ОПЫТ

На пляже Кэлшота, посреди которого высится одинокая сосна, ни души, только чайки вышагивают по илистому гравию, усеянному пластмассовыми бутылками и апельсиновыми корками. Гравий скрипит под ногами слоняющихся в субботу без дела Бэтиста и его дяди Симона, которые жадно вдыхают ветер с Атлантики, изредка размашисто поддавая ногами какой-нибудь камешек.

— Тишина! — вздыхает Симон.

Конечно, в этом одиночестве нет ничего настоящего, напоминающего о бесконечной водной пустыне океана, как в одиночестве на берегу тристанских бухт. Все вокруг слишком напоминает о людях, словно в доме, откуда на время уехали хозяева. Между дорогой, что ведет к военно-воздушной базе, опутанной со всех сторон колючей проволокой, и параллельным ей берегам, где плещется река Солент, выстроилась целая шеренга принадлежащих отпускникам лодок, которые обычно называются либо «Лето», либо «Звуки моря», если попросту не обозначены номерами.

— Что это за штука? — спрашивает Бэтист, указывая пальцем на какой-то бетонный, вымазанный гудроном куб, который торчит из протоки прямо против зеленеющего и курящегося дымами острова Уайт.

— Наверное, укрытие, — отвечает Симон. — Их тут как у нас на острове кратеров.

Три шага. Шесть шагов. Раз! Из-под ноги взлетает камешек, мгновенно рикошетом отскакивающий в сторону.

— Ну и повезло Джоссу! — замечает Бэтист.

— Через пять дней он уже будет там, — вздыхает Симон.

Двадцать шагов до изгиба пляжа. Слева, под стенами окруженного леском маленького замка, — дорога, над которой возвышается бело-голубой домик «Пляжного кафе», заклеенный рекламными щитами, расхваливающими «кока-колу» и «мороженое Уоллиса». Поднимаясь на насыпь, Симон в недоумении пожимает плечами, потом поворачивает направо, к лагерю.

— Если остров еще цел, как нам здесь говорят, то Джосс лопнет от злости, найдя там все разрушенным, — ворчит Симон.

— Зато целых три месяца он не будет мыть машины, — отвечает Бэтист.

— Тебе ли жаловаться! — возражает Симон. — Машешь мокрой губкой и загребаешь денежки.

Бэтист очень доволен, что руководители Королевского научного общества из всех мужчин-тристанцев выбрали проводниками экспедиции Джосса и Ульрика Рагана. Меньше доволен он своей работой, которая удивляет его тем, что дает ему возможность зарабатывать втрое больше, чем в те времена, когда он был рулевым на баркасе «Мэри-Энн». Мойщик, разве это работа для моряка! Деньгами позора не покроешь. Бэтист беспрестанно думает об этом. Разве и в Кэлшоте тристанцы не получили больше, чем нужно? Они чересчур стараются, эти англичане, такие расчетливые и настойчивые, словно у них сердце в голове, с рвением следящие за курсом своих благотворительных акций. Добьются ли они своего? Это уже совсем другое дело. Кэлшот, правда, не отель, как Пенделл, хотя еще и остается деревней, оккупированной армией добровольцев-помощников. Здесь девять распорядительниц, под началом у каждой по три помощницы, не считая «добрых душ», пришедших им на подмогу из Рамсея и Тоттона. В день их приезда все сверкало чистотой, все было предусмотрено — от кастрюль до занавесок, от посуды до вилок. В каждой кухне их ждал на плите завтрак: рагу, яблоки, сливки, фрукты; и сверх этого роздали триста ромовых баб, что подарил тристанцам здешний булочник, пекущийся о бессмертии своей души. Подвалы были заполнены углем, кухонные шкафы — продуктами, запас которых обновлялся и через неделю действительно был обновлен для всех не нашедших работу. Столовая для холостяков. Круглосуточно работающий диспансер. Открытое прямо здесь, в деревне, бюро по найму, изо всех сил старающееся пристроить сто тридцать кандидатов. «Бригада добровольцев-советчиков», чтобы посещать домохозяек. «Бригада заботы», чтобы развлекать детвору. «Бригада сопровождения», чтобы провожать не знающих дорогу на работу, в магазины, к месту прогулок до тех пор, пока тристанцы полностью не освоятся с местностью.

— Работу можно сменить, — снова заговорил Симон, положив руку на плечо племянника. — Семеро уже работают на кораблях.

— Работу можно. Но не все остальное! — возразил Бэтист.

Еще полсотни шагов. Все временное лишь тем и хорошо, что оно откладывает наступление постоянного. Будущее уже не кажется неопределенным, что тем самым делает Кэлшот ненавистнее Пенделла. Придется тут жить и, без всякого сомнения, здесь же умереть. Когда Бэтист подошел к кабине телефона-автомата, установленной на обочине шоссе, из нее бросились наутек два сорванца, которые баловались с трубкой.

— Это не наши, — заметил Симон.

Ведь тристанцы, тоскующие в своих комнатах, не пользуются телефоном. Да и кому им звонить? Перейдя шоссе, Симон проходит мимо гаражей, где на стенах еще заметны знаки «Эм-Ти-Флайт». Решетчатые ворота распахнуты. Перед часовней святого Георга с выкрашенной фиолетовой краской крышей, которую задевают ветки вишневого дерева, прохаживается взад-вперед отец Клемп в компании отца Рида, приходского священника из Фоули: вытягивая шеи, они дружески кивают друг другу и снова прячут подбородки в белоснежные воротнички, словно подводящие черту под их разговорами. На улицах и перекрестках деревни почти никого; только от двери к двери снуют женщины в домашних туфлях, кто держа на руках грудного ребенка, кто неся вскипевший чайник. Симон подошел к доске объявлений, чья застекленная деревянная рама заперта на ключ.

— Посмотрим, что новенького, — говорит он. Множественное число он употребил из вежливости:

Бэтист читать не умеет. Дядя сквозь зубы читает ему объявления. Два свадебных: одно Тони и Бланш, которым не придется жить в своем тристанском доме; другое Поля и Ти, которые могут миновать один этап, раз им уже не нужно строиться. Извещение о плате за квартиру, что будет взиматься только со второй получки. Извещение по поводу списков избирателей, где сообщается, что и «Кэлшот, являющийся отныне местом постоянного жительства, подлежит действию закона об избирательном праве». Наконец, пришпиленная четырьмя кнопками картонка с предложением завода по производству холодильников в Лаймингтоне — «для упаковки продукции требуются пятнадцать молодых женщин или девушек…».

— Я пошлю Эми, — замечает Бэтист.

Но тут Симон, заметив еще одно, последнее объявление, выругался:

— Черт побери! Опять эта их писанина…

И, помрачнев, Симон быстро зашагал к выделенному ему в конце Аллеи Лип — почти напротив коттеджа Бэтиста — дому, где он живет вместе с матерью, старейшиной тристанской общины. Но ни Симон, ни Бэтист не прошли и полдороги. Из приоткрытой наружной двери одного дома, ничем не отличающегося от всех остальных, стоящего строго вровень с домами Э 22 и 24, высовываются борода и рука.

— Эй, Симон, и ты, Бэтист! Вы нам нужны.

Это Роберт, который изловил двух членов Совета. Тристанский совет, лишенный полномочий, больше не заседает. Совет у тристанцев территориальный, а в Хэмпшире есть свой, который не будет считаться ни с решениями, ни с пожеланиями людей, ставших гражданами графства. Это одна из немаловажных сторон интеграции, лишающая Уолтера всякой власти. Но в общем Кэлшот остается свободной коммуной.

Дядя и племянник сворачивают, следуют за Робертом в дом, где их встречают обычным «как поживаете?». Здесь и Уолтер, попыхивающий трубкой. И его брат Абель. И Нед. И толстая Агата, закутанная в платки. И еще несколько человек. Все они сидят вокруг фарфорового чайника из Гонконга, носик которого словно удлиняет струйка пара. По чести говоря, на донышках половины чашек — шотландское виски. Симон берет бутылку, наливает себе «штрафную»; он всегда выпивал только по субботам. Роберт подает ему вечернюю газету:

— Видел?

На второй странице красуется длинный заголовок «Тристанцев учат заполнять анкеты», под которым весьма заумно, прибегая к праву и догме, проводя различие между именем личности и юридическим оформлением ее существования, Филипп Хэклетт объявлял невероятным, что в середине XX века на божьем свете еще могут жить — наряду с папуасами и пигмеями — британские подданные без документов.

— Я знаю, — сказал Симон, — что нас еще не было на свете. Ведь мы не могли доказать, что мы — это мы.

— Англичан пятьдесят миллионов, — ухмыльнулся Абель. — Здесь слишком много народа — всех не упомнишь.

Лица присутствующих очень серьезны, но из-под прищуренных век сверкают устремленные на «говоруна» глаза. Валяй, Симон, побрызгай чуть-чуть слюной, чтобы вызвать у своих людей иллюзию, что они те, кем когда-то были! Бутылка снова идет в ход. Симон, налив себе четверть чашки, залпом выпивает виски и говорит вполголоса:

— Дикари! Вы что же думаете? Вы, мол, теперь в цивилизованной стране. Во что завертывают любой товар, если хотят сделать его привлекательным? В бумагу. Что в стофунтовой банкноте в тысячу раз дороже золота? Бумага. В книжке, газете, афише кто вас учит всему? Бумага. Вот он говорит, что его зовут Уолтер Беретти. А чем он это докажет? Даже у собак в Англии есть родословная, заверенная печатями…

— Хватит шуток, — прерывает его Уолтер. — Наши списки — это все, что у нас есть. Мы приехали сюда совсем голые, безо всего.

— Нас тут быстренько приоденут! — подхватывает Нед. — Нам пятерым — детям, жене и мне — для школы, завода, мэрии, страховки и всего прочего пришлось заполнить тридцать пять анкет.

— А это еще не все, — заметил Фрэнк.

— А что еще надо? Спасите! — заорал Бэтист.

Но тут Агата протягивает руку и сует под нос Симону какой-то еженедельник, где выделяется фото совершенно лысого человека, «знаменитого биолога Конрада Холенстоуна из лаборатории университета в Ньюкастле». Симон, как заведено, тут же начинает читать вслух:

«Ученые интересуются Тристаном. Если верить докладу, опубликованному после их отъезда из Пенделла, молва о здоровье островитян оказалась преувеличенной. Кроме часто встречающейся астмы, у них было обнаружено несколько больных пигментарным ретинитом — тяжелое заболевание, вызываемое рецессивным геном, который активно развивается в условиях инбридинга. Профессор Холенстоун предлагает воспользоваться счастливым случаем, каким является для науки наблюдение за изолированной эндогенной группой. Он намерен просить островитян согласиться пройти серию тестов и осмотров, интерес которых для исследования генетики человека очевиден».

— Журналисты, врачи, все без исключения принимают нас за подопытных кроликов! — возмущается Симон.

Но толстая Агата, у которой душа доброй девочки-скаута, так испуганно вздрагивает при этих словах, что ее чайная ложечка падает на пол. Она нагибается за ней, и сквозь бахрому ее шали просачивается хриплый голос:

— Отказать мы не можем. Когда нам так помогают, разве удобно отказываться?

— Она права, — сказал Роберт. — Меня тоже очень злит, что я только все получаю и ничего не даю.

— Может, поговорим о вечерней школе, — предложил Нед. — По-моему, ты нас для этого и собрал?

— Сейчас поговорим, — ответил Уолтер.

Его что-то смущает. Община всегда считала себя привилегированной, этакой мудрой избранницей в гавани спасения. Но разве будешь отрицать, что в Англии ее члены стали всего-навсего неумелыми поденщиками? Их умение все делать, их опыт больше ни на что не годились, обрекая тристанцев на роль чернорабочих. Как ни закрывай на это глаза, проблема остается.

— Того, что мы знали, — начал Уолтер, — нам хватало! Но нам не хватало того, чего мы не знаем. Тем хуже для нас, стариков! Но у молодежи вся жизнь впереди. Им необходимо переучиваться. Инспектор по труду заходил в бюро, чтобы записать фамилии всех парней от восемнадцати до тридцати лет, женатых и холостых. Говорят о стаже…

— Внимание! — прервал его Симон.

Он уже не улыбался, он принял совсем другой тон, встал и повторил:

— Внимание! Вечерние курсы — это отлично, и не только для молодых. Но если парней отправят в центры, то затем их будут устраивать куда угодно. Это означает распад общины. Надо знать, чего мы хотим. Разве можно отделять их будущее от будущего общины? По-моему, они неразрывны. Конечно, если вы думаете, что мы все-таки растворимся, как сахар в воде…

— Рано или поздно так обязательно будет! — перебил его Абель.

— Нет, — ответило ему сразу четыре голоса. Теперь лица у них уже совсем не степенные, а замкнутые и обиженные.

— Каждый волен поступать как хочет, — бросил Абель.

— Да, — соглашается Уолтер, — но мы никого не будем поощрять оставлять общину.

— Я всегда думал, — сказал Симон, — что это будет самым трудным испытанием.

Сказав это, он подходит к окну, и морщины на его лице разглаживаются. Тридцать детей, шагая на финише так же бодро, как и на старте, возвращаются с прогулки в сопровождении двух, едва поспевающих за ними девушек из Фоули. Они во все горло распевают песенку:

Много, много птичек

Запекли в пирог:

Семьдесят синичек,

Сорок семь сорок.

Трудно непоседам

В тесте усидеть —

Птицы за обедом

Громко стали петь.

Кем все-таки станут они, эти ребята, что поют, словно маленькие англичане? Симон улыбается. Синица, предпочитающая оставаться живой, вспархивает прямо у них из-под носа и усаживается в безопасности на верхушку липы.

* * *

Для Хью Фокса преимущество Кэлшота в том, что он близко. Сел в автобус, и порядок; на дорогу в оба конца уходит меньше двух часов. Энтузиазм англичан по отношению к Тристану уже не в моде. Однако с тех пор, как островитяне устроились в графстве, лагерь стал одним из его общественных памятников, предметом постоянного любопытства, неисчерпаемым источником анекдотов и даже (Хью не побоялся написать об этом) «лабораторией, где ставится опыт по трансмутации». Хью каждую неделю заходит в бюро…

— Это снова вы, мистер Фокс!

— Ничего особенного не произошло, кроме двух свадеб.

— И сообщения об экспедиции.

Эти дамы говорили по очереди. У них круглые, луноподобные лица и твердый взгляд, дающий каждому понять, что им нравится, когда дела идут как по маслу. Хью хорошо их знает. Вера Гринвуд — вдова судьи. Дафна Уиндлин, ее помощница, — из семьи пивоваров. Секретарша Кэрол Макмилл, учительница-пенсионерка, тридцать лет преподавала испанский язык в Вульстоне. Все трое с каким-то сладострастием занимаются общественной работой, действенность которой будоражит пригороды, но не предусматривает ни сомнений, ни окольных путей.

— Могу я посмотреть это сообщение? — спросил Хью.

— Вы даже можете его опубликовать, — заметила миссис Гринвуд. — Мисс Макмилл перепечатала его в трех экземплярах. Кэрол, дайте один экземпляр мистеру Фоксу. А второй вывесите на доске объявлений. Все очень возбуждены этим делом. Тоска по родине наших подопечных вполне понятна. Но она не должна отвращать их от единственно разумной цели, которая теперь заключается для них в том, чтобы занять подобающее место среди нас. Не хотите ли капельку портвейна, мистер Фокс?

Хью сунул в карман листок, перепечатанный мисс Макмилл, которая, вооружившись коробкой с кнопками, выскользнула в дверь с его копией. Бутылка портвейна стояла слишком близко к батарее, и он был таким же теплым, как голос миссис Гринвуд, которая тоже имеет свою рабочую тетрадь и перелистывает ее, слюнявя палец. Никаких заметных происшествий, кроме пожара в дымоходе. Никто не умер. Опасный приступ аппендицита у девочки. Роды. Вывих. Несмотря на заболевания бронхов, которые долго не проходят, можно сказать, что здоровье островитян улучшается. Непристроенными остались менее двадцати мужчин. Правда, никто не напал на золотую жилу, но работа все-таки есть работа. Все дети посещают школу. Одна половина ходит в начальную «Джулиан скул»; другая — в среднюю «Хэрдли скул». Особое внимание уделяется молодым парням. Для лучших предусмотрено ускоренное профессиональное обучение. Молодежный клуб обеспечивает им здоровый досуг. Людей постарше обслуживает клуб «Дэрби энд Джоан». Превосходный священник из Фоули расходует средства не считая. Финансовое положение хорошее: невзирая на связанные с переездом и устройством расходы, остается несколько тысяч фунтов, собранных по национальной подписке.

Все записав, Хью благодарит и прощается. В дверях он сталкивается с мисс Макмилл, которая возвращается, зажав в руке коробку с кнопками. Взглянув в сторону доски объявлений, он замечает, что человек двадцать, главным образом женщины, уже столпились вокруг Агаты. Приход Хью, не расслышавшего первые фразы, ничуть ее не смутил. Она медленно читает:

«Отплывшие из Симонстауна на фрегате „Трансвааль“ члены экспедиции, организованной Королевским научным обществом (но частично финансируемой Все— мирным фондом по охране дикой природы, чья доля составляет 2500 фунтов), высадились на Тристане 29 января. На острове они пробудут два месяца, живя в палатках на безопасном расстоянии от деревни».

— Дома уцелели? — спрашивает какая-то старуха.

— Об этом не сказано, — отвечает Агата, продолжая чтение. — «Перед специалистами — вулканологами, геологами, зоологами, ботаниками — стоит задача изучить не только извержение вулкана, его причины, этапы и последствия, но и фауну и флору острова, состояние реликтовых птиц и растений, которым угрожает гибелью биотопический переворот. Поскольку сможет оказаться необходимым определенный контроль, Общество защиты животных от жестокости снабдило ученых аппаратом, предназначенным для уничтожения — наиболее гуманным способом — губителей этих редких видов. Подчеркивается, что чисто научные цели экспедиции не имеют к реколонизации никакого отношения».

Последнюю фразу встретило гробовое молчание. Все избегают смотреть друг другу в глаза. Та же старуха, скорчив гримасу, нарушает тишину:

— Они не хотят этого говорить, но разве они стали бы так тратиться, если бы не держали в голове задней мысли.

— Не путай свою голову с ихними! — вздыхает Агата.

* * *

Из отдаленного промышленного квартала Милбрука, где бюро по найму устроило ее официанткой в баре неподалеку от завода «Моргрин метэл индастриз» и двадцатипятиэтажного, похожего на свечу небоскреба — для нее он служил хорошим ориентиром, — Дженни Твен каждый вечер добиралась домой старым, всегда переполненным автобусом, который в начале своего маршрута пересекал рукав Тэст Ривер по Красному мосту — это название казалось ей странным, ведь он был выкрашен в синюю краску. Первые дни она совсем не понимала, для чего были нужны газгольдеры Тоттона. Дженни, выросшую на острове, где росли только карликовые деревья, поражало и то, что буря не ломает тополя на берегу реки. Она ненавидела тряску, давку, тошнотворную вонь бензинного перегара; эта поездка была для нее испытанием куда более тяжелым, чем работа, и Дженни чувствовала, что взгляд ее смягчался лишь при виде группы коттеджей с соломенными — последний крик пригородного снобизма — крышами, навевавшими ей воспоминания об отчем доме. С этого момента дорогу обрамляли низкие, аккуратно подстриженные изгороди из кустарника. Здесь пассажиры начинали выходить, а водитель — оборачиваться. Останавливался автобус и у ресторана «Белая лошадь». Остановка была и в Мюльбьюри, у военно-морского склада. У дома священника, при повороте на Дабден, у переезда Уэст-Оак, если путь был перекрыт. При въезде в Хаит, там, откуда можно видеть, как насыпные площадки наступают на небольшой заливчик, а за ними — возвышающийся на том берегу небоскреб Некли. Остановка также была и на площади, прямо против Хайт-Пир — таким длинным-предлинным молом, что к причалу приходилось ехать служебным микроавтобусом, напоминающим игрушечный трамвайчик. На остановке на площади в Фоули водитель опять оборачивался и смотрел на нее; то же повторялось и у нефтеперегонного завода, чьи резервуары были врыты в поросшие травой насыпи. И наконец, проехав луга, где паслись пегие, в черных и рыжих пятнах коровы, ничем не отличающиеся от отцовских, перед въездом в лагерь он снова оборачивался в ее сторону.

Конечная. Именно здесь все и началось. Между стоячим воротничком и картузом, надетым на огненнорыжие волосы, у водителя, первого рыжего парня в жизни Дженни, ведь на острове рыжих не было совсем, за семь дней словно сменилось семь разных лиц: лицо шофера, который ждет, делает вид, будто оглядывает пассажиров, украдкой ее разглядывает, осмеливается взглянуть ей в глаза, потом улыбнуться — сперва робко, затем фамильярно — и который наконец глупо спрашивает:

— Так вы, значит, с Тристана? И нравится вам здесь?

Короче говоря, через две недели, вместо того чтобы гулять с сыновьями Глэда, а точнее, с Биллом, Дженни в один воскресный день оказалась в рощице вместе с Джоном, который, просунув свою коленку между ее колен, крепко обнимал и целовал ее. У Джона была манера хватать девушку за плечи и, как руль, крутить, целуя то справа, то слева, что очень действовало. И при всем том он был вежлив. Если бы он не был так вежлив, то совсем разомлевшая Дженни, может быть, и уступила ему. На Тристане именно девушка, которой по традиции — более сильной, чем наставления пастора, — предоставляется полная свобода либо сразу уступить парню, либо ждать свадьбы, говорит «да» или «нет», не заботясь о последствиях. За целый век на Тристане лишь два ребенка росли без отца, и на острове редкий из парней отважится «отрезать трут», когда он его зажег. Правда, на острове все всем известно и выбор невелик, так что соблазнитель уже не найдет другой. Но все-таки на этой скале, где водоросли так упорно выдерживают натиск волн, а растения — ветров, чувства не менее стойки. Зная это, благоразумная — но отнюдь не ханжа — миссис Гринвуд без колебаний собрала в бюро девушек Тристана, чтобы прочесть им лекцию об опасностях улицы с убедительными статистическими данными, которые свидетельствовали, что настойчивость тридцати процентов британских ухажеров вознаграждалась слишком быстро. Так вот! Нисколько не сомневаясь в этих данных, Дженни решила сама посмотреть, как все выглядит. Впрочем, больше всего ее смущало лишь одно — Билл. То, что Билл мыл машины, тогда как Джон их водил, ровно ничего не значило. То, что Билл был сосед, кузен, друг детства, любимец отца, парень, которого она чаще других выбирала при игре «в подушечку», — это уже кое-что значило. Разве Дженни чем-то обязана Биллу за его терпение, оставшееся на той стадии, когда матери, глядя на своих детей, что, обнявшись, уходят по тропинке в лес, шепчут: «Может быть, у них что-нибудь выйдет?» Разве, гуляя с Джоном, она кого-то обманула? И если бы даже речь шла не о Билле, то разве все остальные парни с острова не теряли тем самым одну из своих девушек? Две дюжины девушек на выданье — выбор невелик. Дженни соглашалась с этим. Потом уже не соглашалась. Никто ведь никого силой не заставляет желать только девушек с Тристана? В Англии юбок сколько угодно. Тысячи. Мы ведь теперь не на острове.

Через месяц Дженни уступила Джону. Родители ни о чем ее не расспрашивали, не удостаивали даже замечать ее частые отлучки. Но разве это свобода, если она вынуждена прятаться и молчать? «Чиста, как белый чулок, даже когда она его стягивает», — говорила в таких случаях ее бабушка. Как-то вечером, воспользовавшись тем, что сестры ушли в клуб, Дженни пошла на кухню к матери и, взяв нож, чтобы помочь ей чистить картошку, начала:

— Мне нужно сказать тебе…

И, спокойно поигрывая лезвием ножа, чтобы очистка получалась подлиннее, Дженни рассказала матери обо всем, затем замолчала, дав вещам идти своим чередом, а овощам — вариться.

— Так должно было случиться, — проговорила Сьюзен, закрывая кастрюлю крышкой.

— Ты забыла посолить, — заметила Дженни.

Невозмутимая — ее волнение выдавали только морщины на лбу под копной седых волос, — мать медленно потирала ладони.

— А как же Билл? — спросила она.

— При чем тут Билл? Я ничего ему не обещала. Когда парней двое, решает девушка.

— Конечно, — ответила Сьюзен, — ведь всегда выигрывает тот, кому дают выбирать. Подумай все-таки. Все это вызовет страшный скандал. Представь, если все вздумают тебе подражать…

— Ну и что же? — крикнула Дженни.

Она выскочила из дома, даже не надев свое новое, купленное с первой получки пальто. Мороз щипал ей ноги, впервые в жизни обтянутые нейлоновыми чулками. Джон ждал ее на молу. Но прежде, чем побежать к нему, она на секунду задержалась, охваченная чувством облегчения, изумления, беспокойства. Вблизи от фонаря Ральф говорил с какой-то незнакомкой, родившейся явно не на берегах реки Уотрон, судя по белокурым, распущенным по спине волосам.

* * *

Община тристанцев собралась вместе по случаю двух браков: Поля Беретти, сына Абеля и Нормы, с Ти Глэд, дочерью Роберта и Веры; Тони Гроуера, сына Тома и Салли, с Бланш Раган, дочерью Гомера и Олив. Поскольку матери новобрачных были урожденными Лазаретто, Глэд, Твен и Гроуер, то к этим свадьбам имели отношение все семьи острова, в полном составе присутствующие на торжествах и весьма довольные тем, что могут продемонстрировать чужакам свою сплоченность.

Новобрачные, их родственники и гости, все, кроме старух, которые приехали на автобусе, пришли пешком из поселка Кэлшот и вошли в ворота маленькой стрельчатой церкви Всех святых, чья квадратная колокольня стоит, словно серый камень, среди зеленой травы кладбища. Они прошли между двумя столбами, символизирующими «земное» и «божественное», затем между рядами приземистых колонн. Они полностью заполнили четыре ряда из двенадцати пятиместных скамеек, украшенных пестрыми подушечками, на которых бригада дам-патронесс заботливо вышила выбранные прихожанами символы. По обычаю мужчины заняли места ближе к хорам, а женщины расположились почти у выхода, чтобы можно было незаметно выйти, если детям вдруг приспичит. Вместе со всеми вставая, садясь, опускаясь на колени, поднимаясь с колен, они прослушали службу, проповедь, то не отрывая глаз от развевающихся рукавов священника, то переходя от одной хоругви к другой: от голубой в лилию материнской к красной приходской с короной и пальмами. Они пели псалмы наизусть, не раскрывая молитвенников. Потом орган в приделе заиграл свадебный марш, и они, пропустив вперед новобрачных, вышли из церкви под обстрел притаившихся за надгробиями фотографов, один из которых, увидев гордо торчащий живот Бланш, воскликнул:

— Так дело уже сделано!

Тристанцы рассмеялись. Ясное дело, что Тони не подкачал. Да и Бланш тоже предпочла получить гарантию заранее. Они весело прошествовали в колонне до перекрестка четырех дорог, образующего центр Фоули, и остановились перед «Банкетным залом» — универсальным залом, где проходят выборы, ярмарки, свадьбы, пирушки, на дверях которого был вывешен прейскурант: весь день — 5 фунтов 10 шиллингов; только утро — 3 фунта; за прокат пианино — 0,5 фунта. Любопытные повысовывали из окон носы. На тротуары выползали отовсюду зеваки: от парикмахера, под вывеской «Малый салон» утверждающего славу французского искусства укладки волос; с бензоколонки и даже из отделения «Провинциального банка».

— Неужели вы можете их понять? — бросил аптекарь жильцу из «Джэсмин коттеджа».

— Как, по-вашему, будут они голосовать или нет? — спросил владелец гаража.

Одни махали тристанцам руками. Другие слегка снисходительно смотрели на этот массовый выход. Все зеваки ощущали сплоченность собравшейся перед ними группы, возбужденной церемонией и даже уверенной в будущем.

— Вы знаете, они держатся очень замкнуто, — шептала на ухо соседу какая-то мещанка.

— Остров, — заметил тот, — поневоле сплачивает всех. Возьмите, к примеру, Оркады! Я там провел отпуск…

— Хотите верьте, хотите нет, — продолжала мещанка, — какая-то местная девчонка встречается с одним из этих парней. Ее родители не говорят ни слова. А родители парня, видите ли, нос воротят.

Но, отгородившись ото всех радостью, не обращая внимания на перешептывания и смутные чувства, где смешались любопытство, сочувствие их несчастью, лавочные интересы, охранительные традиции, смягченные недоверием к удаче, страхом перед чужаками и раздражением при мысли, что этот же страх разделяют тристанцы, жители Кэлшот-Кэмпа, улыбающиеся, но решительные, вошли в «Банкетный зал», который на день стал избранным местом с правом своего рода экстерриториальности. Того, что, за редкими исключениями, беглецы были теперь одеты, обуты и носили галстуки, как все англичане, вовсе никто не заметил. То, что почетным гостем среди них был пастор из Фоули, а не отец Клемп, назначенный в другое место, так же как и, судя по сообщениям газеты, был назначен на остров Морис Дон Айли, кавалер ордена Британской империи, бывший администратор Тристана, это тоже почти не было замечено ни местными жителями, ни тристанцами.

После обеда, песен, поздравлений Уолтера, сообщения о преподнесенном Национальным фондом свадебном подарке — двух туристских фургонах, домиках на колесах, символику которых никто из тристанцев не мог разгадать, — было все-таки сделано хорошее фото традиционного хоровода вокруг новобрачных…

* * *

Вспоминать это время своей жизни они будут недружелюбно. Симон позднее сказал так:

— Скверные месяцы! Мы еще держались все вместе. Но надолго ли? Во имя чего? Официально Тристана больше не существовало. У нас уже не было ни пастора, ни администратора, ни ответственных лиц. Агнесса уехала к дочери и зятю в Суонси. Трое мужчин ушли в море на грузовом судне, двое других работали у садовода, одну семью взял на работу Королевский ветеринарный колледж, пятеро парней на стажировке, другие готовились к переходу в центр переподготовки… Мы чувствовали, что все разваливается. Мы не понимали, как, а другие даже почему, надо противиться неизбежному. Наша группа, которая была естественной — ее сплоченность охраняли берега острова, — превращалась теперь в искусственную группу, охраняемую оградой и страхом раствориться среди вас… Резервацией она стала, вот чем! — прибавит он даже.

* * *

И каждый, сам того не желая, без устали убеждает в этом себя и своих хозяев.

Вот целый полк биологов, врачей, социологов, которые захватывают диспансер, устанавливают в нем батарею бесчисленных приборов для обмеров или анализов, вызывают то одного, то другого тристанца, засыпая вопросами и доводя их до изнеможения тестами.

Некоторые тристанцы отказываются отвечать. Большинство на это не осмеливается. Результаты послужат лишь материалом для заключений специалистов. Однако отдельные газеты, основываясь на слухах, делают свои выводы. Одна из них, раздобыв где-то данные о показателе интеллектуального уровня, объявляет его «скорее низким», тогда как другая считает его «ложным по причине бесплодности всякого сравнения наших показателей и показателей представителей замкнутой группы, которая озабочена сохранением ценностей ручного труда».

А оскорбленные пациенты не скупились приводить факты такого рода: «Мы же хорошо знаем, что сделаны из другого теста». Интерес, проявленный к ним учеными, только закрепил у тристанцев чувство обособленности.

* * *

На работе — то же самое дело, усугубляемое тем особым видом уважения, с каким относятся к ним.

Директор «Мэрии индженер лимитед» принял только шестерых тристанцев. Он пришел в бюро по найму, чтобы взять еще четверых, но за самую низкую плату.

— Они славные люди, — объяснил он. — Добросовестные, но медлительные.

— И вы хотите нанять еще? — удивилась миссис Гринвуд.

— Шесть или десять примерно одно и то же, — признался директор. — Они никак не могут доделать работу.

Но если их «добросовестность» имеет свои преимущества, то есть у нее и свои недостатки. Бэтист, по мнению хозяина гаража, слишком «вылизывает» машины.

— У тебя всего пятнадцать машин, черт возьми! Вымой их сегодня к вечеру.

— Надо мыть как следует, — возражает Бэтист. — Если хочешь, чтобы машины были чистыми…

— Не вылизывай их до блеска, — говорит хозяин. — Клиент ждать не любит, а мне нужны свободные места.

— Я останусь после работы, — спокойно отвечает Бэтист.

Патрон пожимает плечами и, насвистывая, уходит. Но наутро к Неду цепляются механики:

— Болван! Ты нам портишь заработки.

Всегда они так работают, люди из «лагеря». Невозможно убедить Дору, швею в ателье готового платья, что достаточно четырех стежков, чтобы закрепить пуговицы, потому что все равно «покупательницы их всегда перешивают». Бесполезно учить Дженни, разливающую пиво, «технике» недолива при помощи густой пены. Можно не рассчитывать на Лу, продавщицу в мясной секции супермаркета, чтобы отложить кусок филе, облюбованный мясником, который спишет его за счет ее неопытности. Преданность интересам фирмы, поклон богатому покупателю, несправедливость, мелкие кражи в пользу начальника отдела — к чему ей все это нужно? На всех раздачах Уолтер всегда оказывается последним, а иначе ему пришлось бы краснеть за свой мандат, сразу бы опротестованный. Они совсем непрактичны, эти тристанцы. Несговорчивые и даже не осознающие этого. Какие-то аутсайдеры. Поэтому так трудно повысить их в должности. Симон, работающий ремонтником у Сомса, который торгует подержанными лодками — от яхт до шлюпок, — был назначен старшим по продаже; он лучше всех знал дело, умел все отлично объяснить. Но первому же покупателю этот «идиот» без обиняков объявил:

— Смело берите эту лодку, мистер. Я сам починил корму, которую пробил на регате пятиметровый форштевень.

Только Уолтер и Нед работают старшими мастерами: первый на кондитерской фабрике, второй — на нефтеперегонном заводе. Они пользуются авторитетом, но не в его обычной форме — гнуть спину перед высшими и быть строгим с низшими. Начальству совсем не нравится, что они жалуются на темпы работы, а рабочим еще меньше нравится, что они требуют исполнения указаний.

* * *

Мнение, сложившееся о тристанцах на работе, совпадает с мнением местных жителей. Люди не могут на другой день после своего благородного порыва не удивиться ему. Появляются следующего рода статейки: «Великолепные усилия, предпринятые нами ради 300 человек, не должны заставлять нас забывать, что в этой стране существуют миллионы несчастных». Ползут всякие смутные толки: о цене, заплаченной за эту благотворительность, о ее цели; последняя кажется несоизмеримой с первой. Об истинной личности среднего беженца: «В сущности, мой дорогой, это просто отсталый тип, выбитый из колеи своим несчастьем». В ответ — едва слышный ропот одобрения из глубины пивной! Однако лучше всех впитывают подобные разговоры уши тех, кого они задевают.

И тристанцы на все тоже реагируют по-своему.

Тристанцы, конечно, всегда спокойны, скромны, вежливы, от них все время слышишь «спасибо», и только в глазах, которые они опускают, чтобы никого не обидеть даже взглядом, таится разочарование. Чутьем они поняли, что нет ничего более оскорбительного, нежели ощущать на себе осуждающий взгляд того, кому ты обязан. Ни разу они не выскажут затаенных чувств: «Так, значит, вы лучше меня, а я хуже вас? В каком-то смысле это правильно. Но если я вам признаюсь, что для меня „иметь больше“ не значит „жить лучше“, что я не хочу жить, как вы, — держать нос по ветру, иметь ненасытную утробу и загребущие руки… — представьте себе, мистер, по-моему, все будет наоборот». Не льстя, не умея лгать, никогда не ссорясь, тристанцы молчат. Но, оставаясь в своем кругу или среди друзей, они смущаются меньше. Неспособные быть жестокими, они могут становиться язвительными и, в дерзкой наивности, даже проницательными…

Сьюзен ставит на стол тарелку с рыбой и склоняется к мужу:

— Скажи, сколько лангустов ты мог наловить за неделю?

— По-разному, — отвечает Бэтист. — В хорошую погоду штук по пятьдесят, пожалуй.

— И за все получал два фунта… Так вот! В Фоули два фунта стоит один лангуст. Видишь, как дорога перевозка!

* * *

Рут, сначала устроившаяся мойщицей посуды в ресторан (там она не выдержала, ей нечем было дышать), а теперь продавщицей в бакалейную лавку, вручает матери свою первую получку, из которой себе кг взяла ни пенни.

— Здесь-то выдержишь? — спрашивает Уинни.

— Нет, — отвечает Руг, — уж слишком они рукастые. Руки хозяина лезут ко мне под корсаж, а его сынка — в кассу… Сегодня утром был большой скандал — пропало пять фунтов. Хозяин пересчитал кассу и сказал: «Все точно!» Тогда хозяйка закричала: «Нет, я знаю, что эти пять фунтов были в кассе. Я нашла их на полу после ухода покупательницы».

* * *

Профессор Холенстоун суетится, отчаивается, грубит своим пациентам, которые никогда не являются в назначенный час. В конце концов он набрасывается на Уолтера с упреками, умоляя его вмешаться:

— У меня осталась всего неделя, чтобы закончить доклад.

— Почему неделя? — невозмутимо спрашивает Уолтер. — То, что вы хотите узнать, наука никогда не знала, а до конца света еще далеко. Здесь все мчатся куда-то! А у нас торопливым говорят: «Представь, что отец сделал бы тебя на пять лет позже… ты бы был помоложе!»

* * *

Приглашенные к Смитам, чья дочь (одно объясняет другое) служит помощницей в лагере, провести вечер, Раганы смотрят по телевизору пьесу. Теперь, как известно, «переходный возраст» — это сорок лет. Героиня, бывшая красавица, подводит глаза, поправляет искусственные волосы, вытягивает шею, чтобы не были видны морщины и, охваченная столь современным отвращением к себе, восклицает, глядя на свою внучку: «Это вызов мне! Я не перенесу этого — вновь обрести в ней свое лицо…»

— Да замолчи ты, дура! — кричит Олив.

Затем следует сбивчивое обсуждение, где миссис Смит, неутомимая читательница женских журналов, которая против каждой крохотной морщинки борется с помощью двух десятков кремов, признается, что ее взволновала драма этой дамы. Олив замечает, что старый конь борозды не портит. Этот образ повергает всех в дрожь. Но Олив, поддержанная дочерью хозяйки Фило, не унимается…

— Смехота! Здесь все только и делают, что бранят молодежь, а сами хотят оставаться молодыми, хотя их время уже прошло. Неудивительно, что настоящая молодежь артачится! Ведь их единственное преимущество — это смазливые мордашки. Неудивительно также, что мнимые молодые люди отчаиваются! Они терзаются тем, что у них портится кожа.

Миссис Смит остается мрачной, но Олив кажется, что она нашла для нее утешение:

— Вы только представьте, что нам удалось бы сохраняться хорошенькими до последнего вздоха… Если бы все были красивыми, то никто бы этого не замечал, и подумайте только, разве мякиш сохраняется в старых корках?

* * *

Каждое воскресенье на молу, громко и размеренно шелестя шинами с белыми ободками, не спеша, «прогулочным шагом», катят сотни битком набитых автомобилей, к стеклам которых прилепились носы пассажиров; в этом потоке движется странная колымага, чьи рычаги вовсю накручивает руками сидящий в ней калека. Идущий размашистым шагом Сэмуэль, показывая на него Еве, замечает:

— Смотри! Вот единственный, у кого здесь парализованы только ноги.

* * *

Все тристанцы согласны с тем, что подъемный кран, мостовой кран, бульдозер — это машины, использовать которые сильный мужчина может, не краснея от стыда. Но лифт большого дома неизменно вызывает насмешки:

— Ну, теперь отвинчивай ноги!

В автобус садятся тогда, когда надо по меньшей мере проехать остановки три. В дождь, град или ветер все ходят в Фоули пешком. Родилось даже выражение, обозначающее бессилие:

— Бедняга! Садится в автобус из-за билета!

* * *

Возвращаясь с завода, Нэвил перелистывает иллюстрированный журнал для мужчин, забытый кем-то на сиденье автобуса. Ноздри его расширяются. Не потому, что он ханжа: в общине распространены, и не только среди мужчин, весьма соленые шутки. Да и сам Нэвил, разбитной малый, по субботам редко обходится без девушки. Он протягивает журнальчик своему двоюродному брату Виктору, работающему с ним в одной бригаде.

— Тебя это возбуждает? — весело спрашивает он.

— Нет, — отвечает Виктор, — мне больше нравится раздевать девушек самому. Я чувствую себя обворованным.

— Не бойся! Те, кто их читает, все оставляют тебе. У них в штанах нет ничего, кроме глаз.

* * *

К морали Агата относится более строго. Но для глубоко набожной Агаты после атомной бомбы — как и все островитяне, она считает ее дьявольским изобретением — на божьем свете нет, пожалуй, ничего более ненавистного, чем деньги. Эта ненависть — очень старая история, истоки которой восходят к веку натурального обмена, когда «необходимое передавали из рук в руки с сердцем в придачу»: формула эта либо была унаследована от предков, либо была придумана ею, ведь Агата, подобно любому тристанцу, в карман за словом не полезет. В Библии, которую она знает наизусть, сильно высмеивается Маммона — весьма сомнительная личность, древний миллиардер, который разжирел на золотых тельцах. Впрочем, та же Библия вместе с законом божьим передала нацарапанный на ее полях закон основателя тристанской общины: «Ни один не возвысится здесь над другим». Деньги — их всегда либо «больше», либо «меньше» — отрицают этот принцип. Разве деньги не претендуют на то, чтобы делать законной жизненную шкалу заработков, на которой выражаемые в цифрах уважение и счастье поднимаются, словно температура на градуснике. Наглое отличие одного из тысячи, переводящее людей с велосипеда на «роллс-ройс», из лохмотьев переодевающее в норковую шубу, тогда как на острове за всю свою жизнь Агата не видела, чтобы чей-либо достаток вырос вдвое, — это же вечный позор.

Наивный глашатай тристанцев! Если бы ее слышали мещане из Фоули, они бы сочли ее профсоюзной деятельницей или активисткой какой-либо крайне левой партии. Проходя мимо плаката государственного займа, на котором изображена фортуна в виде рекламной красотки с обложки, пролетающей над новыми заводами и сыплющей золотые соверены из рога изобилия на головы восторженных подписчиков, она не преминет заметить:

— Вот он — новый архангел!

Некоторые улыбаются, конечно, но в черных клубах дыма, изрыгаемого глотками труб нефтеперегонного завода, в тысячах извивов его нефтепроводов не она одна со смущением видит какие-то темные, злые силы, терзающие дракона.

* * *

Однако все тристанцы решительно согласны с Ти. Портниха-надомница, она бывает во множестве домов и приносит хронику происшествий, которую смакуют ее тетушки, удивленные посетительницы ее туристского домика на колесах. «Знаете, — рассказывает им Ти, — миссис Дадли позволяет сыну кричать на себя: „Надоел мне твой паршивый ореховый пудинг, Урсула“, а ее муж и слова не скажет. Совсем как доктор Чэдвэлл — почтенный человек, но до безумия обожающий дочь, которая — Ти видела своими глазами — взяла его машину в тот самый момент, когда отцу нужно было ехать по срочному вызову. Невероятно! Но есть кое-что и почище: Ти отказалась обслуживать семью Тортон, клиентов из Эксбьюри, которые занимают в городе самый красивый дом, набитый мебелью, люстрами, коврами, серебром, уж я не говорю о всем остальном. Она бросила их не потому, что Тортоны живут втроем — мистер и две дамы, — и даже не потому, что, приходя по субботам в час, когда эти аристократы еще нежились в постели, она заставала то одну, то другую даму, а иногда и обеих в кровати с мистером Тортоном, которые были спокойны и нисколько не стеснялись. В конце концов это его дело. Но ее возмутило то, что однажды она видела, как мистер Тортон вышвырнул из дома маленькую седую старушку, свою собственную мать, крича ей, что она ему до смерти надоела, которая пришла робко ему напомнить, что уже три месяца он не дает денег на содержание дочери, брошенной, по-видимому, после развода с третьей, настоящей миссис Тортон». Ти сразу же убежала из этого дома, а ее рассказ наделал в лагере куда больше шуму, чем случай с Нолой, на которую вечером напали хулиганы, хотевшие отнять у нее сумочку. Напрасно успокаивали напуганных бабушек — они не переставали обсуждать это происшествие.

* * *

Каждый тристанец знает: случай, рассказанный Ти, всего-навсего исключение. Но это возможно! И хотя время, возраст, труд, любовь, семья, деньги имеют совсем разные смысл и ценность по обе стороны ограды лагеря Кэлшот, есть гораздо более серьезные вещи. Люди, которые никогда не были ни солдатами, ни жильцами, ни слугами, ни чьими-либо подчиненными, вдруг замечают, что они — рабы. Они одеты, сыты, у них есть кров, они не мерзнут на холоде, им платят, их развлекают, возят в автобусах, о них заботятся, их благословляют, и все-таки они — рабы.

Стоит только послушать, что говорят Нед, Бэтист, Уолтер, Ральф, Симон, Поль, Гомер, Сэмуэль и другие. Послушать, что говорит Элия, в 17.20 возвратившийся автобусом с завода в своем надетом поверх комбинезона плаще, повторяем, ровно в 17.20.

Он целует Сесили. Склоняется к Маргарет, которая уже начинает садиться в кроватке. Он выпрямляется, машинально трясет правую руку, ту руку, что привернула 540 болтов — такова сменная норма на конвейере. И вдруг он видит из окна молодые липовые листочки и, забыв о том, что это не его весна, шепчет:

— Ну что ж, Элия, не пора ли сажать тыкву? Позавчера, в то же время, стоя на пороге и вдыхая свежий ветер, он проворчал:

— Валяй, дуй! Мне больше не надо управлять лодкой.

Послезавтра он выскажет еще какой-нибудь подобный намек:

— Пока мы тут надрываемся, они там гуляют себе по травке, наши быки.

Или будет беспокоиться, что его крыша слабовата с северной стороны, если не о канаве для канализации, которая так и осталась в планах, на бумаге. Душой он в своем мирке, где можно было, вместо того чтобы повторять всего-навсего одно движение, каждый день показывать все свои таланты. Лишь один-единственный раз действительно не совладал с собой и сказал:

— Представляешь, Сесили, что мы были сами себе хозяева?

В тот вечер он сидел в углу на диване, мечтая о таких мало знакомых людям чудесах: о днях, сменяющих друг друга и ни в чем друг на друга не похожих, о работе по своему выбору, с наслаждением исполняемой в поте лица; о жизни, так наполненной свежим воздухом, что никому и в голову бы не пришло потреблять ее, как консервы, в три недели отпуска…

Ни тем более проклинать ее.

И уж вовсе неожиданное, самое последнее дело: здесь все жалуются. Эта их «аркадия» утыкана мачтами, на которые без передышки карабкаются все новые и новые честолюбцы. Взбираются и соскальзывают, снова лезут и снова падают вниз…

— Сперва они чувствуют себя обездоленными, — говорит Симон, — пока у них не будет всего вдоволь, а затем, едва только всего добьются, пресыщенными.

Но зачем же, на самом деле, вечно чего-то домогаться, кричать, бегать, орудовать локтями, обгонять одних, давить других, петь «всяк за себя, один бог за всех», вечно снова заводить всю эту канитель и вечно быть не в силах одолеть зависть, скуку, других и самого себя? К чему все это, если газеты, радио, прохожие, друзья без устали твердят, что мир плохо устроен?

Жаждущему ответов социологу, делающему пометки, ставящему галочки, крестики, цифры в графах своей анкеты, который, изменив тактику, вдруг спросил его: «Есть ли у вас вопросы и если да, то какие?» — Симон резко ответил:

— Есть, и целых два. Довольны ли хоть чем-нибудь англичане? А если они ничем не довольны, то как нам, которые были всем довольны, снова стать всем довольными?

* * *

Но в этой тоске неожиданно вспыхнула радость.

Было около 8 часов утра, и воробьи чирикали, рассевшись на позолоченных косыми лучами солнца водосточных трубах. Выйдя из дому почти одновременно с Дженни, ехавшей на велосипеде к Джону, Ральф тоже на велосипеде катил вниз по аллее, чтобы встретиться с Глэдис, своей шотландочкой-санитаркой в больнице «Хаит», с которой он теперь встречался, ни от кого не таясь. Он старательно нажимал на педали одного из подаренных тристанцам велосипедов. Уже подъезжая к небольшой решетчатой ограде, Ральф услышал два зычных возгласа:

— Джосс!

— Ульрик!

Ральф намертво затормозил и — одна нога на земле, другая на педали — обернулся. Из другой аллеи мчалась с распростертыми объятиями Сьюзен, следом за которой валило семейство Твенов. Почти тут же появилась семья Раганов, столпившаяся вокруг шлепающей домашними тапочками Олив. Ральф увидел только спины Джосса и Ульрика, которые бросились в разные стороны, размахивая левой рукой синими фуражками, правой придерживая ремни бьющих их по спине огромных флотских рюкзаков. После он уже видел лишь беспорядочную, мгновенно поглотившую Джосса и Ульрика толпу. Их имена перелетали, как мяч, от двери к двери, проникали за ограды. Мальчишки, крича, выскакивали из окон. Женщины в наспех накинутых халатах, мужчины, небритые или, как сам Уолтер, в незаправленных в брюки рубахах, старики, ковыляющие с палками, — все они, смеясь, крича, вертясь во все стороны, хлопая в ладоши, прилипали к этому ядру двух семей. Ральф колебался. Он осмелился колебаться, думая о Глэдис. А вот Дженни уже улизнула. Дженни — родная сестра Джосса! Потрясенный этим и устыдясь себя самого, Ральф положил велосипед на землю. Рой людей, не рассыпаясь, катился к залу собраний. У входа Ральф встретил Билла, затем отца, лицо которого расцвело в улыбке.

— Молодец, сынок! — только и сказал Нед.

— Джосс словно окаменел, — говорил Билл. — Конечно, ему очень тяжко рассказывать обо всем. Ведь ты его знаешь: он из тех парней, что отрежет себе нос, вымещая досаду, если заметит, что говорит неправду.

* * *

Счастливый и все-таки смущенный встречей с близкими, Джосс гораздо хуже чувствовал себя на другом краю света, завидев свой остров.

Какое потрясение пережил он на рассвете того дня, когда, облокотившись на поручни, он стоял на палубе и заметил возникший на горизонте черный с белой вершиной, треугольник, перечеркнутый ярко-розовой полосой! Этот облик Тристана, издали увиденного с моря при восходе солнца, он знал прекрасно, потому что сотни раз смотрел на него во время ловли рыбы. Но фрегат, идущий прямо по курсу с точностью рейсфедера, очень быстро приблизился к берегу, который невозможно было узнать. У подножия конуса, пронзающего свой облачный нимб, теперь появился новый конус, гораздо меньший, но, подобно старому, тоже увенчанный туманным кольцом. Зеленые склоны, изрезанные по-живому свежими трещинами, исковерканные обвалами, узнать было можно. Но длинная распухшая стена лавы у его подножия — двадцать пять миллионов кубических метров лавы, по подсчетам специалистов, — обрывалась прямо в море.

Так ему об этом рассказывали. Еще 16 декабря два специалиста, которых «Леопард» подвез прямо к вулкану, пытались высадиться. Но перед ними оказался резервуар горячей воды, откуда непрерывно взмывали струи кипятка и куда из нового кратера сыпались обломки скал. Лава за лавой, изрыгаемая полудюжиной других трещин, наплыв за наплывом продолжала низвергаться в эту перемешанную с огнем воду, которая кишела сварившимися крабами, спрутами, рыбами и из которой яростно вырывались струи пара.

С тех пор это «кровотечение» острова, единственными свидетелями которого оставались пингвины, прекратилось, а из кратера не выделялось ничего вредного для людей. Однако причалить к восточному берегу было невозможно. «Трансвааль», став на якорь в открытом море перед Готтентотским мысом, вынужден был выслать шлюпки в северо-западные бухты, крутые берега которых сбегали вниз по «матрацам» из гальки, участкам подводных скал, рифам, опутанным стометровыми водорослями, державшимися на воде поплавками величиной с яйцо, крайне затрудняя высадку. Впрочем, Джоссу и Ульрику представилась прекрасная возможность показать себя: здесь у них сразу же вновь пробуждались глазомер и хватка победителей подводных скал, притупившиеся за прошедшие в Англии месяцы. Но, ступив на землю, на родное плато, где там и сям вздымались безобидные пологие холмы — по мнению специалистов, старые вулканические образования, возраст которых они вам сообщили с точностью до девяти тысяч лет, — Джосс был потрясен пустотой, тишиной и неподвижностью. Островитяне без острова, остров без островитян: а ведь жилье и жильцы едины. Ах, эта неповрежденная, но неприступная для них деревня, зияющая своими распахнутыми дверьми! И сады, поросшие высокими злаками, превратились в дикие заросли, животные вновь одичали — сильные выживают благодаря своим копытам и рогам, а обезумевших слабых убивают крупные альбатросы и собаки, спасшиеся от пуль матросов с «Леопарда»! Всюду гниет зловонная падаль, облепленная голубыми мухами. Джосс заметил Комрада, своего осла, целого и невредимого, который убегал во главе дикого стада к холмам. Но Джоссу было сразу приказано не приближаться к Комраду во имя природы, ставшей теперь на острове полной хозяйкой.

Тристан — это отныне лишь объект научного эксперимента! Целых семь недель Джосс возил этих милых, но ничего не понимающих, равнодушных ко всему, кроме своих приборов, людей, которые приходили в бурный восторг, найдя какой-либо необычный камень или безымянное растеньице. Эти связанные со столькими воспоминаниями земли, камни, скалы теперь были всего-навсего базальтом, андезитом, фонолитом, трахтом, туфом или вулканическими лавами. Туесок теперь назывался «поа»; большая трава — «спартина»; радость детей, красные ягоды «кондитерки» — «нертера»; «дерево островов» — «филика»; гигантская водоросль — макроцистис. Больше никаких других проблем, кроме гигрометрии, плювиометрии, магнитометрии. Разумеется, случалось, что буря иногда выводила из полного равнодушия метеоролога, который, не веря своим глазам, кричал:

— Шестьдесят пять узлов! Это предел шкалы Бофорта. Неужели вы жили здесь?

Вновь образовавшийся, но вскоре после того, как он поработал словно выходной клапан, успокоившийся кратер интересовал их меньше, чем эти «рекордные» штормовые ветры. Изредка они, разинув рты, слушали Джосса, который рассказывал памятные всем тристанцам истории об ураганах. А затем геология, зоология, ботаника вновь спокойно вступали в свои права. Джоссу ничуть не нравилось подползать к кратеру, чтобы брать для анализа пробы выбрасываемых из щелей газов. Развлечением скорее было кольцевание птиц: только Ульрик и Джосс умели ловить птиц, приносить их, трепещущих в облаке перьев, специалистам, которые записывали дату поимки, надевали кольца и нежными глазами смотрели, как улетает это «жаркое», повторяя десятки раз на дню:

— Ни одного rail… Какая досада! Похоже, что эти редчайшие бескрылые выродились.

Но глаза специалистов говорили: это вы их съели. Действительно жаль! А Джосс сердился на специалистов за то, что они жалели птиц, а не людей.

* * *

И теперь он стоит здесь, сжимаемый в объятьях друзьями, которые удивлены тем, что ничего не знали о его возвращении. Неужели они забыли, что письмо с Тристана идет месяцами и что самолет из Кейптауна летит быстрее? Вернувшись на день раньше, Ульрик и Джосс не могли отказать себе в удовольствии преподнести своим сюрприз. Они, голосуя ночью на шоссе, за три часа добрались до Саутхемптона, а потом, перебравшись первым рейсом через залив на пароме, с наслаждением дошагали до лагеря в это прохладное утро. После первых объятий им, разумеется, уже было не до веселья. Они знают, что видели на острове и что совсем не забава об этом рассказывать.

Миссис Гринвуд, которая не должна была находиться в лагере — ее явно предупредили об их приезде по телефону, — без сомнения, оказалась права в своем беспокойстве. Она прекрасно слышит, как и Джосс, гудение двух сотен голосов: «Раз они там были, раз они могли там жить, раз они вернулись невредимыми… Значит?» Для нее все ясно. Подопечные ее «включаются» в местную жизнь; образуются смешанные пары; они усваивают здешние привычки; тоска по родине должна пройти, а «наши милые тристанцы» привыкнут к доброй английской жизни, которая так сильно отличается от жизни на затерянной в океане скале.

— Лишь бы эти парни не вскружили им головы! — шепчет она на ухо Абелю, отцу Поля, а также двух девушек, которых она имеет все основания считать обращенными в веру графства Хэмпшир.

Но неловкость Джосса, которого окликают со всех сторон, и прячущегося за спину товарища Ульрика несколько успокаивает ее. Во всяком случае, научный доклад — при необходимости — все поставит на свои места. Южноафриканское радио, как утверждает врач, который слышал его сегодня, говорило о «неудаче» экспедиции на Тристан. Миссис Гринвуд подходит ближе к толпе и, сложив рупором руки, старается перекричать ее шум:

— Я думаю, парням лучше всего встать на стол и ответить на вопросы.

* * *

И вот Джосс, опустив руки, топчется на этой «эстраде». Ульрик отказался влезть на стол. У него нет ни желания, ни таланта, которые делают человека трибуном. Старики и старухи сидят, все остальные стоят, окружая ядро вновь как-то инстинктивно образовавшегося совета острова. Головы подняты, а рты закрыты: болтуны словно языки прикусили.

Первым спрашивает Уолтер:

— У вас там были шторма?

— Всего понемногу, как обычно.

— Вы жили в деревне?

— Нет, возле картофельных полей.

— Почему? Вулкан все еще плюется?

— Нет, он почти утих, но мог снова взяться за свое.

Долгий невнятный ропот. Во время этого короткого расспроса Уолтер подошел поближе к столу. Голос его делается серьезнее, когда он спрашивает:

— Большие ли разрушения?

Джосс, смотревший себе под ноги, поднимает голову:

— На востоке разрушено почти все. Нет больше ни причала, ни пляжа, ни консервного завода, ни радиостанции. Все, по самую антенну, залито лавой.

В ответ — ни слова.

— И потом, — скороговоркой продолжает Джосс, — должен также сказать, не осталось ни баранов, ни кошек, ни птицы. Собаки набрасываются даже на пингвинов. Уцелел лишь рогатый скот, но он одичал и разоряет поля. Всюду кишат крысы: они сожрали у меня рюкзак и ботинки. Полный разгром…

Симон, как школьник, поднимает руку:

— А баркасы?

— С ними все в порядке, — живо отвечает Джосс, обрадовавшись, что может сообщить своим утешительную подробность. — Моряки с «Леопарда» вытащили их на берег и опрокинули вверх дном.

— А дома? — кричит Агата, страстная хозяйка, единственная, кто владеет парой специальных тапочек, чтобы не портить начищенный паркет. Но этот вопрос повторяют еще тридцать ртов, и похоже, что Джосс удивлен. Точнее, огорчен. О домах, правда, он и не подумал по-настоящему, но твердил про себя, что они, ставши ненужными, все-таки уцелели. Потому что Джосс — человек молодой, который не построил еще ни своих стен, ни своей жизни. Потому что холостому парню в отличие от отца дом не кажется благом, связью, столицей долгой повседневной жизни. Это — другая добрая новость для тристанцев! Джосс, словно речь шла о чем-то само собой разумеющемся, выложил напрямик:

— Дома-то! Да они и с места не сдвинулись.

— Нет, — сказал Ульрик, вдруг охваченный желанием тоже рассказать об увиденном. — Лава проникла почти повсюду. Поток лавы спустился с горы на деревню. Но остановился в двадцати шагах от дома Элии.

— Но крыша сгорела, — уточнил Джосс. — Она была совсем близко от лавы, и на нее попали угольки. Но сгорела только эта крыша Ученые спорили об этом. Если учесть угол склона, то лава должна была затопить всю деревню. Но из кратера сначала ползла совсем вязкая лава, она толкала перед собой своего рода вал из камней, а когда она стала жидкой, то эта преграда отбросила ее в другую сторону, к морю.

Рассказывая, Джосс замечает, как у всех меняются лица, и он даже не подозревает, что на его лице написаны те же чувства, какие выражают лица остальных слушателей.

— Да это же перст господень! — восклицает Агата.

Название «перст господень» сохранится за спасительным холмом из камней. Джосс колеблется. Убежденный в том, что ему нужно сказать своим: «Ну вот, я видел, что всему конец!» — Джосс понял, что грешит отчаянием. Окруженный учеными, имеющими современные коттеджи в Эссексе и Сюррее, считавшими неразумным, как и все священники, историю Тристана, совершенно безумным предположение о возврате на остров, Джосс позволил себе поддаться их доводам. Как и Ульрик, который теперь недружелюбно смотрит на миссис Гринвуд, виновную в тех же сомнениях.

— Если я правильно поняла, — говорит она, — дома не слишком пострадали, но остров в таком состоянии, что жить на нем стало нельзя.

Джосс нерешительно качает головой, осаждаемый взглядами тристанцев. Можно на острове жить или нет, точно ответить он не смог бы. Это — не его дело.

— Но все-таки, — продолжает миссис Гринвуд, — жить на вулкане, который прорвало и активность которого наверняка возобновится.

— Может, и возобновится, — сказал Уолтер. — Она уже могла возобновиться сто лет назад, а мы спокойно жили у его подножия.

— Положение ухудшилось, это точно, — согласился Симон. — Мы потеряли пристань, цех, скот, вот о чем надо подумать. Но сто лет назад на острове также не было ничего этого. Все, что сделали одни люди, другие могут сделать заново. Что, если вулкан только слегка рассердился на нас…

— Мы поторопились уехать! — воскликнул Сэмуэль.

— Даже пальчиков не обожгли! — кричала Олив.

— А газы? — возразила миссис Гринвуд.

— Вы правы, — ответил Симон. — Эвакуация была необходима. Но я был прав, прося оставить меня и нескольких мужчин на Соловьином. С извержением мы ничего не могли поделать. Но, ожидая, мы могли бы следить за всем остальным.

— Ожидая чего? Возвращения к кратеру, чтобы дать ему в следующий раз возможность уничтожить триста человек?

Тут вы допустили ошибку, миссис Гринвуд! Во многих случаях лучше прикинуться непонимающим, чем воплотить мечту людей в одном слове. Это слово — «возвращение» — вылетело, его уже не поймаешь. Вы, без сомнения, думали, что эти мужчины и женщины, завезенные в такую даль и лишенные средств на обратную дорогу, не сумеют испортить ваши дары; что среди них слишком много разумных людей, чтобы, оставшись наедине, посмеяться над этой глупостью. Кто знает? Одинокий человек медленно приходит от мечты к надежде, тогда как группа уже верит в эту идею благодаря количеству беспрестанно твердящих о ней людей. Послушайте Роберта, подозрительного ризничего, который вздыхает:

— Да у нас и здесь умерло пятеро. Послушайте Неда, подхватывающего его слова:

— Умирают разными способами, а не только живя там, где жизнь для вас есть один из них.

Весь зал аплодирует. Миссис Гринвуд ушам своим не верит. Не обращая больше на нее внимания, члены Совета собираются тесным кружком. До нее доносятся обрывки фраз: «Надо все тщательно обдумать. Я изучу доклад… Просьба, а почему бы нет?» Миссис Гринвуд ничего не остается, как уйти, пожав плечами.

Но едва она повернулась, как Уолтер тоже вскакивает на стол.

— Так вот, — говорит он, протягивая руки, — не будем горячиться. Теперь я могу вам это сказать — я всегда надеялся. Но будем скромными, чтобы общественное мнение не обернулось против нас. Не упустим наши шансы, раз они есть. Ни слова журналистам. Вечером я обойду все дома, чтобы узнать ваше мнение. А там посмотрим…

Он уже снова на полу. Он рассекает толпу и уходит, провожаемый долгими заговорщическими взглядами.

* * *

Через три недели Филипп Хэклетт, сидя между наполовину опустошенным стаканом пива, набитой окурками пепельницей и стопкой газетных вырезок, которые ему одну за другой протягивала референт редакции Глория Трамби, дочитывал текст, опубликованный за подписью «Доктор Дж.». Дойдя до комментария, он завопил:

— Мистер Фокс!

Слегка встревоженный Хью подошел, волоча ноги, из глубины зала, где он возился над версткой второй полосы.

— Так вот как мы можем рассчитывать на вас! — орал патрон. — Мистер Фокс, Лондон печатает доклад Королевского научного общества, а мы об этом ничего не знаем. Откровенно говоря, плевать я хотел на их большую работу над камнями, тюленями, цветами и местными птичками. Но ты-то, идиот, видел статью внизу?

Филипп размахивал газетной вырезкой и при почтительном внимании всей комнаты, имевшей постоянный абонемент на все такого рода приступы гнева, чи— тал громовым голосом постскриптум своего конкурента: «Что бы ни говорили о нем, этот научный документ содержит небольшое дополнение, где рассматриваются возможности реколонизации острова. Она не считается ни благоразумной, ни желательной, поскольку остров всегда располагал лишь весьма скромными ресурсами. Но та часть доклада, где недавнее извержение расценивается как „проявление малозначительной, угасающей вулканической активности“, кажется, было истолковано беженцами с далеко идущим оптимизмом. Министерство колоний уже получило и отвергло их просьбу о возвращении на остров…»

— Здорово они меня подсидели! — с горечью сказал Хью, подтягивая ремень на брюках.

— Кэлшот отсюда в трех шагах, ты уже полгода наблюдаешь за лагерем и позволяешь Лондону обойти нас, — продолжал Филипп. — Ты что, оглох?

— Здорово они меня подсидели! — повторил Хью. — Теперь я понимаю, почему они стали немы как рыбы.

Видя, как Филипп засунул в угол рта новую сигарету, а затем стал нервно щелкать зажигалкой, Хью осмелел:

— Миссис Гринвуд говорила же мне, что рассказ вернувшихся с Тристана парней произвел в лагере сильное впечатление. Я дал об этом десяток строк. Но возбуждение, казалось, прошло. Я сам видел Уолтера, ходившего из дома в дом, и думал, что он, как пастор, хочет успокоить умы. Он меня надул. Он собирал подписи под петицией в министерство колоний.

— Надо будет сказать об этом в твоей статье, — прошепелявил патрон.

— Статья, зачем? Дело сделано.

— Черт возьми, — заорал Филипп, — вы слышите его, Глория? Три сотни простаков всплывают с другого конца земли, чтобы броситься в наши объятья. Мы их размещаем, лелеем, тратим на них большие деньги. Ладно. Спустя год эти добряки, открыв, что Англия — не рай, громкими криками требуют возвращения к своим хижинам. Ладно. Но журналист мистер Фокс не находит в этом ничего особо примечательного… Беги, идиот! Найди Уолтера и сделай все, что можешь. Тристан — наше «фирменное блюдо», и если мы идем вторыми, то уж лучше немножко поднажать.

* * *

На другой день миссис Гринвуд сочла, что «Сазерн пост» «поднажала», но слишком.

Кэлшот, где Хью накануне вечером удалось загнать в угол вожака тристанцев, имел право на бесплатное получение газеты. Миссис Гринвуд обнаружила ее на своем письменном столе и сразу же с тревогой увидела взятую в рамку передовую статью, где крупный заголовок «Вопрос» стоял над подзаголовком «Отвергнет ли XIX век век XX?». Потом она заметила в корзине для бумаг ленту, которой была запечатана газета. Секретарша, прише шая раньше, со сдержанной серьезностью печатала на машинке письмо. Вера Гринвуд погрузилась в статью.

«Многие из нас, — писал Хью, — в молодости читали французский роман „Человек с отрезанным ухом“. Никто не поверил бы, что однажды мы встретим этого человека воскресшим из мертвых. Отдаленный от нас семью поколениями, тристанец во всех отношениях есть не кто иной, как прапрадед нашего прапрадеда…»

— Начало отличное! — не могла сдержать восхищенного шепота миссис Гринвуд.

— Прочтите до конца! — заметила, не оборачиваясь, секретарша.

Вера Гринвуд быстро пробежала статью, в которой Хью Фокс вспоминал об извержении вулкана, изгнании, встрече беженцев в Англии, трудных усилиях адаптации, чтобы перейти от них к самому невероятному — «рефлексу бегства в прошлое». Он, Хью, с первого часа друг беженцев, сумел, несмотря на заговор молчания, заставить разговориться их вожака. Уолтер смущался, но выглядел решительно. Он ничего не отрицал. Вызванный на откровенность, Уолтер постепенно менял глаголы, сперва говоря «мы можем», затем мы «хотим», наконец «должны уехать». Он прибавил, что хорошо понимает, почему не приняли их петицию, которую сочли просто эмоциональной вспышкой. Об этом решении он уже сообщил в более высокую инстанцию, предлагая провести последний опыт — послать на остров дюжину добровольцев, способных перенести все опасности, и через три месяца сделать вывод, смогут ли тристанцы продолжать жить на острове. По мнению Уолтера, можно было утверждать, что у этого предложения, сделанного в менее резкой форме, есть шансы быть принятым: министерство предполагало включить в группу служащего министерства колоний, причем дар в 1200 фунтов стерлингов — не деньгами, а билетами на пароход в оба конца — уже покрывал большую часть расходов.

— Так вот оно что! — воскликнула миссис Гринвуд. — А я все думала, почему мне отказывали в новых квартирах для молодоженов.

Но она уже уткнулась в конец статьи: «Нет никакого сомнения, что решение беженцев никого не удивит и даже не будет восприниматься некоторыми как оскорбление. Лично я, оставив политикам заботу о том, чтобы тащить их одеяло в ту или другую сторону, буду говорить о той услуге, какую оказали нам тристанцы. Наш живой предок, оставшийся самим собой и вот уже год заброшенный в умственный, моральный, социальный, технический мир, столь отличающийся от его мира, имел время посмотреть, оценить его. И, сравнив оба эти мира, он отказывается от нашего! Так чего же стоит тогда наша эпоха? Я предлагаю вам над этим задуматься».

— Великолепно! — подчеркнуто сухим тоном сказала миссис Гринвуд. — Не знаю, помните ли вы это, но, когда тристанцы приехали, Хэклетт блестяще развивал противоположную тему. Есть ли у вас отклики на статью, Кэрол?

Руки секретарши на секунду замерли над клавиатурой.

— Нет, — ответила она. — Я лишь видела во дворе Симона, размахивающего газетой. Он кричал кому-то: «Слишком много соуса! Но зато жаркое — объеденье!»

Загрузка...