Однажды поздней осенью я ехал в рейсовом автобусе из Краснодара в Майкоп. День был теплый и удивительно ясный — прямо-таки прозрачный был день. Такие деньки выпадают обычно в конце ноября, когда ветры покончили наконец с листвой и выдули заодно последние запахи сытого лета, когда уже хорошенько потрудились дожди, прополоскали, промыли все вокруг, и щедрое солнце является словно для того, чтобы всем добрым людям показать, насколько тщательно все проделано… Над ярко-зеленою озимью тогда тонко сквозят вдалеке макушки черных деревьев, а чистое, без единого облачка, голубое небо отодвигает горизонт до молочно-белых снегов на вековых кавказских вершинах. В такие дни все вокруг заполняет благостная тихая теплынь — такая тихая, что идущие домой школяры на пальце, продетом в петельку для вешалки, волокут по земле длиннополые свои пиджаки, а сидящие на лавочках распокрытые, с платками на плечах старухи глядят на это явное безобразие не только умиротворено, но даже с умилением…
Автобус был большой, новенький венгерский «Икарус», и по широкой, меж озимей, асфальтовой дороге катил торжественно, как раздумавший взлетать авиалайнер, который впервые присмотрелся к земле.
И вдруг он резко затормозил, смолк двигатель. Всех сильно качнуло, все тут же вытянули головы.
Впереди круглился затяжной поворот, на котором дугою замерла цепочка машин, и промежутки, оставленные железом с привычными глазу формами, толчками наполняло исчезавшее тут же стремительное живое движение. Чем ближе стояли к автобусу машины, тем короче были меж ними разрывы, мельканье участилось как пульс, но запоздавшее сознание, наконец, донесло: навстречу несутся лошади.
Послышались яростные удары копыт и бестолковое, тут же глотаемое натягом, громыхание брички, взметнулись за окном задранные — бешеный зрачок под спутанной челкой, пена в белом оскале — головы, в новом броске кожа на спинах у лошадей дернулась, уже на той стороне канавы заплясали мощные крупы, отчаянно наклонилась пустая бричка, и вот уже из-под ног у них брызнула черная земля, две равные полосы от колес остались на краю поля, а они помчались теперь по зеленям, вынеслись на плоский курган с густым терновником по гребешку и, показалось, сперва, завязли, но вот перемесили его, судорожно переменяли, выломились — и покатили дальше.
— Бурка с Гнедком, — на вздохе сказала сидевшая позади пожилая женщина. — Не поубились бы!
Ударили по ногам барки? Не привыкли к упряжке? Слишком близко прошел, смрадом обдал тяжелый рефрижератор? Обидел тут же соскочивший с телеги конюх?.. Или одной из лошадей накануне приснился страшный сон, и она его неожиданно вспомнила?
Но точно так же не хотел ждать перед светофорами, так же не желал вписываться в обычную суету, искал прогала в ней, выламывался с городского асфальта на обочину этот сюжет о лошадях.
Прошлой осенью я возвращался с работы, когда навстречу мне поднялась со скамейки у подъезда одна из сидевших там обычно старушек, сказала с любопытством в глазах:
— А к вам люди приезжали. На лошадях!
Конечно же, я невольно переспросил: это как же, мол, так — на лошадях?
— Да так! — развела она руками. — Верховые… ну, всадники. Сперва думали, конная милиция, а потом глядим: в черкесках и в шапках этих, что на Кавказе носят…
— А-а! — начал я догадываться. — Спасибо! Жаль, меня не было — эх, жаль!
— Да и они жалели, и мы все, — начала сидевшая на скамейке другая пожилая женщина, но я уже открыл дверь и лишь выглянул теперь из-за нее: «Спасибо, спасибо!..» С ними только остановись!
Как раз в эти дни я готовился отнести в издательство первую в жизни книжку очерков, и были в ней среди прочих два цирковых: о клоуне Куклачеве, о знаменитом теперь «кошатнике», и об осетинских наездниках Кантемировых, о джигитах. Написаны они были довольно давно, кое-что пришлось уточнять, и накануне я звонил Ирбеку Кантемирову, расспрашивал его о ребятах: кто уже из цирка ушел? Кто еще выступает?
Дома я у сына спросил:
— Давно появился?
— Только что.
Хоть он вовсе не был виноват, я его укорил:
— Вот видишь! А к нам заезжали дядя Ирбек с джигитами.
Он так же коротко бросил:
— Мне сказали.
Повесил мой плащ и пошел в свою комнату: деловой.
— Ты по телефону там? — крикнул я ему вслед.
Он выглянул:
— Нет, а что?
— Позвоню сейчас домой. Расспрошу, куда ехали.
Сразу дозвониться я не смог, Ирбек был в цирке, а когда застал его на следующий день раненько утром, он рассмеялся в трубку:
— Ты что-то путаешь!.. Никуда мы не ездили ни вчера, ни перед этим. Кто теперь по городу ездит? Это раньше! В любую область летом приедешь, и, как часок выдался, так с ними — на речку… А теперь города поразрастались — из центра не выбраться, а где речка в центре — там набережная, бетон… нет-нет.
— Может, Мухтарбек со своими каскадерами куда-либо ехал? — спросил я Ирбека о младшем брате.
И опять: нет-нет, Миша сейчас на Украине, под Киевом, со своими головорезами снимается, только вчера звонил.
— Странно, Юра! — сказал я Ирбеку. — Ничего не понимаю.
— Знаешь, когда мы последний раз по Москве ездили? — слышался мягкий, как его кавказские сапоги, голос Ирбека. — Когда у нас Казик с рукой лежал — тогда!
Ох, эти сюжеты во мне — словно почки на весенней вербе!.. На какой веточке задержался солнечный луч, в какую посильней сок ударил — и та уже первая сбросила иссохшую шелуху, брызнула тонкими остриями листочков… Или все это — те долги, которые никак не можешь раздать? Или, наконец, — рассказ о любви?
Ведь записки о Коробейникове уже подходят к концу, а о любви пока — ни слова и ни полслова! А что же это за повесть, что же это за роман такой — без любви?
Представляю, с какой гордостью приводят к Ирбеку Кантемирову, когда бывает в Осетии, своих маленьких внуков и его ровесники, которым уже под шестьдесят, и мужчины постарше: «Это ли не джигит, Ирбек! Возьми к себе мальчика — не пожалеешь!»
Что им впереди мерещится? Громкая, как у Ирбека, как у них у всех, у Кантемировых, слава? Уважение земляков? Поездки по дальним странам? Ой, как сперва до всего этого далеко! А сначала будут двойки в тех школах по областным городам, где цирковые дети давно уже у всех в печенках, — но что ему двойка, если вчера он на свои трудовые весь класс водил в кафе есть мороженное и назло ей, зануде-математичке, туда же поведет его и сегодня?.. Что ему подзатыльник молодого служителя, если он все-таки успел подержать за усы старого тигра?.. Что ж, что ребята постарше, земляки, закрыли его за шалости в уборной, где можно развалиться на сложенных в углу бурках, — если перед этим не раз и не два он закрывал их в другой уборной, где не то что лечь — присесть, извините, можно только на корточках?
Не без успеха освоив традиционные цирковые проказы, Казик пошел дальше — ему удалось-таки поймать мышь. Он выпустил ее на манеж, когда во время репетиции шесть кошек держались у клоуна Куклачева на руках и на плечах, а седьмая возвышалась на голове. Эта, седьмая, оттолкнувшись, хватила клоуна когтями по лбу, и тот бросился за Казиком куда проворней, чем все его хваленые кошки за бедной мышкой… Но потом они с Казиком горячо подружились.
Когда Казик упал с лошади и сломал руку, его отвезли в Первую Градскую — не так далеко от нового цирка, где они тогда выступали.
— Че случилось-то? — спросил его сосед по палате, вот уже год проживший в больнице и не то что другим — уже и сам себе давно надоевший «самолетчик» — парень с рукой в лубке, закрепленном на уровне плеча.
Казик честно ответил, что упал с коня.
— У бабки в деревне?
— В цирке! — не без гордости сказал Казик.
— И че ты там шарился? — спросил насмешливо «самолетчик».
Казик гордо ответил:
— Выступал!
— Ты?! — не поверил тот. — В цирке?.. Выступал? Ой!
Самому ему прострелил плечо пьяный дружок, и «самолетчик» был теперь горячо убежден, что нет большей мужской доблести, чем пострадать вот так вот на охоте. И для начала он послал Казика с его цирком просто куда подальше, а потом начал посылать с поручениями — принести из холодильника кефир, купить в буфете сигарет, отнести сестре градусник… Как настоящий кавказец, Казик старшему подчинялся, но ночью, ткнувшись в подушку, скрипел зубами («Опять сахар жрешь?» — кричал «самолетчик») и молча глотал слезы. Достоинство Казика страдало. Что ж, что он, может быть, еще и хорошенько не знал такого слова — мальчики зато остро чувствуют то, что за ним стоит. Это мы, которые всякому слову можем найти объяснение и все по полочкам разложить, от этого самого достоинства, бывает, пытаемся избавиться, как от ненужной вещи: обременяет… лишает легкости в движениях, расторопности, поворотливости… Мешает! где-нибудь не в таком плохом месте, в каком-либо светлом и просторном, со множеством телефонов, кабинете, глядишь — и оставили, и забыли его. Вроде случайно.
Когда Казика пришел проведать Куклачев, сосед на того почти не взглянул, зато, когда клоун попрощался и на вопрос, что это за мужик был, мальчик ответил, что это друг его приходил, клоун, «самолетчик» равнодушно зевнул:
— Это с такой-то харей?
Как-то Юра Куклачев мне рассказывал: ехал он однажды в такси на «Мосфильм», уже здорово опаздывал и попросил водителя поднажать. Тот не вытерпел и спросил: «А чего ты туда спешишь?» — «На пробу! — сказал Куклачев. — Сниматься!» И таксист точно так тогда и сказал: «Это с такой-то харей?!»
Может, этот самый таксист оказался теперь соседом Казика, как знать.
А может, был он просто из тех людей, которые ни за что не улыбнутся прохожему, но зато, когда придут в цирк и в кресле поудобней усядутся, тут уж ржут до упаду и от артистов только того и требуют: уж на мои-то кровные рупь пятьдесят смешного мне отвесь полной мерой, не жмись! Отдай — не греши, уплочено!
Казик его возненавидел.
Когда в палате появился Ирбек, мальчишка сорвался: если, кричал, его отсюда не заберут, он или выпрыгнет в окно, или стукнет «самолетчика» табуреткой по башке, — почему тот не верит, что Казик — настоящий джигит?.. Почему над этим издевается?
— Потому что у тебя глаза на мокром месте — может, ты барышня? — сказал Ирбек. И больше ничего не сказал.
Но в десятом часу вечера, когда они уже отработали номер, вместе с четырьмя молодыми всадниками Ирбек выехал из циркового дворика — все они были в бурках, в папахах, все — с хлыстом на руке, все, — с ружьями за спиной.
Они повернули направо и обогнули цирковую площадь.
Из «стакана» на проспекте Вернадского тут же раздался звук милицейского свистка, сверху спустился по лесенке молодой капитан и бросился им на перерез, но Ирбеку это было и надо. Он легко соскочил с коня и наставил на подбегавшего «гаишника» палец:
— У тебя мальчик или девочка, капитан?
— Сын! — с гордостью сказал милиционер и невольно расправил плечи, и приложил к фуражке руку, на которой висела полосатая его палка.
— Ты приводил его в цирк?
— А как же! — еще больше подобрел капитан. И тут же что-то припомнил. — Ты — Али-Бек?
— Али-Бек был мой отец. Так, как звали его, называется теперь вся наша группа, — поправил Кантемиров. — Я — Ирбек. Ирбек Алибекович, если хочешь!
Капитан протянул руку, на которой висела палка:
— А я — Григорий Петрович… Эх, знать бы — сына б захватил на дежурство!
— Лучше ты еще раз приводи его в цирк, — сказал Ирбек. — Вместе походим с ним за кулисами… Пока мы тут — хоть каждый день приводи. Контрамарка всегда за мной, — скажешь на проходной, чтоб позвали… А пока — может, проводил бы нас до Первой Градской? Мы хотим проведать нашего мальчика.
Капитан бросил взгляд на «стакан», в котором сидел и смотрел на них совсем молодой сержант, и сделал ему знак: оставайся, мол, за меня!
Потом он завел свой желтый «Жигуль» с синей полосой на боку, выехал на середину дороги, включил мигалку и покатил впереди, а они на рысях поскакали за ним по осевой…
На пятачке асфальта перед больницей Ирбек пустил своего Семестра, своего умницу Сему по кругу, и остальные тоже начали кружить вслед за ним — сначала потихоньку, а потом все быстрей и быстрей… Когда кони попривыкли к новому месту, Ирбек негромко крикнул, и всадники бросили стремена, ногами в мягких своих сапогах стали на седла, в полный рост выпрямились, и в правой руке у каждого блеснул клинок.
Отстукивали дробь в ночной тишине подковы, хрустели под копытами камешки, взрывались синими искрами. Тяжело развевались черные бурки. «И-эх! — негромко вскрикивали лихие всадники. — Й-и-ех!..» И под единственным фонарем молнией высверкивали и тут же гасли очерченные клинками круги.
Когда четверо из них стали по углам, а Ирбек в середине квадрата соскочил с коня, и его серый, в яблоках, его фарфоровый, как определял один знаток лошадей, в мушках, Сема выставил переднюю ногу и вытянул над ней шею — мордою до самой земли, таким образом низко кланяясь, — когда они стали так и все подняли, наконец, головы, посмотрели на окна, то все окна на всех этажах сплошь были залеплены лицами с расплющенными носами: столько зрителей собралось.
Тут же носы отлипли и почти разом появились ладошки и раскрытые пятерни: было похоже, что все вдруг принялись протирать стекла.
Они подождали, пока откроется окно на четвертом этаже. Казик был в докторском белом колпаке и теплом халате, который набросила на него стоявшая позади и перехватившая его рукою поперек груди пожилая сестра.
— Эгей! — закричал Казик. — Я скоро отсюда выйду!
И еще что-то закричал по-осетински. Ирбек вскочил в стремена, натянул повод, и Сема стал привставать на задних ногах и приподнимать передние — делал «свечу».
К Ирбеку подъехали остальные и стали по двое по бокам. Они горячили коней, тут же их сдерживали и потряхивали ружьями в вытянутых руках.
— Поправляйся, Казбек! — закричал Кантемиров. — Нам трудно без тебя… ждем!
И они стали разворачиваться на месте, и Ирбек первым пришпорил своего Сему.
— Действительно, без него трудно! — сказал он капитану Григорию Петровичу, когда они выехали на улицу и стали поправлять лошадям подпруги. — Мать каждый день звонит: когда он вернется, наконец, их поездки в другой город?.. Один дед знает, а ей я решил не говорить. Она одна, целыми днями работает. А отца нет.
— Понятное дело, — сказал капитан Григорий Петрович. И вздохнул.
— А джигит должен расти джигитом, разве не так?
И добрый капитан Григорий Петрович подтвердил:
— Только и только так!
Потом он завел свой желтый «Жигуль» с синей полосой на боку, снова включил мигалку, и снова они поскакали за ним по осевой полосе…
Назавтра Казик шел по больничному коридору в сопровождении, «самолетчиков». Пользуясь летными терминами, можно сказать, что он вел три или четыре звена, или, если хотите, целую эскадрилью «самолетчиков». Все они расспрашивали его о джигитах, но Казик, как и подобает настоящему горцу, был немногословен, а то и вообще помалкивал.
После завтрака к нему подошла сероглазая, с длинными пшеничными волосами девочка в больничном халатике и спросила, можно ли с ним поговорить. Они отошли в сторонку и стали у окна во двор.
— Я слышала, как врачи говорили: если не случится чуда, то я умру, — печально сказала девочка. — А вот вчера было чудо, но я его не видела, мне давали снотворное… Значит, я и точно умру!
— Какая чепуха! — рассмеялся Казик. — Тебе сколько лет?
— Двенадцать, — ответила девочка.
— А мне тринадцать, — сказал Казик. — Ты подумай: если нам с тобой столько лет, почему же мы должны умереть?..
— Я не говорю: мы, — поправила девочка. — Я говорю: я.
— А ты почему должна?.. Кто тебе сказал? Ха!
— Сказали врачи. Если не получится чуда…
— Ты подожди немножко! — попросил Казик. — Только я выпишусь, и тут же будет тебе такое чудо! Подождешь?
И девочка пообещала подождать.
Казик теперь не скрипел зубами, спал хорошо, и каждую ночь ему снилось почти одно и то же: бьют цирковые барабаны, манеж заливает яркий свет, и он выезжает на своем вороном коне на середину манежа, а перед ним, свесив ноги на одну сторону, сидит девочка в белом платье и белом, как у невест-осетинок чепчике с жемчужными струйками по бокам… Барабаны смолкают, и в наступившей тишине слышится грозный голос:
— Это еще что за номер?!
— Это моя жена Марина, Ирбек! — смело отвечает Казик. — Я ее спас от смерти!
— Ты поступил как настоящий мужчина! — добреет знакомый голос. — Теперь ты — настоящий джигит.
И грозный Ирбек Кантемиров соскакивает со своего жеребца, идет к ним и с холки у вороного снимает девочку в белом платье чепце со струйками жемчуга по бокам, а потом подает руку Казику… Снова бьют барабаны, поздравить их бросается клоун Куклачев дядя Юра, но тут же неловко падает, встает и снова идет к ним, нарочно прихрамывая, еще издали тянет руку, а левою смешно потирает ушибленный бок…
По утрам его будил «самолетчик». Когда Казик открывал наконец глаза, тот пикировал на его тапочки и пододвигал их поближе к койке:
— Сколько можно дрыхнуть?.. Люди сказали, ждут тебя, а ты опять пропускаешь завтрак!
Но Казик не шел в столовую. Он набивал карманы орехами, которые прислал ему дедушка, и сразу бежал на третий этаж, в палату, где лежала Марина.
Когда Казика выписали, девочка поцеловала его и сказала, что помнить она его будет всегда, но они больше не увидятся.
И Казик спешил.
После первого же представления днем, когда они уже перестали вываживать коней, он незаметно потащил своего вороного в сторонку, на цыпочках прошел мимо гардеробной Ирбека. На выходе вахтерша спросила, куда это он собрался, но Казик уже знал, что ей ответить: на улице его ждет фотограф. Перед этим он снимал в цирке конников, не Казика тогда не было, болел, и фотограф теперь снимет его отдельно.
Вахтерша махнула ему рукой, и через дверь служебного хода он вывел вороного на улицу.
— Куда это он? — спросил вахтершу случайно заметивший это клоун, который подошел к ней с кошкой в руках.
Вахтерша объяснила ему, и клоун, поглаживая свою кошку, постоял в задумчивости, потоптался на одном месте, потоптался — и быстро потом пошел к себе в уборную.
Сперва он хотел было переодеться и снять грим, но потом понял, что времени на это у него нет, и только махнул рукой своему отражения в зеркале.
— Тоже, что ли, фотографироваться? — спросила его вахтерша.
Он снова только махнул рукой.
Такси он поймал не сразу, да и ехали они потом медленно, потому что на этот раз молодой водитель давился от смеха, дважды нарушил правила, и талон у него остался целым лишь потому, что всякий раз начинали улыбаться и подходившие к ним «гаишники». Когда Куклачев приехал, наконец, к Первой Градской, Казик в бурке стоял на седле и, приставив ко рту ладошки рупором, громко кричал:
— Марина!.. Марина, эй!
Потом он кричал:
— Марина, где ты?! Смотри и — не умирай!
Потом он закричал:
— Разбудите Марину, пусть выглянет!
Открылось окошко на четвертом этаже, в нем появился «самолетчик».
— Чего орешь, Казбек? — крикнул негромко. — Ее уже увезли!
— Куда?! — задрал голову Казик.
— Куда-куда! — сердитым голосом негромко закричал «самолетчик». — Сам в больнице лежал, знаешь… Куда человека увозят?.. Когда помрет.
Куклачев снял Казика с седла, хотел поставить не землю, но ноги у мальчишки подкашивались, он весь дрожал, и клоун прижал его к себе, прикрыл пятернею голову — папаха упала. Мальчика трясло, и вороной влажными губами потыкался ему в ухо, понюхал вихры, которые выбивались из-под растопыренных пальцев клоуна, задрал морду и громко, обиженно заржал…
Так и шли они обратно втроем: одною рукою клоун вел под уздцы коня, а другою поддерживал мальчика в длинной, почти до пят, бурке.
Все, кто видел их, еще издали начинали улыбаться и переставали потом, когда подходили к ним совсем близко.
И многие, пройдя мимо, останавливались и провожали их погрустневшими глазами: так провожают обычно траурную процессию…
Или вы хотели — о другой любви?
О какой?