ПЬЕСЫ

Плюшевая обезьяна в детской кроватке (Роль)

Пьеса-роман в двух частях, пяти главах
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

Ф л о р и н с к а я А л и с а — актриса, 28 лет.

Д м и т р и й З а х а р о в и ч — строитель, 35 лет.

К о р о б к о в В а л е р и й С е м е н о в и ч — школьный товарищ Дмитрия, 35 лет.

Ж а н н а М и х а й л о в н а — его жена, 35 лет.

Ж е н щ и н ы в очереди.


Действие происходит в Москве.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая

Зима. Большая комната. Мебели почти нет: расстеленная постель на раскладушке, несколько стульев, платья, пальто и кофты развешаны по стенам, на одной из стен висит гитара, в углу на коробках, прикрытых пестрой материей, стоит довольно большая фигура женщины в длинном платье с поднятым мечом в руке. Фигура из белого мрамора. Телефон стоит на полу, также на полу много букетов живых цветов в бутылках из-под молока и банках. Еще не рассвело. Комнату освещают несколько светящихся окон в доме напротив. Никого нет. Но вот распахивается входная дверь и тут же быстро закрывается. В комнату входит закутанная с головой фигура с ведром и шваброй. Она ставит швабру в ведро, подходит к окну и закуривает. Светает. Женщина все стоит у окна, курит. Гаснут окна в доме напротив, она все стоит, когда становится совсем светло, женщина снимает с себя платки и всю темную неуклюжую одежду и остается в черном купальнике. Это оказывается худенькая молодая женщина. Она берет стул, ставит его на середину комнаты и, опираясь одной рукой на его спинку, начинает медленно и грациозно делать экзерсис, тихо считая себе: и — раз, и — два, и — три… Звонок в дверь.

Ф л о р и н с к а я быстро накидывает старенький халат и бежит к двери.

Флоринская. Кто?

За дверью молчание.

Кто?

Снова молчание.

(Ф л о р и н с к а я пожимает плечами и идет в комнату. Там сбрасывает халат, подходит к стулу, но в это время снова раздается звонок, Ф л о р и н с к а я пожимает плечами, надевает халат и бежит к двери.)

Кто?

Дмитрий (за дверью). Мне нужно видеть актрису Флоринскую. Она здесь живет?

Флоринская. Да. (Открывает дверь.) Это я.

За дверью Д м и т р и й с большим букетом и с портфелем.

Пауза.

Что вы хотите?

Д м и т р и й молчит.

Я слушаю!

Дмитрий. Ради бога, простите меня… Вам это, может быть, покажется странным, но я… крайне смущен, увидев вас так близко… К тому же из-за двери я сразу узнал ваш голос… На сцене, при ярком свете, вы мне казались нереальной… Я почти не верил в ваше действительное существование… а тут… вы здесь… совсем рядом… в этом стареньком халате…

Флоринская. А что, вы ожидали меня увидеть спозаранку в бальном платье?! Вы, наверное, думали, что к вашему раннему приходу я как раз только вернулась с бала?! К тому же вы не предупредили меня о своем визите — я бы по крайней мере успела переодеться!

Дмитрий. Я понимаю, что с моей стороны все это выглядит нахально, нагло и, что хуже всего, наверное, даже пошло… но, видите ли, дело в том, что я насобирал цветов еще вчера — правда, не этих, а других, вчерашние без вас сильно загрустили, — в первом антракте я очень хотел вынести их вам на сцену, но вам подносили столько цветов, что я как-то постеснялся толкаться со своими, я ждал вас потом у выхода из театра, ждал долго, пока во всем здании не погас свет, но вы, очевидно, вышли через другие двери. И вот вчера же вечером я имел наглость попытаться узнать ваш телефон по «09»… ведь ваша фамилия и инициалы были в программке… я очень хотел поступить так, как все порядочные люди, то есть позвонить вам и договориться о встрече… если бы вы, конечно, согласились… но, к сожалению, мне ответили, что на вас телефона не значится. Тогда я набрался нахальства, дождался, когда откроется утром городская справка, и узнал ваш адрес. Правда, я не знал ни вашего имени и отчества, ни города, где вы родились, но моих скудных сведений оказалось достаточно. (Пауза.) Я, конечно, понимаю, что это чудовищное нахальство с моей стороны и, что совершенно ужасно для меня, может быть, это выглядит даже пошло, но позвольте мне вручить вам… нет, отдать, в общем, примите от меня… эти цветы…

Ф л о р и н с к а я стоит и смотрит на него.

Вы, наверное, сердитесь, что я так рано… и без звонка… но я выждал несколько времени для приличия… я приехал к вашему дому совсем рано. Но, по-видимому, я выждал недостаточно… но дело в том, что я непременно хотел застать вас дома… в общем, чтобы вы еще никуда не успели уйти… потому что я просто должен отдать вам эти цветы, потому что… потому что мне очень понравилось, как вы вчера играли…

Ф л о р и н с к а я молчит и смотрит.

Вам не холодно стоять возле двери? Вы ведь без рукавов. Я могу дать вам накинуть свой шарф — он у меня очень большой…

Флоринская (смеется). Если мне холодно, я могу подобрать что-нибудь из собственного гардероба. Я ведь у себя дома. (Берет наконец цветы.) Спасибо.

Дмитрий. Ужасно рад, что увидел вас так близко… И мне ужасно… то есть, очень… в общем, чертовски не хотелось бы никогда больше не увидеться с вами… Не могли бы вы, если вам это, конечно, не чересчур трудно, записать номер моего рабочего телефона? Может быть, когда-нибудь вы бы сумели позвонить мне… от скуки… в общем, от нечего делать… и поверьте, я был бы ужасно… кошмарно… ну, в общем… короче говоря… рад…

Пауза.

Флоринская. Что ж. Зайдите в комнату. Правда, у меня беспорядок. Минуточку. Я сейчас. (Входит в комнату, быстро заталкивает ведро под раскладушку, швабру за платья. Накрывает раскладушку пестрым одеялом.) Входите!

Дмитрий. Поверьте мне, я ни за что бы не стал так злоупотреблять вашим гостеприимством, если бы мне так не хотелось найти какие-нибудь пути, чтобы не потерять вас из виду… я бы, конечно, мог ходить и смотреть на вас вечерами в театре, но в ближайшее время вы больше не играете — я искал вашу фамилию и в недельной программке и в афишах… а мне очень хотелось бы… хотя я тысячу раз понимаю, что это звучит пошло… продолжить наше знакомство, если, конечно, у вас нет причин, которые бы препятствовали этому… чего мне, как вы сами понимаете… очень не хотелось бы…

Флоринская (смеется, отыскивает в углу пустую банку и ставит в нее цветы). А вы — смéшный. Снимайте пальто. Снимайте, снимайте! Как раз сейчас вы мне нисколько не помешаете. Вешайте на любой гвоздь. Садитесь на любой стул. Только у какого-то подгибается ножка.

Дмитрий. Так вот у вас телефон! Почему же мне сказали, что его нет? Клянусь, что я справлялся по «09» и мне именно так и сказали. Он что, еще не включен?

Флоринская. Этот телефон — коммунальный. Кроме моей комнаты в квартире еще две — там живут мужчина и женщина, но они все время расходятся или, наоборот, сходятся и почти никогда не бывают здесь. Когда их нет, я беру телефон из коридора к себе, благо, он стоит возле моей двери. Это мне очень удобно. (Пауза.) А теперь сядьте-ка, пожалуйста, ко мне спиной — я еще не закончила экзерсис.

Дмитрий. Простите, что вы не закончили? Если это не секрет, конечно.

Флоринская. А вы и в самом деле — смéшный. Что же, очень жаль, что наутро после спектакля меня посетил с цветами не театральный критик.

Дмитрий. Вы попали в точку. А как догадались?

Флоринская. Увы! Если бы вы имели хоть малейшее отношение к искусству, вы бы не спросили меня, что такое экзерсис. Экзерсис — это система балетных па, то есть балетных движений. Вы простите, но я буду упражняться в вашем присутствии. Если я хотя бы одно утро не сделаю экзерсиса, мною овладевает такое чувство, как в детстве, будто бы я зажилила чужую игрушку.

Дмитрий. Так, может быть, мне лучше уйти и вернуться попозже, когда вы скажете… если вы разрешите, конечно…

Флоринская. Нет, нет, вы мне не будете мешать, мне даже лучше поболтать сейчас с кем-нибудь. Вы только сядьте спиной и смотрите в угол. Или лучше отойдите к окну — из любого окна можно увидеть уйму интересного!

Д м и т р и й подходит к окну. Ф л о р и н с к а я хочет скинуть халат, но взглядывает на его спину и снова завязывает халат, подходит к стулу и продолжает делать экзерсис, считая себе вполголоса: и — раз, и — два…

Дмитрий. Даже если бы я не был вчера на спектакле и не видел всего своими глазами, по количеству здесь цветов я бы догадался, что вы актриса и что вчера у вас был необыкновенный успех. Про эту комнату можно даже сказать по-старинному сентиментально: она просто «утопает» в цветах.

Флоринская. Да, актрисы — счастливые люди, они одни из немногих, кто может получить много цветов до дня своих похорон. И — раз… и — два…

Дмитрий. А что, простите, балет — ваше хобби?

Флоринская. И — раз, и — два… О, нет, что вы, я терпеть не могу всех этих балетных кривляний! И — раз, и — два…

Дмитрий. Значит, они обязательны для каждой драматической актрисы?

Флоринская. И — раз, и — два… В принципе нет. Но для актрисы, которая рассчитывает на какое-то будущее, совершенно необходимы. Вы даже представить себе не можете, сколько времени актрисе моего возраста приходится колдовать над собой, чтобы быть, как у нас говорится, в форме. И — раз, и — два… И все это затем только, чтобы услышать одну-единственную фразочку от режиссера, вроде такой: «…а вы как будто неплохо смотритесь сегодня, Флоринская!» И — раз, и — два…

Дмитрий. Сурово.

Флоринская. И — раз, и — два… Приходится возиться с собой, по участкам разбирать себя для этого на составные части… и — раз, и — два… отдельно заниматься глазами, губами, бровями, ногтями, пятками, ресницами, подмышками, локтями, шеей и так далее… И — раз, и — два… И — раз, и — два…

Дмитрий. Насколько я успел заметить, все само собой у вас прекрасно.

Флоринская. И — раз, и — два… Увы! Прекрасным… само собой в моем возрасте уже ничего не бывает! И — раз, и — два…

Дмитрий. Странно. Вы совершенно лишены кокетства. Зачем вы рассказываете мне все это? Зачем вы все время подчеркиваете ваш «преклонный» возраст?

Флоринская. И — раз, и — дна… Как раз наоборот, я страшная кокетка. Вы разве не заметили, что я все время напрашиваюсь на похвалу? И — раз, и — два… Только кокетство у меня совсем другое — профессиональное. Я гораздо больше горжусь достижениями в работе над своей внешностью, чем стыжусь возраста. И это вполне понятно: все эти старания — важная часть моей работы. И — раз, и — два… Что же вы не скажете мне: «Молодец, ваши труды не пропали даром, вы здорово сохранились, черт возьми!»?

Дмитрий. Да потому, что вы совершенно не сохранились!.. В вас еще нечему сохраняться. По-моему, вы так молоды, что рано пустились в такой отчаянный бой с надвигающейся старостью. Но вы меня теперь заинтриговали. Если уж вы так со мной откровенны, то тогда уж скажите, сколько вам лет… Вы вправе и не ответить, конечно…

Флоринская. И — раз, и — два… На этот вопрос абсолютно честно актриса может ответить только двум людям: врачу и милиционеру, и то, если они припрут ее к стенке. Всем остальным она, разумеется, соврет. Но раз уж у нас с вами зашел такой откровенный разговор… И — раз, и — два… Мне уже — увы — двадцать семь!

Дмитрий. Вы выглядите много моложе. Честно говоря, я даже стеснялся вашей неприличной молодости. Но рядом со мной вы все равно девчонка. Мне — тридцать пять.

Флоринская (заканчивая). И — раз, и — два, и — три, и — четыре… Ну вот. Сейчас я поставлю чайник. Вы, наверное, тоже еще не завтракали?

Дмитрий. Нет, нет, я ел, ради бога, не беспокойтесь!

Флоринская. Ну, все равно. У меня ведь ничего нет. Чтобы не полнеть, я не держу в доме никаких продуктов. Кроме того, я ведь не ждала сегодня гостей. А выйти в магазин я сейчас не могу — на то у меня есть причины.

Дмитрий. Да нет же, я действительно ел…

Флоринская. Не страшитесь объесться! Я же говорю вам, что мы с вами выпьем чаю только символически! (Берет со стены одежду и уходит.)

Оставшись один, Д м и т р и й с интересом рассматривает комнату, банки с цветами, мраморную фигуру женщины с мечом, гитару.

Возвращается Ф л о р и н с к а я, она переоделась.

Дмитрий. Вы живете как старый холостяк, которого обхаживает пожилая вдова. О вдове здесь напоминает обилие цветов и вот эта мраморная женщина. О холостяке говорит все остальное. И особенно эта гитара на стене — у нее такой бесшабашный вид. Это, должно быть, старинная и очень дорогая статуя?

Флоринская. Да, это старинная статуйка. Но не думаю, что она дорогая, хотя, впрочем, может быть — мне никогда не приходило в голову ее оценить. А для меня она очень дорогая. Это статуйка моей двоюродной бабушки. То есть это и есть сама моя бабушка.

Дмитрий. Ваша двоюродная бабушка была воительницей?

Флоринская. Нет, тоже актрисой. Но очень недолго. Это печальная история. Она была француженкой и работала в одном из театров в Париже. Тогда-то ее изваял в мраморе один молодой французский скульптор. Здесь она в какой-то роли из пьесы не то Корнеля, не то Расина. Однажды ее увидел в спектакле русский критик, живший тогда в Париже. Он поместил про нее огромную статью в газете, где превозносил ее красоту и страшно ругал за бездарность. Вскоре они поженились. Видимо, он убедил ее бросить сцену, во всяком случае, после замужества она уже никогда на сцене не выступала.

Дмитрий. Что же тут печального? По-моему, это прекрасная история.

Флоринская. Вы думаете? Я пойду принесу чайник. (Уходит.)

Д м и т р и й снова рассматривает комнату. Возвращается Ф л о р и н с к а я с чайником.

Дмитрий. Такое ощущение, что вы совсем недавно сюда переехали.

Флоринская. Да. Я живу в Москве полтора года. А родом я из Саратова.

Дмитрий. Какое странное совпадение. Я тоже живу здесь немногим больше года. По-моему, прекрасно, что мы наконец нашли что-то общее. Только у меня пока еще нет такой шикарной комнаты.

Флоринская (разливает чай в граненые стаканы). Выпейте чаю. К чаю у меня ничего нет. Разве что вот соленые сухарики. Со сладким чаем вкусно. Это пустая комната кажется вам шикарной? В таком случае, где же живете вы?

Дмитрий. За городом в деревянном доме. На чердаке. Если вам так больше понравится, то можно сказать — в мансарде. Значит, мы с вами оба новоселы в этом древнем городе? Вам не кажется странным такое совпадение?

Флоринская. Что же тут странного? Во все времена во всех странах люди ехали в столицы в поисках удачи, славы, счастья, денег, удовольствий, приключений и еще бог знает чего. Этими сюжетами полны старинные романы всех времен и народов.

Дмитрий. А вы приехали в столицу в поисках чего?

Флоринская. А вы еще не догадались? Конечно, я приехала сюда за славой. Я ведь актриса. И ужасно честолюбива. Я хочу играть самые лучшие роли в самом большом театре страны, и чтобы его зрительный зал был всегда полон.

Дмитрий. И вам это счастливо удалось. Правда, театр, в котором вы вчера выступали, нельзя назвать самым большим, но вы исполняли главную роль, и зрительный зал был действительно полон. Вас можно поздравить с исполнением желаний. Вы теперь счастливы?

Пауза.

Флоринская. Да, да, безусловно, я счастлива… за короткий срок мне действительно многое удалось… Меня пригласили в столичный театр, на главную роль… да, да, конечно, мне здорово повезло. А зачем вы сюда приехали? В поисках столичных приключений?

Дмитрий (смеется). Ну, знаете, за этим бы я не поехал.

Флоринская. Тогда тоже из честолюбия?

Дмитрий. Нет, я как будто бы не честолюбив. Я просто люблю свою работу. В Тюмени работал в проектном институте главным инженером. Но, знаете, у нас там работают как-то робко, трусливо, все на Москву оглядываются. Я, например, все время носился с одной идеей. По поводу высотных блочных домов. Ну, подробности вам не интересны. У меня была идея насчет конструкции этих блоков. Но там, где я работал, ей не давали ходу. А вот здесь над этой самой проблемой работает целый научно-исследовательский институт. Я и подался сюда. Работаю ведущим инженером и вполне доволен. У меня ведь, кроме работы, ничего в жизни нет.

Флоринская. Значит, не стали сражаться там за свою идею? Удрали?

Дмитрий. Удрал. Кроме того, вы знаете, там очень много воровали, беззастенчиво, прямо со стройплощадок. А мне это не нравилось. Правда, здесь, как я уже успел заметить, тоже кое-кто подворовывает, но не так нагло — все же до высшего начальства рукой подать.

Флоринская. А вы могли бы и там навести порядок. Ведь вы же были главным инженером, могли бы выгнать кого надо. Или пригласить ОБХСС.

Дмитрий. Я приглашал.

Флоринская. Пейте чай, а то он совершенно остынет. Берите сухарики. Выбирайте черные — лично мне они нравятся больше.

Дмитрий. Не беспокойтесь. Я поел. А почему вы не наливаете воды в банки, когда ставите в них цветы?

Флоринская. Зачем? Они все равно завянут.

Дмитрий. И все же в воде они проживут дольше.

Флоринская. День или три — что за разница? Они ведь все равно обречены. Зато без воды они никогда не пахнут гнилью. Вода с цветами так быстро протухает!

Дмитрий. Вода не будет тухнуть, если каждый день ее менять и обмывать стебли проточной водой.

Флоринская. Вот видите! Налей я воды — и мне придется без конца заниматься ими. А ведь меня целыми днями не бывает дома.

Дмитрий. У вас так много работы в театре?

Флоринская (после паузы). Да.

Дмитрий. Знаете, какие места вашей роли мне вчера больше всего понравились?

Флоринская. Да?

Дмитрий. Когда вы молчали.

Флоринская. Сомнительный комплимент для драматической актрисы. Скорее, он обрадовал бы балерину.

Дмитрий. Нет, нет, поверьте мне, вы молчите совершенно особенно. Когда вы молчите, от вас просто глаз нельзя отвести и просто черт знает какие необыкновенные мысли приходят. Светлые и грустные. Как вы их внушаете?

Флоринская. А вы и правда — смéшный. Вчера, когда я молчала, я чаще всего вспоминала текст, который мне надо сказать дальше! Я играла эту роль с трех репетиций.

Дмитрий. А сколько обычно дают репетиций на такую роль?

Флоринская. Здесь — репетиций пятьдесят.

Дмитрий (сурово). И все-таки вы наговариваете на себя. В вашем молчании, ей-богу, было что-то удивительное… особенное… Я, например, убежден, что если человек умеет хорошо молчать в жизни, то, значит, ему есть что сказать.

Флоринская. Вы упрямый и смéшный.

Дмитрий. Почему вы все время ставите неправильное ударение в этом слове? Вчера в спектакле все ударения были у вас на своих местах.

Флоринская. Вы думаете, что смéшный — это смешной, что ли? Вовсе нет. «Смéшно» я говорю тогда, когда мне не только смешно, но и грустно.

Пауза.

Дмитрий. Телефонный звонок, которого вы ждете, очень важный?

Флоринская. Ах, так вы еще и начинающий телепат? Читаете мысли на скромных расстояниях?

Дмитрий. Нет. Тут нет ни белой, ни черной магии. Просто вы все время смотрите на телефон.

Флоринская. Да нет… Это так… Мне должны позвонить, будет ли сегодня вечерняя репетиция.

Дмитрий. Знаете, почему мне вчера особенно понравилось ваше молчание?

Флоринская. Знаю. Наверное, я дурнею, когда разговариваю, может быть, у меня появляются морщины на лбу или возле рта. Мужчинам в актрисах это обычно не нравится.

Дмитрий. Нет. Потому что слова в пьесе были, по-моему, все как на подбор дрянными.

Флоринская. Да, эта пьесочка, прямо скажем, не блеск.

Дмитрий. Мне бы очень хотелось посмотреть вас в какой-нибудь другой. Я, конечно, не такой уж большой знаток театра, но бываю. И мне кажется, что лучше всего смотреть пьесы классические — они уже выдержаны десятилетиями, как хорошие вина Так в какой классической пьесе можно посмотреть вас?

Ф л о р и н с к а я молчит.

Вы не рассердитесь, если я схожу на кухню и налью воды в эти банки, а то мне как-то не по себе?

Флоринская. Тогда мне придется заказать вам уже и ключ от квартиры, чтобы вы могли приезжать сюда на своей электричке и менять им воду. Я же вам ясно сказала, что меня почти не бывает дома и что я не переношу запаха гнили!

Дмитрий. Извините. Так вы не ответили мне. В какой классической пьесе можно вас посмотреть?

Флоринская. Нет.

Дмитрий. Вы против классики?

Флоринская. Который час?

Дмитрий. Сейчас четверть двенадцатого. Вы не слушаете меня? Вас так занимает эта вечерняя репетиция, что вы просто глаз не отводите от телефона.

Флоринская. Да, да, да! Вы угадали! Я жду звонка! Я только и делаю, что жду звонка! И почти не слышу, что вы говорите! И что говорю я сама! Я жду звонка, от которого зависит вся моя жизнь!

Дмитрий. Мне, пожалуй, следует уйти?..

Флоринская. Как раз наоборот. Сидите. Разве непонятно, что ждать такого звонка одной — это все равно что сидеть в длинной очереди к рентгенологу за снимком, на который тебя направил онколог?

Дмитрий. Сурово. Вам приходилось?

Флоринская. Да.

Дмитрий. Сурово. (Пауза.) Выходит, на мое счастье, я ужасно вовремя вам подвернулся?

Флоринская. А вы думаете, что я из тех, кто заманивает к себе в гости первого встречного? Или вы думаете, что поразили меня с первого взгляда?

Дмитрий (смущенно). Поверьте, я никак не могу думать о вас ничего плохого… А о своей персоне я вообще очень низкого мнения… Так я действительно вам сейчас не мешаю? (Садится.)

Флоринская. Вы никогда не замечали, до чего упрямы эти телефонные аппараты? Стоит только начать ждать какого-нибудь звонка, как можешь пробуравить его глазами до железнопластмассовых потрохов — он будет молчать, как немой. Но если ты ужасно не хочешь, чтобы звонили, или, к примеру, намыливаешься под душем, тут-то он прямо раздирается от звонков!

Дмитрий. Ну, вы же актриса! Вы так прекрасно обманываете своей игрой людей! Что вам стоит обмануть неодушевленный предмет?! Давайте отвлечемся. Расскажите мне, почему вы не хотите, чтобы я увидел вас в классической пьесе?

Флоринская. Потому что я там не играю.

Дмитрий. Ну, хорошо, пусть не в классической; но в какой-нибудь другой?

Флоринская. Я не играю ни в какой другой пьесе.

Дмитрий. А, понимаю, вас недавно пригласили в этот театр и вы еще не успели подготовить других ролей?

Флоринская. Нет, я вообще не работаю в этом театре.

Дмитрий (встает). Постойте! Да ведь вчера я видел своими глазами…

Флоринская. Это был мой дебют. Но никто меня на него не приглашал. Я еле выклянчила его у дирекции.

Дмитрий. А что значит у вас дебют, который надо выклянчить?

Флоринская. Дебют у нас — это когда тебе дают роль вроде бы напрокат, на один только раз. Потом худсовет смотрит и решает, оставить тебя в этом театре или отпустить с миром на все четыре стороны. А «выклянчить» у нас — это значит «выклянчить», как и у вас. Вот сейчас я как раз и жду. Сейчас мне позвонят и объявят, что решил со мной худсовет.

Дмитрий. Сурово… А может быть, вам не ждать, а самой позвонить туда?

Флоринская. Нет, нет, у меня просто не хватит на это духу.

Дмитрий. Хотите, я позвоню? Я скажу, что вы за городом и что я ваш брат?

Флоринская. Нет, нет, ожидание — это все же надежда.

Дмитрий. А, по-моему, самая плохая определенность лучше самой хорошей неизвестности.

Флоринская. Нет, нет, я этого не понимаю, это, по-видимому, только на мужской характер. Для меня неизвестность — это надежда. И потом, тот, кто обещал мне позвонить, — надежный человек. Знаете, в этом театре меня все приняли, как стая чужака. Вообще-то, это понятно: театр — это что-то вроде семьи, плохой и недружной, но все же семьи. За многие годы работы все сживаются между собой. Но главное — все актеры похожи, они не могут не играть. Игра — это, может быть, даже физиологическая наша потребность, и потому на роли мы смотрим с вожделением, кровно, как на добычу. А добычу привыкли делить только между собой: друг с другом все же смирились, а на чужаков ощериваемся и скалим зубы. А Иван Яковлевич — он помощник режиссера в этом театре — отнесся ко мне сразу с необыкновенной симпатией. Он на свои деньги купил все эти цветы и потом роздал разным людям, чтобы они вынесли мне их на сцену. Он бы, наверное, разрыдался, как ребенок, если бы узнал, что «добрые души» тут же открыли мне всю его трогательную хитрость. Это именно он должен позвонить мне сразу же, как кончится худсовет.

Дмитрий. А что такое этот ваш худсовет? Что-нибудь вроде нашей комиссии по приемке?

Флоринская. А что такое ваша комиссия по приемке? Что-нибудь вроде нашего худсовета?

Дмитрий. Мне кажется, да.

Оба смеются.

Флоринская. Ну, вот, и прекрасно договорились.

Пауза.

Который час?

Дмитрий. Без пяти двенадцать.

Флоринская (закуривает). Я все же не могу понять — худсовет должен был начаться в десять. Может быть, его отложили на послерепетиционное время? Но в таком случае, почему Иван Яковлевич не звонит?

Дмитрий. Давайте, я все-таки позвоню. Рискнем? (Подходит и берет трубку.)

Флоринская. Положите трубку! Немедленно положите трубку!

Д м и т р и й кладет трубку, внимательно смотрит на Ф л о р и н с к у ю.

(Тихо.) Это третий театр, где мне дают дебют. В двух мне уже отказали.

Дмитрий. Отчего же они вам отказали? Вы такая… милая… такая… в общем… я бы вам ни в чем никогда не отказал.

Флоринская. Видите, мне опять, как всегда, не везет. Ну что бы вам родиться главным режиссером или членом худсовета московского театра. По крайней мере одним голосом за меня стало бы больше!

Дмитрий. Разве так трудно актрисе устроиться в театр? Мне всегда казалось, что для этого нужно только получить специальное образование, диплом, как, скажем, инженеру, врачу…

Флоринская. В маленьких городах это, пожалуй, так, как вы говорите, но в больших, и особенно здесь, это чудовищно трудно. Женщине моего возраста почти невозможно. Ведь я вам, кажется, сказала, что мне уже двадцать семь лет.

Дмитрий. А что будет с вами, если сейчас этот ваш худсовет решит не брать вас в театр?

Пауза.

Флоринская. Тогда… тогда придется просто показываться.

Дмитрий. Показываться? Что показывать?

Флоринская (смеется). Не пугайтесь. Это совсем не так страшно, как кажется. Показываться — значит тоже играть. Правда, показываться гораздо труднее. Хуже всего, что я здесь никого не знаю, у меня нет даже партнеров, и я вынуждена играть монологи. Я все время смотрю в скучающие лица членов худсовета, у меня от таких лиц начинают дрожать руки, а в последнее время еще и дергается верхняя губа, как у зайца. И им все это, конечно, прекрасно видно.

Дмитрий. Сурово. Зачем же подвергать себя таким пыткам? Не лучше ли в таком случае плюнуть на этот прекрасный древний город и уехать в город поменьше, где, как вы говорите, дела с этим обстоят проще?

Флоринская. Я приехала сюда из такого маленького городка. Я получила распределение после института в тамошний театр. Чтобы хоть как-то заманить зрителей, в буфете там даже во время действия продают водку и вино в розлив и во время любовных сцен в зале всегда слышен гнусный хохоток. В гримерной стоит большая корзина с искусственными гвоздиками. В день премьеры с нее смахивают пыль, выносят на сцену и ставят к ногам режиссера, а когда занавес закрывают, ее уносят до следующей премьеры — это называется успехом спектакля. Ввиду отсутствия публики каждый месяц приходится выпускать премьеру. У актеров нет времени даже выучить толком роли — спектакли идут по старинке под суфлера. И от этого случается масса курьезов. В довершение всего, в этом театре туалет расположен прямо за стеной зрительного зала, и на сцене слышно, как там спускается вода. Как-то шла пьеса Чехова «Чайка», и вдруг в паузе, как раз после любовного объяснения Нины и Тригорина, кто-то спустил в туалете воду, все — и зрители и актеры — засмеялись, а я не выдержала и убежала со сцены. Но слава богу, я тогда только что пришла в этот театр и отделалась строгим выговором. Актеры там много пьют и даже играют пьяными на сцене — от всех творящихся безобразий и от скуки нервы у всех взвинчены до крайности. Когда я приехала в этот театр, меня назначили сразу на несколько главных ролей в пьесах местных драматургов. Два с половиной сезона все шло довольно сносно. А потом на одном из банкетов главный режиссер сказал мне, что не может работать с актрисой, пока не узнает ее как женщину. Я сделала вид, что не поняла. Тогда он вскоре вызвал меня к себе в кабинет и сказал, что нам придется расстаться. Я подала заявление и ушла.

Дмитрий. А вы не пробовали сопротивляться? Ведь этот хам — такой же государственный служащий, как и вы. Вы должны были за себя бороться! Выходит, вы тоже удрали?

Флоринская. Я тоже удрала. Мне показалось, что сопротивляться в этом случае бесполезно — в месткоме и худсовете сидели только угодные ему люди. Беда моя, наверное, в том, что во мне чего-то недостает — таланта, или красоты, или ума — для того, чтобы достичь светлых сторон искусства, минуя теневые. Или это от того, что мы с вами всего лишь дезертиры?

Дмитрий. Зачем же так? Мы с вами люди, обыкновенные люди, не герои.

Пауза.

Флоринская. Почему-то грязь так и липнет ко мне со всех сторон. Между здешними неудачными дебютами, например, я впала в отчаяние и, несмотря на то что вам только что рассказала, решила поехать все же в какой-нибудь маленький город. На прежнее место ехать было бессмысленно. И для таких, как я, существует только одна возможность — биржа. Между прочим, это вполне добровольная, даже стихийная организация. Мне рассказывали, что несколько раз пробовали уничтожить эту биржу — закрывались все помещения, которые могли бы ей служить, — но не тут-то было! — все выходило только хуже: актеры и режиссеры со всех концов страны съезжались на прежнее место и устраивали свой традиционный рынок. Так вот, решившись туда пойти, когда биржа существовала последние дни, я стала у какой-то колонны. Через полчаса моего стояния, когда каждый проходящий мимо с чувством полного права разглядывал меня с ног до головы, ко мне подошел плешивый маленький старичок. Он лопотал что-то тихо и быстро-быстро, а я все смотрела на его голубые губы с пузырьками слюны в углах и никак не могла понять, о чем он мне говорит. А потом поняла. Он предлагал мне приходить к нему два раза в месяц — за полную ставку «начинающей актрисы с высшим образованием». «И — никакой работы, и никаких безобразий», — все время повторял он. Это «никакой работы и никаких безобразий» почему-то особенно меня возмутило — я ударила его по щеке. Собралась толпа, появилась милиция. Но слюнявый старичок незаметно исчез.

Дмитрий. Сурово.

Флоринская. «Есть в свете много, друг Гораций, что и не снилось нашим мудрецам».

Дмитрий. Да… Знакомое имя.

Флоринская. Шекспир. «Гамлет». Акт первый, сцена пятая.

Пауза.

Дмитрий. И что же, вы сейчас нигде не работаете?

Флоринская. Почти.

Дмитрий. А сколько в месяц это «почти»?

Флоринская. Очень немного. Восемьдесят рублей. А ведь надо еще исхитриться быть модно одетой. Старомодно одетая актриса выглядит здесь белой вороной. Так что этого, конечно, мало. Но все-таки… Знаете… я убираю лестницы. В своем подъезде и в двух рядом. Это, во-первых, штатная работа: регулярно какие-то деньги, прописка, стаж, потом — дисциплина, жизненный опыт и прочее. Это очень удобная работа. Я встаю в пять утра, и к семи, когда все идут на работу, мои три лестницы уже чистые. И весь день у меня свободен. Конечно, есть и кое-какие неудобства для меня. Во-первых, я почему-то очень стесняюсь. Когда я выхожу на уборку, я вся закутываюсь и заматываюсь, так что снаружи у меня остается один нос. Если же я слышу чьи-то шаги по лестнице, я бросаю швабру и прячусь в нишах. К счастью, в нашем доме есть лифты, и по лестницам редко ходят пешком! Я считаю, что мне в этом здорово повезло. Вы замечаете, как я вам то и дело подвираю? Недавно я сказала, что мне никогда не везет, это не правда, когда-нибудь везет всякому человеку, только потом все, как и я, забывают об этом. Нет, правда, с нашим домом мне действительно повезло: в Москве ведь полным-полно домов без ниш на лестницах и без лифтов. Кроме этого, меня преследует рвота и дохлые кошки. Когда я убираю и то и другое, меня выворачивает наизнанку, и мне приходится убирать это место уже за собой. А вчера мне пришлось убирать дохлого крысенка — я ужасно боюсь, не начнется ли на мои лестницы нашествие крыс, тогда мне придется оставить эту, в общем, очень удобную для меня работу: крыс я боюсь гораздо больше, чем рвоты и дохлых кошек.

Дмитрий. Сурово. Никогда не представлял себе ничего подобного. Вам это, конечно, покажется смешным, но мне, обыкновенному человеку, которому, в общем-то, знакома изнанка многих сторон жизни, жизнь актрис все-таки представлялась совершенно особенной, не похожей на нашу жизнь, простых смертных. Разумеется, я предполагал, что в этой жизни тоже бывает горе, но и горе представлялось мне каким-то особенным, возвышенным, утонченным. Помните, как у Блока: «…и на письме трагической актрисы, усталой, как ее усталый почерк…».

Флоринская. «…Я вся усталая. Я вся больная. Цветы меня не радуют. Пишите… Простите и сожгите этот бред…» Да, пожалуй, это немного не похоже на то, как тебя на лестнице выворачивает наизнанку.

Дмитрий. А почему бы вам не найти себе более подходящей работы, той, которой бы вы не стыдились и от которой бы вас не рвало?.. Ну, скажем, библиотека или самодеятельность?

Флоринская. Нет, нет, я не хочу об этом и думать. Убирать лестницы — это для меня ненадолго, это понятно, а другая, как вы говорите, более подходящая работа — это уже перемена жизни, это уже отказ от театра.

Дмитрий. Значит, победа или смерть?

Флоринская (смеется). Зачем — смерть? Только победа.

Дмитрий. Я почему-то уверен, что на этот раз у вас все будет хорошо. Вы же так великолепно молчали. Давайте я все-таки позвоню.

Флоринская. Нет.

Пауза.

Дмитрий. Вам не холодно? А то я достану свой шарф. Он у меня очень…

Флоринская. Нет, нет, я не могу представить своей жизни без театра. По ночам я сейчас все время играю какие-то бесконечные пьесы, в которых вся моя жизнь, полная наяву бессмысленными мелочами, становится цельной, трагической — прекрасной и понятной мне, — и я плачу во сне и просыпаюсь очищенной. Правда, последнее время меня все чаще стали преследовать кошмары: то вдруг у меня на сцене разом упали все волосы с головы, и обнажился голый череп; то у меня вдруг отклеился собственный нос, и мне приходится держать его пальцем, чтобы этого никто не заметил; то наступает мой самый главный монолог, а я вдруг не могу разодрать губ, как ни стараюсь, и тут же вижу почему-то свой рот со стороны — он зашит через край серыми суровыми нитками. Я кричу и просыпаюсь от своего крика и потом уже боюсь засыпать…

Дмитрий. Родители вам не помогают?

Флоринская. Моя мама умерла несколько лет назад. Это именно с ней я сидела однажды в длинной очереди к рентгенологу за снимком, на который послал ее онколог. Она мне помогает, пожалуй, только своим печальным примером. Она ведь тоже была актрисой. Потом она встретила моего отца. Он был тогда учителем истории. Он уговорил маму бросить театр. И мама потом всю жизнь работала корректором в журнале. Когда к нам приходили гости, она всегда пела веселые песни — у нее был хороший голос — и плакала. Мне казалось, что она тогда вспоминала о театре, хотя сама о театре никогда не говорила и вообще, с тех пор как ушла, никогда больше не бывала ни в одном театре. Знаете, театр для многих что-то вроде ловушки.

Дмитрий. А ваш отец тоже уже умер?

Флоринская. Отец? Нет, что вы. Отец живет. Он даже женился недавно. Сейчас у них маленький ребенок. Он был, конечно, против того, чтобы я шла на сцену. Он всегда повторял, что актерство безнравственно по своей природе. Я сначала училась в педагогическом институте в Саратове, а потом все же не выдержала, сбежала на театральный. Так что я уже в институте на своем курсе старушкой была.

Дмитрий. Сурово. Я думал, что только в прежние времена профессия актеров считалась постыдной.

Флоринская. Вы знаете, мне кажется, что в наше время существуют две крайности в отношении к актерам. Одни считают актеров, как и в прежние времена, людьми пустыми, легкомысленными, ленивыми, развратными и так далее. Другие же относятся к актерам с преувеличенным восторгом — они смотрят на них, как, наверное, верующие смотрят на Богоматерь. И то и другое, по-моему, несправедливо.

Дмитрий. Да вы и сами относитесь к своей профессии, как верующий к закону Божьему. Нельзя же так фанатично любить свою профессию. В конце концов это ведь только работа. Средство, чтобы зарабатывать на жизнь. Я тоже люблю свою работу, я уже сказал вам, у меня ничего нет, кроме нее, я работаю много и честно и, если хотите, даже считаю ее самой полезной для людей, но я не боготворю ее. Я отношусь к ней, пожалуй, даже с изрядной долей ненависти, как к сильному противнику, которого надо постоянно преодолевать. (Пауза.) Знаете, а я все-таки убежден, что вы очень хорошая актриса: пока вы вчера болтали вздор и прыгали по сцене в роли этой девочки, я думал — вот человек, у которого все в жизни еще безоблачно. Разрешите мне, пожалуйста, я все-таки позвоню. Знаете, даже у меня уже не выдерживают нервы.

Флоринская. Нет. И не говорите больше об этом.

Дмитрий. Сурово.

Флоринская. Господи! Да почему вы все время твердите это свое «сурово»?

Дмитрий. Как вам сказать… Мне кажется, это слово вообще очень подходящее для обыкновенной жизни. Вот в пьесе, в которой вы вчера играли, автор как будто задался целью убедить меня, что наша жизнь — это трын-трава, пустяк, веселенькая штучка, цепочка ничего не значащих недоразумений, которые все благополучно разрешатся к последнему акту. А в вашем молчании — извините, что я все время говорю про него, — было что-то такое… И это было чертовски хорошо, хотя бы вы меня сейчас тысячу раз убеждали, что вспоминали в это время текст. Вы…

Звонок телефона. Оба вскакивают и стоят. Ф л о р и н с к а я наконец бросается к телефону и хватает трубку.

Флоринская. Алло!.. Здравствуйте, Иван Яковлевич… Да, да, я не выходила из дома, я все время ждала вашего звонка!.. Был?.. Да… Да… Понимаю… Вот как? Понятно… Нет, что вы, Иван Яковлевич, я вам очень признательна… Нет… Нет… Ничего… Я сама… Я тоже… Да, у меня есть ваш телефон… Тогда до встречи… Нет, нет, я сама.

Кладет трубку, закуривает и подходит к окну.

Большая пауза.

Дмитрий. Ну что?

Флоринская (поворачиваясь). А, это вы… Вы еще здесь? Подойдите поближе.

Д м и т р и й подходит.

Ну же… ну же… ближе… еще ближе… не бойтесь. Теперь возьмите меня за руку.

Д м и т р и й неуверенно дотрагивается до ее руки.

Смелее. Вот так. А другую руку положите мне на грудь.

Д м и т р и й отшатывается.

Вы что, не знаете, как это делается? Ну, ну, давайте же, начинайте. Ведь вы наслушались со всех сторон о легком поведении актрис, разве не так? Потому-то и явились ко мне бесцеремонно, прямо с утра, без звонка. Почему же вы не начинаете действовать. Или вы ждете, что я сама брошусь вам на шею?

Дмитрий. Уверяю вас… поверьте… я и не думал… я не думал о вас ничего плохого… Если это выглядит именно так… если я вас нечаянно чем-нибудь обидел, то извините… а если я вас в данную минуту раздражаю… я могу уйти… только сначала мне бы хотелось узнать, как обстоят ваши дела… раз вы были так добры, что вполне доверились мне и были так откровенны… со мной никогда и никто не разговаривал так откровенно… даже родители… Пожалуйста, что сказал вам сейчас этот Иван Яковлевич, и я сразу уйду.

Флоринская. Интересно, почему я должна говорить вам, что он мне сказал. Вам-то что до того? До всех моих дел? Кто вы мне? Случайный человек, зашедший выпить стакан чаю!

Дмитрий. Я не пил чая.

Флоринская. Нет, пили!

Дмитрий. Ну, пожалуйста… я прошу вас… я очень прошу вас…

Флоринская (снова отворачиваясь к окну). Он мне сказал… он сказал мне… Иван Яковлевич сказал, что я не прошла на худсовете большинством голосов. Счет был восемь — пять.

Дмитрий. Но пять-то человек все-таки были за вас!

Флоринская. Ну и что толку? (Снова закуривает.)

Дмитрий. Но все же… почему… почему эти восемь человек были против вас? Что они могли иметь против? Вы такая… Как можно быть против вас? Как они посмели? Почему?!

Флоринская. О, господи! Как тут можно сказать почему? Да они, наверное, и сами не знают «почему». Это у вас там на стройке все просто: кирпич упал — значит, раствор плохой.

Дмитрий. Ну зачем же так?

Флоринская. Вы как будто обещали уйти. Сами справитесь с замком?

Дмитрий. Я раздумал уходить.

Флоринская. Это почему?

Дмитрий. Потому что я очень хочу вам чем-нибудь помочь.

Флоринская. Интересно, чем же вы можете мне помочь?

Дмитрий. Хотите, сходим сейчас в ресторан? Всегда, когда у меня случаются неприятности, я первым делом иду туда, где можно хорошо поесть. Очень помогает.

Ф л о р и н с к а я не поворачивается и курит. Пауза.

А хотите сходим в кино? На какой-нибудь ерундовый фильм? Иногда это тоже хорошо отвлекает.

Ф л о р и н с к а я продолжает курить.

Неужели нет ни одной вещи, которая могла бы вас сейчас немного порадовать?

Флоринская. Меня сильно порадует, если вы наконец уйдете.

Дмитрий. Вы… вы это серьезно? Вам необходимо побыть сейчас одной?

Флоринская. Я уже все сказала. (Кричит.) Вы что, оглохли?!

Дмитрий. Ради бога, не сердитесь! Я уйду… Я понимаю… (Идет к двери.)

Флоринская (не поворачиваясь к нему). Вы что-то идете слишком медленно. Вам надо задать сейчас деру, как кошке из-под лестницы, когда ее случайно заденешь шваброй. Конечно, одно дело явиться с цветочками к удачливой актрисульке, другое… Ну что же вы встали? Бегите!

Д м и т р и й возвращается и садится.

Вы что?

Дмитрий. Я никуда не уйду. Вы можете говорить мне что угодно, но я не уйду.

Флоринская. Нет. Вы уйдете. И сейчас же. Я вам приказываю. В конце концов, это мой дом. Уходите.

Дмитрий. Нет.

Флоринская. Я выйду на лестницу и позову на помощь.

Дмитрий. Зовите.

Ф л о р и н с к а я плачет.

Не надо, не надо… успокойтесь… пожалуйста, успокойтесь… если бы вы знали, как мне хочется помочь сейчас вам… и как я зол на свое бессилие… Давайте пойдемте в парк и покатаемся на каруселях? Я не катался на каруселях с третьего класса, но я до сих пор помню, что это было очень забавно…

Ф л о р и н с к а я плачет.

Или пойдем в зоопарк. Вы давно не видели слона? Слон очень ободряет.

Ф л о р и н с к а я продолжает плакать.

Ну чем я могу вам помочь, скажите… я понимаю, что говорю глупости, но, может быть, вы все же придумаете, чем я могу быть вам полезен? Я все готов сделать для вас.

Флоринская (смеется). Слыхали мы эти песни! И не однажды. «Я все готов для тебя сделать! Все! Все!» А стоит только попросить какую-нибудь мелочь, как это уже сразу становится невозможным.

Дмитрий. Вам приходилось много встречаться с плохими людьми.

Флоринская. Ну да, а вы не такой! Вы действительно сделаете для меня все, что попрошу. Вот возьмете и сделаете. Правда?

Дмитрий. Я сделаю для вас все, что в моих силах, и постараюсь даже больше, если вам это понадобится.

Флоринская. Ну что ж. Тогда пойдите и принесите мне обезьяну.

Дмитрий. Хорошо. До свидания. (Берет портфель и идет к двери.)

Флоринская. Прощайте.

Дмитрий. Но ведь мы скоро увидимся?

Флоринская. Нет. Вы прекрасно знаете, что нет.

Дмитрий. Почему? Куда же я денусь с обезьяной?

Флоринская. Бросьте прикидываться. Как-никак, а я все же актриса. Я кое-что понимаю в людях!

Дмитрий. Так почему же вы думаете, что мы никогда больше не увидимся?

Флоринская. Да потому! Вы так спешили задать отсюда деру, что даже забыли спросить меня, хотя бы ради приличия, какую обезьяну я хочу получить!

Дмитрий. Вы хоть и актриса, а ни черта не смыслите в людях. Как-никак я дожил до тридцати пяти лет, и это именно я в них кое-что понимаю! Не хотите же вы, чтобы я притащил к вам в комнату на аркане орангутанга или гориллу?! А раз не хотите, то, значит, вам нужна маленькая обезьянка. А обезьянку в Москве не очень легко достать — отсюда следует: что вам сгодится маленькая обезьянка любой породы, ведь так?

Флоринская. Вы совершенно напрасно потеряли свои тридцать пять лет, потому что вы совсем не разбираетесь в людях! Напротив нашего дома есть магазин детской одежды! В его витрине у ног мальчика в вельветовой курточке сидит большая зеленая плюшевая обезьяна! У нее рот до затылка и похожие на оладьи уши торчком. Каждый раз, когда я прохожу мимо этой витрины, я хочу взять эту обезьянку домой! Вот так. Вы нарочно заговорили о живой обезьяне, чтобы сбежать отсюда и больше не возвращаться, иначе как вы могли додуматься, что я требую себе живую обезьяну. Я же вам уже сказала, что меня никогда не бывает дома!

Дмитрий. Хорошо. (Идет к двери.)

Флоринская. Только имейте в виду — вам ее никто не отдаст, в этом магазине вообще игрушек не продают. Так что можете без нее не возвращаться! Прощайте.

Дмитрий. Вы нашли еще более хитроумный способ избавиться от меня. Но я все-таки не прощаюсь. (Уходит.)

Ф л о р и н с к а я закуривает, подходит к окну, некоторое время смотрит в окно, потом берет записную книжку и подходит к телефону.

Флоринская. Это театр?.. Репертуарная часть?.. Здравствуйте. Вас беспокоит… одна актриса. Извините, скажите, пожалуйста, когда в вашем театре будет просмотр актеров?.. Уже был? Теперь только в будущем сезоне… весной?.. Спасибо. Извините. (Кладет трубку, набирает другой номер.) Это театр? Репертуарная часть?.. Здравствуйте. Вас беспокоит одна актриса… Извините, вы не могли бы мне сказать, когда у вас будет очередной просмотр актеров?.. Не будет?.. Может быть, через год… Спасибо. Извините. (Кладет трубку, подходит к окну, курит.)

Звонок в дверь. Ф л о р и н с к а я подходит к двери.

Кто?

Дмитрий. Я.

Ф л о р и н с к а я открывает дверь. В дверях стоит Д м и т р и й с большой зеленой плюшевой обезьяной под мышкой. Пауза.

Флоринская. Вы… вы… ее украли? Вы разбили витрину и украли ее? Зачем вы это сделали? Вы что, шуток не понимаете?! Немедленно вернитесь и посадите ее на прежнее место.

Дмитрий. Успокойтесь, я не разбивал витрин. Я не украл ее.

Флоринская. Как же тогда вам удалось выманить ее из-за стекла?

Дмитрий. Идеально честным путем.

Флоринская. Но как?

Дмитрий. Я пришел в магазин и для начала выяснил, где находится заведующая.

Флоринская. Вы пошли прямо к заведующей?

Дмитрий. В том-то и дело. И пока я к ней шел и трусливо обдумывал, что бы мне ей потрогательнее соврать, она сама вышла мне навстречу. Она оказалась очень молодой и очень милой. Маленькая десятиклассница в больших круглых очках! Я просто уверен, что зрение у нее идеальное и очки она носит для солидности. Я увидел ее… и бухнул все как есть.

Флоринская. То есть как это — бухнул как есть? Что это вы ей сказали?

Дмитрий. Я сказал, что должен подарить эту обезьяну одной девушке, которая без нее меня навсегда прогонит.

Флоринская. Ловко вы ей соврали.

Дмитрий. Я не соврал. Разве вы не сказали…

Флоринская. Мало ли что я сказала! Неужели вы и в самом деле думаете, что мне сейчас чем-то могут помочь два килограмма опилок и кусок зеленого пыльного плюша?! Кроме того, она просто уродина! (Берет обезьянку.) Взгляните. Брр! Да она еще вся в пыли! На что похожи теперь ваши руки! А мои?! А ваше пальто?! (Отдает обезьянку.) Немедленно отнесите ее обратно вашей симпатичной заведующей! Пусть она посадит свое чудище на прежнее место и пусть оно и дальше пугает детей!

Дмитрий (берет обезьянку). Вот так она сказала.

Флоринская. Кто — она?

Дмитрий. Симпатичная заведующая.

Флоринская. Что же она сказала?

Дмитрий. Она сказала: «Конечно, я могу не допустить, чтобы из-за какой-то плюшевой обезьяны пропала жизнь человека, и если вы настаиваете, то я возьму на себя ответственность. Но подумайте хорошенько, прежде чем я открою витрину: я просто убеждена, что ваша девушка, когда опомнится, сама обидится на такой подарок. Взгляните хорошенько, эта обезьяна просто уродлива». Я сказал, что мне нечего думать. Тогда она достала обезьяну, но сказала, что абсолютно уверена, что я скоро принесу эту обезьяну обратно. Как видно, она здорово понимает женщин. (Идет с обезьяной к двери.)

Флоринская. Постойте!.. Дайте сюда обезьяну!

Дмитрий. Что?

Флоринская. Давайте, давайте сюда эту уродину!

Д м и т р и й протягивает ей обезьянку.

Нет, нет, я не могу даже прикоснуться к ней. Киньте ее для начала в ванну. Вторая дверь направо. Сначала ее надо выстирать хорошенько.

Берет со стены гитару, ходит по комнате и поет песню.

«Все так не просто, все так не просто, как же мне быть?

На дальний остров, на дальний остров мне не доплыть.

Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля, ля-ля-ля-ля-ля-ля…».

В дверях останавливается Д м и т р и й и слушает.

«Вот он маячит, скачет как мячик, солнечный еж.

Надо быть зрячим, зрячим, иначе не доплывешь.

Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля, ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля…

Надо быть зрячим, зрячим — иначе не доплывешь.

Море качалось, море смеялось, мчались года, —

Плыл я вслепую, и оказалось — плыл не туда, —

Ля-ля-ля-ля-ля-ля, ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля…

Плыл я вслепую, и оказалось — плыл не туда».

Дмитрий. Сурово. Сядьте, сядьте. Мне бы очень хотелось как-нибудь внушить вам, что не все потеряно, что из любого положения можно найти много выходов. Вот, например, в Тюмени я учился с одним парнем, Коробком, то есть Валеркой Коробковым. После школы он поступал со мной в строительный и провалился. Тогда он сразу женился, задал бал и уехал с ней из Тюмени. Как сказал — «в люди». И вот представьте себе: иду я неделю назад по какой-то улице возле Кропоткинского метро и вижу афишу: «Старушки не покупают цветов». А вверху мелко: В. Коробков. Может, конечно, что не тот Вэ Коробков, ведь Вэ Коробковых, наверное, много, но, если это именно тот, тогда, может быть, он сможет вам чем-нибудь помочь.

Флоринская. Да, да, я знаю эту фамилию — Коробков. Только пьеса называется не «Старушки не покупают цветов», а «Старушкам не дарят цветов». Это большая разница.

Дмитрий. Да, да, может быть. Конечно, есть некоторое неудобство обратиться сразу с просьбой к человеку, которого не видел двадцать лет, но…

Флоринская. Извините, я вас ненадолго оставлю — пойду в ванную и выкупаю обезьяну. Просто бессовестно с моей стороны бросить ее одну в незнакомой ванной!

Дмитрий (встает и берет портфель). Надо поскорее пуститься на поиски Вэ Коробкова.

Флоринская. Ради бога! Я вас, кажется, не держу! (Уходит.)

Д м и т р и й стоит, потом ставит портфель и садится. Ф л о р и н с к а я быстро возвращается с большим тазом, наполненным водой, и обезьяной. Пауза.

Чтобы вы не скучали, я выкупаю ее здесь. (Начинает купать в тазу обезьяну, приговаривая.) «Моем-моем трубочиста, чисто-чисто, чисто-чисто, будет-будет трубочист чист, чист, чист, чист…»

Дмитрий. Ловко у вас получается! Почему у вас нет детей?

Флоринская. Логичней было бы сначала спросить, почему у меня нет мужа?

Дмитрий. Почему у вас нет мужа или любимого?

Флоринская. А почему вы думаете, что у меня нет любимого?

Дмитрий. Если бы у вас был любимый, он бы сейчас был с вами.

Флоринская. Сурово. Я пойду переменю воду. (Уходит, потом приходит и снова начинает купать обезьяну.) Только мой первый мужчина любил меня. Странно называть его мужчиной — он был еще мальчик, ему было восемнадцать лет, и он учился на первом курсе университета. Но он был единственным настоящим мужчиной, которого мне довелось встретить в жизни. Мне еще не было восемнадцати, я училась в десятом классе, и отец, не знаю как, обо всем пронюхал, рассвирепел и выгнал меня из дома. Мы с ним снимали комнату, мама плакала и приносила нам тайком пирожки с капустой — все, на что она сумела отважиться. А он, чтобы платить за комнату, где мы жили, ночами разгружал товарные вагоны. Ему как-то удалось скрыть ото всех, что у него сердечная недостаточность. Он так и умер прямо на платформе под бумажным мешком с цементом. Это он сочинил песню, которую я только что пела. Со дня его смерти и до сих пор она преследует меня. (Пауза.) Я переменю воду. (Уходит с тазом, потом возвращается и продолжает купать обезьяну. Пауза.) Другие мужчины как-то слишком просто появлялись и исчезали в моей жизни. Некоторое время каждый из них приходил ко мне, говорил по ночам одинаковыми словами о любви, а потом в один прекрасный день больше не звонил. Я, конечно, знала номера их телефонов, но ни одному из них ни разу не позвонила. По-моему, если мужчина внезапно перестает звонить, само собой понятно, что случилось. Последний был здесь ровно семь месяцев и пять дней тому назад.

Дмитрий. Сурово.

Флоринская. «Моем-моем трубочиста, чисто, чисто, чисто-чисто».

Дмитрий. А почему все-таки у вас нет ребенка? По-моему, женщине не так сложно стать счастливой: будет ребенок, и вот вам обеспечена самая беззаветная, самая преданная любовь на шестнадцать лет, а если очень повезет, то и больше. Почему у вас нет детей?

Флоринская. Потому что я думаю, что от плохих людей рождаются плохие дети. А если сказать честно, то не знаю. Как-то не получалось. Это меня не очень беспокоило. Меня это даже устраивало — так было удобней. Ведь я сама вечно неустроена, а тут еще ребенок, его надо кормить каждый день, мыть, одевать, гулять — на все это нужны деньги и время, и у меня никогда не было ни того, ни другого. К тому же я терпеть не могу варить!

Дмитрий. Но… я не понимаю… ведь это же закон природы! У женщины должна быть жажда материнства. А вы — «кормить каждый день»! «Не люблю варить!» И потом — это же просто долг всякого человека перед обществом. Что, если в один прекрасный день все женщины на земле начнут рассуждать, как вы?!

Флоринская. В таком случае почему же у вас нет детей?

Дмитрий. А откуда вы знаете, что у меня их нет?

Флоринская. Но вы же сами говорили, что у вас в жизни нет ничего, кроме работы.

Дмитрий. Давайте-ка я теперь хорошенько выжму эту обезьяну и повешу ее на веревку над ванной.

Флоринская. Хорошенько выжму! Повешу на веревку! Не смейте и думать об этом! Что бы сказали вы, если бы вас после купания хорошенько выжали и повесили на веревку?! Сейчас мы завернем эту миленькую чистенькую ушастенькую мартышку вот в это и в это махровые разноцветные полотенчики, а сверху… давайте сюда ваш очень большой шарф! Не бойтесь, он не намокнет, она уже почти сухая!

Д м и т р и й встает и дает шарф.

А сверху укутаем вот этим большим мягким шарфом, чтобы нам не простудиться. Ну вот. Попался, который купался! (Берет обезьяну на руки, ходит с ней по комнате, тормошит ее и смеется.)

Дмитрий. Вы так одиноки, что на вас страшно смотреть.

Флоринская. Вы думаете? Ошибаетесь. Я совсем не одинока! Видите дом напротив? Там живут все мои друзья. Совсем близко, рукой подать. В Москве это большая редкость. Когда лестницы убраны и еще рано, но спать уже не хочется, я отправляюсь к ним в гости. Первой я навещаю молодую семью из трех человек. Видите балкон на втором этаже? Я прихожу к ним совсем рано, когда муж, позавтракав, берет портфель и выходит на работу вон из того подъезда. Оставшись одна, его жена кормит грудью ребенка, потом заворачивает потеплее, укладывает вон в ту красную коляску и вывозит на балкон. Потом она сама пьет чай и поминутно выскакивает с чашкой на балкон проверить, как спит ребенок. Иногда она склоняется над ним и подолгу стоит так, трясет погремушкой или, улыбаясь, шевелит губами, наверное, говорит ему разные забавные словечки. Это очень счастливая семья. По крайней мере, такой она выглядит из моего окна. К ним приятно заходить в гости: ребенок растет здоровым — ему сейчас три с половиной месяца, и он не пропустил ни одного дня своих прогулок на балконе. У женщины есть молоко — этой осенью она часто появлялась на балконе в халате, расстегнутом на груди; она любит своего мужа, хотя он старше ее — он уже начинает полнеть. Несмотря на то что она все время бывает дома, она старается быть привлекательной — у нее три халата. Больше всего к ее темным волосам идет желтый, она знает об этом и чаще всего носит именно его.

По субботам на балконе появляется и отец. Он никогда не наклоняется к ребенку, не играет, не берет на руки и не беседует с ним, он упирает руки в бока и с гордостью, сверху вниз, смотрит в коляску — этакий довольный производитель. И по его позе я знаю, что в коляске — мальчик.

Примерно через полчаса я поднимаюсь двумя этажами выше и захожу к одному старику. В восемь часов утра в любую погоду он уже на балконе; он сидит в железном раскладном кресле, всегда под дамским зонтиком и напоминает разноцветную поганку. Это и в самом деле препротивный старикашка. Он вечно поднимается ни свет ни заря, шатается без цели по дому, на всех брюзжит, всех поучает примерами из былых времен и путается под ногами до тех пор, пока его внучатая невестка не пробормочет грозно: шел бы ты на балкончик, дед! Я думаю, что все происходит именно так, потому что балкон для старика — вынужденная эмиграция. Ведь он терпеть не может свежего воздуха и солнца. Летом и зимой он всегда укутан до ноздрей, да еще сверху нахлобучивает на себя толстую шляпу и залегает под зонтик — их балкон на солнечной стороне. Когда его складное железное кресло бывает пустым, мне становится тоскливо при мысли, что я могу его больше никогда не увидеть. Но у меня никогда не хватает смелости зайти в подъезд напротив, позвонить в их квартиру и справиться о его здоровье. К счастью, проходит немного времени, и он снова является. Еще я дружу, например, с одним мальчиком, который живет вон в том подъезде налево. Он сейчас в третьем классе — недавно он первый раз появился в пионерском галстуке. Каждое утро ровно в восемь часов пятнадцать минут, немного позже коляски и старика, он с ранцем выбегает из подъезда, оглядывается, вынимает из кармана большой апельсин, бросает его в урну и убегает. Честно говоря, мне всегда хочется помчаться к этой урне и достать апельсин, ведь он не надкусан. Я хорошо знаю и люблю его бабушку. Это маленькая, согнутая на один бок старушка, она всегда, в любое время года, стоит с утра вон на том углу в очереди за апельсинами. У меня в этом доме еще очень много друзей.

Дмитрий. Я даже представить себе не мог, чтобы в наши дни кто-нибудь мог быть так одинок. Я и сам, правда, живу давно один: сам мою полы, сам стираю и зашиваю себе белье, ем по утрам сырые яйца, сырые сосиски и запиваю сырой водой, я даже как-то пробовал жевать сырую вермишель, и ничего, с водой вполне годится — в общем, я преимущественно сыроед, но не по убеждению, а поневоле, чтобы развести очаг в моей мансарде, нужен грузовик дров, неделя свободного времени и диплом кандидата технических наук, я умею ставить себе горчичники на спину, умею не сказать ни одного слова несколько дней, научился не злиться в праздничной толпе, когда тебя все усердно пихают локтями, будто ты всего лишь сосна в чаще, но сейчас я подумал, что в смысле одиночества мне далеко до вас.

Флоринская. Вы были женаты?

Дмитрий. Нет.

Флоринская. Дожили до тридцати пяти лет и ни разу не были женаты?

Дмитрий. Нет.

Флоринская. Почему? Мне показалось, что вы очень любите детей.

Дмитрий. Почему и не был женат.

Флоринская (смеется). Пробовали обойтись в этом вопросе без женской помощи?

Дмитрий. Когда я размещусь немного удобней, я усыновлю ребенка.

Флоринская. Взять чужого ребенка… все-таки страшно… Наследственность, говорят… да мало ли что… А что, извините, у вас не может быть своих детей?

Дмитрий. Дело в том, что у моей матери была врожденная атрофия зрительного нерва. Отец мой тоже был слепым, правда, не от рождения. Он вернулся слепым с войны. Так что я зрячим его уже не застал. Постороннему это может показаться смешным, но как раз тогда они нашли друг друга. Вы не поверите, но они были счастливы. Они умерли друг за другом, в один месяц. Вот так. И женщина, с которой я был длительное время связан, знала мою мать и побоялась рожать.

Флоринская. А другие?

Дмитрий. Другие тоже боялись. Когда я им рассказывал, они советовались с врачами и боялись.

Флоринская. А это действительно опасно для ребенка?

Дмитрий. Кто знает… Но вот я, например, как вы уже, наверное, успели заметить — зрячий. И даже очков не ношу. Но гарантии здесь врачи не дают.

Флоринская. Да… «Скучно жить на этом свете, господа».

Дмитрий. Из какой это пьесы?

Флоринская. Это не из пьесы. Это Гоголь. «Старосветские помещики». Вы разве в школе не проходили? (Зажигает свет.)

Дмитрий. Черт возьми! Уже стемнело! Мы проболтали с вами весь день! Я побегу, ведь мне надо узнать адрес Валерки Коробкова. Я не должен был оставаться так поздно, но мне… не хотелось оставлять вас одну в таком…

Флоринская. В таком состоянии, что ли? Но, честное слово, у меня не было никакого особенного состояния. Это моя жизнь. Я к ней привыкла. Спасибо вам за обезьяну и извините мне, если можете, мой идиотский каприз. Звоните мне, пожалуйста, если вспомните.

Дмитрий. Я непременно позвоню вам, сразу как узнаю что-нибудь про Коробкова. И еще… вот здесь… у меня в портфеле поместился один экзотический фрукт… в общем, ананас… Я совсем забыл про него… возьмите… Вы ведь сегодня совсем ничего не ели… от фруктов ведь не полнеют…

Флоринская. Это одно из заблуждений. От фруктов еще как полнеют. Нет, нет. Вот этого уже не надо. Никогда не надо. Всего хорошего.

Дмитрий. И вам того же. Оставляю вас под полную ответственность этой плюшевой обезьяны. (Уходит.)

Флоринская (снимает со стены гитару, берет аккорд, начинает задумчиво петь). «Все так не просто все так не просто…» (Задумывается, потом отбрасывает гитару и мчится к двери, распахивает дверь и кричит.) Подождите! Постойте! Э-э, гражданин! Товарищ! Мужчина!

Возвращается запыхавшийся Д м и т р и й. Пауза.

Вы ведь забыли свой очень большой шарф. (Разворачивает обезьяну, отдает ему шарф.) Он нисколько не намок. Пощупайте сами.

Дмитрий (надевает шарф). Большое спасибо… В самом деле… забыл как-то. (Пауза.) Спокойной ночи.

Флоринская. Приятных снов. Звоните. (Закрывает за Д м и т р и е м двери и ходит по комнате с обезьяной, потом, не раздеваясь, ложится на раскладушку. Некоторое время лежит, потом вскакивает, тушит свет и укрывается одеялом. Тихо. Горят окна дома напротив. Ф л о р и н с к а я вскакивает, подбегает к входной двери и резко распахивает ее.) Вы здесь?

Дмитрий. Да.

Флоринская. Это невероятно, но мне показалось, что я слышу, как вы дышите. Почему вы не уходите?

Дмитрий. Я забыл спросить номер вашего телефона. Как же я буду звонить, если что-нибудь узнаю про Коробкова?

Флоринская. Почему же вы не позвонили в квартиру?

Дмитрий. Я почему-то подумал, что после моего ухода вы сразу легли на свою раскладушку, не раздеваясь, и тут же уснули.

Флоринская. Вы что же, собирались простоять под дверью всю ночь?

Дмитрий. А что тут особенного? Завтра же воскресенье. К тому же — это уже совершенно смешно — я забыл спросить ваше имя.

Флоринская (смеется). Ну что ж. Как видно, придется все-таки познакомиться. Алиса. Меня зовут Алиса.

Дмитрий. Красивое у вас имя. И очень редкое. И фамилия у вас красивая и редкая. И ваша бабушка красивая и редкая. И сами вы — редкая и красивая. Только не обижайтесь, пожалуйста. А меня зовут заурядно и некрасиво. Я — Митя. То есть Сидоров. Дмитрий Захарович.

Стоят и смотрят друг на друга.

Флоринская. Знаете, я все-таки соврала вам: мне не двадцать семь лет, мне уже двадцать восемь. (Пауза.) Я заметила — у вас белая пуговица на левом белом манжете пришита черной ниткой. Как вас так угораздило?

Оба тихо смеются. Пауза.

Знаете что? Гоните-ка сюда ваш экзотический фрукт! А то, понимаете, зажали такое богатство в своем портфеле! Мы сейчас взрежем его и слопаем вместе. Никогда не ела ананасов. Как-то не приходилось. Только на сцене. Из папье-маше. Даже если бы у меня и был холодильник, то сегодня он был бы абсолютно пуст — до зарплаты у меня осталось тридцать копеек.

Продолжают стоять и смотреть друг на друга.

Так заходите…

Пауза.

Дмитрий. Неужели?

Флоринская. Неужели?

Становится темно.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава вторая

Следующая суббота. Женская консультация. Перед дверьми кабинета сидят в очереди женщины. Три из них заметно беременны.

Стоит журнальный столик со старыми журналами. Ф л о р и н с к а я останавливается в стороне. Д м и т р и й подходит к женщинам.

Дмитрий. Вы последняя?

Первая (интеллигентная, средних лет, отрываясь от журнала мод). Я. Вообще-то врач сам вызывает.

Дмитрий (садится рядом с ней). Прием уже начался?

Первая. Да уже около часу принимает.

Дмитрий. Там есть кто-нибудь?

Первая. Да, только сейчас женщина вошла.

Подходит старая женщина.

Старая. Ты, что ли, крайний сюда будешь?

Дмитрий. Как будто я.

Старая (садится и крестится). Вот и сподобилась, слава те господи. Дожила. Мужики в очередь к генехологам сидят. Родить, что ли, надумал?

Вторая (средних лет, попроще). А что? Может, он вовсе не мужик, а девка. Мужики-то нынче и волосья по пояс носят, и побрякушки всякие, и брюки на них, как и на девках, и на работе они смиренные — перед начальством рта не раскроют, — и дома кроткие. А бабы теперь и на должностях и заработок имеют, они и на работе когда задержатся, а мужики враз и за детьми доглядывают, и картошки наварят, и белье замочут и что другое там по хозяйству. Теперь, вишь, все по-новому. Может, и природа теперь по-новому, может, над которыми уже сжалилась и за все их бабьи качества вполне женскими приспособлениями наградила?

Все смеются.

Старая. Вот оно это им пользительно было… Когда б хошь один из мужиков аборт бы сделал, враз бы другие стали бы к бабам подходить аккуратнее.

Все смеются.

Третья (молодая, очень бойкая, тоже беременная). А ты как это, бабка, про аборты-то вспомнила? Ну и память же у тебя! Ну чего к мужчине пристали? Вон он уже красный весь. Мало ли какая у человека надобность к врачу. Никто же тебя, бабка, к примеру, не опрашивает, зачем ты, в своем почтенном возрасте, с нами в очереди сидишь?

Женщины смеются, старая тоже.

Старая (крестится). Вот охальница, прости меня господи. Меня-то как раз сюда направили, — направлению видишь? У меня уже третью неделю, как энто ухо дюже болит. Так и дергает, так и крутит, так и выворачивает. Спать не могу заснуть. А к дохтору пошла — он на ухо и глядеть не стал — сюды сперва послал. Може, он перепутал — и где энто ухо у меня размещается?

Все женщины смеются, старая тоже.

Третья. А ты бы в будний день, старуха, пришла — ведь времени у тебя теперь поди много, а то все в субботу норовят.

Старая. Да я бы, молодка, хоть и на позапрошлый четверг в середу сюды не пришла, да что делать: уху-то дюже невмоготу!

Женщины смеются.

Старая. Да энто разве очередь? Вон я давеча к уховнику в поликлинике сидела — так вот тама была очередь — во-о-о!

Подходит Ф л о р и н с к а я, садится рядом с Д м и т р и е м.

Дмитрий. Не волнуйся, женщина принимает.

Третья. Ну, нападали на человека, а человек ни при чем, просто сознательный — жену проводить пришел.

Старая. Не жену, видать, а полюбовницу. С женами-то мужики, как с писаной торбой, не носятся. Вон, скажем, она, к примеру, уже цельный час здесь в субботу с пузом тихая сидит — ейный мужик свое дело сделал и гуляет себе за милую душу с девкой али с бутылкой в обнимку. Вот ты нам честно скажи, мил человек: жена она тебе есть али полюбовница?

Дмитрий. Жена.

Третья. Ишь, помощник выискался.

Дмитрий (Флоринской). Я пойду позвоню, ладно?

Флоринская. Иди.

Д м и т р и й уходит.

Старая (смеется). Ишь ведь, страмница! Мужика в краску ввела. У баб-то язычки вострые. Бабы, они самые страмницы и есть. Что в роддоме, что в бане — страму больше всего наслушаешься.

Третья (смеется). А ты что, и родильный дом, бабка, еще помнишь? Ну и память! Тебе ведь, поди, уже под восемьдесят!

Старая (сердито). А хошь бы и под двести восемьдесят! Ты, гляди, не очень-то зубы скаль — видать, скоро и сама ту же песню запоешь.

Вторая (Флоринской). А вы, женщина, не бойтесь, привыкайте теперь сами, без провожатых. Рожать-то все равно самой придется.

Старая. Да-да, наше бабье дело как есть одинокое. Никто не поможет.

Вторая. Я вот Ваньку рожала, двое суток маялась, орала во все горло, ну и вопила, ну и выла — страх вспомнить, у меня до сих пор тот мой звериный вой в ушах стоит. А уж акушерка та последними словами меня разносила, охрипла даже, на меня оравши. А под самый конец заведующую притащила, а та на меня как завопит: «Два тебе, Кумалыкова, за такие роды поставлю! Два!» Ну тут уж как не больно мне было, а и смешно сделалось: мне-то что до того, да хоть кол с минусом! Родила я уж не помню как — при полнейшем отсутствии сознания.

Входит Д м и т р и й. Женщины смолкают.

Флоринская. Ну что, опять никто не отвечает?

Дмитрий. Представляешь, на этот раз занято! Я просто ушам своим не поверил — звоню целыми днями всю неделю, все как вымерли, никто не отвечает, я уже проверял этот номер в ремонтном бюро и раза три по «09», а сейчас вдруг — раз! и короткие гудки! Я перезвонил четыре раза, и все время занято, представляешь?! Ну, теперь-то полный порядок. Теперь-то я уже обязательно до него дозвонюсь! Лишь бы только это он написал пьесы про цветы и старушек! Лишь бы он, тот самый Валерка Коробков. Пойду опять позвоню. (Уходит.)

Вторая. Вторые роды, говорят, легчее будут. Вторые, говорят, всегда легчее. А все страшно теперь. И как решилась опять — сама не знаю.

Четвертая (молодая, интеллигентная, тоже беременная). А уж мне-то бывает как страшно. Я ведь еще не рожала. Иногда прямо думаю — умру.

Первая. А муж вас не подбадривает?

Ч е т в е р т а я молчит.

Что же, муж вас не поддерживает?

Третья. Ну чего привязалась? Вишь, молчит человек. Значит, нет у нее мужа. А зачем они нынче, мужья, нужны, только морока одна с ними: зарплаты маленькие, пьют, гуляют, а ты возись с ними, стирай, вари, а которые еще и руки прикладывают. Теперь почти все бабы без мужьев рожают.

Первая. Но поддержать женщину во время беременности — это одна из первых обязанностей мужчины. Я вот недавно у Бальзака читала, один мужчина, живший в восемнадцатом веке, четыре дня в шкафу в спальне просидел, пока его любовница рожала.

Вторая. У нас такого быть не может. У нас они пол-литра внутрь примут, под окошко придут, на ногах качаются и кепкой машут — вот и все его у нас сочувствие.

Голос врача. Флоринская!

Ф л о р и н с к а я идет к двери кабинета.

Перед входом в консультацию. Д м и т р и й и Ф л о р и н с к а я.

Дмитрий. Что, уже была?

Флоринская. Была.

Дмитрий. Ну и что?!

Флоринская. А врач велела тебе передать, Митенька, что наши с тобой дела совсем не плохие. И еще она сказала, что, если все выйдет, мне ни в коем случае нельзя избавляться от ребенка; тогда уж ничего не поможет.

Дмитрий. Да кто же собирается избавляться? Зачем же мы к ней пришли? Вот чудная! Или у тебя есть какие-нибудь тайные мысли?

Флоринская. Ты с ума сошел, Митенька!

Дмитрий. То-то, скоро у меня будет сын. Ты не возражаешь, если мы назовем его Захаркой? В честь моего отца. Я тебе про него рассказывал. Он пошел добровольцем на войну в первые дни и ослеп после ранения, где-то здесь, под Москвой. Но он у меня никогда не ныл, он всегда был веселым, он уже слепым окончил институт и работал до самого последнего дня. И наш Захарка вырастет таким же честным, смелым и мужественным, как он. Вот увидишь.

Флоринская. Нет, ей-богу, Митенька, ты ужасно смéшный. Да называй его как хочешь. Тем более что пока его нет.

Дмитрий. Как это нет? То есть как это нет? Ты это брось! Он где-то уже есть. Он уже сейчас где-то существует и чувствует, что его очередь скоро настанет. Иначе откуда бы ему взяться потом?

Флоринская (смеется). Ты разве думаешь, что неродившиеся дети стоят в очереди где-то в другом пространстве, как зрители к кассе на хороший спектакль?

Дмитрий. Безусловно. И чем сильнее мы будем ждать нашего Захарку, тем больше мы ему поможем и тем скорее он появится в нашем пространстве. Да что же мы стоим? Немедленно идем в магазин и купим все, что теперь нам необходимо.

Флоринская. Что же ты собираешься покупать?

Дмитрий. Ну, во-первых, мы купим маленькую симпатичную кроватку. Мы спланируем все в твоей комнате так…

Флоринская. В нашей комнате.

Дмитрий. Что? Да, да, спланируем так, чтобы поставить ее в самое светлое и вместе с тем в самое теплое место. В углу недалеко от окна. Во-вторых, мы купим кое-что из одежды: пальтецо, теплую шапку, легкие ботиночки, и надо непременно поискать валенки…

Флоринская. О, господи, Митенька! Тебе же тридцать пять лет, а ты, наверное, даже не знаешь, что до года дети вообще не ходят! Неужели ты об этом не знал, Митенька?!

Дмитрий. Ну… разумеется, знал… Но когда-нибудь он ведь начнет ходить, и тогда ему сразу понадобятся и ботинки и валеночки, а где ты все это потом найдешь? Надо обо всем позаботиться заранее. Мы сейчас пойдем в детский универмаг и купим там все, что нам приглянется на любой возраст.

Флоринская. И на шесть лет?

Дмитрий. И на шесть.

Флоринская. И на пятнадцать?

Дмитрий. И на пятнадцать.

Флоринская. И на двадцать три?

Дмитрий. И на двадцать три. То есть нет. В двадцать три он уже будет сам зарабатывать.

Флоринская. Ты забыл одну маленькую подробность.

Дмитрий. Что я забыл? Теплое одеяло? Купим.

Флоринская. Нет. Ты забыл, что пока его нет даже в проекте.

Дмитрий. Будет. Я уверен, что будет. Пошли.

Флоринская. Иди. Иди скорее. А то опоздаешь.

Дмитрий. Что с тобой?

Флоринская. Так. Ты ничего не забыл?

Дмитрий. Что забуду — ты мне потом напомнишь. Ведь у нас есть еще время.

Флоринская. Тогда иди. Беги бегом.

Дмитрий. Постой… Черт, совсем из головы все вылетело. Так обрадовался. Прости меня. Дозвонился я. Наконец дозвонился. Они только утром вернулись с юга, с курорта. Это точно тот самый Валерка Коробков. И знаешь, странное совпадение, оказывается, этот его переулок совсем рядом с твоим домом.

Флоринская. С нашим.

Дмитрий. Что?

Флоринская. С нашим домом.

Дмитрий. Ну да. Вот только не узнал, чем он занимается и пишет ли пьесы. Если только эта пьеса его, мне кажется, что наши дела на мази. В наши дни не имей сто рублей, не имей сто друзей, а имей одну протекцию. Я даже не спросил, кто у него теперь жена — прежняя или другая, прежнюю я знал, я говорил тебе, мы с ней учились в параллельном классе. Ты не обидишься, если я на первый раз схожу к нему без тебя? Черт знает, как там может все обернуться.

Флоринская. Нет, нет, конечно иди.

Дмитрий. Ну, счастливо. Я побежал в детский магазин, оттуда — сразу же к Коробкову.

Флоринская. А ты не мог бы сначала сходить к Коробкову? Ведь детские вещи могут и подождать.

Дмитрий. Нет, неизвестно, сколько я проторчу у Коробкова — шутка сказать, мы ведь не виделись двадцать лет! — а магазин может закрыться. Я быстро, я ведь не буду ничего покупать как ты не понимаешь?! — мне просто приятно именно сейчас зайти в детский магазин и взглянуть на детские вещи. А ты сиди дома и жди меня. Как и положено хорошей жене.

Флоринская. Если это окажется тот Коробков, не забудь сказать ему, что я все-таки сыграла семь главных ролей, правда, эти пьесы ему наверняка неизвестны, но все-таки… а о дебютах здесь не говори!

Дмитрий. Хорошо. Будь.

Флоринская. Ни пуха…

Дмитрий (смеется). К черту — как у вас принято — принципиально не посылаю. (Уходит.)

Глава третья

Большая новая квартира В а л е р и я С е м е н о в и ч а К о р о б к о в а.

Идет ремонт. Книги и вещи в комнате накрыты газетами. На полу — раскрытые чемоданы. Звонок в дверь. Ж а н н а быстро закрывает и прячет стоящую на столе большую коробку конфет и идет к двери.

Жанна. Кто?

Дмитрий. Я к Коробкову Валерию… простите, не знаю отчества…

Жанна (открывая дверь). Семенович. Валерий Семенович.

Дмитрий. Жанна… Простите, вас ведь зовут Жанна?

Жанна. Да. Жанна Михайловна.

Дмитрий. Я же — Митька! Митька-поводырь! Жанночка, ты что, совсем Тюмень забыла?

Жанна. Нет, почему? Я ничего не забыла. Я-то вас сразу узнала. Сидоров Дмитрий. Вот только отчества тоже не знаю.

Дмитрий. Честное слово, я ужасно рад тебя увидеть еще раз на этой земле, я даже сам не ожидал, как рад! А ты все такая же. Вот только пополнела… немного. И подстриглась. И потемнела. Ты что, волосы красишь? Косички у тебя вроде светлые были.

Жанна. Все мы пополнели и потемнели. Что же мы в передней стоим? Проходите в комнату, Сидоров, садитесь.

Проходят, садятся.

Дмитрий. Жанночка, ну что же ты мне выкаешь? Прямо неловко как-то.

Жанна. Знаете, такого солидного человека и вдруг на «ты» называть просто язык не поворачивается. Все-таки восемнадцать лет прошло.

Дмитрий. Ну, ты как хочешь, а я тебе буду «ты» говорить. Хоть обижайся, хоть нет.

Жанна. Вы меня извините за беспорядок, мы недавно квартиру новую получили, и… ремонт затеяли, думали разделаться побыстрее, да какое там! Пришлось мебель новую ввезти, квартиру запереть да в Крым податься. Замучили меня эти курорты — несколько раз в году ездим. Стирка, глажка, шитье, упаковываю чемоданы, дорога — аэропорты, самолеты, автобусы, такси, вокзалы, чужие комнаты, надо распаковываться, гладить, развешивать — в общем, обживаться. Мука да и только.

Дмитрий. Да… Квартирку вы получили что надо. Видно, круто пошел в гору Валерка Коробков — такую квартирку за здорово живешь никому не отвалят. Знаешь, Жанночка, я ужасно рад, что вы с Валеркой такими верными людьми оказались. Это большая редкость в наше время. Даже ободряет как-то. Ведь вот уже восемнадцать лет прошло, а он…

Жанна. А он все не бросил меня? Вы это хотите сказать?

Дмитрий. Да что ты! Я хочу сказать, что он все так же любит тебя.

Жанна. Любит, говорите? А что — конечно, любит. Он теперь уж меня не любить не имеет права. Сколько я перемучилась вместе с ним, сколько наездилась, наскиталась, намаялась. Бессовестным надо человеком быть, чтобы теперь меня не любить. Да… Эта квартирка — уже наше дупло до конца жизни. Вот посмотрите через полгода, мы ее отделаем как игрушечку — и не узнаете.

Дмитрий. А дети у вас есть?

Жанна. Куда мне детей! Еле с хозяйством справляюсь. А вы что Валерию Семеновичу принесли, Сидоров?

Дмитрий. Что принес?.. Да так… ничего… Как водится.

Жанна. Что-то вы хитрите. Толстая она у вас?

Дмитрий. Да нет… не толстая и не плоская… обыкновенная… отечественная.

Жанна. Я и без вас знаю, что отечественная! Это все говорят — обыкновенная. А потом такую толстенную вытащат, что и глаза на лоб! А ну давайте ее сюда — я сама посмотрю!

Д м и т р и й достает из портфеля коньяк, протягивает Ж а н н е. Ж а н н а берет бутылку.

Да это ладно, я не про то, рукопись, рукопись сюда давайте.

Дмитрий. Рукопись?.. Какую рукопись? У меня нет никакой рукописи.

Жанна. А ну-ка откройте портфель.

Д м и т р и й открывает портфель.

Правда нет! Что же это? Вы и в самом деле без рукописи пришли?

Дмитрий. Да какая рукопись, Жанночка? Я ничего не понимаю.

Жанна. Неужели вы, Сидоров, и в самом деле ничего не пишете?

Дмитрий. Ты так волнуешься, Жанночка, что мне даже стыдно стало, что я до сих пор ничего не написал. К следующему разу…

Жанна. Ты прости меня, Митька, я ведь думала, что ты тоже писать начал и Валерке свою рукопись принес. Ведь с тех пор, как он стал писателем, вся наша жизнь кувырком пошла. К нам теперь иначе в гости и не ходят, как рукописи свои читать! И добро бы еще стихи да рассказы носили или хотя бы пьесы — больше двух актов теперь, слава богу, не пишут, а то, представляешь, романы тащат, да в двенадцати частях! Я, знаешь, Митенька, за то время, пока с ним живу, всю литературу возненавидела — и мировую и отечественную. Для них ведь ничего на свете не существует, кроме всей этой писанины. Если не пишут, то читают, а не читают, так говорят, и говорят все об одном и том же; «Хемингуэй — глыба, Кафка — гигант, нет, Фолкнер — глыба, а Хемингуэй?» Вот только это каждый день и слышишь. Я бы его дружков-писателей на порог не пускала. Они меня боятся, голубчики, трубку сразу вешают, когда к телефону подхожу. А Валерка, он дурак мягкотелый — какую угодно глупость может часами слушать… Чужих жалеет, а на свою семью времени не хватает: дачный участок получили — так он туда ни ногой. А где ж там бабе одной управиться? На голом-то месте! А дача нам позарез нужна — курорты замучили, да только на них и спасаемся. Вот так и живем. Да где же твоя шевелюра, Митенька? И виски совсем седые. Но я тебя сразу узнала. Неужели навестить просто пришел, Тюмень вспомнил?

Дмитрий (смущен). Да я давно хотел…

Жанна. Может, ты, Сидоров, насчет денег? Так этого у нас нет. Видишь — ремонт, дачу надо строить, участок большой, сад надо разбить, а один навоз двадцать пять рублей грузовик стоит!

Дмитрий. Да нет, что ты, Жанночка, я — богатый.

Жанна. Ну вот и хорошо. Навестил, значит. По старой памяти. Боржомчику хочешь?

Дмитрий. Да не надо, спасибо, Валерий-то где?

Жанна. Придет сейчас, прогуляться вышел! А зря не хочешь. Боржомчик — он полезный. Из холодильника. Ну а сам-то ты как?

Дмитрий. Я женился.

Жанна. Батюшки! Давно?

Дмитрий. Давно. Уже целую неделю.

Жанна (смеется). «Давно! Уже целую неделю». Ха-ха! Так ты, значит, у нас молодожен? А работаешь где? Вот, кажется, Валерка идет. (Уходит. Слышен ее голос.) Валерий! Ко мне! Иди в ванну! В ванну! Лапы мыть! Я кому сказала? Валерка! К тебе гости!

Коробков (входя). Пришел? Ну, молодец.

Дмитрий. Здравствуй, Коробок.

Коробков. Здоров, здоров, Митька-поводырь. Да сиди ты, сиди, чего вскочил. Дай я на тебя посмотрю. Ну, поредел, потолстел, забурел, заматерел. Узнал Жанну-то?

Дмитрий. Узнал.

Коробков. Поговорили? Изменилась?

Дмитрий. Немного. А вот ты совсем не изменился, Валерий… даже странно. Только вот не то, чтобы похудел… а как-то уменьшился… съежился будто.

Коробков. Да… да, съежишься тут. Я ведь, можно сказать, из самоучек в писатели выбрался. Я ведь тоже один институт с грехом пополам окончил для солидности — гидромелиоративный. Так вот скажу я тебе — много воды в системе той мелиорации утекло, прежде чем мой первый рассказец напечатали. Знаешь, Митька, я ведь сразу понял, что в нашем писательском деле главное — не обижаться, обидят тебя, а ты это мимо, работай дальше. Потому у меня кое-что вышло, что я не обижался. Ну, что-то мы все обо мне. Давай о тебе поговорим. Ты из моего что-нибудь читал?

Дмитрий. Да нет, к сожалению. Как-то не попадалось.

Коробков. А ты не поленись. Не пожалеешь. Два сборника рассказов у меня уже вышли и роман. «Прятки» называется. Ну да ладно, опять обо мне. Давай поговорим о тебе. Ты рассказов моих что, тоже не читал?

Дмитрий. Нет, я не знал…

Коробков. Рассказы можно в журналах прочесть. А ты, я слышал, строительный закончил в нашей Тюмени и сейчас где-то большим начальником по строительной части?

Жанна (возникая в дверях). Я сейчас коньячку подам с лимончиком. У нас еще и «Наполеон» остался.

Коробков. Давай, давай.

Жанна. Будешь пить, Митенька?

Дмитрий. Как скажешь, Жанночка. Особенно напиваться не буду, а рюмочку могу выпить. Да я все там же, в нашей Тюмени, в проектном институте работал. Главным инженером и одновременно замдиректора. А теперь вот здесь, в Москве. Уже почти два года как перебрался.

Жанна. Нет, я лучше «Болс» подам с шоколадом. Подавать?

Дмитрий. Да не стоит, Жанночка, на меня добро переводить. У меня времени в обрез.

Жанна. К жене молодой спешишь? Что, и зимние ночи теперь небось коротки? Ха-ха. Он ведь у нас молодожен, Валерка! Представляешь, спрашиваю его, давно женился, а он говорит «Давно, уже целую неделю»! Так и говорит: уже целую неделю, представляешь?-

Коробков. Ну, поздравляю. Мы как-то слыхали, что ты все в холостяках ходил. Я тебя, признаться, даже за самого разумного человека из нас почитал, а ты, оказывается, туда же, в ярмо.

Жанна. Валерка!

Коробков. Ну, не буду, не буду, я ведь можно подумать, что и шучу. Оно ведь и так в глаза прыгает. Ты давай-ка на стол чего-нибудь: по такому случаю не грех и рюмочку хлебнуть.

Жанна. Сейчас, сейчас, вечно меня на кухню хочешь загнать. Дай послушать человека — ведь двадцать лет не виделись!

Коробков. Ну, а в Москве какую-такую номенклатуру отхватил?

Дмитрий. Нет, здесь я просто старшим инженером работаю, в строительном НИИ.

Жанна. Вспомнила! Коньяк и ликер мы же вчера с Ивашевыми выдули. Я сейчас сухого винца принесу с сыром. Ты не против, Митя?

Коробков. Ну что ж ты стоишь, Жанна, ведь стол-то пустой.

Ж а н н а уходит.

Ну, давай, выкладывай по-быстрому, с чем пришел.

Дмитрий. Я… просто так пришел… навестить…

Коробков. Э-э, брат, нашел с кем хитрить. Мне жизнь мозги размяла и понятливым сделала. Просто так через двадцать лет о здоровье справиться на минуточку не забегают. Ну, так что у тебя?

Дмитрий. Послушай, Валерий, это ты пьесу написал «Старушки не покупают цветов»?

Коробков. Не дарят. Не дарят старушкам цветов! Не дарят — и весь разговор. Это, брат, разница. А что, понравилось?

Дмитрий. Я не смотрел… Я только афишу видел. Так твоя или не твоя?

Коробков. Моя. Вышла вещь, говорят. Сходи посмотри. Не знаю, правда, как билеты достанешь — милиция дежурит, а все равно спекулируют! Ну, не достанешь — позвони. Здесь я тебе постараюсь помочь.

Дмитрий. Значит, твоя…

Пауза.

Коробков. Она хорошенькая?

Дмитрий. Кто?

Коробков. Да актрисочка, которую тебе в театр пристроить надо?

Дмитрий. Красавица.

Коробков. Эва! Влюблен, значит. Любовница?

Дмитрий. Жена.

Коробков. Так… Откуда прибыть изволила?

Дмитрий. Да она, понимаешь, Валерий, почти три года в одном гнусном городке проработала…

Коробков. Да… а… Так и говорит — «в гнусном»? Весь город у нее выходит — гнусный? С характером, значит… Максималистка. Ну, ну, я шучу. Выкладывай дальше.

Дмитрий. Она семь главных ролей в этом театре сыграла. Диплом у нее о высшем театральном образовании… Все как надо… Она поет хорошо, на гитаре играет, танцует…

Коробков. Сколько?

Дмитрий. Чего… сколько?

Коробков. Ну, лет, лет ей сколько?

Дмитрий. Двадцать… семь.

Коробков. Исключено.

Дмитрий. Что?

Коробков. Безнадега.

Дмитрий. Да?

Коробков. Ничем тебе, Дмитрий, я здесь помочь не могу. Объявись сейчас в Москве хоть сама Комиссаржевская в таком возрасте — не возьмут. Так что ничем помочь не смогу. Легче мне тебя сейчас устроить министром точного приборостроения, чем женщину в двадцать семь лет в московский театр.

Пауза.

Дмитрий. Да…

Дмитрий. Вот так. Так что пусть идет учиться и меняет профессию, пока не поздно.

Пауза.

Эва, как скис. Влюблен… Ну, да ведь не всем же артистами быть. В больших городах это сложно.

Пауза.

Дмитрий (встает). Ну, я пойду… Мне пора, да и у вас, я смотрю, дел навалом. Как-нибудь с женой зайду, если разрешите.

Коробков. Погоди ты! Садись! Жанна! Да давай же что-нибудь на стол.

Пауза.

Старики-то твои живы?

Дмитрий. Умерли. Восемь лет уже.

Коробков. Редкие они были люди. Героические.

Дмитрий. Да.

Коробков. Да… помирают старики. У меня ведь мать тоже умерла.

Дмитрий. Я ее помню. Жаль, Коробок.

Коробков. Ну, знаешь… давай приведи ее ко мне на той недельке. Только прямо скажу — для очистки совести это делаю. Приведи. Ты не бойся. Я не бабник. Двадцать лет с одной женщиной проживешь, да еще такой, которая все двадцать лет верна тебе, женоненавистником сделаешься. Я на твою просто взгляну профессионально… вообще… у меня тут пьесочка одна выпеклась… Прелюбопытная штучка, говорят. «Ты — и больше никого» называется. Там героине — двадцать девять лет. Жена главного в эту роль зубами вцепилась… да она… ну, это ладно. В общем, звони, да и приводи ее на той недельке… Ну что же ты там, Жанна?!

Жанна (входит с рюмками). Митенька, у вас там в НИИ никак нельзя черный кафель достать? У вас же связи со стройплощадками, наверное, имеются?

Дмитрий. Жанночка, извини меня, но только «чур меня!» от таких дел, я к этим левым делам и на пушечный выстрел не подхожу.

Коробков. Молодец, Митька, из нашего ряду, честным трудом кормиться хочешь.

Жанна. Чай сейчас вскипит. С этим проклятым ремонтом все бутылки куда-то запропастились. Представь себе, Валерка, бар открыла, а бутылок нет.

Коробков (смущенно). Ну, ну, тащи чаю.

Жанна. У меня варенье хорошее есть. Из китайских яблочек. Маленькие такие, не больше крупной рябины. Я каждый год специально для гостей целое ведро варю. У меня хорошо выходит. Совсем не горчит. Попробуешь?

Дмитрий. Да не надо, Жанночка, мне пора.

Коробков. Так боржомчика хоть выпей — со льда.

Дмитрий. Нет, спасибо, я пошагал.

Коробков. Зря ты женился, брат.

Жанна. А говорили, Сидоров, что просто так навестить старых друзей зашли. Жену, значит, в театр устроить просите? Знала бы — сказала, что дома нет. Так нет, обманули!

Коробков. Жанна, это наконец невыносимо!

Жанна. А что — Жанна? Что — Жанна? О целом мире хлопочешь один, прямо как господь бог, а вот о собственной семье не хочешь подумать. Вот твой школьный товарищ вполне может тебе помочь. Но у него, видишь, принцип! А ты вот возьми ему да скажи, что у тебя тоже принципы. (Уходит.)

Коробков. Вот так-то вот, брат. Семейная жизнь, она вроде писательского поприща, в ней те же законы; тут тоже главное не обижаться. Обидят тебя, а ты мимо.

Дмитрий. Да ничего, Валерий, ведь мы свои. Засиделся я у вас! (Громко.) Ты уж прости меня, Жанночка! До свидания.

Жанна (из кухни). Счастливого пути!

Дмитрий. Пока, Валерий.

Коробков. Ну-ну. Бывай. Значит, договорились.

Жанна (из кухни). Будете дверь открывать, Сидоров, смотрите, осторожнее: Валерий на лестницу может выскочить.

Дмитрий. Валерий, ты что, со мной?

Жанна (из кухни). Да не этот! Пинчер у нас! Пинчер и выскочит. А за этим я как-нибудь сама догляжу!

Д м и т р и й уходит.

Глава четвертая

Комната Ф л о р и н с к о й. В ней появились занавески на окнах, детская полированная кроватка, высокий детский стульчик на колесиках, недорогая ваза и даже широкая тахта, столом служат составленные большие коробки, накрытые разноцветной клеенкой. Вечер. Самодельный стол накрыт — на нем два граненых стакана, тарелки и торт. Ф л о р и н с к а я сидит у стола. В кроватке кто-то лежит, завернутый в розовое атласное одеяло. Входит Дмитрий с детским стульчиком-горшочком и букетом цветов.

Дмитрий. А вот и трон для нашего наследного принца Захария. А это — лично тебе. (Подает цветы.) Своим долготерпением ты это заслужила. Ты — просто героиня. А это — тебе и мне, я тоже заслужил. (Ставит на стол вино.)

Флоринская. Откуда ты знаешь, Митенька?

Дмитрий. А как же я могу не знать — я все про тебя знаю. А ты откуда все знаешь?

Флоринская. Какой ты смéшный. Ты что, воображаешь, что я могу этого не знать?

Дмитрий. Ну тогда поздравим друг друга и устроим по этому поводу великолепный пир. И вот я уже вижу наше дежурное и одновременно фирменное блюдо — торт «Сказку». И мне опять предстоит умять его целиком, поскольку ты сохраняешь фигуру. Мало того что вокруг меня теперь сказка, так еще и желудок у меня до отвала набит «Сказкой».

Флоринская. Ты же знаешь, что я не могу стоять сейчас в очередях, ты знаешь, что сейчас мне надо с утра до вечера сидеть в театре, на репетициях, чтобы всегда — начеку, чтобы не упустить какой-нибудь момент и все время всем улыбаться, чтобы они меня взяли в штат или по крайней мере продлили бы со мной договор еще на год!

Дмитрий. А я тебя не осуждаю. Ни в коем случае. Ты замечательная хозяйка. Я считаю, что главное не умение, а выдумка и фантазия. На завтрак, на обед и на ужин — «Сказка»! Нет, мне удивительно повезло с женой!

Флоринская. Ты — идеальный муж. Ведь идеальный муж тот, кто считает идеальной свою жену.

Дмитрий. Из какой это пьесы?

Флоринская. Не помню. Кажется, это какой-то анекдот.

Дмитрий. Ну вот. Ты опять ставишь цветы в сухую вазу.

Флоринская. Хорошо. Если тебя это огорчает, я налью туда воды, с условием, что ты будешь каждый день ее менять. А то у нас вечно стоит вонь на всю квартиру.

Дмитрий. Да, да, я обязательно буду менять воду. Только налей, пожалуйста, в вазу воды. Я обещаю тебе.

Флоринская. Ты это всегда обещаешь. (Уходит с цветами и вазой, приходит.) А сегодня даже в свой выходной день я тоже не сумела купить ни сосисок, ни колбасы — я весь день простояла в универмаге за чешскими туфлями на низком каблуке. И представь себе — такая досада — кончились за два человека передо мной!

Дмитрий. А зачем тебе на низком? Тебе очень идут туфли на высоком.

Флоринская. Как зачем? Ведь ты сказал, что знаешь.

Дмитрий. Ну раз тебе нужно для этого, я не возражаю. Итак, мадемуазель, садитесь за стол и отпразднуем наконец вашу удивительную победу. С этого дня у нас началась новая жизнь.

Флоринская. И твою, ты ведь тоже участвовал в этом.

Дмитрий. Ну, разумеется… Но я считаю, что нашей победой мы прежде всего обязаны тебе, твоему героическому поведению. А потом — Коробкову. Так вот давай выпьем сначала за тебя, а потом — за Коробка.

Флоринская. Постой, при чем тут Коробков?

Дмитрий. Ты считаешь, что ни при чем? Но все-таки… Он ведь тоже здесь как-то похлопотал…

Пауза.

Флоринская. Ничего не понимаю. Ты что, так шутишь? Или хочешь меня обидеть?

Дмитрий. Тебя это обижает? Ну, тогда не буду. Прости. К черту тогда Коробкова! Забыть Коробкова! Будем считать, что наше дело выгорело только из-за твоего героического терпения. Ну, за тебя? Будь! (Выпивает.) Ты почему не пьешь?

Флоринская. Но мне ведь нельзя. Теперь я не буду ни пить, ни курить.

Дмитрий. Ты что, заболела?

Флоринская (смеется). Нет, я абсолютно здорова. И именно потому мне нельзя ни пить, ни курить.

Пауза.

Ты ведь сказал, что знаешь! (Пауза.)

Дмитрий. Неужели?

Флоринская. Неужели?

Встают и смотрят друг на друга. Пауза.

Дмитрий. Ха-ха… А то… ха-ха… дура-а-ак… хе-хе… про Коробкова! Ха-ха! И он… ха-ха… и он, говорю… ха-ха… здесь похлопотал…

Оба долго смеются, потом Д м и т р и й берет ее на руки и кружит по комнате.

Флоринская. Митенька, Митенька, постой. У меня же кружится голова! Мне же теперь нельзя так! Со мной теперь надо обращаться осторожно.

Дмитрий (осторожно сажая ее). Ну и дурень я! Все инструкции забыл! (Пауза.) Точно?

Флоринская. Совсем-совсем. Но только она мне опять сказала, что, если я захочу избавиться от ребенка, у меня детей больше не будет.

Дмитрий. Да кто же будет от него избавляться? Теперь к черту эту гориллу из Захаркиной кроватки, хватит с ней цацкаться, хватит носиться с этим куском зеленого плюша, набитого опилками. (Вынимает из кроватки завернутую в одеяльце обезьяну.)

Флоринская (хватает обезьяну, прижимает к себе). Никогда не смей обижать эту славную беззащитную мартышку! Ты разве забыл, что она для нас с тобой сделала? Поставь сюда стульчик.

Д м и т р и й двигает к столу стульчик, Ф л о р и н с к а я сажает туда обезьяну.

Вот так. Она и теперь будет присутствовать на каждом нашем семейном торжестве. Поставь ей, как всегда, стакан и налей туда чаю — маленьким пить вино нельзя. Если бы вдруг сейчас снова вошли к моду фамильные гербы, я внесла бы ее в наш герб. Зеленая мордочка на коричневом фоне. Она бы переходила от наших детей к внукам, от внуков к правнукам и так дальше. Все давно бы забыли нашу с тобой историю, она бы сама обратилась в прах, но все бы ее чтили как основоположницу рода. Кого бы нам сейчас к себе позвать?

Дмитрий. Тебе хочется гостей? Я могу позвонить кое-кому с работы — у нас есть несколько очень симпатичных ребят. Слушай, а давай пригласим Коробка? Как-никак, а все же он много сделал для нас.

Флоринская. Я до сих пор не могу опомниться, как все это произошло. Нет, я права, все-таки каждому человеку везет несколько раз в жизни, только потом, если становится плохо, все об этом забывают.

Дмитрий. И ты забудешь?

Флоринская. Я — никогда. Клянусь. Мне еще ни разу так не везло. Это, наверное, лучший год в моей жизни.

Дмитрий. Дальше будет еще лучше. Все только началось.

Флоринская. И знаешь, Коробков говорит, что он настоял на договоре со мной вовсе не из-за тебя, он говорит, что такие вещи не делаются в память о детстве. Он представляет себе свою героиню именно такой, как я, словно обо мне и писал: действительно, роль у него выписана великолепно, я чувствую ее так, как свои руки.

Дмитрий. Да, теперь Оводраловой придется слегка потесниться.

Флоринская. Но, с другой стороны, если подумать трезво, все мои радости сейчас ни на чем не основаны, что толку, что они под нажимом Коробкова заключили со мной договор на год. Главреж же не дает мне репетировать, я не думаю, что они пустят меня на сцену и после премьеры.

Дмитрий. Черт возьми! Да ты же сказала, что ты знаешь!

Флоринская. Что?

Дмитрий. Я вошел, я раскрыл рот, чтобы сказать тебе эту сногсшибательную новость, а ты сказала, что уже все знаешь!

Флоринская. Так я же думала, что ты не про это, а про то, а ты, оказывается, про это! Так что же?!

Дмитрий. Коробков, Коробков звонил мне на работу!

Флоринская. Ну и что?!

Дмитрий. А то, что с завтрашнего дня ты начинаешь репетировать вместо Овогрудовой. В ней ему что-то дико не нравится, он долго объяснял мне по телефону что именно, но я ничего не понял. Тебе не звонили еще из театра?

Флоринская. Да я пришла-то только перед тобой.

Дмитрий. Значит, еще позвонят. Так что полный порядок.

Флоринская. Сказка…

Смотрят друг на друга. Пауза.

Позвони Коробкову. Пусть придет сейчас на наш бедный, но сказочный пир.

Дмитрий. Жанна не пустит его к нам. Она ревнует его к тебе.

Флоринская. Я повода не давала.

Дмитрий. Когда есть повод, уже не ревнуют. Только злятся.

Флоринская. Из какой это пьесы?

Дмитрий. Из пьесы под названием «Жизненный опыт».

Флоринская. А знаешь? Давай позовем в гости моих старых добрых знакомых: молодую женщину в желтом халате — пусть хоть часок отдохнет от своего замечательного малыша, к которому уже семь месяцев как пристегнута ремнями, — и противного старичка вместе с его разноцветным зонтиком, пусть узнает, что и на этом свете есть еще кто-то, кто хочет его увидеть. Вон они еще на балконах! Сейчас я распахну окно и крикну им во все горло: сюда, сюда, скорее, сюда. (Смеется и бежит к окну. Д м и т р и й ее удерживает.) Тебе так не нравится? Ну тогда наберусь храбрости, войду к ним, как полагается, через дверь и чинно и солидно попрошу их зайти к нам в гости. А заодно зайду и к тому мальчику, который каждое утро запузыривает в урну великолепные апельсины. Мы порадуем его тем, что у нас на столе он не увидит ни одного ненавистного ему цитрусового. (Смеется и идет одеваться.)

Дмитрий (удерживая ее). Но тогда ведь придется объяснить им, откуда ты их знаешь, и придется признаться, что ты каждый день за ними подглядываешь, и ты их страшно обидишь, люди ненавидят, когда за ними подглядывают, они любят являться перед миром только в полном параде. Жизнь — это тебе не театр!

Флоринская. Наоборот! Жизнь — самый замечательный театр из всех, которые я видела. Когда я тосковала, я шла на почту, на автобусную станцию или на вокзал, в кафе, в поликлинику и смотрела там самые современные, самые правдивые спектакли. С самыми замечательными актерами, какие только существуют на свете. Ну, ладно. Раз ты считаешь, что звать моих друзей неприлично, будем вдвоем.

Дмитрий. Втроем.

Флоринская. Вчетвером.

Дмитрий. Вчетвером? Ты думаешь, что у нас будет двойня?!

Флоринская (смеется). Не обязательно. Я говорю про обезьяну. Давай потанцуем.

Дмитрий. Но у нас нет музыки! Послушай, это безобразие! С первой же премии купим приемник. Что с тобой?!

Флоринская. Через два месяца все будет заметно.

Дмитрий. Мы сошьем тебе с премии специальное роскошное платье.

Флоринская. Ты так щедро разбрасываешь премию, как будто собираешься получить Нобелевскую.

Дмитрий. А что, когда-нибудь получу и Нобелевскую. Я теперь все могу. Я ведь счастливый. И потом, глупышка, это ведь очень красиво.

Флоринская. Да, да, широкое-широкое платье с высокой талией с кружевными манжетами и воротником. И большой шелковый бант с длинными концами.

Дмитрий. Ну, бант в этом случае… по-моему, немного лишнее.

Флоринская. Ты ничего не понимаешь! Бант с длинными концами это как раз то, что все скроет…

Дмитрий. Ты что?

Флоринская. Наденешь такое платье, в котором ничего не заметно, и сразу всем станет ясно, что у тебя не заметно…

Дмитрий. Ну и что тебя беспокоит? Неужели ты будешь стесняться? Но ведь это совершенно естественно для женщины, а что естественно, то красиво.

Флоринская. А договор? Договор у меня только на год. А уже около трех месяцев прошло. А там — несценичный вид, потом роды, кормление…

Дмитрий. Ну вот тут-то тебе уж совершенно нечего бояться. Все наши законы на стороне материнства. Я уверен, что как бы они там в театре на это ни посмотрели — на все время, которое тебе нужно, чтобы спокойно родить и выкормить ребенка, — они обязаны продлить с тобой договор.

Флоринская. Но ведь получается, что я их обманула.

Дмитрий. Какая чушь! В чем ты их обманула? Ведь не давала им обета воздержания?

Флоринская. Тогда давай потанцуем.

Дмитрий. А музыка?

Флоринская. А как вы смеете, барин, обижать старинный инструмент? Что, семиструнная, «русская» гитара вам уже не музыка? Вам нужен духовой оркестр? Сейчас я буду петь и танцевать с гитарой, а ты, старомодная, нетанцевальная и, вообще, смешная личность, внимай и учись. (Начинает наигрывать на гитаре и танцевать, потом поет, очень весело, в джазовом ритме.)

«Все так не просто, все так не просто, как же мне быть?

На дальний остров, на дальний остров мне не доплыть!

Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля, ля-ля-ля-ля-ля-ля…

На дальний остров, на дальний остров мне не доплыть!»

Дмитрий (растерянно). Алиса…

Ф л о р и н с к а я танцует и поет все быстрее и быстрее.

Флоринская.

«Вот он маячит, скачет, как мячик, солнечный еж!

Надо быть зрячим, зрячим, иначе не доплывешь!

Ля-ля-ля-ля-ля, ля-ля-ля-ля-ля…

Надо быть зрячим, зрячим, иначе не доплывешь!»

Дмитрий. Алиса, перестань! Перестань сейчас же! Немедленно прекрати! Ты что, обо всем забыла?!

Она танцует еще быстрее, это какой-то отчаянный танец.

Флоринская.

«Море качалось, море смеялось, мчались года,

Плыл я вслепую, и оказалось, плыл не туда!

Ля-ля-ля-ля-ля-ля, ля-ля-ля-ля-ля…

Плыл я вслепую, и оказалось, плыл не туда!

Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля…».

Дмитрий. Алиса! Алиса! Алиса!

Она продолжает свой танец. Темнеет.

Глава пятая

Та же комната. В ней появился второй диван. В вазе стоят цветы. Поздний вечер. Д м и т р и й ходит по комнате. Входит Ф л о р и н с к а я.

Дмитрий. Что так поздно?

Ф л о р и н с к а я молчит, проходит в комнату и начинает расстилать себе постель на диване.

Где ты была? Я оборвал все телефоны! Еще бы немного, и я бы просто побежал разыскивать тебя по городу!

Флоринская (тихо). Я задержалась в театре.

Дмитрий. Но я все время туда звонил. Сначала мне говорили, что сегодня тебя там не должно быть, а последний раз сказали, что все давно ушли.

Флоринская. Мы репетировали с партнером в верхнем фойе. У нас не идет сцена.

Дмитрий. Могла бы мне позвонить. Ты ведь знала, как я волнуюсь.

Флоринская. Я пробовала несколько раз, но почему-то все время не туда попадала. Наверное, за кулисами испортился телефон.

Дмитрий. Я почему-то сразу дозванивался.

Ф л о р и н с к а я подходит к столу и жадно пьет воду прямо из графина.

Ты, наверное, ничего не ела? Я натушил целую кастрюлю капусты. От нее не полнеют.

Ф л о р и н с к а я начинает раздеваться.

Ну как репетиция? Оводралова так и сидит в зале?

Флоринская. Так и сидит.

Дмитрий. И по-прежнему с тобой не здоровается?

Флоринская. И по-прежнему со мной не здоровается.

Дмитрий. Ну и дурища. Ты-то в чем виновата? Не бери ее в голову.

Флоринская. Дмитрий, ты отвернись, мне сейчас надо лечь.

Дмитрий. Тебе нездоровится?

Флоринская. Да. Немного. (Ложится.)

Дмитрий. Что с тобой? Ты ужасно бледная. Что-нибудь случилось?

Ф л о р и н с к а я молчит.

С ним?!

Ф л о р и н с к а я молчит.

Может быть, вызвать неотложку?

Ф л о р и н с к а я молчит.

Может быть, еще можно что-нибудь сделать? Может быть, еще не поздно?

Флоринская. Поздно, Митенька. Все уже поздно.

Пауза.

Дмитрий. Ты была в больнице?

Флоринская. Да. То есть нет. В общем, да. Я была у врача. Там остался мой плащ. Завтра надо забрать.

Пауза.

Дмитрий. Как же ты… как же мы… не уберегли его, Алиса? Как же так? Как это случилось?

Флоринская (тихо). Бедный, бедный, бедный мой Митенька…

Дмитрий. Не говори так! Не смей жалеть меня одного! Пожалей себя и его! Разве тебе не жалко его и себя?!

Ф л о р и н с к а я молчит.

Отчего ты не плачешь? Отчего не хочешь сказать мне, как это произошло?

Ф л о р и н с к а я молчит.

Нет, нет. Я не верю. Этого не может быть. Ты сию минуту скажешь мне, как это произошло. Только скажешь — и все. И я никогда больше не буду говорить об этом. Я ведь знаю, как тебе тяжело. Только скажи, и мы вместе постараемся никогда больше не говорить об этом.

Ф л о р и н с к а я молчит.

Ты сама это сделала?!

Ф л о р и н с к а я молчит.

Сама?! Но почему! (Тихо.) За что ты убила его?

Ф л о р и н с к а я встает и хочет погладить Д м и т р и я.

Не смей! Не дотрагивайся до меня. Дрянь! Ты такая же, как они все! Я насмотрелся на этих расфранченных девиц, которые делают себе десятки абортов, чтобы только не испортить фигуры и избавить себя от лишних хлопот в жизни. Они избавляются от своих нерожденных детей с такой же легкостью, с какой выдавливают прыщ у себя на носу, и после совершенно не испытывают никаких угрызений совести. У этих мерзких тварей не хватает воображения признать ребенка за живое существо. Их тупость и эгоизм служат им залогом того, что они имеют право по своему усмотрению распорядиться чужой жизнью. Я всегда бежал от них, я всегда ненавидел их. Но чтобы ты… ты… ты тоже…

Ф л о р и н с к а я делает шаг к нему.

Не подходи ко мне! От тебя смердит трупом!

Пауза.

Флоринская (тихо плачет). «Ты мне глаза направил прямо в душу. И в ней я вижу столько черных пятен, что их не вывести…»

Дмитрий (пауза). Даже в такой момент ты не можешь удержаться от чужих слов.

Флоринская (тихо). Вчера костюмерша, примеряя мне платье для генеральной, сказала: «Что-то ты располнела, Флоринская, с прошлой примерки. Будто мы ожидаем маленького?» И уж будь уверен: сегодня об этом знает весь театр! И Овогрудова. И она ни на минуту не выходит из зала, когда я репетирую.

Дмитрий. Костюмерша, Овогрудова! Ну какое все это могло иметь для тебя значение?! Разве я не твердил тебе сто раз за этот месяц, что у нас в стране существует закон, по которому всем женщинам, заключившим договор с любой организацией, предоставляется право на декретный отпуск на законном основании. Я обошел шесть юридических консультаций.

Флоринская. А они не сказали тебе там, в юридических консультациях, что закон гарантирует мне, что репетиции пьесы, в которой я играю главную роль, отложат до моего выхода из декрета? Они там не сказали тебе, что после выхода из декрета закон гарантирует мне ту же роль?

Дмитрий. Роль?!

Флоринская. Да, роль, волшебную роль.

Дмитрий. Опомнись! Неужели ты хочешь сказать, что из-за какой-то роли, из-за миража, из-за химеры, из-за одних слов, из-за одних пустых слов Валерки Коробкова ты запретила жить нашему сыну? Ты сама?! Ты — единственная, которая могла даровать ему эту жизнь? Ты понимаешь, что этот человек никогда не появится теперь на земле? Да, вместо него будет много других людей, может быть, даже лучше, но этого — этого человека — уже никогда не будет. Теперь его никто никогда не узнает, даже мы с тобой. Теперь он — нигде. Теперь он — никто. Ты не боишься этих — никто, нигде и никогда.

Ф л о р и н с к а я плачет.

Для тебя это был последний шанс. Ты знаешь. Теперь твой живот навсегда мертв. Ты никогда не узнаешь счастья любить кого-то больше, чем себя.

Пауза.

Кто это был — мальчик?

Флоринская. Я не спросила. Ты так хорошо понимаешь нашего Захарку, которого никогда не было и теперь никогда не будет, как будто прожил с ним всю жизнь. Так, может быть, ты попробуешь понять и меня? Ведь я-то все равно уже есть. Меня, Митенька, словно какой-то бес тянет за юбку на сцену. Я почему-то могу хорошо думать и чувствовать, только когда на меня смотрят. Меня тянет к чужим, пусть выдуманным жизням. Я почему-то, Митенька, не могу жить только в своей, данной мне оболочке. Мне тесно, мне душно в ней, я чувствую себя в ней пожизненно заключенной в одиночную камеру, мне необходимо прорваться сквозь себя к другим людям… Иначе… иначе… я просто задохнусь.

Пауза.

Дмитрий. Это действительно уже род безумия. По-моему, ты серьезно больна. Хорошо. Я сделаю последнюю попытку помочь нам, ведь больной не виноват в своей болезни. Ты пойдешь со мной к психиатру?

Флоринская (тихо). Нет.

Дмитрий. Почему?

Флоринская. А если они вылечат меня?

Дмитрий. Значит, ты будешь здорова.

Флоринская. Нет. Если это и правда болезнь, то в этой болезни вся моя жизнь.

Дмитрий (закрывает лицо руками). Я не могу смотреть, когда люди сами себя душат за горло.

Пауза.

Флоринская. Ты… ты… ты хочешь уйти?

Д м и т р и й молчит.

Нет, нет, только не это, не уходи, Митенька, не уходи, ты такой добрый, ты не можешь от меня уйти, ты ведь один… помог мне карабкаться по этой тропинке… Я ведь люблю тебя, Митенька!

Пауза.

Д м и т р и й встает, ставит на диван портфель, приносит из ванной бритву, укладывает несколько рубашек, галстуков, книг, застегивает и берет портфель, плащ, порывшись в карманах, находит ключ и оставляет на столе. Ф л о р и н с к а я, не двигаясь, смотрит на него. Возле двери он останавливается и оборачивается.

Дмитрий. Неужели?

Флоринская. Неужели?

Д м и т р и й быстро выходит. Ф л о р и н с к а я стоит некоторое время, прижавшись лицом к двери, потом берет гитару и ложится на диван лицом вниз. Звонок в дверь. Ф л о р и н с к а я вскакивает и бежит к двери. В дверях К о р о б к о в.

Коробков. Не дергайте так дверь, Алиса! Я привязал его к ручке вашей двери. А то он растерзает у вас всю вашу модельную обувь! Валерий, сидеть!

Флоринская. Валерий Семенович… Простите… я сейчас… я только переоденусь… Я не знала… (Скрывается за дверью.)

Коробков (из коридора). Добрый вечер. Гулял вот тут с Валерием и забрел на огонек. Извините, что без звонка — не хотел обременять приготовлениями, решил, так сказать, по-соседски, по-свойски. Можно уже войти?

Флоринская. Входите, пожалуйста, Валерий Семенович… Рада вас видеть…

Коробков (входя). Э-э… Да у вас потомство? (Вынимает из одеяла плюшевую обезьяну.) Что за чудовищная фантазия? Зачем вы держите здесь эту мандрилу? Вы что же, ради нее купили и одеяло?! И этот стульчик?! Или вы ожидаете ребенка? (Смотрит на нее.) По вас ничего не заметно.

Флоринская. Я не жду ребенка.

Коробков. Значит, все эти вещи вы купили ради этой богомерзкой игрушки? Ужасающее страшилище. Послушайте, Алиса, у меня есть к вам предложение, давайте я выброшу ее в мусоропровод. На нее просто опасно глядеть на ночь. Где у вас мусоропровод?

Флоринская. На лестнице.

Коробков. А где хозяин?

Флоринская. Его нет.

Коробков. Куда вы его заховали так поздно? Он скоро придет?

Флоринская. Нет. Он не придет.

Коробков. Поссорились? Ну ничего, поначалу это бывает. Пройдет.

Флоринская. Нет. Мы не ссорились.

Коробков. Он в командировке?

Флоринская. Да.

Коробков. И он не побоялся оставить одну такую женщину? Напрасно. А, понимаю. Он оставляет вас под охраной этой чудовищной обезьяны? Ведь так?

Флоринская. Да. Эта обезьяна меня охраняет.

Коробков. Ну вот, все и стало на свои места. Во все времена красавиц охраняли чудовища. Терпеть не могу странностей у людей. Но в конечном итоге они все объясняются очень просто. (Медленно ходит по комнате и все рассматривает.) Красавица с занесенным мечом? И без щита? Это что же, Жанна д’Арк? Или Афина Паллада?

Флоринская. Нет, это как будто бы что-то из Корнеля или Расина…

Коробков. Да, тяжелые случались времена, когда красавицам приходилось брать меч в руки. Женщина ведь существует на земле, чтобы дарить жизнь, а не отнимать. Как говорит древнее латинское изречение: ne gladium tollas, mulier! — не подымай меча, женщина! А мне у вас нравится! У вас очень и очень славно. И эта пустая детская мебель здесь очень кстати — она так оптимистична. Сейчас я впервые почувствовал, как я сам обрюзг. Овеществился. Да, да, я именно овеществился, я не осуществился… Ну, раз к настоящему моменту вы не ожидаете наследника, нам с вами не грех и немножко выпить. (Достает из кармана бутылку вина.) Где у вас штопор?

Флоринская. Извините, Валерий Семенович, но мне бы не хотелось сейчас пить… я немного устала…

Коробков. Да, да, вы что-то очень бледны. Но это вам идет. Ну, ничего, немножко кисленького винца на ночь — от этого еще никто не умирал. Так где же штопор?

Ф л о р и н с к а я выходит и приносит штопор и два граненых стакана.

И эти граненые, из толстого стекла, стаканы тоже юны и оптимистичны. Ну-с, первый граненый бокал — за вас. Вы прекрасная актриса, мне очень нравилось, как вы репетируете, по моему мнению, это была бы большая удача.

Флоринская. Подождите… я… вы сказали… была бы?

Коробков. Да. Я сейчас прямо с поля боя. Я сражался за вас, как лев, и, как осел, проиграл сражение. Главный не видит вас в этой роли. Можете мне поверить — я сделал все, что мог. И не для вас, а, как мне кажется, в интересах спектакля. Но что тут можно поделать! Ведь хозяин спектакля — он. Забрать у него пьесу? Но он уже ставил мою пьесу, и спектакль у него получился интересный. С другой стороны, я хочу, чтобы вы поразмыслили со мной вместе: надо ли его судить строго в этой истории с вами? Ведь Овогрудова — его жена, его избранница. И что бы он ни читал, на месте героини ему всегда представляется женщина, которую он предпочел всем остальным. Многие, даже гениальные режиссеры и художники снимали в фильмах, занимали в пьесах и рисовали в картинах только своих избранниц. И кто может осудить их? Вымысел и действительность у таких художников сливаются, и здесь трудно понять — потому ли актриса много играет, что она жена главного режиссера, или потому она ему жена, что много играет? Разве художник не всего лишь человек? Homo est!

Пауза.

Флоринская. Значит… завтра утром… мне не нужно приходить на репетицию?

Коробков. Да, главный сам собрался звонить вам об этом, но я сказал, что все передам. (Встает.) Ну вот. Простите меня за то, что мне пришлось выступить перед вами в роли черного вестника, но мне лично очень хотелось, чтобы вы, по возможности, избежали глупых, может быть, даже бестактных сцен. (Пауза.)

Флоринская. Нет, что вы… наоборот… я очень признательна вам… Простите, что так плохо вас приняла, но я немного устала… впрочем, это неважно… Простите…

Коробков. На посошок. (Пьет.) Побежал. Доброй ночи… Постарайтесь не слишком огорчаться. Вспомните о чем-нибудь хорошем. О Митьке. Черт возьми! Он влюблен ведь в вас, как я в четвертом классе в учительницу пения. То есть безнадежно и навеки. Я ведь тоже почти влюблен в вас, как влюблен в свою героиню, да смешно сказать — недосуг! Я, знаете, выбрался на свою дорогу как по тайге, и мне сейчас надо все время крепко держать быка за рога. (Целует ей руку.) Рад, что мы с вами повстречались в этой толчее. Хотя и ненадолго. Но кто знает? Заходите с Митькой к нам.

Флоринская. Спокойной ночи, Валерий Семенович. Большое спасибо, что зашли. (Закрывает за гостем дверь, идет в комнату, поднимает с пола и отряхивает обезьяну. Звонок в дверь. Ф л о р и н с к а я бежит с обезьяной и открывает. В дверях К о р о б к о в.)

Коробков. Ведь я обязался избавить вас от этой мандрилы. Давайте ее сюда, а то, боюсь, вам будут сниться страшные сны.

Флоринская (прижимая к себе обезьяну). Нет, нет, не беспокойтесь! Я как-нибудь сама… потом…

Коробков. Ну, воля ваша. (Уходит, из-за двери.) А ну-ка Валерий, вперед! Сейчас мы с тобой получим хо-о-орошую взбучку!

Ф л о р и н с к а я входит в комнату, стоит посреди комнаты с обезьяной, издали звучит ее любимая песенка «Все так не просто, все так не просто, как же мне быть?» Она все стоит, потом закуривает, медленно идет к телефону и медленно набирает номер.

Флоринская. Валерий Семенович? Вы уже добрались?.. Вы извините, что я так поздно, и извинитесь перед Жанной Михайловной, да, это опять Флоринская… Валерий Семенович, там в вашей пьесе, во втором акте, этот эпизод… почтальонша приносит письмо… да, пожилая почтальонша приносит письмо… да, да… две фразы… на этот эпизод назначена одна актриса, так вы не могли бы поговорить, чтобы назначили меня с ней в очередь… я понимаю… конечно… но если можно… если только можно… пожалуйста, да… да… я понимаю… да… да… да…

Медленно гаснет свет, в свете остается только белая мраморная фигура женщины в длинном платье с мечом, потом свет совсем гаснет.

Темно.

Конец

Рентген [1]

Пьеса в двух действиях
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч С е р ь м я г и н — директор завода, 63 года.

А р к а д и й — инженер, молодой специалист.

Т е т я Д у с я — санитарка.

Л и д и я А л е к с е е в н а — хирург, заведующая отделением.

В р а ч — ф т и з и а т р.

М е д с е с т р а.

П е р в ы й с а н и т а р.

В т о р о й с а н и т а р.

Действие происходит в туберкулезной больнице в большом городе в семидесятые годы.

ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ

На сцене темно, вдалеке звучит бесшабашная цыганская песня. Ее поет без аккомпанемента молодой красивый голос на цыганском языке. Из темноты женский голос: «Следующий!» Узкий луч света. Голос: «Свет! Быстрее закрывайте дверь». Снова темно. Песня — тише. В темноте женский голос: «Раздевайтесь. Идите сюда. Стойте прямо. Вдох. Задержите дыхание. Выдох. Руки за голову. Вдох. Задержите дыхание. Выдох. Повернитесь боком. Другим. Повернитесь спиной. Вдох. Задержите дыхание. Выдох. Повернитесь лицом. Слегка покашляйте. Вдох. Задержите дыхание. Готово. Одевайтесь. Следующий!» Узкий луч света. Врывается громче песня. «Свет! Быстрее закрывайте дверь!» Снова темно. Снова песня издалека. «Раздевайтесь. Идите сюда. Стойте прямо. Вдох. Задержите дыхание. Выдох. Руки за голову. Вдох. Задержите дыхание. Выдох. Руки за спину. Вдох. Задержите дыхание. Выдох. Повернитесь боком. Другим. Повернитесь спиной. Вдох. Задержите дыхание. Выдох. Повернитесь лицом. Слегка покашляйте. Вдох. Задержите дыхание. Готово. Одевайтесь. Следующий!» Узкий луч света. Песня громче. «Свет! Быстрее дверь!» Темно. И одновременно на полуслове оборвалась песня.

Двухместная палата. Две тумбочки. Две кровати. Одна кровать чисто и аккуратно застелена. Другая — пуста, на ней нет и матраца. Тумбочка Серьмягина заставлена бутылками с соками, банками с компотом, фруктами и другой едой. В красивой домашней вазе стоят цветы. Другая тумбочка пуста. В открытую в коридор стеклянную дверь видны стоящие в углу высокие носилки, на которых лежит покойник. Тетя Дуся в кожаном переднике, резиновых перчатках и марлевой маске заканчивает дезинфекцию: моет стены, пылесосит. Входит Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч в богатом домашнем халате и А р к а д и й в выцветшей больничной пижаме. В руках А р к а д и я свернутая вместе с матрацем постель, книга, банка с каким-то жиром. Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч, помогая ему, несет больничную тарелку с двумя кусочками черного хлеба и ставит на пустую тумбочку. А р к а д и й начинает расстилать постель на новом месте, Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч после дезинфекции приводит в порядок свою тумбочку.

Тетя Дуся (перекрывая шум пылесоса). Он, что ли, теперича с тобой лежать будет?

Николай Тимофеевич. Он.

Тетя Дуся. Наплюють, понимаешь, надышать, нахаркають, а ты пылесось кажный день. (Остановив уборку.) Опять весь пол засорили. Ох, мушины, мушины! Я, когда девкой была, в свинарнике работала, там куды чише было, ей-ей. Беспременно подам заявленьице, шоб в женскую отделению перевели, а то прямо силов моих больше нетути. Только выметешь — глянь, обратно засорено! Нешто самому итить жаловаться?

Николай Тимофеевич (улыбается). Не надо, Дуся, никуда жаловаться. Убери — и весь сказ. Держи — вот тебе от нас с Аркадием. (Протягивает рублевку.)

Тетя Дуся (прячет рублевку). И впрямь за ведерком сходить, мусорочек прибрать. А вы бы на телевизор пошли. Дядяктив, молвили, счас кажуть. Агромадный — в две серии кряду. Все опосля полдника уже побегли. (Уходит.)

Николай Тимофеевич (смеется). Ох, тетя Дуся, тетя Дуся… Ну вот, Аркадий, и нет на этом свете Сидоренко. Был вчера Сидоренко, а сегодня взял и вышел. Только хлорная вонь осталась… Я, как он помер, Лидию Алексеевну попросил, чтобы тебя ко мне в палату перевела, больно на брата ты моего похож. В Белоруссии в начале войны погиб. Весь полк в окружение попал — живым никто не вышел. В двадцать шесть лет он уже полковником стал. Хо-о-роший был парень… Да и без того мы вроде бы с тобой как родственники — у нас с тобой по случаю болячки одинаковые, как под копирку сработаны, каверны-то в одних и тех же местах!

Аркадий (улыбается). Да, уж нам повезло, Николай Тимофеевич.

Николай Тимофеевич. Да… подвалило… (Ненадолго замолкает.) Вот у тебя, к примеру, какая РОЭ?

Аркадий. Роя какое? А бог их знает. Не спрашивал.

Николай Тимофеевич. Эх ты, в таком положении, а собственной РОЭ не интересуешься. Тридцать пять у тебя РОЭ на сегодняшний день. Я узнавал. И вот поди ж ты, и у меня как раз столько! А норма для мужчин от пяти до двенадцати. Ясно?

Аркадий. Да?

Николай Тимофеевич. Что «да»? Что «да»? Это ведь значит, что мы с тобой, Аркадий, на сегодняшний день как есть самые настоящие братья. Братья по анализу крови. Так?

Аркадий (смеется). Как будто так.

Николай Тимофеевич. А ты не смейся. Это, может, покрепче, поглубже будет, чем просто братья по крови. Вот я тебя и стану братом звать. Не возражаешь?

Аркадий (пожав плечами). А что ж…

Николай Тимофеевич. Ты, брат Аркадий, часом втихаря не куришь? Не балуешься?

Аркадий. Нет, мне как диагноз поставили, я тут же и бросил. Знаете, купил десять пачек «ВТ», раскрыл все пачки, разложил в комнате повсюду, на каждую коробку спички положил — так до сих пор десять открытых пачек в комнате и лежат!

Николай Тимофеевич. Небось как взглянешь на них — так курить до смерти скволыжит?

Аркадий. До смерти.

Николай Тимофеевич. Так зачем же ты себя мучил? Выкинул бы все с глаз долой — оно и полегчало бы!

Аркадий. А я себя не мучил. Мне, наоборот, так легче было. Гляну на раскрытую пачку, представляю, как достану сигарету, как спичкой чиркну, как затянусь, а сам и пальцем не пошевелю. И такое удовольствие, знаете, испытываю, что я человек, человек, сам себе хозяин, а не раб какой-то сушеной травы, прямо гордость за себя какая-то. Смешно, но приятно. Честное слово, гораздо большее удовольствие получал, чем если бы сигарету выкурил. Только ночью бывало приснится что затянулся — просыпаешься в холодном поту: эх ты, не удержался, слабак, сплоховал! А как поймешь, что спал, что все твои «ВТ» целехоньки, так и засмеешься от радости. Правда, пару раз я просыпался, а в руке и в самом деле пачка и спички — ухватил-таки, значит, не просыпаясь, и как умудрился-то! Чиркнуть только во сне не сумел. Так.

Николай Тимофеевич. Эх, молодо-зелено. А я с четырнадцати курю. Сорок пять лет отдымил Серьмягин, почти полвека. И без презервативов, то есть, прощения просим, без фильтров, значит. А в тот день, как диагноз объявили, я все пепельницы в доме поразбивал, зажигалки подарил, а оставшиеся сигареты соседу по лестничной клетке отнес — рука не поднялась выкинуть. Жене-то отдавать смысла нет, я бы у нее не нытьем, так катаньем эти сигареты выдрал. Снес, значит, соседу и говорю: «Так, мол, и так, Иван, для меня теперь курево подобно смерти, мне так профессор сказал. Буду у тебя просить, в ноги повалюсь — не давай ни одной. Ну, днем оно еще ничего: дела там всякие, разговоры разговариваю, заседания заседаю — в общем, кипит котел. А к ночи так у меня внутри и скволыжит, так к куреву и притягивает как магнитом. Я к Ивану бегу — дай, мол, одну, больше не попрошу, вот те крест, вот тебе партийное слово — что хочешь. А он — ни в какую. Нету у меня, говорит, сигарет, давно их всех выкурил. И своих уже нет. «Да как же ты, — кричу на него, — посмел мои сигареты выкурить?! Ведь я их тебе на сохранение, для страховки отдал, как в сберкассу!» А он: «Нет у меня — и точка. Завтра утром куплю — отдам». — «Так мне утром, — кричу, — не надо будет, мне сейчас только две затяжечки сделать!» Пару раз чуть до серьезной драки не дошло… Вот так три года уже не курю… Мне наш хирург так и сказала: «Курить вам, Серьмягин, все равно что ковырять ржавым гвоздем открытую рану». Так что вот. Помни. (Небольшая пауза.) Хорошо здесь у меня, тихо, да?

Аркадий. Да.

Николай Тимофеевич. Оно, конечно, в двадцатиместной палате спать несподручно: тот храпит всю ночь, тот до утра бормочет, тот пулеметный огонь откроет, а иной тихоня супротив Женевского протокола от тысяча девятьсот двадцать пятого года воспользуется втихомолку химическим оружием, ха-ха! На телик не пойдешь?

Аркадий. Нет, почертить хотел.

Николай Тимофеевич. Ну-ну. А то я смотрю, ты все в столовой чертишь. Хотя, с другой стороны, работа она не волк. Отдохнуть от нее тоже требуется. Тут у меня как раз подходящее место. Лучше не придумаешь. Вон бери угощайся, соки всякие, компоты. Моя Полина еще натащит.

Аркадий. Спасибо. Пока сыт. Я за ужином три порции перловки подмел.

Николай Тимофеевич. Молодец ты, брат Аркадий.

Аркадий. А чего волноваться? Лечат ведь…

Николай Тимофеевич. Эх ты, молодо-зелено! Лечат! Нам с тобой рентген сегодня сделали?

Аркадий. Сделали.

Николай Тимофеевич. Ну вот. И предстоит нам сегодня, брат Аркадий, не приведи господи, ночка. (Улыбается.) Как перед боем: убьет или уцелеешь. (Входит т е т я Д у с я с ведром и веником.)

Тетя Дуся. Ох, мушины, мушины! Беспременно наплюють, надышуть, нахаркають… (Поймала сердитый взгляд С е р ь м я г и н а.) Да ладно уж, напоследок приберу…

Николай Тимофеевич. От этого рентгена сегодняшнего, можно сказать, судьба наша с тобой зависит. Сечешь?

Аркадий. Не совсем.

Николай Тимофеевич. Ты хочешь знать, что за рентген нам сделали?

Аркадий. Рентген как рентген. У меня таких рентгенов за три года…

Николай Тимофеевич. «Таких рентгенов!» Ты в этот раз сколько лежишь?

Аркадий. Два месяца.

Николай Тимофеевич. Что тебе делали?

Аркадий. Не знаю. Кололи чего-то под жабры, теперь перестали.

Николай Тимофеевич. Эх ты. «Не знаю!»

Тетя Дуся. Распускають.

Аркадий. Что?

Тетя Дуся. Распускають, говорю, у нутрях.

Николай Тимофеевич (улыбается). Вот видишь, тетя Дуся и то в курсе! «Распускание пневматоракса» процедура эта называется. Я пока по больницам валялся, специалистом стал. Могу докторскую по туберкулезу защищать!

Аркадий. У меня другая специальность. А врачи пусть лечат.

Николай Тимофеевич. Молодо-зелено — «пусть лечат!» А знать ты хотя бы должен, вылечат тебя или нет? Или ты как слепой котенок в бочке с водой утопнешь? Нет, ты в самом деле не понимаешь, что тебе за рентген сегодня сделали?

Тетя Дуся. Молодежь! Все талдычат: грамотеи, анженеры.

Николай Тимофеевич (хохочет). А ну-ка, тетя Дуся, растолкуйте этому «анженеру»!

Тетя Дуся. А что тут растолковывать. Ходь сюды, я тебе для понятливости нарисую. Значит, так. Иметь должон человек пару легких. По рентгену видать, что у тебя на каждом легком по дырке есть — с крупное яйцо. Так?

Николай Тимофеевич. Правильно.

Тетя Дуся. И пилюли не лечут — припоздал к дохторам. Спохватился, коли глядь — кровь горлом идеть. Так?

Аркадий. Так.

Тетя Дуся. А теперича слухай дале. На кажном легком две пары исподнего надето — плеврой зовутся. Ну, хошь пленкой ее считай — как мешочки целлофановые. Иглу туды засунуть, воздуху под ребра между плеврами накачають через иглу. Дырявые легкие твои ужимають — дырки, хошь не хошь, слиплись и, знамо дело, заживають.

Николай Тимофеевич. Или не заживают.

Тетя Дуся. А коли не заживають, так резать легкие будуть.

Николай Тимофеевич. Все точно, тетя Дуся, не профессор — академик!

Тетя Дуся. Как есть по-ученому. Пнев… пневматрас.

Николай Тимофеевич (хохочет). «Пневматрас!» Что в переводе с ученого означает «пневматоракс» или «поддувание».

Тетя Дуся. А уж опосля, коли дырки заживуть, начинается распускание.

Николай Тимофеевич. Перестанут поддувать, воздух постепенно рассосется, исчезнет — это и есть «распускание пневматоракса». И вот, когда легкие расправились, вдруг окажется: дырки наши с тобой так и не зажили.

Аркадий. Еще поддуют.

Николай Тимофеевич. В том-то и дело, что не поддуют! Как только воздуха между слоями плевры не стало, они срослись намертво. Поминай как звали. Некуда воздуха накачивать. Все. Сегодняшний рентген как раз-то и покажет, зажили наши дырки-каверны или нет.

Аркадий. Ясно.

Николай Тимофеевич. Если да, твое счастье — живи! Если нет — ничего больше с нашими прохудившимися легкими сделать нельзя.

Тетя Дуся. Чаво уж там нельзя! Усё дохтора могуть. Я ж поясняю: резать тады будуть. Беспременно гнилой шмат отрежуть, и здоров будешь! (Уходит.)

Николай Тимофеевич. К сожалению, брат Аркадий, у нас с тобой особый случай: удалить часть легкого — как говорят врачи, частичную резекцию сделать — нельзя: дырки — у самых корней легких, не вырежешь. (Внимательно посмотрел на Аркадия.) Ну как?

Аркадий. Ясно.

Николай Тимофеевич. Выходит, что мы с тобой, брат Аркаша, сейчас в камере смертников сидим и ждем приговора — наутро его произнесут. Боишься?

Аркадий. Конечно страшно.

Большая пауза. Во время этих пауз, которых с этого момента будет много в их небыстром разговоре, больные смотрят в коридор на лежащего на высоких носилках покойника.

Николай Тимофеевич. А знаешь, что я думаю, брат Аркаша? Черт с ней, с этой тощей, безносой бабой. Значит, судьба. Хотя тебе-то, конечно, страшно — еще молодой. Ты где работаешь?

Аркадий. В НИИ электроники.

Николай Тимофеевич. Как там у тебя, все в порядке?

Аркадий. Не совсем.

Николай Тимофеевич. Что так? Институтские представления с действительностью не стыкуются? Ничего, перемелется, все с этого начинали.

Аркадий. Да не в этом дело. Шеф у меня, знаете, старых правил человек. «Самых честных правил», но старых, как дядя у Евгения.

Николай Тимофеевич. У какого Евгения?

Аркадий. Ну, у Онегина. В школе проходили?

Николай Тимофеевич. Онегина, конечно, помню, а дядю его подзабыл. Я ведь в основном рекламации, калькуляции да отчеты в своей жизни читаю. Вот если погонят на пенсию, наверстаю упущенное. (Пауза.) А вообще, больше современное люблю. Но все равно вспомним, когда будем на заслуженном отдыхе. (Пауза.) Так что у тебя с этим дядей Евгения?

Аркадий. Да как объяснить… Существует мой шеф в начале века. А век уже к концу подходит. Тут все как в том анекдоте. Не слышали? Ну, выходит из леса чудак с длиннющей бородой, спрашивает прохожего: «Скажи, парень, что, война уже кончилась?» Тот отвечает: «Сорок лет назад». Бородач плюнул в сердцах: «О, черт, а я все поезда под откос пускаю!» (Смеются. Потом пауза.) Так вот, мой шеф все поезда под откос пускает. Мы с ребятами еще два года назад принципиально новую разработку сделали. Роскошный телевизор получился — «Икар». Где там! Затерли, обхихикали, «фирмачами» обозвали.

Николай Тимофеевич. «Фирмачами»?

Аркадий. Ну да. Да таким же телевизорам цены не будет: надежность отличная, экран огромный можно будет устроить, производство автоматизируется элементарно. Ежу ясно, что это техника будущего. Вот в Японии, говорят, такие телевизоры уже как коврики на стенку вешают. Шеф говорит: «К чему из кожи вон лезть? Такие телевизоры у нас еще все равно преждевременны». А когда, спрашивается, они своевременными будут — когда весь мир на лазеры перейдет? На объемное изображение? На голографию? Мы-то хуже, что ли? А шеф мне все: не горячись, куда Сусанин завел поляков — это мы знаем, а куда нас заведут твои лазеры и голая графия… — и руками разводит. Стране, говорит, не мечтания нужны, а продукция. А у нас на старые гробы знаков качества наставят и дальше ни с места. А откуда эти знаки качества берутся? Мне ребята рассказывали — соберут в цехе партию телевизоров, один из них начальство свезет кому надо в опытную эксплуатацию без отдачи — вот вам и знак качества. А что, от этого телевизор лучше сделается?

Николай Тимофеевич. А ты погодь. Ты сплеча не руби. Молодой ты еще, брат Аркаша, горячий очень. Тебе все сразу немедля подавай. А откуда заводам тогда план взять? Из чего рабочим платить? Ведь у всех планы, везде — люди. А за невыполнение планов всех старых директоров и шефов — по шапке?

Аркадий. Ну и по шапке. В технике ведь сейчас революция идет. А в революцию многих саблей по шее, а не по шапке. А по шапке можно и перетерпеть. Понять это надо и не испугаться и принести себя в жертву научно-техническому прогрессу. Общественному прогрессу люди вон в жертву жизнь приносили, почему же советский человек не может принести свое кресло в жертву научно-технической революции?

Николай Тимофеевич. Ишь ты, кровожадный какой! Научно-техническая революция — это тебе ураган «Элизабет», что ли? Никуда он, твой научно-технический прогресс, не уйдет. Мы, люди, все дела привыкли своим носом мерить. А в жизни общества что такое двадцать — сорок лет? Мгновение, не более. Так что подожди. Не ерепенься.

Аркадий. А я, может быть, лично хочу успеть пользу обществу принести. Может быть, я не могу думать, что жизнь моя без всякой пользы для людей пронесется.

Пауза. Смотрят на покойника.

Николай Тимофеевич. А вот ты только что, брат Аркаша, насчет сознательности относительно жертв научно-техническому прогрессу говорил. Вот ты возьми и с себя начни — принеси в жертву этому самому прогрессу свое молодое зеленое нетерпение сделать все непременно сейчас, немедленно, и работай спокойно.

Пауза.

Аркадий. А мне спокойно, может быть, уже некогда. Да и жертва моя ни к чему выйдет, потому что это будет жертва регрессу. А я контрреволюционером научно-технической революции умирать не хочу.

Пауза.

Николай Тимофеевич. Ну и не унывай, брат Аркаша! С внедрением нового у нас, конечно, часто безобразие творится. И со знаком качества. Я этих перестраховщиков сам всю жизнь на дух не переношу. Для них всегда своя рубашка ближе к телу. Даже ночью, с женой. Я все это так, к примеру, чтобы малость тебя успокоить — очень уж ты горячишься. Твоя возьмет. Вот увидишь, я оптимист. Потому как, можно сказать, ровесник революции и многое успел увидеть. Я, брат Аркаша, и лютый голод помню, и холерную эпидемию, и бандитов по деревням, и неграмотность отца с матерью. Помню и день, когда наш парень первым в космос взлетел. Новое у нас всегда победит. Трудно, может, победит, но победит непременно. Говорю это тебе по своему жизненному опыту. Как на духу в последний раз. (Пауза.) А знаешь, бросай ты канитель со своим шефом и переходи ко мне на «Точмаш» работать! Правда, у меня чего-то электронно-сногсшибательного нет пока, но создадим, специально для тебя создадим проблемную лабораторию по электронике. И дерзай там на здоровье. Мне такие ребята, как твои «фирмачи», позарез нравятся. Сдадите технический проект с образцом твоего роскошного «Икара» в два раза быстрее договорного срока — две зарплаты получите, в три раза быстрее — три зарплаты, ну а в четыре — значит, четыре отвалим! Серьмягин дерзающих людей ценить умеет, это у кого хочешь на моем заводе спроси. Ну а если обмишуритесь — уж тогда не обессудь.

Аркадий. Заманчиво. Подумать надо.

Николай Тимофеевич. Конечно, подумай и скажи. Тут уж не думать никак нельзя. Вопрос серьезный. Ну ничего, решим и его. Если живы останемся. (Пауза.) Ну, а если нет — так завещай свое дело своему другу. Друг-то у тебя на работе имеется?

Аркадий. Дружить со мной непопулярно.

Николай Тимофеевич. Что так?

Аркадий. А!

Николай Тимофеевич. А все же?

Аркадий. Боятся с шефом отношения испортить.

Николай Тимофеевич. То-то я смотрю, к тебе никто не приходит. А тугрики за бюллетень как же?

Аркадий. На что мне деньги? Я здесь на всем готовом. Как у бога за пазухой. (Смеется.) А с бюллетенями… обхожусь. В прошлом месяце по почте главному бухгалтеру переслал. Он зарплату мне выпишет и на депонент пока переведет. Пусть лежат.

Николай Тимофеевич. Ну и подлецы! На депонент! Тебе же сейчас твои тугрики позарез нужны — тебе же сейчас по высшему разряду питаться надо!

Аркадий. Не надо, Николай Тимофеевич… Я им сам не велел приходить — они и не приходят.

Николай Тимофеевич. А чего ж не велел?

Аркадий. Не знаю… неприятности людям устраивать…

Николай Тимофеевич. Гордый, значит? А профком? Бытовой сектор? Ведь это их прямые обязанности!

Аркадий. Придут, если обязанности. Не разобрались еще, наверное. Да и зачем мне…

Николай Тимофеевич. Родители-то у тебя есть?

Аркадий. Есть, в Киеве живут. Да вообще-то я сам никому ничего не сказал. Я когда в первый раз в больницу попал — это летом было, — родителям написал, что по Кавказу отправился путешествовать, чтоб не писали, так и дальше крутился. А сейчас сообщил, что в длительную командировку в Красноярск уехал, оттуда им и письма пишу. То есть не я, конечно, пишу — сокурсник мой там живет. Так я ему письма отправляю, а он уже в Киев. Кстати, он мне собачьего сала прислал. Хотите баночку, у меня еще есть?

Николай Тимофеевич. Не откажусь. Спасибо. Тут крысиное жрать будешь, если кто-нибудь скажет, что поможет. Брр… Хлебца дай. С души воротит. Или от того, что знаю, что оно собачье, вот думал бы — свиное, посолил бы и срубал за милую душу. Да ты тоже бери, угощайся, мне моя Полина Андреевна еще натащит.

Аркадий. Спасибо. Я попозже. У меня перловка в горле еще стоит.

Николай Тимофеевич. Ну, воля твоя. Попозже — так попозже. А только угостись непременно. Нам с тобой, брат Аркаша, питаться надо… коли не поздно… (Пауза.) Так родители твои, говоришь, не знают ничего?

Аркадий. Нет.

Николай Тимофеевич. И сколько ты им так голову морочишь? Как заболел?

Аркадий. Через несколько дней три года будет.

Николай Тимофеевич. Скрытный ты парень, однако. А если на снимке сегодняшнем каверны останутся, тогда как?

Аркадий. Тогда сказать придется. Ничего не поделаешь.

Николай Тимофеевич. Что же, прямо обухом по голове?

Аркадий. Ну, подготовлю как-нибудь…

Пауза.

Николай Тимофеевич. А, может, прорвемся!

Пауза.

Ты женат?

Аркадий. Нет.

Николай Тимофеевич. А девчонка имеется?

Аркадий. Была.

Николай Тимофеевич. Это как же была? Тоже — инфильтрат с распадом?

Пауза.

Аркадий. В автобусе ее увидел и влюбился.

Николай Тимофеевич. Везет. И у нее с первого взгляда?

Аркадий. Нет. Она ко мне уже потом хорошо относиться стала. Сначала все сердилась за что-то. Жизнь у нее трудная была — сирота она. Парень ее первый бросил, подлецом оказался. Ну, она на меня и сердилась. Слабая она очень. Потом ко мне немножко привыкла. Всем другим поклонникам от ворот поворот дала. (Тихонько смеется.)

Николай Тимофеевич. А вы с ней… как это… жили уже? Ты прости, брат Аркаша, что я так запросто к тебе в душу лезу. Можешь не отвечать, если не хочешь, но мы с тобой сейчас в одной камере смертников находимся, ты мне, как кровный брат сейчас, больше чем брат. Я все про тебя знать должен.

Аркадий. Да нет, почему же. Я расскажу, если интересно.

Николай Тимофеевич. Ты ко мне в гости приходи. Внучку мою посмотришь. Жену мою, Полину Андреевну, ты уже видел, а вот внучку сюда не пускаем. Ни-ни. Возраст такой для нашей болезни очень опасный. Только не вздумай ухаживать — она у меня ничего себе! Скажу тебе по секрету, у нее жених есть. (Смеется, потом пауза.) Значит, как вы с ней… это… жили уже?

Аркадий. Это мы уже потом жили, она ко мне переехала.

Николай Тимофеевич. Так чего не расписались?

Аркадий. Она не захотела. Говорила — поживем так год-другой, посмотрим, кто да что. Если, говорила, с человеком не поживешь, никогда не узнаешь, чего он стоит. Пальто подать, сумочку поднять, цветочки подарить — это одно, а вот прожить с человеком хотя бы год вместе — это другое. Это ее так тот подлец напугал. Я ей цветы любил зимой дарить. Летом — не так, а вот зимой мне всегда казалось, что она без цветов скучает.

Николай Тимофеевич. Вот ведь, брат Аркаша, как. Раньше мужики от свадьбы бежали, а теперь бабы артачатся. Меняются времена. Эмансипация! Ну, а теперь-то у вас что?

Пауза.

Аркадий. Да я сам во всем виноват. Я ведь ей сначала тоже ничего не сказал. Говорил, что к родителям, в Киев, езжу. В общем, вертелся, а как поддуваться ходить начал, меня ревновать стала, плачет, у тебя, говорит, есть кто-то, ты меня обманываешь и все такое. Ну, пришлось ей все, как есть, открыть. А она опять в слезы: «Что ж ты, говорит, раньше ничего не сказал — я, наверное, давно заразилась. Еще жениться хотел, а сам смерти желает! Чтобы, если умрешь, ни тебе и никому не досталась. Все вы подлецы, мужчины!» Это ее тот подлец так напугал. Вещи свои собрала, облила хлоркой и в общежитие перебралась. Аборт, наверное, сделала. Так перепугалась, дуреха… Восемь месяцев прошло, как уехала, а в моей комнате до сих пор хлоркой пахнет. Я до сих пор запах хлорки люблю — он мне ее напоминает. Она меня, глупенькая, хуже огня бояться стала — скрывалась где-то, да так ловко… Слабая она очень…

Николай Тимофеевич. Стерва она, брат Аркаша.

Аркадий (тихо). Не надо, Николай Тимофеевич.

Николай Тимофеевич. Да… Не повезло тебе на первый раз. Ну, да у тебя все впереди.

Входят в р а ч — ф т и з и а т р с м е д с е с т р о й.

Врач-фтизиатр. Добрый день. И как, здесь лучше? (Не дождавшись ответа, поворачивается к Николаю Тимофеевичу.) Ну, рентген ваш готов, завотделением посмотрит завтра. Что это настроение… неважное? Спали нормально? Гулять надо, двигаться. (Увидев таблетки, медсестре.) Проследите, пожалуйста. Все, что прописано, надо принимать. Отдыхайте.

Уходят.

Николай Тимофеевич. Да чего они в самом деле зачастили?! (Пауза.) Вот я свою жизнь вроде бы прожил, а помирать тоже не хочется. И неплохую я жизнь прожил, брат Аркаша, почти сорок лет работаю. Как начал в голодный-холодный послевоенный, так по сей день. И на пенсию не собираюсь! (Пауза.) Знаешь, бывало, приедешь на новое место, а там — незавершенка, план даже по валу натянуть не могут. Приступишь к делу, и начинается: рабочих не хватает, металла нет, гонят сплошной брак. Я осмотрюсь, сколочу группу из тех, кто помоложе, погорячее и говорю: «Триста тысяч премии получите, если в этом месяце план выполните» — на старые деньги, конечно. Ну и на следующий день — откуда что берется — и рабочие, и металл, и деньги… Начальство меня за такие дела, понятно, по головке не гладило: капиталистические, мол, методы управления у Серьмягина. Уволить грозились, да не трогали: методы-то методами, а дело-то у Серьмягина шло!

Аркадий. Ну, это вам дико везло. Других снимали.

Николай Тимофеевич. Снимать, правда, не снимали, но наград не имел. Как говорится, не из-за наград работаем! Да что награды — про Серьмягина фельетоны в газеты строчили. Мол, ОТК у Серьмягина в кармане, мол, с рекламациями они вместе справляются! Да я эти фельетоны, как ордена, получал — план-то мои заводики всегда перевыполняли. В партбюро никогда нигде не выбирали. Мол, о людях Серьмягин не думает, их сил не жалеет, мол, план ему давай любой ценой. А государству-то тоже ведь план нужен в первую очередь… Вот как-то приказали мне людей на картошку послать. Две недели проходят — из совхоза звонят: триста человек без дела слоняются! А у меня два цеха простаивают! План всего завода под угрозой. Увез я их на свой страх и риск. Мне — выговор по партийной линии: дескать, работу в совхозе сам должен был организовать. Выговор выговором, а план-то заводик опять-таки перевыполнил!.. Нет, я о своей жизни не жалею. Какая страна у нас стала! Из нищей в первые ряды вышла. В этом и моя доля есть. Некоторые нытики скулят: дескать, куда идем, коммунизма не видать — мяса нет, цены растут, сельское хозяйство в упадке, — но это временные трудности, мы их преодолеем. Сорок лет после войны прошло, а мы уже давно все города отстроили, оделись, обулись и сыты по горло. Нам теперь хлеба и картошки не надо, нам теперь деликатесы подавай — за икрой да за ананасами в очередях стоим. А они, нытики: ах, кофе подорожало, ах, красная рыба!.. Ах, сапоги женские сто рублей стоят, но это же заграничные, высшего сорта, что ни на есть, им бы, этим нытикам, форса немного сбавить — и за сорок бы обулись хорошо и тепло. А кто, кстати, громче всех ноет? Да тот, кто больше всех натаскал, дачи настроил, сауны соорудил, теплые гаражи вымахал. Вот они-то больше всех ноют. Бензин им подорожал, а что наших детей и внуков в школах и институтах бесплатно учат, да в придачу теперь еще и учебники даром дают, это они, нытики, забыли? Нытики, брат Аркаша, близоруки, хорошее уметь увидеть надо. Тогда еще лучше жить будем. (Пауза.) Вам, молодежи, наши достижения считать, ценить — берите, сохраняйте, работайте дальше, сражайтесь. Ну, а не поблагодарите, не оцените — тоже не заплачем. Я свою жизнь могу пятилетками мерять. Попробуйте теперь вы! (Пауза.) В сорок втором на фронт просился — не пустили. На реконструкцию большого завода на Урал бросили. Я бы этим гадам на фронте показал!.. Я бы живым с войны не вернулся. Это уж точно. Я бы где-нибудь, по примеру Матросова, дуло пушки заткнул бы собственным брюхом. Такая во мне ненависть к ним сидела за все и за брата. Но мы им и в тылу прикурить дали, работали по двадцать часов, в цехах ночевали. Волосы к скамейке примерзали — утром, когда вставал, чуть скальп не сдирал, головешками лед из-под головы приходилось вытапливать, вот как будто я с тех пор и покашливать начал. (Пауза.) Лечение, опять же, у нас бесплатное. Вот мы с тобой, к примеру, как долго по больницам скитаемся, а ни копеечки еще не заплатили и не заплатим. В Америке давно бы с сумой по миру пошли! Лидия Алексеевна даже коробки конфет не согласилась от меня принять после торакаустики, обиделась даже. «Это моя работа, — говорит, — мне государство достаточно денег платит, так что я подарков никогда не беру — это мой принцип, — говорит». А какое у нас лечение? Шутишь, туберкулез лечить научились! (Пауза.) И с семьей у меня все по-хорошему вышло. Золотую свадьбу через десять лет справлю. (Пауза.) Сорок лет душа в душу прожили, за все время только одна размолвка случилась, и то с моей стороны неправота была. Лет тридцать назад друг детства у нее объявился, в гости к нам ходить начал. А я его прогнал сгоряча. И не из ревности, нет, я ее никогда не ревновал — повода не давала, — а так, из-за какой-то пустой фанаберии… Внучка выросла. На пианистку учится. Вот-вот замуж выйдет. Жених есть, тоже музыкант. На руках ее носит. Вроде тебя — цветочки зимой и все прочее. И дочка у меня хорошая. Варвара. С характером. Историю в школе преподает. Знаешь, я с зятем поссорился, так она из дому ушла. Отделилась. Вступилась за мужа. Любят друг друга, как в первый год. За ручки до сих пор ходят. И зять у меня хороший. Очень самостоятельный человек. Чеканкой занимается. У нас вся квартира чеканкой завешена, и мой кабинет на заводе тоже. Так что выходит, брат Аркаша, что я прекрасно живу и правнуков дожидаюсь. (Пауза.) Правда, была у меня в юности другая любовь. Элеонорой звали. Элеонора Теплицкая. Красиво, правда? Мы в институте вместе на первом курсе учились. Такая, знаешь, глаз не оторвешь! На улице все на нее оборачивались. Так вот, однажды она ко мне в общежитие пришла. Я как раз один в комнате оставался — каникулы были. Пришла она, значит, и бух с порога — женись на мне, Николай, жить без тебя не могу! Вот ведь какая смелая была. Сказала — и на койку мою узкую села. А платье на ней, как сейчас помню, зеленое, шелковое было, вырезано до самых грудей, и волосы вверх подняты, вся шея открыта. Я как посмотрел на ее белую шею, так у меня перед глазами красные круги пошли и брюки неприлично выглядеть стали. Ну я отвернулся, конечно, чтобы брюки в порядок пришли, и говорю: «Ступай ты, Эля, домой». Она в слезы: «Не хочешь жениться — хоть одну ночь со мной проведи. Ребенка твоего я сама воспитаю». Ну мне опять пришлось отвернуться, чтобы брюки в порядок пришли. Да ты сам посуди: молодой я, здоровый, с женщинами не знаюсь, за окошком темно, мы с ней одни, глаза у нее сверкают… Но я свое: «Иди домой, Эля, да выспись хорошенько. Хочешь — водички выпей». И стакан ей с водой протягиваю. Она как ударит по стакану — так стакан вдребезги — и убежала. «Трус, — кричит мне, — вот уж не думала, что ты такой трус!» — и убежала. Ну какая из нее жена, брат Аркаша, с такой выдающейся красотой? Поживет она со мной, захочет к кому-нибудь другому — бух: «Я без тебя жить не могу!» А мне каково будет? Или капризничать начнет — красавицы, они с детства избалованы. Я хоть и молодой был, а уже все это понимал. Ну, через неделю она из нашего города уехала. Больше не встречалась мне в жизни Элеонора Теплицкая. Слышал как-то краем уха, что она в Ленинграде, будто бы доктором наук по другой профессии стала — по биологии, кажется, — незамужняя вроде и детей нет. Не думаю, чтобы так из-за меня вышло — просто, видать, не повезло в жизни женщине. Я вообще заметил: красивым женщинам не везет чаше, чем некрасивым. (Пауза.) А женился я на Полине Андреевне. Тоже с нами училась. Тихая такая была, все краснела. Как повернусь, бывало, на лекции — все время смотрит. Увидит, что заметил, отвернется, и даже пробор на голове краснеет. Вот на ней и женился. И не прогадал! Жена у меня, брат Аркаша, идеальная: проворная, кулинарка замечательная, сама шьет-вяжет, в доме — чистота, порядок. Каждое утро, вот уже сорок лет, в семь ноль-ноль завтрак горячий на столе, рубашка белая чистая, крахмальная, костюм отпарен, вычищен, галстук новый, ботинки как зеркало блестят. И ни слова поперек. Всегда улыбается. Сама всегда аккуратная, по моде одета, и дочь так воспитала. Когда за меня вышла, сразу институт бросила. Я дома ни к чему пальцем не притронулся. Она сама говорит: «Твое дело, Коля, работать, мое — хозяйствовать». Машина у нас «Волга», дача хорошая, две шубы у нее, у дочери шуба, в этом году внучке ондатру справили, золотишко у баб есть, камешки всякие, и я об этом специально никогда не заботился, все само собой вышло. В общем, живу хорошо. Придешь в гости — сам увидишь!

Небольшая пауза. Слышны голоса расходящихся по палатам больных после просмотра телепередачи.

— Да я сразу понял, что этот белобрысый подлюга — шпион. У меня дедукция!

— Ай да умник! Дедукция! Ну и сказанул! Так он же в начале картины шифровку в лесу своим передавал!

— Да я уже по титрам понял, а не по шифровке — этот актер всегда шпионов играет.

— Нет, не умеют у нас детективов делать — сразу все ясно. А вот импортные читаешь — мурашки пробирают!

— Да где их достать, импортных-то?

— У меня есть. В журнале «Наука и религия»… как ее… американка… Опала Крести… Ух, жуть!

— Так дай почитать!

— Не Опала, а Агата. И не Крести, а Кристи. И не американка, а англичанка.

— Ну, один черт, помню, какой-то камень, карта, а сама иностранка.

— Так дай, а?

— Чтоб потом с концами, что ли?

— Почему с концами?

— Так я послезавтра выписываюсь.

— Кто сказал?

— Лидия.

— А что, у тебя все в порядке?

— В порядке.

— Ты барсучье сало ел?

— А пивные дрожжи?

— А яйца со скорлупой растворял?

— А мумие?

— Да ничего я не ел! Что все едят, то и я ел!..

Аркадий. Черт! Что это они покойника убрать до сих пор отсюда не могут! Противно!

Николай Тимофеевич. Уберут. Санитаров, поди, не хватает. Нам всегда чего-нибудь не хватает. (Пауза.) А чего тебе противно? Это Сидоренко Яков Никитич. Пятидесяти лет от роду. Веселый человек, шутник и похабник. (Пауза.) То есть бывший, конечно, Сидоренко Яков Никитич. Теперь притих. (Пауза.) К черту! Не могу больше! Пойдем в рентгеновский кабинет сходим, к Людочке. Может, еще не ушла. Попросим ее наши снимки посмотреть — наверное, уже готовы.

Аркадий. Да она все равно не скажет. Не имеет права. Утром Лидия Алексеевна придет — узнаем.

Николай Тимофеевич. Утром! Так вся ночь впереди! Ну, ты как хочешь, а я схожу. Спрос не грех. Не по себе мне. И твои заодно попрошу. Зачем целую ночь нам с тобой мучиться? Людочка скажет, если готовы. Мне скажет. Может, не ушла еще. Да что я, в классный журнал иду подглядывать, что ли?! О жизни идет речь! О че-ло-ве-че-ской! (Уходит. А р к а д и й достает бумагу и чертит. Входит т е т я Д у с я.)

Тетя Дуся. Лекарству пошто не сглотнули? Поджидаете, что на подносе поднесут? (Ставит на тумбочки две мензурки и таблетки. А р к а д и й выпивает лекарства и продолжает чертить.) Ох, надышано, надышано, наплевано, насорено, беспременно в женскую отделению уйду! (Пауза.) А где же Тимофеич-то?

Аркадий. В рентгеновский кабинет пошел.

Тетя Дуся. Какой кабинет? Какой теперича рентген? Уж смена-то, поди, скончалась. Уж все дядяктив поглядели, а ему рентген подавай. Рази что Люська дежурит — так та ишшо, может, и сидить. Все сидить у телефону, да звонка от своего хахаля дожидаитца. А на кой ляд она ему сдалась, я спрашиваю: одни кожа да кости, обрегенилась вся, наскрозь! (Пауза.) Ну, ты лекарство сглотил — и в постелю полезай, здесь не читающая зала, електричеству приберечь маленько надоть. И шоб мне не сорить!

Тушит свет и уходит, хлопнув дверью. А р к а д и й встает, зажигает свет, чертит. Слышны голоса больных.

— У него же здесь родственница работает. Его по блату, почитай, раз пять к профессору водили.

— А что он, твой профессор? Лидия ему еще фору даст.

— Толковая баба.

— Вы, мужички, о бабах? А что, к бабе-то здесь отпускают? Паск-то ведь он симпатию во мне возбуждает.

— Так тебе против твоей симпатии каждый день в кашу вместе с солью антивозбуждин сыплют!

— Ха-ха-ха!

— Что-то у меня эта соль ни в одном глазу! Так что, отпускают?

— Тебя отпусти. Ты же еще не человек покамест — ты ведь покамест одна инфекция на двух ногах.

— Значит, не отпустят?

— А вон сестру попроси. Может, уважит.

— Или тетю Дусю. Ха-ха!

— Ха-ха!

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

Та же палата. Все как было. А р к а д и й сидит, чертит. Издалека возникает бесшабашная цыганская песня. Ее поет без аккомпанемента тот же красивый мужской голос на цыганском языке. Потом возникают в коридоре шаги — шарканье многих ног в тапочках, слышны обрывки разговоров больных.

— Опять завел шарманку!

— Да кто поет-то?

— А цыган, Сашко Янко, из четвертой палаты.

— Кавернозный туберкулез. Полную резекцию правого легкого сделали, три ребра удалили, скособочило его совсем, а ему хоть бы хны — целыми днями поет.

— А ты думал! Ему уж золотых ребер не поставят. Жалко. А когда пришел, какой ровный был! Молодой ведь еще — двадцать лет!

— А как поет!

— А ему что, он родителей своих не знает, с одиннадцати лет по колониям да по тюрьмам сроки отсиживает, вот и сейчас прямо из тюрьмы.

— Да из-за чего сидел-то?

— Говорит, за воровство.

— А может, что и почище?

— А бес его знает. Такие разве правду скажут!

— За воровство! Это точно, что за воровство! Цыгане, они все с малолетства воры! Вот я тут в прошлом году собственноручно свои именные электронные часы прямо в руки одной цыганке и отдал. Что, не воровка?!

— Как же воровка, когда ты сам отдал?

— Так она меня заговорила, я и отдал. Ну и работают они — прямо асы. Иду, значит, по улице, а она из-за угла выходит — и ко мне…

— Да я сразу понял, что этот белобрысый — шпион.

— Ай да умник! Ну и сказанул! Так он же в начале картины шифровку в лесу своим передавал.

— Да я не по шифровке понял, а по лицу — этот актер всегда шпионов играет.

— Нет, не умеют у нас детективов ставить — сразу все ясно. Вот импортные детективы…

— Так дай эту свою Опалу Крести почитать, а?

— Как же дать, с концами, что ли? Я ж послезавтра выписываюсь…

— А что — у тебя все в норме?

— Порядок.

— А ты собачье сало ел?

— А пивные дрожжи?

— А мумие?

— А яйца со скорлупой в коньяке растворял?

— Да ничего я не ел, что все едят, то и я ел.

— Повезло. Ну так дай эту свою Опалу. Я за завтра прочту, не бойся, не зажму — я из четвертой палаты.

— Ну и тощища здесь: выпить нельзя, курить не дают, насчет баб тоже прореха. В картишки и то нельзя перекинуться…

— Ладно, кто в шахматы будет?

Голоса стихают. Потом издалека раздается голос м е д с е с т р ы: «По палатам! По палатам! Спать! Больные, по палатам! Кому снотворное — заходите в процедурную. Остальные — по палатам!» Некоторое время слышны поспешные шаги, шарканье многих ног, всплеск воды, снова шаги, потом тихо. Голос м е д с е с т р ы: «Гасите свет в палатах! Свет гасите! Свет!» В палату входит Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч. Он в том состоянии, когда говорят: на нем лица нет. Садится на свою кровать. А р к а д и й молча и с пониманием смотрит на него. Пауза. Далеко голос медсестры: «По па-ла-там!» Одна цыганская песня сменяет другую, то удалая, то грустная.

Николай Тимофеевич. Все. (Пауза.) Целый час уговаривал. Все смотреть не хотела. Еле уговорил. Жених позвонил. Свидание назначил. Ну, она на радостях раскопала мой снимок и сказала: «Каверны остались кавернами». (Пауза.) Сказала и пудриться начала. (Пауза.) Вот так мне смертный приговор и объявила. Будто спросила, как в театр пройти. (Пауза.) Вот так. Крышка. (Пауза. Далеко голос медсестры: «Четвертая палата — гасите свет!») Я про тебя не спросил, забыл — ты уж прости.

Аркадий. Что вы, что вы, ничего…

Николай Тимофеевич. Приехали. Вот так.

Пауза.

Аркадий (тихо). Может, вам сок открыть?

Николай Тимофеевич. Какой к черту сок! Я бы сейчас чего-нибудь крепкого дернул. Ух и напился бы!

Аркадий. Можно попробовать спирта у сестры попросить…

Николай Тимофеевич. Держи карман шире! Закурить бы хоть, что ли.

Аркадий. Я сейчас попытаюсь достать, тут один из четвертой палаты в уборной курил…

Убегает. Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч сидит, опустив голову. Далеко голос м е д с е с т р ы: «Аркаша, вернись сейчас же в палату! А ну, Янко, кончай свою музыку! Все спят уже!» Песня обрывается на полуслове. Входит т е т я Д у с я.

Тетя Дуся. Лекарству пошто не сглотил? Пошто електричеству не гасите? Нешто самому на вас жалиться? Везде уж загашено!

Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч, не поднимая головы, достает из кармана рублевку и протягивает т е т е Д у с е.

Тетя Дуся (пряча рублевку). Ты лекарству сглотни и приляжь, Тимофеич, а електричества пущай погорить, иному в потемках не по себе. Пойтить сестре доклодить, что увезде загашено? (Выходит.)

Возвращается А р к а д и й. Вынимает из-за пазухи папиросу и спички.

Аркадий. Вы «Приму» курить будете? Других у него нет. Хотел «Яву» достать, но у остальных вообще ничего.

Николай Тимофеевич. Давай «Приму» — теперь один черт. (Закуривает.)

Аркадий. Одну только дал, да и то со скрипом. Говорит, из дому больше не носят — врачи запугали. Я посторожу. (Становится у двери.)

Николай Тимофеевич. Не вытянул, значит, под финиш счастливого билета. Не вытянул — не выиграл. Две паршивые дырки в легких — и все… Не доведется мне, значит, твоего Евгения почитать. Не успел. Из-за чего не успел? Куда торопился, дурак? Кому мой труд нужен? Работал всю жизнь как вол… И ни одной награды. Методы, видите ли, у Серьмягина не те! А то, что Серьмягин на этих методах жизнь свою потерял, это никому не интересно… Медальки, орденочки да лауреатов за меня начальники получали! Вот я — трудился сорок лет. А кому это надо, кто за это говорит мне спасибо? Не из-за денег, не из-за наград трудился — ради светлого будущего. А где он, коммунизм? И за горами не видать. Мяса нет, совхозы нерентабельны, хлеб из Америки везем, кур во Франции покупаем, картошка осенью гниет под открытым небом, а до весны ее не хватает. Заглянул как-то на кухню, смотрю — картошка в большой сетчатой таре стоит, килограммов десять. И все картофелины чистые, крупные, — одна к одной. Спрашиваю: что, на базаре достала? Нет, говорит, магазинная кубинская картошка это. Скоро из Африки картошку возить будем. Где это видано, чтобы в России картошки не было! Америку критикуем, а у самих цены растут и с объявлением, и без объявления. Сапоги женские — сто рублей! Но ведь это только сапоги — надо же еще и голову и жопу одеть?! Родному государству за бензин вдвое больше плачу. Скажут: зато телевизоры подешевели, — да, но телевизор-то раз в жизни покупают, а я на машине каждый день езжу!

Аркадий (тихо). Успокойтесь, Николай Тимофеевич… Может быть, она напутала что-нибудь…

Николай Тимофеевич. Ничего она не напутала — она мне в эти дырки на снимке пальцем ткнула. Мне теперь действительно, брат Аркаша, волноваться вроде бы поздно. Трудился я, вкалывал в поте лица, не за деньги и не для наград, а за светлое будущее. А где оно, светлое будущее? И не пахнет! Везде подлецы, мерзавцы, взяточники да подхалимы процветают. Вот ты сам про трудности внедрения новой прогрессивной техники на вашем предприятии говорил и про знак качества. Куда это годится, я спрашиваю?

Аркадий. Не надо, Николай Тимофеевич, успокойтесь…

Николай Тимофеевич. Кричат — мы войну выиграли! А какой ценой? Двадцать миллионов человеческих жизней угробили! Двадцать миллионов! А ведь бесхозяйственность все. Подвиг Матросова превозносим, а ведь стыд, если вдуматься: дуло пушки заткнуть было нечем, кроме как человеческим животом? Людей жалеть надо было, техники побольше, к войне заранее готовиться! Для войны одних лозунгов мало.

Аркадий. Успокойтесь, Николай Тимофеевич…

Николай Тимофеевич. Лечение зато бесплатное у нас, говорят, а где оно бесплатное, когда за операции врачи взятки берут. Вон моей Полине грыжу в животе вырезали — так я самолично сто рублей хирургу в лапу дал, чтобы лишнего не волноваться. А если кто и не берет денег — так разве он лечит? Туберкулеза, говорят, у нас больше нет, а мы с тобой от рака, что ли, умираем? А Сидоренко? В Америке, говорят, за лечение много дерут. Дерут-то дерут, да зато как лечат! А у нас диагноз поставят — опухоль в мозгу, а подохнешь от геморроя в заднице! Бесплатно у нас только концы отдать можно!

Аркадий. Успокойтесь, Николай Тимофеевич…

Николай Тимофеевич. Скоро Николай Тимофеевич успокоится. Скоро совсем успокоится. Я тебе скажу, Аркадий, как на духу в предсмертный свой час — брось ты сражаться, брось размахивать руками. Брось, брось, пока не поздно. (Пауза.) Я про твой снимок не спросил. Ты уж прости, все из башки вылетело, так она меня огорошила. Теперь она уже ушла — при мне одевалась.

Аркадий. Ничего, не беспокойтесь, Николай Тимофеевич, я завтра узнаю.

Николай Тимофеевич. Вот тебе мой совет, брат Аркаша, на краю могилы — пошли-ка ты своего шефа-дядю куда подальше, да и «Икары» свои тоже. Кому все это нужно? Ну, плоский телевизор, ну, толстый, какая разница? Все равно ведь в него пялиться будут. А ты свое здоровье угробишь… (Пауза.) Если уже не угробил, как я. Я тебе, брат Аркаша, братский совет дам, потому что одинаковая в нас сейчас гнилая кровь, и мы с тобой кровные братья, и никого, кроме тебя, у меня сейчас нет, ты смотри… ко мне на похороны приходи — ты здесь мне адрес оставь, я тебе телеграмму пришлю, как почувствую, что помираю, приди и вспомни: дескать жил такой Серьмягин Николай Тимофеевич… вспомни — и все… (Пауза.) И ты мне пришли, если почувствуешь, что ты… что с тобой… раньше… Так вот тебе мой совет старшего брата. Под край жизни. Скажу я тебе, одному тебе: наверно, я свою жизнь прожил и поздно мне теперь и сожалеть об ней. Так слушай: пошли-ка ты все и ступай в телевизионное ателье. Дери с граждан денег, сколько сможешь, работай от сих до сих, по конституции, а в свободное время ходи на футбол, гуляй с женщинами, книжечки почитывай да вино пей хорошее. (Пауза.) А стерву свою пошли.

Аркадий (тихо). Ну, зачем вы так…

Николай Тимофеевич. А чего боишься правде в глаза взглянуть? Да и моя не лучше. В тихом омуте как раз черти-то… Лет тридцать назад прихожу вечером домой, а за моим столом гражданин сидит, ужинает как ни в чем не бывало. Сухонький такой, маленький, глаза как гвоздики черненькие, глубоко забиты. А жена мне и говорит: «Это Петенька Шмонов, друг моего детства». Ну, дальше — больше. Стал этот гражданин, этот друг детства, к каждому ужину являться без опозданий. Ходит и ходит, ходит и ходит. Я терпел, терпел, да и говорю ему вежливо: «Это за каким таким лешим ты к нам каждый день захаживаешь? Ступенек никогда не считал?» А он своими черненькими гвоздиками в глаза мне вонзился и говорит: «Вы, мол, Полине Андреевне жизнь загубили. Она у нас в классе лучшей ученицей считалась. Скажу вам честно, — мне этот подлец говорит, — я хочу, чтобы она из своего ослепления и унижения вышла, вас оставила, институт заочно окончила и на работу по специальности пошла». — «Жену отбить хочешь? — кричу я. — И так прямо мне об этом говоришь?!» А подлец этот отвечает: «Мне ваша жена теперь не нужна, я ее в детстве любил, я только хочу в ней человека спасти. Чтобы она вашим придатком перестала быть, наравне с аппендиксом». Вот ведь подлец! Моя жена его моими ужинами кормит, а он ее еще аппендиксом обзывает! Я тогда сказал жене — выбирай, он или я. Если хоть запах его почую — уйду, не посмотрю, что дочь подрастает. Тут моя тихоня совсем притихла, а он исчез, враз исчез, Петенька Шмонов, вместе с аппендиксом. Тоже мне, спаситель нашелся!

Аркадий. Успокойтесь, Николай Тимофеевич…

Николай Тимофеевич. Варвара, дочь моя, за лентяя, за тунеядца вышла! Он работать не хочет, он чеканит с утра до вечера, стучит, выдалбливает картиночки. А кому нужны картинки его дурацкие — никто у него их не берет, никто не покупает. А ему и заботы мало. На моей же шее сидит — я знаю, Полина втихаря им хорошо подбрасывает. И то — на одну Варварину школьную зарплату не разживешься! И мне же в нос мещанина тычет — вы, мол, хотя и директор, но мещанин махровый. Мещанин! Я всю жизнь на общественное благо вкалывал, а ты целыми днями бездельничаешь, картиночки выдалбливаешь неизвестно для кого, индивидуалист. И лентяй. Отъединились от нас — ну и на здоровье! Воздух в квартире чище будет! Меньше народу — больше кислороду!

Аркадий. Успокойтесь, Николай Тимофеевич…

Николай Тимофеевич. Ты меня, брат Аркаша, не успокаивай. Я в свой последний час волноваться буду. Добра, скажем, я нажил много. Машина, гараж, дача, мебель, шубы, золотишко и, наконец, камешки всякие — у меня ведь ничего не было, когда начинал работать: одна пара штанов, да и та в заплатах! А скажут мне спасибо? Нет! Не любят они меня. Ненавидят. Ждут моей смерти. Я это сейчас почувствовал.

Аркадий. Не надо…

Николай Тимофеевич (бьет кулаком по тумбочке так, что все с нее сыплется на пол). А я знаю, что ждут! Жена мне спасителя и Варвару никогда не простит. Ждут поскорее разбогатеть с Варварой, соединиться и за спасителя замуж выскочить. Голенькая она и впрямь ему теперь не нужна, голенькую-то он ее в детстве хотел, а машина, гараж, дача будут — тут она и понадобится. Так я ей сейчас покажу спасителя! Я сейчас завещание напишу и завтра утром в больнице заверю. Я на тебя завещание напишу! На тебя, брат Аркаша. Гони бумагу и ручку.

Аркадий. Да что вы, Николай Тимофеевич, мне ничего не нужно, я от вас ничего не возьму.

Николай Тимофеевич. Нет, напишу! Имею я право своим кровным добром распорядиться? Не дашь бумаги и ручки — я у сестры спрошу. (Кричит в дверь.) Сестра!

Аркадий. Успокойтесь, Николай Тимофеевич!..

Вбегает т е т я Д у с я.

Тетя Дуся. Пошто горланишь, Тимофеич, пошто горлы дерешь? Ночь ишшо на дворе, спять люди-то. И сестра спить. Нешто будить? Чавоть тебе надоть-то?

Николай Тимофеевич. На вот, гляди, брат Аркаша, на бесплатное медицинское обслуживание. (Достает из кармана трешку.)

Аркадий. Не надо, Николай Тимофеевич…

Николай Тимофеевич. Нет, ты гляди, гляди, нос не вороти, любуйся. Принеси мне, Дусенька, чистой бумаги, ручку и сигарет.

Тетя Дуся. Чаво? Да отколь…

Николай Тимофеевич. Быстрее. (Дает трешку.)

Тетя Дуся. Счас. Мигом обернусь. (Убегает.)

Аркадий. Я все равно ничего не возьму, Николай Тимофеевич. Я ничего не возьму от вас. И потом, вы забыли, я ведь, наверное… тоже…

Пауза.

Николай Тимофеевич. Ничего. Старикам подаришь, пусть поживут на старости лет.

Аркадий. Я порву ваше завещание, Николай Тимофеевич.

Николай Тимофеевич. А я тебе его не отдам. Я у себя хранить буду.

Аркадий. А я все равно порву. Вот сейчас, когда вы писать будете, вырву у вас и порву. Я еще сильный.

Пауза, входит т е т я Д у с я.

Тетя Дуся (кладет бумагу, ручку и сигарету). Бери. На вот. У сестры из пачки одну вытянула. Покаюсси, как проснетси, что на старостев лет курыть притянуло. Грех на душу за тебя взяла. Тольки здеся мне не курыть! И шоб писать завтрева! Спать давно надоть! Я вот електричеству счас загашу! (Выключает свет.)

Николай Тимофеевич. На вот, гляди, любуйся, дивись, брат Аркаша, на чудеса бесплатной медицины. (Зажигает свет и дает рублевку тете Дусе.) На вот, пользуйся, покуда жив, Дусенька. Не поминай лихом.

Аркадий. Не надо, Николай Тимофеевич…

Тетя Дуся (хватая и пряча рублевку). Как это не надоть?! Это почему не надоть? Попридержи-ка небось язычок-то. Тимофеич верно говорить. Как у воду глядить. Твоя правда, Тимофеич. Чай, медицина у нас бесплатно тольки для персоналу выходить — задарма, задарма, чай, работаем, за одну тольки свою доброту сердешну. А что електричества? А електричества, чай, не выкипить. Хворому впотьмах жуть взбредеть. А я и знать ничего не знаю. И ведать не ведаю. Скажу сестре, коль проснется, шо увезде уже загашено. Пойтить теперь? А то неровен час дознается кто — так нагорить мне завтрева за вас от самого. (Уходит. Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч закуривает. Пауза.)

Николай Тимофеевич. Так не хочешь брать, говоришь?

Аркадий. Да что вы?

Николай Тимофеевич. Ладно. Пусть все идет своим чередом… спасителю. Мы с тобой на том свете поговорим. (Пауза.) А у меня ведь тугрики есть. Много. Они про них не знают — я все премии на книжку клал. Светке на кооператив копил. А чего ее копить — пусть сама добывает. Белоручка, пианистка чертова! А рожей не вышла. Парень-то из-за меня за ней бегает — богатая невеста, а жениться не женится. Уже год живут, я знаю, а он не женится. Вот я думаю: что квартира? А любовь где? Где тут любовь, я тебя спрашиваю! Где она? Ну, я ему покажу богатую невесту — ничего ей не оставлю. И то, кто на нее позарится? Яйца сварить не умеет, а на пианино играет! Ее в консерваторию по блату приняли, я сам и пристроил через приятеля одного. За деньги, конечно, иначе брать не хотели. Я им покажу богатую невесту и кооперативную квартиру. Мы сами себе все добыли, пусть и они попробуют! У меня эта книжка здесь. У меня она всегда при себе. Не сумела влюбить — пусть в девках помирает. (Рвет сберегательную книжку.) Вот. Вот. Вот. Вот твоя квартира, длинноносая ондатра!

Аркадий. Не надо, Николай Тимофеевич, успокойтесь…

Николай Тимофеевич. Так не хочешь ничего брать? (Аркадий молчит.) Я тогда Элеоноре Теплицкой все завещаю. Ей. Так и напишу — Элеоноре Теплицкой. Как надо писать завещание?

Аркадий. Не знаю… Как-то не приходилось… Наверное… Где-то читал: «Я, такой-то и такой-то, находясь в здравом уме и в твердой памяти, завещаю такому-то и такому-то то-то и то-то». Только вы лучше успокойтесь…

Николай Тимофеевич (быстро пишет, потом задумывается). А зачем это — «находясь в здравом уме и твердой памяти»?

Аркадий. Не знаю… Чтоб ясней было, наверное.

Николай Тимофеевич. А так что, не ясно, что ли?

Аркадий. Ну, может, вам ясно, а им нет. Все же завещание какое-то странное… то есть я хочу сказать… не совсем обычное, что ли. Вы бы прилегли лучше, Николай Тимофеевич, а то устали, круги у вас под глазами, скоро утро, а там и обход… давайте вздремнем чуток. (Ложится.)

Николай Тимофеевич. «В здравом уме!» Что же это, они экспертизу ума будут покойнику делать?! Нет, шалишь! Никаких тебе — «в здравом уме!» (Рвет бумагу и старательно пишет сначала, потом снова рвет и снова пишет. Задумывается.) Светает. А солнца все не видать. В городе никогда до девяти часов солнца не видать. А в деревне-то в это время отрадно ка-ак! Солнце на краю поля круглым боком стоит, эхом петухи друг с дружкой далече-е перекликаются, птицы под окошком только-только запели, а то вдруг собака забрешет… А где-то вдали поезд зашумит, и шум постепенно смолкает… Прямо «Деревенская симфония» Оффенбахера… А тут не слыхать петухов. Только вода в сортире шумит. Да больницей воняет. Да вот мертвяк перед глазами… У матери в деревне на могиле лет двадцать не был. Со дня похорон… Может, уже и могилы-то нет. Ликвидировали как заброшенную. Раскопали да какого-нибудь старика плотника сверху и захоронили… и весь тебе сказ… (Подписывает бумагу, бережно ее складывает и протягивает Аркадию.) На вот. Завещаю тебе, брат Аркаша, разыскать Элеонору Теплицкую и вручить ей в собственные руки. Скажи — от старого, ныне покойного дурака Кольки Серьмягина. На добрую память.

Аркадий (берет бумагу). Да ее вроде еще где-то утвердить надо… И потом…

Пауза.

Николай Тимофеевич. Да… С тобой-то ведь тоже еще не все ясно. Давай обратно. Точно. Ее заверить надо. У нотариуса. (Берет бумагу и прячет.) Я ее Лидии Алексеевне отдам, она и заверит, ей и разыскать завещаю. Лечить не вылечила — пусть хоть потом позаботится… (Пауза.) Эх, была не была! Завтра сбегу из больницы, слетаю в Ленинград, сам разыщу там доктора наук старушку Элеонору Теплицкую и отправлюсь с ней доживать свои последние денечки на родину, к могилам родным, коли еще целы…

Пауза. Потом возникают тяжелые шаги по коридору. Шаги приближаются В закуток коридора заходят два с а н и т а р а в марлевых масках, они подходят к носилкам с покойником и начинают разворачивать их.

Первый санитар. Так когда, говоришь, Василий, здешний буфет открывается?

Второй санитар. В девять.

Первый санитар. А пиво там есть?

Второй санитар. Обалдел, что ли? Окромя кефира и «Ессентуков», никаких бутылок. Строго запрещено.

Первый санитар. А за пивом куда бегаете?

Николай Тимофеевич (не вставая с кровати). Вы что же, добры молодцы, работаете таким образом? На ночь мертвяков перед глазами больных людей оставляете? Думаете, больному человеку удовольствие всю ночь на мертвяка глядеть?

Первый санитар. Ночью, дяденька, больному человеку спать надо, а никуда не глядеть.

Николай Тимофеевич. А ты меня погоди учить-то! «Дяденька!» Больному человеку, может, ночью-то как раз и не спится!

Второй санитар (приглушенно). Вы не волнуйтесь, больной, сейчас враз увезем, и полный порядочек. Санитаров у нас не хватает — вот уже третью неделю без выходных работаю, а он у нас новенький — только сегодня приступил.

Первый санитар (приглушенно). А что мертвяк… мертвяк, он никому не помеха. Он тихий. Я вот прежде но ночам на машине «скорой помощи» в бригаде ездил — так там все в полнейшем ажуре, если без сознания или уже мертвяк попадется, а то вот как объявит диспетчер по селектору вызов и прибавит: «Осторожно, пес с башкой!» так мурашки у всех по коже.

Аркадий. А что, разве «скорая» и бешеных собак забирает?

Первый санитар (тихо смеется). Да нет, я не про то. Мы так на «скорой» пьяных с травмой называем. Ну и силищи в таком появляется, ну и буйства! Одна агрессия — и никаких других мыслей. К такому надо уметь и подойти, осторожно надо, только со спины подходить. И сразу хомута заделать.

Николай Тимофеевич. Это как же? Как лошади хомут на шею, что ли?

Первый санитар (приглушенно смеется). Да нет, я не про то. Заделать хомута — это значит рукой его надо сзади за шею обнять и надавить легонько — на сонную артерию надавить. Наступает кратковременное удушье, тут его поднять надо, в машину «скорой» отнести и между сиденьями положить, чтобы двинуться не смог, когда очухается.

Николай Тимофеевич. Слыхал, брат Аркаша?! «Пес с башкой!» «Хомута заделать!» Прямо ветеринары! И это ведь медицинский персонал говорит про больного человека, с травмой. А кругом вопим — гуманизм, гуманизм! Все человеку, все для человека! Везде и повсюду у нас одни лишь слова. Одни слова! Тьфу!

Второй санитар. Вы потише, больной, спят все кругом!

Николай Тимофеевич. А как тут тише? Он что же, этот сопляк, не знает, что больной человек есть больной человек, мало что выпил! К нему надо помягче, с деликатностью подойти!

Первый санитар. Я и сам прежде так думал, когда пришел. Злился на всех, кто мне что да как объяснить старался, думал — кругом одни звери. А как один раз сам на настоящего «пса с башкой» нарвался, так враз от деликатности отучился. Вызвал, значит, нашу бригаду диспетчер по адресу к телефонной будке. Приезжаем — на улице никого, один человек стоит и руку вперед вытянул, а ладонь у него бритвой срезана и, как бифштекс, на ниточке болтается. И кровища, конечно кругом. Ну, пошли мы к нему. Напарник мой, как всегда, на всякий случай сзади его обошел, а я, как всегда, нормально иду — прямиком, поговорить, «обнюхать», значит, как у нас называется: надо, чтобы он слово сказал, — алкоголь ведь на выдохе, через легкие выделяется. Говорю я с ним, а он ни гу-гу, улыбается только грустно и головой на свою вытянутую руку кивает. Ну думаю, полный порядок. «Пройдемте, гражданин, к машине, — говорю вежливо, — поближе к свету, там вам врач квач наложит — вату с перекисью водорода, и в больницу отвезем — зашиваться». И деликатно его под руку. И вдруг он как отпрыгнет и как ни с того ни с сего со всей силы мне в зад ногой сапожищам врежет, полгода со сломанным позвоночником в больнице отвалялся — ни встать, ни сесть, чуть из медучилища не вылетел — врачи думали, что уже ходить не смогу. И полгода в гипсовом корсете. Недавно сняли. Вот. Это на «скорой» и называется деликатное обращение с больным человеком. А этот что, этот позвоночника уже никому не сломает. Я мертвяков люблю. И теперь в моргах работаю. Лежу себе среди них, голых и смирных, и конспект почитываю. Мертвяк — он спокойный. Тихий.

Николай Тимофеевич. Так в том-то и беда, дурья твоя башка, что тихий!

Первый санитар. Ну… вы не очень…

Второй санитар. Не волнуйтесь, больной.

Николай Тимофеевич. Тихий! Тут с минуты на минуту сам тихим заделаешься! Под стираной простынкой.

Аркадий. Успокойтесь, Николай Тимофеевич…

Второй санитар. Спать, больные, ложитесь. Рано еще.

Первый санитар. Так куда ж за пивом-то бегаете?

Второй санитар. А за угол, в универсам.

Первый санитар. Вот елки-моталки, еще только шесть…

Увозят носилки. Пауза. Слышно поскрипывание колесиков носилок и тяжелые удаляющиеся шаги с а н и т а р о в по коридору.

Николай Тимофеевич. Да… Не слыхать что-то петухов… А вот в сортире вода все льется… И откуда воды там столько? Прямо вечный двигатель какой-то… Вот, ей-ей, сбегу я завтра из больницы, разыщу в Ленинграде Элеонору Теплицкую и поеду с ней в деревню, где родился, коли перед смертью меня, дурака, простит. А то не слыхать мне больше петухов. И всей «Деревенской симфонии». Оффенбахера… (Плачет.)

Аркадий. Не надо, Николай Тимофеевич, может быть, она ошиблась… еще. Скоро врачи придут.

Пауза. Издали слышен голос м е д с е с т р ы: «Подъем, больные, подъем!» И сразу возникает веселая цыганская песня.

Николай Тимофеевич. А что, может быть, и ошиблась? Верно. Молодая ведь. Ты правда думаешь, что ошиблась?

Пауза.

Аркадий. Могла…

Цыганская песня и приближающийся голос м е д с е с т р ы: «Подъем, подъем, умываться!»

Николай Тимофеевич. Да нет. Она не ошиблась. Она мне в эти треклятые каверны пальцем так ткнула. «Каверны остались кавернами», — говорит. Эх, напрасная была моя жизнь? (Плачет.)

Аркадий (тихо). Не надо…

Пауза. Голос м е д с е с т р ы громче: «Подъем, умываться, умываться'» Слышно шарканье многих ног. Кто-то пробежал. Плеск. Слышны голоса.

— Опять этот Янко воет!

— С утра пораньше!

— Хорошо поет!

— Кто знает, что он там по-своему поет, может, одну похабщину!

— Ну и пускай похабщину! Тебе что, жалко, если человеку хочется?

— Ты утром транзистор слушал, как там «Тбилиси» — «Москва»?

— Кто проиграл-то?

— А обе.

— Да пошел ты… Я серьезно, ты же с утра…

Издалека голос м е д с е с т р ы: «Кумыс, кумыс, не забывайте кумыс, подходите, берите кумыс! Кто забыл выпить кумыс?» Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч плачет. Слышны голоса.

— Точно так и есть. Кумыс — это молоко козла.

— То-то и гадость.

— А я люблю.

— Ну, так пей за меня.

— Не-ет! Я, видать, свое за здоровье других уже отпил. Теперь надо и о своем позаботься. Это уж ты внукам завещай.

— Да иди ты, какие внуки, я ж молодой совсем!

— Ты погляди! А с лица не видать.

Издали голос м е д с е с т р ы: «Кому уколы до завтрака — в процедурный!» Опять голоса.

— А что, Сидоренко-то увезли?

— Послезавтра, в воскресенье, баба ему пирогов с мясом и яйцами опять натащит. Поди, не знает еще.

— Да… ему сейчас вроде бы пироги уже ни к чему. Он сам хороший пирог кой для кого. С мясом тоже и с яйцами.

Оба хохотнули. Голос другой м е д с е с т р ы, ближе: «Кому на очистительные клизмы? Проходите на клизмы!»

— Здоров!

— Смеешься? Какое тут здоровье?

— Ну вот, опять разнюнился. Тогда привет!

— Другое дело. Привет.

— Как почивали нынче?

— Мокрота задушила совсем — вот с рассвета третью плевательницу несу менять.

— А-а… Ну, тогда спеши, меняй — святое дело!

В палате тихо. Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч плачет. Звеня и дребезжа кастрюлями и бидонами, заглушая все другие звуки, движется по коридору каталка с едой. Голос м е д с е с т р ы: «Завтракать! Больные, завтракать!» Песня оборвалась. Слышны звон посуды, движение ног и стульев, голоса, прерываемые паузами, во время которых слышны разные звуки, доносящиеся из столовой.

— Что нынче на завтрак-то?

— Что, что, будто сам не знаешь — отбивные телячьи из овсянки!

— Вроде бы опять подгорела!

— Точно подгорела!

— Сестра! Овсянка снова горелая, что у вас, повара под котлами спят, что ли?!

— Ключ! Сестра, дайте ключ от шкафа с передачами!

— А зачем вам ключ? Шкаф давно пуст — воскресенье ж через два дня!

— Это почему же пуст? У меня там пряники были в пакете! Выходит, опять кто-то слямзил?

Голоса смолкают, общий гул, слышны стук ложек о тарелки, звяканье собираемой посуды. Голос м е д с е с т р ы: «Кто позавтракал — на уколы! На уколы!» Снова слышна бесшабашная цыганская песня.

Николай Тимофеевич. Уколы! Клизмы! Вода шумит в унитазах! Отбивные из пригорелой овсянки! Пряники слямзили! Черные штампы кругом по подушке — фамильные гербы гортуббольницы вместо вензелей и домашней вышивки, — все это антижизнь, брат Аркаша! А вот почему-то и ее жалко… Я, может, через две недели и такой вот кругом заштемпелеванной наволочки уже не увижу… Космос… Великий сумрак настанет… (Плачет.)

Аркадий. Не надо, Николай Тимофеевич… Сейчас врачи уже придут…

Входит м е д с е с т р а в марлевой повязке с двумя стаканами кумыса.

Медсестра. Здравствуйте, больные. Кумыс еще не пили?

Аркадий. Не пили.

Медсестра. Почему это у вас свет до сих пор в палате горит? Государственный, так не жалко? Дома бы потушили. (Ставит кумыс на тумбочки, тушит свет, открывает форточку.) Что-то душно у вас. И вроде дымом попахивает… Неужели курили?

Аркадий. Нет.

Медсестра. А чего же так дымом пахнет?

Аркадий. Это от вас, Нина, дымом пахнет. Вы и курили.

Медсестра. А ведь и верно. Я перед подъемом две подряд высосала.

Аркадий. Ну зачем же так — две подряд?

Медсестра. А почему бы и нет? Мне пока уставом не возбраняется.

Аркадий. Курить всем и всегда возбраняется.

Медсестра. В принципе-то, конечно. Бумаг каких-то у вас понакидано. Жалобы на нас, что ли, строчите? Или, может, стихи про нас хвалебные сочиняете?

Аркадий. Точно. Стихи. Размером хворей.

Медсестра. Ха-ха. То-то. Смотрите у меня. Надо тетю Дусю найти. А вы что же завтракать до сих пор не идете? Все уже за столами. (Идет к постели Серьмягина.) Спит, что ли, еще?

Аркадий. Спит. Не надо, Нина, не трогайте его, я его сейчас сам разбужу и пойдем.

М е д с е с т р а уходит, слышно песню, как в столовой убирают посуду и сдавленные всхлипы Н и к о л а я Т и м о ф е е в и ч а. Входит т е т я Д у с я с подносом.

Тетя Дуся. Лежачими, выходить, заделались? Нинка вон говорить — завтракать до сей поры не ставши. Оно б таких мужиков к нам на деревню дерева валить — живо б на ноги вскочили. А засорено-то, а намусорено-то, надышано-то, наплевано-то, как в свинарнике! Нет уж, беспременно в женскую перейду. Или свинаркой ехать опять в деревню? Там оно почище будеть. А что это вроде как это, дымно?.. (Находит окурок.) Батюшки! Батюшки светы! А курил-то кто здеся? Чейный огарок? Твой? Твой? Сичас иду к самому жалиться. А сам мне сказавши: «Кто как курить будеть — бежи напрямки ко мне и докладай. Не хотять порядком лечиться, чужова труду не жалеють, нехай местов зазря не занимають. Враз выпишу — пущай хоть под забором помирають!» (Идет к двери.)

Николай Тимофеевич. Да, Дусенька! На держи! Пользуйся, пока я сам сором не стал, покуда меня убирать не придешь, это потруднее будет. А этот сор, он что? Пух. Махни полтора раза метлой — и нету.

Тетя Дуся (пряча рублевку). Я и говорю — чаво он, мусорочек-то? Чаво огарок? Мушины, чай, не привыкши. Оно шваберку пойтить принесть — мусорочек прибрать.

Голос медсестры. По пала-а-там! По пала-а-там!

Слышно шарканье многих ног, песня обрывается на полуслове. Тишина. Потом в тишине возникает уверенный стук нескольких женских каблуков, он приближается.

Тетя Дуся. Батюшки, да кажись уже оход началси? (Выглядывает в коридор.) Так и оно, оход. И чаво-то ноне так рано? Батюшки светы! Да кажись, напрямки сюды, к вам в палату несуться. Я теперича и мусорочек прибрать не поспела — усё к тому, шоб вас не будить спозоранок. Чай, спите тут, как ведмеди! (Заталкивает мусор ногой под кровати.) Ох, чаво деется! Да и подносу поди надоть отнести — ровен час, нагорит за вас — ходящим больным и нате — завтрак в палату!

Хватает поднос и выбегает из палаты. Уверенный стук каблуков уже рядом. В палату входит Л и д и я А л е к с е е в н а, в р а ч — ф т и з и а т р и м е д с е с т р а. Все в марлевых масках.

Лидия Алексеевна. Доброе утро, больные.

Аркадий. Здравствуйте.

С е р ь м я г и н лежит, не поворачиваясь.

Лидия Алексеевна. Нина, а почему в палате при больных форточка открыта? Вы разве не знаете, что наших больных при проветривании помещения нужно выводить? Сырость какая на улице!

Медсестра (закрывая форточку). Не знаю, кто и открыл, Лидия Алексеевна! Разве за ними уследишь?

Лидия Алексеевна. Серьмягин! (Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч молчит.) Спит?

Медсестра (трясет С е р ь м я г и н а). Серьмягин! Серьмягин! Проснитесь!

Николай Тимофеевич. Ну, слышу я.

Медсестра. А чего не отвечаете? Завотделением в палате! Вставайте!

Николай Тимофеевич (не поворачиваясь). Мне теперь вставать вроде бы больше ни к чему — мне теперь надо привыкать навсегда лежать. Навечно.

Медсестра. Вставайте, Серьмягин, вставайте!

Лидия Алексеевна. Оставьте его, Нина. Пусть лежит. Сейчас он у нас сам как миленький на ноги вскочит. Ну, Серьмягин, могу вас обрадовать. Поздравляю вас и себя. Все в порядке у нас, Николай Тимофеевич. (Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч молчит.) Серьмягин, Николай Тимофеевич, вы слышите?

Николай Тимофеевич. У вас-то, наверное, все в порядке! Один человек плана по смертности не превысит — так что премии не лишится. Можете теперь от меня ничего не скрывать.

Лидия Алексеевна. Да что с вами, Серьмягин? Что я должна скрывать?

Николай Тимофеевич. Ничего. Я и без вас все знаю.

Лидия Алексеевна. Вот и прекрасно. Можно подумать, что вы не рады.

Николай Тимофеевич. Лидия Алексеевна, поздно, поздно передо мной комедию разыгрывать!

Лидия Алексеевна. Какую комедию? Так я, пожалуй, обижусь — это же редкая удача! (Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч молчит.) Так вы что, мне не верите? Нина, дайте мне, пожалуйста, историю болезни. Вот и снимок ваш здесь. (Берет снимок, идет к окну.) Подойдите сюда, Серьмягин. Посмотрите. Да встаньте же вы, наконец. (Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч неохотно встает и медленно подходит к ней.) Ну что, видите? Это же просто удача!

Николай Тимофеевич. Так вот же они, каверны, мне Люда в них пальцем ткнула и так сказала: каверны остались кавернами!

Лидия Алексеевна. Люда! Нет, это безобразие, товарищи! Люде надо объявить выговор! Ей же категорически — категорически! — запрещено расшифровывать больным снимки!

Врач-фтизиатр. Я поговорю с ней, Лидия Алексеевна.

Николай Тимофеевич (идет и ложится на кровать). Выговор ей мне теперь не поможет. Мне теперь уже ничего не поможет. Оставьте меня.

Лидия Алексеевна. Так ведь Зуева не видела вашего старого снимка, и потому она не может судить. Эти плотные пятна на снимке — рубцы зажившей обызвестковавшейся каверны. Отличить на снимке каверну от рубца не просто. Здесь еще имеет значение качество пленки. Но я-то уже здесь тридцать лет работаю, я-то ясно вижу, что это рубцы.

Николай Тимофеевич (садится). Черт… неужели мне… мне все-таки повезло?

Лидия Алексеевна (улыбаясь). Повезло.

Николай Тимофеевич. Значит, пронесло?

Врач-фтизиатр (улыбаясь). Значит, пронесло.

Николай Тимофеевич. А почему же сейчас РОЭ тридцать пять?

Лидия Алексеевна. И это знаете, Серьмягин! Ну, Нина! И что за любознательный больной!

Врач-фтизиатр. Этот анализ, Серьмягин, к нашей фтизиатрии прямого отношения не имеет. Со стороны легочной патологии у вас все анализы — норма. Может быть, у вас ОРЗ было, когда кровь брали, или воспаление миндалин…

Лидия Алексеевна. Ложитесь, я вам аппендикс пощупаю, на всякий случай.

Врач-фтизиатр. Не надо, Лидия Алексеевна. Вчерашний общий анализ крови — абсолютная норма, РОЭ — двенадцать. (Достает из папки и покалывает анализ.)

Николай Тимофеевич. Выходит, я уже совершенно здоров?

Лидия Алексеевна. Выходит, практически здоровы. Живите. Поздравляю вас!

Врач-фтизиатр. Только вам надо беречься.

Николай Тимофеевич. И значит, я могу идти домой?

Врач-фтизиатр. Хоть сейчас. Только перед уходом зайдите ко мне. Я дам вам несколько рекомендаций и назначу поддерживающие курсы на весну и на осень.

Лидия Алексеевна. А тебя, Аркаша, я попрошу после обхода зайти ко мне. Твой снимок сейчас профессор смотрит.

Врач-фтизиатр. Поздравляю вас, Серьмягин. И чтобы никогда не курить. Уважаемый профессор Эйнес говорил, что курить туберкулезнику — это все равно что ковырять рану ржавым гвоздем.

Медсестра. Поздравляю вас, Серьмягин.

Николай Тимофеевич. Спасибо, Ниночка! Вот что значит наша советская медицина — мертвяка на ноги поставила! Верно, браток Аркаша?

Аркадий. Верно.

Николай Тимофеевич. А между прочим, Ниночка, вы сегодня замечательно выглядите!

Медсестра (поправляя прическу). Разве? Спасибо.

Уходят. Пауза. Потом Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч как-то боком идет к двери.

Аркадий. Поздравляю вас, Николай Тимофеевич.

Николай Тимофеевич (хочет уйти). Спасибо.

Аркадий. Николай Тимофеевич, вы сейчас выписываетесь, а я, наверно, здесь еще проваляюсь. У меня к вам просьба — мне некого больше попросить: зайдите к ней в общежитие, я дам адрес дам, пусть хоть под окно придет, если сможет. Скажите, что я на нее только посмотреть очень хочу. Сейчас как раз восемь месяцев должно быть. Только вы не говорите, что вы из больницы, а то она испугается говорить с вами. Скажите ей, что я на нее не сержусь, что я знаю, как ей самой тяжело и какая она хорошая. И еще, я вам телефон один дам, это на работу, позовите Дралова, скажите, что вы от Аркадия, что конструкцию я упростил, на днях постараюсь переслать ему чертежи. И скажите ему, чтобы он жал на шефа до упора и что я уверен, что победа за нами. (Пауза.) Сейчас я вам адрес ее напишу и рабочий телефон Дралова. А потом уже пойду свой приговор выслушаю. (Пауза.) Вот куда только ручку задевал?

Николай Тимофеевич. Извини, живот что-то…

Быстро уходит. Снова возникает бесшабашная цыганская песня. Громкий голос м е д с е с т р ы издалека, который сначала приближается, потом удаляется: «Больные, проходите на поддувание в процедурный!»

А р к а д и й пишет, кладет листок на подушку Н и к о л а ю Т и м о ф е е в и ч у, причесывается и уходит.

Голос медсестры. В процедурный на поддувание! А ну поддуваться-надуваться!

В палату осторожно заглядывает Н и к о л а й Т и м о ф е е в и ч. Увидев, что никого нет, он вбегает, быстро лезет под кровать. Собирает на полу из кусков сберегательную книжку, аккуратно складывает все клочки в конверт, берет завещание, читает, морщится, рвет, ищет, куда бы бросить клочки, и тоже прячет их в карман. Убегает. Сцена пуста.

Голос медсестры. Кто еще не поддувался? Проходите в процедурный. Быстрее! Поддуваться-надуваться!

Голос другой медсестры (издали). На прогулку, собирайтесь на прогулку… На прогулку-у-у…

В палату вбегает т е т я Д у с я с большой сумкой. Она открывает тумбочку Н и к о л а я Т и м о ф е е в и ч а и начинает сгребать из нее бутылки с соками, банки с компотом и медом к себе в сумку.

Голос медсестры. На прогулку… Одевайтесь теплее — сыро-о… На прогу-у-улку-у-у!..

В палату входит А р к а д и й. Он мрачен. Медленно проходит по палате и садится на свою кровать. Т е т я Д у с я орудует в тумбочке Н и к о л а я Т и м о ф е е в и ч а. Пауза.

Аркадий (он словно бы только что заметил т е т ю Д у с ю). Вы что, тетя Дуся?

Тетя Дуся. Какой человек, и-и, какой человек сердешный! Сразу видать, начальник, видать птицу по полету. «Бери, говорить, Дусенька, чаво ни на есть у мене у тунбочке. От мене. За твою природную доброту и ласку, говорить». А нешто у мене сердца нет, в самом деле? Иссохлося вся, на вас глядючи. На краю самой погибели ходите, нешто не знающая? А что в женской-то отделении работать? Разве там скажуть — бери, дескать, усё из тунбочки, Дусенька? Баба — она расчетная, уся, уся из себя скаредная. Какие вон сахар больнишный копять, а потом домой заворачивають, увесь до куска. А такой ни одной не сыщется, шоб за доброту мене уважила и сказала: бери усё у тунбочке, Дусенька. (Она уже набрала полную сетку, повертела в руках вазу с цветами, вылила из вазы воду, сунула в сетку и вазу, потом повертела в руках цветы и тоже сунула в сетку.) Ты, часом, ничего евойного к себе не прибрал? (Открывает тумбочку А р к а д и я — она пуста.) Кажись, ничаво. Вот и ладна. Оно усё мене завещано. На добрую память. И сказано было: «Бери, Дусенька, у мене из тунбочки усё, чаво тама не сыщешь…» У мене ведь дочери тридцати пяти годков от роду, а усё не замужем. И даже унучочка нет. А унучочка ажно до страстей охота. Усе говорить — с лица она не вышла. Уся прелесть, уся красота — у форсу. Намедни ей шубейку состроить обещалась из доподлинного меху. А какие мои средства?

Аркадий. Да, тетя Дуся, «и под каждой слабенькой крышей, как она ни слаба, — свое счастье, свои мыши, своя судьба…».

Тетя Дуся. Енто ишшо чаво? Какие-такие мыши? Тут мышов не водится. Али видал? В санаэсенцию надо жалиться.

Аркадий. Нет, не видел. Это так. Одного поэта стихи.

Тетя Дуся. Ах, стихи! Тогда можно не жалиться. (Подходит к кровати С е р ь м я г и н а и начинает сворачивать постель с матрацем.) Глядь-ка, бумагу Тимофеич оставил. Может, для какову делу нужна ему будить? (Бежит к двери.)

Аркадий. Это моя записка, тетя Дуся. Дайте сюда. А что, разве он уже… совсем ушел?

Тетя Дуся (отдает записку). Говорят тебе, домой понёсси. Так по коридору нёсси, так нёсси, чуть мене с ног не сшибил! А как наскочил, так не остановился, только на бегу крикнул: «Забирай, мол, Дусенька, усё мое с тунбочки. От мене». Да нешто с тобой не простился? Вы ведь, кажись, не разлей вода были.

Аркадий. Нет. Ничего не сказал.

Тетя Дуся. Знать, поспешал очень. Сестры-хозяйки дожидаться не стал — прямо у халате на двор побег. Мене и то не заметил, как наскочил. Ужо крикнул: «Бери, мол, Дусенька, усё у тунбочке». Он завсегда меня Дусенькой называл. Какой человек сердешный. (Утирает глаза подолом халата.)

Аркадий. Это точно, что он уже совсем выписался?

Тетя Дуся. Куды уж точнее. Сама у окне видала. Так у халате и у тапках к таксе и побег. Ну а ты-то когда от нас уйдешь?

Аркадий. Уйду… когда-нибудь.

Тетя Дуся. Ну ладно, лежи, я ведерко сичас принесу мусорочек прибрать. (Заглядывает под кровать.) Да здеся чисто вроде бы будто. А что бумаг понакидано было? Примерещилось нешто?

Аркадий (вертит у руках записку). Тетя Дуся…

Тетя Дуся (из-под кровати). Чаво?

Аркадий. Нет, ничего…

Тетя Дуся. Чаво — ан ничаво — так и живем, значить. Да здеся чисто вроде бы будеть.

Аркадий. Тетя Дуся…

Тетя Дуся. Ну, чаво твое ничаво?

Аркадий. Вот тут у меня записка, тетя Дуся. Здесь телефон. Позвоните, пожалуйста, по нему, когда домой пойдете, по адресу ехать, конечно, не надо, это для вас слишком обременительно выйдет, а вот по телефону позвоните, пожалуйста, крайне нужно. Спросите Дралова, здесь написано, и попросите его непременно срочно ко мне в это воскресенье, послезавтра, прийти. Скажите, что это необходимо. (Пауза, во время которой А р к а д и й машинально шарит по карманам пижамы.)

Тетя Дуся. Сестре скажи. У мене нонче память больно худая стала. Да чаво, у мене своих делов мало, шоб всей отделении по граммофонам названивать? Я вон две смены отдудила, да не спамши, как и ноги домой доволочу — не знаю. (А р к а д и й вдруг негромко кашляет, достает, из кармана платок и прикладывает ко рту.) А чаво это у тебе будты кровь на платке? Нешто уже кровь в горлы вошла?

Аркадий. Да нет. Это так… Из носа кровь. У меня бывает.

Тетя Дуся. Ну, коль из носу — тогда ничаво. У дитятков, говорят, часто кровь из носков идеть, хоша и здоровеньки… Ох, а уж унучочка до ужастев охота… (Утирает рукавом глаза. А р к а д и й скомкал записку, бросил на пол. Т е т я Д у с я, направляясь к двери, поднимает записку, аккуратно разглаживает, складывает вчетверо и сует в карман. Продолжает в прежней ворчливой манере.) И шоб мне на пол сор не бросать! И не курыть! Нахаркають, понимаешь, наплюють. надышуть.

Уходит. Бесшабашная цыганская песня все продолжается. А р к а д и й достает из кармана начатую пачку «Примы» и спички, закуривает, ложится на кровать. Курит.

Конец

Мать и девушка (Дефицит)

Пьеса в трех действиях
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

М а т ь.

Д е в у ш к а.

С ы н.

Ж е н щ и н ы в о ч е р е д и.

Д в о е м у ж ч и н в о ч е р е д и.

Картина 1

Большой город. Длинная очередь в магазин «Одежда». Стоят все женщины, только один мужчина. Прилавка и начала очереди не видно — они за сценой. Сладко улыбаются нарядные манекены.

Первая женщина. Это сколько примерно нам еще стоять?

Вторая женщина. Два часа простоим. Как пить дать. Если не больше.

Третья женщина (очень интеллигентная). Час стоим и еще два стоять. Кошмар какой-то!

Первая женщина (вздыхает). Хорошо быть Героем Советского Союза.

Вторая женщина. Это точно. Или инвалидом войны.

Первая женщина. А инвалидом-то чего хорошего?

Вторая женщина. Так им ведь тоже все без очереди.

Четвертая женщина (молодая, интеллигентная). Да-да. Вот у моей сестры сосед — инвалид войны, так он всей квартире стенки без очереди достал.

Пятая женщина. Явное дело! Это что же, у них и стенок не было?

Четвертая женщина. Ну конечно, в том-то и дело, что не было.

Пятая женщина. Да как же они жили — без стенок-то?

Четвертая женщина. Да как другие живут, так и они жили.

Шестая женщина. Что это вы такое говорите? Какие стенки?

Третья женщина. Да это мебель такая, очень модная сейчас.

Седьмая женщина (молодая, попроще). Полки такие по стене. Шкафы и полки.

Пятая женщина. Явное дело. А я думала, что нынче и стены самим доставать приходится, в очередях.

Третья женщина. Да господь с вами! Что ж мы, в дремучем лесу живем, что ли?

Вторая женщина. Матери-героини тоже без очереди.

Седьмая женщина. Вот уж кому нисколько не завидую. Да она, бедная, за день так умотается, так нахлопочется, что ей все эти плащики-стеночки, все эти новомодности совсем ни к чему. Я вот с одним-то еле справляюсь.

Вторая женщина. Я знаю. У меня у самой двое.

Мужчина. Многодетным государство помогает.

Третья женщина. Вот именно. Что же, по-вашему, лучше быть инвалидом?

Вторая женщина. Нет, конечно, но все-таки…

Восьмая женщина (с апельсинами). То-то и оно!

Девятая женщина. А чегой-то мы будто не движемся? Я вот по этой двери заметила: два часа назад против этого края стояли, и сейчас как поглядеть — тот же край.

Третья женщина. Меряют.

Седьмая женщина. А чего ж? Ведь не за семечками стоим. Вещь дорогая, примерить надо, не на день покупается, надо, чтоб впору была.

Первая женщина. Да где там меряют! Долго ли примерить? Просто без очереди пропускают. Смотрите, вон, вон мужчина без очереди прошел!

Очередь заволновалась, задвигалась.

Голоса:

— Не пропускайте там без очереди!

— Без очереди не пускайте!

— Не пускайте без очереди!

— Не пропускайте!

Пятая женщина. Явное дело! Чай, на своих, не на казенных стоим.

— Он же не стоял!

— Он без очереди идет!

Седьмая женщина. А еще в очках!

Очередь успокаивается. Пауза.

Седьмая женщина. А мужчины всегда без очереди норовят. Ни стыда и ни совести у них нет!

Пятая женщина. Явное дело. Будто только они и спешат, будто у нас других делов нету.

К очереди подходит еще одна ж е н щ и н а. Останавливается позади манекена.

Десятая женщина (подошедшая к манекену). Вы последний?

Все молчат.

Десятая женщина. Вы последний?

Все молчат.

Пятая женщина. А ты давай ему пошибчей крикни, видать, он глухой.

Десятая женщина (очень громко). Я вас спрашиваю, вы последний?

Все смеются.

Пятая женщина. Ну чего ты к кукле пристала-то? Разуй глаза — нешто не видишь?

Вторая женщина. Вон последний, от него сбоку.

Все смеются.

Десятая женщина (надевает очки). Эва! Тьфу, нечисть, а еще в шляпе. Вы последняя?

Одиннадцатая женщина (нарядно одетая). Я последняя, я.

Ж е н щ и н а становится в конец очереди.

Пауза.

Пятая женщина. А я вот по радио слыхала, что нельзя последнего спрашивать.

Десятая женщина. Это почему?

Пятая женщина. Явное дело. Для человека обидно выходит. Может, он на работе на Доске почета висит, а тут ему в нос последним тычут.

Десятая женщина. А как же радио велит нам тогда спрашивать?

Первая женщина. Крайнего, наверное.

Мужчина. Крайних в любой очереди два. Тот, кто у прилавка, тоже крайний.

Вторая женщина. Кого же они все же спрашивать велят?

Девятая женщина. А леший их знает. Я передачу не дослушала — у меня внук обоссался.

Одиннадцатая женщина. Надо спросить, кто конечный.

Мужчина. Ну, знаете, мы все тут конечные.

Десятая женщина. А? Что? Плащи кончились? Эва!

Шестая женщина. Плащи, плащи кончились!

Очередь заволновалась, задвигалась.

Голоса:

— Кончились плащи!

— Спросите там, плащи кончились, что ли?

— Кончились плащи?

— Кончились?

Мужчина. Да не устраивайте вы паники. Ничего не кончилось. Плащей много.

Первая женщина. Еще много, говорят.

Десятая женщина. А вот он сказал, что кончились. Я сама слыхала. Вы что, не говорили?

Мужчина. Нет.

Десятая женщина. Как же это? Я слыхала.

Мужчина. Я сказал только, что мы все кончимся.

Десятая женщина. А-а. Ну это другое дело. (Кричит.) Не волнуйтесь, гражданки, плащи не кончились!

Все возвращаются на свои места к выстраиваются снова в очередь.

Пауза.

Третья женщина (интеллигентная). Безусловно, надо спрашивать не конечного, а вот так: «Скажите, пожалуйста, за вами еще никто не занимал?»

Десятая женщина. Так и язык сломать недолго. Я поди раз десять на дню очередь занимаю, так что мне несподручно каждый раз рассуждать. Эва как длинно! Буду, как всегда, последнего спрашивать. Кто умный, тот не обидится, тому обидеться и за деньги в голову не придет.

Восьмая женщина. То-то и оно!

Пауза.

Первая женщина. И чего все стоим?

Восьмая женщина. И не говорите. За мясом стоим. За хрусталем стоим, за апельсинами стоим, за золотом стоим, за детскими колготками стоим, за коврами стоим, за книгами стоим, за бюстгальтерами стоим, даже в музей стоять приходится — все дефицит. Скоро за воздухом стоять будем.

Пятая женщина. А ты не стой, кто тебя неволит? Чай, не за хлебом стоим. Явное дело. В войну бы за хлебом постояла — тогда бы другую песнь завела. А тут чего — плащ французский! Чай, без него не помрешь. Не хочешь стоять — ступай себе домой добровольно. Или вон рядом в отдел иди, смотри, сколько тама плащей висит — навалом, и все разноцветных цветов! Бери любой — да домой. Дешево и сердито. Явное дело.

Одиннадцатая женщина. Да то разве плащ? Виду нет никакого. Одно недоразумение.

Пятая женщина. Да ты сразу скажи, тебе плащ али вид нужон? Плащ ведь он шоб в дождь не вымокнуть. А в дождь, скажи, кому твой вид нужон? Ведь оно, если, к примеру, ливень хороший, то тебя и с двух шагов никто не заметит. А коли когда и заметит, так ему твой вид явное дело без надобностев, чай, не невеста.

Одиннадцатая женщина. Ну, знаете, невеста — не невеста, а всякой женщине получше одеться хочется.

Пятая женщина. Вот в чем-то и беда. Сами и виновны. Явное дело. Все норовим теперь что получшее ухватить. Двифицит. Сорту — люк. Сапоги нам всем подавай шоб финляндские, да шоб из самой мягкой кожи, да на доподлинном меху, простыни — шоб африканские, на свои вроде и лечь уж зазорно, мясо — так шоб уж одна мякоть, шоб боже упаси ни одной косточки, плащ — так шоб беспременно хфранцузский, последнего фасону. А что ж мы, собаки, что ли, чтоб кости глодать? Вот за мякотью и стоим. Что ж тут поделать!

Шестая женщина. И не говорите, у меня давеча голова разболелась, так я мужа заместо себя за мясом послала. Так он мне через десять минут на четыре рубля одних бараньих костей приволок — обе лопатки ему мясник отвалил. Вот как надул!

Все смеются.

И ведь пришлось смолчать, иначе в другой раз в магазин не выгонишь: скажет, не понимаю, дескать, сама иди.

Десятая женщина. А что, бывает и нас, женщин, хорошо надуют. На той неделе мне, например, зарез подсунули. Я в другом районе в магазин зашла. Своего-то мясника я как облупленного знаю, он меня на мякине не проведет, а этот так ловко кусок перед носом крутанул — только мясо видать было, а домой прихожу, развернула — батюшки, одни жилы, так и есть зарез. Эва и крутанул.

Девятая женщина. Да чё там, милая. У них это дело известное, у них все сто три способа по обману народа изучены, они их небось как таблицу умножения знают, они все эти способы небось по наследству, как золото, от отца к сыну передают. А что конфеты покупаешь? Широченной спиной к тебе повернутся, а в кульке среди дорогих, шоколадных обязательно несколько карамелей попадется. Так и лягушку домой принести можно — спины-то у них не прозрачные!

Шестая женщина. А с яйцами что? С яйцами?! Я вот сколько хожу — так непременно в кульке на десяток два битых принесу. Два — на десяток! Это надо же, какая прибыль-то им? Пробовала как-то вернуть — какое там! Вы, говорит, сами по дороге разбили, несли и разбили, а у меня яйцо отборное, диетическое. И коробки с целыми яйцами раскрывает и мне показывает. С тем и ушла.

Восьмая женщина. То-то и оно!

Шестая женщина. И откуда столько жулья на белом свете поразвилось?

Одиннадцатая женщина. Не жалуемся, вот они и процветают.

Третья женщина. Ну, знаете, не все жулики, бывают и вполне честные продавцы.

Десятая женщина. Честных-то там не держат. С честными там разговор короткий. Вот у меня племянница в мясном работала, так она брать себе ничего не хотела, как станут делить между собой мясо после работы, так она не берет — молодая еще, с совестью, с гонором, значит. И что вы думаете? Ведь пришлось уйти — директор на нее всю недостачу чуть было не перевалил: поставил ее замом своим, да в отпуск ушел, а ревизии, как по закону полагалось бы, не сделал, с бухгалтерией договорился. У него весь этот магазин в кулаке — у них у всех там рыльце в пушку, — а недостача там лет на десять потянула бы, никак не меньше.

Четвертая женщина. Так что же она не пожаловалась?

Десятая женщина. А связываться не хотела. Перешла в Союзпечать работать. Там, говорят, культурственней, жадности меньше, оттого такого спросу нет, этого самого дефициту. И то сказать, из газеты «Неделя» ведь щей не наваришь.

Мужчина. Вот так мы все: нас же обворовывают, а мы связываться не хотим. А еще на кого-то пеняем.

Одиннадцатая женщина. Что говорить, сейчас только в торговле жить и можно, как увидишь на улице женщину, шикарно одетую, так и знай — или жена дипломата, или в скупке работает.

Седьмая женщина. У меня соседка в овощном работает, так они всю зиму бананы и клубнику едят, а я только очистки в мусорном ведре вижу.

Восьмая женщина. То-то и оно!

Пауза.

Девятая женщина. Чтой-то очередь будто совсем не движется? Я вот по этой двери заметила — три часа назад против этого края стояли, и опять будто тот же край.

Третья женщина. Меряют.

Первая женщина. Да где там меряют! Долго ли человеку примерить? Просто без очереди идут. Смотрите, вон, вон мужчина прошел!

Очередь зашевелилась, заволновалась.

Голоса:

— Не пропускайте там без очереди!

— Без очереди не пропускайте!

Пятая женщина. Чай, на своих, не на казенных стоим!

— Этот мужчина без очереди!

Седьмая женщина. Не стыдно, а еще в замше!

Голоса:

— Не пропускайте, не пропускайте его!

— Он посмотреть только.

— Я тоже посмотреть!

— Я тоже!

— Не пропускайте!

Первая женщина. Опять ведь мужчина.

Седьмая женщина. Им все некогда!

Пятая женщина. Явное дело. А нам, поди, есть когда?

Седьмая женщина. Значит, есть. Глядите, одни бабы в очереди стоят. Один мужик на эдакую очередину — и тот, поди, завалящий пенсионер.

Девятая женщина. А ты что, женихов пришла в очереди выбирать?

Седьмая женщина. Скажете, женихов! Я бы сейчас самого лучшего жениха на один французский плащ променяла!

Десятая женщина. Эва как!

Все смеются.

Четвертая женщина. А еще жалуемся, что времени у нас ни на что нет. По таким очередям стоять — откуда тут будет время?

Десятая женщина. А что мужиков за женскими плащами посылать? Они и за своими-то не стоят, вон ихний отдел пуст — терпения в них женского нету.

Четвертая женщина. Мужчин никогда в очереди не увидишь!

Девятая женщина. А ты уж, гляди, соскучилась?

Четвертая женщина (смеется). Разве что!

Пятая женщина. Явное дело! Мужчинов по очередям нет.

Десятая женщина. Ну а в воскресенье в восемь утра в винный отдел?

Все смеются.

Восьмая женщина. То-то и оно!

Все смеются. Потом пауза.

Десятая женщина. И чего все так за этими импортными вещами убиваются? Не понимаю. Не хлеб же действительно. Не все ли равно, какой плащ — французский, русский или африканский, — лишь бы не промокал. И ведь так дорого стоит, а все равно эва сколько стоят. Богатые все больно стали.

Пятая женщина. А ты всех ругаешь, а сама-то стоишь. Явное дело. Ступай вон в отдел рядом, бери любой плащ — и домой. Дешево и сердито. Сама-то чего за хфранцузским стоишь? Чай, без него не помрешь.

Десятая женщина. Эва! да я ж не себе. Себе бы я хоть брезентовый взяла. Ей восемнадцать сегодня исполнилось. Есть у нее плащ с восьмого класса. Да она его носить перестала. Хочу, говорит, новый, модный. И до чего ведь дошла — в проливной ливень в одном платьишке бегает. Эва! А одежа-то портится.

Восьмая женщина. То-то и оно.

Пятая женщина. Явное дело. Вот так разбалуем детей, а потом плачемся. Думаешь, одна для дочки стоишь? И я тож самое, для сына. Тут, считай, половина для сынов-дочек мается, а другая половина — спекулянтки, на людской глупости наживаются.

Восьмая женщина. То-то и оно. А лично я, девочки, люблю, грешница, в очереди постоять. Тут и про чужую жизнь узнаешь, и свою, бывает, добрым людям расскажешь. Я давно заметила: очередь — это школа жизни. Нигде человек так не разговорится, как в очереди. Стоять-то скучно, вот всякий и разговорится. А в этом случае много пользительного можно для себя подчеркнуть. А уж если спор какой в очереди выйдет — так оно, времечко, так и летит, так и проскользнет, родное, невидимочкой. То-то и оно. Я давно одна живу — дети по другим городам, редко и письмецо напишут — свои заботы теперь у них; соседка есть у меня, так, на мою беду, неразговорчивая попалась. Спросишь вечерком: «Как, мол, дела, Тоня?» — а она тебе: ничего, спасибо, — вот тебе и весь разговор, а я с людьми поговорить до страсти люблю. Хорошо, что меня аккурат угораздило жить, когда очередей много. Если бы очередей не было, так, ей-богу, что и делать бы, не знала. Удавилась бы с тоски, наверное. Есть у меня собачка, правда, такса, хороший песик, ничего не скажешь, а не говорит, окаянная. То-то и оно. Вот мне, к примеру, этот плащ французский совсем не нужен, а я постою, людей в свое удовольствие послушаю, сама побеседую, заодно и плащик пощупаю, может, и куплю его да соседке снесу, вдруг возьмет да и разговорчивей станет, а не возьмет — назад сюда принесу, люди возьмут, вещь полезная, дефицит, видать, а я по своей цене отдам, так с руками и ногами вырвут. Я спекулировать — ни боже мой, у меня честность прирожденная, дед мой при царской власти находился, полицейским был. То-то и оно!

Десятая женщина. Вы, матушка, плащик-то мне отдайте — у меня две дочки и племянница молодая. Одной куплю — так и второй сразу понадобится, а дают-то в одни руки по одному!

Седьмая женщина (молодая). Мне, мне, бабушка, я для подруги возьму!

Восьмая женщина. То-то и оно, может, и тебе отдам. Может, тебе. Это уж как захочу. Там посмотрим.

Третья женщина. Бывает же такое! Для развлечения в очереди стоять!

Четвертая женщина. И есть же лишнее время! Не понимаю.

Восьмая женщина. То-то и оно. Понять одному человеку другого бывает ох как трудно! Иногда и впрямь бывает легче с собакой договориться. С таксой-то я целый день разговариваю — все как есть понимает. Одно плохо — не говорит, проклятущая, никакой, и самой пустой, беседы, поддержать не умеет. То-то и оно. А очередь — это уж как есть школа жизни. Вот сегодня, к примеру, с самого утра за апельсинами стояла, так в очереди рассказывали, будто вчера на проспекте от молочного магазина ребеночка о трех месяцев вместе с коляской украли.

Третья женщина (интеллигентная). То есть как — украли?

Четвертая женщина. Почему — украли?

Голоса:

— Украли?

— Чего украли?

— Ребеночка, говорят, украли.

— Как это — украли?

Восьмая женщина. Так и украли. То-то и оно. Поставила мать коляску со спящим ребенком у двери, сама в магазин зашла, выходит, а коляски с ребеночком возле магазина нет. То-то и оно. Говорят, что всех спрашивала, не видели ли, потом, как дерево, рухнула, ее в больницу и увезли.

Первая женщина. А ребеночка-то нашли?

Восьмая женщина. Покамест и не нашли. То-то и оно. Люди видели, будто какой-то мужчина коляску с ребеночком в заднюю дверцу черной машины запихивал, да им-то что, им-то невдомек, думали, что отец.

Четвертая женщина. А может, и вправду отец?

Первая женщина. Ну какой же отец станет своего ребенка в машину пихать! Он какой-никакой, а о матери все же подумает.

Шестая женщина. Современные матери все раззявы! Это надо же ребенка на улице оставить! Я вот своего Вовку, покуда он маленький был, повсюду за собой таскала: я в магазин — и он в магазин, я в кино — и его в кино.

Третья женщина. Да позвольте, господь с вами, теперь же все оставляют, все так делают. У меня из окна кухни универмаг виден — так с самого утра возле него вереница колясок.

Шестая женщина. А потом вот так мамаши и расплачиваются. Был у нее ребеночек, а теперь сплыл. Поминай как звали.

Четвертая женщина. Между прочим, таскать младенца по магазинам и кино даже врачи не рекомендуют, это негигиенично.

Шестая женщина. А мне плевать — гигиенично или негигиенично. Зато мой Вовка цел и даже женился, а вот ейного — украли.

Третья женщина. Ну, мать здесь, разумеется, совершенно ни при чем. Обвинять в этом случае мать — значит оправдывать преступника.

Шестая женщина. Да кто ж его, сукиного сына, оправдывает? Да я бы его, кровопийцу, первая бы своими руками за этого ребеночка растерзала бы!

Пятая женщина. А ребеночек-то кто — мальчик аль девочка?

Одиннадцатая женщина. И чего только не бывает!

Десятая женщина. Крутом жулье одно!

Восьмая женщина (с апельсинами). То-то и оно.

Седьмая женщина. Так зачем он ему нужен, ребеночек-то?

Десятая женщина. И верно, для чего украли?

Четвертая женщина. Может, своих детей нет, так чужого усыновить хочет?

Третья женщина. Господь с вами! Кто же таким способом усыновляет? Усыновляют официально, через дома младенцев.

Мужчина. А так — все равно милиция разыщет.

Пятая женщина. Может, из-за коляски? Заграничные коляски ведь тоже дефицит.

Третья женщина. То есть как это — из-за коляски?

Девятая женщина. А так. Ребеночка выкинет, а коляску себе возьмет.

Десятая женщина. Продаст коляску и пропьет.

Третья женщина. Куда выкинет?

Девятая женщина. Да хоть куда. В реку.

Восьмая женщина. И такие бывают. То-то и оно.

Третья женщина. О, господи!!!

Пауза.

Девятая женщина. Ей-ей, мы так на одном месте и стоим. Нисколько не движемся. Опять возле этой же двери.

Третья женщина. Меряют.

Седьмая женщина. А за нами-то какая очередь встала!

Первая женщина. Меряют! Просто без очереди пропускают. Видите, вон, вон, только что мужчина прошел.

Очередь заволновалась, зашевелилась. Г о л о с а:

— Послушайте! Без очереди там не пускайте!

— Не пропускайте без очереди!

— Не пускайте!

Пятая женщина. Чай, на своих, не на казенных стоим!

Десятая женщина. Как подойдет мужчина, так всегда без очереди норовит.

Седьмая женщина. И как только не стыдно, а еще с портфелем!

Восьмая женщина. То-то и оно.

Пауза. К очереди подходит Д е в у ш к а.

Девушка. Скажите пожалуйста, я ведь перед вами стояла?

Пятая женщина. Не знаю.

Девушка. Ну как же! Помните, я еще у вас спросила, будете ли вы стоять, а вы мне ответили — буду, и я вам сказала, что на минутку отойду, только посмотрю, не продают ли здесь поблизости чайных роз?

Пятая женщина. Не знаю ничего. Никаких роз не знаю.

Девушка. Да нет же, я хорошо ваш платочек запомнила, синенький в белый горошек.

Пятая женщина. Явное дело. А вот я тебя не помню.

Третья женщина (интеллигентная). Да, да, она перед вами стояла, я ее помню, пропустите ее.

Пятая женщина. Не пропущу.

Девушка. Как же не пропустите? Что же мне, опять в конец очереди становиться — посмотрите, какой уже хвост за вами, и конца не видать.

Четвертая женщина. Пропустите, ведь она стояла.

Девушка. Я и пятнадцати минут не ходила, все обратно спешила, а вы теперь не пускаете.

Пятая женщина. И не пущу. Явное дело. И не надейся.

Четвертая женщина. Стояла она, точно стояла, я ее пальто в клетку хорошо помню.

Пятая женщина. А хоть бы и стояла — что с того? Все равно не пущу. Я за нее стоять не обязанная. Чай, не на казенных стою. А то наладились больно ловко — позанимают десять очередей, а сами в кафях сидят, кофе распивают. А мы тут в пыли да духоте стой за них цельными часами, у меня вот уже ноги так и гудут, так и гудут. Явное дело. Я тебе так скажу, девка, я тебе давно в бабки гожусь, а не ухожу. Очередь, как положено, соблюдаю. Вот бы ты лучше взяла, к примеру, да и сказала мне — пойди-ка, бабуся, да посиди на лавочке в садике, а я за тебя на своих молодых ногах постою маленько, а ты отдохнешь покамест на вольном воздухе. Так нет, ты же насупротив — сама норовишь ускользнуть, а старый человек стой себе на своих тромбозных ногах? Явное дело!

Девушка. Так вы бы мне сразу сказали, что обратно не пустите, я бы тогда не ушла.

Пятая женщина. А чего говорить? Сама должна понимать. Явное дело. Не помню я тебя теперь. Не помню, и все.

Третья женщина. Ну, знаете! Так рассуждать — так это значит, что из очереди на несколько минут отлучиться нельзя? Ведь все же всегда так делают! Нет, тут уж вы абсолютно не правы.

Четвертая женщина. Конечно, вы не правы. Пропустите ее. Ведь она все время с нами стояла. Я ее клетчатое пальто запомнила.

Восьмая женщина. Да была она, была. Я никуда не отходила, я завсегда всю очередь в лицо помню. То-то и оно. Вон та красная куртка стояла, за нею — зеленое пальто, за пальто — ондатровый воротник, за воротником — черные очки, за очками — мужчина, там — чемодан, за чемоданом — нос с бородавкой, а там…

Шестая женщина. При чем тут моя бородавка, скажите пожалуйста?! Если у человека на носу бородавка, так выходит, можно уже без очереди лезть? Не было ее тут.

Четвертая женщина. Да что вы правда все путаете? Ондатровый воротник, нос с бородавкой…

Шестая женщина. Ну вот, затянули теперь хором на все лады — нос с бородавкой! Что вам моя бородавка? Не о бородавке здесь разговор! Не было, говорю, ее здесь!

Восьмая женщина. Была.

Шестая женщина. Не было.

Восьмая женщина. Была.

Пятая женщина. А хоть бы была — не пущу я ее. Я сказала, что не пущу, — и не пущу. Явное дело.

Девятая женщина. И правильно, не пропускай, нечего тут.

Шестая женщина. Не пропускайте, не пропускайте!

Девятая женщина. И правда, молодые нынче больно прыткими стали — всюду первыми поспевают. Пока в одной очереди стоят, еще четыре займут. И в парикмахерскую сбегают, и в кафе, и ко всем пяти прилавкам успеют. А за них стой тут, отдувайся.

Седьмая женщина. Ну и правильно. А у молодых дел больше.

Четвертая женщина. Конечно.

Девятая женщина. Это как же больше? Как же больше? Что у нас, делов, скажешь, нету?

Пятая женщина. Явное дело!

Десятая женщина. Чем же это у молодых их больше? Что они нынче делают, молодые-то?!

Третья женщина. У молодых дел, конечно, больше. Им и одеться надо получше, и причесаться в парикмахерской, они и учатся, у них и свидания. Молодые — они в жизнь входят. Им только успевай. Теперь у них в техникумах и в институтах знаете какие программы сложные? И в кино надо успеть, и в театр… и любовь у них…

Девятая женщина. Вот это да! Вот это разодолжила! Кино да театр! Да любовь! Нашла дела!

Пятая женщина. Явное дело! Мне бы их заботы! Я и работаю, и дом на своих плечах тяну, и внуков нянькаю. Я, бывает, за цельный день ни на одну минуту на краешек стула не присяду, поесть иной раз забываю. А невестка с сыном — это точно, по кино и, почитай, каждый день гуляют. Будто телевизора не хватает. Вот у меня, к примеру, дома картошка кончилась — я бы покамест в овощной сбегала, чтобы даром время не потерять, да ведь нет же, стою, очередь соблюдаю, другие стоят, а я что — лучше всех?

Третья женщина. Так подите, если вам надо. Кто же вам не дает?

Пятая женщина. Явное дело. А у меня совести не хватает.

Третья женщина (интеллигентная). Ну и стойте со своей глупой совестью. Что же, когда мы устали, когда нам тяжело, то мы уже не люди, зла друг другу желаем, друг другу навстречу не пойдем? Вставайте сюда, девушка, передо мной.

Голоса:

— А мы ее не пустим!

— Она здесь не стояла!

— Не видели мы ее!

Третья женщина. Да стояла же она, стояла.

Мужчина. А вы за всю очередь не решайте, вы всею очередью не распоряжайтесь, очередь ведь не ваша, а, в конце концов, очередь общественная. Очередь — это тоже коллектив. Значит, и решения в ней надо принимать коллективно.

Третья женщина. Да, но очередь ведь и не местком. Что же мы, по такому пустяковому поводу будем профсоюзное собрание здесь устраивать? Вставайте передо мной, девушка, не бойтесь.

Голоса:

— Не пустим!

— Не пропускайте ее!

Третья женщина. Дело-то ведь всего на три лишних минуты, а крику сколько! Становитесь, девушка.

Четвертая женщина. Правда, становитесь.

Голоса:

— Мы тут с утра стоим, если каждого пропускать, то еще два дня стоять придется!

— У меня, например, ребенок маленький один в комнате заперт!

— И у меня, двое.

— А я с работы отпросилась!

— И я!

— Все равно не пустим!

— Милиция здесь недалеко!

— А мы без милиции ее сейчас! Чего стоишь! Глаза всем мозолишь! Иди в конец очереди становись!

Третья женщина. А вот рукам давать волю вы не имеете права! Она ведь вам не мешает? Она стоит в стороне. Это я сейчас милицию вызову!

Голоса:

— Мы ее все равно не пустим!

— Гуляют где-то, а потом приходят!

— А мы тут стой за них!

— Пускай очередь снова занимает!

— Мы ее все равно вытолкнем!

Мужчина. Тут у нас в КБ недавно один молодой специалист пришел. Так он мне рассказал, будто недавно какой-то ученый теорию очередей создал, так и назвал — теория очередей. Только он, видно, подшутить надо мной хотел — какая уж теория? Ведь теория — это прежде всего порядок, стройность, а какая здесь, например, стройность — одна бестолковщина!

Третья женщина. Не слушайте вы никого, девушка, становитесь передо мной, и пускай только попробуют вытолкнуть — тут милиция недалеко.

Девушка. Спасибо вам большое, я лучше пойду снова очередь займу.

Д е в у ш к а становится в конец очереди. К ней подходит М а т ь.

Мать. Ты последняя?

Девушка. Я.

Мать. Ты чего же не защищаешься? Я за тобой давно наблюдаю.

Девушка. Не хочется из-за пустяков с людьми ссориться.

Мать. Из-за пустяков! А сама плачешь! Надо уметь за себя постоять. Так ведь и пропасть недолго.

Девушка (смеется). Да вот пока не пропала.

Пауза.

Из-за сцены:

— Женщины! Просят не стоять — плащей пять штук осталось!

— Слышите — кончились плащи!

— Плащи кончились!

— Кончились!

— Кончились!

— Что кончилось?

— Говорят, кончились!

— Что, совсем кончились?

— Говорят, пять штук осталось!

— Всего пять?

— Пять.

— Всего пять.

— Пять штук осталось!

— Пошли по домам — нам не хватит!

Пятая женщина. Не хватит. Явное дело. Не хватит.

Очередь начинает медленно расходиться, но часть женщин остается на месте.

— Вы чего не уходите?

— А вы?

— А вы?

— Да я думаю, может, еще подвезут…

— Может, и подвезут…

— Как-то раз в универмаге я за сапогами стояла, сказали, что кончились, все разошлись, а через два часа привезли.

Мужчина. Подвезут там еще? Спросите продавщицу.

— Спросите, подвезут?

— Спросите у продавщицы — подвезут?

— Говорят, не подвезут.

— Не подвезу.

— Не подвезут.

— Сказали, не подвезут. (Мужчина уходит.)

— Я все равно постою. Столько уж стояла. Вдруг подвезут.

— И я постою.

— Может, все-таки подвезут.

Восьмая женщина. То-то и оно!

Мать. Ты чего не уходишь? Слышишь — кончились плащи.

Девушка. Да сказали — может, подвезут.

Мать. Не подвезут. Тебе плащ нужен?

Девушка. Да.

Мать. У меня есть.

Девушка. Какой?

Мать. Хороший. Английский.

Девушка. А размер?

Мать. Как раз на тебя. Мне мал.

Девушка. Покажите.

Мать. Он у меня дома. Пойдем ко мне — покажу.

Девушка. Я боюсь. Я уйду, а меня назад в очередь не пустят. Один раз уже не пустили. А вдруг плащи подвезут?

Мать. Не бойся. Пустят. Я договорюсь.

Девушка. Прямо не знаю — посмотреть хочется и уходить страшно. Вы далеко живете?

Мать. Да вот здесь, за тем домом.

Девушка. А цвет какой?

Мать. Самый красивый — голубой.

Девушка. А пошит как?

Мать. По самой последней моде. Пойдем — сама увидишь.

Девушка. А сколько стоит?

Мать. Договоримся.

Девушка. Мне теперь ужасно плащ нужен. Мой — старомодный, знаете, синий, болонья и по швам весь лезет — в нем уже ходить неприлично. Я два года на новый плащ копила.

Мать. Ну так считай — счастье тебе привалило. Пойдем?

Девушка. Вообще-то мне посмотреть ужасно хочется. Здесь плащи все равно кончились, наверное, не привезут…

Мать. Не привезут. Идем.

Девушка. Я пойду, а меня обратно в очередь не пустят… вдруг привезут?

Мать. Женщина, пустите ее в очередь? Она ненадолго отойдет.

Девушка. Я только у нее плащ посмотрю.

Третья женщина. А какой у вас плащ?

Мать. Голубой.

Третья женщина. Так, может быть, я тоже с вами схожу? Если ей не подойдет — я куплю?

Мать. Вам мал будет: мне мал, а вам и подавно.

Третья женщина. Мне мал будет — я, может, для дочки возьму.

Мать. Нет. Я ей первой обещала!

Двенадцатая женщина. Так если ей не подойдет? Я для дочки возьму.

Мать. Ладно. Если ей не подойдет, я сюда с плащом вернусь. Пустите ее в очередь?

Двенадцатая женщина. А мне что. Пускай идет. Иди, девушка.

Мать. Вы запомните ее хорошенько, ее пальто клетчатое, чтоб потом не забыть, и то один раз ее уже в очередь не пустили — она договорилась, ушла, а назад ее не пустили.

Двенадцатая женщина. Совести у людей нынче нет, оттого и не пустили. Я пущу. Вы меня не знаете. У Фроловой слово твердое. Кремень. Ступай, девушка.

Д е в у ш к а и М а т ь уходят.

Картина 2

Комната. Накрытый стол на двоих, электрический самовар.

Мать. Ну, вот и пришли. Устала, поди, стоявши-то?

Девушка. Устала. Я с утра стою. И к вам идти далеко все же… Я ведь на каблуках.

Мать. Скинь каблуки-то, садись отдохни маленько.

Девушка (садится). Спасибо.

Мать. Сиди, отдыхай, девушка. Чайку, может, выпьешь?

Девушка. Да нет, я посижу капельку, плащ посмотрю и побегу — я все же боюсь очередь пропустить, вдруг подвезут, а меня не будет.

Мать. Так тебе мой подойдет. Английский. Он такой же, как и французский, только воротник немного побольше. Я видела, как примеряли. Сейчас покажу. Да и от твоего места часа два, не меньше, до прилавка стоять. Налить чайку-то? Самовар вот, даже еще горячий, я из дома недавно.

Девушка. Спасибо.

Мать. Так я налью. (Наливает.) А вина немножко хочешь, согреться. Дует в магазине-то.

Девушка. Нет, вина не хочу.

Мать. Ну ладно. Дело хозяйское. Давай пальто. Я повешу пока. Двигайся к самовару поближе, а то варенье не достанешь. Это черничное. Бери безе. «Наполеон». Все сама делала. На совесть старалась.

Девушка. Спасибо.

Мать. Ты спасибо-то поменьше, а ешь побольше. Больно воспитанная ты. Одна, поди, у матери-то?

Девушка. У меня нет матери. Я сразу из детского дома в ясельки нянечкой устроилась, а вечерами в лесотехническом техникуме учусь. Там в общежитии и живу.

Мать. Вот оно как. А мать-отец где?

Девушка. Не знаю. Меня из дома младенца в детский дом отдали.

Мать. Да оно ничего, видать. Советская власть, видно, тоже не обижает — ишь ведь какая выросла: гладенькая, да румяная, и волосы вьются, ну прямо маменькина дочка. Залетка уже есть?

Девушка. Что?

Мать. Залетка, спрашиваю, уже есть?

Д е в у ш к а молчит.

Мать. Ну, залетка, дроля, хахаль, зазноба… кавалер — как вы это сейчас зовете?

Девушка (смеется). Кавалер… дроля… Я даже не поняла сначала. Сейчас так не говорят. Сейчас говорят просто — парень.

Мать. Ну, парень. Так есть?

Девушка. Парень есть. Только он не парень.

Мать. А кто ж он — девка, что ли?

Девушка (смеется). Нет, что вы. Он мужчина. Взрослый мужчина. Даже пожилой, можно сказать. Ему тридцать пять исполнилось.

Мать. Что же это ты такая хорошенькая и со стариком связалась?

Девушка. Он хоть и пожилой, а сам как маленький, хоть и женатый.

Мать. Час от часу не легче. А чего с женатым связалась — холостых мало? С женатым стариком связалась! Что тебе, парней не хватает? Никогда не поверю, чтобы у такой хорошенькой и парней было мало.

Девушка. Да бывает, ухаживают парни, в общежитие провожают, на танцы зовут — только им все равно, какая девушка, лишь бы молодая, а он только меня любит.

Мать. Любит, говоришь?

Девушка. Любит.

Мать. Значит, вот так втроем с его женой и живете?

Девушка. Зачем втроем? Он с женой не живет, да и меня не трогает.

Мать. Ну, девка, ты мне сегодня прямо чудеса рассказываешь. Я таких чудес никогда и не слыхивала. Что же вы с ним… и вместе ни разу не были?

Девушка. Не были. Я вообще ни с кем не была.

Мать. Девушка, значит.

Пауза.

Мать. Это хорошо. Теперь девушки днем с огнем не отыщешь. Дефицит. Разве что в детском саду. А тебе лет-то сколько?

Девушка. Двадцать три.

Мать. Двадцать три уже… А с виду не скажешь — двадцать три. И — девушка. Молодец. Целомудренная, выходит. А он не пристает?

Девушка. Нет, что вы, он до свадьбы сам меня трогать не хочет. «Не могу, — говорит он мне, — пока под одной крышей с другой женщиной живу, твою чистоту осквернять». Я однажды ночью к нему сама пришла. Выследила, когда его жена с любовником ушли, и пришла.

Мать. Так у его жены любовник есть?

Девушка. Есть.

Мать. И он знает?

Девушка. Знает. В этом-то все и дело. Так вот, я пришла к нему ночью и на шею к нему сама бросилась, а он губы себе все в кровь искусал, а меня не тронул!

Мать. Так, говоришь, свадьба у вас будет?

Девушка. Обязательно будет. Вот как его жена переедет к любовнику, так мы и поженимся.

Мать. А что же он сам от жены не уйдет, раз знает, что у нее любовник? И тебя бы не мучил.

Девушка. Жалеет он ее. Гордая она очень. Говорит, что руки на себя наложит, если он уйдет первым. Ей пока жить негде. Ее любовник со своей женой недавно развелся и пока с ней в одной квартире живет, он квартиру строит, но пока еще не готова.

Мать. Ой, девка, обманывает он тебя, как я погляжу! Спит он с ней преспокойно, право слово, спит, а тебе голову дурит, и ты в девках пропадешь.

Девушка. Да нет, что вы. Ведь он не такой, как все. Он странный очень. Он не может с ней быть после того, как она ему изменила. Даже если бы хотел — не может. Он ни к одной женщине не может прикоснуться, если она с кем-то другим была. Потому и меня полюбил. Его жена тоже девушкой была, когда они поженились. Это у него комплекс такой. За всю жизнь у него только одна жена и была. И теперь вот я.

Мать. Любишь его?

Девушка. Люблю. Какую музыку сочиняет, если бы вы слышали! Грустная только очень. Я всегда плачу, когда он мне играет. Правда, по радио еще его музыку не передают, но это дело будущего. Когда-нибудь он будет очень знаменит, вот посмотрите. А душа у него нежная, как у девушки, как у девочки даже. Он ужасно обидчивый и страшно розы любит. Но только чайные розы. Я всегда стараюсь чайные ему достать. Вы замечали, какой у чайных роз нежный цвет? Мне кажется, он сам на чайную розу похож. Мужчина — и такой нежный, правда, странно?

Мать. Знаешь что, девка?

Девушка. Что?

Мать. Иди-ка ты отсюда подобру-поздорову!

Девушка. Почему? Я вас обидела чем-нибудь?

Мать. Да не спрашивай ты меня ничего, окаянная! Ступай, говорю, отсюда подобру-поздорову!

Девушка. Что с вами? Вам нехорошо? Настроение испортилось? Знаете, у него тоже часто внезапно портится настроение, и тогда он может наговорить просто бог знает что, но на самом деле он очень нежный, потом он всегда кается и плачет. Он всегда говорит, что одна я могу его в чувство привести. Вот. Выпейте водички. Глотка два или три. Это поможет, увидите. Что, уже лучше стало?

Мать. Лучше. Ты прости меня. Сама не знаю, что накатило.

Девушка. Бывает.

Пауза.

Девушка. Ну, теперь я пойду.

Мать. А плащ?

Девушка. Да бог с ним, вам сейчас не до него, наверное. Я пойду в очередь вернусь, может, уже подвезли.

Мать. Так тебе плащ, выходит, уже не нужен?

Девушка. Нет, нет, мне вообще плащ очень нужен, мой уже немодный и ползет по всем швам, а его жена роскошно одевается, и она все время у него на глазах, так мало ли что, жена она ему пока все же. Но может быть, вы раздумали, — тогда вы скажите, я не обижусь…

Мать. Ну, раз не обидишься, тогда скажу: я было передумала, а теперь снова надумала. Жди.

М а т ь уходит. Д е в у ш к а остается одна. Потом открывается дверь сбоку и на пороге становится С ы н. Он очень большой. У него бессмысленное лицо идиота. Увидев Д е в у ш к у, он протягивает вперед руки и медленно идет к ней. Д е в у ш к а хочет закричать, но от ужаса у нее нет голоса. Она отступает к стене. Тут он настигает ее и валит на пол. Гаснет свет. Когда свет зажигается, Д е в у ш к а сидит на полу у стены, плотно сжав ноги и обхватив колени руками. В дверях появляется М а т ь. Очень долгая пауза.

Мать. Не бойся, я его заперла.

Д е в у ш к а молчит.

Мать. Пойди в ванную, помойся.

Д е в у ш к а молчит.

Мать. Хочешь, тазик сюда принесу?

Д е в у ш к а молчит.

Мать. Если какие последствия будут, я тебе помогу, не бойся. У меня по этой части знакомых много.

Д е в у ш к а молчит.

Мать. Ты, конечно, этого не захочешь, но если бы ты смогла… Если бы ты как-нибудь смогла… остаться с нами, я бы не знаю что сделала… я бы тебя озолотила. Я зубной врач. Я частный кабинет содержу, я бы с утра до вечера в гнилых зубах ковырялась, лишь бы ты у меня ни в чем отказа не знала. А муж… Что муж? Мужа не видать ночью, а днем мы с тобой его запирать будем, а ты гулять будешь, сколько захочешь, где захочешь. В Италию тебя отправлю, во Францию, в Ботсвану… весь мир объездишь… подумай, а?

Д е в у ш к а сидит, не двигаясь, и смотрит в одну точку.

Мать. Вот я тебе взамен плаща принесла. Платьице. Тоже французское. Носи на здоровье.

Д е в у ш к а молчит.

А посмотри-ка сюда на это колечко. Это сапфир, целый карат, а кругом него шесть бриллиантиков, небольшие они, правда, по одной десятой карата, но зато чистой воды, я узнавала. Это мне от свекрови подарок. А ей — от ее матери, а той — от ее. Фамильное. И ведь тяжелые времена у них были, особенно перед войной, а с колечком не расстались. И мне в войну туго пришлось, и я это колечко не продала. Теперь ты носи. Давай палец — надену.

Д е в у ш к а молчит.

Я давно уже частный кабинет содержу. Сначала на физиотерапевта училась, но там какие же деньги — коробка конфет или бутылка коньяку, — а мне деньги очень нужны. У меня деньги есть. Пять тысяч рублей тебе даю. Сейчас и доверенность напишу. Вместе пойдем и заверим. А?

Д е в у ш к а молчит.

Мать. Шесть тысяч?

Д е в у ш к а молчит.

Восемь?

Д е в у ш к а молчит.

Больше у меня нет.

Пауза.

Да не сиди ты как истукан. Скажи что-нибудь, ну, обругай меня, заплачь, так ведь и ума недолго решиться.

Д е в у ш к а молчит.

Я понимаю, как тебе тяжело, я ведь мать, я понимаю, в молодости беды трудно переносить, потом уже легче, а в молодости трудно, но ведь не убили тебя, не изувечили, и никто ничего не видел, не знает, да восемь тысяч я тебе предлагаю, все что есть. Купишь себе машину, станешь в ней по городу разъезжать, да такая мордочка, как у тебя, да за рулем из окошка машины — весь город за тобой побежит, про своего женатого старика и думать позабудешь. А страшное — оно ведь со временем забывается, я сама много страшного в жизни повидала, и ничего, ведь живу. А изувечить бы я тебя ему не дала — я все время под дверью стояла.

Пауза.

Ну, скажи что-нибудь.

Д е в у ш к а молчит.

Мать (кричит). Да скажи же что-нибудь, наконец!

Девушка. Пойду я.

Мать. Я тебя не пущу. Я тебя сейчас никуда не пущу. Ну куда ты с таким лицом пойдешь? Я однажды женщину встретила с таким вот лицом, прошла мимо да обернулась — а она уже под трамваем без головы. Вот какое у тебя сейчас лицо. Принести тазик? Не хочешь? Ну, перестань, переодень платье. Твое — смотри — порванное по подолу. Как ты в таком рванье по улице-то пойдешь? Ты только руки подыми. Я сама одену. Вот так. А платьице-то в самую пору. Да какая же ты в нем нарядная и хорошенькая! А еще в машине не хочешь ездить. Да из машины ты будешь краше королевны! Сядь сюда. Я тебе сейчас кое-что расскажу. Вот послушай. Ты, конечно, меня не во всем поймешь, ведь ты еще девушка… молодая еще, но с чужого горя твоей душе полегчает, увидишь.

Замуж, девушка… замуж я вышла в восемнадцать лет. Свадьба у меня была, как у всех, только, может быть, цветов было побольше, чем у других, да платье мое подвенечное, может быть, было побогаче, чем у других, да целовались под крики «горько», может быть, крепче и дольше, чем другие, да на свадьбе гуляли дольше, чем полагается — очень любил меня мой жених. Отец у него был академик — богатый был человек. Ну вот. Зажили мы вдвоем с молодым мужем в новой квартире. Год прожили, два, четыре — а детей все нет. А иметь детей мы с ним очень хотели. Не знаю, может быть, желание иметь детей по наследству передается, я замечала, он среди троих рос, а моя мать была матерью-героиней, двенадцать нас было, что даже по тем временам было большой редкостью, а сейчас такой большой семьи и вовсе нигде не встретишь, разве что где-нибудь в Узбекистане, — так видно ему желание иметь ребенка от своей матери передалось, а мне от многодетной своей досталось. Поначалу мы с ним только о ребенке и говорили: где кроватку поставим, как коляску по лестнице удобней свозить, в каком скверике с дитем гулять лучше, — все, все мелочи подолгу с ним обсуждали, иногда даже ссорились, когда каждый на своем стоял, как хорошие родители при живом дите. Ну а детей у нас все не было. К каким мы только врачам-профессорам ни обращались, каким советам по части ночного поведения ни следовали, какие процедуры я только ни принимала, какие уколы ни делала, по каким курортам-санаториям ни разъезжала, за границей несколько раз была — а детей все не было. Врачи ничего не находят — а детей нет. Потом я уже и иглоукалывание пробовала, и к гомеопатам ходила, потом к знахаркам стала похаживать, к Богу обратилась, святой водой нагишом зимой обливалась — все напрасно. А ночами все снится и снится мне: преданно смотрят мне в лицо веселые синие глазенки, и беззубый ротик улыбается розовыми мокренькими деснами, и крошечные бархатные ручки с ямочками на локотках ко мне тянутся. В общем, что говорить, извелась я. Да и муж извелся. И вот через пять лет таких вот терзаний появились у меня кое-какие признаки… Ты еще девушка…

В общем, ты этого еще не знаешь, но признаки такие, на которые можно надеяться. Я от радости и гордости тогда совсем ошалела, но мужу ничего не сказала, чтобы напрасно его не обнадеживать, — вдруг, думаю, беременность мнимой окажется, — есть такое понятие в медицине, когда все признаки беременности есть, даже тело в размерах меняется, даже схватки и потуги наступают самые настоящие, а только роды пустые оказываются: нет и не было во чреве дитя. Я к тому времени всю подноготную этих вопросов уже изучила. С этой мнимой беременностью в истории было немало курьезных случаев, как придворные врачи ошибались. Думаю, что и теперь врачи ошибиться могут. И ведь именно с той, которая очень ребеночка ждет, такое может произойти. Только вскоре муж сам все заметил и уж ни о какой мнимой он и думать не стал, тут уж и я с ним свои опасения позабыла. С этого дня счастье поселилось в нашем доме. Я все свободное время крохотные распашонки шью, чепчики и носочки вяжу, мережку по краям пеленочек и простынок делаю, бантики всюду пришиваю — мне очень хотелось девочку, и непременно с ямочками на щечках и с беленькими кудряшками, а мужу, конечно, больше сына хотелось. И ведь вот смешной — уже тогда норовил в заговор с ним вступить: припадет головой к моему животу, пошепчет что-то и потом ухо приложит и слушает. А потом скажет: «Сын будет, непременно сын. Он мне сам сейчас на ушко сказал». В то время муж не давал мне пальцем шевельнуть — сам полы мыл, сам по магазинам бегал, сам стирал, стыдно сказать — сам мне голову мыл! Все боялся, как бы не случилось чего. Мне он тогда велел с работы уйти, и я целыми днями ходила тогда в картинные галереи, в концертные залы и в оперу — кто-то сказал нам, что если во время беременности смотреть на прекрасное, то ребенок и красивым родится и художественный вкус у него будет, вот я и старалась. Только на шестом месяце произошел у меня выкидыш. Долго мы горевали. У мужа виски поседели, хотя ему тогда двадцать шесть лет всего было. Стали жить дальше и дальше надеяться — ведь если один раз у нас получилось, почему бы не быть другому?

Через год я заметила, что опять беременна. На этот раз мы с мужем решили, что мне надо сразу лечь у больницу на сохранение. На третьем месяце я легла и до шестого сто дней на жесткой доске ногами вверх почти без движения отлежала. Только все равно на шестом месяце опять выкинула. И так было еще семь раз. В начале беременности я ложилась и на шестом выкидывала. Врачи ничего понять не могли. Но мне и мужу говорили — надейтесь. Но нам этого говорить не надо было — мы с ним и без того надеялись. Очень надеялись. На восьмой раз врачи от меня не отходили, повернуться с боку на бок не давали, с утра до вечера на уколах держали — и спасли ребенка. Правда, родился мальчик восьмимесячный, но вес был почти как у доношенного и с виду вполне здоровый. Муж, как узнал, зарыдал от счастья — стоит под окном, смотрит на нас, улыбается во весь рот, а плечи так и трясутся. Мне он корзину свежих розовых роз прислал — а на дворе зима была, — а врачам целый ящик шампанского, еле уговорили взять. Принесла я мальчика домой. Ну, и начали мы с мужем разворачивать его, агукаем с ним целыми днями, каждый день в натопленной спальне кипяченой водой со всякими травами вдвоем купаем, я его в новые распашонки с бантиками каждые полчаса переодеваю, муж сердится, велит ему тельняшечки надевать — мужик, дескать, растет, — он целую груду крохотных шерстяных тельняшечек где-то раздобыл, только я все равно тельняшечки без внимания оставляю; был мой ребеночек розовый, с ямочками на локотках, с шелковыми беленькими кудряшками, с румянчиком во всю щечку, да повсюду кругом него кружева тонкие и бантики атласные — на улице все его за девочку принимали, все его в один голос расхваливали. Жили мы тогда с мужем, как в сказке. Сколько счастья тогда у нас в доме было! Мы, бывало, днями рта не закрывали от смеха — такой забавный наш ребеночек был. Страшно теперь это время вспомнить — мы, наверное, этим счастьем Бога-то и прогневали, — позавидовал нам Господь Бог, видно, нашему счастью, сам, проклятый, такого не видел. Правда, был в то время один врач из районной детской поликлиники, который, посмотрев однажды сыночка, сказал, что реакция зрачка ему что-то не нравится, что это может значить серьезное отклонение от нормы, но муж того врача выгнал из нашего дома, выгнал — распахнул перед ним дверь настежь и сказал: «Мы в таких горе-врачах не нуждаемся, уходите немедленно». И я была с ним согласна — ни одного худого слова о нашем сыночке мы слышать не желали. Тут же позвали мы другого врача, частного, платного профессора, на машине его привезли, много денег заплатили, попросили его зрачок нашего ребеночка посмотреть, он посмотрел и утешил нас: все пока в норме, а про зрачок судить еще рано. Дальше наша сказка длится, живем мы день ото дня в таком небывалом счастье.

А в два года опомнились — все детишки давно бегают, а наш ребеночек лежит пластом, даже не садится. Ну и пошло. Врачи за врачами, диагноза сначала не ставили, велели несколько раз в день гимнастику с ним делать, массаж, я с утра до вечера возле него стою, ручки и ножки ему сгибаю и разгибаю, массажиста наняли, вроде бы лучше нашему мальчику стало — сначала головку поднимать начал, потом со спинки на животик стал переворачиваться, ну мы подумали, что поправляется он, а тут ему уже и три года исполнилось, все сверстники вокруг уже лопочут без умолку, забавными словечками родителей тешат, резвыми ножками топочут, а наш сыночек все еще в кроватке лежит, пузыри изо рта пускает и мычит как-то странно. Ну, собрали мы консилиум из самых знаменитых профессоров, и консилиум наш объявил всю страшную быль, как она была: глубокая имбецильность — это одна из степеней слабоумия, между дебильностью и идиотией. К этому времени он уже на хорошенькую девочку не походил: волосики у него, правда, беленькими и кудрявыми остались, но в личике у него что-то нехорошее стало проглядывать. Муж стал настаивать, чтобы его в психиатрическую больницу навсегда отдали — мол, будет там за ним хороший пожизненный уход и окружение ему соответствующее, дескать, зачем из-за неполноценного ребенка всю жизнь двум здоровым людям калечить, мол, мы можем попытать счастья и еще раз, — только тут уж я ни в какую.

Ни о каком ребенке я больше и слышать не хотела: вдруг опять повторится такое, ведь никто из врачей нам не ответил, из-за чего это случилось, — мы с мужем оба здоровые были, про родственников нас много расспрашивали, и среди тех, кого мы знали, больных не оказалось, а про прабабушек-прадедушек своих мы ничего уж сказать не могли — не знали. Да и редко кто из тех, кто сейчас в моем возрасте находится, знает своих прародителей — в трудные времена и им и нам жить досталось, одних войн сколько за это время было — так где уж там, всех по свету, как семена дерева разнесло. Да и отдать моего сыночка я не могла — полюбила его страшно, мне его мычание лучше всякой музыки было, я уже знала все оттенки его мычания: вот он так замычит — значит, мокрый, а вот по-другому — кушать просит, а это — пить, к тому времени мне уже стало казаться, что он и не мычит вовсе, а как все дети разговаривает, и я только удивлялась, как это другие его понять не могут; и нежнее его, красивее, умнее не было для меня никого в целом свете, а за его болезнь, за его беззащитность я только одну себя проклинала, а его еще больше любила. Совесть меня мучила, ведь я одна была во всем виновата — это же я сама его таким на страшные мучения родила. Не надо было мне, видно, поперек своей судьбы идти. Может быть, если бы у меня его еще в роддоме забрали, я бы его сразу и отдала, хотя нет, что это я, не верь мне, девушка, не верь, я бы уже тогда за него голыми руками волка бы задушила. Так вот, девушка. Ни о какой психиатрической больнице для него я и думать не хотела. А муж настаивал. Дело у нас стало доходить до драки. Ну, повоевали мы так с мужем, покричали, подрались — он и оставил нас. И я — веришь мне? — я нисколько его не осуждаю: уж он-то натерпелся со мной, не приведи господь как, а за что?..

Остались мы с сыночком совсем одни — и со всей-то родней я из-за него рассорилась. Сижу я подле его кроватки ночами и отыскиваю в его лице крупицы разума. И знаешь, когда он спал, его лицо вполне разумным мне казалось. А днем я ему все книжки читала, побольше книжек читать старались, да книжки все самые хорошие, самые умные выбирала, весь дефицит — у меня одна пациентка в детской библиотеке работает, а другая — заместитель заведующей в большом книжном магазине, — так они мне самые хорошие книги выбирали, какие только на свете есть. Читала я ему и Андерсена, и Гауфа, и братьев Гримм, и Перро, и Пушкина, и Чуковского, и Житкова — думала, послушает побольше, что умные люди пишут, разум в нем и пробудится. Слушал он очень терпеливо, только сожмется как-то весь в кресле, даже сопеть боится и пузыри изо рта не пускает, а то все только этим и забавляется. Только однажды стала я ему чудесную сказку Андерсена «Русалочка» читать, ты ее, конечно, знаешь, кто же не знает этой сказки, — подхожу я, значит, к тому месту, когда Русалочка первый раз поднялась из подводного царства на поверхность моря и увидела корабль под парусом в разноцветных фонариках и принца — самое красивое, по-моему, место в сказке, — я сама увлеклась, когда читала, — и вдруг он как закричит! Чего уж он тогда захотел, я и не знаю. Закрыла книгу, заплакала, а ночью, когда он заснул, взяла большую подушку и подошла к нему. Держу я, значит, подушку, гляжу на него, на спящего, и думаю: «Зверь ведь ты. Чистый зверь, а не человек. А зверей ведь убивают без жалости. Никто и не судит за это». Вот тогда, значит, в первый раз я пожелала ему смерти. Только тут же я своих мыслей сама испугалась, бросилась к нему, разбудила, плачу, целую, обнимаю, на коленях ползаю, прощения у него прошу за свои черные мысли — ведь если он родной матери ненужным оказался, если родная мать, сама его таким родившая, задушить его задумала, выходит, всем он на свете лишний, — а он только улыбается, мычит со сна и пузыри изо рта пускает.

Каждый год я его на теплое море возила, к самым знаменитым профессорам обращалась, а они только головами качали — мол, ничего не выйдет, мол, смиритесь со своей судьбою. Говорить хотела обучить и хоть какой-нибудь самой легкой работе — клеить, там, вырезать — столько я по этим профессорам бегала, что они меня избегать стали, принимать боялись. Но я все равно надежды не оставляла — да и какая же жизнь без надежды, хуже, чем смерть, да и проще всего сложа руки сесть, судьбе покориться.

Я к гомеопатам пошла. Те надежды меня не лишили. Шарики прописали. Сказали — эффект будет сказываться постепенно, исподволь. Десять лет из восьми разных коробочек по восемь шариков в день ему давала, выговорить-то и то утомишься! Только чего там эффект! Его сверстники уже в пятый класс бегают, а он все сидит в кресле да пузыри изо рта пускает. Правда, с семи лет он у меня ходить начал. Да я и этому уже не обрадовалась. Как-то я вошла в комнату, гляжу — а он стоит посередине, на слабых непривычных ногах качается, хнычет и большие руки ко мне тянет, как годовалый, — знаешь, к семи годам он был ростом с двенадцатилетнего. Посмотрела я тогда на него — и страшно мне стало. Хотя со стороны-то, наверное, и мычание его, и пузыри — все у него страшно выходило, да я-то этого не замечала, обвыклась, — а тут опять испугалась, как тогда, с «Русалочкой». Но в больницу я его отдавать все равно не хотела, как врачи ни уговаривали, — любила я его очень и для себя другой жизни без него не представляла, да и его жалела — как бы большие больные дети бить бы его стали — неполноценные дети бывают очень агрессивны, а он и постоять за себя не может, не приучен, привык только к нежному обращению, ведь я его, кроме того случая с подушкой, пальцем не тронула, хотя что это я — ведь и тогда, и тогда я на него руки не подняла, ведь это все у меня только в мыслях было, примерещилось мне, да так со мной и осталось навеки, мне это только, как говорится, на том свете в мои грехи засчитается, а на этом свете чиста я, ни разу его не обидела, хотя, бывает, машинально спросишь его что-нибудь пустяковое и машинально ответа ждешь, глянешь — а он в потолок смотрит и пузыри пускает. Тут иной раз возьмет такая досада, что до крови язык прокусишь, чтобы не закричать: да что же это, дурья твоя башка! Почему же это у всех дети как дети и только мне одной такое страшное наказание! — и все же не закричишь, ведь он-то передо мной ни в чем, ни в чем не виноват, ведь это я одна, мать, виновата, что уродом его родила! Из поликлиники я, конечно, давно ушла, стала только на дому работать — надолго ведь его не оставишь, мало ли что… Уже после гомеопатов стала я ходить к колдунам и знахаркам. Всю страну с ним исколесила. За Урал с ним добралась к одной знахарке. Каких только рецептов мне ни давали — и из коровьей мочи, и из петушиного помета, — всего ему понемногу давала — думала, хуже-то не будет. Богомолки меня в церковь с моим горем зазывали — дескать, молитвы денно и нощно, святая вода, жизнь праведная помогут. Только на этот раз я в церковь ни ногой. А ведь тогда ходила, когда ребеночка нам с мужем просила, ходила же! А вот теперь не пошла. Ведь если есть на свете Бог, прокляла я его, давно прокляла. Надсмеялся он надо мной! Ох, как надсмеялся! В общем, борюсь я дальше, как могу, со своей черной судьбой, не разрешаю себе до последнего края отчаиваться.

А вот с недавних пор ему хуже стало. Временами рычит он злобно, о стенку головой бьется, я все стены у него в комнате коврами завесила, чтоб в кровь себе голову не разбил, а увидит женщину в окно, становится на подоконник и такое вытворяет, что тебе и не скажешь. Я к профессору одному пошла, из тех, кто с рождения его знает, тот говорит — половые гормоны действуют, в больницу его надо класть, там его успокоят. И как сказал он мне это — «там успокоят», — так мне словно ножи под ногти. Что ж это, думаю, «успокоят» — ведь это значит кастрируют, ну, не так, как котов, но все равно с лекарствами кастрируют, котов иных и то жалко, и так он лишен всего, всего, что другие люди имеют, а тут и женщину ему не суждено узнать, за что же его так наказали! Пошла я к другому профессору, тоже частным образом, тот посоветовал мне завести ему какое-нибудь животное — ему, мол, эмоциональный отклик нужен, — лучше всего, сказал, кошку из-за ласковости. Обегала я всех своих пациенток и отыскала за большие деньги кошечку, красавица была кошечка, ангорская, молоденькая, сама серенькая с беленьким воротничком, — я всегда старалась для него добыть все самое лучшее, ведь я же наделила его всем самым плохим, я уж и стараюсь загладить свою вину, добываю ему все самое лучшее. Ну вот живет у нас кошечка несколько дней, ступает по квартире неслышно, мурлычет себе потихоньку, спинку выгибает, о ноги трется, ящичек с опилками в прихожей стоит, и — поверишь? — даже в нашем проклятом доме вроде бы уютней стало. Только через несколько дней я как-то открываю дверь к нему в комнату, а оттуда кошечка пулей, шерсть дыбом, глаза горят, впрыгнула на стену и добежала до самого потолка, потом перескочила на другую стену и — опять до потолка и на третью стену… Ну, вижу, взбесилась кошечка. И как он уж ее мучил — не знаю. Тайком от меня умудрился как-то. Побежала я в прихожую звонить ветеринару, спросить у него, как теперь быть, возвращаюсь — а сыночек мой сидит спокойно в кресле, улыбается и пузыри пускает, а у ног его вытянулась мертвая кошечка. Ничего я ему не сказала, только взяла вечером его стакан с кефиром и подсыпала в него немного мышьяку, чего-чего, а мышьяку у меня вдоволь, на него хватит, буду, думаю, понемногу каждый вечер подсыпать, так он и умрет незаметно, на моих руках, без мучения, а там меня пусть хоть четвертуют — нет, нет у меня сил ни отдать его, ни терпеть больше. Ведь если отдать его, то он ведь все равно души моей не отпустит, так всю жизнь и будет душу тянуть, ведь кто же, кто же будет с ним хорошо обращаться, если родная мать, сама во всем виноватая, вынести его не может, да и другие в слабоумие больные могут его забить — там ведь уже мужики будут, в детское отделение его уже теперь не возьмут. Постояла я возле него с отравой, и опять совесть во мне, как больной зуб, разыгралась, да так, хоть на луну вой, жалко его стало, чуть было этот кефир сама не выпила. Только его беззащитность меня и удержала. Ведь он хоть и большой, а совсем как грудной — какая же женщина грудного покинет?

Ну, буйствует он теперь с каждым днем все сильнее, а однажды погладила я его по голове, а он вцепился в меня, начал меня целовать, да так жарко, а потом — ты прости меня, что я говорю все тебе, ну да ладно уж, до конца, — а потом обеими руками меня за грудь схватил! Я ему кричу — ты что, опомнись, ведь я же тебе родная мать, а он пузыря пускает, улыбается, а грудь жмет. Тут я к одной бабке-знахарке пошла, к профессорам уж боюсь, как бы силой в больницу не увезли, а знахарка-то мне и говорит: «Деушку, деушку ему надо. Деушку ему приведи». Только не бабу, — говорит, — баба его на всю жизнь напугать может, а «беспременно деушку», чтоб и с лицом была, и обращения нежного. «Узнает он такую деушку, и сразу вся порча из его крови насовсем враз уйдет, как рукой сымет». Так и сказала. Стала я тогда по улицам бродить, девушку своему сыночку искать, да чтоб не какую-нибудь, а самую лучшую, уж если суждено человеку один раз в жизни женщину узнать — так пусть узнает самую лучшую. И за месяц моих исканий ты, на беду свою, самой лучшей оказалась. Только закона на меня нет, девушка. Потому как где закон — там ведь о справедливости речь, а какая уж у меня тут справедливость. А раз справедливости нет на свете, так не может быть и закона.

Д е в у ш к а, которая до сих пор сидела не шевелясь, вдруг громко заплакала.

Ты, знаешь, не жалей ни о чем, девушка… если он теперь и в самом деле поправился — ты святое дело совершила.

Д е в у ш к а плачет.

М а т ь идет и заглядывает в комнату С ы н а.

Мычит, окаянный. Мычит. И пузыри пускает…

Д е в у ш к а плачет сильнее.

Ну, поплачь, милая. Поплачь, милая. Поплачешь — все страшное и позабудется, вот увидишь. Я иной раз поплакать прямо мечтаю, да слез у меня давно нету. Может, в ванну сходишь? Нет? Или чайку принести? Ну, поплачь, поплачь хорошенько. А ты знаешь что? Ударь меня! Хочешь? Утюгом ударь, я утюг принесу. И мне легче будет, и у тебя с души все скорее сойдет.

Девушка. Ой, какая же вы несчастная, сколько же вы боли терпите! Я и не знала, что такие несчастные на свете жить могут.

Вдруг встает и идет к М а т е р и. М а т ь пятится. Д е в у ш к а настигает ее и обнимает.

Мать. Да ты что это? Не смей! Убери руки! Ты что, сдурела совсем?

Девушка. Что вы, что вы, вы не бойтесь.

Мать. Это с какой стати ты обниматься-то ко мне лезешь? Убери руки! Сейчас же убери руки! Руки убери, проклятая! Убила же я тебя! Не женится он теперь на тебе!

Девушка. Не женится? Хотя, может быть, если чудо. Бывают же чудеса на свете? Я верю. Скажите, бывают?

Мать. Чудеса, говоришь? Я больше и в чудеса не верю. Ведь вру я тебе, милая, все вру. Я той знахарке совсем не поверила, я и не могла ей поверить, как же так можно, чтобы за один раз вся моя мука кончилась, я ведь и сама все же врач, а ведь сделала такое с тобой, свершила, тоже, видать, на чудо надеялась, это когда больше надеяться не на что, на чудо люди надеются. А чудеса бывают, милая, они, конечно, бывают, только в обратную сторону — заходишь в троллейбус с десяткой в кармане, выходишь — в кармане пусто, или ждешь всю жизнь нежное дитя — а вырастает этакая образина. Вон они какие чудеса, видно, в жизни-то. Напрасно, выходит, я тебя только погубила. (Плачет.)

Девушка. Это вы от нестерпимого горя сделали. От своей любви. Можно я вас поцелую?

Мать. Ты что, тоже сумасшедшая?

Девушка. Не знаю.

Мать. Так и есть. Сумасшедшая. Ох, что я натворила. Уходи отсюда! Сгинь!

Девушка. Хорошо. Вы не волнуйтесь. Я пойду.

Мать. Постой. (Обнимает ее.) Ты такая же, как он. Грудная еще. Беззащитная. Никому не нужная. Ох, что я наделала, что натворила. Ни матери у тебя нет, ни отца, и старик твой теперь от тебя откажется, любить-то тебя совсем некому, ох, каких я дров наломала! (Плачет.) Так ты… ты, может, останешься с нами? Живи просто так, как дочка моя живи. Я тебя обижать не буду, любить тебя как мать буду, буду пылинки с тебя сдувать, не дам и волосу с твоей головы упасть, буду вину свою перед тобой всю жизнь заглаживать…

Девушка. Нет.

Мать. Тогда пойдем.

Девушка. Куда?

Мать. В милицию. Буду за свою вину ответ перед людьми держать. Идем.

Девушка. Не надо.

Мать. Нет, идем, пусть скорей засудят меня. Не могу я больше, как прежде, жить. Все равно теперь не могу. Идем.

Девушка. Не пойду.

Мать (становится перед девушкой на колени). Ты прости меня, безответная, прости меня, кроткая, прости ты меня, коли можешь. Мне людской суд не страшен, мне важно, чтобы ты поняла меня и простила.

Девушка. Встаньте, встаньте, встаньте, пожалуйста.

Мать. Ну не хочешь слово сказать — не надо. Я буду надеяться, что ты меня простила. Идем в милицию. Я там покаюсь. Пусть мне дают по заслугам. А он… он пусть пропадет без меня, окаянный. Ведь все равно не человек, он — зверь. А раз зверь — значит, и не место ему среди людей. Он тебя хоть погладил?

Девушка. Не ходите. Я вас не пущу. Вы пропадете, и он без вас. Все равно я скажу в милиции, что ничего не было, что вы сами на себя наговариваете.

Мать. Так не пойдешь со мною? Ладно. (Низко кланяется ей в пояс.) Иди.

Д е в у ш к а уходит.

Картина 3

Длинная очередь в том же магазине «Одежда». Стоят другие женщины и один мужчина. Продавца и прилавка не видно — на сцене хвост очереди. Сладко улыбаются нарядные манекены. В очереди стоит Д е в у ш к а. Она молчит.

Первая женщина. Долго ли нам еще стоять?

Вторая женщина. Часа два простоим, если не больше.

Третья женщина. За чем стоим-то?

Первая женщина. А вы что, два часа стоите и не знаете за чем?

Третья женщина. А мне что? Я иду мимо, гляжу — очередь. Ну, думаю, люди времени даром терять не станут — раз люди стоят, надо и мне встать. Так что там дают-то?

Мужчина. А ничего не дают.

Третья женщина. Так я тебе и поверила. Если бы ничего не давали, ты бы разве стоял?

Мужчина. А если бы здесь что-то давали, знаете, какая бы очередь была — на всю страну. А здесь не дают, а продают. При социализме еще живем.

Третья женщина. Велика важность. Дают-продают, какая тебе разница, как я скажу? Нынче дураков нет, к прилавку без денег стоять. Люди меня понимают. Это только ты свою грамотность норовишь всякому в нос сунуть. Так что дают-то?

Первая женщина. Плащи.

Третья женщина. Какие?

Вторая женщина. Французские.

Третья женщина. А пошиты как?

Четвертая женщина. Как у нас не шьют.

Женщина с апельсинами. То-то и оно.

Третья женщина. Эдак ничего не поймешь. Я пойду взглянуть. Ты будешь стоять, дочка? (Девушка молчит.) Стоять будешь? (Девушка молчит.)

Пятая женщина (молодая). А неужели уйдет? Два часа простояла, а теперь, по-вашему, возьмет и уйдет?

Третья женщина. Я и не говорю, милая, что уйдет. Я ее спрашиваю просто. Узнаешь меня, дочка? Погляди получше. Погляди получше, у меня вот, видишь, прыщик — здесь на щеке, под волосами. Вот здесь.

Девушка. Да.

Третья женщина. «Да», а на прыщик-то и не глядишь, брезговаешь, а потом и не признаешь…

Девушка. Да.

Пятая женщина. Да идите вы, идите, пустим.

Т р е т ь я ж е н щ и н а уходит. Пауза.

Первая женщина. А чего это мы и не двигаемся как будто? Я вот по этому окну заметила — час назад возле него стояли и теперь возле него.

Вторая женщина. Тогда с левого его края стояли, а теперь с правого стоим.

Первая женщина. Так куда же это годится, за час — одно окно.

Пятая женщина. Меряют.

Вторая женщина. Конечно, ведь не безделку покупаем, надо чтобы сидел ладно. Хорошая вещь. Больших денег стоит. Не на один год покупается.

Четвертая женщина. Вовсе не меряют. Долго ли примерить. Просто без очереди лезут. Вон, вон мужчина только что прошел. Он не стоял.

Очередь заволновалась, задвигалась.

Голоса:

— Вы там без очереди не пропускайте!

— Мы на своих ногах стоим, не на казенных.

— Не пропускайте его, он без очереди!

— Не пропускайте без очереди!

— А еще с портфелем!

Шестая женщина. Как мужик — так непременно без очереди норовит. Одни бабы стоят. А мужики все спешат куда-то, все спешат.

Седьмая женщина. Выпить спешат. Куда ж еще, баба теперь и семью кормит, и дом содержит, и детей растит, а у мужчин одна забота — выпить, и точка.

Женщина с апельсинами. То-то и оно.

Женщины смеются, потом пауза.

Первая женщина. И чего все стоим?

Вторая женщина. И не говорите! За всем стоим. За всем стоять приходится. Скоро и воздух дефицитом станет. Дыхнуть надо — становись сперва в очередь.

Шестая женщина. Народу, что ли, народилось нынче куды как много?

Четвертая женщина. Народу у нас всегда, положим, хватало, просто все больно богатые стали.

Седьмая женщина. Да-да. Никогда не помню, чтобы за мебелью, за хрусталем или за коврами в очередях стояли. Зачем он нужен-то, хрусталь, к примеру? Съешь его, что ли, с квасом?

Первая женщина. Да-а.

Вторая женщина. Для красоты.

Четвертая женщина. Да его же ящиками берут, ящиками!

Вторая женщина. Ну и что же? В сервант поставить — красиво.

Четвертая женщина. Да если за этой красотой надо несколько ночей в очередях убиваться — какая уж тут красота, одно уродство.

Женщина с апельсинами. То-то и оно!

Шестая женщина. Это уж верно. Народ теперь жадный стал, завистливый. Каждый норовит, чтобы у него было побольше, чем у соседа.

Четвертая женщина. Разбогатели все слишком. Деньги некуда девать. Действительно — очереди за коврами! Это подумать только!

Восьмая женщина. А сама, что ли, за хлебом стоишь? Всех ругаешь, а сама небось за французским плащом стоишь? На кой вот, извините, лично тебе именно французский сдался?

Четвертая женщина. А разве вы не стоите?

Восьмая женщина. Я-то, конечно, стою. Но я молчу. Я никого не браню. Слыхали? Я все время молчала. Ты сама меня на разговор вывела. А я молчала. Мне тут винить некого. Вот желаю я плащ французский иметь — я и стою. Своей волей стою.

Четвертая женщина. Ну и я стою. Чего вы от меня хотите?

Восьмая женщина. А вот скажи мне, отчего всех людей в очереди бранишь, а наш не покупаешь?

Четвертая женщина. Да потому что мне именно французский нужен. Теперь все за границу ездят, теперь все вон как одеваются. Будь здоров. И мне в таком плаще по улице пройтись — одно удовлетворение будет.

Восьмая женщина. Да. Оно не зазорно. Так и стой тогда.

Четвертая женщина. Я и стою.

Восьмая женщина. Стой да молчи. Да на людей не греши. Коли самой лучше других быть охота. А то разбранила всех — за коврами они стоят! За хрусталем! Будто сама за хлебом насущным и стоишь.

Четвертая женщина. Да оставьте вы меня, ради бога, в покое.

Восьмая женщина. С нашим удовольствием.

Мужчина. Это как раз положительное явление — очереди за дорогими вещами. Значит, растет платежеспособность населения. Растет материальное благосостояние граждан.

Седьмая женщина (вздыхает). Это точно. У кого-то оно растет.

Пятая женщина. Какое благосостояние! Во всех очередях половина спекулянтов! Раз спекулянты стоят в очередях — значит, товар и по завышенным ценам находит сбыт.

Женщина с апельсинами. То-то и оно!

Третья женщина. Да, сказать стыдно — за туалетной бумагой стоять приходится! Тоже ведь дефицит!

Мужчина. А что за туалетной бумагой? Вот тут уж совершенно ясно, почему стоим. Иду я вчера, а один старикан обмотался вдоль и поперек рулонами этой самой бумаги, как пулеметными лентами, — ни головы, ни ног не видать. Больше чем на всю оставшуюся жизнь отоварился!

Шестая женщина. Во-во. Как будто у них на двух ногах по десять задниц.

Все смеются.

Восьмая женщина. Ишь, нежности-то теперь пошли. За туалетной бумагой в очередях. Будто теперь уж без нее и чем подтереться не стало.

Все смеются.

А все ворчим, все недовольны — живем все плохо. Раньше-то мы и знать не знали, что это за штука такая — туалетная бумага и с чем ее едят!

Шестая женщина. И не говорите! Раньше, бывало, газетку развернешь, и не знаешь, откуда избрать кусочек, — кругом портреты. Да все такие солидные. Сурьезные. Уставятся на тебя — оно и неловко как-то.

Все смеются.

Мужчина. Ну, как же! Специально для этого страница с карикатурами на капиталистов существует. Можно применить с чистой совестью.

Все смеются.

Шестая женщина. Бывало всю газету в руках извертишь, да прочитаешь, прежде чем самый невинный кусочек от нее оторвешь.

Смеются.

Мужчина. Вот это как раз положительное явление. Так раньше вы без университета марксизма-ленинизма становились политически грамотней.

Все смеются.

Женщина с апельсинами. То-то и оно!

Пауза.

Первая женщина. А что это мы как будто не двигаемся? Вот и опять у окна!

Вторая женщина. Меряют.

Четвертая женщина. Долго ли примерить? Просто без очереди идут! Вон, видите, вон опять мужчина прошел!

Очередь заволновалась, задвигалась.

Голоса:

— Вы там не пускайте без очереди!

— Мы, чай, на своих, не на казенных стоим!

— Не пускайте его!

— Не пропускайте его!

— Он без очереди!

— Не пропускайте!

— И как не стыдно, а еще с японским зонтиком!

Пауза. Очередь успокаивается. Возвращается Т р е т ь я ж е н щ и н а.

Третья женщина. Я здесь, перед тобой, дочка, стояла?

Д е в у ш к а молчит.

А чего это ты молчишь? Чего молчишь, спрашиваю? Чего молчишь? Размолчалась тут на всю глотку! Что про меня люди подумает? Что я нахальная какая-нибудь! Что я без очереди прусь! Здесь я стояла! Ты мой прыщик запомнила? Вот он здесь, под волосами. На вот, посмотри!

Девушка. Да.

Пятая женщина. Да становитесь вы, становитесь, мы ваш прыщик уже на всю жизнь запомнили.

Все смеются.

Третья женщина. Хорошие плащи. Модные. И цвета красивые, яркие. Молодыми-то мы такой одежи и на зубок не пробовали.

Первая женщина. Пока этот шикарный плащ на себя напялишь, тут все ноги отвалятся стоять.

Шестая женщина. И то. Гудут ноженьки, так и гудут.

Женщина с апельсинами. То-то и оно. А лично я, девочки, люблю, грешница, в очереди постоять. Как где увижу очередь — туда и бегу. Многое кой-чего в очередях можно узнать — бывает, всю свою жизнь узнаешь и про чужую послушаешь. Очередь — это школа жизни. Я вот, к примеру, одна живу. Правда, собака у меня есть, такса, и соседка еще Тоня. Ну, с собачкой, известное дело, много не наговоришь, то есть в одну сторону что-нибудь рассказать можно, а уже она тебе в ответ — ни гугу. И соседка неразговорчивая мне, как назло, попалась. А я до страсти люблю с людями поговорить. И людей послушать. А не с кем. То-то и оно. Муж у меня десять лет как умер, дети по другим городам разъехались, редко письмецо напишут, у них теперь свои заботы, так вот если бы не очереди — не знала бы, что и делать, удавилась бы с тоски, наверное. И я вам точно скажу — нигде человек так к тебе душой не откроется, как в очереди. Вот в садике, например, человек все больше о доме думает, о внуке, что перед ним в песочек играет, а больше-то в садике по двое сидят, в садике-то человек все больше замкнутый, а вот в очереди — не то. В очереди всякому скучно стоять, в очереди-то делать нечего, даже мылиться не надо, как в бане. Вот человек к тебе душой сам собой и откроется. В бога вот не верую — а то бы денно и нощно бога молила, что привелось жить, когда очередей много. То-то и оно. Вот мне этот плащик, скажем, совсем не нужен, а я с людьми за ради его постою, послушаю, сама чего интересное, может, припомню, а плащик — чего не купить, вещь, видать, дефицит, у меня его за свою цену с руками и ногами здесь же оторвут. Я спекулировать не стану, ни боже мой, у меня дед при царе при власти находился. Полицейским был. У меня честность прирожденная. То-то и оно.

Первая женщина. Не понимаю — для развлечения в очереди стоять! Это надо же!

Четвертая женщина. Стоять просто так! И ведь есть же лишнее время!

Вторая женщина. А вы мне плащик-то продайте, бабуся, я себе и для дочки, а дают-то по одному в одни руки. Мне потом опять становиться.

Четвертая женщина. Мне, мне отдайте. Я для сестры.

Женщина с апельсинами. То-то и оно. Может, и тебе отдам. А может, и ей. Там посмотрим. А вот сегодня с самого утра я за апельсинами стояла, так там в очереди рассказали, будто вчера в милицию одна женщина пришла и сама повинилась вот в чем. У нее будто сын не в себе, и уже в зрелый возраст вошел, так она, мать, значит, одну хорошую девушку с улицы к себе домой заманила и к нему привела.

Первая женщина. Ну и что?

Женщина с апельсинами. Ну и все. То-то и оно.

Вторая женщина. Убил?

Женщина с апельсинами. Зачем убивать? Воспользовался.

Вторая женщина. Ну, слава богу, хоть не убил.

Первая женщина. Это как сказать. Для другой лучше, чтобы убил, чем такое.

Четвертая женщина. Ну, знаете, все-таки жизнь дороже.

Первая женщина. Это как посмотреть.

Вторая женщина. А что же ваша девушка в милицию не приходила?

Первая женщина. Не заявляла?

Женщина с апельсинами. Да нет. Покамест не заявляла.

Третья женщина. Придет.

Вторая женщина. А может, и не придет. Совестно ей, наверное, идти-то.

Первая женщина. Конечно, будет суд при народе. Все про нее узнают. Не всякая на такое решится.

Мужчина. Ну уж вот тут стыдиться нечего. Человек совершил преступление — каждый обязан на него заявить. А покрыть преступника — значит стать его сообщником. Это каждому ребенку известно.

Женщина с апельсинами. В очереди говорили, что эта девушка невинной была.

Вторая женщина. Вот какая подлая-то, а ведь сама как-никак, а мать! Бывают же такие!

Восьмая женщина. Так на всю жизнь напугать девушку можно!

Пятая женщина. С ума можно сойти!

Седьмая женщина. А интересно, с чего это она сама на себя и вдруг заявила? Как-то оно не верится даже…

Первая женщина. Почему не верится? Вы Достоевского читали?

Седьмая женщина. Чего?

Первая женщина. Ну, неважно. Кино «Преступление и наказание» по телевизору видели? Недавно по четвертой программе показывали.

Пятая женщина. Да-да.

Седьмая женщина. Это видела.

Первая женщина. Ну так ведь там тоже, помните, герой двоих убил — старушку и ее прислугу, — а потом сам же и покаялся.

Шестая женщина. Так то ведь кино!

Первая женщина. А в кино все как в жизни показывают. Писатели всегда все из жизни пишут.

Мужчина. Ну, знаете, это кто как.

Первая женщина. Достоевский-то всегда все из жизни писал.

Мужчина. Это неизвестно. Этого никто знать не может.

Третья женщина. А как же он разом двоих-то убил? Из пистолета, что ль?

Первая женщина. Нет, топором.

Третья женщина. Зарубил, значит?

Первая женщина. Зарубил.

Шестая женщина. Страсти-то какие! И к чему такое на ночь показывают!

Пятая женщина. Этот ненормальный убил потом девушку топором?

Женщина с апельсинами. Да нет же. Девушка от него сама ушла. То-то и оно. Работу ее разыскать не могут — будто мать-то та говорила, что она где-то нянькой работает, а где точно — не помнит, а живет в общежитии при каком-то техникуме, я не помню при каком. Так вот говорят, что общежитие уже разыскали, а ее нет, ночевать не приходила. Ее теперь милиция повсюду ищет.

Седьмая женщина. Зачем ищут-то?

Четвертая женщина. Как потерпевшую. Вполне понятно. Может, эта женщина все врет, у нее ведь сын ненормальной, может, и сама она ненормальная.

Д е в у ш к а медленно выходит из очереди и уходит.

Вторая женщина. А может, мать-то врет, что не помнит, где девушка работает? Может, убила она ее?

Женщина с апельсинами. То-то и оно!

Пятая женщина. Нет, скорее всего, она сама руки на себя наложила.

Женщина с апельсинами. То-то и оно!

Пауза.

Из-за сцены:

— Граждане женщины, плащи кончились, шесть штук осталось, просят не стоять.

— Плащи кончились!

— Кончились?

— Говорят, кончились.

— А еще не подвезут?

— Не подвезут?

— Подвезут?

— Говорят, не подвезут.

— Не подвезут!

— Так и вчера говорили. А сегодня вот взяли и подвезли.

— Так что ж вы думаете, надо ночью стоять?

Мужчина. Надо тогда список составить.

— Никаких списков не надо. Кто не хочет стоять — пусть уходит. А мы еще постоим.

— Лично я уходить не буду.

— И я.

— Я, пожалуй, еще немного постою. Сколько уже стояли. Обидно.

— И мы обождем.

Очередь рассыпалась, люди окружают Ж е н щ и н у с а п е л ь с и н а м и.

Седьмая женщина. Ну и как же, нашли девушку-то?

Женщина с апельсинами. Говорят, что пока не нашли. То-то и оно.

Шестая женщина. А милиции обождать надо. Она посовестится и придет.

Вторая женщина. Не придет. Такое дело совестно и рассказать.

Третья женщина. К тому же если она невинной девушкой была.

Пятая женщина. И замуж ей надо будет выходить. Кому же приятно будет на ней жениться после такого? Если только из другого микрорайона…

Женщина с апельсинами. То-то и оно.

Мужчина. Не понимаю, тем более, она должна быть заинтересована, чтобы виновницу как можно скорее наказали. Нет, она непременно явится в милицию через день или через два. Да она просто обязана это сделать.

Седьмая женщина. Не захочет сама прийти — матери расскажет. А мать уж в милицию ее притащит. Штраф с этой стервы надо содрать. Это чтобы такое оскорбление для девушки, и бесплатно?

Вторая женщина. А какая она хоть из себя, интересно?

Женщина с апельсинами. Мать?

Вторая женщина. Да нет, девушка. Я про девушку спрашиваю.

Женщина с апельсинами. Да говорят, что она как раз вчера здесь же за плащами стояла. Мне ее с виду описали. Я вчера тоже была тут. Я ее потом сама припомнила. Ее еще в очередь не пустили. Не признал кто-то. Я ее хорошо запомнила — симпатичная такая, кудрявая и пальто в крупную клетку. Я уже в милицию сходила, целиком как есть ее портрет описала. Говорят, с ихним сходится. То-то и оно!

Пятая женщина. Симпатичная, кудрявая, пальто в крупную клетку? Так она вот сейчас только передо мной стояла! Постойте! Где же она? Только-только стояла!

Третья женщина. Точно, точно, стояла! За мной и стояла! Тихонько, как ангельчик, стояла, в белоснежном пальто в черную клетку! Да она еще где-то здесь!

Женщина с апельсинами. Так то, может, не она стояла?

Четвертая женщина. Как же не она? Это уж точно она! Я чувствую, что она! У меня интуиция!

Пятая женщина. Как же я не заметила, как она отошла! Она еще где-то здесь!

Вторая женщина. Ей-богу, это она! Я тоже ее видела, она вышла из очереди и медленно пошла мимо того прилавка. Она!

Первая женщина. Она еще не успела далеко уйти! Она где-то рядом!

Очередь пришла в движение.

Мужчина. Задержите ее!

— Держите ее!

— Держите!

— Задержите!

— Держите!

— Да кого ловим-то?

— Держите, она где-то здесь!

— Держите!

— Да кого хоть держать-то, ответьте!

— Держите!

— Держите!

— Стой!

— Да что случилось-то, скажите?

— Да тут одна невинная девушка топором двоих убила!

— Что вы говорите! Кого?

— Да одного ненормального и его бабушку!

— О, господи!!!

Конец

Давайте разденем елку (Судебные прения)

Пьеса в двух актах
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

С а в ч е н к о А л е к с е й Н и к о н о р о в и ч — замдиректора НИИ, 50 лет.

С а в ч е н к о А л л а Н и к о л а е в н а — его жена, 36 лет.

Л а д а — их дочь, 7 лет.

М о л о д о й ч е л о в е к в ч е р н о м.

Ш о ф е р.

АКТ ПЕРВЫЙ
Картина первая

Хорошо, современно обставленная комната в двухкомнатной квартире. Входят А л е к с е й Н и к о н о р о в и ч и А л л а с большими коробками, свертками, пакетами и цветами. Ставят все, раздеваются и падают в кресла. Шофер вносит какой-то очень длинный, почти в рост человека, предмет, обернутый бумагой, и большую коробку.

Алла. Ставьте, ставьте прямо здесь. Спасибо большое.

Шофер. Наши поздравления вам. Спокойной ночи. (Уходит.)

Алексей Никонорович. Уффффф!

Алла. Да… а…

Алексей Никонорович. Да… а…

Пауза.

Алла (встает). Давай теперь потанцуем с тобой вдвоем. (Ставит пластинку.) А то там у меня от кавалеров отбоя на было. И потом не объявили ни одного дамского танца, у этих технарей совершенно нет никакого чувства такта. А ты сам меня не приглашал. (Танцуют.) Сделай чуть тише, а то Лада проснется. (Танцуют.) Мне так же приятно танцевать с тобой, как пятнадцать лет тому назад. В ресторане в Омске, помнишь? А еще говорят, что не существует долгой любви. (Целует его.) А ты танцуешь всё танго, старомодное танго пятидесятых годов, кажется, оно, к счастью, снова вошло в моду, но ты его танцевал со мной и в шестидесятых, тогда, в Омске, точно так же: шаг в сторону — два вперед, и представляешь, хотя до тебя я всегда танцевала с лучшими танцорами нашего института, мне за тебя ни чуточки не было стыдно. Ой, как голова закружилась. (Садится в кресло.) Я, кажется, немного перепила…

Алексей Никонорович. И я. В конечном итоге. Если подходить к вопросу принципиально.

Алла. Еще бы! Столько тостов! Пятьдесят человек, и каждый — по тосту. И со всеми надо ведь чокнуться и выпить. Никак на пойму, почему мы не очутились в вытрезвителе! Я же тебя предупреждала. чтобы ты налил воды в водочную бутылку и поставил ее возле себя.

Алексей Никонорович. Я и налил, и поставил, только потом ее кто-то увел…

Алла. Ха-ха… Представляю себе его изумление — налил бокал, хватил — и поперхнулся чистенькой… ха-ха… невинной… ха-ха…

Алексей Никонорович. А я думаю, что к тому времени этот кто-то уже так набрался, что хватанул из нее бокал, поморщился, крякнул, закусил огурчиком, все как полагается, хватанул второй — и свалился под стол, в самом деле и наклюкался. Ха-ха…

Алла. Ха-ха… Я накрою на стол. В конце концов, ведь это больше всего касается нас двоих. Ты что-нибудь будешь пить — коньяк, шампанское, сухое вино, водку?

Алексей Никонорович. А что, есть коньяк? Тогда я коньяк.

Алла. И я. У меня все есть. Я все бутылки со стола успела в сумку составить. Только две «Киндзмараули» официантка не отдала. Прямо вцепилась и говорит — это нам.

Алексей Никонорович. Ну и бог с ними. Надо было все оставить, неудобно из ресторана забирать.

Алла. Ну да, неудобно! Тут десять бутылок — три бутылки водки пшеничной и семь «Киндзмараули», считай, двадцать четыре и двадцать один. Да считай же, ты что, спишь?

Алексей Никонорович. Сорок пять рублей.

Алла. Какие деньги! А ты оставить. Мало мы потратили? Ну за тебя, будь!

Алексей Никонорович. Будь!

Смеются, потом А л л а резко обрывает смех, подходит к коробкам и нетерпеливо пробует разорвать, развязать веревки, потом бегает по комнате, ища что-то.

Алла. Господи, где же ножницы? Ты не видел моих маленьких ножниц?

Алексей Никонорович. Возьми в кухне нож. Да… а… а… а тосты были действительно превосходные. И уж какие молодцы! Всю мою юность вспомнили. Я даже прослезился.

Алла. Да этот нож, как гребенка, веревки не может перерезать! Сколько я уже тебя прошу — возьми ножи наточить на работу.

Алексей Никонорович. А ты возьми с черной ручкой. Он очень острый… Да… а… До самых мелочей все вспомнили, я и сам уже позабыл многое. Коммуна… коробка из-под мармелада, куда мы всю зарплату свою клали… две комнаты на семерых здоровых парней, и я действительно ведь был верховным председателем коммуны. Пять лет так жили. Семь молодых специалистов из Ленинграда. Семь ненаглядных чад, маменькиных сыночков, выживших во время войны, привыкших к пуховым подушкам и домашним пирожкам с повидлом, а тут вдруг Омск, Сибирь, холодрыга, а мы парни хоть куда, орлы, женихи, кальсон не носим, уши меховых шапок на бантик на темечке завязываем, у меня до сих пор уши на пятиградусном даже морозе скулят…

Алла. И синеют. Смотри, это «Спидола».

Алексей Никонорович. Прекрасно. Это второй отдел. Левкин. Он знает, что я мечтал. Гляди-ка, экспортный вариант. Постарались. Ай да Левкин! Ты представляешь, все же действительно так и было — каждую субботу мы собирались, тогда еще один выходной был, садились в кружок и по очереди выходили на его середину, мы разглядывали друг друга, как девушек, с ног до головы, то есть с туфель до шапок, и постановляли, у кого что сильно пообносилось, и общим голосованием выделяли ему сумму, а он уже сам отсчитывал и брал ее из мармеладной коробки и покупал то, что постановила ему купить наша коммуна.

Алла. Очень забавно. И вообще, все, что сегодня рассказывали, очень симпатично. Я, правда, слышала это уже от тебя, но без таких подробностей, не так живо, и потом ты никогда не говорил, что ты был душой этой самой коммуны. А сколько стоит экспортный вариант «Спидолы», ты не знаешь?

Алексей Никонорович. Сто восемьдесят. Ну душой не душой, а ребятки меня слушались, я ведь малость постарше был, а вообще, что там душа, кто там чья душа, и ведь все душа в душу жили. Смешно вспомнить, как мы износ брюк устанавливали, ну, там манжеты — тогда манжеты на брюках носили — пообтрепались — в мелкий ремонт сдать, а вот ты нагнись. Пальцами до носков достать и вертись в таком виде, теперь так и не встанешь (Пробует.), ха-ха, куда тебе! Брюшко не пускает. Сверкает у тебя задница сквозь брюки — лезь в мармеладную коробку, нет — в мелкий ремонт и дожидайся, пока сверкнет.

Алла. Очень смешно и очень трогательно. (Стучит по вазе, которую вынула из коробки.) Никак теперь не разберешь, настоящий хрусталь или прессованный, только жди, когда потемнеет. Ну это, кажется, настоящий. Я видела такие в нашем комиссионном. Сто пятьдесят рублей.

Открывает дверь и на цыпочках входит в комнату, достает оттуда детские счеты.

Алексей Никонорович. Ты что?

Алла. Да так. Прикинуть кое-что интересно. (Щелкает на счетах.)

Алексей Никонорович. Ну ваза — это от четвертой лаборатории. От женщин. Тут женская рука видна. А ведь что смешно — парни-то все мы молодые были, здоровые, первые щеголи, а потачки друг другу ни в чем не давали; представляешь себе, фонда на женщин в нашей мармеладной коробочке вообще из было.

Алла (развязывая пакет). А как же? Монашеский орден у вас вышел вместо коммуны?

Алексей Никонорович. Ан нет, мы тогда, Алена, считали, что таким парням, как мы, не нужны женщины, которые требуют затрат — цветов в пятидесятиградусные морозы, ресторанов, билетов в оперный театр в первый ряд, подарков в виде дорогих конфет и бус; мы желали себе и своим друзьям скромных, понимающих наше скромное положение в мире молодых специалистов, подруг.

Алла. Ну это сервиз не из дорогих. (Читает.) Балабаново… хотя фабрика неплохая… рублей пятьдесят будет. (Кладет на счеты.) И находились такие скромные подруги?

Алексей Никонорович. А как же! А что за парни все тогда были! Ты бы посмотрела тогда на них — у Женьки, например, кудрей было на целую шапку, а Генка был чемпионом Омска по боксу.

Алла. Это толстый-то этот?

Алексей Никонорович. Этот самый, толстый. Ты бы посмотрела тогда на его фигуру. Атлет.

Алла. Атлант. Или атлет.

Алексей Никонорович. Ну да. Атлант. Или атлет. Что-то я перебрал малость. Или вот…

Алла. Золотые! Запонки золотые!

Алексей Никонорович. Ну да? Чисто золотые, что ли?

Алла. Похоже, что золотые. Такие рублей триста стоят. Только проба-то где, никак не найду что-то. (Выходит на цыпочках в соседнюю комнату, приносит лупу.) Нет, нет нигде пробы, тьфу ты, а я решила, что золотые, похоже, импортные, позолота, десятку всего стоят. (Кладет на счеты.)

Алексей Никонорович. Да и я думаю — кто мне золотые дарить станет? Ну вот. А взять Юрку Безлепова…

Алла. Пятьдесят тебе, юбилей, могли бы и подарить…

Алексей Никонорович. Да ну… Так вот Юрка Безлепов влюбился в одну балерину, чуть ли не в солистку, ну и капризная была, шоколад очень любила, так он все деньги, которые ему на месяц нужны были, в два дня ей на шоколад просаживал, а мы и не знали; смотрим только — худеет на глазах парень, тает; мы и так к нему и так, а он молчит. Может, говорим, ты в историю влип, так ты скажи, может, тебе денег нужно? А он молчит — и точка. До того домолчался, что прямо у станка упал. Врач осмотрел его и говорит — голодный обморок, как у барышни из девятнадцатого века, которая берегла свою талию…

Алла. Ну тут рубашка — это рублей пятнадцать, два польских галстука по четыре рубля, две каких-то литографии по восемьдесят копеек, Ладушке в комнату повесим, и книжка «Пейзажи Подмосковья». Это кто же такую глупость преподнес? Пейзажи Подмосковья! Что мы, в Неаполе живем, что ли?

Алексей Никонорович. А кто его знает. Какая разница?

Алла. И цена на обложке написана — всего рубль пятьдесят. Неужели не стыдно?

Алексей Никонорович. Да бог с ними. Ты вот послушай…

Алла. Ты вот меня послушай. Четыреста шестнадцать рублей десять копеек получились все твои подарки. А ты сколько по счету заплатил?

Алексей Никонорович. Ну, аванс дал четыреста и триста пятьдесят рублей потом. Нет, вру, триста восемьдесят семь рублей.

Алла. Почему триста восемьдесят семь? Я ведь счет видела: триста пятьдесят было!

Алексей Никонорович. Ну, дополнительные расходы были…

Алла. Какие?

Алексей Никонорович. Во-первых, на двух человек больше получилось, чем я приглашал.

Алла. То есть как это?

Алексей Никонорович. Да так, пришел кто-то по своему желанию. Узнал и пришел. Хорошо, что только двое, могла бы целая орава нагрянуть.

Алла. То есть как это? Нагрянуть на чужой банкет без приглашения?

Алексей Никонорович. Ну да. Что ж, выгонять их, что ли? Все же свои. Я ведь уже двадцать лет на этом предприятии работаю!

Алла. Ну и порядочки у вас! Без приглашения и — на банкет? Так у вас же с каждой пары по двадцать пять рублей собирали?

Алексей Никонорович. Ну а они не заплатили. Ну да бог с ними, выпили за мое здоровье, вкусно поели, и хорошо.

Алла. Так вот у тебя так и получилось — почти восемьсот рублей ты истратил на них, а вернулись в форме подарков четыреста шестнадцать рублей десять копеек. А еще говорят, что банкеты себя окупают, как бы не так! Нет таких дураков, чтобы больше заплатить, чем наесть. Каждый норовит побольше поесть, да поменьше заплатить.

Алексей Никонорович. Да не расстраивайся ты зря, хватит об этом!

Алла. Нет, не хватит, ты посмотри — восемьсот рублей на пятьдесят человек… Ну, считай, чего же ты? Обленился совсем.

Алексей Никонорович. Ну… шестнадцать…

Алла. А теперь еще поднатужься и четыреста на пятьдесят?

Алексей Никонорович. Ну… восемь…

Алла. Вот именно. В два раза тебя каждый надул — наел на шестнадцать, а принес на восемь?

Алексей Никонорович. А цветы?

Алла. Ну еще десятка.

Алексей Никонорович. Где там десятка? Где ты гладиолусы зимой на десятку купишь?

Алла. Ну двадцать рублей, даже тридцать, все равно не окупятся.

Алексей Никонорович. Ну, знаешь, Алена, по-моему, это вопрос глубоко принципиальный и пока еще человечеством не решенный — с кого причитается, с именинника или с гостей? Вот в детском саду нашу Ладу четыре года учили, что именно с именинника: ты забыла, как каждый ее день рождения гонялась по магазинам, отыскивая коробки шоколадных конфет?

Алла. Но ты же уже, увы, давно не в детском саду. Тебе уже пятьдесят лет грянуло — вся жизнь почти прошла, и ты должен кормить и поить кого-то по этому поводу? Нет, по-моему, в такой день это они должны были как-то порадовать тебя. И уж во всяком случае, никто не должен оставаться внакладе. Ну да бог с ними. Это дело их совести. Будь!

Алексей Никонорович. Будь!

Алла. Так что же, я понимаю так, что подруги членов вашей коммуны хоть и должны были быть скромными, но должны были все же иметь кое-какое наследство?

Алексей Никонорович. Какое еще наследство?

Алла. Ну квартиры или комнаты, на худой конец жилплощадь, одним словом, или вы приглашали их в свое общежитие?

Алексей Никонорович. Конечно, в общежитие, куда же еще. Каждая новая девушка каждого из наших членов обязательно представала перед всем коллективом, и если коллективу она нравилась, мы оставляли их вдвоем, предоставляя им две комнаты.

Алла. А сами куда девались?

Алексей Никонорович. Как куда? Мы забирали одну из бритв, мыло и одеколон и отправлялись ночевать на вокзал.

Алла. И часто вам так приходилось ночевать?

Алексей Никонорович. Случалось, но не особенно часто. Во-первых, члены нашей коммуны не злоупотребляли своим правом изгнания коллектива из дома, во-вторых, мы были очень требовательны, и большинство девушек коллективу все же не нравились. В этом случае мы никуда не уходили, и приведший на этот раз девушку понимал и шел ее провожать домой спать.

Алла. А твои девушки нравились коллективу?

Алексей Никонорович. Я ни разу не приводил ни одной девушки на суд коллектива.

Алла. Да, я помню, этот толстый, Борис, кажется, сказал, что ты был любимцем всех женщин, которых они тогда знали, но ты был настолько скрытным, что они ни разу не видели ни одной женщины, с которой ты бы ходил хотя бы под ручку. Как тебе удавалась такая конспирация при таком вашем тесном содружестве?

Алексей Никонорович. Просто никакой конспирации не было.

Алла. Ты хочешь сказать, что не встречался тогда с женщинами?

Алексей Никонорович. Да.

Алла. Почему?

Алексей Никонорович. Неужели это так трудно понять? Просто я был молод и романтичен и искал свою Дульцинею. И не находил. Меня тогда и звали все Дон Кихот. И за это тоже.

Алла. Да, этот толстый об этом говорил. Я не все слышала, в ресторане была ужасная акустика.

Алексей Никонорович. В ресторане и должна быть ужасная акустика. Чтобы не подслушивали за соседним столиком.

Алла. Да брось ты, просто у нас плохо строят. И я плохо слышала все тосты. Но этот толстый все время обзывал тебя Дон Кихотом. Это я хорошо расслышала. Подумать только, какое все же отсутствие такта у этих технарей — прийти к товарищу на банкет…

Алексей Никонорович. Почему обзывал? Разве Дон Кихотом быть плохо? По-моему, это почетно.

Алла. Быть сумасшедшим почетно? Не знаю. Может быть, во времена Сервантеса это и было почетно, я давно не перечитывала «Дон Кихота», но в наши дни… быть сумасшедшим страшно невыгодно и очень глупо. Так ты нашел свою Дульцинею?

Алексей Никонорович (смеется, обнимая ее). А как же. Правда, она оказалась страшно практичной, деловой и хозяйственной девочкой, но это не самый большой из грехов человечества. Дон Кихоту Сервантеса, кажется, досталась настоящая мегера, подробности я забыл.

Алла. Давай потанцуем.

Алексей Никонорович. Я предпочел бы лечь спать.

Алла. Ты устал?

Алексей Никонорович. Ничуть.

Алла. Ну вот и хорошо. В такую ночь можно и вовсе не спать.

Танцуют.

Алексей Никонорович. Наоборот. В такую ночь нужно только спать. И спать как можно больше. Чтобы чувствовать в эту ночь, что, несмотря на то что тебе грохнуло пятьдесят, с тобой еще все в полном порядке.

Алла. А с тобой и так все в полном порядке. С тобой будет все в полном порядке до конца жизни, и тебе совершенно не надо каждую ночь доказывать это самому себе. Ой!

Алексей Никонорович. Что ты?

Алла. Там кто-то стоит!

Алексей Никонорович. Где?

Алла. Вон там, за дверью.

Алексей Никонорович (идет и смеется). Это мы забыли, наверное, еще об одном подарке. Шофер поставил его в угол, мы и не заметили.

Алла. Ты думаешь, это подарок? Какой странный… Шест какой-то… Или вешалка… (Срывает бумагу.) Господи! Что за чучело с козлиной бородкой?

Алексей Никонорович. Это не чучело! Ты не узнала, что ли? Это же Дон Кихот! Сам Дон Кихот пожаловал ко мне в дом на праздник. Входите, гидальго Дон Кихот.

Втаскивает Дон Кихота в комнату. Это большая черная фигура.

Алла. Господи! Ну кому же пришло в голову это тебе подарить?

Алексей Никонорович. Это, конечно, ребята из коммуны. И я прошу тебя — не обижай его.

Алла. Куда же мы денем эту махину? Поставить его к тебе на стол — так он упрется копьем в потолок да и свалится непременно оттуда, убьет Ладушку.

Алексей Никонорович. Я поставлю его рядом со своим столом. Он будет всегда мне совестью и укором. Ты как будто огорчилась из-за этого подарка?

Алла. Я думала, твои друзья-коммунары подарили настоящую хрустальную вазу. Но сколько же они собирали?

Алексей Никонорович. Да бог с ним, что ты все оцениваешь, как будто мы комиссионный магазин. Если хочешь знать, эта вещь ценнее хрустальной вазы.

Алла. Да? Сколько же она стоит?

Алексей Никонорович. Ах ты, черт, да откуда же я знаю? Я только знаю, что касинское или касильское литье — я забыл, — оно очень ценится.

Алла. Правда? (Идет к телефону, звонит.) Сашук? Ты уже добрался? Я думала, что вы еще в ресторане, я видела — вы отодвинули один столик и уселись у стенки пировать оставшимися с пира объедками. Я, конечно, шучу. Вас попросили? Ты не очень пьян? Собираешься лечь в горячую ванну, чтобы немного отмокнуть? Ты смотри не усни, а то статистика говорит, что в собственных ваннах тонут гораздо больше людей, чем во всех водоемах страны, и именно в таких случаях. Ну ты оставь дверь открытой — я буду звонить тебе, и если ты не ответишь, я поднимусь к тебе, надену водолазный костюм и подниму тебя на поверхность со дна ванны. Нет, мы собираемся поболтать до утра. Знаешь, все-таки такой день… Сашук, я к тебе вот что: ты не знаешь, сколько стоит полутораметровый Дон Кихот касинского или касильского литья, такой черный, блестит? Так, так. Все понятно. Спасибо. Большое тебе спасибо. (Кладет трубку.) Он стоит шестьдесят рублей тридцать четыре копейки. Это он сам нам подарил, и представляешь, какой нахал — я, говорит, все равно вам пятьдесят рублей должен, так что уж разорился в городе Касли. Это как же понимать?

Алексей Никонорович. Так и понимать.

Алла. Он что, нам наши пятьдесят рублей не отдаст?

Алексей Никонорович. Может быть, и отдаст. Но во всяком случае, на десятку-то он мне подарил, с него хватит. И ведь он старался — это не так просто достать. Может, даже съездил туда, в Касли, специально.

Алла. Ну да, специально. Он поедет. В командировке был и зашел. И этот облапошил. Ничего себе друг. Хитер, Санчо Панса прямо. Так и норовят все друг друга облапошить. Ну уж на работе куда ни шло — там кто выскочит, — а на именинах-то как не стыдно? Нет, я клянусь, я ему тоже свинью подложу — я возьму у него сто рублей и закажу в этом Касли двухметровую фигуру Санчо Пансы и ему на Новый год подарю вместо ста рублей. Пусть глядит на себя и радуется.

Алексей Никонорович. Да, у него не займешь. У него денег никогда нет.

Алла. Это почему это у него нет? У нас займешь, а у него нет? Ведь он не меньше тебя получает в своей юридической конторе. А потом, знаешь, у адвокатов какие могут быть побочные заработки — это не то что у нас, никакого дохода со стороны.

Алексей Никонорович. Может быть, и могут быть, да у него нет. Он взяток не берет.

Алла. Если дают, все берут.

Алексей Никонорович. Нет, не скажи, это кто как. Брать или не брать. Это вопрос глубоко принципиальный и еще не всем человечеством окончательно решенный. Но для меня решенный. Я с работы канцелярской скрепки не имею. И вот что приятно было сегодня — так это то, что ни один человек, ни единый, не пропустил о моей честности сказать. Все, все говорили — ты слышала? Идеальная честность, врожденная честность у человека. Это чтобы на таком месте сидеть и себе ничего не ухватить — это ведь какой непобедимой честностью надо обладать.

Алла. Нам еще воровать не хватало! Что же, у нас совести нет? На свете жить и ворами себя чувствовать? Гнусность какая!

Алексей Никонорович. Другие живут и не жалуются.

Алла. Ну пусть живут ворюги. У нас с тобой высшее образование. Послушай, а может, это чучело ему назад отнести, а он пусть шестьдесят рублей наличными отдает? Не знаю — шестьдесят класть или десять? (Кладет на счеты еще шестьдесят.)

Алексей Никонорович. И примечательно, что Дон Кихота мне именно Сашка подарил — ведь у него вся наша жизнь на ладони; уважает, значит. А я тебе скажу, если ближайшие соседи человека уважают — смело говорю, что это человек достойный… А Андрей Яковлевича — низенький такой, я тебе показывал, начальник главка, мы когда-то у него на банкете были, ты забыла, — даже сказал: это образец для подражания, идеально честный человек, прямо скажем, герой нашего времени.

Алла. Так и сказал? Я что-то не слышала.

Алексей Никонорович. Да где тебе было слышать — ты с Люськой все время о тряпках, наверное, болтала, все тосты пропустила, и вот посмотри в адресах — за честную работу, за самоотверженную и кристально честную работу, за честность и прямоту, за…

Открывается дверь, и, потирая глаза кулачками, в длинной ночной рубашке, босиком, появляется Л а д а.

Алла. Ты что? Проснулась, доченька? Ну, иди, иди спать. Ночь ведь…

Алексей Никонорович. Не спится? Страшный сон приснился?

Лада. Пришли… А я вас ждала… ждала вас… и уснула… Вам весело было?

Алексей Никонорович. Весело, весело, спасибо, доченька, ступай спать…

Лада. Ой, а это кто?

Алексей Никонорович. Один дядя.

Лада. Хороший?

Алексей Никонорович. Очень.

Лада. А как его звали?

Алексей Никонорович. Дон Кихот.

Лада. Ой, как смешно. Он что, не русский?

Алексей Никонорович. Испанец. Ну, иди, иди, доченька, вы про него все в школе лет через пять проходить будете.

Лада. А я сейчас хочу знать. А почему он хороший?

Алексей Никонорович. Он в добро верил.

Лада. И все?

Алексей Никонорович. Все. Ну, иди теперь спать.

Лада. А почему он здесь?

Алексей Никонорович. Мне подарили.

Лада. А еще что тебе подарили?

Алла. Много, много, доченька. Вот маленький приемник, вот ваза почти хрустальная, вот сервиз — не знаю из чего… галстуки тут, рубашки.

Лада. А мне ничего не подарили?

Алла. Подарили вот эту книжку.

Лада. Ой, какая большая! (Читает.) «Пейзажи Подмосковья». А что такое пейзажи?

Алексей Никонорович. Пейзажи… это фотографии природы…

Лада. Ой, как хорошо! А кто мне это подарил?

Алексей Никонорович. Один красивый мальчик.

Алла. Большой?

Алексей Никонорович. Ну… лет десять.

Лада. А где ты его увидел? Он в ресторане с вами был? А откуда он меня знает?

Алексей Никонорович. Ну да. Я ему рассказал.

Лада. Ты же говорил, что меня не берешь, потому что в ресторан маленьких не пускают. А он был?

Алексей Никонорович. Нет, я с ним на улице встретился.

Лада. И про меня рассказал?

Алексей Никонорович. Да.

Алла. Идти спать, Ладушка.

Лада. Папочка, а что тебе из твоих подарков больше всего дороже?

Алексей Никонорович. Вот этот дядя — Дон Кихот.

Лада. А для тебя, мамочка?

Алла. Ну самое дорогое здесь, конечно, вот этот приемник «Спидола» и вот эта хрустальная ваза.

Лада. И они тебе всего дороже?

Алла. Да. Иди спать, доченька.

Лада. Можно еще минуточку, мамочка?

Алла. Ну минуточку можно.

Лада. А для тебя, папочка, этот приемник тоже такой дорогой?

Алексей Никонорович. Ну конечно.

Лада. А почему он для вас самый дорогой?

Алла. Ну потому что он очень хороший, очень дорогой, он очень много денег стоит, и потому что папе всегда очень хотелось именно такой иметь.

Лада. И дороже из подарков для вас ничего нет-нет, эти самые дорогие? (Вдруг начинает рыдать.)

Алексей Никонорович. Что с тобой? Что с тобой, доченька?

Лада. Да… а… а… вы сказали, вы сказали, что для вас, для вас ничего нет дороже… дороже этого ящика и этой вазы… Подумаешь, стекляшка какая-то… да я ее сейчас разобью! (Замахивается.)

Алла. Не смей! Ты что это? Да что с тобой сегодня?

Лада. Да… а… (Плачет.) А мой зайка зеленый из пластилина папочке уже не нужен… мой зайка для вас плохой, вы все забыли его, вы его даже не вспомнили, а я его всю неделю лепила! У меня пальцы от него болят! Разве он плохой? (Плачет.) А вы… вы его и не вспомнили…

А л л а и А л е к с е й Н и к о н о р о в и ч стоят и смотрят то на нее, то друг на друга, потом А л л а хватает дочь на руки.

Алла. О, господи, какая ты еще малышка у нас, Ладушка! Мы просто случайно про него забыли. Конечно, твои пластилиновые зайки папочке дороже всех подарков, ведь правда?

Алексей Никонорович (берет у нее дочь). Глупенькая ты наша, глупышка! ты просто не так спросила, ты спросила — что среди ваших подарков дороже всего; ты просто, глупышка, еще не знаешь, что слово «дороже» имеет два смысла — один смысл в том, что сколько денег вещь стоит, а другой в том, насколько она ценнее тебе лично; тут «ценнее» тоже плохое слово, тоже два смысла — цена, — в общем, мы тебя с мамочкой просто не поняли, потому что ты неправильно спросила; ты должна была спросить, какой из подарков вам важнее всего или вам больше всего понравился, и мы бы ответили тебе, что, конечно, что безусловно твои пластилиновые зайки. Одни длинные ушки у него чего стоят! Да я ведь носил его в полиэтиленовом мешочке с собой на работу и в ресторан и каждому его показывал — вот что мне моя Ладушка подарила, вот же он, у меня в портфеле. Хочешь, достану?

Лада. Да.

А л е к с е й Н и к о н о р о в и ч приносит портфель. Лада с любопытством смотрит.

Алексей Никонорович (обыскивал портфель). Ты и сюда набила бутылок? То-то, я смотрю, он такой тяжелый. Ну уж нам и за два года всего этого не выпить. А ты говоришь, внакладе. Вон спиртного еще рублей на пятьдесят притащили. Зачем ты взяла столько?

Алла. Да всего десять бутылок. Сорок пять рублей. Можно скинуть. (Сбрасывает на счетах.) Не оставлять же было официанткам. Они и так весь стол растащили.

Алексей Никонорович. Да куда же этот зайка-хитрец запропастился? (Роется в карманах.)

Алла. Двести шестьдесят шесть. Все равно убыток. (Начинает ползать по полу, заглядывая под шкаф и под диван, потом уходит на кухню и приносит голову зайца с одним ухом.)

Алексей Никонорович. Вот твой зайчик, доченька.

Лада (берет). А где остальное? Где животик?

Алексей Никонорович. Ну… наверное, осталось на банкете…

Алла. Головка пришла, а ушко, животик и лапки остались еще покушать. Там было столько вкусного, наверное, им там очень понравилось.

Лада. А где ты взяла это?

Алла. Как где? Конечно, у себя в сумочке, папочка же говорит…

Лада (кричит). А вот и нет, а вот и нет, ты откопала его сейчас в мусорном ведре! Я видела его в мусорном ведре! Там и ушко лежит, и животик, и четыре лапки! Вы все врете! Вы ненавидели моего зайку и потому сразу выбросили это в мусорное ведро, как гнилую картошку! А какая-то стекляшка… вы плохие… вы все врете… вы нехорошие… вы моего зайку… (Плачет.)

Алла. Успокойся, Лада, а ну, успокойся. В конце концов ты уже большая, ты уже учишься в школе и можешь уже понимать кое-какие вещи. Ты должна понимать, что никто нарочно не стал бы выкидывать твоего зайку в мусорное ведро, просто я, очевидно, убирала с утра в твоей комнате, в которой всегда бог знает что, и сгребла все с твоего стола в мусорное ведро, и не заметила зайку, а может быть, я подумала, что это твой прошлогодний зайка. Во всяком случае, ты сейчас же должна успокоиться и понять, что не произошло ничего страшного — во-первых, завтра утром мы можем поискать там все остальное от твоего зайки и починить его, во-вторых, завтра утром мы сможем слепить папочке нового зайку, еще лучше, ведь пластилина-то у тебя сколько угодно, только, ради бога, прекрати бросать его повсюду на пол — я все ногти себе пообломала, оттирая его от паркета, в-третьих, ничего плохого не было в том, что нам с папочкой больше всего нравится эта ваза. Это настоящая хрустальная ваза. Вот послушай, как она звенит — как колокольчик, как сосульки весной, — весело, правда? А ты знаешь, сколько стоит такая ваза? Вот здесь написано. Сто пятьдесят рублей.

Лада. Сто пятьдесят? А это много?

Алла. Очень. А знаешь, сколько стоит твой зайка из пластилина?

Лада. Сколько?

Алла. Меньше одной копейки. Из одной такой вазы ты можешь сделать двадцать тысяч заек… А эта ваза, если мы бережно будем с ней обращаться, останется у нас на всю жизнь, а потом, когда нас не будет, она станет твоею, а ты оставишь ее своим детям.

Лада. Эта большая ваза станет моею?

Алла. Конечно, доченька.

Лада. А когда?

Алла. Когда нас не будет.

Лада. А когда вас не будет?

Алексей Никонорович. Алла, перестань.

Алла. Неужели, доченька, ты хочешь, чтобы нас с папочкой у тебя не было?

Лада. Нет, не хочу. Я только хочу, чтобы эта большая хрустальная ваза стала моею.

Алла. Но ведь ты можешь не дожидаться, когда нас не будет. Чтобы забрать нашу вазу, ты можешь подрасти и купить себе свою.

Лада. Это не скоро.

Алла. Ты можешь начать уже сейчас собирать деньги — тогда это будет скорее. Я буду давать тебе понемножку денег, и ты их будешь собирать в копилку. А потом купишь себе такую вазу.

Лада. Хорошо, мамочка. Обещаю тебе, я не буду больше лепить пустяковых зайцев из пластилина. Я лучше буду копить деньги на хрустальную вазу. Дай мне рубль. Мне поскорее вазу теперь хочется.

Алла. Держи, ну вот видишь, как все хорошо? Успокоилась? Ну, бегом спать. Спокойной ночи.

Лада. Спокойной ночи, мамочка, спокойной ночи, папочка. Я пойду видеть во сне мою хрустальную вазу. (Уходит.)

Алексей Никонорович. А все-таки скверно получилось. И как тебя угораздило выбросить ее зайца в мусорное ведро?

Алла. Господи! Да почем я знаю? Сгребла хлам у нее со стола и не заметила. Если бы я хранила все висюльки-писюльки, которые она преподносит нам к праздникам, то нам жить стало бы негде! Мы по уши заросли бы пластилином, ватой и бумагой. Тут она вон всю кухню надумала обвесить своими картинками — птичками и цветочками, снять репродукции Ван Гога и обвесить своими маляками. Представляешь, на что бы стала похожа наша кухня? И когда я не согласилась, она заперлась у себя в комнате и там рыдала. Что же мы, должны быть на поводу у ее капризов?

Алексей Никонорович. Ну все же нехорошо… ты могла бы выбросить этого зайца попозже, когда бы она о нем забыла. И потом лучше в мусоропровод или вынести на улицу…

Алла. Да не могла же я думать, что она станет рыться в мусорном ведре, к тому же эти дни я совсем замоталась. И потом, не развивай в ней этого донкихотства — в наши дни оно просто смертельно. Нечего ей доказывать, что ее зайка действительно дороже хрустальной вазы. Пусть с детства трезво знает цену вещам. Ну, будь!

Алексей Никонорович. Будь.

Алла. Ну и как же распалась ваша доморощенная коммуна?

Алексей Никонорович. Как распадается все на свете — со временем и постепенно. Если искать глубоко принципиальную причину, то она, по-видимому, заключалась в том, что наша организация была преждевременной, а если смотреть на дело чисто внешне, то виною всему окажутся женщины: наши ребята стали жениться один за другим. Сначала Юрка женился на Леночке, потом Левка на Татьяне, потом Женька на Полине. Ну и где же тут разместиться в двух комнатах, пришлось каждому искать комнату, а когда родились дети, то и квартиру. В общем, мы с Шуркой остались вдвоем. Но и наши потребности к тому времени возросли — я был уже зам. главного конструктора. а он зам. главного инженера. И мы приобрели на двоих «Победу». Это нас и сгубило. Нами стали интересоваться красивые женщины, и вот отбыл из коммуны и Шурка. Женился на Кате. Я остался в коммуне один. Вернее, я сам себе стал коммуной.

Алла. А машина?

Алексей Никонорович. Машина досталась ему.

Алла. Почему?

Алексей Никонорович. Так мы решили. Ведь у него была уже семья.

Алла. И он не отдал тебе денег?

Алексей Никонорович. Нет… То есть сначала не отдал, а потом отдал.

Алла. Когда?

Алексей Никонорович. Позже. Когда я был уже женат на тебе.

Алла. Когда? Я что-то не помню.

Алексей Никонорович. Да отдал, отдал, я у него попросил, я не хочу это вспоминать. Так вот, я остался сам для себя коммуной. Я тратил всю свою зарплату на подарки, я дарил подарки всем знакомым и полузнакомым, я дарил к Новому году, к Первому мая и даже к Пасхе. Я отыскивал в комиссионном каких-нибудь малайских божков из нефрита, смешные фигурки из янтаря, статуэтки Дон Кихотов, но больше всего я любил дарить орлов, деревянных орлов с размахом крыльев до полуметра. Я считал, что подарок должен быть бесполезным, и строго придерживался этого, хотя тратил на такие подарки все свои деньги.

Алла. А на что же ты жил?

Алексей Никонорович. Я заходил в любой дом, и меня сразу кормили. Ух, как меня кормили! Мне всегда все до смерти были рады и кормили как на убой. Ух, как мне все всегда были рады! Сам себе не верю, когда вспоминаю. Ну, будь.

Алла. Будь.

Алексей Никонорович. Ну вот. К пятидесяти годам я считаю, что я завершил свой марафон. Мы приобрели все, что мы хотели, и притом исключительно честным путем. Можно сказать в узком семейном кругу, что я счастлив, вполне удовлетворен и могу позволить себе паузу. Лично мне больше ничего не нужно: мы живем в Москве, у нас есть хорошая двухкомнатная квартира в доме высшей категории, с большой кухней, у нас есть наша голубая «лада», пусть не роскошная, но вполне сносная дача в сорока минутах езды от города на берегу реки и, наконец, у меня есть прекрасная серьезная дочь и любящая красивая молодая жена. Ты слышала, как сказал Колька: он просто волшебник, этот Леха Савченко, все, что он хочет, он может сделать; он может напоить нас всех газированной водой в жаркий день, когда все автоматы сломаны, а в ларьках продают только горячие пирожки, он может достать каждому из нас но пододеяльнику без очереди, он может жениться на самой красивой и ветреной девушке — мало того что сделать ее образцовой матерью и женой, но и сохранить ее во всей первозданной свежести и красоте.

Алла. Да, этот Колька пялился на меня весь вечер и нарезал мне фигурно апельсины и яблоки. Кошмар, до чего надоел. А что, я действительно ничего выглядела?

Алексей Никонорович. Ты выглядела великолепно. Все другие дамы от зависти свернулись, как кислое молоко на огне. Да, приятно сознавать, что тебе все-таки удалось обосноваться в этой жизни со своей семьей с кое-какими удобствами. А в Омске мы жили, если серьезно посмотреть, с точки зрения взрослого человека, то это просто страх вспомнить. Свинство какое-то. С женщинами по полгода не встречались, ночами подушки целовали взасос. Спали вповалку, ели в столовых какие-то кишки с жиром. Знаешь, по эту сторону Уральских гор едят внешние части домашнего скота — разные там филе, вырезки, а по ту — внутренние — вымя, ночки. В сорокаградусные морозы мы щеголяли в демисезонных драных пальтишках и в кепчонках, носки всегда воняли, летом в какие-то горы по жарище пешком забирались, спины рюкзаками натирали до волдырей.

Алла. Жуть.

Алексей Никонорович. Черт возьми! А вот говорю и почему-то этой жути не помню — весело как-то вспоминать, ей-богу, весело отчего-то… (Задумывается.)

Алла. Будь.

Алексей Никонорович. Будь.

Алла. Молодые были, оттого и весело. Молодым все весело. Я вот в то воскресенье с Ладкой на лыжах каталась, на обратном пути зашла в булочную. Кассирша, пожилая такая, толстая, в очках, меня спрашивает: что, на лыжах катались? На лыжах, говорю. Это, говорит, хорошо, что на лыжах, я молодая была, так все потихоньку от мамы на каток бегала, с мальчиками покататься. Ну уж и смеялись мы тогда, ну и смеялись, вот ведь как весело было! Хотя чего веселого-то было, если вспомнить? И насупилась вся. Прихожу домой, а она меня на тридцать копеек обсчитала. Вот где ее веселье теперь. Да, мы с тобой действительно молодцы — вон Ляпуновы на пару столько же, сколько мы, получают, а ни дачи, ни машины у них, ни квартиры, живут в своей комнате довоенной в огромной коммунальной квартире, и площади у них по девять метров на каждого хватает, так что никакой надежды выбраться.

Алексей Никонорович. У них детей двое, им труднее.

Алла. Да дело разве в этом? Просто хозяйственность тут нужна, умение даже — небольшими деньгами здраво распорядиться! А к ним как ни придешь, все торт на столе и вино. И перед кем хвастают? Ну, будь.

Алексей Никонорович. Будь.

Алла. Да, знаешь, я ведь с Тамаркой Ляпуновой уже два месяца не разговариваю; мне Сашка как-то сказал, что она ему как-то сказала, что понять не может, откуда только у нас дача, гараж и машина. Наверное, говорит, Никонорыч с работы кое-что тащит.

Алексей Никонорович. Свинья какая! Ее бы на мое место — я бы посмотрел. Или ее супруга. Непременно проворовались бы. Я вот как считаю — многие люди сейчас честные только от того, что украсть негде, а попади они на хлебное место, скажем, на мое, — к рукам бы все так прилипать бы стало. Это как женщины есть порядочные только оттого, что быть непорядочными не с кем, вот других и судят. А вот красивых женщин и порядочных я действительно уважаю. Соблазн — вещь глубоко принципиальная. Ну, будь. За тебя.

Алла. Будь.

Алексей Никонорович. Вот мне особенно ценно, что именно Сашка мне Дон Кихота подарил; ребята что, они меня теперь не знают, а Сашка десять лет над нами летает, всю нашу жизнь как на рентгене видел — и Дон Кихота подарил. Значит, жив во мне Дон Кихот… Жив гидальго.

Алла. Ой!

Алексей Никонорович. Что ты?

Алла. Там… стоит кто-то…

Алексей Никонорович. Где?

Алла. В передней…

Алексей Никонорович. Да брось ты… Чего это тебе все кажется?

Алла. Ой, стоит!..

Алексей Никонорович. Это пальто… Кто там? (Встает.) Есть там кто-нибудь?

Молодой человек в черном. Есть. Я.

Алла. Ой!

Алексей Никонорович. Кто вы? Что вам здесь нужно? Как вы вошли в квартиру без звонка?

Молодой человек. Во-первых, я не могу ответить сразу на столько вопросов. Во-вторых, на некоторые из них я вовсе не намерен вам отвечать. А вошел я очень просто — у вас ключ был в замке с той стороны.

Алексей Никонорович. И вы вошли в чужую квартиру без звонка и стояли, притаившись, в передней? Я сейчас вызову милицию! (Идет к телефону.)

Молодой человек. Стойте! Я ведь у вас ничего не украл и красть не собираюсь. При чем тут милиция? Я здесь по поручению одного человека.

Алексей Никонорович. Кого? И в таком случае почему вы не вошли прямо в комнату, а притаились в темной передней?

Молодой человек. Я уже сказал вам, что не на все ваши вопросы собираюсь отвечать, а только на те, на которые захочу. Я стоял в передней, чтобы послушать, о чем вы говорите в этот вечер. Мне чертовски повезло, что вы оставили ключ в замке. Я шел сюда, и меня просто мучило любопытство, о чем вы можете говорить в этот вечер.

Алексей Никонорович. Зачем вам знать это?

Молодой человек. На этот вопрос я отвечать не буду. Но из того, что я слышал, мне показалось, что вы вполне счастливы?

Алексей Никонорович. Вполне.

Молодой человек. Тогда позвольте вас сделать еще более счастливым и вручить вам этот подарок.

Протягивает большую коробку из-под импортных дамских сапог.

Алексей Никонорович. Сапоги? Мне?

Молодой человек. Вы знаете.

Алексей Никонорович. Но от кого?

Молодой человек. Вы знаете.

Алексей Никонорович. Нет, нет, мне этого не надо, возьмите это с собой. Поблагодарите и верните. Это, по-видимому, что-то чересчур дорогое.

Молодой человек. Что бы там ни было — это вам. Вы знаете, что это.

Алексей Никонорович. Большое спасибо вам за подарок, вернее, тому, кто вспомнил в этот день обо мне и преподнес его, и вам, что потрудились доставить его так поздно. А почему так поздно?

Молодой человек. Мне поручили доставить его к вам домой, когда гости разойдутся, но случилось так, что в этот промежуток времени у меня оказалось много неприятных и неотложных хлопот, и потому я не смог прийти раньше.

Алексей Никонорович. Мне очень жаль, что в этот вечер у вас произошли неприятности. Мне бы хотелось, чтобы всем сегодня было так хорошо, как мне, честное слово, я чувствую себя снова молодым и всеми любимым.

Молодой человек. Вполне может быть. Да, у вас очень уютно. Хотя вы немного отстали от времени — ведь уже февраль, а у вас елка наряжена.

Алла. Ребенок не позволяет. Все не решимся.

Алексей Никонорович. Не откажетесь выпить с нами рюмочки две-три, мы, как видите, решили продолжить официальный банкет, так сказать, на семейном уровне?

Молодой человек. Вы прекрасно знаете, что ни за какие блага в мире я не стал бы с вами пить. Я все сделал, что меня просили. Прощайте! (Быстро уходит.)

Алла. Какой нахал! Пришел, принес от кого-то подарок к при этом нахамил на полную катушку ни с того ни с сего. Надо было тебе его пригласить — ты разве не видишь, с кем имеешь дело, у него на лице написано, что он непробудный хам, у него не лицо, а натюр-морда! Мне даже стало как-то не по себе, пойди закрой дверь на цепочку. (Раскрывает картонку.) Ой! Да какая же прелесть! Какой изящный графинчик и пять бокалов. По-моему, это чистое серебро да еще инкрустированное бирюзой! Если это не подделка, то это музейная вещь. Нет, на подделку не похоже — вещи очень тяжелые, серебро или черненое, или действительно старинное. Господи! Да здесь на каждой вещи проба! Это золото! Такой прибор стоит рублей пятьсот. Сколько у нас там было? (Кладет на счеты.) Пятьсот двадцать один и как минимум кладем пятьсот… Итого — тысяча двадцать один! Вот теперь-то уж банкет окупился с головой! Ай да Савченко, ай да любимец публики, да если бы знать… Ну теперь к шестидесятилетию мы тебе такой банкет закатим! Как ты думаешь, от кого это?

Алексей Никонорович. От второго отдела.

Алла. Да? Здесь письмо — чистый заклеенный конверт.

Алексей Никонорович. Дай сюда! (Кладет в карман.)

Алла. Что же ты его не прочтешь?

Алексей Никонорович. А зачем читать? Я и без того знаю, что пишут в таких случаях. Поздравляем… желаем… Чего там читать?

Алла. Я пойду сполосну их на кухне. (Уходит.)

А л е к с е й Н и к о н о р о в и ч достает письмо, вертит его, потом прячет во внутренний карман. Возвращается А л л а.

Давай перельем вино в этот графинчик и выпьем из него. В этих позолоченных бокалах светлое вино будет выглядеть золотым. И потом послушай, как они звенят, — серебряный звон, что может быть красивее для уха?

Алексей Никонорович. Не смей.

Алла. Это еще почему? Ты почему грубишь?

Алексей Никонорович. Извини. Я хотел сказать — не надо.

Алла. Почему?

Алексей Никонорович. Знаешь, вещь, кажется, действительно старинная, по-видимому, из комиссионки — надо на всякий случай ошпарить ее кипятком.

Алла. Я пойду поставлю чайник.

Алексей Никонорович. Знаешь, я не буду больше сегодня пить, меня как-то мутит.

Алла. Вполне понятно — ты намешал всего, чего мог, устроил в желудке коктейль. Я тебя же предупреждала, чтобы ты пил одну водку. Куда ты?

Алексей Никонорович. Спустись, достань «Вечерку» и «Литературку» — мы сегодня почту не вынимали.

Алла. Я боюсь. Вдруг там стоит этот хамоватый тип весь в черном?

Алексей Никонорович. Глупости. Я схожу сам. Кстати, почему мы никак не разденем елку? Что она, так и будет торчать тут?

Алла. Возьми на всякий случай что-нибудь тяжелое — мне ужасно не понравилось его лицо.

Алексей Никонорович. Глупости. (Уходит.)

А л л а забирает графинчик и уходит на кухню. Некоторое время комната пуста, потом входит А л е к с е й Н и к о н о р о в и ч с газетами. Он кладет газеты на стол, вытаскивает письмо, вертит его в руках, услышав шаги, запихивает за ремень брюк. Входит А л л а.

Алла. Сомнений нет, это чистейшее серебро — проба самого высшего качества. Я рассмотрела в лупу. Ну что, его там нет?

Алексей Никонорович. Кого?

Алла. Ну этого черного хама?

Алексей Никонорович. Нет, на лестнице никого нет. Разве что он обернулся кошкой — черная кошка прошмыгнула мимо меня.

Алла. От такого всего можно ожидать. Ты говоришь, черная кошка? Это не к добру. Мне как-то не по себе.

Алексей Никонорович. Плюнь. (Садится в кресло и разворачивает газету.) Ну вот. Обещают морозы до тридцати градусов. Всю зиму прожили без морозов до февраля — и вот все-таки. Опять навозишься с мотором, или лучше не пользоваться мотором несколько дней? Морозы в феврале — это уже ненадолго. А вот здесь пишут — волк ходил по городу, а все думали, что собака, и не обращали внимания…

Алла. Из газеты выпало что-то.

Алексей Никонорович. Где?

Алла. Под креслом, нагнись. Да вот же — сбоку. (Поднимает голубую бумажку.) Это какой-то счет, хотя нет… повестка в суд… повестка в суд. Что такое?

Алексей Никонорович. В суд?

Алла (читает). «Повестка в суд. Гр. Савченко А. Н. просим явиться в суд двадцатого февраля к десяти часам по адресу… этаж… комната… В соответствии со ст. 73 Уголовно-процессуального… закона РСФСР… при неявке без уважительной причины вы можете быть подвергнуты приводу».

Алексей Никонорович. Чепуха какая-то!

Алла. Бред!

Алексей Никонорович. Начнем с того, что я абсолютно не понял, кого вызывают в суд — тебя или меня?

Алла. А тут и не указано. Тут написано «гр. Савченко А. Н.». Это может быть Савченко Алла Николаевна и может быть Савченко Алексей Никонорович.

Алексей Никонорович. Вот видишь! Серьезные повестки так никто не пишет. Это пошутил кто-то.

Алла. Наверное, этот в черном.

Алексей Никонорович. И потом, при чем тут суд — и мы с тобой? Мы ведь абсолютно честные люди! Это или шутка, или ошибка. Ложись спать, а я почитаю газету — завтра все объяснится. (Читает.) «Волка заметил милиционер второго участка Каимов, в прошлом житель деревни…» Хотя постой! Третьего дня я был свидетелем дорожной катастрофы — «Москвич» врезался в самосвал. К счастью, никто не пострадал, только перед автомобиля весь всмятку. Гаишник просил меня быть свидетелем в суде, но я сказал ему, что у меня много работы, что я заместитель директора большого предприятия, и попросил его найти кого-нибудь другого. Он пообещал, но сказал, что вызовет меня в крайнем случае, и записал номер моей машины и адрес.

Алла. Вот, черт возьми, еще на суды время тратить, и так вертимся целыми днями, как белки в колесах, видимся только ночью… Я погашу верхний свет?

Алексей Никонорович. Гаси. «Каимов приманил волка куском колбасы и набросил ему веревку на шею…»

Алла. Леха, а ты знаешь, мне кажется, что когда вызывают в качестве свидетеля, то сверху пишут — «в качестве свидетеля»: я однажды выступала свидетелем по делу одного уличного скандала.

Алексей Никонорович. А здесь нет?

Алла. Нет.

Алексей Никонорович. Ну, верно, забыли.

Алла. Нет, они этого не могут забыть. Они должны написать.

Алексей Никонорович. Но написали же они «гр. Савченко» и не обозначили ведь — гражданке или гражданину?

Алла. Ну это они как раз могли, ведь они не обязаны знать, что у нас с тобой одинаковые инициалы… а тут… постой. (Идет к телефону.) Сашук! Ты что не подходишь так долго? Я уже хотела бежать к тебе — думала, что ты утонул! Задремал? Ну, прости великодушно… У меня к тебе дело… Вот если, например, кому-нибудь судебную повестку пришлют, ну, из суда, так они обязаны или не обязаны писать — в качестве свидетеля, если свидетелем вызывают? Так. Так. Ну спасибо. Пока. Плавай. (Кладет трубку.)

Алексей Никонорович. Ну что?

Алла. Обязаны написать.

Алексей Никонорович. Так… Дай-ка ее сюда. Действительно не написано. В качестве кого — и пустая строка. Что бы это могло значить?

Алла. Вот так.

Алексей Никонорович. Так…

Стоят и смотрят друг на друга в растерянности. Темно.

АКТ ВТОРОЙ
Картина вторая

Та же комната. Супруги С а в ч е н к о стоят и смотрят друг на друга в растерянности.

Алла. Вот так.

Алексей Никонорович. Так… (Пауза. Берет повестку и откладывает ее в сторону.) Что бы там ни было, нам с тобой нечего волноваться. Мы с тобой честные люди. Это какая-то ошибка. Завтра все объяснится.

Алла. Безусловно. Идем спать.

Алексей Никонорович. Мне что-то расхотелось спать. Давай лучше разденем елку — а то уже февраль месяц, а она все торчит здесь. Только место в комнате занимает.

Алла. Конечно. Повсюду иглы мету — даже с простыни стряхиваю. Я бы выбросила ее еще месяц назад, да Лада крик поднимает.

Алексей Никонорович. Ну, не можем же мы ее держать до следующего Нового года. Надо как-нибудь объяснить ей — что елка бывает раз в году, а то какой же это праздник?

Алла. А чего объяснять? Разденем сейчас — и все, и ты спустишь ее во двор. Пусть завтра плачет. (Берет из кухни табуретку и залезает на нее.) Достань ящик из-под шкафа. Постой, я уложу на дно ваты.

Алексей Никонорович. Я вот что думаю, не заявил ли кто-нибудь на нас, что мы принесли на банкет свою водку?

Алла. А кто мог это знать, кроме официанток и метрдотеля? Но они получили свое: метрдотелю я дала двадцать, а трем нашим официанткам по десятке, кроме того, я дала по пять рублей двум чужим официанткам, чтобы они не занимали пустые столики в зале. Не станет же кто-нибудь из них заявлять сам на себя.

Алексей Никонорович. Вот они-то и заявили. Ты дала им слишком мало.

Алла. Глупости. Они получили совсем ни за что, пять рублей ни за что — ведь тоже деньги. И потом, кому плохо от того, что мы принесли свою водку из магазина?

Алексей Никонорович. Государству.

Алла. В конце концов, мы могли заказать только одно вино — государство же нас не обязывает непременно пить в ресторане водку. Если на то пошло, мы бы могли обойтись одним вином. Я договорилась с метрдотелем, чтобы счет был не меньше, чем пятнадцать рублей на человека.

Алексей Никонорович. А с водкой бы получилось в два раза дороже.

Алла. Вот еще! По тридцать рублей! Если бы не этот подарок второго отдела, мы бы и так остались в кошмарном накладе. И потом, что ты говоришь — повестка лежит в ящике, наверное, со вчерашнего дня, мы не брали вчера почту, а банкет только-только кончился. Даже если бы кто-нибудь хотел на нас заявить, когда бы он успел? Снимай-ка макушку!

Алексей Никонорович. Не снимается что-то. Боюсь, треснет. Сейчас. Попробуй-ка вытащи оттуда ветку.

Алла. Сейчас треснет. Попробуй сам.

Алексей Никонорович (снимает шпиль). Смотри-ка, ветки как разрослись и искривились. Прямо подагрические пальцы. Вот ведь интересно — воды не было, а она росла. (Начинает снимать сверху игрушки.) Легче обламывать веточки, чем стаскивать с них игрушки. Ветки очень хрупкие, ломаются легко — елка совсем засохла. Держи.

Алла. Снимай вон того зайку сначала, а то сиреневый шар упадет.

Алексей Никонорович. Пожалуйста, милости просим, вот вам зайка. А что, если кто-нибудь из института заявил, что мне незаконно выдали две премии на банкет в ресторане?

Алла. Почему незаконно? В адресе от руководства ясно сказано, что за отличную, честную многолетнюю работу и в связи с пятидесятилетием руководство поздравляет тебя и награждает ценным подарком. Ты мог бы за эти деньги — четыреста рублей — иметь ценный подарок, а ты истратил им же на банкет!

Алексей Никонорович. Ну это четыреста. А ведь я получил еще четыреста, будто бы премию за работу, на самом же деле я в этой работе не участвовал!

Алла. Ну и что же? Ведь это с разрешения директора. Что же делать, если у организации нет иных средств наградить своих лучших работников в день пятидесятилетия за двадцать лет безукоризненной работы? И потом, ты же ни копейки не взял себе — все пошло на банкет, разве не так?

Алексей Никонорович. Конечно так. Честно говоря, ведь мне даже этих денег не хватило.

Алла. То есть как это не хватило? Мы ведь считали — получилось семьсот восемьдесят семь.

Алексей Никонорович. Плюс десять бутылок пшеничной водки из магазина по восемь рублей.

Алла. Господи! Ведь это еще восемьдесят рублей. Откуда же ты взял деньги, чтобы расплатиться?

Алексей Никонорович. Слава богу, я предвидел этот случай. Я взял сто рублей в счет зарплаты.

Алла. Ты израсходовал две трети будущей зарплаты? А как мы будем жить следующий месяц? Что же нам, сесть с Ладой на черные сухари? Что за дурацкий обычай устраивать банкеты на сто человек!

Алексей Никонорович. Не волнуйся. Я как-нибудь выкручусь. В крайнем случае отдадим что-нибудь в ломбард.

Алла. Господи! Опять ломбард. Я ведь так и не ношу своего золотого браслета, который мне подарила твоя мать. Надоело!

Алексей Никонорович. Не волнуйся ты так. Выкрутимся. И потом, за этими ребятами из министерства не заржавеет — все премии за наши работы подписывают ведь они. Держи-ка этого мишку или сосульку… и как это они так делают, что не поймешь, кто есть кто?

Алла. План, наверное, выполняют, штампуют не глядя. Так кто, ты думаешь, мог заявить про премию?

Алексей Никонорович. Тот, кого я не пригласил.

Алла. Но ты ведь пригласил пятьдесят человек. Не мог же ты пригласить две тысячи!

Алексей Никонорович. Вот то-то и оно. Я тебе не говорил, на профкоме, где утверждалась моя вторая премия, выступил один мой подчиненный и сказал, что я не имею отношения к этой работе и он против, чтобы мне давали премию.

Алла. Директор согласился, а он против?

Алексей Никонорович. А он против.

Алла. Ну и дурак. Кто же его стал слушать!

Алексей Никонорович. Представь себе, послушали — мне ведь хотели дать пятьсот, а так четыреста дали, на всякий случай, мало ли что, еще пожалуется.

Алла. Вот мерзавец! А ты его на банкет, конечно, не пригласил?

Алексей Никонорович. В том-то и дело, что пригласил.

Алла. После такого?

Алексей Никонорович. Да.

Алла. Ну а ему стыдно стало?

Алексей Никонорович. Нет. Он отказался.

Алла. Неужели отказался? Ты его с женой пригласил?

Алексей Никонорович. У него нет жены. И знаешь, что он мне сказал, когда отказался?

Алла. Что?

Алексей Никонорович. Он сказал мне: «Я считаю, что не должность рождает авторитет, а авторитет должность».

Алла. Что же он имел в виду?

Алексей Никонорович. А леший его знает. Сказал, повернулся и ушел.

Алла. Ну а ты?

Алексей Никонорович. Черт его знает, я разозлился, он давно против меня мутит воду, работать ленив, а все критикует. Мне передали, что он, например, сказал про меня, что я давно не специалист, а хозяйственник.

Алла. Вот наглец. Ну а ты?

Алексей Никонорович. Ну на этот раз я догнал его и сказал, что если ему не нравится со мной работать, то пусть переходит в другой институт. Я его задерживать не стану.

Алла. Ну а он?

Алексей Никонорович. Через полчаса он принес заявление об уходе.

Алла. Так быстро?

Алексей Никонорович. Да.

Алла. Ну этот и донес. У него все давно обдумано было. Не может человек в одну минуту раз — и заявление. Он сколько у тебя работает?

Алексей Никонорович. Года четыре. Он молодой еще.

Алла. Ну и что же, что молодой? Такие-то как раз с детства в эту сторону развиваются. Ну за премию-то я не беспокоюсь, раз директор подписал, а вот… Слезь пока и снимай снизу. (Звонит.) Алло! Сашук! Ты чего не спишь? Агату Кристи читаешь? И не страшно? Я бы одна в квартире не решилась. Сашук, у нас вот тут с Алехой спор вышел: если, например, начальник говорит подчиненному в ответ на грубость, что не возражал бы, если бы тот ушел, и тот подает через полчаса заявление, что, может тот подать в суд? Ну… за злоупотребление служебным положением? И сколько могут дать? Да не зарплаты в другом месте, а начальнику суд? Угу… угу… Поняла. Спасибо. (Кладет трубку.) Это дело неподсудное. В крайнем случае его просто восстановят на работе. А потом, повестка-то пришла вчера, когда он успел подать в суд? Вообще все, что связано с банкетом, сюда не относится, слишком мало прошло времени, чтобы тебя уже вызывали в суд. Снимай, снимай эти бусы. Что, запутались? Так ты сними сначала этот золотой шар. А где зажим? Посмотри на ветке.

Алексей Никонорович. Держи.

Алла. Ты снимай сразу с зажимами, а то без зажимов игрушки бросовые. Знаешь, ящика будет маловато. Сходи посмотри в кладовой. Ну вот опять без зажима. Смотри на ветке.

Алексей Никонорович. На ветке нет.

Алла. Значит, на полу. Прошу же тебя, снимай внимательней. Спускайся теперь, ищи. (Начинает искать.) Нигде нету. Раззява. Ладно, будем подметать, может, найдем. Залезай наверх. Да вот же она. Ты на нее наступил. И куда ты смотришь. Стой. Давай сядем. Я все поняла. Это не тебя вызывают в суд, а меня.

Алексей Никонорович. Тебя? Что же ты сделала в своей работе? У тебя ведь там одни бумажки.

Алла. Да не на работе. На улице. То есть в метро.

Алексей Никонорович. Поругалась с кем-нибудь?

Алла. Нет.

Алексей Никонорович. Неужели подралась?

Алла. Нет. Слушай. В прошлое воскресенье я засиделась поздно у Лильки и возвращалась в метро. Ты знаешь, я обычно стесняюсь закрывать глаза в транспорте, а тут сами так и падают, в общем, ехать, как ты знаешь, далеко — так и заснула.

Алексей Никонорович. К чему ты это рассказываешь?

Алла. Слушай. Просыпаюсь, когда уже одна остановка до конца осталась, то есть до нас. А голова легкая-легкая, хорошо так. Поправила волосы — а моей новой пыжиковой шапки у меня на голове нет. Смотрю по сторонам — вагон почти пустой, только в самом конце мужчины дремлют, наверное, перепили; один на сиденье растянулся, другой так сидит, носом клюет, а все другие люди у дверей столпились, и последним высокий такой стоит в моей шапке и что-то в портфель запихивает. Ах, ты, думаю, вор паршивый, а еще в дубленке, тоже где-нибудь, наверное, украл. Ну вот, пересела я поближе к выходу, дождалась, когда все перед ним сошли, а как только он ногой из вагона шагнул, я разбежалась и — прыг, дотянулась все-таки и свою шапку у него с головы сорвала, в это время двери закрылись, поезд поехал, а он стоит и с открытым ртом так на меня и смотрит — видно, не ожидал такой прыти от меня, голубчик. Ну, надела я шапку, сижу довольная, вышла на своей конечной, надеваю капюшон, чтобы шапку не испортить, — снег в тот день был, а из капюшона мне в руки вторая шапка вываливается, моя. (Выходит и приносит на стол две одинаковых пыжиковых шапки.) Вот так.

Пауза.

Алексей Никонорович. И правильно. Правильно тебя в суд вызывают! Зачем тебе понадобилось срывать с порядочного человека шапку? Ты сама же говоришь, что одет был в дубленку! Вечно ты всех подозреваешь! Подумать только, с приличного человека сорвать в метро шапку! Как тебя угораздило?

Алла. А ты не знаешь, сколько теперь такая шапка стоит? И сколько еще доплатить нужно, чтобы ее достать? И потом, сейчас в городе эпидемия срывания шапок на улице, я сама по радио слышала, что такой процесс был, и вполне приличные люди оказались — молодые инженеры какие-то.

Алексей Никонорович. Но от того же, что встречаются воры, нельзя же считать, что все, кто встречаются, воры. Это истинно женский силлогизм.

Алла (встает и звонит по телефону). Алло! Сашук? Ну как, не умер еще от страха? А что ты не спишь? Кофе много напился? Так там же был не кофе, а бурда, в чайнике заварили. Ах, дома напился? Слушай, Сашук, вот тут мы с Алехой беседуем — да, да, такой день, не спится, — так у нас спор зашел: вот если кто на улице стащил с головы у человека шапку, в суде сколько ему дадут? Пыжиковую. Да нет, не в комиссионном, в суде сколько дадут? Угу… угу… угу… Ну спасибо. Прости за беспокойство. Хорошо, буду позванивать, чтобы не умер со страху. (Кладет трубку.) Преступление против личной собственности граждан. Статья сто сорок пять, грабеж — открытое похищение личного имущества граждан, наказывается лишением свободы на срок до трех лет… (Плачет.)

Алексей Никонорович. Ну, ты не бери по максимуму — это в первый раз, потом у тебя ребенок маленький.

Алла (плачет громко). Ладушка без меня тут в четвертый класс перейдет. А ей надо тетрадки каждый день проверять — она невнимательная очень. В школе ее задразнят — мать в тюрьме сидит…

Алексей Никонорович. Я, я буду проверять. (Пауза.) И скажу, что ты в длительной командировке. И потом, может быть, ты расскажешь все на суде, как оно было, и тебя простят? Ведь это как бы стихийное бедствие… А чего ты объявление сразу не дала?

Алла. Да, как же, поверят мне! Подумают, что анекдот рассказываю. Да и где давать-то?

Алексей Никонорович. На той станции, где ты его ограбила. Наверху.

Алла. Да он, наверное, приезжий…

Алексей Никонорович. Все равно надо объявление дать. И вообще, надо было отнести шапку в милицию. Зачем ты держишь дома чужую шапку?

Алла. А зачем она в милиции? Там возьмет ее кто-нибудь себе, и все дела.

Алексей Никонорович. Ну и пусть возьмет. Ты должна отнести. Завтра же с утра отнесешь шапку в милицию и повесишь объявление, где она находится. До того, как пойдешь в суд. (Залезает на табуретку.) Держи бусы, только аккуратно, а то они рассыплются, завяжи там узелок на конце, а то я нечаянно оборвал. Хотя постой. Как же он мог тебя разыскать? Если, как ты говоришь, свидетелей не было и если тебя не задержали на следующей станции метро, то как же они могли узнать твой адрес, фамилию и все прочее? Нет, это абсолютно невозможно. Живи спокойно. Только вот надо бы объявление повесить.

Алла. Да какое объявление? У кого на прошлой неделе сорвали в метро с головы шапку, просят позвонить по телефону и т. п., чтобы он подумал, что с него дубленку стащат?

Алексей Никонорович. Ну в стол находок отдать, в метро имеется.

Алла. А если бы с тебя сорвали шапку, ты бы немедленно обратился за ней в стол находок?

Алексей Никонорович. Во всяком случае шапку надо отдать. Нам не нужно в доме краденых вещей.

Алла. Если тебе так хочется непременно избавиться от нее, пойди и выброси ее в урну.

Алексей Никонорович. Ну дело твое. Но чтобы краденых вещей в доме не держала. Чтобы я ее больше у себя дома не видел.

Алла. И не увидишь. Я ее Сашке ко дню рождения подарю… Нет, продам по своей цене — все-таки лучше, чем взять своими руками подарить чужому дяде. Сделаю хоть доброе дело. Сашка нам все же товарищ. А то у него вон кроличья — и вся облысела.

Алексей Никонорович. Ну да ведь тебя не уговоришь, делай как знаешь. В конце концов, тот, в дубленке, сам проморгал свою шапку — мог бы тут же на станции заявить, и тебя бы задержали.

Алла. А я и вернулась, спрашивала: никто шапки не спрашивал? Никто, говорят. Ничего, дубленку купил — купит и еще одну шапку, не из бедных, видать.

Алексей Никонорович. Слушай, эта гирлянда никак не отцепляется, запуталась вся. Придется разрезать. Дай-ка ножницы.

Алла. Ну уж нет, ты распутай. И так каждый год на игрушки сколько денег выбрасываем.

Алексей Никонорович. Никак не поддается, проклятая, ишь ведь скрутилась. Послушай, а что, если эта повестка из-за «ладушки»?

Алла. Что из-за Ладушки! Думаешь, она в школе что-нибудь украла?

Алексей Никонорович. Этого еще недоставало. От этого Бог, слава богу, помиловал. Из-за машины, из-за нашей голубой «ладушки»?

Алла. А что из-за машины? Не у одних нас машина. Ведь ты же ее не украл?

Алексей Никонорович. Это как посмотреть. Я ведь сначала, ты помнишь, на базаре купил потрепанный «москвич». На нем и ездить-то было нельзя — помнишь, под мостом застряли, а девятьсот рублей заплатил. У Шурки тогда за ту «победу» взял и заплатил. Так я ее потом на завод знакомому директору отдал — он мне ее отремонтировал почти без денег. Дальше я ее за три тысячи продал, еще с Шурки опять взял, ведь и у «победы» теперь другая цена, и на работе «ладушку» купил. Вообще-то многие так и делают — купят машину, а потом меняют на лучшую. Это называется — обменять машину. Вон Шурка уже с той «Победы» до двадцать четвертой «Волги» доменялся.

Алла. Если все автомобилисты так делают, то почему одного тебя в суд? А кто мог донести?

Алексей Никонорович. Да любой, кто прикинет мои доходы и расходы. Или грузин, кому я «москвича» продал, одумался, что переплатил.

Алла. Сам на себя? Нет, здесь что-то не так. (Звонит по телефону.) Сашук! Я тебя что, разбудила? Нет? Ищешь все убийцу? Ну, ищи. У меня к тебе вот какой вопрос, если кто-то имел старенького разваленного «москвича», а потом новенькую «ладу», ну, например, такую, как у нас, за те же деньги, сколько ему дадут. Угу… угу… угу… Поняла. Спасибо, Сашук. Ищи скорей убийцу, должен же он хоть под утро попасться. (Кладет трубку.)… Хозяйственные преступления. Статья сто пятьдесят четвертая — спекуляция, то есть скупка и перепродажа товаров или иных предметов с целью наживы, наказывается лишением свободы на срок до двух лет…

Пауза.

Алексей Никонорович. Так… А что, в тюрьме просто сидят в камерах на нарах весь срок?

Алла. Скажешь тоже. Государству от этого какая польза? Сидят только пока следствие идет. Следственный изолятор, кажется, называется. В тюрьме работают.

Алексей Никонорович. А где?

Алла. Кто где, наверное, кому как повезет. Кто на лесозаготовках, кто в рудниках.

Пауза.

Алексей Никонорович. А жен туда не пускают?

Алла. А бог их знает… Может, и пускают. Не в тюрьму, конечно, а в дом на поселение. Ты хочешь, чтобы я с тобой жила? (Пауза.) А о дочери ты думаешь? Уж на поселении вряд ли найдутся английская и музыкальная школы. Ты же сам хочешь дать ей хорошее образование.

Пауза.

Алексей Никонорович. А вдруг есть?

Алла. Ну если есть, тогда и мы поедем. Только надо узнать заранее. Господи, да не дергай ты так — три шара в куски разлетелись! Опять в следующем году новую коробку покупать.

Алексей Никонорович. В следующем году мы, видно, елку в тайге снегом украсим.

Пауза.

Алла. А чего это нам все надо да надо? Вот ведь на реке Амазонке, я читала, нашли племя — голыми ходят да травкой питаются, а их спросили: что вам нужно? — они говорят: ничего, у нас все есть… (Пауза.) И нужно было тебе за этой машиной гоняться. Могли бы и без машины прожить, у метро живем.

Алексей Никонорович. И это ты говоришь, ты?! Ты, которая с утра до вечера мне твердила о колесах! У Левашовых колеса, дескать, у Игнатьевых, даже у Сашки новый «Запорожец», а ведь он холостяк!

Алла. А ты бы меня не слушал. Раз заработанных честных денег на машину не хватает.

Алексей Никонорович. Да я и сам, по правде говоря, о машине давно мечтал. В машине я выгляжу выше ростом, скорость внушает мне уверенность, и вообще, с машиной я чувствую себя человеком. Это для меня психотерапия, что ли.

Алла. Так бы говорил. А то на меня готов все свалить. Давай собирай осколки. (Собирает осколки шаров.)

Алексей Никонорович. Ты осторожнее, тут очень мелкие остались, а то в палец вопьется и не вытащишь.

Алла. Я сейчас мокрой тряпкой соберу. И тряпку выброшу.

Алексей Никонорович. Слушай, а может быть, это не из-за машины, а из-за гаража?

Алла. А что из-за гаража? Не ты первый гараж там поставил.

Алексей Никонорович. В том-то и дело, что я.

Алла. Так ты же говорил, что Левитин?

Алексей Никонорович. А на самом деле я. Я поставил, а Левитин каждый вечер гулял со мной до леса, чтобы узнать, снесут мой гараж или нет. А уже через полгода, когда увидел, что никогда, сварил тоже гараж и поставил.

Алла. Вот жулик! За чужую спину спрятался. Но что гараж — теперь-то там все забором обнесено, вроде как бы кооператив, гаражей пятьдесят там стоит, я примерно сосчитала. Взносы небось каждый месяц платим.

Алексей Никонорович. Да кому платим-то! Левитину — вот кому.

Алла. А зачем Левитину?

Алексей Никонорович. А бог его знает, он говорит, что кому-то отдает… А ты представь себе такую ситуацию: кто-то в городе на свободном участке земли недалеко от парка сварил за бесценок у знакомого директора на заводе гараж и поставил. Никто внимания не обратил. Тогда другие поставили. Да забором огородили. И вот милиция спохватилась, а на пустых городских землях кооперативный гараж вырос. А там, может, дом запланирован. Стали искать зачинщика — и нашли. Его и наказать решили, а то каждый гараж будет ставить, где ему заблагорассудится…

Пауза.

Алла. А зачем тебе так уж гараж понадобился? Ну, стояла бы машина под окном.

Алексей Никонорович. А ты что, не знаешь, что машина на улице портится?

Алла. Ну, укрывали бы брезентом.

Алексей Никонорович. Да, вон Сашка укрывал, так у него в прошлом месяце все потроха вынули, а потом еще шины сняли.

Алла. Надо срочно позвонить Илье Григорьевичу… Не может быть, чтобы в таком случае он ничего не знал.

Алексей Никонорович. Ты с ума сошла. Сейчас же три ночи.

Алла. Ничего, если он получил повестку, то тоже не спит. Он ведь еще и взносы получает. Ему первому и впаяют. (Звонит.) Илья Григорьевич? Бессонница? Ну это пройдет. Это Савченко Алла. Простите, если я вас разбудила, скажите: там с гаражами все в порядке? А вы повестки из суда не получали? Угу… угу… Поняла. Ну, простите. (Кладет трубку.) Нет, они ничего не получали.

Алексей Никонорович. Еще получат…

Алла. Ты думаешь? (Звонит по телефону.) Сашук! Все вместе убили? Ну хорошо, значит, за дело. Послушай, вот тут у нас с Алехой спор зашел, что если кому-нибудь вздумалось сварить гараж и без разрешения в черте города поставить, сколько ему дадут? Да нет, не денег за гараж, нет, нет, никто не продает, просто мы чисто принципиально спорим, сколько дадут? В суде сколько дадут? Угу… угу… Поняла. (Кладет трубку.)… Преступление против порядка управления. Статья сто девяносто девятая — самовольное строительство, наказывается исправительными работами на срок от шести месяцев до одного года с конфискацией незаконно возведенного строения…

Алексей Никонорович. Так я все же разрежу эту гирлянду.

Алла. Ну, режь. Постой, постой. Не горячись так. По всей видимости, эта повестка все-таки мне.

Алексей Никонорович. Ты что же, еще кого-нибудь ограбила?

Алла. Нет. То есть… да. Помнишь две дубленки, которые ты мне в прошлом году из командировки в Румынию привез, так я одну Лидочке продала, другую — Райке.

Алексей Никонорович. Вон оно что. То-то я их на тебе не вижу. Зачем же ты продала?

Алла. А ты что хотел, чтобы я две дубленки носила?

Алексей Никонорович. Ну да. На смену. Для разнообразия.

Алла. Для разнообразия. Да они же одинаковые, как две капли воды! И размер пятьдесят — не мой.

Алексей Никонорович. А у тебя разве не пятьдесят?

Алла. Прожил с женой пятнадцать лет и не знает, какой у нее размер. Да, конечно, в плечах у меня пятьдесят, в бедрах сорок шесть, а в талии сорок четыре.

Алексей Никонорович. Ну, и носила бы на плечах, при чем тут талия, ведь они балахоном.

Алла. А на сварку гаража откуда бы ты денег взял? И на ремонт дачи?

Алексей Никонорович. За сколько же ты их продала?

Алла. По тысяче рублей.

Алексей Никонорович. За штуку?

Алла. Ну не за десяток же!

Алексей Никонорович. Этого нам еще не хватало. Они стоят по двести пятьдесят лей, то есть на наши деньги по триста рублей. Это же международная спекуляция, самая настоящая фарцовка!

Алла. А ты что, хотел разве, чтобы я их по сниженным ценам продала?

Пауза.

Алексей Никонорович. А кто-нибудь из них мог заявить?

Алла. Райкина свекровь могла заявить. Райка-то не могла. Она как в нее влезла — так к зеркалу и приросла. Раскраснелась, глаза блестят. Попроси я две тысячи — она бы украла у кого-нибудь да мне бы дала. А вот свекровь ее могла донести — она каждую копейку на Райкином туловище считает. Она, смех сказать, белье ей в детском мире покупает, с зайчиками на одном месте! (Звонит до телефону.) Сашук! Ну что, есть убийца? Подозреваешь одного? Ну, раз подозреваешь, значит, не тот, у Агаты не догадаешься. Слушай, вот тут у нас слово за слово разговор все дальше пошел — что, если кто-то из-за границы что-то привез и продал в три раза дороже, чем там, сколько ему могут дать? Ну, скажем, дубленку?! Да не долларов, никто не продает, я чисто принципиально… Да нет, не в комиссионном, в суде сколько дадут? Угу… угу… Поняла. Спасибо. Ну как найдут убийцу — звони, мне тоже стало интересно. Да нет, мы все равно не спим. Такой день, знаешь. (Кладет трубку.)… Статья восемьдесят восьмая — спекуляция валютными ценностями, наказание лишением свободы на срок от трех до восьми лет…

Алексей Никонорович. Клади себе по минимуму. На первый раз будут снисходительными. И ребенок к тому же у тебя. Охрана материнства.

Алла. Три года. Ладушка моя в четвертый класс перейдет. И в школе… а если восемь?

Алексей Никонорович. На первый раз порядочной женщине восемь не дадут.

Алла. А разве это первый? А сапоги из Болгарии? А платья из Финляндии?

Алексей Никонорович. Так ты их что, продавала?

Алла. А ты думаешь, дарила? Или ты все это привозил, чтобы Райка да Лидка лучше одевались?

Алексей Никонорович. Так ты же сама все по большой цене всегда покупаешь. Вон туфли за сто рублей у Лидки французские купили, шаль мохеровую за сто пятьдесят у кого-то…

Алла. Так что, мне будет легче, если и их посадят? Этой коробки нам уже маловато. Я посмотрю в кладовой, не найдется ли там побольше. (Уходит.)

Алексей Никонорович. Я думаю, что тебе не следует волноваться — это повестка из-за дачи.

Алла (входя). Сколько раз тебе говорила — не выбрасывай никогда больших коробок. Я нашла только две маленьких, но они будут малы. А куда ты дел коробку от телевизора?

Алексей Никонорович. Бог ее знает, десять лет уже прошло.

Алла. А если и десять, коробка места не пролежит. Придется раскладывать в эти. Подожди, сначала проложу их ватой. А что из-за дачи? Закон же был на твоей стороне — сестра твоя умерла, а мама живет далеко, она все равно не могла пользоваться этим дачным садовым кооперативом, она дала нам письмо к председателю кооператива, и мы оказались единственными наследниками.

Алексей Никонорович. В том-то и дело, что незаконными. Законные наследники для дачного кооператива только мать, отец, муж, жена, а брат, сестра, племянница — уже не наследники. То есть в каком-то смысле они наследники, если других нет и нет завещания, но наследники только тех денег, которые можно получить за это хозяйство, но только по государственной цене. А государственная цена этому домику с четырьмя яблонями на клочке земли — полторы тысячи, я узнавал. А истинная цена этому домику возле самого леса и речки в сорока минутах от города — тысяч двадцать пять.

Алла. Да, таких участков уже давно не дают. Эти участки давали сразу после войны, а теперь на участки до станции едут три часа и оттуда на перекладных еще два. Так кооператив же сразу признал нас владельцами участка, как только получил письмо твоей мамы с отказом от участка в твою пользу.

Алексей Никонорович. В том-то и дело, что кооператив признал нас владельцами участка не как только председатель кооператива получил письмо мамы, а как только директор завода, которому принадлежит этот кооператив, получил от меня пятьсот рублей.

Алла. Ты дал ему пятьсот рублей? Но ты ничего не говорил мне об этом. Ты что-то сочиняешь на скорую руку. Откуда ты достал эти деньги?

Алексей Никонорович. Попросил у Шурки, в счет той «Победы». Противно было, но попросил. Откуда бы я иначе их взял?

Алла (звонит по телефону). Сашук! Испугала тебя? Старушка уже отпала? Теперь подозрение на ребенка? Ну этого не может быть. Этого даже Агата себе не позволит — сделать преступником ребенка. Слушай, у нас тут слово за слово один спор вышел… да вот никак не заснуть… Да, тоже перепились кофе… Что, если кто-нибудь взятку кому-то дает, чтобы получить садовый кооператив, который не то что чужой, но прямо, то есть по закону, ему не принадлежит, сколько он получит? Нет, не денег от частного покупателя, а в суде, в суде сколько ему лет дадут? Да нет, не судебные прения, просто про знакомых… Угу… угу… угу… Поняла. Спасибо. Ищи убийцу, как только найдешь — звони, ты меня заинтриговал. (Кладет трубку.)… Должностное преступление. Статья сто семьдесят четвертая — дача взятки наказывается лишением свободы от трех до восьми лет, если не имело места вымогательство или если лицо, давшее взятку, добровольно не заявило о случившемся…

Алексей Никонорович. Клади по среднему — шесть. Сколько там набежало?

Алла. У меня три, у тебя девять.

Алексей Никонорович. Я думаю, этот старый дождь можно выбросить. Он весь как-то съежился, мятый какой-то. Ох, ты опять вдребезги. Ты не поранилась?

Алла. Нет! Но мой шар, мой любимый разноцветный шар, у него внутри как будто лампочка сияла, может быть, там и была лампочка? Сейчас поищем. Нет, одни осколки, лампочки нет! Вечно ты все перебьешь — руки у тебя кривые!

Алексей Никонорович. Нашла о чем беспокоиться! Ты-то в Москве останешься — купишь. Этих шаров полно в «Детском мире», я видел.

Алла. А ты уверен, что я здесь останусь?

Алексей Никонорович. Абсолютно. У тебя на три года едва хватило, а у меня на девять, да еще гак у меня в кармане.

Алла. Какой такой гак?

Алексей Никонорович. Да укладывай ты поскорее, а то и так всю ночь провозились — смотри, светает уже. Ладка проснется — крик поднимет. А так без нее вынесем — скажем, Дед Мороз приходил и в лес забрал. Эти звезды выброси, они из картона.

Алла. Как раз эти звезды из картона еще как пригодятся — их лучше всего провозить, стеклянные игрушки побьются, а этим ничего не сделается.

Алексей Никонорович. Ты что думаешь, я в тюрьме буду елку наряжать?

Алла. Почему ты? Я!

Алексей Никонорович. Ну что ты еще натворила? Кого раздела?

Алла. Да я в овощном, думаешь, как все достаю?

Алексей Никонорович. Ну ты говорила, там у тебя подруга, Зина.

Алла. Подруга! Ты думаешь, они о дружбе что-нибудь понимают в овощном? Деньги я ей плачу.

Алексей Никонорович. Ну и все платят.

Алла. Все в кассу платят, государству, а я ей в руки плачу.

Алексей Никонорович. Зачем же ты это делаешь?

Алла. А затем, чтобы она мне бананы, мандарины и клубнику давала, затем, что дети любят все это и им нужны витамины, затем, что ты любишь шампиньоны, запеченные в духовке с сыром и жареным миндалем, и затем, что я не могу целыми днями стоять в очередях!

Алексей Никонорович. Но ведь это…

Алла. Вот именно!

Алексей Никонорович. Но кто мог донести?

Алла. А ревизор, если она попалась, она ведь брала деньги из рук в руки, наверное, не у одной меня.

Алексей Никонорович (звонит по телефону). Сашук! Кого убила? Ах, детектив, господи, ты меня напугал! У, господь с ней, с Агатой Кристи, наша жизнь, брат, почище, чем выдумки этой старушки. Ты меня вот по какому вопросу проконсультируй — у меня тут с Аленой спор вышел: если, скажем, продавщице деньги прямо в руки, не через кассу давать, сколько давать, сколько дадут? Да не продуктов, лет сколько дадут, если расколется? Угу, угу, угу, понял. Пока, спи. Коррупция… дача взятки, статья сто семьдесят четвертая, лишение свободы от трех до восьми лет. Клади по минимуму. Сколько у тебя набежало?

Алла. Шесть. Как ты думаешь, первый ряд перекладывать ватой или только сверху?

Алексей Никонорович. Конечно, каждый ряд индивидуально. Шары-то от малейшей вибрации катаются, трутся боками, и краска стирается. Держи два.

Алла. Я ведь еще две взятки дала, если захотят раскопать…

Алексей Никонорович. Когда? Вот и приехали. Ты что же, тайком от меня деньги раздаешь?

Алла. Да ты знал.

Алексей Никонорович. Ничего я не знал.

Алла. Нет, знал, ты сам договаривался, только я платила.

Алексей Никонорович. Ну, не втягивай меня, пожалуйста, в свои махинации, у меня и своих довольно. Это когда я договаривался о взятке?

Алла. Когда учительниц приглашали к Ладушке — одну из музыкальной школы, другую из английской.

Алексей Никонорович. Ха-ха! Ну и что же, все учителей детям берут, вон объявления на всех столбах, это никакая не взятка, что же теперь уж и учителя за свои деньги взять нельзя? Ну и перепугала ты меня, мать. Как бы мне вот этого петуха ухватить — никак не слезает, подлый, присосался.

Алла. Учителя-то можно взять, да не завуча из той школы, наверное, в которую ребенок будет по конкурсу поступать.

Алексей Никонорович. Так ее же комиссия принимала, а не завуч. У нее нашли способности и к английскому языку и к музыке.

Алла. А ты попробуй не прими ученицу завуча, в другой раз завуч у тебя способностей не найдет — вот тебе и вся комиссия. По обоим предметам Ладка еле на тройки тянется, я уж ее учительниц и на пироги приглашаю, и сувениры и конфеты дарю — не помогает; видно, совсем способностей нет.

Алексей Никонорович. А ты это брось. Ну, могут годик начислить, если придется. Но впредь чтобы никаких чаев с учителями. Сувениры еще так-сяк, а чай оставь. Надо Ладу приучать честно трудиться. Так сколько у тебя набежало?

Алла. Семь. Знаешь, у меня еще в паспорте возраст подделан.

Алексей Никонорович. Этого еще не хватало. На сколько же?

Алла. На три года.

Алексей Никонорович. Зачем тебе это было нужно?

Алла. Не знаю… В первую встречу сказала тебе, что мне двадцать пять, а потом уже неудобно как-то стало.

Алексей Никонорович. Дура!

Алла. Да, дура, а ты женился бы на мне, если бы знал, что мне уже двадцать восемь?

Алексей Никонорович. Женился — не женился? Это уже серьезно! Это же подделка документа! Это уже на полную катушку карается законом! (Звонит по телефону.) Сашук! Кто повесился? Тьфу, черт, как ты меня напугал, опять Агата, ну бог с ней, хотя хорошо, что ты ее читаешь и я могу о тобой снова проконсультироваться. Послушай, вот мы опять с Аленой поспорили, сколько надо дать, когда документ подделывают… Ну паспорт… да не заплатить сколько, сколько получить надо, да нет же, я не подделываю, я только спрашиваю, сколько за это дать могут, да не денег, лет сколько могут дать? Угу… угу… угу… Понимаю. Спасибо. (Кладет трубку.) Преступление против порядка управления. Статья сто девяносто шестая — подделка документа, предоставляющего права или освобождающего от обязанностей… наказывается лишением свободы на срок до двух лет… Сколько набежало?

Алла. Девять.

Алексей Никонорович. А вот эта гирлянда мне очень нравится. Так и играет, как драгоценность. Отвязывай ее снизу, а то она сейчас запутается вокруг ствола.

Алла. Стой! Сейчас обоим нам поднавалится. Помнишь, в прошлую субботу мы на дачу ездили яблони окуривали, на лыжах катались, поздно возвращались, было темно, Ладка спала. Помнишь, что-то черное с белым пятном справа возле дороги лежало? Я еще сказала остановиться, а ты сказал, что это коза? (Пауза.) А вдруг это была не коза?

Алексей Никонорович. Коза была, коза, я знаю!

Алла. И все же что тебе стоило тогда остановиться?

Алексей Никонорович. А чего мне останавливаться? Что я, козы дохлой не видел, что ли. И ты что, забыла, мы же к Николаю Ивановичу на банкет в ресторан «Прага» были приглашены по случаю юбилея. И он меня просил быть тамадой. Хорош я был тамада, если бы опоздал, ты же знаешь Николая Ивановича — с директором шутки плохи, а мы и так впритык шли. Он расценил бы мое опоздание за выпад. К тому же и ребенок на заднем сиденье спал, и ящики были в машине… Да коза же это была! Говорю тебе, что коза! Коза, коза, коза, коза! (Пауза.) В конца концов не одни же мы были на шоссе! Мы на сто двадцать шли — могли бы и вовсе ничего не заметить.

Алла. В том-то и дело, что одни. За нами только от Снегирей мотоцикл шел.

Алексей Никонорович. Мотоцикл? С коляской?

Алла. Нет, без коляски.

Алексей Никонорович. Ну, все равно, он никуда не спешил, он мог бы и остановиться и полюбоваться на дохлую козу.

Алла. Он и остановился. Только мне пришла сейчас в голову мысль, что если это была не коза, то…

Алексей Никонорович. То он мог бы решить, что мы эту… не козу сбили… и поехали дальше, и записать наш номер?

Пауза.

Алла (звонит по телефону). Сашук! Оказывается, не убили? Живой? Вот так детектив! Всю ночь потерял, поздравляю. Слушай, у нас тут опять с Лехой чего-то спор вышел… ну, никак не можем прийти к согласию уже пятнадцать лет… вот, например, если кто-то едет по шоссе и что-то видит возле самой дороги… будто коза, а потом оказывается, это не коза… в общем, сколько это? Да нет, не штраф за козу, а если это кто-то, ну, не коза, нет, он, который ехал, не сбивал, просто подумал: коза — и разглядывать не стал. Угу… угу… угу… Поняла. Спасибо… Преступление против жизни и здоровья личности. Статья сто двадцать седьмая — оставление в опасности. Неоказание лицу, находящемуся в опасном для жизни состоянии, необходимой и явно не терпящей отлагательства помощи, если она заведомо могла быть оказана виновным без серьезной опасности для себя и других лиц, либо несообщение надлежащим учреждениям или лицам о необходимости оказания помощи наказывается лишением свободы на срок до двух лет… Ну, кладем по минимуму — по два нам обоим.

Алексей Никонорович. А тебе-то за что? Ты же меня просила остановиться.

Алла. Но ведь я тебя должна была уговорить, в крайнем случае на тормоз нажать.

Алексей Никонорович. Нет, нет, ты меня уговаривала, я так и скажу на суде — и я думал, что коза, а жена меня уговаривала посмотреть ее, а я жены на послушал, — и, если надо, сам за все отвечу. Клади мне — два. Сколько набежало?

Алла. Одиннадцать.

Алексей Никонорович. Многовато. Вернусь — шестьдесят один минет. Могу и не вернуться, ведь у меня еще гак в кармане.

Алла. Какой такой гак? Это что за гак? Гак — это по-украински, что ли?

Алексей Никонорович. По-украински. Держи звезды. Ну здесь, кажется, все.

Алла. Вон фонарик…

Алексей Никонорович. Ну, фонарики в последнюю очередь — они ведь вокруг ствола заверчены.

Алла. Вроде бы мы кругом виноваты. С дачей — неладно, с машиной — тоже, с гаражом. Если захотят только, все отобрать могут. Разве вот квартира только — тут уж никто не подкопается.

Алексей Никонорович. А вот именно здесь следовало бы.

Алла. Что ты хочешь сказать?

Алексей Никонорович. А то хочу сказать, что ты последние дни моей сестры из-за этой чертовой квартиры в муку превратила.

Алла. Это почему же?

Алексей Никонорович. Так когда ты обмен затеяла? Когда я тебе сказал, что у нее обнаружен рак.

Алла. А кому было бы лучше, если бы ее квартира пропала? В конце концов, это и твоя квартира — ты сам дурак, что оттуда выписался: это отец вам на двоих оставил, а я дура была, что тебя в свою четырнадцатиметровую прописала.

Алексей Никонорович. Так ты же всегда ненавидела мою сестру, называла ее штырем и старой девой!

Алла. Ну и что?

Алексей Никонорович. А она-то ведь знала, что ты ее ненавидишь, и, когда ты решила с ней меняться, она ведь все поняла!

Алла. А ты почем знаешь? У раковых больных другая психология.

Алексей Никонорович. У каких, может, и другая, да она-то все поняла.

Алла. Ну и что, зато ей уход был домашний обеспечен. Чего бы она одна валялась.

Алексей Никонорович. Такой был уход, что она через месяц в больницу запросилась. Да ты же ее через месяц в больницу пристроила.

Алла. Да, потому что Ладушка ее бояться стала, она к тому времени знаешь, какая страшная сделалась — кости, обтянутые темно-желтой кожей. Это больные с раком поджелудочной железы всегда, говорят, особенно страшные перед смертью. Даже в гробу она была еще ничего себе, а вот за месяц до смерти…

Алексей Никонорович. Ты и в больницу, мне сказали, перестала ходить к ней. Тебе звонила, ты говорила, что придешь, и не ходила. А ее поить надо было, переворачивать — у нее пролежни сделались.

Алла. А я не могла! Не могла я ее видеть — меня рвало. Я ей передачи носила, а видеть ее не могла, хоть зарежьте меня.

Алексей Никонорович. Передачи сестры съедали. При раке не едят, ты знаешь. Ей твое внимание нужно было, твоя благодарность, она покоем своим пожертвовала ради нас, квартирой, как бездомная, в больницу пошла умирать.

Алла. Вот еще, бездомная. Теперь все в больницах умирают, если родственники сумеют устроить, если посчастливится, теперь святого причастия не надо, и исповеди предсмертные тоже никто не слушает — у всех своих дел по горло! И потом, что мне одной эта квартира? Тебе тоже. Ну да, я не могла уже в коммунальной жить — я люблю поболтать в свое удовольствие по телефону, чтобы мимо меня не шаркали со злостью подошвами, люблю в свое удовольствие полежать в ванне, но и ты ведь ни в одной коммунальной квартире не приживешься — с твоей любовью посидеть в туалете; помнишь вечные скандалы на Сретенке? Так что это и для тебя. И что же, лучше было бы взятку кому-нибудь дать? Или на работе выклянчивать тебе? Сказали бы, пользуешься служебным положением. Метража же у нас хватало. А потом, почему я должна любить твою сестру? Я выходила замуж за тебя, а не твою сестру, и должна любить не ее, а тебя. Вот, например, когда тебе делали операцию грыжи, я сама заплатила хирургу сто рублей.

Алексей Никонорович. Сто рублей? Откуда ты взяла?

Алла. Заняла до твоей зарплаты.

Алексей Никонорович. Час от часу не легче. Зачем же ты ему дала сто рублей? Может быть, ты думала, что, если он будет оперировать за свою зарплату, он вырежет мне вместо грыжи печень?

Алла. Но ведь он взял — значит, это было нужно.

Алексей Никонорович. А что же ему было, отказываться? Ему ни с того ни с сего протягивают просто так половину его зарплаты, за которую он трубит пятнадцать дней. Как же отказываться? Соблазн. То-то я помню, что он мне все время как-то странно и очень уж сладко улыбался. Я даже про него нечто неприличное подумал. Теперь-то я понимаю.

Алла. Вот видишь. А улыбки врача ведь тоже поддерживают больного, который идет на операцию.

Алексей Никонорович. Да если бы я знал, что его улыбки стоят сто рублей, я бы с ним немедленно назад обменялся. Я ему сто улыбок, а он мне — сто рублей. Это надо же — дать сто рублей врачу, который и без того обязан делать операцию! Нет, я теперь убежден — это мы, мы, например, с тобой сами родим взяточников. Ну, клади себе еще три. Ну, если что, мы друг друга в беде не оставим. Ведь так?

Алла. Так.

Алексей Никонорович. Снимай, снимай эти шишки. Да прямо обламывай ветки, а то ушки не пролезают. Нет, что ни говори, вопрос о взяточничестве глубоко принципиальный вопрос, еще не решенный человеком. Вот кто, к примеру, кого рождает — взяточник взяткодателя или взяткодатель взяточника? Юриспруденция наказывает в равной мере обоих, но мне кажется, что этот вопрос так же философски запутан, как, скажем, вопрос о том, что появилось на свет первым — яйцо или курица?

Алла. Конечно, взяткодатель, то есть яйцо, тьфу ты, курица, ну черт, конечно, взяточник. Ну, подумай, какой бы нормальный человек стал швырять направо и налево свои деньги, честные трудовые деньги, если их у него всегда в обрез, если бы он не видел, что от этого его положение существенно улучшится?

Алексей Никонорович. Вот-вот, но случай с моей операцией как раз это совершенно опроверг. Или ты действительно думала, что он возьмет да вырежет у меня сердце вместо грыжи?

Алла. Не знаю. Все говорят — хирургам надо давать. Во всяком случае, Сашке семь лет назад делали операцию аппендицита в районной больнице без всякого блата, так он говорит, у него здоровенный шов на весь живот, до сих пор болит и гноится. А у тебя шовчик маленький, еле заметен и зажил через два дня. Вот и думай что хочешь.

Алексей Никонорович. Нет, теперь этот глубоко философский и принципиальный вопрос о взяточниках и взяткодателях можно решить однозначно: в большинстве случаев взяткодатель дает взятку, когда это совершенно не требуется, просто для собственного успокоения, в этом мы убедились на примере нашей семьи, которая, как оказалось, погрязла во взяткодавании, за что один из нас и понесет заслуженную кару. (Пауза.) Ну вот елка и раздета. Посмотри-ка, как она осыпалась и какой выглядит безобразной — просто скелет человека. Надо успеть ее вынести, пока не проснулась Лада, а то она ударится в слезы. Ой! Кто там?

Молодой человек в черном. Это я.

Алексей Никонорович. Вы опять проникли в квартиру без ключа?

Молодой человек. Да. Вы так и не вытащили ключ из замка.

Алла. Спасибо вам за подарок.

Молодой человек. Вы знаете, что дарил вам не я. Я бы никогда не стал делать вам подарков.

Алла. Все равно спасибо, что передали.

Молодой человек. Мне приятно видеть, что у вас теперь не такой праздничный вид — эта раздетая голая елка портит весь праздничный вид вашей квартиры. Да и вы оба заметно бледны и встрепаны.

Алексей Никонорович. Что вы хотите от нас? Ведь вы отказались прошлый раз присесть к нашему столу. Разве что теперь, если хотите…

Молодой человек. Нет. Даже если бы меня не ждали сейчас очень неприятные хлопоты, я бы никогда не сел с вами за стол.

Алексей Никонорович. Как хотите. Пожалуй, и нам сейчас не до того.

Молодой человек. Это мне тоже приятно. Я должен вам передать еще это.

Вынимает из кармана два серебряных бокала, ставит их на стол и уходит.

Алла. Что это значит? Какой нахал! Он утаил от нас два бокала! А потом его замучила совесть. Может быть, у него есть еще?

Алексей Никонорович. Прочти. (Дает ей письмо.)

Алла (читает). «Милый. Когда ты будешь это читать, меня уже нигде не будет. Налей в графин шипучего веселого вина и выпей за все, что было нашим. Прости. Я не смогла иначе. Этого все равно не объяснить. Оля». Что это? У тебя есть любовница?

Алексей Никонорович. Как видишь.

Алла. И это давно?

Алексей Никонорович. Три года.

Алла. Да… да как ты посмел?!

Алексей Никонорович. Ты говоришь, как я посмел? Вот уже десять лет, как я каждую ночь домогаюсь твоей любви, каждую ночь я вижу, как ты отворачиваешь лицо от моих поцелуев и вздрагиваешь от отвращения от моих объятий. А она… она вся дрожала, стоило мне только дотронуться до нее, ей всегда было всего мало, она желала меня каждую секунду своей жизни, возле нее я всегда чувствовал себя настоящим мужчиной, а не побирушкой, я никогда понять не мог, как мог я, обычный плешивый человек с толстым пузом, внушать такую страсть!

Алла. Да она просто сексуальная маньячка! Ты говорил ей то, что сейчас сказал мне?

Алексей Никонорович. Я всегда, когда нам удавалось встретиться, твердил ей, что мы просто созданы друг для друга.

Алла. Ну еще что, что ты ей говорил?

Алексей Никонорович. Я говорил ей, что такие встречи бывают раз в миллион лет.

Алла. Так почему же ты… вы ведь расстались с ней?

Алексей Никонорович. Да.

Алла. Когда?

Алексей Никонорович. Мы расстались с ней в новогоднюю ночь.

Алла. Так ты же был в Риге, в командировке, ты мне даже звонил по телефону?

Алексей Никонорович. Нет, я был у нее. Я тебе звонил от нее. Я бывал у нее все праздники, потому что в обыкновенные дни я еще как-то мог обходиться без нее, а в праздники — нет, праздники без нее были пыткой. Сегодняшний праздник был первым, который я провел без нее. Но она меня очень долго ждала.

Алла. Так почему тебе было не уйти к ней и не превратить свою мерзкую жизнь в сплошной праздник?

Алексей Никонорович. Потому что я люблю Ладу. Потому что я люблю тебя. Потому что мне уже пятьдесят лет и поздно начинать свой новый жизненный марафон — квартира, дача, ребенок, машина; все это я бы, конечно, оставил тебе, ведь у нее ничего нет, кроме маленькой комнаты в коммунальной квартире, какая была у тебя, когда я на тебе женился, а ты знаешь мою слабость посидеть часочек-другой в туалете.

Алла. И в новогоднюю ночь ты объяснил своей страстной возлюбленной свое пристрастите к индивидуальному туалету?

Алексей Никонорович. Нет, я сказал, что я не тот человек, которого она себе выдумала, и что я знаю точно, что я ее сделаю несчастной, и что без меня она будет счастливее.

Алла. И она согласилась?

Алексей Никонорович. Нет. Она звонила мне на работу, прося о встрече, караулила меня возле дома. Но мне как-то удавалось ее избегать. Однажды я наткнулся на нее у нас на лестнице, и она мне сказала, что будет ждать меня в день и в ночь моего пятидесятилетия. Я ничего не ответил и побежал от нее, а она бежала за мной и все твердила: ладно? Ладно? Хорошо? Я так и не ответил ей, и она побежала за машиной, а потом остановилась, и она так и стояла на проезжей части улицы — я видел ее в зеркальце над рулем, а потом я свернул за угол, я больше ее не видел…

Алла. Почему она прислала сначала четыре бокала, и что значит — за всех наших?

Алексей Никонорович. У нас с ней могло бы быть двое детей.

Алла. А что значит еще один?

Алексей Никонорович. Очевидно, мог быть и третий.

Пауза.

Алла. Да она тебя просто пугает, просто шантажирует, обыкновенная женская уловка, чтобы вернуть мужчину. Ты знаешь ее телефон?

Алексей Никонорович. Я сам. (Звонит.) Доброе утро. Извините, если я вас разбудил, мне нужна Оля, да, Оля Красикова… Ее нет? А когда ей можно позвонить? (Медленно опускает трубку вниз.)

Из трубки слышится громкий визгливый голос.

Голос. …она летела мимо окна, я слышала, как она крикнула почему-то: але! Так и крикнула — але, — как будто говорила с кем-то по телефону, она, видно, разбежалась сильно, чтобы не попасть на козырек под окном и не остаться живой калекой, хотя какое уж там, она бросилась ведь с двенадцатого — с последнего — этажа и вылетела прямо на мостовую, всю голову в куски, я видела… врач ее осмотрел, вроде бы сказал, что похоже, что она беременна на четвертом месяце, но точно установят при вскрытии. (Плачет.) Жалко девчушку, двадцать три годочка всего… у нее пропал серебряный сервиз… думают на меня… но упаси…

Алексей Никонорович. Когда это случилось?

Голос. Да два часа тому или час… только-только увезли…

Алексей Никонорович. Извините. Спасибо. (Кладет трубку.)

Алла (берет трубку. Звонит). Сашук! Доброе утро! Слушай, ответь мне на такой вопрос, сколько дают, если, например, у кого-то любовная история, а девушка потом из окна выбросилась, сколько за это дают? Да не адвокату, в суде сколько лет дают? Угу… угу… угу… поняла. Спасибо. Да не юридический диспут, так, знакомых своих вспоминаем, почему преступники? Обыкновенные люди. (Кладет трубку.) Статья сто седьмая: доведение лица, находившегося в материальной или иной зависимости от виновного, до самоубийства… наказывается лишением свободы на срок до пяти лет.

Алексей Никонорович. Клади по максимуму. За нее. Сколько набежало?

Алла. Шестнадцать. (Пауза.) Послушай, могут и ничего не дать. Вон у Лидки мать в Краснодаре повесилась — дескать, Лидка пятнадцать лет у нее не была и ее к себе не пускала. Ну, собрали свидетелей и выяснилось, что она не в себе была. Лидку только один раз в суд вызвали и отпустили. А эта твоя точно ненормальная. Кто же в двадцать три года в пятидесятилетнего старца влюбляется, да еще из окна из-за него сигает? Сейчас вообще из-за любви никто не самоубивается, разве что проворуется. И потом, что она, маленькая, что она, не знает, что у тебя неприятности могут из-за этого быть, что у тебя ребенок, семья? «Прости». Ишь ведь как просто. Она — прости, а ты за нее сиди. Постой. Тут в конверте еще что-то. Бумажка какая-то. Ну вот. Так и есть. Я же говорила. Да она в психдиспансере на учете. (Читает.) «Уважаемая Ольга Матвеевна! Просьба посетить психоневрологический диспансер, прием доктора Семенова: понедельник — с четырнадцати до девятнадцати, вторник — с тринадцати до семнадцати» и т. д. Ну вот, это в счет не идет. (Скидывает.)

Алексей Никонорович. Дай-ка посмотреть. (Берет бумажку, рвет.)

Алла. Ты что, спятил?

Алексей Никонорович. Нет уж. Я за Ольгу на полную отсижу. По максимуму. Пять лет. Если кто умалишенный в этой истории, то это я. А она при своем разуме. Врезала, значит, мне за свою страсть. (Плачет.) Шестнадцать лет — значит, шестнадцать за нее отсижу и про психдиспансер не обмолвлюсь (кричит), и тебе запрещаю, не тронь ее, слышишь?! (Пауза, плачет.) Шестнадцать лет отсижу, может, деньги тебе посылать сумею — я ведь там на всем готовом буду, может, заработаю, трудиться буду, может, под амнистию попаду да там и останусь. Выйду и там останусь, устроюсь на завод какой-нибудь, рабочим. Найду несколько парней лет по пятьдесят, будем коммуной жить, зарплату вместе складывать и в коробке от мармелада хранить, одевать друг друга по очереди, кто пообносится… и тебе каждый месяц половину высылать буду, а мне и другой половины хватит… в общежитии буду жить, в туалете сидеть два часа разучусь… И чего людей жадность такая берет — жить как можно лучше, чем другие, чтоб машина и дача, чтоб квартира и дети, чтоб в английских и музыкальных школах непременно учились — мы-то в обыкновенных учились, мы в музыке ни бум-бум и ничего, людьми стали…

Пауза.

«Але»… Не «але», а «Алеха» она кричала, только «ха» не успела крикнуть… Ничего, надо будет — и шестнадцать отсижу.

Алла. Так ведь… Алексей… шестнадцать-то у нас не дают.

Алексей Никонорович. То есть как это на дают? А если кто заслужил?

Алла. А если кто больше пятнадцати заслужил — так тому расстрел.

Алексей Никонорович. Как это расстрел? А двадцать пять разве не дают?

Алла. Не дают. Это когда-то давно двадцать пять давали. А теперь после пятнадцати — расстрел.

Алексей Никонорович. Ну что ж, расстрел так расстрел… (Пауза.) А я вот что думаю, ты эту повестку иди назад в ящик положи — будто не вынимали, а я возьму машину, все документы на дачу и прямо, как суд откроется, с повинной явлюсь, дескать, так, мол, и так, все забирайте, совесть замучила, премию на банкет из заработанных верну, дескать, и девушку угробил, берите, делайте со мной что хотите, сажайте, расстреливайте, мне ничего не надо, я больше так жить не могу — в коммуне жить хочу. Давай сюда повестку, я сам пойду и опущу. (Начинает одеваться.)

Алла. Так и семи еще нет — еще рано.

Алексей Никонорович. Ладно, подождем. (Садится.)

Пауза. А л л а встает.

Алла. Нет! Нет! Не может быть, чтобы за такие пустяки человека расстреляли! Если за такие дела человека и вправду расстреляют — тогда и весь народ расстрелять нужно. Тогда уж не одного человека в живых не останется! Одни дети! Каждый устраивается сейчас, как может. Даже пословица есть: хочешь жить — умей вертеться. Это почему мы хуже других должны жить? У всех машины, дачи и квартиры. Вы лучше к ним вот присмотритесь, откуда они все это берут, небось с работы все тащат. А мы с тобой ни одной нитки, ни одной скрепки с работы не утащили! Так разве мы виноваты, что с нас другие рвут что могут? Нет, нет, быть такого не может, не может быть у нас таких законов. (Звонит по телефону.) Сашук! Задремал? Ну, прости, у меня к тебе очень важное дело, я тут тебе, кстати, подарочек припасла… а пыжиковая шапка, как у меня. Доволен? Да что ты, что ты, сверху ничего не надо — по своей цене. Что за дело? Вот что. Нам тут… только сейчас… понимаешь, в ящик повестку в суд кто-то бросил… Так мы не можем понять, во-первых, кого вызывают — его или меня, да, у нас ведь и инициалы одинаковые, и во-вторых, ума не приложу, к чему тут она… ты не мог бы позвонить в суд и как-нибудь через знакомых узнать, собственно, по какому делу и кого? Сделаешь? Вот спасибо. Ну хорошо, постарайся. Мы будем у телефона ждать. (Кладет трубку.)

Пауза.

Алексей Никонорович. А интересно знать, как это расстреливают?

Алла. Что значит — как?

Алексей Никонорович. Ну как — из ружья или из пистолета? В лоб или в затылок? Глаза завязывают или нет?

Алла. Вот глупости! Кого расстреливают — это уже безразлично.

Алексей Никонорович. Вовсе не безразлично. В лоб страшно, а в затылок противно. Я вот в кино когда-то видел — одного расстреливали, так говорят — беги. Он и побежал. Бежит, старается, а они его хлоп — и убили. Вот так, мне кажется, лучше.

Алла. Чего это лучше?

Алексей Никонорович. Ну как же, если бежишь, то всегда надеешься, что убежишь, а пока надеешься — мыслями занят, вот оно и незаметно пройдет. Гуманнее так. (Пауза.) А электрический стул еще гуманнее. Садишься себе, как король, в удобное кресло, устраиваешься, и вдруг дерг — и сразу на том свете. (Пауза.) А интересно, родственникам трупы казненных выдают для захоронения или и трупы наказывают, сами хоронят? (Пауза.) Вот после электрического стула труп, должно быть, чернеет, и родственникам его показывать не надо. Противно. (Плачет.)

Алла (плачет). Не верю! Ты подожди еще. Сейчас Сашка позвонит. (Пауза. Звонок.) Алло? Да! Сашук! Да-да, Дозвонился?.. Черепанов?.. К нему домой дозвонился?.. Угу… угу… угу… Поняла. Спасибо. Большое спасибо. А за шапкой вечерком заходи. Днем мы с этим вопросом разберемся. (Кладет трубку.) Ну? Чего? Чего раскис, спрашиваю? Тюря! Честное наше добро все раздать хочешь? Так вот. Следователь Черепанов занимается нашим делом. Кого-то из нас как истца вызывают.

Алексей Никонорович. Как истца? Что значит как истца?

Алла. Ну как человека, который на кого-то в суд подал. Он точно не помнит за что — у него дело на работе, конечно, но на девяносто девять он помнит, что Савченко — как истца. И теперь я знаю, что это не тебя как истца вызывают, а меня.

Алексей Никонорович. Ты что, в суд подала?

Алла. Было дело, подавала.

Алексей Никонорович. На кого?

Алла. На тебя!

Алексей Никонорович. На меня? За что?

Алла. А ты не помнишь разве, как три года назад я пришла к тебе и сказала, что ухожу к другому человеку, полюбила его и ухожу с дочкой. И ты не помнишь, что ты тогда сделал?

Алексей Никонорович. Не помню. Что?

Алла. А я помню. Я до смерти это буду помнить. Ты запер дверь в комнату Ладушки, повалил меня на пол и…

Алексей Никонорович. И ты что, подала на меня в суд за изнасилование?

Алла. Да!

Алексей Никонорович. Но это же смешно! Я ведь еще был по закону твоим мужем!

Алла. Мне так и сказали в суде. Мне сказали, что заявление мое недействительно, если я одновременно не подам на развод.

Алексей Никонорович. Ну, и подала бы прямо на развод. Зачем толочь грязь? Я ведь только хотел вернуть тебя. Или ты действительно хотела, чтобы меня посадили?

Алла. Но я же тебе сказала — я решила выйти замуж за другого человека, а он ведь тогда стоял под дверью и все слышал.

Алексей Никонорович. Что же он мог слышать?

Алла. Твои вопли радости. Разве ты не знаешь, что ты всегда при этом вопишь. Он решил, что я пошла на это добровольно — а я ведь только что пришла от него, — и был оскорблен. Он не хотел верить в то, что я ему рассказывала, пока я не подам на тебя в суд. В тот же день я переехала к нему вместе с Ладой, если ты помнишь, и стала ждать развода.

Алексей Никонорович. Да, я помню. Ты прожила у него ровно три недели, а потом вернулась. Почему ты вернулась?

Алла. Потому что он оказался обыкновенным бабником. Уже через неделю он не пришел ночевать, а под утро вернулся, полез под душ, и спина у него оказалась вся в полукруглых лунках от женских страстных ногтей.

Алексей Никонорович. Но если ты вернулась, то ты забрала свои заявления из суда, надо полагать?

Алла. Конечно. Ведь это было три года тому назад. Вернее, я забрала только заявление о разводе, второе заявление у них куда-то запропастилось, я думаю даже иногда, что они оставили его себе на память — оно почему-то их очень развеселило. Но без заявления о разводе оно смехотворно и недействительно.

Алексей Никонорович. А не могли они все-таки сейчас пустить его в ход? Как это бывает — пришел кто-нибудь новый и иначе взглянул на дело. Мое вполне понятное, законное желание вернуть уходящую жену он воспринял как обычное изнасилование — не может такого быть?

Алла. Но ведь это было три года назад. Не могли же они только сейчас опомниться?

Алексей Никонорович. Надо полагать, не могли. Стой! Вспомнил! Ха-ха-ха! Ну и дурак же я! Всю ночь бормочу какую-то белиберду, а самое главное забыл. Я же, я же подал в суд! Я сам! Сам ходил в милицию! Сам писал заявления! Это же меня, меня… меня вызывают как истца, ха-ха-ха…

Алла. Да остановись ты! Перестань хохотать! Объясни что-нибудь толком! На кого ты подал в суд? На меня?

Алексей Никонорович. Нет, ха-ха-ха, нет! на контролера, ха-ха-ха!

Алла. На какого контролера?! Ты бредишь?

Алексей Никонорович. Погоди. Тут вот какая история. Две недели назад машина у меня была не на ходу — ну, помнишь, морозы были? Ну так вот. Еду я на работу в троллейбусе и никак не могу двадцать копеек ни у кого разменять — на остановке никто не заходит, троллейбус битком, и к водителю тем более не протолкнуться; обыскал я все карманы, даже всю подкладку пиджака и пальто прощупал, нету — и точка. Весь портфель обшарил. Наконец за подкладкой пятачок спасительный. Только я его в щель кассы собирался бросить, как вдруг меня кто-то за руку хвать и мертвой хваткой держит. Поворачиваюсь — молодой парень, контролер. «Штраф, — говорит, — платите, платите один рубль, почти две остановки без билета ехали». То есть как, говорю я ему, если вы здесь стоите, то, значит, видели, как я двадцать копеек пытался разменять, а то что вы хотите, чтобы я все двадцать опустил? «Ничего, — говорит, — не знаю, — платите штраф, — говорит, — а то в милицию пойдем». Ну, тут уж я разозлился, и не то чтобы мне рубля было жалко, а вопрос тут был глубоко принципиальный. Тут и публика кругом меня против него возмутилась. А он свое — или рубль, или в милицию. Ну я хоть на работу опаздывал, а слез и пошел в милицию. И двое свидетелей со мной вызвались — порядочные люди, женщина и мужчина, тоже возмутились самоуправством. Пришли мы в милицию, я заявление написал, свидетели подписали — вот теперь меня вызывают. И я пойду, я этому мальчишке покажу, потому что для меня, как ты понимаешь, вопрос не в рубле вовсе, а вопрос глубоко принципиальный — можно ли человеку добиться справедливости на земле? И я принципиально считаю — что можно. Кто говорит нельзя, тот сам ленив больно, а на других сваливает. Ну, пошел я. Уже суд, должно быть, открылся. Следователь ждет. Ты жди меня дома спокойно. (Одевается.)

Открывается дверь, входит Л а д а.

Лада. Папа! Ты куда?! Ой! Какая елка безобразная! Зачем вы ее раздели? Зачем вы ее без меня раздели? Вы же обещали…

Алексей Никонорович. А вот я ее сейчас с собой заберу, Деду Морозу назад отдам, а на будущий год Дед Мороз нам подарит новую пушистую елку!

Лада. А вот и нет! Я знаю. Ты выбросишь ее во двор. Там много таких страшных обглоданных елок валялось! А разве нельзя ее назад в землю посадить?

Алексей Никонорович. Нет, нельзя. Она же срублена. У нее корней нет. (Берет елку.)

Лада. Ой! Там игрушка! Там одна игрушка осталась! Как раз зеленая сосулька — я ее очень люблю.

Алексей Никонорович. Она не снимается никак, Ладушка. Знаешь, пусть она останется, елке с ней будет веселей.

Лада. Ну пусть.

Алла. Ты, Ладушка, попей молока, съешь яичко и жди меня. Я с папой пойду.

Алексей Никонорович. Да зачем? Следователь же сказал, что на девяносто девять процентов как истца?

Алла. А вдруг?

Алексей Никонорович. В самом деле, а вдруг?

Стоят и смотрят друг на друга. Занавес.

Конец

Черный апрель [2]

Повесть для театра в трех актах, десяти картинах
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

К и р и л л Г о л у б е в — студент, 21 год.

Д и н а Я р ц е в а — студентка, 21 год (по дубликату метрики).

Ю л и я А л е к с а н д р о в н а Г о л у б е в а — мать Кирилла, 45 лет.

О л и м п и я В а л е р и а н о в н а — первая жена отца Дины, 59 лет.

Соседки Голубевых:

• Л и д и я И в а н о в н а — 66 лет.

• П е л а г е я М и х а й л о в н а — 63 года.

• С в е т л а н а — 36 лет.

• Р а я — 27 лет.

О к т я б р ь — секретарь комитета комсомола института, очень молодой студент.

А л е к с е й С т а р о с т и н — лысый дипломник, 28 лет.

П е т р о в — член комитета комсомола института.

Б у р а в и н — член комитета комсомола института.

М а й о р о в а — девушка в очках.

Д р у г и е ч л е н ы к о м и т е т а к о м с о м о л а и н с т и т у т а — 2–6 студентов.

П л о т н и к о в — студент, 22 года.

Т а р а к а н о в а — студентка, 19 лет.

П т и ц ы н — студент, 24 года

Ф и м а, или Ф о м и н — 30 лет.

М о л о д о й м и л и ц и о н е р.

В е ч н а я п а р а, ц е л у ю щ а я с я н а с к а м е й к е.

С т у д е н т ы.

П р о х о ж и е.

Действие происходит в Ленинграде, в конце пятидесятых годов.

АКТ ПЕРВЫЙ

На сцену выходит К и р и л л, вернее, сейчас это уже К и р и л л Я к о в л е в и ч. Появляется скверик, три скамейки, на одной скамейке сидят рыжая девушка с длинными волосами и совсем молодой парень. Они целуются. Две скамейки пусты. К и р и л л Я к о в л е в и ч садится на одну скамейку и закуривает. Звучит музыка. Это детская пьеса Чайковского «Смерть куклы».

Кирилл Яковлевич. Эта повесть-пьеса — мои воспоминания. То, что произойдет в ней, произошло в конце пятидесятых годов, когда я учился в институте на третьем курсе. На улицах больших русских городов появлялись тогда первые иностранцы. Их повсюду сопровождали любопытные взгляды и толпы зевак. Зрители ломились на концерты первых иностранных гастролеров. Первые эшелоны добровольцев отправлялись на целину — на этот трудовой подвиг века. В райкомы стояли очереди комсомольцев, рвущихся посеять хлеб там, где веками стоял только ковыль. На окраинах городов росли новые белые кварталы. Но я тогда не замечал ничего этого — с середины второго курса я почти совсем отошел от общественной жизни института, потому что любовь забрала все мое время: в молодости любовь занимает очень много времени. В молодости любовь — не повесть и даже не роман, в молодости любовь — это целая эпопея. Может быть, происходит так потому, что в молодости придаешь значение каждому пустяку. Вот почему в моей повести так мало сцен общественной жизни. Это, конечно, большой недостаток пьесы и лично мой недостаток в то время. Сейчас я доктор наук, профессор, заведую кафедрой в том самом институте, в котором когда-то учился, и занимаю еще одиннадцать почтенных должностей. У меня уже два десятка монографий, сотня статей и изобретений, мои научные труды переводят за границей — в общем, можно сказать, что теперь я достаточно знаменит, то есть широко известен в узких кругах, о чем всегда мечтала моя мама. Завтра моя свадьба. В общем, все это значит, что тот черный апрель давно миновал и что у меня теперь все идет хорошо. Во время лекций я иногда вглядываюсь в лица студентов. Кто они, какие проблемы их мучают — или у них теперь нет проблем? Изредка, когда я очень устаю, я позволяю себе отпустить машину и пройтись несколько кварталов пешком до своего дома. Я коротаю дорогу через этот знакомый скверик, где мы столько раз сидели с Диной, которую вы увидите в пьесе. Тогда я тоже вглядываюсь в молодые лица. Кто, например, эти молодые люди, которые так быстро, со смехом обогнали меня? Или кто эти двое, которых мы все так хорошо знаем, — эта Вечная Пара Целующихся На Скамейке. Почему они и сейчас целуются на скамейке, как когда-то пришлось нам с Диной, что вы увидите в пьесе? Ведь сейчас повсюду столько новых красивых домов! Я многого не могу разгадать в них, я далеко не всегда с ними соглашаюсь: мне не нравится их слишком громкая музыка, их дурашливый лексикон и джинсы, на всех до одного, как униформа. Иногда мне кажется, что меня отделяет от них невидимая преграда. Но в глубине души я твердо убежден: эти молодые люди лучше, чем были мы. Ведь им живется несравненно легче, чем жилось нам, и я уверен, что именно потому же они добрее и доверчивее друг к другу, чем были мы. Только в этом случае я могу считать, что моя жизнь имеет смысл. Нечего и говорить о том, что в свою очередь нам жилось легче, чем тем, чьи студенческие годы пришлись на время войны. Мы были молоды за их счет. Но все же война застряла и в нас. Сейчас я думаю, что в этом все дело. И хотя в этой пьесе-повести не будет выстрелов и взрывов, мне кажется, что все, что в ней произойдет, как-то связано с войной. Я думаю, что война все время присутствует в этой пьесе. Тихо. Почти незримо Как тени тень.

Уходит. П а р а н а с к а м е й к е целуется, потом скверик исчезает.

Картина первая

Кухня в коммунальной квартире. Воскресенье. Обеденное время. Четыре хозяйки хлопочут вокруг единственной газовой плиты.

Лидия Ивановна. Говорят, в том доме, на углу, что в позапрошлом году рухнул, лежала с войны неразорвавшаяся бомба, а мальчишки в подвале курили, вот механизм и сработал.

Пелагея Михайловна. Кто это тебе сказал?

Лидия Ивановна. Да я сегодня утром на лавочке сидела в скверике, так со мной одна старушка села, культурненькая такая, представьте себе, в наше время — вуалетка и флердоранж на шляпке. Так она знает одну женщину, которая дружила с другой женщиной, у которой двоюродная сестра дружила с женщиной, которая как раз в этом доме живет. Правда, той женщины самой в момент обвала не было, она хоть и была в тот день выходная, но как раз пошла, по счастью, смотреть кинофильм «Мост Ватерлоо»…

Рая. Душевный фильм!

Лидия Ивановна. Так вот та женщина той двоюродной сестре о бомбе сказала, та двоюродная сестра — своей двоюродной сестре, та своей подруге, подруга — своей, а та подруга — этой старушке, а старушка уже мне.

Пелагея Михайловна. Та — энтой, энта — той, та — опять энтой — у тебя ничего не поймешь! Так сплетни и родятся.

Рая. Какая там бомба! Больше десяти лет с конца войны прошло, а мы все ею друг дружку, как детей, стращаем.

Светлана. Те бомбы, что с войны по подвалам лежали, давно уже саперы обезвредили.

Пелагея Михайловна. Тут ясное дело — управдом ротозей был. Мне сказывали, что жильцы того дома давно ему трещины по углам показывали, а он без внимания. Ему надоть было самолично их слова проверить и сказать вовремя, куды надо. Людей бы повыселяли, дому бы объявили капитальный ремонт, и никакого бы обвалу не стало. Вот нас же отремонтировали. Год помучились, зато теперь хорошо стоим. И в баню ходить не надо — ванна поставлена. А тот управдом — ноль внимания. За то его и посадили.

Лидия Ивановна. Это кого же посадили?

Пелагея Михайловна. Ясное дело — управдома посадили! Не тебя же!

Лидия Ивановна Вы заблуждаетесь, Пелагея Михайловна. Управдома не посадили — его заживо камнями завалило прямо в ЖАКТе — день-то был рабочим. Мне та старушка все рассказала. Она очень в курсе дела. И при этом культурненькая такая. Подумать только, коротенькая вуалетка и флердоранж на шляпке!

Пелагея Михайловна. Эка невидаль! Орагутан на шляпке! Орагутан на шляпке — так уж соврать не могет? Соврет за милую душу и с вуалетом и с орагутаном! У моего брата товарищ, так евонная дочь в суде работает уборщицей. Так через нее энто дело как раз и проходило.

Светлана. Тут сажать не за что. Ясное дело — дом рухнул из-за войны. Только никакая это не бомба. Ударом волны его в войну подкосило.

Лидия Ивановна. Десять лет после войны простоял, а тут вдруг подкосило?

Пелагея Михайловна. И подкосило. Война, она не сразу везде сказывается, война — она, проклятущая, еще долго вдоль и поперек меж нас погуляет. Посадить-то управдома посадили, это точно, только и впрямь напрасно посадили. Ведь с чего этому дому просто так рухатъ? Старые-то дома гораздо лучше новых будут. По триста лет простояли и еще столько же простоят. В старые времена на совесть строили. Камешек к камешку. И без замазки. Это вон в нынешних пятиэтажках пукни в уборной — на все пять этажей разом прославишься. А старые-то дома — те тихие, те хорошо стоят.

Лидия Ивановна. Да-да, я этот дом маленькой девочкой хорошо помню, там еще булошная этого… как его… фамилию забыла… Филиппова! Какие у него калачи были по две штуки на три копейки — пальчики оближешь. Теперь таких калачей не делают.

Рая. Да что это вы, Лидия Ивановна, всегда все современное ругаете. Уши вянут каждый день слушать. В ваше время и люди лучше были, и дома, и новая мода вам не нравится, и булки! Может быть, и воздух в ваше время лучше был?!

Пелагея Михайловна. Верно. И он лучше. Раньше дыхнешь разок и цельный день как сыт.

Лидия Ивановна. Озон чувствовался.

Пелагея Михайловна. Верно. Газон. А теперь не газон, а одна вонь.

Лидия Ивановна. А какая ливерная колбаса раньше была — я ее вкус с самого детства помню. Теперешнюю новомодную колбасу даже Генрих Второй бы не ел, не говоря уж о Генрихе Четвертом. Верно ведь, Пелагея Михайловна?

Пелагея Михайловна. Я при царе колбас не едала, я в деревне среди семерых росла.

Рая. Вот вы дома новые ругаете, а дали бы отдельную квартиру в новом доме — живо бы манатки сложили да переехали, и на позор в уборной и не взглянули бы, а?

Пелагея Михайловна. Да уж, конечно бы не отказалась. Или ты думаешь, краше за такой язвой, как ты, каждый день очереди к горшку дожидаться? Ты вот бы за своим Гришкой лучше смотрела — опять за собой не спустил. Что же это я каждый день на его говно любоваться должна?

Светлана. А вы вчера, Пелагея Михайловна, опять в ванной грязное белье замочили. Мне надо было помыться, а там белье. Я так не помывшись на работу и ушла.

Пелагея Михайловна. Ничего, нехай. Что белье? Белье так не выстирается, белье — оно отмокнуть хорошенько должно. Ты и так кажинное утро под душем телешом стоишь, оно в щелку-то хорошо видать. Больна, что ли, чем? Ты вот нам справку от врача принеси, а то еще чем срамным заразишь.

Лидия Ивановна. Господь с вами, Пелагея Михайловна! Ну разве можно так? Просто Светлана культурная, чистоплотная женщина, что же в этом плохого? Напротив, это очень похвально. Меня вот тоже мама с гимназии приучила, я обязательно каждое утро до бюста обмываюсь.

Пелагея Михайловна. Ишь ты! Значит, на половины себя поделила? Умываешь-то что — низ али верх? А пошто другую-то половину забижаешь?

Светлана. Это вы всегда всех обижаете, Пелагея Михайловна! Ну разве можно так? А по какому праву?

Пелагея Михайловна. А что забижаю? Я верно говорю. Ты моишьси-моишьси, до дыр, видно, домывшись, а женихов все одно что-то не видать.

Лидия Ивановна. Как вам не стыдно, Пелагея Михайловна! Это же трагедия женщин ее поколения — ее женихов всех на войне поубивали! Это же понимать надо!

Рая. А верно, Светлана, ты справочку-то все-таки принеси, а то ведь мы в этой ванной детей купаем!

Светлана. А вы, Рая, Гришины валенки опять в ванной на батарею поставили, а я туда полотенце вешаю. Ванная должна быть самым чистым местом в доме, а вы то грязное белье, то валенки! Противно.

Рая. Противно! Простите, мадам, мы институтов не кончали! Ой, горит что-то! Слышите? У кого горит? Ой, мой пирог! Опять с вами заболталась! Ну и задаст мне Николай — в прошлое воскресенье пирог сырой вышел, а сейчас весь низ пригорел.

Пелагея Михайловна. Ну ничего, небось мука теперь не по карточкам. Другой слепишь.

Рая. Вам все ничего. Не ваш пирог, так вам и не жалко! А вот вчера, Пелагея Михайловна, Гришка опять возле уборной уписался. Ждал вас, ждал, да и уписался.

Пелагея Михайловна. Так что, я ради твоего Гришки у себя в комнате, что ль, гадить должна?

Рая. Так вы ж сидите и курите в уборной! Как ни зайду после вас, там дым коромыслом!

Пелагея Михайловна. И что ж? Ежели у меня без папиросы кишка не работает?

Лидия Ивановна. Кстати? Пелагея Михайловна, вы ведь опять вчера Генриха Четвертого лягнули.

Пелагея Михайловна. Я лягнула? А он тебе говорил?

Лидия Ивановна. Я видела.

Пелагея Михайловна (смеется). Ну вот, коли скажет — так и поговорим. Да ты не боись. Я его легонько мыском, чтобы припугнуть маненько. Он на моем коврике уж гадить пристроился.

Лидия Ивановна. Это исключено. Генрих Четвертый на редкость чистоплотен. Он отправляет свои нужды там… в общем, там, куда царь пешком ходил! И только в свежие опилки!

Пелагея Михайловна. То-то я его колбаски по всем углам выметаю.

Лидия Ивановна. Это абсолютно исключено!

Пелагея Михайловна. Ну, соскребла пирог-то?

Рая. Яиц мне жалко, яиц! Одних яиц штук шесть извела.

Пелагея Михайловна. А что яиц? Яиц теперь полно в магазинах. И откуда только в молодых такая жадность? Блокады небось не видали.

Светлана. А вы, наверное, думаете, что мы в эвакуации пировали.

Рая. Суп из крапивы каждый день да малину из лап у медведей летом вырывали!

Пелагея Михайловна. Суп из крапивы! Малина! Да нам с Лидией Ивановной такое и не снилось! А клейстер вприкуску с кожаным ремнем не пробовала?

Лидия Ивановна. А беф а-ля Строганов из кошачьего мяса? Я сама собственным ртом тогда Генриха Второго съела. А до войны даже рыбу живую приготовить не могла. А тут сама убила, ободрала, поджарила и в два дня съела. А какой был кот — черный как ночь, и только на грудке четыре белых волоска. Ем его, а сама плачу, плачу, сама ем.

Пелагея Михайловна. Нашла о ком плакать. Все равно бы с голоду сдох. Вот тут мне говорили — в одной семье младшую сестренку съели.

Рая, Светлана. Как съели?!

Пелагея Михайловна. А так, взяли и съели, как курей едят, так и ее съели. Семья у них большая была, девчонка с голоду уже не вставала, ну ее порешили и съели. Сами и выжили. Только, говорят, все равно мать после войны на себя руки наложила: мучилась, говорят, очень — как-никак, родное дитя.

Лидия Ивановна. Какие вы ужасы всегда рассказываете, Пелагея Михайловна, наслушаетесь где-то всяких бредней, а потом рассказываете. Может быть, во время блокады и бывали случаи людоедства, но зачем же прошлые кошмары опять вспоминать?

Пелагея Михайловна. А чтоб не забывали. Человек, он самое худое норовит из башки поскорее выкинуть, а надо как раз все самое худое помнить, из башки в башку перекладывать, чтоб в другой раз не повадно было.

Светлана. Что-то мы все о войне, да о войне.

Рая. Да, дня не проходит, чтобы войну не поминали.

Пелагея Михайловна. И правильно. Война всякому, кого хоть краешком зацепила, цельный век будет помниться. От родителей к детям, от детей — к внукам, так и пойдет до нескончаемости. Это уж так.

Лидия Ивановна. Нет, нет. Я лично считаю, что плохое забывать должно. Вон уже больше десятилетия нет войны. Как прекрасно! Моя бы воля, я бы за каждые десять лет, что государство без войны прожило, самыми высшими наградами правительство награждала.

Пелагея Михайловна. Без тебя наградять.

Лидия Ивановна. Я понимаю, что без меня, но я бы всей душой этому сочувствовала.

Входят К и р и л л и Д и н а. Оба с чемоданчиками. У К и р и л л а чемоданчик новенький, у Д и н ы — сильно потрепанный. Хозяйки все как одна поворачиваются к ним.

Лидия Ивановна. К тебе гости, Кирюша?

Кирилл. Здравствуйте.

Дина. Здравствуйте.

Светлана. А мамы дома нет — она к Сереже поехала.

Кирилл. Знаю.

Лидия Ивановна. Вот мы и дожили, Кирюша, барышни к тебе в гости ходить стали.

Пелагея Михайловна. А давно ль вон по энтому коридору без порток бегал да на пол прудил!

Рая (смеется). Вы не смущайтесь, девушка, то ж до войны было.

Лидия Ивановна. При царе Горохе!

Пелагея Михайловна. А хотя бы и до войны, все одно как вчерась. Девка-то у тебя ладная, как поглядеть. А вот одета как-то чудно. И волосья встрепаны. Будто бы и не наша. (Кричит.) Из каких будешь, девушка, из агличан али из филянцев?

Дина. Да что вы, бабушка, я русская.

Пелагея Михайловна. Тьфу ты, прости господи! А я думала из энтих… из агличан. Говорят, по городу их теперь тьма ходють, хоть бы одним глазком взглянуть! А мне вот все никак не попадутся.

Лидия Ивановна. С барышней-то давно знаком?

Кирилл. Да никакая она не барышня. Это моя сокурсница Заниматься пришла. У нас завтра коллоквиум.

Пелагея Михайловна. Ах вон оно что, клоко… клокольня. Ну тогда дело сурьезное. Тогда иди. Дозволяю. (Смеется.)

Пропускает Д и н у и К и р и л л а в коридор.

Картина вторая

Комната Г о л у б е в ы х. Посередине рояль, много книг, шкаф, очень большое окно, оранжевый шелковый абажур с кистями. Солнце. Д и н а и К и р и л л входят в комнату и, едва за ними закрылась дверь, целуются.

Дина. Как хорошо! Еще, еще и еще!

Снова целуются.

Дина. Еще! Ой, ведь завтра коллоквиум, Кирюха! Мы же поклялись заниматься! Еще…

Кирилл. Мы поклялись, но не на крови! А такая клятва не в счет.

Снова долго целуются.

Дина. Еще! Ох, что же нам делать, я же ничего не знаю по политэкономии! Еще…

Кирилл (решительно). Нет. Немедленно заниматься! Быстро снимай пальто!

Оба раздеваются, берут чемоданчики.

Кирилл. Ты сегодня ужасно красивая.

Дина. Только сегодня?

Кирилл. Всегда. А сегодня особенно. Почему ты всегда не носишь брюки? Тебе очень идет.

Дина. А за мной по улицам толпа ходит. И все тычут пальцами в мои брюки. И подло хихикают. Думаешь, приятно?

Кирилл. А ты плюй на них и носи. Тебе очень идет. Они ничего не понимают. Лет через двадцать они все сами брюки напялят, и те, кому идет, и те, кому брюки, как верблюду купальник. Вот увидишь.

Дина. Так вот как ты живешь-поживаешь, Кирилл Голубев. Старинный рояль посреди комнаты и много-много книг. Интересно. Я еще никогда не видела в комнате рояля, пианино видела, а рояль — нет. Только в институте. Хорошо, наверное, жить в такой большой комнате. Какое большое окно! Здесь всегда много солнца, да? А зачем тебе столько книг?

Кирилл. Это отец собирал. До тебя я очень много читал. А с тобой мне ничего не хочется, только смотреть на тебя и целоваться.

Идет к ней, потом останавливается.

Нет, нет и нет! Заниматься — так заниматься.

Дина (читает на крышке рояля). «Блютнер». А ты умеешь играть на этом элегантном господине Блютнере?

Кирилл. Не-а.

Дина. Мать преподает фортепьяно, а ты играть не умеешь?

Кирилл. Да она меня в детстве учила, но я дальше детских пьес Чайковского не потянул. Знаешь, у него есть такой детский цикл: «Болезнь куклы», «Похороны куклы» и «Новая кукла»?

Дина. Нет.

Кирилл. Так вот я до «Новой куклы» уже не дошел. Сказал: не буду — и не стал. Мама до сих пор переживает.

Дина. А «Болезнь куклы» и «Похороны» — осилил?

Кирилл. «Болезнь» и «Похороны» — осилил.

Дина. Тогда сыграй «Похороны».

Кирилл. Да ну…

Дина. Ну сыграй, я прошу тебя.

Кирилл. Да я уже не помню… Я с детства не играл…

Дина. Я очень тебя прошу!..

Кирилл. Ну, если так… (Садится и играет.)

Дина. Как здорово! Как красиво! Как печально! Мне стало так грустно. Похороны куклы — ведь это похороны детства?

Кирилл. Да! Наверное, это похороны целого мира, который ты выдумал сам. Я никогда раньше об этом не думал. Ты здорово образно мыслишь.

Целуются.

Дина. Еще! Кирюха, ну, я прошу тебя! Давай хоть попробуем немного позаниматься! Еще…

Кирилл. Нет. Ведь я теперь знаю, кого ты любишь больше всех на свете!

Дина. Интересно — кого?

Кирилл. Дела! Ладно. Запомним. И — начнем. (Бросает ей свою книгу.) Садись сюда.

Д и н а бросает ему свою книгу, он ловит, они садятся рядом, раскрывают книги и молча читают. Пауза.

Дина. Строгая у тебя мать?

Кирилл. Нет, просто когда отец уехал к своей фронтовой семье, она вдруг опрокинула на меня весь свой мир.

Дина. А отец?

Кирилл. Навещает нас иногда. До сих пор приходит по праздникам с новым пластмассовым танком под мышкой. Смотри, сколько набралось на шкафу.

Дина. Целая танковая дивизия. А почему мы о твоих родителях никогда не говорили?

Кирилл. Потому что мы — это мы, а родители — это родители.

Дина. А почему ты за два года ни разу не пригласил меня к себе? Боишься?

Кирилл. Боюсь.

Дина. Матери?

Кирилл. Себя.

Дина. А вот и нет. Я знаю, что ты боишься матери.

Кирилл. Ну раз ты говоришь, что знаешь, значит, так оно и есть.

Дина. А почему ты ее боишься?

Кирилл. Не боюсь. Она очень хорошая. Только ей трудно. Ей сорок пять лет, отец ушел от нас девять лет назад, и за это время я не видел с нею ни одного мужчины. Она слишком долго была одна. Всю войну. И потом, и сейчас она очень боится остаться одна. И еще она до смерти боится, что я влюблюсь в какую-нибудь плохую девушку и заброшу ко всем чертям институт. Она верит в мое великое будущее. И я боюсь, как бы она нечаянно не сказала бы тебе что-нибудь, что говорить не нужно, и тогда нам трудно будет потом привыкнуть жить втроем.

Дина. Трусишка!

Кирилл. Замолчи!

Дина. Нет, буду! Трусишка! Маленький маменькин трусишка!

Кирилл. Сейчас же замолчи, а то…

Дина. А то?..

Кирилл. А то сама увидишь, что будет!

Ловит и целует ее.

Дина. Еще! Ты что, совсем про Деда забыл? Еще…

Кирилл. Ах, опять этот Дед! Ладно. Опять запомним. Я больше не буду, вот увидишь. Давай зубрить во славу твоего возлюбленного Деда! Но ты еще об этом пожалеешь. Я знаю.

Двигает шкаф.

Дина. Ты что, решил задавить меня шкафом?

Кирилл. Так будет лучше. Давай-ка, садись на диван по эту сторону шкафа, а я — по эту. Читай первую часть раздела. Я — вторую. Потом каждый расскажет свою часть и — полный порядок. Идет?

Дина. Идет.

Пауза. Молча читают.

Дина. Вот теперь твоя мать бы нас похвалила. Правда, Кирюха, пай-мальчик, маменькин сыночек?

Кирилл. Да замолчи же ты наконец!

Бросает книгу, бежит, целует ее.

Дина. Еще, Кирюха, Кирюшенька! Дед завтра влепит и тебе «неуд», он на зачетах ведь зверь, ты знаешь! Что ты скажешь тогда своей мамочке? А? Повышенный стипендиат? Еще!

Кирилл. Ну и пусть! (Целуются.) А почему ты не закрываешь глаза, когда целуешься?

Дина. А надо закрывать?

Кирилл. Все закрывают.

Дина. Откуда ты знаешь?

Кирилл. Рассказывали…

Дина. А я хочу видеть твое лицо, когда ты меня целуешь. Нельзя?

Кирилл. Можно. Ну и какое у меня лицо, когда я тебя целую?

Дина. Глупое. И — прекрасное.

Кирилл. Скажешь тоже — прекрасное! У меня нос длинный.

Дина. Да. У тебя самый длинный и прекрасный нос в мире.

Целуются.

Кирилл. Хватит! Вот засыпешься завтра на коллоквиуме и все на меня свалишь.

Дина. Правда, я завтра не получу зачета! Я уже это чувствую. У меня и так уже есть один «неуд». Еще…

Кирилл. Да, по сопромату. Я совсем забыл. Нет, это уже серьезно. Давай учить.

Уходит за шкаф. Некоторое время они молча читают. Потом К и р и л л тихо свистит. Д и н а ему отвечает.

Кирилл. Ты здесь?

Дина. Здесь. А ты?

Кирилл. Ты дыши громче, а то такая тишина в комнате, что мне кажется, что ни тебя, ни меня нет.

Некоторое время они опять молча читают.

Кирилл. Ты здесь?

Дина. Здесь. А ты?

Кирилл. Здесь. Ты читай лучше вслух, а то мне кажется, что я исчез.

Дина. Хорошо. (Медленно читает.) «Классификация издержек обращения на чистые, не создающие стоимости, и дополнительные, связанные с продолжением процесса производства в сфере обращения и создающие новую стоимость, сохраняет свое значение и при социализме».

Кирилл. Иди сюда.

Дина. Хитрюга!

Кирилл. Ну тогда я иду к тебе.

Дина. Иди! А у меня завтра опять будет два балла! Ничего. Перезимуем. Иди…

Кирилл (не двигаясь). Иду! В конце концов, лично я уже вполне готов к коллоквиуму. Я им завтра на коллоквиуме расскажу, пожалуй, все про нашу любовь. Пусть послушают и разинут рты. Я уверен, им всем, в том числе и Деду, это будет куда интереснее, чем классификация издержек обращения!

Дина. Тебе хорошо. Ты и так все знаешь. А я вот читаю — и ничего не понимаю. Ничего. Я все время вижу в книге твое лицо. На каждой странице — твое лицо. Прямо наказание какое-то! Я ничего не поняла из того, что прочитала!

Кирилл. Еще бы! Ты и не можешь ничего понять. Ты же не бываешь на лекциях.

Дина. Ну, знаешь, я не бываю на лекциях только тогда, когда не бываешь ты! Мы вместе не бываем на лекциях.

Кирилл. А вот и нет. Ты гораздо больше. Ты вообще никогда не бываешь на лекциях.

Дина. Привет! Где же я, по-твоему, бываю?

Кирилл. С Бойко! Вместо лекций ты бываешь с Бойко.

Дина. Что это значит?

Кирилл. Это значит, что если ты и бываешь на лекциях, то они все равно не идут тебе впрок, потому что во время лекций ты все время переглядываешься с Бойко!

Дина. Я — с Бойко? С Бойко — я? Я?

Кирилл. Ты — с Бойко. А что тебя удивляет? Я все вижу — у него даже нос потеет от удовольствия.

Дина. Да если хочешь знать, я вообще не знаю Бойко! Я вообще его не вижу! Я вообще не знаю, белый он или негр! Я даже не знаю, живет ли он на свете!

Кирилл. Ну если так, тогда ты таращишься на Евсеева.

Дина. Ах так?! Тогда я тебя сейчас просто убью.

Бросает в него свой чемоданчик, чемоданчик летит обратно.

Дина. А ты глаз не спускаешь с этой дылды Комаровой!

Кирилл. Вот это да. Вот это действительно так. Я влюблен именно в Комарову. Я влюбился в нее еще на вступительных экзаменах. Меня поразили до остолбенения ее прыщавые щеки.

Дина. Опять мы не учим! Да что же это такое за наказание! Знала бы — осталась бы в скверике и учила одна, ни за что бы с тобой не связывалась! Опять я завтра не получу зачета, опять мне сто раз пересдавать или опять не получать стипендии целый семестр. Тебе-то хорошо, тебе все нипочем! У тебя кругом пять баллов! У тебя всегда повышенная! Иди сюда.

Кирилл. Нет. С сегодняшнего дня я беру тебя на буксир. Давно надо было тобой заняться. Теперь у тебя будет кругом исключительно пять баллов. Так и знай. Хватит болтать. Немедленно читай.

Опять некоторое время молча читают.

Кирилл. Если хочешь знать, вчера я проводил тебя до самого дома.

Дина. Я что-то не заметила. У тебя же вчера была секция фехтования.

Кирилл. А я плюнул вчера на фехтование. Я вчера на все плюнул. Я ехал вчера во втором вагоне трамвая, смотрел на тебя и расплющивал нос о стекло, чтобы ты посмотрела на мой расплющенный нос и засмеялась. Представляю, как это смешно выглядит, если мой нос да еще расплющить о стекло. Но ты не смеялась, ты ехала в первом вагоне и без умолку болтала с Бойко.

Дина. Опять Бойко! Дался тебе этот Бойко?

Кирилл. А скажешь, он тебя вчера не провожал?

Дина. Нет.

Кирилл. Но я же видел своими глазами! Ты мне всегда так врешь?

Дина. Я тебе никогда не вру. Он меня не провожал. Просто он живет со мной на одной улице. У сестры.

Кирилл. А сама только что говорила, что вообще не знаешь, живет ли Бойко на свете! Откуда ты знаешь, на какой улице он живет у сестры?

Дина. Он мне сам показывал свой дом.

Кирилл. Зачем?

Дина. Что — зачем?

Кирилл. Зачем он тебе показывал свой дом?

Дина. А я почем знаю?

Кирилл. Ты целовалась с ним?

Дина. Зачем?

Кирилл. Что — зачем?

Дина. Зачем мне с ним целоваться?

Кирилл. А зачем вообще целуются? Зачем ты со мной целуешься?

Дина. С тобой я целуюсь, чтобы дома качались.

Кирилл. А с ним?

Дина. Ты ненормальный.

Кирилл. А вообще скажи наконец, ты до меня с кем-нибудь целовалась?

Дина (поспешно). Нет.

Кирилл. Только — честно!

Дина. Честно? Тогда — да.

Кирилл. Когда?

Дина. В восьмом классе.

Кирилл. С кем?

Дина. С одним девятиклассником. Славой, из параллельной мужской школы. Он приходил в нашу школу на вечера, и мы с ним сразу молча выходили из зала, спускались по центральной лестнице, не глядя друг на друга, в гардероб и, пока все танцевали в физкультурном зале, целовались там в темноте среди чужих пальто.

Кирилл. Сколько?

Дина. Что — сколько?

Кирилл. Сколько раз ты с ним целовалась?

Дина. Я сначала считала каждый поцелуй, даже записывала — ставила палочки на обложке учебника истории, а потом, когда вышло сто двадцать пять, мне стало стыдно: выходило что-то слишком много для восьмого класса, и я перестала…

Кирилл. Целоваться?

Дина. Нет, считать. Так что точно не знаю.

Кирилл. Так. А что было потом?

Дина. Потом он догадался, что я учусь в восьмом классе. А я ему говорила, что в девятом. А однажды проговорилась, что не выучила анатомию, ну он и догадался и стал танцевать с толстой десятиклассницей, а в гардероб не приходил, и я стояла там одна, в темноте среди чужих пальто, и плакала, пока все танцевали. А потом у кого-то что-то в гардеробе пропало, и тогда подумали, что я хожу туда, чтобы лазить по карманам, и меня чуть не исключили из комсомола. И я потом уже не могла больше ходить в гардероб, и так моя первая любовь постепенно совсем прошла.

Кирилл. И больше ни с кем не целовалась?

Дина. Больше ни с кем. А ты?

Кирилл. И я больше ни с кем.

Дина. Кроме как?

Кирилл. Кроме как с тобой.

Дина. Честное слово?

Кирилл. Допустим, что да.

Дина. Почему — «допустим»? Да или нет?

Кирилл. Ну, да.

Дина. Почему «ну»?

Кирилл. Да.

Дина. То-то.

Кирилл. Хватит допросов. Знаешь, мне кажется, что для своих лет ты очень мало все-таки целовалась, и с этой минуты я берусь восполнить этот пробел.

Целуются.

Дина. Еще! Завтра я получу первый «неуд» после того, как ты взял меня на буксир, вот увидишь! Еще!

Кирилл. Только десять раз тебя поцелую, а потом будем снова зубрить.

Целуются.

Дина. Еще! Уйди за шкаф. Ну, пожалуйста, уйди! Я тебя укушу! Еще!

Кирилл. Не укусишь. Я знаю. Ты сейчас добрая. У тебя глаза сейчас черные и большие. Выходит совсем смешно — ты сама знаешь про себя меньше, чем я. И это просто чудо, как мне нравится. Слушай. У тебя глаза бывают то светлые и узкие, то большие и совсем черные. Раньше, два года назад, когда я видел тебя только издали, это казалось мне чудом. А теперь я понял — это из-за зрачков. У тебя удивительно быстро сужаются и расширяются зрачки. От этого твои глаза и бывают то черными и большими, то узкими и светлыми. Узкими и светлыми они становятся, когда ты злишься. А сейчас они большие и черные. А это значит, что ты меня не укусишь.

Целует ее.

Дина. Еще! Кирюха, Кирюшенька, ну что же нам делать? Я ведь еще ничего не знаю, совсем-совсем ничего! Еще…

Кирилл. Нет! Хватит. Давай-ка опять почитай мне вслух. Классификация издержек обращения при социализме очень отрезвляет. Вот увидишь.

Садится за шкаф.

Дина (вздыхает). Придется читать… (Медленно читает.) «Основным источником прибыли торговых организаций является созданный предприятиями чистый доход, часть которого через цены передается в распоряжение государственных и кооперативных торгующих организаций».

Кирилл. А помнишь, как в позапрошлом году на первом курсе я первый раз осмелился пригласить тебя танцевать, хотя совсем не умел, помню, играли какое-то дурацкое танго, кажется «Брызги шампанского»…

Дина. Фокстрот «Лисий шаг».

Кирилл. Нет, танго «Брызги шампанского». Или фокстрот «Лисий шаг». Все равно. Я их путаю. Я целый час пробивался тогда к тебе сквозь толпу поклонников, которая всегда тебя окружала, а ты распахнула свои глазищи и ответила мне, как ни в чем не бывало: «Простите, я очень устала»… помнишь?

Дина. А посмотрел бы ты на себя, как ты пригласил меня! У тебя был такой самоуверенный вид. Ну просто первый парень на деревне! Я еще не успела и рта открыть, чтобы согласиться, а ты уже тянул меня за рукав. Посмотрел бы ты на свое лицо, когда я тебе отказала!

Кирилл. Посмотрел бы! Тебе смешно! А я чуть не лопнул тогда от злости! Тем более что ты тут же пошла танцевать с Бойко! Я чуть не подрался с Бойко в тот вечер! Хорошо, что он оказался вполне добродушным парнем, а то представь себе, я член комсомольского бюро факультета, и вдруг драка, да еще в стенах! До тебя я вообще не любил всех этих вечеров и танцулек! Теснотища, жарища, все потные и липнут друг к другу — противно смотреть. Играют одно и то же — «Брызги шампанского». Или «Лисий шаг». Лет через двадцать над такой музыкой будут смеяться. Вот увидишь.

Дина. А помнишь, как в прошлом году весной ты мне вдруг позвонил в три часа ночи…

Кирилл. В два.

Дина. Нет, в три. Я нарочно включила в комнате свет и посмотрела на часы и совсем разбудила Олимпию Валериановну, помнишь, как ты заорал: «Я люблю тебя» — и сразу же повесил трубку.

Кирилл. А потом два часа слушал тот длинный гудок по телефону…

Дина. А Олимпия Валериановна проснулась и ворчала на меня, что мне звонят так поздно и ставят на ноги всю квартиру, а я сказала, что звонили не мне, а просто ошиблись номером, а она все равно ворчала, ворчала, потому что, как всегда, наглоталась снотворного и плохо меня понимала, а я все время кусала себя за язык, чтобы не запеть во все горло.

Кирилл. А потом всю неделю мы не разговаривали, я боялся даже посмотреть на тебя, а ты ко мне не подходила, и я решил, что тебе на меня наплевать и ты просто разозлилась, что я позвонил среди ночи…

Дина. А я решила, что ты не подходишь ко мне потому, что жалеешь о сказанном, что ты просто где-нибудь выпил вина и сболтнул лишнего…

Кирилл. Ну, хватит воспоминаний на сегодня! Воспоминания пусть остаются для тех, у кого все в прошлом. У нас же с тобой все впереди.

Дина. Иди сюда…

Кирилл. А политэкономия?

Дина. Перезимуем…

Кирилл. К черту политэкономию! К черту коллоквиум! К черту Деда! К черту маму! К черту дядю Сережу! К черту меня самого! К черту все и всех, кроме тебя!

Дина. Кроме тебя!

Кирилл. Иди сюда. Нет, лучше я пойду к тебе.

Дина. Зачем?

Кирилл. Зачем я пойду к тебе?

Дина. Зачем ты закрываешь шторы?

Кирилл. Чтобы не подглядывали из дома напротив.

Дина. Как темно стало. Не понимаю, почему люди любят друг друга в темноте? Разве это стыдно? Почему свадебная ночь? Я бы хотела, чтобы у меня был свадебный день. И чтобы было побольше солнца. И чтобы быть у озера на стеклянной веранде. И чтобы тогда со мной это произошло. И продолжалось бы весь день и — ладно уж! — всю ночь, но чтоб тысяча свечей! Нет! Миллион дней. И еще один. И миллион ночей. И еще одну. (Тихо.) И еще я хочу, чтобы это произошло со мной как можно быстрее. Потому что мне иногда кажется, что я больше не выдержу и умру.

Кирилл. И тебе все равно, с кем это будет у тебя у озера на стеклянной веранде на восходе солнца как можно быстрее?

Дина. Все равно. Лишь бы с тобой.

Дина (напевает). «В нашей комнате проснулись мы с тобой, в нашей комнате, от солнца золотой, половицы в этой комнате скрипят, окна низкие выходят прямо в сад…»

Смеются, потом К и р и л л смотрит на нее и садится на край ее дивана.

Кирилл. Тогда пусть сегодня у нас будет свадебный день!

Быстро открывает шторы и закрывает дверь на задвижку.

Дина. А если придет твоя мать?

Кирилл. Не придет. Дядя Сережа живет далеко. Не бойся. Я люблю тебя. Ты ничего не бойся.

Дина. Я не боюсь. Иди.

Пауза. Потом К и р и л л достает из шкафа подушку, медленно подходит к ней, кладет ей под голову подушку, садится, обнимает ее.

Кирилл. Ты похожа на итальянскую актрису Сильвану Пампанини. Из кинофильма «Утраченные грезы», помнишь?

Дина. Я ни одного фильма не помню, который смотрела с тобой.

Кирилл. Я тоже. Но этот фильм я смотрел до тебя. Там очень красивая актриса. Она похожа на тебя. У нее такое же, будто всегда немного заплаканное, лицо. И прическа такая же — густые волосы, свободно падающие на плечи. Почему ты каждый день не носишь эту прическу? Тебе так очень идет.

Дина. Меня за эту прическу лахудрой на улице обзывают. А однажды одна бабка в трамвае дернула меня за волосы. «Ступай, — кричит, — заплети косы, срамница, я бы свою девку за такие волосья ремнем отодрала!» Думаешь, не обидно?

Кирилл. Они ничего не понимают. Что может быть красивее густых блестящих волос, свободно падающих на плечи? Лет через двадцать такую прическу будут носить все девушки, вот увидишь. Это будет прическа века. Так что ты не сдавайся. Ты просто чудо какая красивая сегодня.

Медленно ложится рядом с нею и замирает. Потом начинает медленно и даже торжественно ее раздевать. Кто-то слегка дергает дверь.

Пауза. Дальше сцена идет шепотом.

Дина. Кто это?

Кирилл. Не знаю.

Снова дергают дверь. Пауза.

Дина. Это соседи?

Кирилл. Может быть.

Негромкий стук в дверь. Пауза.

Дина. Я боюсь.

Кирилл. Тише. Подождем.

Стук становится громче. Пауза.

Дина. Надо открыть. Одевайся.

Кирилл. Подождем. Тише.

Звук ключа. Пауза.

Дина. Пусти меня. Я оденусь.

Кирилл. Подожди.

Опять звук ключа и одновременно дергают дверь. Пауза.

Голос матери. Гуля, ты спишь?

Дина. Кошмар! Это твоя мать? Дай мне какую-нибудь расческу. Где мой чемоданчик?

Она быстро одевается. К и р и л л встает. Снова громкий стук. Глядя на дверь, К и р и л л медленно приводит себя в порядок.

Дина. Заправь сзади рубашку! Застегни брюки! Куда девать подушку?

Голос матери (стук). Да проснись же ты, Гуля!

Дина. Все, можешь открывать. (Становится в шкаф.) Я пока здесь постою, а ты открой и выйди потом с ней погулять.

Кирилл (подбегает и выдергивает ее из шкафа, шепотом). Не смей! Это же противно. Наш свадебный день еще впереди! Садись сюда. Жди. Я скоро приду.

Дина. Что ты надумал, Кирилл?

Громкий стук в дверь.

Голос матери. Да проснись же ты наконец, Кирилл!

Кирилл (громко). Сейчас, мама! (Опять шепотом.) Ну вот, я скажу ей наконец все. Хватит с нее невероятных историй, объясняющих наши поздние прогулки. Я взрослый. С этим надо считаться. Рано или поздно с этим придется считаться. Это реальность.

Дина. Не ходи. Мне страшно, Кирилл. Она прогонит меня. И что же будет потом? Надо было учить политэкономию! Я говорила! Я лучше пока немного постою в шкафу, а ты с ней погуляешь, а я…

Кирилл. Сейчас же замолчи. Сиди спокойно и жди. Не бойся ничего.

Громкий требовательный стук в дверь.

Голос матери. Кирилл, да что там с тобой происходит? Я же знаю, что ты дома: дверь заперта на задвижку! Немедленно открой!

Кирилл (громко). Сейчас, мама! (Опять шепотом.) Ничего не бойся. Моя мать встретит тебя прекрасно. Вот увидишь.

Поправляет костюм перед зеркалом. Стук в дверь.

Голос матери. Гуля, да накинь же наконец мой халат — он в гардеробе слева!

К и р и л л причесывается, потом быстро открывает дверь и быстро выходит в коридор.

Картина третья

Коридор. В коридоре стоит Ю л и я А л е к с а н д р о в н а. Из кухни видны головы соседей.

Юлия Александровна. Да проснись же ты наконец, Кирилл!

Голос Кирилла (из-за двери). Сейчас, мама!

Пелагея Михайловна. Это надо же, родную мать домой не пущать!

Лидия Ивановна. Так, чего доброго, скоро и на черную лестницу выдворят — ночуйте на ступенях, драгоценные родители!

Рая. А что, Юлия Александровна, если дверь взломать? У меня в кладовой ломик есть.

Юлия Александровна. Да будет тебе, Рая. (Стучит.) Кирилл, да что там с тобой происходит? Я же знаю, что ты дома — дверь заперта на задвижку! Немедленно открой дверь!

Голос Кирилла. Сейчас, мама!

Пелагея Михайловна. Он тама, с девкой запершись, сидит. Обмишурились, значит. (Смеется.) Говорит… это… клоко… клокольня завтрева у них, вот тебе и клоко…

Юлия Александровна (стучит). Господи! Ну что за чушь вы всегда городите, Пелагея Михайловна! Ведь уши вянут! Ну что это за «клокольня»? (Стучит.)

Светлана. Зайди ко мне пока чайку выпить, Юля, они потихоньку и убегут.

Юлия Александровна. Ей-богу, Светлана, я сама разберусь. (Стучит.)

Пелагея Михайловна. Так говорят тебе — девка с ним, они и запершись…

Юлия Александровна (стучит). Ах, оставьте меня в покое! Уверяю вас, что к моему сыну это не может иметь никакого отношения, и вы все это прекрасно знаете… Если у него и была девушка, как вы говорите, то только по общественным делам.

Р а я хихикает, все кивают головами.

Юлия Александровна. Да, да, у него столько институтских нагрузок. И девушка давно ушла с черного хода. А теперь он не может найти брюк — он вечно умудряется их закинуть в самое неподходящее место. (Стучит.) Гуля, да накинь же ты наконец мой халат, он в гардеробе слева!

Из двери быстро выходит К и р и л л, соседи тянут голову, чтобы заглянуть в комнату, но К и р и л л быстро закрывает дверь. Пауза.

Соседи, поняв, что продолжения при них не будет, неохотно расходятся. М а т ь делает шаг к двери, но К и р и л л преграждает ей дорогу.

Юлия Александровна (тихо). Что это значит, Кирилл? Может быть, ты мне объяснишь?

К и р и л л молчит.

Юлия Александровна. Пусти меня в комнату. В конце концов, здесь неудобно стоять. Не будем испытывать любопытство соседей. Пусти.

Кирилл. Нет.

Юлия Александровна. Ты меня толкнул, Кирилл? Меня, свою мать? Может, мы подеремся, на радость соседям? Что все это значит, наконец?

Рая. У вас нету лаврового листика, Юлия Александровна?

Юлия Александровна. Возьмите, Рая, в верхнем ящике кухонного столика.

Рая. Спасибочки.

Уходит.

Кирилл. Прости меня, мама. Но в комнату ты войдешь не раньше, чем я поговорю с тобой. И отнесись к моим словам серьезно. Я уже взрослый. Это реальность. С этим придется считаться.

Пелагея Михайловна. У тебя, Лександровна, нет давешней булки?

Юлия Александровна. Возьмите в кухонном шкафчике, Пелагея Михайловна.

Пелагея Михайловна. Благодарим.

Уходит.

Юлия Александровна. Я готова сейчас провалиться сквозь землю. Они же все видят. Они могут подумать бог знает что. А нам с ними жить в этой квартире еще неизвестно сколько. Ради бога, пусти меня в комнату.

Кирилл. Ты не пойдешь сейчас туда, мама.

Светлана. У тебя, Юлечка, не найдется красного перца — совсем забыла купить? Черный купила, а красный…

Юлия Александровна. Возьми в ящике, Светлана.

Светлана. Спасибо, Юля. (Уходит.)

Юлия Александровна. Да объясни ты мне что-нибудь наконец.

Кирилл. Сейчас, сейчас я тебе все объясню, мама. Только ты постарайся не волноваться. Все равно с этим придется считаться. В общем… там… в комнате… у меня в гостях одна девушка.

Юлия Александровна. Значит, правда? Значит, соседи видели!

Пауза.

Юлия Александровна. Ну, знаешь! Прежде чем приглашать женщину в гости, ты должен был поставить прежде всего в известность меня. Чтобы нам обоим не попадать в такое нелепое, в такое курьезное положение! В конце концов, это и моя комната! Я ведь в ней тоже живу. Мне неловко говорить с тобой об этом, но, с тех пор как твой отец ушел от нас, ты не видел в гостях у меня ни одного мужчины, кроме своего дяди. Я считалась с твоими чувствами. Почему же ты не хочешь считаться с моими? Разве ты не мог привести ее в другой день, а не в воскресенье, когда все соседи непременно на кухне? И разве ты не мог провести ее с черного хода?

Кирилл. Но ведь там так грязно, мама!

Юлия Александровна. Ну ладно, раз уж так произошло, я сейчас сбегаю в булочную, а ты быстренько выпроводи ее по черной лестнице, чтобы нам с ней не столкнуться носами. Полагаю, что сейчас ей будет не до грязи на лестнице! Я верю, Гуля, что у нас с тобой это было в первый и в последний раз. Флиртовать всегда лучше на стороне. Ну, иди. Чего же ты ждешь?

Кирилл. Дело в том, в том, ты только не волнуйся, мама, но эту девушку… я не собираюсь быстренько выпроваживать с черного хода… Даже если ей сейчас действительно не до грязи… Я просто не имею права так сделать… Дело в том… в том, что я люблю ее! Сейчас… ты войдешь в комнату и познакомишься с моей будущей женой, мама!

Пауза.

Юлия Александровна. Вот это новость так уж действительно новость…

Рая. Юлия Александровна у вас не найдется пары сырых яичек?

Юлия Александровна. Ах, оставьте меня наконец в покое, Рая! Возьмите все, что вам надо, в кухонном столе!

Рая. Спасибочки, Юлия Александровна.

Юлия Александровна. Пойдем на улицу, Кирилл. Здесь нам не дадут поговорить.

Кирилл. Я не могу сейчас уйти. Ты должна войти в комнату и познакомиться с ней.

Юлия Александровна. Да? В таком случае, пойдем для начала поговорим в ванной.

Картина четвертая

Ванная комната.

Юлия Александровна. Открой кран, Кирилл. Пусть шумит вода. Соседи непременно станут подслушивать. Когда только не будет этих проклятых коммунальных квартир?

Кирилл. Лет через двадцать. Во всяком случае, тогда с этим вопросом будет значительно проще.

Юлия Александровна. Ну, я уже не доживу.

Кирилл. Доживешь. Но мы получим квартиру раньше. Я получу. Вот увидишь.

Юлия Александровна. Как я поняла, у тебя сейчас совершенно другие планы. Ну и когда же ты намерен жениться? Сегодня? Но ты не думаешь, что ЗАГСы, вероятно, уже закрыты? Так, значит, завтра с утра?

Кирилл. Я еще не знаю когда. Тут многое зависит от тебя. И ты постарайся меня понять. Я не могу больше жить без нее, мама.

Юлия Александровна. Брависсимо! Какие страсти! Ты прямо Ромео! Что-то я первый раз слышу о твоей безумной любви. И давно ты знаешь свой предмет?

Кирилл. Она моя сокурсница.

Юлия Александровна. Значит, не прошло еще и трех лет, как вы знакомы. Кто же ее родители?

Кирилл. У нее нет родителей. Они погибли в войну.

Юлия Александровна. С кем же она живет? Одна?

Кирилл. С Олимпией Валериановной.

Юлия Александровна. А кто она ей? Тетя?

Кирилл. Ну… тетя.

Юлия Александровна. Где же работает ее тетя?

Кирилл. Она на пенсии.

Юлия Александровна. А кем она была?

Кирилл. Она бывшая драматическая актриса.

Юлия Александровна. Час от часу не легче. Эти драматические актрисы так ленивы — им ведь ничего не надо уметь. Решительно ничего! Значит, ты хочешь жениться на ней?..

Кирилл. Да.

Юлия Александровна. Но почему такая спешка? Тебя торопят особые обстоятельства?

Кирилл. Меня торопит любовь.

Юлия Александровна. Ты назубок выучил роль Ромео. А особые обстоятельства тебя не торопят?

Кирилл. Что значит — особые обстоятельства? Разве любовь — не особые обстоятельства?

Юлия Александровна. Господи! Мой серьезный сын насмерть впал в тон Ромео! Ну, те обстоятельства… особый долг… или как там это у вас, мужчин, называется в подобных случаях?

Кирилл. Ах вот ты о чем. Нет, у нас с ней еще ничего не было.

Юлия Александровна. Зачем же вы заперлись на задвижку?

Кирилл. Я заверну кран, я ничего не слышу.

Юлия Александровна. Нет, нет! Оставь, соседи подслушивают, я все время слышу шаги под дверью, до какой низости доходит иногда любопытство, счастливы будут люди лет через двадцать, если к тому времени не останется коммунальных квартир! Я лучше буду говорить громче. Так зачем же вы заперлись на задвижку?

Кирилл. Я запер дверь перед самым твоим приходом. У нас ни на что не было времени.

Юлия Александровна. Господи, как же ты меня напугал, Гуля!

Кирилл. Но имей в виду, мама, это ничего не значит.

Юлия Александровна. То есть как не значит?

Кирилл. У нас с ней все решено. Просто сегодня у нас не хватило времени. Это случайность.

Юлия Александровна. И слава богу, Гуля, что эта случайность в эту сторону, а не в другую.

Кирилл. Какое это имеет значение, мама?

Юлия Александровна. Ты прав, Кирюша, в этом вопросе далеко не все и не всегда имеет значение. Ты очень впечатлительный мальчик и можешь придать значение вещам, которые вовсе ничего не стоят. Ну понравилось тебе личико девушки, ну, поцеловался с ней несколько раз в укромном местечке, но это пустяки, это же ровным счетом ничего не значит. У тебя еще будет очень много таких хорошеньких случайных подружек, и что же, ты будешь считать своим долгом жениться на каждой?

Кирилл. Не надо так говорить со мной, мама. Не говори так о ней.

Стук в дверь.

Голос Раи. Юлия Александровна! Вы надолго заняли ванную? Мне Гришку купать.

Юлия Александровна. Сейчас, сейчас, подождите несколько минут, Рая. Включи посильнее воду, Кирилл. Нет, я буду говорить о ней именно так. Я считаю, что девушка сама должна заботиться о своей чести и о своем будущем, что в известном смысле одно и то же. Так уж устроено природой — мужчина всегда нападает, женщина — обороняется.

Кирилл. Но это же пошло, мама!

Юлия Александровна. А по-моему, пошло — прийти в дом, остаться наедине с молодым человеком и позволить ему запереть дверь на задвижку!

Кирилл. Но это же сделал я!

Юлия Александровна. Мужчина в подобных случаях не бывает виноват. В таких случаях виновата всегда женщина.

Кирилл. Я не хочу…

Юлия Александровна. Ну, хорошо, хорошо. Допустим, ты завтра женишься на ней или через несколько дней, я не знаю, какая сейчас процедура оформления браков…

Кирилл. Я тоже еще не узнавал.

Юлия Александровна. Ну, допустим, это можно будет сделать уже через несколько дней. И вот пройдет шумная свадьба с криками «горько» и свадебная ночь со страстями, а что потом? Где вы наутро собираетесь жить? У ее тети есть отдельная квартира?

Кирилл. Нет, они живут в одной маленькой комнате.

Юлия Александровна. Так где же вы собираетесь жить?

Кирилл. Я думал, что пока… временно… мы сможем…

Юлия Александровна. Жить здесь? В одной комнате со мной? Но мы же интеллигентные люди, Кирилл! Ты подумал, например, о том, куда я буду скрываться от вас по ночам? Под окошко в скверик? Я так чутко сплю, ты знаешь! Переехать к дяде Сереже в его крохотную комнатенку я не могу — он инвалид войны, ему нужен полный покой. А если появится ребенок? Где мы разместимся тогда? Потом, вы вдвоем — это не просто двое, это уже семья, надо обзаводиться хозяйством, надо покупать продукты, готовить обеды, стирать, а кто будет заниматься всем этим — я? Но у меня масса работы, у меня весь день расписан буквально по минутам, ты знаешь, а она наверняка не умеет еще разобрать и мясорубки! А кто будет заниматься вашим ребенком? Ну хорошо, год — у нее академический, а дальше?

Кирилл. Я обо всем этом не думал еще, но что мне делать, мама, я люблю ее!

Юлия Александровна. Кроме безумной любви, Гуля, существует еще реальность, ты ведь не Ромео, ты гораздо старше его, и, кроме того, у тебя родители не богатые Монтекки с собственным домом и штатом слуг. В твоем возрасте пора уже думать обо всем этом. Иначе можно наломать дров на всю жизнь. Знаешь, вот если ученице не поставить с самого начала правильно руку на клавиатуре, то она уже всю жизнь будет играть неправильно. Так же и здесь: если в начале жизни совершить ошибку, исправить ее потом уже нельзя. След останется на всю жизнь. Когда отец вернулся к своей фронтовой семье, я думала, что не переживу этого. Признаюсь тебе теперь, ты уже достаточно взрослый, у меня были тогда всякие мысли, и выжить мне помог только ты. Я всегда так гордилась твоими успехами в школе, в институте, тем, что твои курсовые проекты посылают на выставки, тем, что ты с первого курса занимаешься настоящей научной работой в СКБ, что за один из своих проектов с какими-то там трансформаторами ты премирован грамотой ЦК ВЛКСМ! Что ты занимаешься спортом и общественной работой! Что по всему по этому ты — один из лучших студентов института, в прошлом году, когда я была в деканате, мне именно так и сказали… и сказали, что ты вполне можешь рассчитывать на аспирантуру; я знаю, что ты и сейчас, что бы там ни было, не запускаешь занятий, хотя теперь тебе и приходится часто сидеть за столом до пяти-шести часов утра — я же вижу свет из-за гардероба! У тебя ведь большое будущее, Гуля! И сейчас ты хочешь поставить его на карту из-за своей ранней женитьбы! Ты же сам только что сказал, что не представляешь всех бытовых трудностей, которые обрушатся на тебя на следующий же день после свадьбы. Подумай, из-за чего ты хочешь пожертвовать своей жизнью — я уже не говорю о моей — из-за первой встречной смазливой девочки…

Кирилл. Если ты еще хоть раз так о ней скажешь, я не буду с тобой больше никогда разговаривать!

Юлия Александровна. Ну хорошо, хорошо, я понимаю, что она тебе очень понравилась. Но ведь тебе и прежде нравились женщины, Гуля. Первая женщина у тебя была в конце десятого класса. Я это знаю, Гуля, хотя никогда тебе не говорила, я ведь сама стираю твое белье. Но до сих пор ты относился к интимным отношениям с женщинами абсолютно правильно — как к насущной потребности здорового мужского организма. Время от времени ты не приходишь ночевать домой. Но я не волнуюсь. Я знаю, ты достаточно чистоплотен и благоразумен, чтобы не связываться, с кем не надо. А сейчас ты просто влюбился, Гуля, просто влюбился. Это так естественно в твоем возрасте, мальчик, так обыкновенно. И знаешь, почему ты влюбился, Гуленька? Именно потому, что ты не был с ней еще близок. Перешагни этот барьер — и ты скоро убедишься, что она такая же обыкновенная женщина, как и другие, которых ты уже знаешь. Вот увидишь, все сразу встанет на свои места.

Кирилл. Что ты говоришь, мама!

Юлия Александровна. Да, да. Ты только не горячись, только послушай меня внимательно. Я сейчас скажу тебе больше — если тебе негде встречаться с ней, вы вполне можете встречаться здесь. Пожалуйста. Только договорись со мной обо всем заранее. В конце концов, мы можем повременить пока с холодильником — жили ведь всю жизнь без него и еще поживем, — и я стану оставлять тебе немного денег от твоей стипендии, чтобы ты смог с ней немного развлечься. Только ради бога, остерегайся последствий, Гуля, ты понимаешь, о чем я говорю. Я, конечно, в этих делах не профессор, но несколько советов я тебе потом дам. А с соседями я как-нибудь улажу. Вы будете приходить, конечно, с черного хода, а остальное — не их дело!

Кирилл. Если ты сейчас же не замолчишь, я тебя ударю!

Юлия Александровна. Тише! Соседи все слышат. Пусти воду сильнее. Извини меня, я не хочу тебя ничем обидеть, я только стараюсь, чтобы ты уже сейчас понял вещи, которые через несколько лет станут для тебя сами собой разумеющимися. Не хочешь сейчас сходиться с ней — не надо. Может быть, это и к лучшему. Но что бы там ни было, заклинаю тебя, Гуля, не женись на ней так поспешно — ты искалечишь жизнь свою и мою.

Кирилл (после паузы). Хорошо, мама. Раз ты так ставишь вопрос, обещаю тебе, что не женюсь на ней до тех пор, пока не придумаю чего-нибудь такого, что бы устроило нас всех троих. Но и ты обещай мне больше никогда не говорить о ней в таком тоне. И еще, сейчас мы вместе вернемся в комнату, и ты вежливо и приветливо — слышишь? — вежливо и приветливо познакомишься с ней и пригласишь почаще приходить к нам в гости и ни словом не намекнешь на то, что сейчас было. Иначе я действительно могу совершить какую-нибудь глупость — бросить институт и уехать вместе с ней на какую-нибудь стройку или целину. Обещай мне, мама.

Юлия Александровна. Конечно, я тебе обещаю. Какой может быть разговор? Но ведь и ты обещал мне, Гуля, правда?

Рая. Юлия Александровна, ну скоро ванная освободится? Мне Гришку купать!

Юлия Александровна. Сейчас, сейчас, Рая, уже выходим!

Кирилл. Ты обещала мне, мама.

Юлия Александровна. Конечно. Но ведь и ты обещал мне, Гуля?

Кирилл. Да.

Закрывает кран, выходят.

Картина пятая

Комната Г о л у б е в ы х. Входят К и р и л л и Ю л и я А л е к с а н д р о в н а. При их появлении Д и н а вскакивает со стула, как школьница при появлении учительницы.

Кирилл. Знакомься, Дина. Это моя мама.

Юлия Александровна (протягивая руку, улыбаясь). Юлия Александровна.

Дина. Дина Ярцева.

Юлия Александровна. Очень приятно.

Пауза.

Юлия Александровна. Передвинь, пожалуйста, гардероб на место, Кирилл.

К и р и л л двигает шкаф, Ю л и я А л е к с а н д р о в н а и Д и н а смотрят друг на друга.

Юлия Александровна. Сейчас попьем чайку. Я привезла теплые сдобы и клюквенное варенье. Поставь чайник, Кирилл.

К и р и л л уходит. Пауза.

Юлия Александровна. Подушку следует положить в шкаф вниз.

Д и н а идет и убирает в шкаф подушку. Потом пауза. Смотрят друг на друга.

Юлия Александровна. Не с этого следовало бы с ним начать, деточка…

Д и н а смотрит на нее, потом быстро выбегает из комнаты.

Возвращается К и р и л л с полотенцем.

Кирилл. Где она?

Юлия Александровна. Немедленно догони ее!

Кирилл. Ты прогнала ее?

Юлия Александровна. Да верни ты ее скорее!

Кирилл. Ты сказала ей что-нибудь?

Юлия Александровна. Ну беги же за ней быстрее!

Кирилл. Что ты ей сказала?

Юлия Александровна. Господи! Да задержи, наконец, ее!

Кирилл. Что ты ей сказала?!

Юлия Александровна. Кирилл, немедленно догони ее! И проводи ее с черного хода! Она же как будто помчалась прямо на кухню!

Кирилл. Сию же минуту говори мне, что ты ей сказала!

Юлия Александровна. Так и есть! На кухне хлопнула дверь! При полном собрании соседей! Как я теперь покажусь на кухне?

Кирилл. Что ты ей сказала?! Говори! Сейчас же мне все говори!

Юлия Александровна (устало). Не кричи так, пожалуйста. На кухне услышат. Ничего я ей не сказала. Ничего особенного. Просто я ей сказала, что, на мой взгляд, для серьезных отношений с тобой она не с того начала.

Кирилл. Но ведь ты мне обещала! Ты же мне обещала, мама!!

Убегает.

АКТ ВТОРОЙ
Картина шестая

Комната Я р ц е в ы х. Здесь помещаются только две тахты, стоящие друг против друга, старинное и старое кресло, круглый стол и этажерка, на которой в беспорядке книги, наверху стоит патефон. Возле нее стоит экзотический потрепанный пуф, по стенам пожелтевшие, потрепанные афиши. Оранжевый шелковый абажур с кистями. В комнате беспорядок. При первом взгляде на эту комнату, как и на ярко накрашенное лицо пожилой актрисы с удалой косой челкой на лбу стрижки середины 20-х годов и в ярком, видавшем виды японском кимоно с драконами, которая сейчас войдет, прежде всего приходит в голову мысль, что еще не все и не везде в порядке. Трагическую песню поет Эдит Пиаф. Входит О л и м п и я В а л е р и а н о в н а, за ней — Ю л и я А л е к с а н д р о в н а.

Олимпия Валериановна (слегка растягивая слова из-за непослушного языка от снотворного). Крещена, я, голубушка, Олимпиадой, но согласитесь, в этом имени есть что-то коллективно-спортивное — ха-ха, — и из афишных соображений я оставила за собой Олимпию. Согласитесь, это более женственно, и, помимо того, это имя напоминает мне одноименную очаровательную картину французского художника Мане или Моне, кажется, — я грешным делом спутываю их в последнее время, это очень прискорбно, но, entre nous, нам ведь так давно ничего не доводилось о них слышать! А мне ведь случалось давать и сольные концерты! Regarder-vous, s’il vouz plaît!

Делает широкий жест рукой. Ю л и я А л е к с а н д р о в н а недоуменно оглядывается.

Олимпия Валериановна (похоже, что она решила ослепить гостью истинным великосветским приемом, как в старые времена; может быть, для того, чтобы чем-нибудь прикрыть убогость окружающей ее обстановки). Располагайтесь, пожалуйста, Юлия Александровна, милости прошу, installez-vouz bien! Садитесь, голубушка, без церемоний, пожалуйста, вот сюда, на эту тахту или вот в это кресло, только поосторожнее, в тахте с краю выскакивает пружина, а у кресла подгибается правая ножка. Не могу догадаться о цели вашего визита, но гостям я всегда искренне рада, так воспитывали нас гувернантки в гимназии, в старые времена. Вы успели окончить гимназию?

Юлия Александровна. До революции я была дошкольницей, Олимпия Валериановна.

Олимпия Валериановна. Désolée pour le bazar! Mais, je viens de me réveiller. Parlez-vous français, Madame?

Юлия Александровна. Я не говорю по-французски.

Олимпия Валериановна. Извиняюсь, голубушка, я сказала, чтобы вы простили меня за беспорядок, но я только что поднялась с постели. Меня, увы, мучают бессонницы. Кроме того — ха-ха, — у меня сильнейшая гипотония и сужение мозговых сосудов. Врачи категорически запретили мне курить, но это так скушно, голубушка, и я грешным делом думаю, что если одна папироса доставляет мне такую уйму удовольствия, то я не откажусь затянуться в последний раз и на смертном одре, ха-ха. (Закуривает.) Я уже не цепляюсь за жизнь. Я достаточно повидала на этом свете. Угощайтесь, пожалуйста: voici — яблоки, voilà — конфеты! Tout est ci. Pardon, Madame, они, правда, не ахти какие, но лично я советую вам взять яблоко — знаете, у нас в гимназии была классная дама, так она нам всегда говорила: если в гостях вам предложат фрукты или сладости, непременно берите фрукты. Фрукты — это, прежде всего, витамины, столь необходимые нам для жизни. Так что лучше возьмите яблоко.

Юлия Александровна. Спасибо. Я не хочу.

Олимпия Валериановна. А я, извините, возьму. Я еще не завтракала. (Берет яблоко и надкусывает.) Вы слышите?

Юлия Александровна. Что?

Олимпия Валериановна (опять кусает яблоко). Вот, вот, опять! Слышите?

Юлия Александровна. Нет. Я ничего не слышу.

Олимпия Валериановна. Ну, слава богу! (Ест яблоко и курит.) А то мне кажется, что это слышно на всю квартиру. Видите ли, последнее время, когда я кусаю, у меня громко щелкает нижняя челюсть, ха-ха. Препротивная вещь старость, деточка.

Юлия Александровна. Но вы еще вовсе не так уж стары. А потом с возрастом приходят и свои преимущества. Например, мудрость. Я по себе чувствую — с годами моя голова делается все яснее.

Олимпия Валериановна. Ах, что вы, голубушка, я только чувствую, как глупею день ото дня. Еще раз извините меня за беспорядок: из-за этих снотворных, к которым я вынуждена прибегать в большом количестве, я по утрам никак не могу раскачаться и потому долго лежу в постели, ха-ха. Весной я — увы! — чувствую себя особенно плохо: вовсю разыгрывается моя бессонница — эти перепады давления!

Юлия Александровна. У вас действительно неуютно. Да здесь и воздух очень тяжелый. Вы позволите, я открою форточку?

Олимпия Валериановна. Ради бога, сделайте одолжение, голубушка. Из-за моих сосудов я и к форточке никак не могу подобраться. В прошлом году я влезла на табурет, чтобы достать форточку, и, представьте себе, свалилась, ха-ха, и сломала правую руку, а вы представляете, что значит для пожилой женщины сломать правую руку! Ха-ха, там, куда царь пешком ходил, управиться, извиняюсь, целая шарада, ха-ха! Обычно прибрать в комнате я нанимаю девушку, она живет здесь же, во дворе, и берет с меня совсем недорого, но сейчас она заболела, весной многие болеют. Вот и я сегодня чувствую себя из рук вон плохо, ха-ха…

Юлия Александровна (открыв форточку). Но позвольте, насколько я знаю, вы ведь не одиноки. Неужели ваша племянница совсем вам не помогает?

Олимпия Валериановна. Ах что вы! У нее теперь так много молодых забот! Скажу вам по секрету, мне кажется, что она как раз сейчас влюблена. В моем возрасте особый нюх на эти вещи, можете мне поверить. Грешным делом, мне даже кажется, что с прошлого года она начала немножечко манкировать своими занятиями.

Юлия Александровна. Что значит — манкировать? Что вы имеете в виду?

Олимпия Валериановна. А именно то, голубушка, что в глубине души мне кажется, что она нет-нет да и пропустит на своих курсах часочек-другой, иногда мне так кажется, грешным делом. Но ведь как тут и быть — ведь молодость. В другой раз уж и не случится, согласитесь.

Юлия Александровна. Пропустит часочек-другой?! И вы так спокойно говорите об этом?! Нет, уж мой Кирилл…

Олимпия Валериановна. И потом, вы знаете, я не раз подмечала, молодость не видит таких вещей, как, скажем, извиняюсь, сор на полу. Просто не видит — и все. Ну, и как же вам нравится нынешний апрель? Не правда ли, что за прелесть?

Юлия Александровна. За всю жизнь не помню такого ветреного, холодного, отвратительного апреля: скоро уже середина месяца, а ни одного листика не распустилось!

Олимпия Валериановна. Помилуйте, голубушка, но столько света, солнца, голубизны! В старину это называлось весной света, я, правда, почти не выхожу на улицу и, должно быть, не могу ощущать ветра так сильно, как вы, но из окна открывается такая роскошь! Если бы только не эти — увы! — перепады давления! А вы знаете, ведь сегодня вербная суббота. Значит, через неделю Пасха. Вы уже начали красить яйца?

Юлия Александровна. Нет. Я никогда но отмечаю религиозных праздников. Я не верю в Бога.

Олимпия Валериановна. Но, голубушка, господь с вами! Я ведь тоже не религиозна. Господи, да и кто же в наши дни, после всего, что каждый из нас пережил, может еще верить в Бога? Но кто сказал, что Пасха — религиозный праздник, ха-ха? По-моему, это просто очаровательный русский обычай. Подобно Масленице. Каждый год на Масленицу я непременно прошу девушку напечь побольше блинов, хотя нельзя сказать, что при моей пышности это было бы уж очень полезно, ха-ха, но я с детства привыкла к этому обряду и уже ничего с собой не могу поделать, не могу отказать себе и раз в год не наесться, извиняюсь, до отвала, ха-ха, русских блинов. Жаль только, что теперь на масленой не ходят по домам ряженые. Я помню, в детстве на широкой масленой к нам в дом — на кухню, конечно, — всегда вваливалась толпа ряженых, с колокольчиками и бубенцами, с балалайками и гармошками! Ах, что за прелесть! Пока их кормили блинами и поили брагой на кухне, нам, детям, разрешалось немного позабавиться их бубенцами и даже масками! Вы не представляете себе, как это все было чудесно! А знаете, к Пасхе Диночка обычно сама всегда красит яйца, она красит их очень красиво, их потом даже, ха-ха, жалко разбивать. Обычно она начинает красить очень рано, но в этом году еще не собралась… И, как назло, девушка заболела… Так что в доме пока еще нет ни одного крашеного яичка, а то бы я вам непременно преподнесла — это такая прелесть! Вы знаете, мы в детстве чуть ли не весь год с нетерпением ожидали Пасхи, потому что в пасхальную, как и в рождественскую, ночь нам, детям, разрешалось долго не спать. Мои родители тоже не верили в Бога, хотя entre nous — то есть, извиняюсь, голубушка, — между нами, конечно, — и не были столбового пролетарского происхождения, но ей-богу, все же они были просвещеннейшими людьми, тесно связанными с художественными кругами, у нас в доме не раз бывал — entre nous, то есть, извиняюсь, голубушка, между нами, конечно, — сам граф Лев Николаевич Толстой. Но мой отец сразу своей волей сдал наш — entre nous, голубушка, то есть между нами, конечно, — дом и имение советскому государству и до конца дней своих верой и правдой служил в советском учреждении. Однако мои родители всегда неукоснительно исполняли все, даже самые скучные церковные обряды — согласитесь, любое время несет с собой свои обряды, которые долженствует неукоснительно исполнять, — без них, по-видимому, люди никак не могут, без них, по-видимому, все человечество просто собьется с пути, ха-ха. Как сейчас помню, как мы, дети, — а у нас на Пасху бывало всегда много приглашенных детей, и, кроме того, у меня, душенька, было прежде два старших брата, оба пропали совсем молодыми в Гражданской войне, и — подумайте только, какой кошмар! — они ведь сражались — entre nous, то есть извиняюсь, голубушка, между нами, конечно, — друг против друга! Так вот мы с родителями возвращались с крестного хода, сбрасывали в передней шубки, христосовались со всеми домашними и со слугами, а потом с визгом и хохотом гурьбой сразу же, конечно, вваливались в столовую. А что за стол был накрыт в столовой — он буквально ломился от разнообразных роскошных яств, от огромных куличей с цветками и высоченных пасх с буквами X. В. И повсюду в огромных вазах горками — крашеные яйца. А что за прелесть были эти яйца! Что за колер! Какое обилие красок! Яйца в вазах буквально цвели. Из столовой все переходили в гостиную. Там уже стоял очень длинный и широкий стол, по краям весь уставленный свечами. Из столовой приносили вазы с цветными яйцами. Каждый брал по несколько штук и через специальный лоток выкатывал их на стол. Если яйца при этом стукались, играющий забирал стукнувшиеся себе, потом яйца из лотка выкатывал на стол следующий, и так до тех пор, пока в огромных вазах не оставалось ни одного крашеного яйца. А что за гам поднимался в гостиной, когда в конце игры приступали к разбиванию яиц друг об дружку или своими и чужими лбами. У кого небитых яиц в конце игры оставалось за пазухой — извиняюсь — больше, тому выносили из столовой специальный маленький кулич с цветком и дарили вместе с серебряным блюдечком. Спать ложились уже под утро. А на следующий день, после позднего завтрака, запрягали лошадей, погружали dans les carrioles, то есть — извиняюсь, голубушка, — в легкие повозки всякую снедь, куличи, и пасхи, и яйца, и отправлялись, entre nous, то есть, между нами, конечно, голубушка, в наше имение — там пасхальное пиршество продолжалось, а яйца уже катали в саду, с горки. Что за прелесть была эта Пасха! Сплошное очарование! Ведь я, голубушка…

Юлия Александровна (ей едва удается скрыть раздражение, что ее напором заставили выслушать всю эту чепуху). Простите, но я вынуждена перебить вас, у меня не так много времени, я пришла…

Олимпия Валериановна. Ах, извините, голубушка! Я злоупотребила вашим терпением. Но мне — увы! — так редко теперь приходится встречать по-настоящему интеллигентных людей. Людей, имеющих дело с музыкой, я отношу именно сюда. Я так счастлива, что наши дети, оказывается, учатся вместе! Хотите чашечку горячего натурального кофе, голубушка?

Юлия Александровна. Нет, нет. Благодарю вас. Я к вам совсем ненадолго. У меня на сегодня запланирована тысяча дел — к двум часам я должна вернуться в музыкальную школу, днем ко мне домой придут несколько учениц, а вечером я аккомпанирую в Доме пионеров — там готовятся к Маю. Вы знаете, я ращу Кирилла одна, и мне приходится все время крутиться — я должна ему дать высшее образование. Он подает большие надежды. Конечно, он старается помочь мне, он два года подряд неизменно получал Сталинскую — нет, теперь, кажется, уже не говорят Сталинскую — Ленинскую стипендию, а в этом году у него тоже повышенная, а ведь у него еще столько нагрузок, помимо основных занятий: во-первых, он с первого курса занимается научной работой в СКБ, то есть, простите, в студенческом конструкторском бюро, его проект насчет какого-то узла, как-то завязанного на трансформаторе сверхмощной электростанции был удостоен специальной грамоты ЦК ВЛКСМ, кроме того, он очень активно занимается общественной работой — прошлые два года он был членом бюро комитета всего факультета, а в этом избран старостой группы, помимо этого, он занимается спортом — фехтованием — и там тоже делает большие успехи. Бесспорно, он у меня сильно перегружен, но ведь если хочешь добиться аспирантуры в таком серьезном и большом институте, и притом безо всякой «руки», надо наступать по всем направлениям, но ведь, вы понимаете, стипендия, даже повышенная, это капля в море в семейном бюджете.

Олимпия Валериановна. Да, да, я с вами абсолютно согласна, голубушка. Вот, например, кофе — увы! — безумно дорог. А мне врачи рекомендуют выпивать — ха-ха — по две-три чашечки каждое утро. Где же — ха-ха — напасешься таких денег? Я уже четыре года не получаю жалованья, мы живем на мою скромную пенсию — знаете, в театре ведь едва терпят людей до пенсии, так и смотри, чтобы не уволили раньше по сокращению штатов, а тогда что же — менять профессию — ха-ха — на старости лет?! Я тоже ращу Диночку совершенно одна. Увы! Мы с ней одни выжили в эту войну. У нас не осталось никаких родственников. Кроме того, она ведь и стипендию получает не каждый семестр — в институтах такие сложные программы, а если ей удается получить стипендию, я, грешным делом, позволяю ей расходовать эти деньги по своему усмотрению, мы как-нибудь выкрутимся, перезимуем, ха-ха, а у нее ведь так много молодых нужд.

Юлия Александровна. Вот это вы совершенно напрасно. В наше трудное время не следует баловать их деньгами. Особенно девушек. От этого они становятся легкомысленными. Но я не понимаю, если вам так тяжело живется, почему бы ей не помочь вам? Она, например, умеет шить?

Олимпия Валериановна. Дина? Да нет, что вы, господь с вами, голубушка. У нее — ха-ха — едва хватает сейчас терпения вдеть мне нитку в иголку, у меня ведь ко всему — ха-ха — дрожат теперь руки. В последний год она сделалась особенно нетерпелива. Я уже говорила, что догадываюсь почему. А потом, к шитью, мне кажется, надо иметь особый дар.

Юлия Александровна. Только терпение, элементарное терпение, и ничего больше. Я ведь сама шью, с детства, и очень хорошо знаю, что ничего, кроме элементарного терпения, здесь не нужно. Я почти полностью обшиваю Кирилла — за всю жизнь я не купила ему в магазине ни одной рубашки, а в прошлом году я сама сшила ему даже зимнее пальто! На ватине и с настоящим котиковым воротником! Если бы у меня было больше времени, то я шила бы ему сама и костюмы. Просто не представляю себе, откуда бы я взяла денег, если бы мне приходилось одевать его полностью в магазинах. Но все же, почему бы вашей племяннице, молодой здоровой девушке, не помочь вам сейчас и не пойти куда-нибудь работать?

Олимпия Валериановна. Ну что вы, голубушка. А институт? Ни о какой работе я ничего не хочу слышать. Я считаю себя просто обязанной дать ей высшее образование. Я так любила ее отца. Да и к ней привязалась всем сердцем. Когда умерла с голода Наташенька, ее мать, она находилась одна с мертвой матерью — увы! — никак не меньше трех суток. Когда их обнаружили, эта трехлетняя еще кроха тянула мертвую мать за платье, топала на нее ножкой, плакала и кричала: «Гадкая она! Гадкая! Она не любит меня больше! За что она не любит меня больше? Ведь я очень кушать хочу!» Так рассказали мне потом люди. Нет, я дам ей высшее образование, чего бы мне это ни стоило. Как-нибудь перезимуем, ха-ха, как говорит Диночка. Она способная девочка, не манкирует занятиями, неплохо учится, хотя и получает стипендию не каждый семестр. Грешным делом, если быть перед вами совершенно откровенной, за все время учения она получила стипендию один раз, в начале первого курса. Как сейчас помню, уж до чего мы с ней были довольны, несказанно довольны, ведь мы сумели купить ей ту вязаную кофточку, в которой она сейчас ходит! Но, скажу вам, эти экзамены — та же рулетка, ха-ха, никогда не знаешь, выиграешь или нет, я совершенно уверена, что лет через двадцать будет какая-нибудь иная форма оценки знаний. Экзамены в той форме, которая сейчас есть, дают представления не о знаниях студента, а только о том, насколько каждый из них в нужный момент может мобилизоваться…

Юлия Александровна. Не знаю. Почему мой Кирилл всегда выигрывает в эту рулетку! А ведь у него, помимо основных занятий, столько нагрузок — научная работа, работа в СКБ, то есть, простите, в студенческом конструкторском…

Олимпия Валериановна. Да, да. Вы уже говорили об этом. Что ж, по-видимому, у него легкая рука. Вы знаете, голубушка, я всю жизнь прожила в искусстве, и никто, пожалуй, лучше не испытывал на себе, до какой степени все мы, ха-ха, зависим от судьбы. Я знала, например, одного актера, у которого, ха-ха, были все недостатки, внешние и внутренние, которые только могут быть у человека, разве что он не был, ха-ха, горбат — и что же? Этот актер процветал в провинции в двадцатых годах, он был, ха-ха, любимцем публики — да каким! Его просто боготворили, ха-ха. Вы уже его не можете помнить, вы ведь много моложе меня. А рядом с ним ходил по сцене молодой, красивый, страстный, благороднейший человек — это был отец Диночки, мой второй муж, и я очень его любила, — и что же? Он всю жизнь просуществовал на сцене в лакеях, ха-ха-ха… А сколько в нем было благородства, сколько страсти — он ведь ушел на фронт добровольцем, хотя у него ведь была бронь — он как раз первый раз в жизни начал сниматься в синематографе, в главной роли! И сколько таких примеров! О женщинах я даже не говорю! Сколько их, красивых, талантливых, с прекрасными фигурами и голосами, спились, пропали, покончили с собой, а извиняюсь, лысые, длинноносые, косоглазые расхаживали, ха-ха, по сценам и распоряжались чужими жизнями, как собственными носовыми платками, ха-ха-ха…

Юлия Александровна. И все же, почему бы ей не пойти работать и не поступить одновременно в заочный или вечерний институт? Так ведь поступают многие люди, которые испытывают материальные трудности.

Олимпия Валериановна. Ах, нет, нет. Ей не справиться с двойной нагрузкой. Увы. У нее слишком слабая конституция. У нее был очаг в легких. Знаете, плохое питание в ранние годы — они ведь пришлись как раз на блокаду. Я все время увещала Наташеньку, что антигуманно давать жизнь ребенку в такие тревожные времена, я ведь в свое время себе этого не позволила, но она меня не послушалась, увы, она никогда меня не слушалась., хотя разница между нами была в двадцать лет. Наташенька всегда была очень самостоятельной. Кроме того, и сама Диночка считает заочное и вечернее образование далеко не такими фундаментальными. Я с ней совершенно согласна — ну скажите, какая может быть у человека восприимчивость к наукам после трудового дня? Вечером человек нуждается в отдыхе.

Юлия Александровна. Это, конечно, сугубо ваше дело. Вы, конечно, понимаете, что пришла я совсем не для того, чтобы обсудить вопрос воспитания вашей племянницы. У меня к вам серьезный разговор. И разговор неприятный. Я специально выкроила время днем, чтобы ваша племянница была в институте и чтобы мы могли с вами свободно поговорить. Я также надеюсь, что ей ничего не станет известно об этом разговоре.

Олимпия Валериановна. Видите ли, я вообще не привыкла ничего скрывать от Диночки, мой принцип ее воспитания — полная во всем откровенность. Я всегда делилась с нею всеми служебными и даже личными неурядицами, и, знаете, она была крошкой, но всегда меня понимала правильно и — можете себе представить! — даже, ха-ха, давала мне очень разумные советы. К сожалению, она со мной далеко не всегда так откровенна, как я с ней, ведь она даже до сих пор говорит мне «вы» и по имени-отчеству, хотя и живет со мною с малых лет. Я уже привыкла. Так что не обижаюсь. Но если вы меня просите, то, безусловно, я ей ничего не скажу. Но боже мой, что же случилось?

Юлия Александровна. Случилось очень плохое. Но вы постарайтесь меня выслушать, как бы вам ни было тяжело. Вчера днем я поехала к брату, отвезти ему кое-какие продукты, он серьезно болен, он инвалид войны, потом почувствовала себя усталой, не стала рассиживаться у него, взяла такси, что, надо сказать, редко себе позволяю, вернулась домой раньше, чем предполагала, и не могла попасть в свою собственную комнату!

Олимпия Валериановна. Ха-ха! Господи! Почему?

Юлия Александровна. Представьте себе только мое состояние — я стою в коридоре, все соседи сбежались, как на концерт какого-нибудь иностранного солиста, я явно слышу, что Кирилл дома, а он меня не пускает!

Олимпия Валериановна. Какой кошмар! Но почему?

Юлия Александровна. Простите, но в вашем возрасте полагалось бы быть уже немного догадливей. Да потому, что он был в комнате не один!

Олимпия Валериановна. Что вы говорите! С кем же он был?

Юлия Александровна. Господи! Да с вашей же Диной!

Олимпия Валериановна. А! С Диночкой! Ну и почему же он не открыл вам?

Юлия Александровна. Я вас не понимаю! Неужели так трудно догадаться?

Олимпия Валериановна. Диночка говорила мне, что у нее завтра коллоквиум, их всех до одного будет спрашивать monsieur le professeur, то есть, извиняюсь, профессор, но она не говорила, что пойдет в гости к вашему Кириллу. Я вообще не слышала от нее этого имени. Извините, как его фамилия?

Юлия Александровна. Голубев. Мы с сыном теперь Голубевы. Это моя девичья фамилия.

Олимпия Валериановна. Нет, нет, я никогда не слышала от нее ничего подобного. Правда, вы знаете, в этом возрасте девушки бывают неоткровенны, увы, даже с родными матерями, а я сама сказала своей маме о первой связи с мужчиной, когда — ха-ха! — уже вышла замуж и все уже было далеко позади. А ведь Дина мне даже не племянница, хотя и не знает об этом. Это единственный случай, когда — увы! — я не была с ней откровенна, но вы меня понимаете, для ее же блага, Динин отец был моим вторым мужем. Или — так вам будет понятнее — Диночкина мать была третьей женой моего второго мужа. А ей я теперь говорю, что была сестрой ее отца, ведь я оставила себе его фамилию. И Диночка мне, безусловно, верит, проверить ведь это не у кого, все, все погибли в войну, но — эдакая упрямица! — все равно никак не хочет сказать мне «ты» и «тетечка»! Хотите чашечку кофе?

Юлия Александровна. Нет, я…

Олимпия Валериановна. А я, с вашего позволения, себе все-таки заварю, я никуда не пойду, так что вы вполне можете говорить со мной, знаете, у меня в комнате есть маленький филиал кухни, ха-ха, у нас коридор очень длинный, у самого входа в кухню три высокие ступени, я, знаете, живу здесь уже больше десяти лет — с тех пор, как мою комнату разбомбило, но все равно каждый раз о них спотыкаюсь. Я ввернула было там лампочку, но, немедленно собрался синклит соседей, и ее тотчас же вывернули, ха-ха! Я считаю, что не грех раскошелиться на лампочку в сорок ватт — ноги-то ведь, ха-ха, дороже, но ничего не поделаешь, раз они не хотят. Вот и пришлось завести эту плитку, я, конечно, сама за нее плачу, я поставила отдельный счетчик — вон видите там, в правом углу, я не люблю из-за деньжишек ссориться с соседями, я вообще не люблю ни с кем ссориться. Я человек, ха-ха, как теперь говорят, миролюбивый, а в наше время говорили — покладистый. Так вы решительно отказываетесь от кофе?

Юлия Александровна. Я не хочу, спасибо. Мне кажется, что вас как будто не очень тронуло мое сообщение?

Олимпия Валериановна. А почему оно должно меня трогать, голубушка?

Юлия Александровна. Но разве это не возмутительно?

Олимпия Валериановна. Рискну еще раз предложить вам кофе — как раз сейчас он будет готов.

Юлия Александровна. Нет, я не буду.

Олимпия Валериановна. А я, с вашего позволения, выпью. Голова просто раскалывается. Вот здесь — в затылочной части. У меня сейчас как будто не голова, а горшок с простоквашей — не тряхнуть, ха-ха…

Юлия Александровна. Разве это не возмутительно?

Олимпия Валериановна. Что возмутительно?

Юлия Александровна. Вы считаете, что здесь нечему возмущаться? Молодой человек бог знает на сколько времени запирается с девицей…

Олимпия Валериановна. Может быть, они хотели что-нибудь подучить, их завтра будет спрашивать monsieur le professeur — то есть, извиняюсь, голубушка, — профессор, верно, они не хотели, чтобы им мешали?

Юлия Александровна. А как же! Конечно не хотели! Кому же понравится, чтобы в таком случае и — мешали?! Они именно хотели, чтобы им не мешали! Нет, вы меня просто смешите. В вашем возрасте — и такая наивность! Вы что, действительно не понимаете, что там вчера могло произойти?

Олимпия Валериановна. Я вас решительно отказываюсь понимать. И что же страшного там могло произойти?

Юлия Александровна. Все! Там могло произойти все! Вы знаете, что мне сказал мой сын? Он мне прямо в глаза сказал, что он просто не успел! Если бы я пришла на десять минут позже, там бы уже все произошло! Все! А вы понимаете, чем это нам грозит?

Олимпия Валериановна. Чем это нам грозит?

Юлия Александровна. Вы что, смеетесь надо мной? У вас же девочка. Вы по логике вещей сейчас должны волноваться в тысячу раз больше, чем я! А вы так легкомысленно отнеслись к такому чудовищному факту! Я даже предполагать не могла такой реакции с вашей стороны! Впрочем, мне кажется, теперь я кое-что понимаю — Дина же вам не родная!

Олимпия Валериановна. Вы делаете мне очень больно, голубушка. Дина мне больше чем родная. Я разыскала ее в детском доме под Переяславлем после блокады. Я ее, конечно, сразу хотела удочерить, у нас с ней ведь и фамилии одинаковые, меня и представили ей сразу как ее маму. А она, представляете, такая кроха была! Я думаю, и шести еще не было — ведь метрика ее во время войны затерялась, и нам выдали дубликат только по медосмотру и моим воспоминаниям, — она сама в те дни не помнила не только сколько ей лет, но даже как ее зовут — а я всегда смешиваю года, — так вот эта, наверное, пятилетняя кроха смотрит на меня большими глазенками и говорит: «Врете вы все. Вы не моя мама». «Почему же ты так думаешь, Диночка?» — говорю. «А у моей мамы коса была длинная-предлинная и волосы светлые». «Так я, — говорю, — волосы тогда красила, а косу теперь остригла. Ну хочешь, опять волосы покрашу и длинные-предлинные отращу — станешь тогда меня мамой звать?» А она — этакая упрямица! — «нет»! — говорит, — зачем мне вас мамой звать, если вы мне не мама? Вы хотите, чтобы, когда папа с войны вернется, он услышал бы, что я вас мамой зову и на вас женился, а моя мама чтобы совсем одна осталась. Видно, и смерть матери тогда совсем уже позабыла, бедняжка. Еле-еле уговорила ее ко мне поехать, целый месяц жила там и уговаривала — все игрушки возила. И то пришлось сказать ей, что ненадолго в гости ко мне поедем, пока ей поживется со мной. Вот так и живем с тех пор — я к ней голублюсь, а она от меня тетерится, ха-ха. Эдакая упрямица — не только «мама», но даже «тетечка» и на «ты» сказать мне до сих пор так и не хочет. Все только на «вы» да по имени-отчеству. Но я уже привыкла, так что не обижаюсь. А вы бы видели, на кого она была похожа, когда я привела ее из детского дома! Голова кругом сбрита — ха-ха, — только спереди челка, я, пока ездила к ней, упросила воспитательницу хоть челку оставить, и в этой круглой маленькой челке кишмя кишели вот такие, извиняюсь, вши. И на левом боку под рукой самый настоящий крупный овальный, извиняюсь, лишай, ха-ха! А вы знаете, что значит для актрисы маленький ребенок? Работа у нас вечерняя, потом эти постоянные поездки, гастроли, нанять кого-нибудь себе в помощь, увы, у меня часто не хватало средств, и бывало, особенно когда она заболевала, дети ведь имеют обыкновение болеть, вы, верно, сами это знаете, душенька, я буквально, ха-ха, разрывалась между нею и театром. Просто я считаю, что ничего не надо драматизировать. В жизни вполне хватает истинных драм. А наши дети уже не дети, и то, что с ними происходит, вполне естественно. Не волнуйтесь так, голубушка.

Юлия Александровна. Но ведь при такой постановке вопроса не замедлят сказаться последствия. Если они сейчас поженятся и у них появится ребенок, где они будут жить? У меня нельзя, у меня всего одна комната, и я не стану просиживать по ночам в скверах! Я чутко сплю!

Олимпия Валериановна. Вас тоже мучает бессонница, голубушка? Хотите, я дам вам рецепт нового замечательного снотворного, у меня есть несколько, мне достает бывшая очаровательная актриса, которая теперь работает сестрой милосердия в больнице?

Юлия Александровна. Нет. Благодарю вас. Предпочитаю обходиться без снотворного, хотя и сплю очень чутко. Помимо того, я уверяю вас, что это вовсе не мелочь, хотя вам сейчас может так показаться, веревки в ванной и на кухне у нас постоянно заняты — помимо моей, в нашей квартире еще семь комнат, и почти все многосемейные, а нечего и думать, чтобы я позволила сушить пеленки у себя в комнате над роялем самой лучшей фирмы «Блютнер», приобретенным ценой многолетней экономии на самом необходимом, — вам-то, разумеется, приходилось слышать об этих уникальных инструментах!

Олимпия Валериановна. О да, голубушка, конечно, именно такой рояль стоял у нас в…

Юлия Александровна (перебивая). К тому же ко мне на дом ходят ученицы из очень интеллигентных семей, и с развешанными пеленками и орущим младенцем я тут же лишусь существенной части своего заработка, который целиком идет на Кирилла, ведь не так-то просто в наше трудное время отыскать людей, желающих платить за уроки музыки для своих детей. Вы, может быть, считаете, что они могут жить здесь?

Олимпия Валериановна. Господь с вами! Вы видите, от моего дивана до Диночкиного, в буквальном смысле слова — ха-ха — рукой подать, а я старый больной человек, у меня бессонница, даже тогда, ха-ха, когда я наглотаюсь снотворного. Я могу, конечно, попробовать похлопотать насчет Дома ветеранов сцены, но боюсь, что даже в случае успешного хода дела оно затянется на года, а насколько я вас поняла, голубушка, дело, по-видимому, не терпит отлагательства…

Юлия Александровна. Ну вот видите! А вы говорите «естественно» и «не будем драматизировать»! Да в нашем с вами положении это событие даже не драма, это трагедия!

Олимпия Валериановна. А вы думаете, что последствия уже так скоро будут?

Юлия Александровна. Видите ли, я верю своему сыну и думаю, что в самое ближайшее время ждать нечего, но это может случиться каждую минуту, и потому я пришла к вам, как мать к матери, то есть как женщина к женщине, ради бога, повлияйте со своей стороны на Дину, поговорите с ней, пожалуйста, построже…

Олимпия Валериановна. Так ведь говорить-то пока с ней не о чем, когда будет о чем, тогда и поговорим, голубушка.

Юлия Александровна. Но это чудовищное легкомыслие с вашей стороны! Когда будут последствия, тогда поздно будет о чем-нибудь говорить!

Олимпия Валериановна. Ах, кофе убежал! До чего все-таки неудобно готовить его на плитке — то никак не нагреется, а то раз — и уже убежал.

Юлия Александровна. Я просто не верю своим глазам и ушам! Вы ведете себя так, как будто то, что я вам рассказала, вас никак не касается.

Олимпия Валериановна (пробуя кофе). Ха-ха! Вкус как у военного, желудевого. Знаете что, голубушка, никогда не кипятите кофе. Ни в коем случае. Даже натуральный — он сразу становится как суррогат. Меня это действительно не касается.

Юлия Александровна. Кого же, по-вашему, это касается?

Олимпия Валериановна. Их. Только их.

Юлия Александровна. Но они же еще дети! Уверяю вас, они только кажутся большими. Мой сын сам сказал мне, что всерьез о женитьбе еще не думал!

Олимпия Валериановна. Простите за нескромный вопрос — сколько вам лет?

Юлия Александровна. Я никогда не скрываю своего возраста! Мне сорок пять. Недавно исполнилось.

Олимпия Валериановна. А во сколько лет вы вышли первый раз замуж?

Юлия Александровна. Я была замужем один-единственный раз!

Олимпия Валериановна. Вы вышли замуж в двадцать два года. А им сейчас сколько?

Юлия Александровна. Не сравнивайте нас с ними. В двадцать лет я уже была абсолютно самостоятельной личностью, я аккомпанировала лучшим солистам. К тому же я жестоко поплатилась за свою поспешность. Я не хочу, чтобы то же самое случилось с моим единственным сыном.

Олимпия Валериановна. От ошибок, голубушка, мы с вами их все равно, увы, не убережем. Даже если будем очень стараться. К прискорбию, они все равно совершат положенные им ошибки — одну за другой. Точно так же, как мы. В двадцать лет я была уже вдовой — мой первый муж погиб в Гражданскую войну. Он был художник и подавал блестящие надежды. Вслед за этим я выходила замуж еще несколько раз. Но каждый раз мои мужья погибали в войнах. Кто — где. В Гражданской. На Халхин-Голе. В Финской. В Отечественной. Увы. Почему-то все они лезли под пули. Или это мне нравились только такие? Я была замужем официально только три раза, и еще несколько раз неофициально. В четвертый раз мой брак отказались фиксировать — сказали, что не положено. Вы не пугайтесь, это вовсе не так страшно, как кажется. Просто есть женщины, которые эти вещи делают тайно, я же предпочитала зарегистрировать в ЗАГСе каждую свою связь. И поверьте, голубушка, всякий раз я ждала чего-то необыкновенного. Но мне попадались такие странные люди. Последний мой муж оказался и вовсе, извините, гомосексуалистом.

Юлия Александровна. О боже!

Олимпия Валериановна. Да, да. Вы знаете, я сама дожила до сорока шести лет — а тогда мне было именно столько — и не знала, ха-ха, что гомосексуалисты могут быть совсем обыкновенными мужчинами и встречаться с женщинами, как все остальные. Но увы, это было именно так. Он был обыкновенным мужчиной, только как-то чересчур трепетно относился к мужской дружбе, и за ним постоянно следовал повсюду его молодой друг. Так вот однажды я вошла в комнату, когда меня не ждали… До сих пор, голубушка, не могу забыть той чудовищной картины, которая предстала моим глазам! Разумеется, мы сразу разошлись, хотя, можете себе представить, он обливался слезами, целовал мне руки и уверял, что любит только меня. Тогда же он мне признался, что с ним это произошло во время войны, в армии, когда долго не было женщин. Другие — как бы это сказать… извиняюсь — вступали в связь с лошадьми.

Юлия Александровна. Боже мой!

Олимпия Валериановна. Да. Кончил он свою жизнь очень печально. После меня он женился еще раз, по-видимому, очень хотел избавиться от своего недуга, но та женщина тоже как-то обнаружила его тайну и, по-видимому, заявила на него, хотя мне рассказывала, что его забрали, когда он в общественном туалете с определенными целями приставал к мальчику. Ему дали большой срок, и я навещала его в тюрьме, когда дело доходит до беды, мы, женщины, часто забываем старые обиды, ведь так? В тюрьме он находился у начальства на хорошем счету, работал библиотекарем. Он был очень образованным человеком — у него было университетское образование, казалось, он примирился со своей судьбой, но, на беду, попал под очередную амнистию. Когда у него было все собрано и он шел в приемный покой, или как это у них называется — в общем, отметиться об уходе на волю у начальства, — ему сообщили, что произошла ошибка и что под амнистию он не попал, он тут же рухнул замертво, а когда очнулся, то уже ничего не понимал, сюсюкал, лепетал и хныкал, как маленький, — «я больсе не буду, позалуста, я больсе не буду»: произошел, как говорили в старину, удар. Он там и умер, в тюремной больнице, я до последнего дня навещала его. Вот каких странных, несчастных людей мне приходилось встречать в жизни.

Юлия Александровна. Вы рассказываете просто чудовищные вещи! Я прожила совершенно другую жизнь и, слава богу, не встречалась с подобными мерзостями!

Олимпия Валериановна. Вот, вот. Я нарочно рассказала вам это, голубушка, чтобы вы не думали, что у всех на земле жизнь уже складывается так хорошо и правильно, как в хрестоматии для четвертого класса и как нам всем, разумеется, хочется. Войны, увы, оставляют в душах людей надолго свои, извиняюсь, зловонные следы. Все-таки я считаю, что наших детей надо оставить в покое — пусть они сами совершат ошибки, которые они должны совершить. Право же, не стоит так волноваться, голубушка, все как-нибудь образуется, вот увидите.

Юлия Александровна. Да тут сговор!

Олимпия Валериановна. Что вы сказали, голубушка?

Юлия Александровна. Теперь я все поняла! Это просто ловушка для моего сына! Я думала найти в вас союзницу, а вы, оказывается, главная виновница всего происходящего! Вы что же, действительно считаете, что запираться в комнатах с молодыми людьми с таких лет — самый верный способ для вашей Дины заполучить себе мужа? Таким-то способом вы учите ее ловить в институте себе мужа получше, пока не поздно!

Олимпия Валериановна. Вы нехорошо говорите, голубушка. Ах, как вы нехорошо говорите!

Юлия Александровна. Да, да! Теперь я убедилась, что именно вы потворствуете распущенности этой девицы! Вы смотрите на ее легкомыслие сквозь пальцы! И вы, и она — безнравственные женщины! Но с нами вы просчитались! Я не позволю своему сыну жениться на ней! Я костьми лягу, но не допущу этого! У моего сына большое будущее! Он два года был Сталинским, то есть Ленинским стипендиатом! Он и сейчас повышенный стипендиат! Он уже на первом курсе награжден грамотой ЦК ВЛКСМ за научную работу! Он — лучший студент в институте! Он — гордость института! Ему прочат аспирантуру! И большую научную карьеру! И я не позволю вашему фамильному легкомыслию растоптать большое будущее моего сына! Яблочко от яблони недалеко падает! Я немедленно еду в деканат! Если я только узнаю… Если я только узнаю, что и мой сын вместе с вашей распущенной девкой «манкирует» занятиями, как вы изволите изящно выражаться, если он только мотает, то есть пропускает с ней лекции… Больше мне в вами не о чем говорить! Я сожалею, что к вам пришла и потеряла впустую столько времени! Прощайте! (Выходит.)

Олимпия Валериановна (кричит ей вслед). Прощайте, голубушка! Когда будете открывать дверь, потяните крючок на себя. И помните, в конце коридора — три высоких ступени. (Ставит пластинку Вертинского «Я усталый старый клоун» и садится в кресло. Закуривает.)

Картина седьмая

Комната комитета комсомола института. Здесь все как обычно: красная скатерть, пыльные свитки бумаг на шкафу, папки и кубки за стеклами, знамя в углу, вымпелы, грамоты и стенгазеты на стенах.

Идет заседание комитета комсомола. Присутствуют 7–11 студентов и студенток, председательствует секретарь комитета — очень молодой комсомолец О к т я б р ь.

Октябрь. На повестке дня комитета комсомола института следующий вопрос: личные дела комсомольцев. С личными делами вы все предварительно ознакомлены, ваше предварительное мнение мне известно. Теперь послушаем провинившихся. Первое личное дело — студента четвертого курса факультета автоматики Анатолия Плотникова. Плотникова вызвали?

Майорова. Он давно здесь.

Октябрь. Пусть войдет.

Майорова (в дверь). Плотников, заходите!

Входит П л о т н и к о в.

Октябрь. Комсомолец Плотников, ты написал стихи, которыми открывается стенгазета, посвященная ленинским дням?

Плотников. Ну, я.

Октябрь. Прочти первые две строчки третьего четверостишия, помнишь?

Плотников. Вообще-то не очень, но сейчас постараюсь. (Вспоминает.)

Растем мы в светлое, волнующее время,

Мы — ваша смена, ленинское племя…

Октябрь. Нет, с начала не надо, ты сразу с третьего четверостишия давай.

Плотников. Я так сразу не могу… (Шепчет, потом радостно.) Вот!

А в наши дни ученье Маркса достигло всех материков,

И занзибарца, черного, как вакса, и…

Октябрь (прерывает его). Дальше не надо. Ну, что ты скажешь про такие стихи?

Плотников. Чего скажу? Плохие стихи, вот что скажу.

Октябрь. А почему они плохие, знаешь?

Плотников. Конечно знаю. Меня Женька Швачкин, комсорг нашего курса, за двадцать минут до выпуска газеты в аудиторию зазвал и говорит: «Выручай, Толик, Семенова подвела, стихи к ленинским дням не принесла — заболела, говорят. Выдай что-нибудь сейчас на тему марксизма-ленинизма в поэтической форме. У тебя способности хорошие, я знаю. Ты вон на Деда какие частушки отмочил, животики надорвали, я слышал». Он хотел, чтобы наш курс, как всегда, раньше всех газету выпустил. Ну, пристал ко мне как банный лист — выдай, Толик, да выдай. Ну, я и выдал. Правда, я старался, честное комсомольское, а лучше не получилось.

Старостин. Вы, комсомолец, Плотников, совершенно неверно свою ошибку понимаете. У вас здесь ошибка не поэтическая, а политическая. И здесь речь не может идти о поэтических ошибках, здесь ведь не редколлегия, а комитет комсомола.

П л о т н и к о в молчит.

Октябрь. Вот так, комсомолец Плотников. Старостин нам правильно указал: у тебя здесь ошибка не поэтическая, а политическая, и притом очень серьезная, хотя, к счастью, никто, кроме Старостина, ее пока не заметил…

Старостин. Да, и эта идеологически вредная газета так до сих пор бы в фойе перед актовым залом красовалась бы.

Октябрь. С виду-то у тебя вообще стихи как стихи, вроде бы не придерешься. Сам-то ты хоть теперь свою политическую ошибку понимаешь?

Плотников. Нет.

Старостин. А вот вы подумайте, с каким словом в этой строфе, какую вы нам сейчас прочли, зарифмовано великое имя Маркса?

Плотников (тихо). Вакса…

Старостин. И вы считаете такое допустимым?

Плотников (неуверенно). Так ведь она… эта… неладня… не к ученью Маркса она относится, а к занзибарцу, который ниже!

Петров. Верно! Вакса у него ведь не к Марксу относится, а к занзибарцу, что ж тут такого?

Голоса.

— Ведь он же не профессиональный поэт!

— Верно! Ему ведь трудно рифмы подбирать!

— Попробуй сам написать стихи по заказу!

— Да еще за двадцать минут!

Буравин. А вот Маяковский, например, рифмовал фамилию «Ленин» с «левым коленом»!

Пауза.

Старостин. Врете, Буравин. Где это?

Буравин. Пожалуйста. Поэма «Владимир Ильич Ленин»: «…Кто мчит с приказом, кто в куче спорящих, кто щелкал затвором на левом колене. Сюда, с того конца коридорища бочком пошел незаметный Ленин».

Пауза.

Петров. А рабочий класс он рифмовал с квасом. Помните: «Ну а класс-то жажду запивает квасом?» Поэма «Хорошо», кажется. Ну и что из этого? Ведь даже в учебниках напечатали.

Пауза.

Старостин. Ну, Маяковский жил в совершенно другое время, когда враги шли на нас не со словами, а с пулями. Тогда, может быть, все средства хороши были. А сейчас идет борьба идеологий, уже потоньше вещь, от к месту сказанного слова тут может многое зависеть, поэтому слова свои мы должны тщательно отбирать и ошибки тут не допустимы, тут нам каждое лыко в строку идет, каждый поэтический просчет — на руку врагу, и значит, это уже просчет политический! Имя Маркса сейчас можно рифмовать только со словом «массы»! Вы поняли, комсомолец Плотников?

Плотников. Теперь понял. Очень хорошо понял. Я ведь не знал, что такой закон в поэзии существует. Я ведь поэтического факультета не кончал. Я теперь знать буду. Честное комсомольское.

Октябрь. Вот и хорошо, Плотников, что так быстро все понял. Какие будут предложения у членов комитета?

Голоса.

— Исключить из комсомола!

— Исключить из института!

— Передать дело в райком!

— Верно! Согласовать вопрос с райкомом!

Петров. Стихи получше в другой раз написать!

Буравин. Не писать стихов, если не умеешь!

Плотников. Но ведь Женька Швачкин ко мне тогда пристал — выдай, Толик, да выдай, мол, без стихов и газету не повешу, что за стенгазета без стихов, никто, кроме тебя, у нас больше не может, а наш курс всегда первым газету выпускает — не позже чем за три дня до знаменательной даты, — двадцать минут мне дал, ну, я и выдал…

Октябрь. Это хорошо, комсомолец Плотников, что ты свою первичную комсомольскую организацию постарался не подвести. Сознательность присутствует. Я верю — ты случайно допустил эту политическую ошибку.

Старостин. Вот вы стоите сейчас перед нами, Плотников, и, наверное, думаете, что все мы тут мурой занимаемся. А вот несколько лет назад за такую нечаянную ошибку с тобой знаешь бы что было? На лесозаготовках как миленький бы работал, и никаких тебе институтов!

Октябрь. Да не пугай ты его, Алексей. Держи газету, Плотников, никому не показывай. Красивым почерком весь текст перепишешь и свои новые стихи на прежнее место вставишь. Потом художников позовешь, опять рисунки, заголовки сделаете и все, что надо. И на старое место перед актовым залом сам газету завтра же и повесишь. Кто за? Кто против? Кто воздержался? (Стучит.) Единогласно. Какие еще будут предложения?

Буравин. Можно рифму ему подкинуть?

Октябрь. Давай. Если себе не в убыток!

Смех.

Буравин. Пусть заменит «занзибарца — черного, как вакса» на «занзибарца, черного, как гуталинные массы»!

Смех.

Плотников. А что, может, ребята, на крайний случай подойдет, если ничего лучшего в голову не полезет? А?

Оживление.

Старостин. Здесь не цирк, Буравин!

Октябрь. Ну, ты давай уж как-нибудь там поднатужься с рифмами, чтобы никаких разговоров не возникало, договорились?

Плотников. Понял.

Октябрь. Ну, шагай, вдохновения тебе. Ни пуха ни пера. Вернее, ни гуталинов, ни ваксы.

Смех. П л о т н и к о в выходит.

Октябрь. На повестке дня следующий вопрос: личное дело студентов второго курса механического факультета Капитолины Таракановой и Алексея Птицына. Они здесь?

Майорова. Здесь.

Октябрь. Зови.

Майорова. Тараканова и Птицын, входите!

Входят Т а р а к а н о в а и П т и ц ы н.

Октябрь. Ну, что скажете, Птицын и Тараканова? (П т и ц ы н и Т а р а к а н о в а молчат.)

Октябрь. Говорить будем? Может быть, по очереди? Ну, кто первый?

П т и ц ы н и Т а р а к а н о в а молчат.

Октябрь. Ну, тогда видно мне придется. (Нагибается и достает из ящика пару модных модельных туфель.) Твои, Тараканова?

Т а р а к а н о в а кивает головой.

Октябрь. Откуда они у меня на столе, знаешь? (Т а р а к а н о в а молчит и удивленно смотрит на П т и ц ы н а.) Ну, я, что ли, твои новые замечательные туфли у тебя стибрил и к знаменательным датам в райкоме комсомола ношу? (Смех. Т а р а к а н о в а молчит и продолжает смотреть на П т и ц ы н а.) Может быть, Тараканова, ты все же расскажешь нам честно, откуда здесь появились эти туфли? (Т а р а к а н о в а молчит.) Ну, тогда ты, Птицын, расскажи нам все, что на сегодняшний день тебе известно об этих туфлях.

Птицын. Я… то есть она… в общем, у нас вечеринка, то есть вечер был в общежитии, ко дню 8 марта… Вот… сначала мы с ней, с Капой, то есть с комсомолкой Таракановой, танцевали все время, а потом Валя, то есть комсомолка Балбекова, пригласила… ну вот, танцуем мы с ней один танец, она меня и на второй приглашает, потом на третий, и отказаться неудобно как-то… она ведь тоже комсомолка, и вот Капа, то есть комсомолка Тараканова, подходит к нам в середине танца и говорит: «Выйдем, Алеша… то есть комсомолец Птицын, на минутку в коридор, мне нужно тебе что-то очень важное сию минуту сказать…» Вообще-то я всегда только с Капой… то есть с комсомолкой Таракановой танцевал, честное комсомольское… мы ведь с ней пожениться собираемся будущей весной, когда нам семейное общежитие предоставят… нам обещали… мы ведь иногородние… она из Тулы, а я из Сталинграда… мы с ней второй год на очереди стоим… ну, выхожу я за Капой, то есть за комсомолкой Таракановой, в коридор… а она смотрит на меня — глазищи огромные… сама бледная вся и говорит мне шепотом: «Знаешь, Толя, то есть комсомолец Птицын, я уже давно на американскую разведку работаю, шпионка я американская, понимаешь?» Ну, тут я обалдел малость, то есть сразу на бдительность перешел. А чем, говорю, Капа, то есть комсомолка Тараканова, мне это докажешь? А она: «Не веришь? — а вот туфли новые видал?» И из свертка туфли новые вынимает «Это, — говорит, — я только что от них за свою работу получила!» А туфли и в самом деле хорошие — на высоком каблуке и кожаные, вот эти как раз, что у вас, Октябрь, на столе. У нее отродясь таких туфель не могло быть — ей из дома не помогают, она на одну стипендию живет, я-то знаю. Ну, надела она эти туфли при мне, старые завернула и как пошла цыганочку в них отбивать — все и танцевать перестали, на нее смотрят. Посмотрел я немного на ее танец отчаянный и на новые туфли, тут уж и совсем обалдел, то есть смекнул уже, в чем дело. После того как вечер кончился, подошел к ней и говорю: «Дай-ка мне, Капа, то есть комсомолка Тараканова, твои новые туфли, я железные подковки на каблуки им поставлю, дольше не сносятся». Ну, взял да и отнес их куда следовало.

Петров. К сапожнику?

Птицын. Нет, зачем? В МГБ, то есть в КГБ.

Оживление.

Октябрь. Да, в КГБ.

Тараканова. Ты… ты… ты…

Птицын. Ну и что же они выяснили в МГБ, то есть в КГБ?

Октябрь. А ты что же, Птицын, для начала хотя бы на подметку не посмотрел?

Птицын. А что на нее смотреть, на подметку-то?

Октябрь. А ты вот взгляни, взгляни, что на ней вытиснено?

Птицын (смотрит). Фабрика «Скороход». Тридцать семь.

Октябрь. Ну? Уловил?? «Ско-ро-ход». Наша фабрика, советская.

Птицын. Ну и что же, что «Скороход»? Они ведь могут и нашими, советскими туфлями заплатить. Больше ничего выяснить не удалось?

Октябрь. Успокойся, все, что надо, все выяснили. Например, выяснили, что туфли эти куплены самой Таракановой вместе с Балбековой в ДЛТ четвертого марта этого года. Как раз в этот день их туда и завозили.

Птицын. Ну… если так… да я разве что говорю… А откуда она деньги на туфли взяла? Ведь она на одну стипендию живет, я все про нее знаю.

Октябрь. Вот ты бы, прежде чем бежать так далеко и высоко, для начала бы у нее самой об этом и спросил.

Буравин. Да у подруги одолжила! Или ты думаешь, Птицын, что в нашей стране деньги на новые туфли можно только у американской разведки достать?

Смех.

Октябрь (стучит). А ты что же, Тараканова, другого способа пококетничать с женихом не нашла, поинтересничать, поинтриговать? «Американская шпионка»! Нашла тоже способ! Ведь ты комсомолка!

Т а р а к а н о в а плачет.

Петров. А ты что же, Птицын, брякнула тебе сдуру на вечеринке девчонка, что она американская шпионка — ну, фильмов там насмотрелась всяких, вроде как, «Сеть шпионажа», — взяла да и брякнула, чтобы ты больше с Балбековой не танцевал, а ты сразу — в КГБ. Если каждый из нас из-за любой чепухи в КГБ бегать начнет…

Старостин. А по-моему, комсомолец Птицын честно поступил. Был ему сигнал от Таракановой — он пошел и сообщил куда надо. Бдительность нам сейчас не помешает. Мы живем в сложное время, понимать надо.

Буравин. Да что, он ее первый раз видит, что ли? Они же уже два года каждый день видятся, в колхоз на картошку летом вместе ездят. Они же жених и невеста! Что он, не знал ее раньше?

Майорова. Ну да, не знал, как же! Я их хорошо знаю. У нас в группе одна комсомолка в одной комнате в общежитии с Таракановой проживает, так она рассказывала: каждый раз, когда они возвращаются, ключа на вахте нет, а дверь заперта. Стучат они, стучат, иногда полчаса стучат, потом Тараканова откроет, а у нее Птицын сидит, чай из пустого стакана пьет, и оба лохматые, красные, и койка Таракановой вся измята.

Петров. А ты поменьше в койки чужие подглядывай да сплетничай о том, кто с кем, где, когда и зачем запирается. Вот с тобой небось никто, никогда, нигде, низачем не запрется.

Октябрь (стучит по столу). Разговорчики не по делу!

Майорова. Да, никто. Никогда. Нигде. И низачем. Потому что я всегда и везде веду себя как подобает настоящей комсомолке.

Буравин. Как подобает ехидне!

Майорова (растерянно). Что?

Октябрь (стучит по столу). Разговорчики!

Буравин. Ну вот видите. Они друг друга прекрасно знают. Вместе чай пьют. И как будто бы с сахаром.

Кто-то хихикнул. О к т я б р ь стучит по столу.

Буравин. Вот ты, Старостин, говоришь — Птицын правильно поступил, а сам три года женат, ребенок у тебя, вот если тебе жена за обедом как-нибудь скажет, что она японская шпионка, ты что же, сразу побежишь «куда надо»?

Старостин. Сочту своим долгом.

Петров. Ну и остряк. (О к т я б р ь стучит.) Как же ты с японской шпионкой детей завел? Это с тобой, комсомолец Старостин, казус ведь вышел! (Смех.)

Октябрь (стучит). Петров, разговорчики не по делу. Долг, конечно, в каждом отдельном случае надо с умом понимать. Без ума-то нигде не обойдешься. Вот в нашем случае КГБ этими чертовыми туфлями чуть ли не месяц занималось. А может быть, в это время настоящие шпионы где-то преспокойно себе орудовали, нашему государству во вред. Так что выходит, всей этой чепуховой на первый взгляд историей наши комсомольцы помешали советским органам работать. Явный идеологический просчет со стороны Птицына и Таракановой. Какие будут предложения?

Голоса.

— Исключить из комсомола!

— Исключить из института!

— Передать дело в райком!

— Верно, согласовать с райкомом!

Буравин. Туфли, туфли Таракановой отдать!

Старостин. Фу ты, прямо злость на вас берет! Студенты ведь уже, второкурсники, а все как малые дети. Нашли себе развлеченьице! Как в ракушки играете. Да за такие бы игрушки несколько лет тому назад знаете, что бы сделали?

Октябрь. Не знаете? Вот у меня дядя есть, старший брат матери, он гидротехник, раньше крупным специалистом был по глухим плотинам. К тому времени он уже не одну построил, все глухо стоят до сих пор. Намертво. А вот когда одну бетонную плотину, на которой он тоже был начальником строительства, неожиданно прорвало, вот тут-то кто-то, должно быть, тоже малость перестарался и написал на него вот такую же анонимку в НКВД, немного написал, только намекнул на это, только вопрос такой поставил, и вот он только в позапрошлом году из тундры вернулся, а той анонимке уже за двадцать перевалило.

Старостин. Ну ладно. Теперь это к делу уже не относится.

Октябрь. Да. В общем, забирай свои модельные туфли, Тараканова, носи их на здоровье, железные подковки на носы и на каблуки поставь — теперь в некоторых будках уже ставят. Нехорошо, конечно, комсомольцам частный сектор поощрять, но в государственных мастерских еще, к сожалению, не научились. Громко стучать при ходьбе будут, зато долго не сносятся. Я поставил. Два года не снимая ношу. И хоть бы хны. Верх, смотри, уже рвется, а подметки в полном порядке. И вперед — интересничай со своим женихом как-нибудь аккуратнее. А то вон он у тебя какой — порох! А за несознательность взаимных отношений вам обоим на вид поставим. Кто за? Кто против? Кто воздержался Единогласно! Так и запишем. Ну, шагайте теперь. На комсомольскую свадьбу не забудьте пригласить!

Тараканова. Не будет у нас никакой свадьбы! Никто он мне теперь! Никто!

Октябрь. Ну, ничего, успокойся, Тараканова… Бывает… Ты уж не надо так.

Птицын. Капа…

Тараканова. И видеть тебя не хочу! В другой институт переведусь! Я ведь у тебя про туфли не спрашивала, я думала, что у тебя до стипендии не хватило и ты их продал и не знаешь, как сказать мне, а ты… ты… ты… а сам как ни в чем не бывало! Чай ко мне приходишь пить! (Бежит к двери.)

Октябрь. Туфли, туфли, Тараканова, возьми!

Тараканова. Не возьму! Не надо мне ничего! Ненавижу вас всех! И его ненавижу! И себя ненавижу! А больше всего эти туфли поганые ненавижу! (Выбегает.)

Октябрь. Ну вот…

Птицын. Ну вот… Я же как лучше… я ей помочь хотел… чтобы она в лапы происков врагов нечаянно не попала…

Октябрь. Забирай туфли. Отдашь.

Птицын. А ну их… (Уходит.)

Октябрь. Ну вот… Куда же мне теперь ее модельные туфли девать?

Майорова. Нет, еще не все. Здесь налицо моральное разложение. Они в общественном месте, в общежитии, в пустой комнате на ключ запираются. Вдвоем!

Буравин. А что ты предлагаешь им всем курсом там запираться?

Октябрь. Буравин, разговорчики не по делу!

Петров. Да это же сплетни! Это же Майорова сказала!

Майорова. Я говорю только то, что мне говорят.

Петров. Так вот ты сама и говорила, что подружка твоя тебе говорила, что Тараканова ей говорила, что Синицын ей говорил, что они чай пьют. (Смех. О к т я б р ь стучит.)

Буравин. Так что же это выходит, теперь уж комсомольцу с комсомолкой и чайку попить вместе нельзя? (Смех. О к т я б р ь стучит.)

Майорова (вскакивая). Ах чайку! Теперь это попить чайку у нас называется! Спасибо, что просветил, Буравин! А я и не знала!

Петров. Да потому что с тобой никто не только чайку пить вместе никогда не захочет, а и кокосового молока! (Смех.)

Майорова (растерянно). Что?

Октябрь (стучит). Петров, Майорова, разговорчики не по делу. И весь ваш разговор сейчас не по делу. Я вот сейчас обдумываю, что мне с этими туфлями теперь делать — может, и вправду на торжественный вечер к ленинским дням в президиум надеть? (Смех.) Вот что, Майорова, забирай туфли, в общежитие Таракановой отвезешь. И не бойся, заходи в ее комнату смело, без стука, — они теперь запираться и чай пить под ключом не станут. Я бы не стал. (Утвержденная повестка дня исчерпана. Быстрое движение стульев, все вскакивают.) Одну минуточку! Предлагаю включить в повестку дня еще один внеочередной вопрос, требующий безотлагательного решения. (Все садятся по местам.) В комитет комсомола поступило письмо от Голубевой Юлии Александровны, матери комсомольца нашего института, студента третьего курса электротехнического факультета Голубева Кирилла. Почти все мы Голубева знаем — два года он был в комсомольском бюро факультета. Два года — Ленинский стипендиат. Сейчас повышенный. За научную работу в СКБ награжден грамотой ЦК ВЛКСМ. (Читает.) «В комитет комсомола и так далее. Заявление. Прошу обратить пристальное внимание комсомольской организации на поведение комсомолки третьего курса электротехнического факультета Ярцевой Дины. Вышеназванная студентка своим аморальным поведением активно мешает занятиям моего сына, Голубева Кирилла, студента того же курса того же факультета. В деканате мною выяснено, что только за последний семестр им пропущена двадцать одна лекция, чего раньше с ним никогда не было. В это время, как мне стало точно известно, он гулял с вышеназванной студенткой. Этим он ставит под угрозу всю свою предстоящую сессию. Убедительно прошу комсомольский комитет института обратить внимание на поведение комсомолки Ярцевой Дины. С уважением, Голубева Юлия Александровна». Кто за то, чтобы включить вопрос как дополнительный в повестку дня?

Голоса.

— Да домой пора бы…

— Заниматься ведь надо… Скоро сессия…

— А я тож пока ни бум-бум…

Октябрь. Кто — за? (Все поднимают руки.) Кто против? Кто воздержался? Единогласно! Ярцеву и Голубева вызывали?

Майорова. Вызвали. Они за дверью стоят.

Петров. Так что же, выходит, бедному студенту теперь уже и влюбиться нельзя?

Буравин. Попробуй, влюбись. Собственная бабушка такую телегу на тебя в институт накатает!

Голоса.

— Личные отношения нас не касаются!

— Пусть они сами разберутся!

Старостин. Нас с вами все касается.

Октябрь (стучит). Вот передо мной выписка из журнала посещаемости. Только за второй семестр Ярцева пропустила двадцать одно занятие. И Голубев столько же.

Майорова. Ну ясно же как на ладони, пропускали они действительно вместе.

Октябрь. Кроме того, я выяснил, что в начале первого семестра комсомольцы курса оказали Голубеву доверие и выдвинули его опять в комсомольское бюро курса. Он взял самоотвод, сославшись на институтскую загруженность.

Майорова. Теперь ясно, какая это загруженность.

Старостин. Комсомолец Голубев явно ставит личное выше общественного!

Октябрь. Комсомолка Ярцева вообще общественной работой не занимается. И успеваемость оставляет желать лучшего. Какие будут предложения?

Голоса.

— Исключить из института!

— Исключить из комсомола!

— Передать дело в райком!

— Правильно, согласовать вопрос с райкомом!

Буравин. Поговорить с ними надо сначала!

Петров. Конечно, надо поговорить!

Октябрь. Верно. Поговорить надо. Мы их для того и вызвали. Позови Ярцеву.

Майорова (выходит и кричит). Ярцева!

Входит Д и н а. Следом за ней появляется голова К и р и л л а.

Кирилл. Октябрь, я с ней, можно?

Октябрь. Когда понадобишься, Голубев, позовем.

Кирилл. Но мне с ней надо, с ней!

Майорова. Ты перепутал, Голубев, здесь комитет комсомола, а не ЗАГС. (Смех. О к т я б р ь стучит. К и р и л л скрывается.)

Петров. Ох и злая же ты, Майорова!

Октябрь (стучит). Разговорчики не по делу, Петров! Майорова!

Майорова. Ярцева, ты знаешь, почему мы тебя сюда пригласили?

Дина. Нет.

Старостин. Комсомолка Ярцева, вы в каком виде явились на заседание комитета комсомола? (Д и н а молчит.) Почему вы явились к нам в брюках? (Д и н а молчит.)

Буравин. Может быть, у нее юбка порвалась! (Смех.)

Октябрь (стучит). Буравин, разговорчики не по делу. Ты, Ярцева, в институт больше в брюках не ходи.

Старостин. Не подавайте пример другим. А то разрядилась как стиляга где-нибудь в штате Невада. Я вот, к примеру, три года как только с немецким кителем расстался — синий был, с дыркой на левом плече, никак пиджаком не мог разжиться. А вот кирзовые сапоги до сих пор летом и зимой ношу. А вы выкрутасы какие-то разводите, турусы на колесах! Несколько лет тому назад вы бы, Ярцева, в ваших красных вельветовых брюках красовались бы в вестибюле института на стенде «Вилы в бок»!

Октябрь. А сейчас наш тебе комсомольский совет — разгуливай в брюках, где хочешь…

Старостин. Если комсомольской сознательности не хватает!

Октябрь. Да… ну а в институт в юбке приходи. Поняла?

Дина. Да.

Октябрь. Так вот, Ярцева. На тебя поступило заявление от матери студента Голубева. Она пишет, что ты мешаешь Голубеву учиться и заниматься общественной работой. Почему ты ему мешаешь? (Д и н а молчит.) Вот передо мной выписка из деканата. Только за второй семестр ты пропустила уже двадцать одно занятие.

Старостин. Двадцать одно занятие! Это же сорок два академических часа, которые по большой цене оплачивает для вас, Ярцева, государство. За то, чтобы вы могли слушать сейчас лекции, миллионам людей пришлось отдать свои жизни, людям — не муравьям! А вы позволяете себе в бирюльки играть вместо лекций! Вас еще петух жареный кое-куда не клевал!

Буравин. Ну вот, завел старую песню! Мы ее с первого класса слышим. Не тебе ли мы всем обязаны? Ты-то сам небось где-нибудь в Ташкенте под маминой юбкой прятался?

Старостин. Эх!.. (В его глазах слезы, быстро выбегает из комнаты.)

Октябрь. Алексей! Ты бы, Буравин, попридержал язык, если не в курсе дела. Даю справку. Родителей у него в войну убило, отца — на фронте под Ленинградом, мать — в разрушенном доме с грудной сестрой камнями засыпало. Дядя у него крейсером командовал, он его к себе взял, двенадцати ему не было. Когда дядю убили, он вроде как сыном полка стал — юнгой сначала, потом матросом, в ногу был ранен, медаль «За отвагу» получил в тринадцать лет от командующего… А он молчит.

Голоса.

— Верно!

— Перегнул палку, Буравин!

— Да он ведь не знал!

Буравин. Я извинюсь. Я догоню, я мигом… (Убегает.)

Октябрь. Чучело, такого парня зазря обидел… Так чем ты занималась, Ярцева, эти сорок два часа? (Д и н а молчит.)

Майорова. Флиртом! Флиртом она занималась. Я ее знаю. Она с параллельного курса. За ней по институту всегда табуном студенты ходят!

Петров. Ну она-то чем виновата? Не она же за ними ходит?

Майорова. Будь спокоен, Петров. Ты в женских делах ничего не понимаешь. Если девушка ведет себя, как подобает комсомолке, за ней никто и никогда ходить не станет.

Петров. Вот именно, Майорова, за тобой уж никто и никогда ходить не станет.

Майорова (растерянно). Что? (О к т я б р ь стучит по столу.) Да! Никто и никогда! И я горжусь этим! Значит, я веду себя, как подобает настоящей комсомолке! А Ярцева, окруженная на вечерах парнями, напоминает мне картинку на пустыре: посреди собак — дама, а вокруг нее…

Петров. Ну, Майорова, ты уже слишком!

Октябрь (стучит). Это правда, Ярцева, что ты водишь студентов по институту?

Дина. Я не знаю… я не замечала…

Майорова. Ну уж этого не заметить невозможно! Слепой это заметит!

Петров. Вот именно, ты и заметила!

Майорова (растерянно). Что?

Входят Б у р а в и н и С т а р о с т и н.

Старостин. Извините, товарищи.

Оба садятся.

Октябрь. Может быть, ты все-таки объяснишь нам, Ярцева, почему ты в этом семестре пропустила двадцать одну лекцию? Может быть, тебе лекции не нравятся?

Смех. Д и н а молчит.

Старостин. Вот вы все молчите перед нами, Ярцева, и мы, ваши товарищи, не знаем, о чем вы сейчас думаете. А нам бы очень хотелось это узнать, нам бы очень хотелось, чтобы вы, Ярцева, думали, как мы все. А мы все думаем, что студенческие годы отпущены нам государством после страшной войны не для флирта, а для работы. Вот вам институт, как манна небесная, прямо в рот угораздил, а у меня после войны три класса всего за тельнягой оказалось! И это-то в шестнадцать лет! Я на этих лекциях не дыша сижу, боюсь стулом скрипнуть, каждое слово, как рак, клешнями захватываю. А по ночам не фертами занимаюсь, а склад караулю — на одну стипуху с семьей не разживешься.

Октябрь. Старостин правильно говорит. Несколько лет тому назад тебя бы за такие дела просто-напросто вытурили бы из института!

Старостин. Но сейчас нам приходится воспитывать вас, как малолетних, убеждать в очевидном.

Октябрь. Да ты только оглянись вокруг, Ярцева! Какое время наступает! Какая работища кругом разворачивается! Целину люди отправляются поднимать! И в первых рядах комсомольцы! Сколько миллионов тонн лишнего хлеба страна от этого получит! Сколько великих дел можно совершить в наше время! И кому же вершить эти дела, как не нам, комсомольцам! Да на нас сейчас, на наши молодые головы и руки вся страна с надеждой смотрит.

Старостин. А вы, Ярцева, как краб от яркого света, уползаете в узкую нору личного! Наш вам комсомольский совет, Ярцева, отложите свои любовные заботы на потом и займитесь на всю катушку учебой и общественной работой. Если личное с общественным совмещать пока не научились.

Октябрь. Начни хотя бы с малого. Вот тут к Маю общеинститутский концерт готовится, так ты прими в нем участие, я завтра уточню тему и попрошу руководителя тебя подключить. Ну, шагай. Хорошенько подумай, о чем мы с тобой говорили.

Старостин. Со всей своей комсомольской совестью подумайте.

Октябрь. Пока мы тебе выговор дадим по комсомольской линии. Кто за? (Все поднимают руки.) Ясно. Единогласно. В комитет был сигнал, мы должны отреагировать, ну а дальше твое уже дело исправиться. Мы, твои товарищи, надеемся на тебя. Шагай. Позови Голубева.

Д и н а убегает. Входит К и р и л л.

Кирилл. Что вы ей здесь наговорили? Она чуть не сбила меня с ног! Что вы ей наговорили?

Старостин. Комсомолец Голубев, вопросы на комсомольском бюро задаем мы.

Октябрь. Да. И вот первый. Почему в начале прошлого семестра, когда комсомольцы оказали тебе доверие и выдвинули тебя опять в комсомольское бюро курса, ты взял самоотвод?

Кирилл. Потому что меня раньше выбрали уже старостой группы. А вы знаете, на нашем факультете третий год самый тяжелый!

Голоса.

— И у нас год тяжелый!

— И у нас!

— И на нашем трудно!

Старостин. Трудно везде, комсомолец Голубев, я, как дипломник, вам говорю — дальше труднее будет, учиться в институте вообще трудно. Легко только с девушками гулять во время лекций. А вот ваша мать совсем иначе ваше поведение объясняет. Она пишет нам, что вас отвлекает от учебы и общественной работы Ярцева.

Кирилл. Это она сюда написала… написала… Ой, плохо-то как…

Октябрь. Ты на мать давай не тяни. Ты на себя лучше посмотри. Вот у меня здесь выписка из журнала посещаемости. Только за второй семестр ты пропустил двадцать одну лекцию, а ведь ты староста группы.

Старостин. А сколько всего вы пропустили за этот семестр академических часов? Сумеете сосчитать? Как у вас дела с математикой?

Оживление.

Кирилл. Сорок два часа.

Старостин. Значит, вы пропустили сорок два академических часа без уважительной причины. Как же по вам будут равняться другие? Устроят соцсоревнование, кто больше прогуляет?

Октябрь. Несколько лет назад с тобой никто бы не стал церемониться… Тебя бы без лишних разговоров вытурили из института. Правда, успеваемость у тебя на высоте, в отличие от Ярцевой, я смотрел в деканате — у тебя опять кругом пять баллов.

Старостин. Но это только значит, что учение вам, Голубев, дается легко, и значит, у вас остается свободное время. И это свободное время вы должны вернуть стране, которая заботится о вас, учит и воспитывает. Мне стыдно объяснять вам эти общеизвестные истины, как в детском саду.

Октябрь. Какое дадим ему общественное поручение, ребята?

Голоса.

— Экскурсию по революционным местам города организовать!

— Стенд о Хрущеве сделать!

— А разве стенд теперь можно?

Октябрь. Ну, со стендом мы подождем пока. Этот вопрос нужно в райкоме согласовать.

Голоса.

— Первомайскому вечеру пусть поможет.

— Точно! Пусть музыку новую достанет!

— А музыку новую разве можно?

— Можно! Теперь можно! Вон, я слышал, в университете уже какой-то новый танец рок-н-ролл на Новый год танцевали!

— Ну да! А мы все под музыку тридцатых годов подошвами шаркаем! Злятся все!

— Скоро никого в институт на вечер не заманишь!

— Дома-то у себя они давно уже совсем другое танцуют!

Старостин. Вопрос о музыке надо еще с райкомом согласовать. Мы с Октябрем завтра сходим. И потом, на первомайский вечер мы уже Ярцеву бросили. Нельзя, чтобы они все время носами сталкивались, и так они в одной группе, с утра до вечера в одних аудиториях, вот и лезет им в голову всякая баланда. Надо развернуть штурвал от всяких флиртов в сторону общественно-полезных дел.

Октябрь. Вот что, Голубев. Сколоти-ка бригаду из хороших ребят, поедете летом в одну из наших подшефных деревень. Радио проведете. Там после войны две погорелых избы осталось, не то что радио, избы отстроили и электрификацию мы с вами прошлым летом повсюду закончили, а вот радио кое-где еще нет, представляешь, деревня в глуши, грязь по колено, куры по насестам в темноте квохчут, и вдруг по всем задворкам — говорит Москва, говорит Москва! Да это же настоящее революционное дело, это же прямо лампочка Ильича! О чем еще может мечтать комсомолец, как не о таком вот деле! Будешь командиром отряда по радиофикации деревни. Меня первым записывай к себе в бригаду — я с вами поеду. Как на праздник поеду. Это же самая настоящая революция в деревне! Ты куда летом ехать собирался?

Кирилл. Не знаю… На заработки… Мне комнату снять нужно…

Октябрь. Как комнату? Ведь ты же не иногородний как будто. Где живешь?

Кирилл. У мамы.

Октябрь. У Христа за пазухой, лучше скажи. У нас вон есть студенты даже угла снять не могут — на вокзалах до сих пор ночуют, ты же знаешь? А ты от мамы мотать собираешься! Ничего, помиритесь, уверен. Она о тебе вон как печется — заявление прямо в комитет накатала и на конверте — срочно! Что значит SOS, да и только. Миритесь давайте, тем более что там в деревне ты на комнату, конечно, не заработаешь, но на полное довольствие колхоз поставит, кормить будет, так что имеющиеся уже собственные капиталы сбережешь целиком. (Смех.) Ну как, займешься?

Кирилл. Ладно.

Октябрь. Так и запишем. Шагай, Голубев. Выговора мы на первый раз тебе объявлять не будем — на вид поставим. Кто за? (Все поднимают руки.) Видишь, единогласно. Так?

Старостин. Так.

Октябрь. А сейчас займись-ка опять на полную катушку общественной работой, если действительно личное и общественное у тебя совмещать, вон как Старостину, пока не получается. Поверь мне, общественная работа все заковыки лечит.

Старостин. С ней как с кругом — на дно не пойдешь.

Октябрь. Это точно. По себе знаю. Ну, шагай.

Кирилл. До свидания. (Уходит.)

Октябрь. Все свободны, ребята. Объявление о следующем заседании комитета будет вывешено на стенде у деканата.

Все начинают быстро расходиться. Реплики: «Пока! будь! физкульт-привет!».

Петров. Октябрь, ты на трамвае? Подождать?

Октябрь. Давай. Я сейчас. (Все уходят. О к т я б р ь собирает со стола бумаги, просматривает протокол.) Ох, не люблю я эти семейные телеги разбирать, понимаю, что надо, но не люблю. И когда только люди научатся в своих семейных делах без внешних инстанций разбираться? И перестанут строчить письма во все организации?

Петров. Лет через двадцать, наверное.

Октябрь (запирает все ящики стола). Ну, давай бог. Долгонько ждать, правда. Да ничего. Подождем. Смотри-ка, совсем стемнело уже. Можно и по домам. (Берет свой маленький чемоданчик.) Айда! (И вдруг, идя к двери, начинает отбивать чечетку и озорно напевать.) «В первые минуты бог создал институты, и Адам студентом первым был».

Петров (подхватывает). «Адам был парень смелый, ухаживал за Евой, и бог его стипендии лишил». Ха-ха!

Танцуя и напевая, уходят.

Картина восьмая

Комната Я р ц е в ы х. В ней еще больший беспорядок — на полу большие, облезшие раскрытые чемоданы с кипами желтых бумаг и ободранных папок. На полу разбросаны разноцветные афиши, пожелтевшие письма, папки, бумаги. О л и м п и я В а л е р и а н о в н а в своем ярчайшем потрепанном кимоно сидит на стареньком пуфе и что-то ищет среди бумаг. Пластинка играет песню Вертинского «Я ма-а-а-лень-кая балерина…». Входит Д и н а. Она ставит чемоданчик на пол и ложится на тахту лицом к стене. Пауза.

Олимпия Валериановна (не оставляя своего занятия). Ты бы перекусила, Диночка, заморила бы червячка. На окне, в коробочке, бульонные кубики, баночку крабов открой. (Д и н а молчит.) Этими крабами все магазины буквально завалены. Повсюду пирамиды из банок с крабами. Так, пожалуй, скоро их всех переловят. Лет через двадцать крабов и днем с огнем не найдешь, наверное. А теперь хоть поварешками ешь, ха-ха, надоели они тебе? (Д и н а молчит.) А все же я так скажу — бульонные кубики очень хорошая вещь. До революции таких вещей не было. Да что до революции — я и до войны их не помню. Правда, я в то время по ресторациям питалась или готовые обеды из рестораций домой брала. У меня и судки специальные были. Куда-то теперь подевались. Да сейчас нам судки на кой ляд — деньжишек все равно не наскребем за обеды из рестораций платить, хоть и со скидкой. (Д и н а молчит.) А то сама посуди — покупай мясо, вари его три часа, потом бульон заправляй. А тут — положила кубик в стакан с водой, ложечкой поболтала, и готово, ха-ха. И очень вкусно. Как ты считаешь? (Д и н а молчит.) Ты чего, Диночка, так рано сегодня? Никуда не пошла… (Д и н а молчит. О л и м п и я В а л е р и а н о в н а подсаживается к ней на диван.) Не мое это дело, конечно, Диночка, я понимаю, я ведь тебя с раннего детства знаю, и ты мне давно уже как родная дочь… я знаю, ты умная девочка, сама все понимаешь… а только ты бы с этим юношей… с этим Кириллом.

Дина. Откуда вы знаете про Кирилла?

Олимпия Валериановна. Видишь ли, я не хочу вмешиваться в твою личную жизнь, Диночка. Личная жизнь — это личное дело каждого человека, потому она так и называется — личная… Видишь ли, я сама прожила очень сложную личную жизнь, некоторые считают, что даже нехорошую. Но никому моя личная жизнь не вредила, я ее сама прожила, эту жизнь… и никому не давала в ней отчета, я за нее отвечаю только теперь, в старости, перед собой, и этот суд самый нелицеприятный, поверь мне. Что-то я не так прожила, чем-то сама себе навредила, о чем-то и сейчас нехорошо вспомнить — с высоты лет вся жизнь далеко, как с горы, видна, — да теперь уже ничего не переделаешь, а тогда я, видно, не могла поступить иначе… А сожаления, они пустые сейчас. Так вот об этом молодом человеке… Кирилле… По-моему, было бы лучше, Диночка, если бы ты отошла от него.

Дина. Почему, Олимпия Валериановна?

Олимпия Валериановна. Конечно, это уже самое последнее дело, когда в отношения юноши и барышни другие люди вмешиваются, я понимаю… но бывают случаи… в общем… знаешь, вот если мать…

Дина. Что мать?

Олимпия Валериановна. Жизнь у меня длинная, Диночка, хотя, может, и бестолковая, чтобы в пример тебе ее ставить, но повидала я на своем веку много. Так вот из своего опыта бестолкового одно скажу тебе твердо — если мать не хочет какую-нибудь девушку женой своего сына видеть или, скажем, у нее на сына другие виды имеются, с ней спорить не надо. Знаешь, у сыновей и матерей совсем другие отношения, чем, скажем, у матерей с дочерьми. Сын всю жизнь жену будет сравнивать с матерью — у матери его и печенье лучше всегда окажется, и волосы гуще в молодости. А для молодой женщины это — увы! — очень болезненно. Она терпит-терпит, да и не вытерпит. Каждая по-своему не вытерпит. Так у меня с твоим отцом. Господь со мною! Да что это я, неладная! Со вторым моим мужем и случилось. Недовольство матери оно, как ржа железо, нашу семью, увы, и подточило.

Дина. Откуда вы знаете, Олимпия Валериановна, что она не хочет?

Олимпия Валериановна. Приходила она ко мне, Диночка.

Дина. Приходила?!

Олимпия Валериановна. В том-то и беда, Диночка, что приходила.

Дина. Когда?

Олимпия Валериановна. Да не то в прошлый четверг, не то в этот вторник, теперь уж не помню.

Дина. И что сказала?

Олимпия Валериановна. Да говорила она немного, я все больше говорила. Скучаю я одна целыми днями, в квартире ведь все работают допоздна, ты знаешь, вот и говорила, а она торопилась очень. Ругала меня, все ругала.

Дина. За что?

Олимпия Валериановна. За то, что не мать я тебе, тебя воспитала плохо, за то, что у нас в комнате скверно. Тебя тоже ругала, Диночка, сына, увы, все хвалила, а тебя все ругала.

Дина. А меня за что?

Олимпия Валериановна. За то, что ты сына у нее увести хочешь. За то, что о последствиях не заботишься. И увы! — не хотелось бы мне тебе этого говорить, Диночка, да только хочется мне, чтобы ты не была слепой, а все знала… Говорила она, что у нас с тобой, Диночка ты моя, сговор, что мы с тобой, как в старинных пьесах, ее сына хотим окрутить… не то как Сталинского, не то как Ленинского стипендиата, я уж, грешным делом, лапушка моя, и не разобрала, — в общем, в женихи его ловим.

Пауза.

Дина. Так и сказала?

Олимпия Валериановна. Так и сказала, к прискорбию…

Дина (обнимает ее, плачет). Ой, тетечка, злая она, злая какая, она же в институт написала! Меня сейчас в комитет комсомола вызывали, выговор дали, теперь про нас с ним весь институт знать будет…

Олимпия Валериановна (плачет). Ну вот, ну вот, и назвала меня тетечкой! Ну не плачь, моя Диночка, не плачь, мое солнышко, не плачь, драгоценность моя…

Дина. Ой, какая злая, я и не знала. Никогда не знала, что такие злые люди на свете бывают, тетечка! Это зачем же они такие злые живут, скажи, тетечка?

Олимпия Валериановна. Да не злая она, Диночка… моя звездочка, она ведь за праведное дело — за счастье своего сына борется. А как же иначе — мать и должна за счастье своего сына бороться. Беда у них только в том, что она по-своему его счастье понимает, а он, должно быть, по-своему. Вот теперь у них — увы! — и пошло, чья возьмет.

Дина. Чья возьмет! А я как же?

Олимпия Валериановна. А он как с тобой, ягодка моя?

Дина. Раньше думала — любит, а теперь уж что и думать не знаю… Может, я сама его уже ненавижу даже!

Олимпия Валериановна. Вот сейчас как раз все и узнаешь. Только держись покрепче, не сникай, ласточка моя. Перезимуем ведь, да? (Смеются.) Крабы открыть, покушаем?

Дина. Давайте. А что вы здесь все ищете, Олимпия Валериановна?

Олимпия Валериановна. Документы ищу, лапушка, документы, адреса всякие…

Дина. Зачем вам?

Олимпия Валериановна. Да вот надумала я, травинка моя, через влиятельных людей об Доме ветеранов сцены похлопотать…

Дина. Зачем? Разве вам плохо здесь?

Олимпия Валериановна (продолжая искать). Скучаю я одна целыми днями…

Дина. Не смейте! Слышите — не смейте! Я вам не позволяю! Я от вас этой комнаты все равно не возьму! Не надо, ну не надо так, тетечка!

Олимпия Валериановна (вытирая глаза). Ну там возьмешь не возьмешь, звездочка, это, верно, твое дело. А вдруг на крайний случай и пригодится… Я все же попытаю счастья — похлопочу… Да вот ведь и пластинку надо бы переменить, а то все одно и то же, одно и то же…

Д и н а подходит, меняет пластинку, Вертинский поет:

«В этой комнате проснемся мы с тобой,

В этой комнате от солнца молодой.

Половицы в этой комнате скрипят,

Окна низкие выходят прямо в сад».

Обе слушают.

Картина девятая

Комната Г о л у б е в ы х. Ю л и я А л е к с а н д р о в н а стоит на подоконнике и моет окно. Входит Кирилл. Он смотрит на мать, кладет чемоданчик, подходит к роялю и начинает подбирать одним пальцем мелодию песни: «В этой комнате проснемся мы с тобой».

Юлия Александровна (после паузы). Ты сегодня наконец рано, Гуля. Сможешь и днем позаниматься. Не все же только по ночам. Так и здоровье загубить недолго. Вон в доме напротив вымыты уже все окна, до одного, а я все боялась — в этом году апрель на редкость холодный, такого холодного апреля я, пожалуй, и не припомню. А сейчас уж решила вымыть — видно, все равно не дождаться скоро тепла. Подай мне, пожалуйста, чистую газету. (К и р и л л дает газету и, вернувшись к роялю, снова подбирает ту же мелодию.) Нет, нет, это сегодняшняя газета. Дай ту, которая на полу. (К и р и л л кладет на подоконник пачку газет, возвращается к роялю и снова подбирает одним пальцем все ту же мелодию.) Этого слишком много, Гуля, другие положи назад, они здесь намокнут.

Кирилл (продолжает играть то же самое). Зачем ты это сделала, мама?

Юлия Александровна. Убери же газеты, Гуля, и дай мне коробочку с зубным порошком — она на диване.

Кирилл (кладет газеты и дает порошок). Зачем ты это сделала, мама?

Юлия Александровна (поставила табуретку на подоконник). Попридержи-ка табуретку, Гуля, у нее качается одна ножка. (Влезает на табуретку.) Это был мой долг, Гуля, я твоя мать и должна бороться за твою судьбу. Табуретка все равно качается, ты не там ее держишь, Гу-ля!

Кирилл. Но это же пошло, мама! Неужели ты этого не понимаешь? Нет, это не пошло. Это подло!

Юлия Александровна. Ты держишь не за ту ножку! (Плачет.) А ты считаешь, наверное, что я должна была сидеть сложа руки и видеть, как ты калечишь свою собственную жизнь? Видел бы ты ее Олимпию Валериановну, это… это… поверь мне, это ужасно!

Кирилл. Ты ходила к ней?

Юлия Александровна. Послушал бы ты, что она мне говорила, какие омерзительные вещи она говорит! И как ни в чем не бывало! Совершенно открыто!

Кирилл. Мне все равно, что говорит ее Олимпия Валериановна: Я буду жить не с Олимпией Валериановной, а с ней!

Юлия Александровна. Ну, знаешь, яблочко от яблони всегда недалеко падает…

Кирилл. Замолчи!!

Юлия Александровна. В таком случае, если ты действительно все обдумал серьезно, выбрал и решил свой жизненный путь и не желаешь слушать никаких доводов рассудка, то можешь переезжать с ней сюда хоть завтра. Я немедленно переезжаю к дяде Сереже. Ничего. Как-нибудь у них разместимся. В тесноте да не в обиде. (Собирается.) Но имей в виду, ноги моей больше не будет в этом доме! У меня больше нет сына!

Кирилл. Постой, мама, не нужно больше слез и криков! Тебе не нужно никуда уезжать! Это твой дом, я знаю, и я не собираюсь тебя из него выгонять! Успокойся! Я обещаю тебе, что женюсь на ней только тогда, когда у меня будет своя комната! И больше никогда — слышишь? — никогда мы с тобой не будем говорить обо всем этом!

Юлия Александровна. Ты принял мудрое решение, Гуля. Это решение — прежде всего хорошее испытание для вашей любви. И ты прости меня, но мне кажется, что скоро, очень скоро ты сам убедишься в своей ошибке, я уверена, ей не выдержать этого испытания, эта ее Олимпия Валериановна…

Кирилл. Мама!

Юлия Александровна. Да-да, очень мудрая поговорка — яблочко…

Кирилл. Мама! Еще одно слово, и я пошлю все к чертям и уеду вместе с ней на целину!

Юлия Александровна. Поверь мне, Гуля, если я ошибусь в своих предчувствиях, я буду только бесконечно за тебя рада! Ну-ка, держи табуретку покрепче — сейчас мне надо добраться до верхней наружной рамы… (К и р и л л держит табуретку и насвистывает мелодию «В нашей комнате проснулись мы с тобой…».) Господи, сколько же пыли здесь накопилось!

К и р и л л все свистит.

АКТ ТРЕТИЙ
Картина десятая

Улица. Входные двери института. Из дверей шумной толпой вываливаются студенты. Они толкаются, смеются, болтают. Среди толпы медленно идет Д и н а. Она молчит. Группа студентов горланит на всю улицу песню: «В первые минуты бог создал институты…» На ее фоне громкие голоса:

— Пока, Серый!

— Звони вечерком, Алеха!

— Кто с нами в кондитерскую?

— Пошли с нами, Леш?

— Я уж туда, где вино в разлив!

— Айда с нами лучше кваску хлебнем — цистерну на угол уже привезли, я видел!

— Не совращай, я ведь комсорг курса!

— Ха-ха!

— Пошли с нами, комсорг! Честное божеское, одну газировку станем, и без сиропа! Ха-ха!

— До завтра!

— Смирнов, а Смирнов, ты чего, спишь на ходу? Моя диалектика у тебя?

— Да какая у тебя диалектика, опомнись, у тебя же одна метафизика!

— Динка, ты куда? У нас ведь еще две пары!

— Ха-ха! А он как рванет дверь — и ввалился в женскую баню! Ха-ха!

Выбегает К и р и л л. Он в толпе догоняет Д и н у. Держит ее за руку, студенты проходят мимо.

Кирилл. Стой, стой, стой! Сегодня уж ты от меня не сбежишь. Ты удираешь от меня целую неделю! На лекциях на меня не смотришь. На записки не отвечаешь. Я задушу этого Бойко, ты так и знай! В перерывах сматываешься неизвестно куда. К телефону не подходишь. (Д и н а молча идет.) Так. Значит, сматываешься все время с лекций, чтобы только удирать от меня? И это после того, как неделю назад тебе влепили выговор? И он до сих пор красуется на стенде возле деканата? Я, как староста группы, совершенно ответственно спрашиваю тебя: думаешь, это хорошо?

Дина. И что же ты сейчас сам сматываешься с двух лекций? Вернитесь же, староста группы!

Кирилл. Если хочешь знать, то лично я сматываюсь сейчас не только с двух лекций. Я сматываюсь с занятий в СКБ, а ведь скоро сдача моего нового проекта по ультразвуковому контролю, сразу после лекции — собрание нашей группы, и еще вечером — секция фехтования, сегодня турнир с университетом.

Дина. Ай-ай, что же вы делаете, Кирилл Голубев? Повышенный стипендиат! Кандидат в аспирантуру! Пай-мальчик! Вернитесь, немедленно вернитесь, пока не поздно!

Кирилл. К черту лекции! К черту СКБ! К черту турнир с университетом! К черту старосту группы! То бишь меня самого! К черту все и всех, кроме тебя! Мы так давно не были вдвоем. Целую неделю! (Д и н а молча идет.) Ты домой? (Д и н а молча идет.) Можно я тебя провожу? (Д и н а молча идет.) Может быть, сходим куда-нибудь?

Дина. Куда?

Кирилл. Да куда угодно! Мы ведь молодые! Перед нами весь мир. Мы с тобой можем пойти куда угодно, на все четыре стороны — например, на север, на запад, на юг. Или — на восток.

Появляется скверик и три скамейки. Две скамейки пустые, на одной сидят рыжая девушка с длинными волосами и парень. Они целуются. На заднике может быть недостроенный дом.

Кирилл. Позвольте вас пригласить, дражайшая Дина Васильевна, в этот симпатичный скверик на нашу симпатичную скамейку. (Д и н а молчит.) Пожалуйста, посидим хоть недолго… Мы так давно не были вдвоем. Целую неделю.

Дина. Нет. Пять суток и четыре часа.

Кирилл. Вот видишь! Пять суток и четыре часа без тебя! Это же целая вечность. Посидим здесь, а? Ты куда?

Дина. Не знаю. Может быть, меня ждут…

Кирилл. Кто тебя ждет? Бойко? Я убью каждого, кто осмелится тебя ждать! Кто тебя ждет?!

Дина. Не кричи так. На нас уже все оглядываются. Я не говорю, что меня кто-то ждет, я говорю, что, может быть, где-нибудь, когда-нибудь, кто-нибудь меня ждет…

Кирилл. Это я тебя жду. Именно я и именно здесь. На нашей скамейке. Я жду тебя здесь уже пять суток и четыре часа. И еще всю мою жизнь. Сядем. (Садятся на пустую скамейку и сразу долго целуются.)

Дина. Как хорошо! Еще, еще и еще! (Целуются, потом Д и н а вдруг вскакивает и пересаживается на скамейку напротив.)

Кирилл. Что с тобой? (Хочет пересесть к ней на скамейку.)

Дина. Не смей!

Пауза.

Кирилл. У каждого стало по скамейке… По собственной отдельной скамейке.

Дина. Да, мы сейчас расселись, как полагалось сидеть кавалеру и барышне по законам старинного этикета — визави. По-французски это называется vis-à-vis. Сейчас мы пай-дети. Твоей матери мы бы сейчас очень понравились. (Кирилл снова встает, чтобы пересесть к ней на скамейку.) Не смей!

Кирилл (садится назад). Что сегодня с тобой? (Д и н а молчит.) Сейчас ты просто до ужаса похожа на мою маму. Только не на ту, которая нас обидела, не на теперешнюю, а на ту, прежнюю, когда отец только что оставил нас. Она тогда оглушительно смеялась в телефонную трубку, разговаривая с приятельницами, а ночами как-то странно пищала, потому что зажимала себе рот подушкой, потому что думала, что я сплю. Не злись на нее. Не надо. Она и сейчас ночами пищит в подушку. Я слышу. Она еще попросит у тебя прощения. Вот увидишь. И мы со временем будем прекрасно жить втроем.

Дина. Знала бы она, что ты опять смотался со мной с двух лекций! И с СКБ! И с собрания группы. И с фехтования! (Кирилл встает, чтобы сесть рядом с ней.) Не смей!

Кирилл (садится назад). У тебя глаза сейчас узкие и светлые. Значит, ты действительно злишься! Скажи же наконец, что с тобой?

Дина (тихо смеется). Не знаю… апрель… А помнишь, как весь прошлый год мы ходили с тобой в кино? И однажды пришли на картину, которую уже смотрели шесть раз, она называлась «Мост Ватерлоо», и я спросила тебя в середине картины, не знаешь ли ты случайно, что будет дальше, а ты мне ответил, что никак не можешь догадаться, и мы стали так смеяться, что нас попросили уйти из зала, и мы все смеялись и на улице и никак не могли остановиться?

Кирилл. Конечно помню.

Дина. А почему ты больше не приглашаешь меня в кино?

Кирилл. Потому что в кино мне наплевать на кино. Потому что в кино мне просто ужас до чего хочется с тобой целоваться. Потому что темнота стала для меня чем-то вроде ловушки. Потому что в кино здорово воняет мышеловкой. Впрочем, как и повсюду теперь…

Дина. Как и повсюду теперь… особенно, когда солнце… Ты бы не хотел перейти в общежитие?

Пауза.

Кирилл. Во-первых, никто не даст мне общежития — в институте полно иногородних студентов, которые снимают у старух углы и платят огромные деньги. А во-вторых, хотя достаточно уже во-первых, но все-таки уйти мне сейчас из дома в общежитие — это значит бросить ей вызов и до смерти ее оскорбить.

Пауза.

Дина. Тетечка без устали роется по чемоданам — собирает какие-то документы для Дома ветеранов сцены…

Кирилл. В дом престарелых? Из-за тебя?

Дина. Я ей говорю — прекрати, мне это совсем не нужно, я все равно ничего не возьму, а она — этакая упрямица! — все ищет какие-то бумажки по чемоданам и говорит: «Только бы у меня это дело выгорело, Диночка! Скучаю я одна целыми днями…» Эдакая упрямица.

Пауза.

Кирилл. На комитете меня обязали опять на все лето ехать… радиофицировать какую-то глухомань… А ты летом опять будешь в городе?

Дина. Да… буду ездить купаться к Петропавловке… шестьдесят копеек на трамвай.

Кирилл. С Бойко?

Дина. Бойко уедет домой, в Винницу. Одна…

Кирилл. А почему тогда — шестьдесят?

Дина. Туда и обратно. Пожалуйста.

Кирилл. Лабораторку по материалам все никак не могу остаться закончить… Могу курсовой проект к сроку сдать не успеть… До четырех ночи сижу, а потом, как медведь, все равно засыпаю…

Дина. Увы! Не видать тебе, выходит, повышенной на будущий семестр, пай-мальчик!

Кирилл. Пробьемся. А у тебя, наверное, на целый зоопарк хвостов накопилось?

Дина. Три курсовых — один еще с прошлого семестра, шесть лабораторок и… в общем, полным-полно шведов. Ничего, перезимуем.

Пауза.

Кирилл. Знаешь что? Поедем сейчас ко мне в гости!

Дина. Нет.

Кирилл. Дядя Сережа заболел, и мама уехала к нему на два дня.

Дина. Нет.

Кирилл. Трусишь?

Дина. Нет. Ты знаешь, что нет.

Кирилл. Тогда почему?

Дина. Не знаю… я не могу… я больше никогда не смогу пойти к тебе.

Пауза.

Кирилл. Что, опять будем сидеть до ночи на этой скамейке?

Дина. Можно и посидеть.

Кирилл (шутливо напевая). «На нашей лавочке уселись мы с тобой… На нашей лавочке от солнца золотой…» Солнце светит вовсю, а нос мерзнет. Не люблю апрель — ни то ни се.

Дина. А я люблю апрель. Это мой самый любимый месяц. Хотя апрель — черный.

Кирилл. Как это — черный? Символы уже пошли в ход, что ли?

Дина. При чем тут символы? Ты разве не замечал, что у каждого месяца свой цвет. Вот май — голубой с красным, июнь — зеленый, июль — пестрый, сентябрь — желтый, октябрь — радужный, ноябрь — черный в белых яблоках, декабрь — белый в черных яблоках, январь и февраль — белые, март — розовый, а апрель — черный. В апреле даже снег везде черный. Посмотри. Зато в апреле — солнце иное. Оно даже стрекается, как крапива.

Кирилл. Ты здорово образно мыслишь.

Дина. Я бы хотела, чтобы со мной произошло это именно в апреле.

Кирилл. У большого озера на стеклянной веранде на восходе солнца (тихо) как можно скорее. И тебе все равно, с кем это у тебя произойдет на восходе солнца на стеклянной веранде у большого озера как можно скорее?

Дина. Все равно. Лишь бы с тобой. (Смеются.)

К и р и л л садится к ней на скамейку, она не отодвигается, он осторожно кладет руку сначала на спинку скамейки, потом ей на плечи. Она не отодвинулась, сидит очень прямо. Пауза.

Кирилл. Ты какая-то незнакомая. Я никогда не видел тебя спокойной, когда я тебя обнимаю. Что сегодня с тобой?

Дина. Больше не будем. На нас все смотрят.

Кирилл (оглядываясь). Но никого же нет. А этим (кивает в сторону целующейся пары) совсем не до нас.

Дина. К тому же я больше не выдержу и умру.

Кирилл (убирая руку). Ты сказала это таким тоном, каким говоришь обычно — если мы выпьем по большой кружке пива, у нас не останется денег и на одну порцию мороженого, а если маленькую пополам, то и на две порции хватит. Ты сказала это просто ужас до чего убедительно. И мне ничего не осталось, как убрать руки в карманы. Вот гляди, я засовываю обе руки по локоть в карманы и перехожу на свою скамейку. В самом деле. Все лучше начинать сразу. Это закаляет волю. Моя воля это как раз то, что нам с тобой сейчас еще как пригодится. (Садится на другую скамейку.)

Пауза.

Дина. У всех, кто живет в этом доме, есть свои комнаты.

Кирилл. Неужели ты начнешь говорить об этом?

Дина. Или квартиры.

Кирилл (смеется). Жилплощадь, одним словом (сел рядом, обнял ее). Ничего хорошего из таких разговоров не выйдет. Я знаю.

Дина. И они нужны им много меньше, чем нам с тобой эти два года.

Кирилл. Еще бы! Да они им совсем не нужны. Я и представить себе не могу человека, которому вообще нужна комната. Кроме нас с тобой, конечно. Все они могут ночевать прямо на тротуарах. Вот уж никак не думал, что ты вот так, просто, за здорово живешь, начнешь говорить об этом.

Дина. А над всеми их комнатами и квартирами торчат эти железные кресты антенн — кресты над тем, что у них было когда-то.

Кирилл (обнял ее). Ты здорово образно мыслишь. У тебя сейчас губы очень красные, как будто вот-вот лопнут и из них брызнет кровь. Уж лучше все-таки целоваться, чем такие разговоры. Что это сегодня с тобой?

Д и н а сняла с плеч его руку, аккуратно переложила к нему на колени.

Кирилл. Ты хочешь пройтись?

Дина. Сколько комнат в этом доме, как ты думаешь?

Кирилл. Во всем доме?

Дина. Хотя бы со стороны улицы?

Кирилл. Кухонные окна этих старинных домов обычно выходят во двор, в среднем, в каждой комнате по два окна.

Дина. Так. А по всей улице?

Кирилл. На таких улицах домов по сорок с каждой стороны, в среднем — четыре тысячи комнат.

Дина. А в скольких из четырех тысяч комнат сейчас целуются?

Кирилл. Ясно, какого ответа ты ждешь. Значит, отвечать незачем.

Дина. Эти закрытые, мутные после зимы окна с подоконниками, заваленными свертками и заставленными цветами и кастрюлями, выглядят так просто и доступно.

Кирилл. Да. Так выглядела бы, наверное, картинная галерея XVIII века, если бы в ней развесить на веревках неновое цветное белье.

Дина. Окна выглядят так, как будто совсем не важно иметь или не иметь собственный дом. В скольких же комнатах сейчас целуются?

Кирилл. А зачем им сейчас целоваться?

Дина. А знаешь, что они делают по ночам?

Кирилл. Ну вот. В вопросе явно слышится торжество. Ты, видно, выудила из меня то, что хотела с самого начала. Ну говори, раз этого не избежать!

Дина. Ночами они все сладко посапывают! Уж я-то знаю.

Кирилл (смеется). Ты сказала это таким тоном, каким, наверное, те английские ребята кричали в телефонную трубку в марте 53-го года: «Хэлло! Мы открыли секрет жизни — ген выглядит как двойная спираль!» Раз ты знаешь, что все они сладко посапывают, значит, это так и есть. Только ты напрасно все-таки говоришь об этом. Почему-то мне кажется, что сегодня нам лучше разойтись по домам.

Дина. А если не сопят сладко, то протирают тряпочками полированную мебель или отпирают ящики и считают в них деньги.

Кирилл (смеется). Наверное, со стороны я выгляжу сегодня весельчаком! Еще бы! У них у всех кучи денег! Они все — скупые рыцари, они спят на своих деньгах или пересчитывают их ночами! А мы с тобой несчастные, нищие студенты, но красивые, как ты, и здоровые, как я. И у нас все впереди. Как говорит популярная пословица — лучше быть здоровым, но богатым, чем бедным, но больным! У тебя глаза все время узкие и светлые. Что с тобой сегодня? (Пауза.) Честно говоря, я надеялся, что на сегодняшний день ты понимаешь больше. Больше как раз для того, чтобы об этом не разговаривать.

Дина. А знаешь, что мы будем делать, если у нас появится наконец своя комната?

Кирилл. Ты развиваешь все ту же тему. Ну, хорошо. Сейчас я тебе покажу, с чего лично я начну, когда мы войдем в нашу комнату. (Он осторожно берет двумя руками ее лицо и медленно приближает к своему.) Глаза у тебя стали сейчас асимметричными, а вот, скользнув, слились в один чудовищно большой глаз, он сбоку, как на картине какого-то художника, западноевропейца. И этот смещенный огромный глаз все равно светлый. В этом нет ничего хорошего для меня, и потому я его сейчас поцелую.

Дина (отодвигаясь). Мы войдем в нашу комнату и будем считать, сколько денег осталось у нас в карманах!

Кирилл (вскочил). К черту! Что ты несешь! Какие деньги?

Дина. Желтые, белые, красные, зеленые, металлические, бумажные — всякие, потому что наша комната будет нам уже не нужна!

Кирилл. (Он сел на другую скамейку.) Значит, ничего нет. Выходит, что ты всегда мало что понимала.

Дина. Есть. Ты ведь прекрасно знаешь, что есть.

Пауза.

Кирилл. Кажется, весь сквер отражен в носках моих ботинок. Мама никогда не забывает зеркально начистить мне ботинки. Она говорит — человек с нечищеными ботинками не может рассчитывать на успех. То же — с крахмальными носовыми платками. (Достает из кармана носовой платок и машет им в воздухе.) Ей это кажется ужасно важным.

Дина. И больше ничего ей не кажется ужасно важным?

Кирилл. Перестань. (Пауза.) Из-за этих густых кустов не видно перекрестка, и кажется, что машины, которые мчат на полной скорости, непременно сталкиваются…

Дина. Да-да, а из-за того, что не слышно звуков, неизбежных при катастрофах, все вокруг кажется нереальным. И этот скверик, и ты…

Кирилл. И ты…

Дина. Как странно сейчас стало.

Пауза.

Кирилл. Знаешь, у меня сейчас ощущение, которое я испытывал в детстве, или позже, когда читал книги, или когда смотрел кино, конечно еще до тебя. Это ощущение я никому бы не мог объяснить, а тебе сейчас попробую. Понимаешь, мне кажется, что я смотрю в бинокль на множество шикарной еды на другом берегу реки. От увеличения еда делается еще шикарнее, еще соблазнительнее, уже в каком-то другом, духовном, что ли, смысле, но доступнее от этого, конечно, не делается, и вот мне очень хочется протянуть руку, но я руки не протягиваю, потому что знаю, что еды не достану, что еда — все равно что призрак, что я еды не достану, и если я протяну руку — все равно станет только хуже. Ты поняла меня?

Дина. Да.

Кирилл. Я называю это ощущение идеальным видением. Мне кажется, что ты все время живешь среди таких идеальных видений, ты протягиваешь руку и все время черпаешь холодную воду или ранишься о стекло. А ты подумай — сколько тысяч людей в мире погибают сейчас каждый день от землетрясений, наводнений и, наконец, в войнах? В конце концов, у нас с тобой все совсем не так уж плохо, и главное — все впереди. Я знаю, что ты не переносишь упреков, но пора же с этим кончать.

Дина. Ты забыл про Пенелопу или как ее там… Сколько лет она ждала своего Одиссея?

Кирилл. В мире еще не все правильно и не все в порядке…

Дина. Только в ней текла не кровь, а остуженное кипяченое молоко.

Кирилл. Я ничего не говорил про Пенелопу, ты сама сказала о ней. Я говорю только о тех тысячах, которые если и остаются живыми, то остаются с детьми вообще под открытым небом, без какой-нибудь даже бумажной крыши над головой.

Дина. С детьми и мужьями?

Кирилл. С детьми и мужьями. Это сегодняшняя настоящая реальность, а не идеальные видения. И мы обязаны с ней считаться.

Пауза.

Дина. Бросим с этого года институт, уедем куда-нибудь в Среднюю Азию, будем жить у озера, среди солнца, на стеклянной веранде, будем строить дома, стойкие к землетрясениям, растить своих детей, учить чужих и любить друг друга…

Кирилл. Людей на улице стало больше. Кончился, как видно, рабочий день. В окнах верхнего этажа пылает солнце. Окна нижнего этажа темные и тусклые, как прежде. Еще очень светло. Весна.

Дина. Вот так.

Встала, за ней К и р и л л. Пауза.

Кирилл. Глаза у тебя совсем белые. Что с тобой?

Дина. Не могу понять, для чего тебе это так нужно?

Кирилл. Что?

Дина. Чтобы тебя все знали?

Кирилл. Тебе же первой надоест рай в шалаше. Разве тебе не хочется сделать что-нибудь такое, чтобы тебя все знали и любили?

Дина. Это само собой.

Кирилл. Но когда меня будут ценить и другие, ты меня будешь любить еще больше. Я знаю.

Дина. Нет.

Кирилл. Вот увидишь. (Усаживает ее опять на скамейку, садится рядом.) Стану скоро богатеем-аспирантом, сниму роскошную комнату и первый раз выйдем из нее только через месяц.

Дина (подвинулась к нему). И было это еще через три года.

Кирилл. Всего через три. А может быть, через два. Всего через два.

Дина. Мать тебя не отпустит. Она тебя не отпустит и через пять лет, она тебя не отпустит до тех пор, пока не увидит себя матерью академика. Как я ее ненавижу.

Кирилл. Не надо. Потом ты будешь жалеть об этих словах.

Дина. Не буду.

Кирилл. Нет, будешь. Ты сама же считаешь, что кого-нибудь ненавидеть — это просто ужас до чего плохо.

Дина. Уж о чем, о чем, а вот об этих своих словах я нипочем не пожалею.

Кирилл. Нет, пожалеешь. Я знаю. Выходит совсем смешно — я знаю о тебе больше, чем ты сама. А мама меня отпустит. Вот увидишь.

Дина. Нет. Я бы тебя ни за что не отпустила, если бы была твоей матерью.

Кирилл. Ладно, уговорила. Поднатужусь и напишу в будущем году замечательный диплом. Превращусь сразу в доктора или на худой конец в кандидата. И сразу получу квартиру из пяти необозримых комнат. И ты в ней станешь хозяйкой.

Дина (подвинулась к нему). Из пяти не дадут.

Кирилл. Тогда из восьми, но никак не меньше, чем из пяти. И тогда ты родишь мне сына.

Дина (положила голову ему на плечо). Нет. Ни за что. Вдруг у моего сына будет большое будущее, а его полюбит девушка, и ему, чтобы не уменьшить своего большого будущего, придется целоваться с ней в вонючих подъездах.

Кирилл. Ужасно люблю, как пахнут твои волосы. До тебя я не знал, что есть такой запах. Не придется. С нашим сыном будет все в порядке. Им будет легче, нашим детям. Наши родители не могут нам предложить квартир — большая война все разрушила, твои родители не смогли сохранить для тебя даже себя. А я буду здорово, до чертиков здорово работать, и за это государство даст мне отличную квартиру, а мы оставим ее нашим детям.

Дина. Конечно. Мы оставим ее нашим детям (на ухо). Откуда ты знаешь, что все так хорошо будет?

Кирилл (на ухо). Знаю.

Дина (смеется, на ухо). Откуда?

Кирилл (целует ухо). Какое у тебя милое теплое необыкновенное ухо! (Целуются. Появляется старуха в черном, с палкой.)

Старуха (очень громко). Приспичило!

Они вскочили, оглядываются. С т а р у х а уходит прочь.

На скамейке, рядом, рыжая девушка и парень целуются.

Кирилл. Смотри, этим хоть бы что. У них все проще. Или так кажется?

Дина. Уйдем, уйдем, уйдем отсюда! Немедленно уйдем! (Кричит вслед старухе.) Ведьма!!

Парень и рыжая девушка только сейчас перестали целоваться, они громко смеются. Старуха обернулась и погрозила Д и н е палкой. Девушка и парень смеются.

Д и н а побежала за старухой, потом от старухи, потом опять к старухе и опять от нее. Парень и девушка снова целуются. К и р и л л бежит за Д и н о й. Возле одного дома они остановились. Оба тяжело дышат.

Кирилл. Если тебе нравится, чтобы я бегал за тобой буквально, пожалуйста, мне это совсем не трудно.

Дина. А разве я не права, разве старушка не ведьма?

Кирилл. Еще бы! Конечно, ну конечно, эта бабушка — ведьма! Сейчас она оседлает свою клюку и с дымом взовьется в небо. Она понесется над городом, будет заглядывать в окна и страшными рожами пугать маленьких детей. Ты только гляди в оба, как бы она от зависти не напустила на тебя порчу!.. Сейчас у тебя глаза большие и черные. Ты перестала наконец злиться.

Дина. А я и не злилась. Ты все выдумал.

Взявшись за руки, они медленно идут по улицам, навстречу им идут люди. Людей то больше, то меньше, смотря по какой улице они идут, и когда людей меньше, они останавливаются и целуются, но недолго, потому что Д и н а все время вырывается и оглядывается. А когда людей больше, они только до хруста сжимают друг другу руку, за которую держатся. У одного подъезда они остановились. К и р и л л распахнул дверь.

Дина. Ты так распахнул передо мной эту пыльную дверь, как, наверное, потом, когда станешь академиком, будешь распахивать роскошные двери с раззолоченными ручками перед шикарными женщинами, которых будешь тогда знать.

Кирилл (смеется). Я никого не буду тогда знать, кроме тебя. А ты шагнула в этот темный подъезд так, будто именно здесь наша собственная огромная квартира со стрельчатыми окнами и лесенкой в сад.

Д и н а засмеялась, еще раз шагнула в подъезд и вдруг вскрикнула и побежала. К и р и л л за нею. Из подъезда, застегивая брюки, вышел пьяный. Они бегут, потом снова идут, взявшись за руки. Навстречу и мимо них идут люди. Возле другого подъезда они опять остановились. К и р и л л пропускает Д и н у вперед.

Кирилл. Прошу вас.

Д и н а шагнула и снова вскрикнула, всхлипнула и побежала — из подъезда одна за другой выбежали две тощие кошки. Д и н а бежит, К и р и л л за нею, догнал ее, взял за руку, тяжело дышит.

Кирилл. Повторяю, если тебе нравится, чтобы я весь вечер бегал за тобою буквально, пожалуйста, только, если можешь, не так быстро.

Дина. Мне надоело!

Кирилл. Ого! Глаза у тебя узкие, как у китайца, и совсем белые. Fortissimo. После fortissimo всегда наступает pianissimo. Я знаю. Говори, ну говори наконец все до конца!

Дина. Мне надоело. Мне надоело целоваться в вонючих подъездах и все время оглядываться, будто я делаю что-то стыдное! Мне надоело выслушивать мерзкие советы, которые, когда мы целуемся, дают проходящие по лестнице мужчины! Мне надоело слушать, как, пока мы целуемся, кто-то заходит и мочится внизу в подъезде! Мне надоело всегда выглядеть беременной, потому что у меня нет зимнего пальто и, чтобы гулять с тобой зимой по улицам, я наворачиваю под пальто по три тетиных вязаных платка, потому что я очень боюсь простудиться, потому что если я простужусь, то опять не смогу целоваться с тобой так долго! Мне надоело возиться в ванной со своей одеждой, на которую в этих проклятых подъездах налипает что-то такое, чего не отодрать никакими силами, и мне надоело слушать бесконечные тетины «увы — ха-ха» и шуточки над моей одеждой: «Ты что, по чердакам в ней лазаешь?» И мне надоело молчать! И уж если я скажу, то скажу все — да! да! да! Я лажу по чердакам, как ободранная мартовская шелудивая кошка! Потому что, не по метрике, а на самом деле, мне, может быть, уже в этом году будет даже двадцать четыре года! Я почти старая дева! А в старые времена я давно бы ею считалась! А мне негде любить и быть любимой! Мне надоело видеть наш свадебный день во сне! И я не хочу, чтобы это произошло со мной, как с крысой в подъезде или как с ежихой в лесу. А мне, конечно, ответят — потерпи, подожди, у тебя все еще будет, а я им отвечу — вы захотели есть с первого дня, как родились?! А если бы вас попросили подождать недельку-другую, разве от вас бы что-нибудь зависело?

Она быстро пошла от К и р и л л а, К и р и л л догнал, пошел рядом.

Кирилл. Ты у меня умница, ты все понимаешь.

Дина. Нет.

Кирилл. Отчего у тебя покраснело ухо?

Дина. Не знаю.

Кирилл. Если бы ты не была умницей, то не могла бы так сказать.

Дина. Ну и что? От этого ничего не зависит.

Кирилл. Зависит.

Дина. Что?

Кирилл. Моя любовь. (Д и н а остановилась.) У тебя красные оба уха. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь так покраснел одними ушами, чтобы лицо оставалось белым, а уши красные.

Дина. У тебя нет…

Кирилл. Что? Говори.

Дина. Нет.

Кирилл. Говори.

Дина. Нет.

Кирилл. Говори.

Дина. Нет. В общем… куда бы… к кому бы можно было бы сегодня… пусть на ночь..

Кирилл. Нет! Ни за что! Они решат, что и с тобой так же можно.

Дина. Я им все объясню.

Кирилл. Им ничего нельзя объяснить. Они верят всему только на ощупь. В тех домах, куда, я знаю, можно зайти запросто вдвоем, бывают только определенные женщины.

Дина. Откуда ты знаешь?

Кирилл. Эта улица наша. Она до сих пор освещена солнцем и совершенно безлюдна. (Смеясь напевает.) «На нашей улице стоим сейчас с тобой, на нашей улице, от солнца золотой…»

Дина. Откуда ты знаешь, какие они?

Кирилл. Глазищи у тебя сейчас громадные и черные. Так что не делай вид, что злишься.

Дина. Откуда ты знаешь?!

Пауза. Д и н а вырвалась и побежала вперед по улице, прочь от К и р и л л а.

Кирилл (кричит). Мне удивительно приятно за тобой бегать, как, наверное, собаке за хозяином! (Д и н а остановилась, махнула ему рукой. К и р и л л остановился.) Такой жест может обозначать только одно — иди в другую сторону! Ты правда хочешь, чтобы я ушел?

Дина. Да.

Она медленно пошла от него. Он постоял немного и пошел за ней. Так они идут друг за другом. Мимо них и навстречу им, разделяя их, идут люди. Музыка. Вариации на тему пьесы Чайковского «Болезнь куклы».

Кирилл (в зал). Я не заметил, когда выпустил ее из вида. Я подумал, что она свернула в переулок. Так тоже можно пройти к ее дому — немного дольше, зато меньше машин и людей. Я все еще медленно шел за нею, чтобы незаметно проводить ее до дома, когда заметил в конце улицы, на которую только что свернул, смешную картинку.

Освещение меняется, слышны звуки улицы, но они замедленны, и все вокруг происходит замедленно, как во сне. Появляются машина, Д и н а и «маленький».

Кирилл. Я сразу вспомнил, что уже видел этого маленького. И эту машину. Недавно. Уже при ней. В одном из тех домов, куда я захожу иногда поздно вечером с бутылкой вина. Там в креслах и за столом маленький выглядел очень высоким и очень красивым. Он тогда даже представился мне — Фима… или Фомин, кажется. Когда я рано утром вышел из того дома тайком, ни с кем не простившись, даже с той, с которой провел ночь, к счастью, она спала, перед подъездом стояла эта бело-голубая машина. А девушка… Где-то раньше я видел это лицо, до того вдруг замкнутое и отчужденное, что даже кажется, что сквозь живые и теплые его черты проступает лик, холодный и твердый. Вот таким был, наверное, процесс окаменения людей, обращаемых в камень какой-то разгневанной богиней. Я не слышал, что они говорили. Я только почему-то стоял и стоял, будто меня, как жука в коробке, прибулавили к месту.

Фима, или Фомин. Почему ты такая грустная, девочка?

Дина. А вы тормозите возле каждого грустного человека?

Фима, или Фомин. Ха-ха. Непременно.

Дина. Вы что же, неотложная помощь?

Фима, или Фомин. Ха-ха, это именно так. Я неотложная помощь. Но только для хорошеньких девочек. Для таких, как ты. Садись в мою машину, и я тебя сразу развеселю, я очень веселый, девочка, честное пионерское!

Дина. И куда меня повезет неотложная помощь?

Фима, или Фомин. Куда пожелаешь, киска. На север, на запад, на юг, или на восток.

Дина. На север. На запад. На юг. Или на восток.

Фима, или Фомин. Ха-ха, это именно так. Во всех этих частях света, киска, есть шикарные рестораны.

Дина. Вы специалист по ресторанам?

Фима, или Фомин. Я самый крупный специалист по ресторанам, киска. Любой ресторан я узнаю с закрытыми глазами — по запаху, киска, честное пионерское. (Д и н а поворачивается и бежит от него.) Куда же ты, глупышка? Девочка, подожди! (Бежит за нею. Музыка. Это уже вариации на тему пьесы Чайковского «Похороны куклы». Ф и м а, и л и Ф о м и н догоняет Д и н у.)

Фима, или Фомин. Когда ты бежишь, киска, у тебя руки, как у пингвинов — зачатки или атавизм крыльев. Ты очень похожа на бескрылую птичку. Я тоже бескрылая птичка. Ха-ха. Мы с тобой вместе бескрылые птички, киска, честное пионерское.

Дина. Какой длинный-длинный, длинный-длинный-длинный сегодня день…

Фима, или Фомин. Так давай отдохнем от длинных дней, девочка! (Д и н а молчит.) У тебя глаза — на два лица. И горят на всю улицу, как фары. Забирайся в мою машину, киска. Я не сделаю тебе ничего плохого, вот увидишь. Мы только покатаемся немножко на этой биби. А это очень приятно, киска, честное пионерское. (Д и н а медленно идет к машине. «Маленький» распахивает перед ней дверцу.)

Дина. Вы стоите так, как будто у вас схватило живот.

Фима, или Фомин. Ха-ха, ты можешь смеяться надо мной, киска, сколько хочешь, я разрешаю. Я очень веселый, честное пионерское.

Д и н а садится в машину, маленький рядом с ней.

Кирилл (в зал). И только тут я узнал ее. Нет, вру. Только тут я набрался мужества, чтобы узнать ее. Только тут я понял, до какой степени реально все, что я наблюдаю. Не идеальное видение, не преувеличено или не уменьшено, как в бинокле, в детстве, или в книгах, а спокойно реально, реально в меру, в ту самую золотую меру, которая позволяла другим людям идти по той же улице по своим делам, а не рыдать возле бело-голубой машины навзрыд, видя, как коротышка Фима, или Фомин, садится рядом с ней в машину и каким выглядит из машины красавцем и великаном. Реально в ту самую золотую меру, которая так и не позволила мне заорать на всю улицу: «Караул, убивают!» Реально в ту самую золотую меру, которая, как оказалось, всегда в самые трудные минуты жизни оставляет нас одних, предоставляя нам наше единственное неотъемлемое право — право жить самим. (Ф и м а, и л и Ф о м и н, завел мотор, машина исчезает.) Я наконец отодрался от земли и побежал за машиной по проезжей части улицы, быстро, как только мог. За мной гудели машины, автобусы, кажется, свистел милиционер. Но расстояние между мной и машиной прибывало с жесткой насмешкой геометрической прогрессии — когда я добежал до перекрестка, машина пересекала перекресток через перекресток, потом через два, через три и вдруг — скрылась за поворотом. Когда я добежал до этого поворота, там оказался пустой переулок. По нему не проезжало, в нем не стояло ни одной машины. Я добежал до проспекта, готовый ринуться в многоцветную свору машин за бело-голубой «Волгой», но машины были серыми, красными, зелеными, коричневыми, реже черными, бело-голубых не было. Я вернулся в пустой переулок и по очереди заглянул во все дворы. Машины там не было.

Появляется телефонная будка. О л и м п и я В а л е р и а н о в н а в ночном виде: она босиком, с ярким педикюром, в голубых фланелевых трико, в немыслимой широкой рваной батистовой кофте с жабо, в папильотках из газеты на голове.

Кирилл (изменив голос). Простите за поздний звонок, будьте добры, пригласите к телефону Дину.

Олимпия Валериановна (слегка заплетающимся языком). О, господи! Я давно уже по уши наглоталась снотворного, но увы! все равно не сплю. А Дины нет. И, ради бога, не звоните никогда так поздно, это — увы! — коммунальная квартира! (Вешает трубку. Короткие гудки. И снова появляется другой телефон-автомат.)

Кирилл (снова меняет голос). Попрошу к телефону Дину!

Олимпия Валериановна. Дины нет, и, ради всего святого, не звоните так поздно. Вы ставите на ноги всю квартиру. (Вешает трубку. Короткие гудки. И снова телефон-автомат.)

Кирилл (опять чужим голосом). Мне срочно нужна Ярцева, Дина. Будьте добры!

Олимпия Валериановна. Господь с вами! И вам не стыдно звонить так поздно, а еще пожилой человек как будто!

Кирилл. Мне нужно знать, где она.

Олимпия Валериановна. Вы думаете, она ставит меня в известность, где бывает? Может быть, она зашла с кем-нибудь в ресторацию?

Кирилл (он забывает изменить голос). Какая ресторация?! Сейчас четыре часа ночи! Вы разве не знаете, что все рестораны давно закрыты?!

Олимпия Валериановна. Вот теперь я узнала ваш голос. Вы очень часто звоните Дине. Но только сейчас я все поняла, ведь вы — Кирилл. Так вы уверены, что все ресторации закрыты, а что, разве в городе теперь нет ночных рестораций? Я помню до революции…

Кирилл. Так вы не знаете, куда она ушла и когда вернется?

Олимпия Валериановна. Вы говорите, уже четыре часа? Ха-ха! Действительно, она никогда не приходила так поздно. Самое ужасное, что я не могу волноваться — вы мне разгуляли снотворное, и мне, увы, ха-ха, как-то по-дурацки весело. Вы не волнуйтесь, Кирилл, ха-ха, утром она непременно вернется. Так что, теперь действительно нет ночных рестораций?

Кирилл. Нет!

Олимпия Валериановна. А ка-ба-ре? (К и р и л л вешает трубку. Длинный гудок.)

Кирилл (в зал). Всю ночь я ходил и бегал по городу. Бело-голубая машина, как полагалось по законам идеальных видений, словно провалилась в преисподнюю. Все же я увидел эту машину. Даже два раза. Под утро. Один раз я погнался за ней по шоссе, прицепившись за колбасу к грузовику, но когда я настиг ее возле бензоколонки — машина оказалась едущим в парк такси. В другой раз… (Появляется П р о х о ж и й, К и р и л л к нему подбегает.)

Кирилл (раскланивается). Доброе утро! Мне наконец повезло! Интересно, вы поздно загуляли или рано проснулись?

Прохожий. В чем дело?

Кирилл. А в том, что здесь уже черт знает сколько времени нет ни одной живой души! Пожалуйста, прочтите мне вслух номер вон той машины.

Прохожий. А сам что, ослеп?

Кирилл. Как будто бы нет. Но с этой ночи я больше не верю своим стопроцентно зрячим глазам.

Прохожий. Все ясно, сынок. Перебрал маленько (меняет очки) — ЛИ 53–02.

Кирилл. Вы в этом убеждены? У вас очки в норме? (П р о х о ж и й пожимает плечами и уходит.) Не та… не та… опять не та… (Бежит, музыка «Смерть куклы». Обращается в зал.) Но вот, кажется, было утро или вечер следующего дня или дня через день — я где-то упал в черный липкий сугроб. Сколько минут, часов или дней пробыл я в том черном снегу, я ни тогда, ни потом не мог различить.

Появляется м о л о д о й м и л и ц и о н е р.

Милиционер. Вставайте, гражданин, вы разве не знаете, что на площадях валяться нельзя?

Кирилл (сел). Я ничего не знаю теперь о том, что можно и что нельзя.

Милиционер. Ну что ж. Пройдемте, гражданин. Там мы вам быстро все объясним.

Кирилл. Хорошо. А я с удовольствием вас послушаю.

Уходят. Музыка — вариации на тему пьесы Чайковского «Похороны куклы».

Конец третьего акта

Выходит К и р и л л Я к о в л е в и ч.

Кирилл Яковлевич. Что было дальше? Дальше мы с Диной по-прежнему встречались в аудиториях и коридорах института, бегло здоровались, но уже никогда не бродили вдвоем по городу, хотя в глубине души я все еще ревновал ее к Бойко. Когда в деканат института пришел протокол из милиции, в который молодой старательный милиционер вписал, что я был задержан им валяющимся на площади в нетрезвом виде и доставлен им же в вытрезвитель, где я действительно пробыл весь день или всю ночь, члены комитета, куда меня опять вызвали, были очень строги ко мне и требовали моего исключения из института и из комсомола. Старостин требовал передачи дела в райком. Но Октябрь, напомнив ребятам о моих прежних заслугах, предложил взять меня на поруки комитета, предложение прошло единогласно при одном воздержавшемся. Так я остался в институте и в комсомоле. После того как мы защитили диплом, я остался в аспирантуре, а Дина уехала в город Билимбай. У меня уже давно есть просторная трехкомнатная квартира возле института. Мама осталась в комнате, где мы жили с ней прежде, на другом конце города. Признаюсь, я никогда не навещал ее, с тех пор как переехал. И даже когда она сама выбиралась ко мне, я никак не мог уделять ей больше пяти — семи минут, ведь даже со своими соавторами и аспирантами я не могу, бывает, встретиться месяцами. Когда мама звонила мне по телефону, мы здоровались, а потом молчали в телефонные трубки. Иногда даже до двух или до трех минут. Когда я наконец не выдерживал и вежливо спрашивал, зачем она мне звонила, мама неизменно мне отвечала: «Просто хотела послушать твой голос», и мне приходилось опять тратить время и в тысячный раз объяснять ей, что у меня слишком много работы и что мне не до сантиментов. Что же, в наш стремительный век распадаются семейные связи, это, по-видимому, исторический процесс, и не надо ему мешать. Несколько лет назад мама умерла. Я, конечно, жалею о ней. Она всегда хотела мне добра. Я не был на похоронах, потому что как раз был за границей с докладом на международном симпозиуме… Я ни разу не был и у нее на могиле — если не навещаешь живых, то нелепо навещать мертвых. Но я аккуратно выдаю деньги на перевод кладбищенскому сторожу, который взялся ухаживать за ее могилой. Завтра моя свадьба. Завтра я женюсь в третий раз. Мои студенческие товарищи утверждают, что моя невеста Мария — самая молодая и способная из моих аспиранток — чем-то очень похожа на Дину. Но лично я этого не нахожу. Впрочем, так же они говорили и о других моих двух женах. Если это и так, то это происходит случайно. Во всяком случае, я сам об этом не думаю. Наша свадьба будет в самом модном ресторане города. И Мария будет, конечно, прекрасно одета. И когда мы выйдем из моей машины и швейцар распахнет перед нами роскошную дверь с бронзовой начищенной ручкой, может быть, я снова вспомню множество пыльных и поцарапанных дверей тех подъездов, в которых мы целовались с Диной. Я не знаю, близко или далеко этот город Билимбай, — на карте нашей страны очень большого масштаба я его не нашел. Я не знаю, как она живет, замужем ли, есть ли у нее дети. Может быть, завтра я опять вспомню и бело-голубую машину. С годами я все реже вспоминаю бело-голубую машину и то, как быстро я бежал за нею. Да. Бежал я тогда действительно быстро. Если я что-то и упустил, то, конечно, не здесь. То, как быстро бежал я тогда за машиной, меня всегда успокаивало. Впрочем, вполне вероятно, что ни завтра и уже никогда больше я не вспомню обо всем, что только что вспомнил здесь, перед вами, вспомнил отчетливо и подробно. В первый раз так отчетливо и подробно с тех самых дней апреля, который остался в моей памяти черным. И что же? Ergo? Если попробовать выразиться возвышенно, то Пришла Пора Забыть Воспоминанья. Я не знаю, долго ли со мной пробудет Мария — двум первым женам во мне всегда чего-то недоставало. Наверное, все дело в том, что я слишком много занят. Все свое время я отдаю научной и общественной работе. К вечеру я очень устаю. У меня остается мало времени для дома. По-моему, это хорошо. В молодости любовь занимает слишком много времени. Слишком долго ломаешь голову над пустяками. Позже, к счастью, времени на любовь уходит значительно меньше: только несколько минут ночью. Если от меня когда-нибудь уйдет и Мария, что же, придется самому зеркально начищать с вечера свои ботинки — человек с нечищеными ботинками не может рассчитывать на успех! Так всегда говорила мне мама. И самому крахмалить свои носовые платки. Нет. Вру — все-таки я очень хочу как-нибудь, случайно, увидеть на улице Дину. Конечно, я очень боюсь всего того, что мы теперь можем сказать друг другу. Но — смешно говорить! — иногда я даже надеюсь, что тогда какая-то черная дыра во мне, которая поглощает все сигналы ко мне и обратно, захлопнется наконец…

Появляются скверик и три скамейки, где когда-то они сидели. Две скамейки пусты. На одной из скамеек, как тогда, сидят рыжая девушка с длинными волосами и парень. Они целуются. Может быть, это те же самые парень и девушка, может быть, другие. Это — Вечная Пара Целующихся На Скамейке. К и р и л л Я к о в л е в и ч садится на скамейку, где сидел тогда, и закуривает. Появляется Д и н а В а с и л ь е в н а с чемоданчиком. Она очень изменилась. Она садится рядом с К и р и л л о м Я к о в л е в и ч е м.

Пауза.

Дина Васильевна. Простите, дайте, пожалуйста, мне прикурить.

Пауза.

Кирилл Яковлевич. Да, пожалуйста.

Щелкает иностранной дорогой зажигалкой.

Дина Васильевна. Большое спасибо.

Пауза. Курят, глядят перед собой. Потом К и р и л л Я к о в л е в и ч встает, бросает сигарету и уходит. Д и н а В а с и л ь е в н а курит, потом берет чемоданчик и уходит в другую сторону. Пара целуется.

Конец

Ожог

Пьеса в 2-х действиях, трех картинах
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

З л а т а Л е в к и н а — 18 лет.

К л а в д и я Н и к о д и м о в н а — мать Златы, 37 лет.

О л е г К р а с а в и н — 26 лет, студент сельскохозяйственного института.

С т а р и к н а к л а д б и щ е.

Действие происходит в небольшом городе.

АКТ ПЕРВЫЙ
Картина первая

Скромно обставленная комната. В ней особенно выделяются своей роскошью цветной телевизор и старинное большое зеркало с резной рамой. Часа три дня. У телевизора спиною к зрителю сидит тоненькая девушка с очень большим пучком золотых волос. По телевизору, по учебной программе, идет передача.

Ведущий. Заметим, что признак сходимости, доказанный выше, является только достаточным признаком сходимости знакочередующегося ряда, но не необходимым. Существуют также знакопеременные ряды, которые сами сходятся, но ряды, составленные из абсолютных величин их членов, расходятся. В связи с этим полезно ввести понятие об условной и абсолютной сходимости знакопеременного ряда и на основе этих понятий классифицировать знакопеременные. Определение: знакопеременный ряд (идут формулы) называется абсолютно сходящимся, если сходится ряд, составленный из абсолютных величин его членов… и т. д.

Далее идут формулы. З л а т а внимательно смотрит. Входит К л а в д и я Н и к о д и м о в н а. Она беспокойно смотрит на дочь.

Клавдия Никодимовна. Уж и время-то скоро пройдет машину-то получать. Пошто училась-то, говорю? Водить, говорю, пошто училась-то? Стол накрыт, такое событие — восемнадцать лет стукнуло, а ты — у телевизора. Цельный день у телевизора пропадаешь. И куда только пялишься? Одни формулы. Нешто чего понимаешь? Посмотреть — так одни точки. Точки да крючки. (Смотрит на телевизор.)

Ведущий. Если же знакопеременный ряд один сходится, а знакопеременный ряд два расходится, то данный знакопеременный ряд…

Клавдия Никодимовна. Поди ж ты ничего не понимаешь-то. Да хоть в лицо человеческое глядишь — и на том спасибо, те годы все в сетку пялилась. И чего только в ней, в сетке-то, видела, хоть теперь-то скажи, а?

Злата (не оборачиваясь). Интересно. Кружки всякие разноцветные, квадратики, циферки. Интересно.

Клавдия Никодимовна. Нашла тоже интересного. Я прежде боялась, чтобы ты ума так не рехнулась, а ты теперь вон чего! Этот год все эту программу глядишь ученую, на што тебе? В медицинский, что ли, эти формулы сдают?

Злата. Да не знаю… Просто интересно так смотреть и слушать, и все. (Выключает телевизор, некоторое время смотрит в пустой экран.)

Клавдия Никодимовна. Говорю тебе, пирог подходит, блины остынут, чего сидишь?

З л а т а медленно, не поворачиваясь, встает и подходит к зеркалу, распускает пучок, и прекрасные золотые волосы покрывают всю ее спину. Мать обеспокоенно на нее смотрит. З л а т а долго стоит неподвижно, не отрываясь глядя в зеркало.

Клавдия Никодимовна (кричит). Да что ты к зеркалу-то присохла! Не отодрать тебя никак, пирог подходит, блины стынут, чего на себя часами-то глаза пялить? Какая есть, такая и есть, гляди не гляди — все такой останешься! Нечего глаза таращить. Садись за стол.

Пауза.

Злата. Мам, а к моему лицу можно привыкнуть?

Клавдия Никодимовна. А почему нет? Что ж это, к человеческому лицу нельзя привыкнуть?

Злата. А ты привыкла?

Клавдия Никодимовна. Ну, обо мне какой разговор? Я ничего не замечаю.

Злата. Значит, и другие могут привыкнуть?

Клавдия Никодимовна. Значит, и другие.

Злата. И молодой человек?

Клавдия Никодимовна. И молодой человек. Отчего же! Особенно если еще «Запорожец» за тобой дам. С лица воды не пить.

Пауза. З л а т а оборачивается так, что видна правая половина лица с большим красным ожогом через всю щеку.

Злата. А без «Запорожца» никто не привыкнет?

Клавдия Никодимовна. Ну почему не привыкнет? И без «Запорожца» может. Фигура у тебя очень хорошая.

Злата. Фигура?

Клавдия Никодимовна. Да. Талия тонюсенькая-тонюсенькая. Я в девках тонкая была, да куда уж мне до тебя. И не угнаться. А грудь-то, грудь-то у тебя — словно чаши; когда купаешься — нет-нет, и в щелочку полюбуюсь, сосок широкий, розовый, как лепесток.

Злата. Да ну тебя, мама.

Клавдия Никодимовна. А и не стыдись. Что хорошо — то и хорошо. Ноги-то у тебя стройные, ровные да гладкие, а уж волосы — и говорить нельзя. От отца твоего. В темноте так всеми искорками и светятся. Одно слово — Злата. Ну, давай за блины приниматься. Совсем уж простыли. Греть, что ли?

Злата. Так сойдет. (Садится за стол.)

Клавдия Никодимовна. Ну, доченька, поздравляю тебя с твоим восемнадцатилетием. Желаю тебе от души, что только мать родная пожелать может. Ты сама знаешь. (Выпивают вино и закусывают. Пауза.) А женишки, поди уж, снятся? И глупости всякие на ушко шепчут? Ведь шепчут? Шепчут, скажи?

Злата. Нет!

Клавдия Никодимовна. А мне уж шептали, голубка, вовсю шептали, да такие глупости нашептывали, такое стыдное я уже тогда во сне видела, что и тебе-то сказать рот не откроется. А к нам в деревню тогда как раз геологи приезжали, в пятьдесят втором это было, все бородатые из себя, заросшие, косматые, неумытые, ну, причесались, и разбрелись кто куда, вокруг деревни золото, а может, брильянты искали, кто их знает. Я тогда на сенокосе была, сено в стога с девками метала, а парень один из геологов этих остановился у копны, стоит как вкопанный и глаз от меня не отрывает. Девчата его на смех подняли, а он все стоит, будто не слышит, и на меня смотрит как на Богородицу. Я сначала украдкой все взглядывала, потом и сама как остолбенела. А волосы у него на солнце — веришь, горят, как золото горят, и глаза — голубые, голубее неба в тот день. Солнце зашло, а волосы у него все равно в темноте сияют… и борода. Говорят, у каждого человека в волосах есть золото, так у него, видно, целый кошель золота был в волосах рассыпан. Только глаза ночью черные сделались. Так солнце зашло, сумерки стали, девки с поля ушли — кликали меня, кликали, да так и ушли, не дождавшись, а мы с ним все стоим у стогов и стоим. Как совсем темно стало, он из рюкзака свечник со свечами достал и все тридцать две свечи зажег. Провели мы с ним ночь в стогу. И что это была за ночь, дочка! Как на краю жизни и смерти. Много хотеть — оно тоже вредно. Потом обида на жизнь остается. А жизнь… она ни в чем не повинная: требуем мы от нее всего для себя, всего-всего, а у нее на всех всего нет. Сыты, обуты, одеты — и то слава богу, а еще полдачки, может быть, будет. Чего еще надо? Любовь? А меня вот любовь моя быстрая нисколько не обидела. Уж не тебе, девушка, мне говорить, да ты ведь небось уже давно все знаешь, и какая это ночь у меня была, ни секунды глаз он мне не дал сомкнуть, за одну ночь всю мировую любовь познала, и больше ничего не хочу, и больше ни о чем не жалею — все равно такого не повторится, ведь любила я его, и как перед смертью любила, любила, как хоронила, а уж что рыдала — и от счастья, и от горя несказанного: знала — уже не увижу… На ледник ушел. Упал он с того ледника, или, может, у него по такой, как я, в каждой деревне имелось — кто его знает. Только не видела я его больше. А как полнеть стала, мать моя, бабушка твоя, покойница, поедом меня заела: мол, у нас, Левкиных, отродясь такого сраму не бывало. Ну, послушала я, потерпела, да и ушла в город. Дворником устроилась… Одна у меня весточка от него осталась — ты. (Обнимает дочь.) Злата моя! Да свечник этот. Бери, говорят, свечник этот, он из другого века, редкий.

Злата. Фигура, говоришь, у меня, мама, хорошая? А чем она хорошая?

Клавдия Никодимовна. Ну, талия очень тонкая, я такой и не видывала прежде, у меня до родов талия тоже очень тонкая была, на всю деревню славилась, а далеко до твоей, ноги у тебя стройные, длинные, таз очень широкий, грудь очень красивая при такой талии… и полная.

Злата. Ну, грудь — это вперед забежать надо. А сзади что у меня еще красивое?

Клавдия Никодимовна. Ноги, плечи узкие, шея длинная. Сзади ты красавица!

Злата. Красавица!.. А долго ли, мама, парень может сзади ходить и в лицо не заглядывать?

Клавдия Никодимовна. Нет, парень долго не может. Для парня лицо важнее фигуры. Парню непременно как можно скорее в лицо заглянуть нужно. Как понравится ему фигура и ноги, он непременно обгонит и в лицо посмотрит. Я сколько раз на улице видела. Да и сама давеча иду — вижу, девушка идет, ножки точеные, таз, шея и все прочее, я и забежала вперед посмотреть, а она — как яблоко печеное, лет под шестьдесят, тьфу ты. Так тоже нехорошо.

Злата. Нехорошо, говоришь?.. Ты мне подари насовсем твое платье с горохами!

Клавдия Никодимовна. Это зачем? Оно же тебе велико. Оно же на тебе как балахон болтаться будет.

Злата. Вот и хорошо. Я теперь только в нем ходить буду. Вот и хорошо, что как балахон. А то в моей юбке серой кто-нибудь увидит мою фигуру и пойдет за ней, а потом, как ты, забежит вперед, оглянется и скажет — тьфу! — как ты! Так дай платье.

Клавдия Никодимовна. Да отлепись ты от зеркала! Фигура — тоже богатство, подарок человеку, хорошую фигуру днем с огнем не сыщешь. Волосы — золотые, а ты и вовсе себя изуродовать хочешь! С лица воды не пить. Девка ты хорошая, работящая, покладистая, чистая, пол садового участка раздобудем — я кое-что подкопила, — не бойся, привыкнет, сначала в темноте, а потом и на свету не отвернется, вон у сестры Лиды Носовой парень хромой, так она все набивается познакомить вас, мы уж и о садовом участочке поговорили…

Злата. Я не хочу! Я не хочу в темноте! Я не хочу пол садового участка! Я не хочу хромого! Я хочу высокого и красивого — и чтобы он на свету любил меня такую, какая есть!

Поворачивается. Теперь видно, что левая половина ее лица покрыта иссиня-красными рубцами.

Ты письма сегодня из ящика не вынимала?

Клавдия Никодимовна. Нет.

Злата. Странно…

Клавдия Никодимовна. Да каких писем? Что ты заладила все про письма? Тебе, что ли, кто-нибудь пишет?

Злата. Ну, пишет. Так ты не вынимала?

Клавдия Никодимовна. Нет. (Пауза.) А что, и про любовь, верно, пишет?

З л а т а молчит.

Клавдия Никодимовна. Про любовь?

Злата. Да.

Клавдия Никодимовна. И про какую такую любовь он тебе пишет?

Злата (подходит к зеркалу). Так уж неделю целую ни про какую любовь не пишет.

Клавдия Никодимовна. А писал-то прежде сколько?

Злата. Месяц уже.

Клавдия Никодимовна. А про что писал?

Злата (застыла у зеркала). Да ну его, мама. Не пишет же. Вторую неделю.

Клавдия Никодимовна. Ну все же, про что писал? И где ты с ним познакомилась?

Злата. А я и не знакомилась. Я его не знаю. Стали вдруг приходить письма — и всё.

Клавдия Никодимовна. Как это — всё? Это что же, как международная детская игра, что ли? А адрес он откуда узнал?

Злата (рассматривая себя в зеркало). Откуда я знаю! Может быть, со спины меня увидел и на улице пошел, где живу, выследил. А потом забежал вперед и…

Клавдия Никодимовна. А чего писал хоть?

Злата. Писал, что не хочет говорить, где меня видел, но что я ему очень нравлюсь и что он бы очень хотел со мной встречаться. Он студент, учится в сельскохозяйственном институте на последнем курсе и всегда мечтал познакомиться с чистой, скромной девушкой и так далее, пустяки всякие… в кино звал, в театр, очень просил меня хоть что-нибудь ответить ему, но я не отвечала — зачем? А если не отвечу, дескать, придет в день рождения меня сам поздравить. Вместо этого и вовсе писать перестал, то каждый день писал, то целую неделю не пишет… Только я бы его все равно не пустила. Ты не думай.

Клавдия Никодимовна. Красивый он?

Злата. Не знаю.

Клавдия Никодимовна. Тоже хромой, верно.

Злата. Может быть. Ну и что, что хромой, если любит…

Клавдия Никодимовна. А зовут как?

Злата. Олег.

Клавдия Никодимовна. Ненавижу это имя. Ох, как ненавижу! А фамилия как?

Злата. Красавин!

Клавдия Никодимовна. Ну вот! И чтоб думать не смела! Посмеется он над тобой, над твоим уродством! Выследил… со спины увидел… с чистой, скромной девушкой… в кино… в театр… Вот что тебе скажу — надо бы второй замок в дверь врезать, я ведь дома облигации храню. (З л а т а размахивается и со всей силы бьет по зеркалу. Стекло разбивается вдребезги.) Ты что? Сказилась — или как? (З л а т а падает на диван и начинает рыдать. К л а в д и я Н и к о д и м о в н а подсаживается к ней.) Ну что ты, Златочка, ну что ты, дитятко мое, хорошие он тебе письма писал? Да? Так это потому, что он тебя не видел. Видел бы — не писал. А ты его письмам и веришь, увидишь его, полюбишь, а потом-то тебе каково будет? Ты лучше не верь никому, одной мне верь, будет у нас квартира кооперативная, «Запорожец», полдачки, так и найдется кто-нибудь приличный, скажем Лидии Васильевны сын, он и сам на ногу сильно хромает, он тебя не попрекнет, не обидит никогда. А там детишки пойдут нормальные, здоровенькие, розовые, вот с судьбой через них и помиритесь. Ну, будет тебе, будет… обидно, что ли, что писать перестал — так рано или поздно так произойти было должно, ты не маленькая, должна понимать, студент он, там студенток молоденьких, вертихвосток, полны помещения, а ему что до тебя — так, пошутить, может, поспорил с кем, так пусть будет раньше, чем позже, я так лично считаю. (З л а т а рыдает.) Да не выворачивай ты мне душу, треклятая! Ну чего развылась белугой? Ты ж его и видеть не видела, значит, любить никак не можешь! Думаешь, я мало за тебя страдаю — не пойди я тогда в магазин, не примерещись мне тогда тот золотоволосый в машине, может, ничего бы с тобой и не случилось, пожар — не пожар, а я бы голыми руками из самого что ни на есть окна достала, облигации не спасла бы, а тебя бы из окна выволокла! Так что на мне вина, на мне вина! Чего ж ты мне душу растравляешь? Не пишет он тебе, не пишет, рожу я тебе его письма, что ли? (Подходит к комоду, вынимает письма.) На, милуйся с ними! Только если что дальше — на меня не пеняй! (З л а т а перестает плакать, хватает письма, читает.) Ну, что, пойдешь?

Злата. Господи!

Клавдия Никодимовна. А что ты думала, он десять лет тебе писать будет? Дескать, обожаю вас, следую по пятам. Конечно, свидания попросит. Ясное дело. Пойдешь?

Злата. Господи, что же делать?

Клавдия Никодимовна. Вот-вот. А писем требовала. И леший меня дернул… (Уходит.)

Злата (подбирает осколок зеркала и смотрит в него). Нет! (Звонок телефона.) Мама! Это ведь он! (Пауза.) Подойди и скажи, что такая здесь не живет. (К л а в д и я Н и к о д и м о в н а идет к телефону.) Нет, лучше я скажу. Он мой голос не знает.

Клавдия Никодимовна. Дело твое.

Злата (идет к телефону). Нет, лучше ты.

Клавдия Никодимовна. Давай я.

Злата. Нет, я сама! Не бери трубку!

Клавдия Никодимовна. Батюшки светы! То бери, то не бери, тьфу ты! (Уходит.)

Злата. Да… Да… это я… Здравствуйте, Олег… Я не могла отвечать… я думала… я думала… я думала, вы шутите… Извините меня, но я… Нет, почему, мне приятно… с одной стороны… а с другой — неприятно… я не могу сказать почему… догадываетесь? Нет, нет, вы не можете догадываться… Может быть, не надо? Ну, хорошо… Только у меня будут особые… просьба… она вам может быть покажется странной… ничего? Так вот. Я бы хотела, чтобы мы встретились в половине первого ночи на кладбище… Нет, не шучу… Ну, вот видите… Нет, только так, это обязательно. Очень важно. Когда хотите. Сегодня? Пожалуйста. Нет, не боюсь. До встречи. (Кладет трубку.)

Клавдия Никодимовна. Совсем сдурела? С незнакомым парнем ночью на кладбище! А если он прирежет тебя? Я тебя не пущу!

Злата. В парке теперь до рассветы фонари горят. А на кладбище темно. Кому там нужны фонари? Вот умру — и я равная со всеми сделаюсь. Три дырки, как у всех. И ожога не видно.

Клавдия Никодимовна. Умру! Тебе жить надо, жить! Тебе ж восемнадцать лет еще. А ты о смерти думаешь. Вон и парень за тобой уж ухаживает.

Злата. Ухаживает, пока не видел. А как увидит — так бросит.

Клавдия Никодимовна. А может, не бросит… Если хороший парень. С лица воду не пить. Полдачки у тебя будет. Я уж и сторговалась.

Злата. Хороший… Откуда он будет, хороший-то?

Клавдия Никодимовна. А чего пишет?

Злата. А бог его знает… Может, со спины увидел.

Клавдия Никодимовна. Со спины понравилась, может, и на лицо не посмотрит. А откажется — тоже не беда. Полдачки будет — найдется кто.

Злата. Не хочу я за полдачки! Я любви хочу. Я, мама, хочу, чтобы меня такую, как есть, кто-нибудь полюбил.

Клавдия Никодимовна. Сказки хочешь. Сказок-то не бывает. Ну, иди. Там посмотрим.

Злата. Я к утру вернусь, мама. Пока солнце не взойдет.

Картина вторая

Кладбище. У памятника девушке стоит О л е г. Входит З л а т а.

Олег. Ты?

Злата. Я. А это ты?

Олег. Я.

Злата. Какой у тебя красивый голос.

Олег. И у тебя. Тоненько так говоришь. И сама тоненькая.

Злата. Что это?

Олег. Цветы.

Злата. Зачем?

Олег. Тебе.

Злата. Какие?

Олег. Догадайся.

Злата. Как? Темно ведь. Ни фонарика, ни свечинки.

Олег. А ты — по запаху.

Злата. Розы.

Олег. Не угадала. Пионы.

Злата. Да, пионы. Не колются. Вот глупая.

Олег. Сядем. Вот здесь скамейка, кажется.

Злата. Сядем. А интересно, кто здесь похоронен?

Олег. Девушка, молодая. Видишь, памятник. Она красивая. Ты увидишь, когда солнце взойдет. Ты зачем меня на кладбище позвала?

Злата. Я люблю кладбище. На кладбище все равны. И красавицы, и уродки. Вот эта девушка красивая была, а сейчас что с ней — страшно подумать. Три дыры вместо лица. На кладбище все равны. А в жизни — только красивых любят.

Олег. Ну почему обязательно красивых? Не по-хорошему мил, а по милу хорош.

Злата. Это так говорят. А любят красивых. Ты — высокий.

Олег. Да. И как ты не побоялась сюда со мной пойти? Ведь ты меня не знаешь.

Злата. Знаю. Ведь ты мне письма писал. Мне таких писем хороших еще никто не писал.

Олег. А почему не отвечала?

Злата. Боялась — встретиться захочешь.

Олег. Ну и что?

Злата. Ну и не понравлюсь я тебе, и все кончится. Ты ж меня не знаешь.

Олег. Почему не знаю? Знаю.

Злата. Знаешь?

Олег. Знаю. Я напротив вашего дома живу, часто в окно тебя вижу.

Злата. Ах, в окно…

Олег. И в подъезд, вижу, как ты входишь.

Злата. Ах, вхожу. А как выхожу, не видишь?

Олег. Как выходишь — не вижу. Я в институте в это время.

Злата. Вот как. Ты поцелуй меня, хочешь?

Олег. Хочу. (Целуются.) Ух ты! Даже дух перехватило.

Злата. Это потому, что я еще ни с кем не целовалась.

Олег. А со мной как же? Ведь ты меня даже не видишь?

Злата. Ну и что? Ты же меня тоже не видишь, а целуешь. Значит, веришь. (Целуются.) Знаешь что? Хочешь, зайдем за эту ограду?

Олег. Зачем?

Злата. Там скамейка есть пошире. Я все это кладбище как комнату свою знаю.

Олег. Не надо.

Злата. Почему?

Олег. Могилы кругом. Мертвецы в могилах. Как-то неприятно.

Злата. Так они ж не злые, мертвецы-то. Люди — злые, а мертвецы — добрые. Пойдем?

Олег. Давай завтра встретимся в другом месте. Ты не бойся — я теперь от тебя не отстану. Ты смелая. И… чудная какая-то. В хорошем смысле.

Злата. Нет. Мы подождем здесь восхода солнца. А там… Пусть эта ночь будет наша.

Олег (смеется). Ты как будто помирать собралась.

Злата. Наоборот, жить. Идем. (Берет его за руку, уходят в темноту. Появляется с т а р и к. Он садится. Затем медленно идет за ограду. Выходят З л а т а и О л е г.) Ой!

Олег (смеется). Ага! Все-таки испугалась? Вы, дедушка, как — мертвый или живой?

Старик. А кто меня знает? Это с какой стороны поглядеть. С одной стороны — мертвец, с другой — живой.

Злата. Ой!

Олег. Это как же?

Старик. Так для людей еще иногда живой, на улице им мешаю — кто толкнет, кто обругает: хожу, мол, медленно. Значит, живой, коли ругают. А пять лет назад, как скончалась моя Степанида, вроде бы как мертвец. Памятник ей соорудил, лавку поставил, и спать к ней хожу, сплю с ней, как пятьдесят лет проспал, только бока она уже не греет, да и я ее скоро не согрею, когда вместе с ней лежать буду, могилку себе уже вскопал, а пока лежу вот на скамейке, к новой жилплощади привыкаю. Да я обожду, если вам надо чего, ваше дело молодое, грейтесь. Степанида — та тоже в обиде не будет. (Уходит.)

Олег. Ну и жарка ты, Злата-Злата. Любовь твоя отчаянная какая-то, как перед смертью. И жутко, и прекрасно.

Злата. Это потому, что я уже давно любви жду и еще никого не любила.

Олег. Я понял. (З л а т а обнимает его.) И не больно было? И не страшно?

Злата. И не больно было. И не страшно. Ведь это моя единственная ночь любви в жизни.

Олег. Почему единственная? Ты за меня замуж выйдешь. Я от тебя теперь нипочем не отстану.

Злата. Ты подожди, когда солнце взойдет.

Олег. Что ж, и солнце взойдет. Солнце непременно взойдет.

Сидят в обнимку.

Злата. Светлеть стало.

Олег. Ты, как Золушка, времени боишься. Может быть, на тебе хрустальные туфельки? Покажи-ка! (Целует ноги.)

Злата. Ты подожди, подожди, когда солнце взойдет.

Олег. Прохладно стало. Скоро утро. Накинь мой пиджак. У тебя шея длинная-длинная. Ты случайно колец на нее не надевала?

Злата. Каких колец?

Олег. В Африке есть племя, где женщины на шею специальные кольца надевают, и шеи у них вырастают длинные-длинные, почти как у жирафов. У кого шея оказывается длиннее, та и считается самой красивой. Зато без колец они жить не могут — шейные позвонки слабеют и голову не держат. Когда какая-нибудь изменит мужу, кольца эти снимают, голова падает вниз, а женщина задыхается. Ты изменять мне не будешь?

Злата. Ты подожди, когда солнце взойдет.

Олег. Ты хочешь меня увидеть и узнать стоит ли мне быть верной на всю жизнь?

Злата. Я тебе говорю, подожди, когда солнце взойдет. А у тебя была уже девушка? Наверняка была. Тебе ведь уже двадцать шесть лет.

Олег. Была.

Злата. Кожа у нее была красивая?

Олег. Не знаю. Я на кожу не смотрел.

Злата. А на что ты смотрел?

Олег. На характер, на душу.

Злата. Ну и какая же у нее была душа?

Олег. Ты все знать хочешь?

Злата. Не хочешь, не говори.

Олег. Хорошая. Она мне одного поступка простить не могла. В восемь лет я одну подлость совершил. Знаешь, голова плохо работала.

Злата. Так ты же маленький был.

Олег. А она говорит — раз маленький такой негодяй был, значит, и от большого ждать нечего.

Злата. А ты любил ее?

Олег. Какая ты любопытная. Ну, любил… Я после нее другую завел, чтобы клин клином, но та какая-то другая была… Она мне ее не заменила.

Злата. А у меня никого не было.

Олег. Я понял.

Начинает рассветать, первый луч солнца освещает памятник спящей девушки и с т а р и к а у его подножия. С т а р и к завозился, потом встал.

Старик. Ну вот, и провел ночку со своей Степанидой. Старики рано встают. А все ругал. И почему эти люди живых поедом едят, а мертвых любят? А горячая она была, ух, горячая, я с ней до шестидесяти пяти лет в мужской силе был. Пожил еще ночку. Теперь пойду в мертвецы опять. (Уходит.)

Злата. Пойдем и мы?

Олег. Но сейчас взойдет солнце. Ты же хотела…

Злата. А теперь не хочу.

Олег. Хочешь — не хочешь, а оно все равно взойдет. Вот и памятник… Смотри, макушку девушки позолотило. А у тебя еще тень на лице…

Поднимается солнце. О л е г и З л а т а смотрят друг на друга.

Злата. Тень… Солнце! Красивый ты какой!

Олег. И ты красивая!

Злата (вскакивает). Зачем врешь? Зачем ты врешь? Значит, ты и там на скамейке мне все врал?!

Олег. Я не врал и не вру. Ты — красивая. У тебя — глаза очень красивые. Волосы — красивые. Шея. Фигура.

Злата. И все? Больше ты ничего не замечаешь?

Олег. И все. Ты — красивая.

Злата (бьет его по лицу). Вот тебе, врун! Жалкий, гадкий врунишка! Вот тебе, вот! (Всхлипывает и убегает.)

Олег. Постой! Постой! Почему ты бежишь от меня? Ты, наверное, говоришь про свой ожог. Но я его действительно не замечаю! У тебя такие глаза и такая шея, у тебя такое тело и нежные руки! Чихать я хотел на этот твой ожог! Если ты хочешь знать, то я давно видел его!

Злата. Видел?

Олег. Конечно. Даже из моего окна его хорошо видно, а еще я так долго ходил за тобой по улицам. Я давно тебя знаю. Я даже знал, что ты такая… жаркая… необыкновенная… Мне надоели эти разряженные куклы, которые часами красят себе ресницы, а потом каждую ресницу разделяют на две иголкой, куклы, которые целыми днями выщипывают себе по сто волосков из бровей и целую неделю стоят в очереди, чтобы сделать себе прическу. А посмотрела бы ты на них утром: мешки под глазами, черные от туши, рот размазан до носа — брр!.. А ты такая, как есть, и леший с ним, с этим проклятым ожогом на твоей тонкой коже — зато он сохранил твою душу и всю твою нежность для меня одного! (Пауза.)

Злата. Все, что ты говоришь, это правда? И тебя не испугало солнце?

Олег. Глупенькая! Кого же может испугать солнце? Солнце ничего не изменяет, оно только позволяет лучше видеть существо вещей! Да здравствует солнце! Я нарочно не хотел говорить тебе, что я тебя давно знаю. Я хотел сделать так, как хочешь ты, я хотел, чтобы ты поверила мне раз и навсегда. И не спрашивай меня больше, правду ли я говорю, — теперь я обижусь.

З л а т а медленно подходит к нему и обнимает.

Злата. Знаешь, я всегда так думала. Ну что такое лицо? Часть тела, не больше. А любить — это значит не лицо любить, а человека, со всеми потрохами. Я бы знаешь, если бы была красивой, если бы этого ожога у меня не было и парень бы какой-нибудь мне в любви клялся, я бы ее так проверила — вырезала бы себе глаз. Любил бы одноглазую — значит, правда любовь. Нет — скатертью дорожка. Не нуждаемся. Я только настоящей любви хочу, другой не надо. А что лицо? Случайное сочетание черт — носа, глаз, губ. А любовь — это не случайность. Это закон. Я счастливая. Я знала, что если меня полюбит, то самый замечательный человек. Плохой человек с ожогом не полюбит. Хочешь, вернемся на ту скамейку при солнце?

Олег. Очень хочу, но не будем дразнить мертвых. Они ведь тоже с удовольствием выползли бы из своих могил на эту скамейку, если бы могли, и потом нам не нужны жесткие скамейки. Скоро мы с тобой устроимся поудобней. Ты выйдешь за меня замуж. Сегодня мы пойдем в ЗАГС. Ты согласна?

Злата. Да?

Олег. И нам дадут семейное общежитие. С родителями я в ссоре. А потом мне, как молодому специалисту, — комнату в совхозе. И наши окна будут выходить в чистое-чистое поле.

Злата. В чистое-чистое поле… А зачем тебе общежитие? Мы можем жить с моей мамой. Правда, пока у нас одна комната, но мы можем перегородить ее шкафом. А потом, дом наш собираются снести, и у нас будет отдельная квартира, мама мне на свадьбу купит «Запорожец», она накопила деньги. Может быть, даже останется на полдачки.

Олег. К черту практические соображения. К черту «Запорожец». И полдачки. Как-нибудь разберемся. Ты прости, Злата, я ничего сказать не хочу… Спросить только… только спросить… Как это у тебя… ну…

Злата. Ожог, что ли? Это пожар был в доме, мама ненадолго вышла, а дом снизу загорелся, сигарету кто-то не потушил, что ли… Ну и… пока спохватились… у меня и на теле ожоги были — три четверти общей поверхности.

Олег. Да… Это тебе мама рассказывала?

Злата. Мама.

Олег. Хорошая у тебя мама, добрая… Сколько горя ей выпало. Я ее жалеть буду.

Злата. Это хорошо. Она хорошая.

Олег. Готовься к свадьбе, Злата…

Злата. Не знаю…

Олег. Не знаешь?

Злата. Вообще-то — Николаевна, но это не совсем точно. Я тебе как-нибудь расскажу… у меня нет отца…

Олег. Ну и не надо. Злата Левкина, согласны вы быть женой Олега Красавина? По доброй ли воле вы идете за него? Клянитесь на этой мраморной статуе.

Злата. Злата Левкина согласна быть вашей женой, Олег Красавин, и выхожу за вас по доброй воле.

Олег. Ну и прекрасно. Позвольте вас поцеловать. (Целует ее.) А теперь пошли, а то нас еще станут разыскивать в милиции.

Картина третья

Комната Л е в к и н ы х. З л а т а стоит перед зеркалом в одном белье.

Входит мать с покупками.

Клавдия Никодимовна. Посмотри-ка, что я тебе принесла, моя краса. (Достает платье.) Такого платья не было, наверное, и у самих принцесс. Нет, сперва ты надень туфли. Ай-ай, как к ноге-то пристали, ну чистая Золушка.

Злата. Знаешь, мама, беру с полки тридцать третий размер, а продавщица говорит — это же тридцать третий, девушка, вы что, для ребенка? Я говорю, нет, себе. Она говорит — не выдумывайте, поставьте туфли на место, теперь и ног-то таких не бывает! (Смеется.)

Клавдия Никодимовна. И то верно, вон у нас на работе меньше тридцать девятого никто не носит, а у одной, поверишь, сорок третий. Мужик, а не баба, прямо. Чудо у тебя ножки. Даже жаль, что длинное платье — не видно будет.

Злата. А по лестнице пойду — платье подобрать придется. Вот и видно станет.

Клавдия Никодимовна. Это куда ж по лестнице? Давай лучше подкорочу малость. Больно хороши ножки в новых туфлях.

Злата. Ну давай, если хочешь.

Клавдия Никодимовна. Это где же он тебя по лестницам хочет вести?

Злата. Так во дворце бракосочетания. Там в свадебный зал надо по лестнице подниматься. А потом в ресторан.

Клавдия Никодимовна. И в ресторан поедете?

Злата. Поедем. Он хочет.

Клавдия Никодимовна. А в ресторан зачем? Могла бы все дома сготовить. Пирог бы спекла…

Злата. Так хочет. В ресторане, говорит, торжественно. Оркестр там. Цветы на столах…

Клавдия Никодимовна. Цветы и дома можно купить… Ну хочет — так пусть… Ой, как платье-то к тебе пристало… Ну, королевна, чистая королевна… А талия-то тонюсенькая… А плечики-то покатые…

Злата. Подожди, мама, я еще волосы подберу…

Клавдия Никодимовна. А шейка-то… Нут прямо-то лебединая… Нет, нет, ты перчатки-то не надевай, пальчики-то у тебя длинные и тонюсенькие… Вот уж вправду в народе говорится, что красивые дети рождаются от настоящей любви…

З л а т а, празднично одетая, вертит в руках прозрачную фату, надевает ее, прикалывает розу к волосам и поворачивается к зеркалу.

Пауза. Она долго стоит, потом накрывает фатой лицо.

Злата. Мама, а что, если густую фату на лицо сделать? Так делают, не знаешь?

Клавдия Никодимовна. Господь с тобой! Где ж это видано, чтобы невеста с закрытым лицом под венец шла? Какое-никакое, а свое ведь лицо. Что люди-то подумают? Может, у тебя какая срамная болезнь была!

Злата. А пусть думают, что хотят, я лицо густой фатой завешу.

Клавдия Никодимовна. Ну, дело твое, как хочешь. А я бы не советовала. Берет же он тебя с таким лицом, значит, не гнушается. Других не берет, а тебя берет. Да и мы в долгу не останемся — через месяц «Запорожец» вам от меня будет в подарок. А там и полдачки, может, уж я на него молиться буду, раз он человек такой… раз тебя приголубил… в беде не оставил… (Плачет.)

З л а т а медленно перед зеркалом срывает цветок с головы, фату, бусы, серьги, потом вдруг с силой рвет на себе белое платье и сбрасывает его, оставаясь у зеркала в рубашке.

Клавдия Никодимовна. Ты что? Злата, Златочка, ты что, ягодка моя, росинка, бусинка, ты что? В ЗАГС ведь уже ехать надо! Сейчас он на машине приедет, сейчас приедет.

Злата (одевается в будничное платье). Скажешь ему, что меня нет дома, скажешь ему, что я уехала далеко. Скажешь, вернусь или нет — я не сказала, скажешь, что люблю я его очень, что для него и поеду. Выйдет у меня — вернусь. Не выйдет — не увидит он меня больше.

Клавдия Никодимовна. Златочка, ягодка моя, не делай глупости, случай-то, случай-то какой подвернулся, теперь таких людей, как он, уже и не найдешь, всю жизнь и проживешь бобылкой, как я, ночь свою единственную вспоминать будешь. У тебя на рубашке пятнышко от той ночи осталось, у меня такое же на поддевке было, так я свою поддевку с пятнышком до сих пор храню, а твое пятнышко застирала, сколько у тебя ночей впереди пророчила! Не убивай меня, Златочка, не желаю я тебе своей жизни, нет, не желаю, у человека всего должно быть вволю!

Злата. Дай мне денег, мама. Много денег.

Клавдия Никодимовна. Да откуда же у меня много денег, Златочка! В «Запорожец» вложены, ты знаешь. А он без «Запорожца», может, не захочет.

Злата. Коли не захочет, так и бог с ним.

Клавдия Никодимовна. Как это бог с ним, как это бог с ним? Ты что это говоришь, окаянная? Красавец парень на тебе, уродке, жениться хочет, а ты — бог с ним! Да ему не только «Запорожец» за его доброту и ласку, ему и дворца мало! Возгордилась невесть чем, думаешь, в самом деле царевной красной заделалась? Ты посмотри, посмотри на свое лицо-то получше, а потом уже языком чеши — «бог с ним»!

Злата. Я и смотрю, мама. Дай мне денег побольше. Я поеду.

Клавдия Никодимовна. Да за «Запорожец» деньги-то так сразу не отдадут.

Злата. А ты возьми за страховку.

Клавдия Никодимовна. Да на полдачки они.

Злата. Не нужны они, полдачки эти, ничего этого не нужно.

Клавдия Никодимовна. Ах ты дура-раздура несчастная! Да отблагодарить ты его чем-то должна али нет? Давай сюда платье, я зашью! Такое платье, и разодрала, как кошка! Двести рублей стоит. Сейчас же он на такси подъедет, в ЗАГСе уже ваше время. Куда ты собралась?!

Злата. В Москву! Дай денег побольше, мамочка. Ты же сама сейчас сказала — уродина! И я не хочу, чтобы люди меня рядом с ним видели и шушукались, дескать, такой красавец; — и на уродине женился! Или ты думаешь, я хоть на минуту забываю об этом? Могу забыть? С детства все оглядывались на меня на улице, гладили по голове и расспрашивали, что со мной, и вздыхали и качали головами, потом оборачивалась или пялились в магазинах, дразнили в школе и во дворе, ты не знаешь, как злы дети, а когда я попросила недавно подружек взять меня с ними на танцы, они расхохотались мне в лицо — ты, говорят, нам всех парней распугаешь. Я не знаю, куда деваться на улице от этих любопытных, бестактных взглядов, я готова провалиться сквозь землю, когда шушукаются у меня за спиной, такая, мол, я, и такая уродина. Ты думаешь мне дают хоть на минуту забыть о своем уродстве? Так я не хочу, чтобы из белого платья, из кисейной фаты выступало мое иссиня-красное обожженное лицо и чтобы ему хоть на одну минуту сделалось так стыдно и больно, как стыдно и больно мне, я слишком люблю его, мама, и я избавлю его от того унижения, которому сама всю жизнь подвергалась. Дай мне побольше денег, мама!

Клавдия Никодимовна (плачет). Моя вина, моя вина, доченька, я не смею тебе перечить. Бери деньги. Если бы не примерещилось мне тогда его лицо в машине… Здесь отложено на полдачки. Если кто возьмется тебе лицо исправить, шли телеграмму, возьму из страховки. Твои-то деньги. Твои. Не скажу как, а твои. А ему скажу, ожог сустава дал себя знать, откомандировали тебя в Москву, в госпиталь, и адреса не оставили. Так, значит, тому и быть.

АКТ ВТОРОЙ
Картина первая

Комната Л е в к и н ы х. К л а в д и я Н и к о д и м о в н а начищает и без того сияющий подсвечник. Входит З л а т а. Лицо ее закутано.

Клавдия Никодимовна. Доченька! Вот уж не думала тебя и увидеть. Ни письма за год, ни весточки. За что мучаешь старую свою мать? (Плачет.)

Злата. Успокойся, мамочка! А у нас все как прежде. Вот моя кровать. Вот подсвечник. (Ложится.) Как удобно на своей кровати-то лежать. А на больничной — будто в чужой обуви. Вроде бы и простыни чистые, и подушка мягкая, а все не спится.

Клавдия Никодимовна. Не удалось, доченька? Ясное дело. В Москве тоже врачи, а не волшебники. Уж я-то, думаешь, не пробовала, не пыталась? Сколько врачей обошла, и в область ездила, и в республику. А все одно — шрамы болеть не будут, а пятно останется. Много операций требуется, а пятно для жизни не опасное, говорят. Вот и весь сказ. Им же не видать, что твое пятно у тебя на душе лежит. Ну садись, на стол соберу. Знала бы, что приедешь, так пир бы горой завернула. Ах ты, ягодка моя, вернулась, домой вернулась, а я думала, так в Москве и останешься. Чтобы этому неладному на глаза не показываться. Лишил ведь меня дочки, на год лишил, одна радость-то и была.

Злата. А он звонил?

Клавдия Никодимовна. Да что ты! Почитай, каждый день звонит. В Москву ездил, да не нашел тебя, видать. Вот ведь привязался, окаянный. Мы и без него заживем теперь. Да ведь? Ты не уедешь?

Злата. А он не женился?

Клавдия Никодимовна. Да какое женился? Все тебя ждет! Повадился ко мне вечерами ходить. Приходит, сидит и молчит. О чем говорить-то? Из-за него ведь уехала ты. Али вспоминала о нем?

Злата. Приходит, говоришь… Каждый вечер… Ну вот. Смотри, мама. (Снимает шаль.)

Клавдия Никодимовна. Батюшки-светы! А ожог-то? Где ожог?

Злата. Тридцать девять операций сделали, мама!

Клавдия Никодимовна. Тридцать девять! Верно, больно было?

Злата. Ух, как больно! Иной раз думала — умру! С того места, на котором сидят, всю кожу содрали! Так что сижу я теперь на лице, а на лице у меня, на чем сидят! (Смеется.)

Клавдия Никодимовна. Батюшки-светы! И ни следочка! Ни следочка! Как родилась заново! Да какая же ты красавица у меня стала теперь! Ягодка моя! Гвоздичка! Да что там, королевна! Чистая королевна!

Злата. А я иду в Москве по улицам, вышла из больницы, и, представляешь, никто на меня не смотрит, никто не шушукается, никто не глазеет, никто не вздыхает, никто не оборачивается, никто головой не качает. Всяк своим делом озабочен. И до моего лица никому никакого дела нет! Первый раз словно вздохнула я. Идешь — «девушка, садись лучше к нам, подвезем…»

Клавдия Никодимовна. Такие подвезут! Как же! На такую красоту всяк позарится! Ты в машины-то к ним не садись! Мы вон, может, и на свой «Запорожец» еще наскребем. Денег-то ушло много?

Злата. А у вокзала какой-то парень меня нагнал, симпатичный такой, кудрявый, и говорит: девушка, позвольте вам чемоданчик помочь поднести…

Клавдия Никодимовна. Такой поднесет. Ни чемоданчика, ни его не увидишь.

Злата. А чемоданчик пустяковый, ничего не весит. А он — дайте, пожалуйста, помогу, девушка. Не отстает, и все. До самого вагона поезда донес, все адрес спрашивал, ну я не дала, так он мне, когда поезд тронулся, рукой все махал, бежит за поездом и рукой машет. Смешной такой…

Клавдия Никодимовна. А чего же не помахать? Ты теперь красавица у меня.

Злата. А в аэропорту со мной в автобусе старик азербайджанец ехал — так все в ресторан звал. Я смеюсь, а он — напрасно смеетесь, девушка, я ведь упрямый, я хоть когда вам стукнет шестьдесят лет, а своего добьюсь. Я говорю: ну, в шестьдесят это мне, наверное, будет очень даже лестно в ресторан сходить — и телефон ему дала.

Клавдия Никодимовна. Это зря, ягодка. По телефону адрес узнать можно… надо замок сменить. Ведь я облигации дома храню.

Злата. А когда мы шли из автобуса, машина остановилась и парень мне крикнул — чего со стариком связалась? А он как раскричался — я сам еще молодой! Вы права не имеете перед девушкой меня позорить! Я новокаин колю! (Смеется.) А в самолете летчики в кабину пригласили. Хотите посмотреть как самолетом управляем? Ну, мне любопытно — пошла. А один и говорит — хотите самолет повести, девушка? Я говорю — да что вы, я ж не умею, там же пассажиры, я всех побью. А он мне, молодой такой, черненький, красивый, и в глазах смешинки, — а я научу, держите руль и на себя тяните, вот и весь сказ. И руль-то он и отпустил. Я в руль так вцепилась, что ногти под кожу ушли, смотри — до сих пор кровь, а они все трое как рассмеются. Оказывается, они включили на автопилот! Ха-ха, вот шутники.

Клавдия Никодимовна. Шутники, красавица ты моя. Господи, вот и у меня первый раз за восемнадцать лет гора с сердца упала, ведь говорила тебе, к лицу твоему привыкла, а как взгляну на тебя, так сердце как дырявый мяч всякий раз сжимается этак — у-ух! Спала, спала моя вина, спасибо тебе! Теперь и в институт не откажешься? Теперь и без «Запорожца» хорошо проживем, и полдачки не надо. Счастье-то какое!

Злата. Счастье… Я по кладбищу прошла. Цветов одной девушке отнесла… много цветов. Красивая она была. Таней звали. А в семнадцать лет умерла. Жаль мне ее стало. В первый раз стало… Красивым-то умирать труднее. Я теперь знаю. А на кладбище весело-то как, совсем весна. Синицы на ветках висят брюшками вверх, кувыркаются…

Клавдия Никодимовна. А что, встало тебе это много?

Злата. Да я сначала в ожоговый центр пошла, так мне сказали — работа большая, до двухсот операций, может, за результат не отвечаем, кроме того, это дефект не медицинский, страданий физических он вам не причиняет? Нет, говорю. Значит, дефект чисто косметический. А у нас ожоговых больных много, жизнь которых висит на волоске. Мы косметическими операциями хирургов занимать не можем. Сходите в институт красоты, может быть, они возьмутся, за ваш счет. Ну, я и пошла. Крутили меня, вертели хирурги со всех сторон, одна говорит: можно исправить, дорого только обойдется, у тебя денег не хватит — каждый сантиметр кожи вживлять надо. И болезненно очень. Я сказала, что деньги у меня есть, боль вытерплю, ну и уговорила ее. Вот и все. Терпела уж, терпела, наркоз давать нельзя — мышцы обвисают как-то. Так по живому и шили.

Клавдия Никодимовна. Господи!

Злата (подходит к зеркалу). Я это или не я? Не пойму. Красивая какая-то девица. Здравствуйте, леди, сеньора. Здравствуйте, мисс, как вас зовут? Злата-джан, Злата-сан, пани Злата, мадемуазель Злата… Счастье… Верно, будто бы переродилась… А что, мама, свадебное платье ты зашила?

Клавдия Никодимовна. Так зашила, что и шва не видно.

Злата. И туфли целы?

Клавдия Никодимовна (достает). А куда ж им деться.

Злата. И фата? И кольца?

Клавдия Никодимовна. Все, все здесь, дорогая. А только, может быть, теперь не спешить? Теперь всякий рад будет.

Злата. Спешить, спешить, спешить. Завтра заявление подадим. Ведь он каждый вечер ходил, говоришь?

Клавдия Никодимовна. Ходил. Греха на душу не возьму. Ходил.

Злата. Так в чем дело? Ведь он ходил, ходил, ходил! А в Москву ездил! А вот и мой свадебный подарок ему!

Проводит рукой по лицу.

Клавдия Никодимовна. Тебе это подарок. Тебе. За все твои страдания. Восемнадцать лет. Тебе подарок. И мне. А ему и без подарка ты хороша. Больно дорогой подарок ты для него теперь.

Злата. Мама, ты что, выходит, пока я уродиной была, он был хорош, а теперь… Так же нечестно! Ведь я люблю его! Ведь он красивый, добрый. Разве он не добрый и не красивый?

Клавдия Никодимовна. Ну раз любишь, тогда красивый и добрый.

Злата. Может быть, он другую завел, ты знаешь? Говори честно.

Клавдия Никодимовна. Никого не завел. У меня каждый вечер сидел, говорю тебе. А только жаль мне что-то стало такое сокровище ему отдавать.

Злата. Так я же все равно была уже с ним!

Клавдия Никодимовна. Ну, это по нынешним временам мало что значит. Кто полюбит, на это дело не посмотрит. А такую красавицу как не полюбить? (Звонок.) Ну, вот и он.

Злата. Не говори, мама, что я здесь. Пусть, как раньше, к тебе придет. А там… (Смеется.)

Клавдия Никодимовна. Не хочешь, не скажу. Воля твоя. (Берет трубку.) Да, Олег. Конечно, приходи, я блинов испекла. (Кладет трубку.) Сейчас придет.

Злата. Я, мама, во все свадебное оденусь. Давай платье. (Медленно одевается перед зеркалом.) Поправь сзади фату, мама. А помнишь, я хотела густой фатой лицо закрыть?

Клавдия Никодимовна. Чисто королевна. Вот соседи-то увидят — удивятся! Чудо прямо свершилось! Ты хоть фамилию врача своего скажи, я ей подарок свезу.

Злата. Мама!

Клавдия Никодимовна. Что?

Злата. Он придет, оставишь нас вдвоем?

Клавдия Никодимовна. А мне нельзя на счастье твое полюбоваться?

Злата. Хоть часика на два. Я… я с ним побыть при свете, в комнате хочу, как ты тогда при этих свечах… Тогда же все в темноте было… Он-то знал, что я уродина, а я-то, дурочка, пуще мертвецов света боялась…

Клавдия Никодимовна. Знал… Да, уйду, уйду, коли просишь… Все одно, к свадьбе дело. (Звонок.)

Злата. Я за портьеру спрячусь, а ты ничего не говори. Я сама, когда надо, выйду.

Клавдия Никодимовна. Ладно. (Уходит открывать, потом входит с О л е г о м.)

Олег. Блины — это хорошо, Клавдия Никодимовна. У нас в общежитской столовке только гречневой кашей кормят — размазней. (Садится.) А что это за подсвечник такой? Свечей-то для него сколько надо! (Считает.)

Клавдия Никодимовна. Праздник.

Олег. Уж не приехала ли?

Клавдия Никодимовна. Да как сказать… нет, вроде…

Олег. Ох и глупая она у вас, ох и глупая, ведь всерьез же я к ней, мне ее ожог не помеха, в человеке ведь не лицо важно, а душа, а душа у нее золотая, нежная, что мне ее ожог — так, неладный случай…

Клавдия Никодимовна. Неладный…

Пауза. Из-за портьеры выходит З л а т а, ее лицо закрыто густой вуалью.

Олег. Злата! Как ты могла! Как ты только могла! Ничего не сказать! Я ездил в Москву, я обыскал все больницы — триста сорок шесть больниц, районных и городских, — но нигде не нашел тебя. Где ты была? Ты заболела? Тогда почему тебя не было ни в одной из больниц? У тебя было обострение? Почему ты мне ничего не написала? Разве так можно? Разве можно так? Разве мы с тобой не…

Злата (открывает фату. Пауза.) Я изменилась? Да? Я сильно изменилась? Нет, ты скажи, я сильно переменилась? Тебе так больше нравится? Что ты молчишь?

Олег. Да. Ты стала красивой. Ты стала очень красивой.

Клавдия Никодимовна. Да. Она стала красивой. Сто операций на лице. Без наркоза.

Олег. Почему без наркоза?

Злата. При наркозе мышцы лица расслабляются, и пришитая кожа может обвиснуть.

Клавдия Никодимовна. Мне надо купить кое-что, я съезжу на базар? Такой случай. (Уходит. Пауза.)

Злата. А сейчас мы устроим вторую свадебную ночь. На той скамейке на кладбище было так жестко. У меня на спине были тогда синяки две недели. И мертвецов все же было стыдно. Правда? Особенно той девушки, Тани. Ведь она до этого не дожила… Я сейчас переоденусь для свадебной ночи и постелю постель. (Уходит за шкаф и выходит в длинной ночной рубахе.) Ты можешь снять это. Постой. Я сейчас зажгу все эти тридцать две свечи. Я привезла из Москвы разноцветные витые свечи. Специально для этого. Я дарю тебе свечи. Я дарю тебе кольцо. Я дарю тебе свое новое лицо. На меня молодые люди смотрят в автобусах. Ты не представляешь, как это приятно, когда на тебя смотрят не с брезгливой жалостью, а с восхищением. Теперь это лицо твое. Только твое. Ты заслужил это. И когда мы войдем в зал бракосочетания — все будут улыбаться нам. И ты будешь улыбаться и гордиться мною, потому что я буду красивая. Я красивая стала? Правда? Ты не удивляйся, что я все время спрашиваю. Я уже знаю об этом, но я еще не привыкла и потому все время хочу, чтобы ты мне говорил. (Пауза. О л е г молчит.) Красивая?

Олег. Красивая.

Злата. Ну так я зажгу свечи и задерну шторы. Подумать только, не влезают, их надо утоньшить у основания. Я принесу нож.

Олег. Постой, Злата. (З л а т а уходит и приносит нож, точит и вставляет свечи одну за другой.) А когда я зажгу все свечи, ты пойдешь ко мне… Как тогда… Только тогда я не была уверена, что ты останешься со мной, а теперь знаю. Ты будешь со мной, я теперь знаю. Ты будешь моим мужем. Моим красивым, добрым и великодушным мужем. Лучшие слова в мире — это великодушие и милосердие. Правда? Потерпи еще — это двадцать девятая свеча. Красиво? Вот теперь можно зажигать. Давай вместе!

Олег. Злата!

Злата. Молчи. Я знаю, что ты меня любишь. Ты тогда любил меня, а теперь можешь никогда не говорить мне ни слова о любви. Я тебе верю. Ты мне все доказал. Почему ты не зажигаешь свечи со своего края? Я уже зажгла целых пять.

Олег. Злата, я хочу тебе сказать…

Злата. Что ты не ожидал, что я буду такой красивой? Я это для тебя. И для себя немножко. Но в основном для тебя. Я не хотела, чтобы тебя обижали, говоря, что такой красивый, умный, добрый парень и женился на уродине. Я не хотела, чтобы у кого-то и в мыслях было, что ты женился на мне из жалости. Я не хотела, чтобы оскорбляли нашу с тобой чудо-любовь. Любовь, которой и на свете-то не бывает. Я бы перенесла еще тысячу операций без наркоза, лишь бы всего этого не было. Противные свечи, так плохо вставляются… а ты мне совсем не помогаешь. Ну, поцелуй меня, только потом я непременно вставлю свечи, все до единой, так и знай.

Олег. Ты стала теперь красивой. Ты стала такой красивой, что от тебя просто глаз нельзя оторвать. И я думаю, что теперь у тебя будет все в порядке.

Злата. Еще бы! Ведь со мной будешь ты!

Олег. Я не буду с тобой больше.

Злата. Не надо зажигать свечи. (Пауза.)

Олег. Пойми меня разумом, Злата. Я знаю, что это понять очень трудно. Я теперь тебе не нужен, Злата. В такой степени, как нужен был раньше: теперь ты хорошо проживешь и без меня. Раньше ты была только моей — кроме меня, ты не была нужна никому. Ну, во всяком случае, не многим. Я был для тебя всем. А теперь… Каждый молодой человек будет рад влюбиться в тебя. Теперь у тебя будет много счастья, Злата. И я не нужен тебе. Сейчас ты не можешь еще к этому, может быть, привыкнуть, но уже завтра же ты убедишься, что я прав. Ты не расстраивайся моим словам, а лучше надень красивое платье, распусти свои золотые волосы — тебе так больше всего идет — и сходи вечером в театр или на концерт. Ты увидишь, что все будет так, как я говорю. И тогда, вернувшись, ты обязательно зажги все свечи. А сейчас потуши их. Они душно пахнут. Можно? (Тушит свечи.)

Злата. Да… ты уходишь… совсем?

Олег. Да, Злата. То есть нет, конечно, я останусь, если ты хочешь, чтобы я выпил чаю. Я всегда буду приходить к тебе, когда ты меня позовешь. Мы станем настоящими друзьями… Ты даже представить себе не можешь, как я рад за тебя… А теперь меня ждет Анна… Помнишь, я говорил тебе про девушку, которая не могла простить мне одного плохого поступка в детстве? Так вот, она простила меня и вернулась. Так мне попить с вами чаю?

Злата. Нет! Иди!

Олег. Ну, до свидания. Звони. Я домой теперь перееду. Дома жить буду. Так что ты заходи. Напротив ведь!

О л е г выходит из комнаты. З л а т а сидит на кровати перед подсвечником. Входит К л а в д и я Н и к о д и м о в н а.

Клавдия Никодимовна. Вы не зажгли все свечи? (З л а т а молчит.) Вы зажжете их все в день свадьбы? Это правильно. Стог там, кладбище, а свадебная ночь в постели удобнее всего. Рождается человек в комнате, и любить и умирать должен в комнате, бог даст. (З л а т а молчит.) Что за свечи чудные ты привезла? Толстые да витые. Разноцветные. Я таких никогда не видела. А где Олег? Ушел в институт?

Злата. Ушел.

Клавдия Никодимовна. В такой день он мог бы и побыть с тобой… Что ты загрустила? А ну-ка посмотри на себя в зеркало! (Подносит зеркало. З л а т а отворачивается.) Вы поссорились? (З л а т а молчит.) Велика беда, помиритесь. Милые бранятся..

Злата. Нет. Мы не ссорились, мама.

Клавдия Никодимовна. Но ведь он ушел?

Злата. Нет… Он ушел.

Клавдия Никодимовна. Ты хочешь сказать… что он ушел? Совсем? Навсегда?

Злата. Да… Он ушел совсем.

Клавдия Никодимовна. Совсем… (Пауза.) А, да бог с ним. И забудь его, моя королевна, моя красавица. Теперь таких, как он, ты встретишь много.

Злата. Ты не знаешь его телефона в общежитии? (Бросается к телефону.)

Клавдия Никодимовна. У меня записан. Вот. А что ты хочешь ему сказать?

Злата. Все.

Клавдия Никодимовна. И правильно. Скажи все, что о нем думаешь, деточка.

Злата. Это общежитие? Мне, пожалуйста, попросите Красавина Олега из двадцать пятой комнаты. Олег? Это я, Злата! Олег, вернись, пожалуйста, я прошу тебя, мы еще поговорим, я прошу тебя! (Становится на колени.) Приходи ко мне, ты можешь встречаться с ней, с этой Анной, я не обижусь, я совсем не обижусь. Да и она не обидится… ну, хоть потихоньку…

Клавдия Никодимовна. Не надо, не унижайся перед ним, не унижайся. Ты же красавица теперь, ты должна знать себе цену, доченька, я не могу на тебя смотреть, у меня сердце сжимается, как пустой мяч…

Злата. Уезжаешь? Можно, я поеду на вокзал тебя провожу? (Начинает плакать.) Ну позволь, пожалуйста, я все буду делать, как ты хочешь, позволь, пожалуйста, позволь, я прошу тебя, прошу, прошу… (Рыдает.) Повесил трубку. (Ложится на кровать и рыдает.)

Клавдия Никодимовна. День-то у нас сегодня замечательный, чтобы реветь. Оставь, оставь свои слезы, Злата. Не хотела я тебе говорить, может быть, я сама во всем виновата. Но ведь не любил он тебя, никогда не любил.

Злата. Любил!

Клавдия Никодимовна. Ох, нет, Златочка, не любил. Восемнадцать лет назад мела я улицу, а тебе восемь месяцев было, я тебя только от груди отняла… Весна была, с крыш сосульки падать начали. Ну я и завезла тебя во дворик, чтобы не зашибло сосулькой… И вдруг машина пронеслась мимо, и в ней — мне мой золотобородый померещился. Бросила я метлу, схватила такси и, как была в переднике, догонять понеслась, ну да ясное дело — не он это был… Вернулась я во дворик, где коляску поставила — батюшки, а она вся в огне! И ты кричишь в ней тихо-тихо, верещишь так, почти неслышно. Ну, я схватила тебя, а пеленки-то уж горят, и одеяльце, дальше — «скорая помощь», больницы, пятьдесят процентов ожога. Ну, врачи хорошие попались, с сердцем, выходили тебя, только ожог на лице остался. Маленькая ты была, операции без наркоза могла и не перенести. Шесть лет мы с тобой по больницам шатались.

Злата. Да ты мне говорила все, мама, только ты забыла, ведь не в скверике пожар был, а дома.

Клавдия Никодимовна. Да я-то ничего не забыла. В пустынном дворике пожар был.

Злата. А зачем мне говорила, что дома?

Клавдия Никодимовна. А чтобы зла с малолетства ты на людей не держала. Ведь она, коляска-то, не сама загорелась — подожгли ее.

Злата. Подожгли?

Клавдия Никодимовна. Да. Подожгли. Трое мальчишек неладных. Одному, старшему, Гене Ползунову — девять лет было, Александру Волкову — шесть с половиной, а Олегу Красавину — восемь исполнилось. (Пауза.) Суд потом был. Родители у всех важные были: завуч школы, доктор наук да музыкантша. Адвокатов взяли, адвокаты говорили, что с мальчиков чего взять — несмышленые они, дескать, а я им говорю — как это в десять лет несмышленые? В десять лет человек знает, что и кошку за хвост плохо дернуть, а уж чтобы как картошку поджарить младенца — это он уж в четыре года обязан знать, значит, родители так воспитали, не вложили ничего доброго, родителей и судить надо, а детей — в колонию, раз у них в десять лет такие задатки, чтобы живое спичками жечь. Только не послушал меня суд — адвокаты у тех языкастые были. Присудили нам за такое с тобой несчастье — смешно сказать — по восемь рублей от каждого виновного родителя пожизненно на усиленное тебе питание. Хотела я им деньги их проклятущие назад швырнуть, да подумала: судья решит, что я больше клянчу, и потом, наказанием дела все равно не исправишь… Так и махнула рукой. А деньги брала, на полдачки копила, думала, в твоем положении лишнее имущество тебе не помешает, их тебе и дала — твои деньги. Теперь отдадим — пусть радуются. Теперь нам и полдачки не нужно, так припеваючи заживем. Только и с деньгами они меня замучили — до сих пор Красавин-отец по судам таскается, дескать, гуляю я на его деньги, дескать, спекулирую на твоем уродстве, всё эти восемь рублей вернуть себе хочет. Я бы вернула, так ведь суд не позволяет — тебя на экспертизу требует, а я сказала, не дозволяю больше экспертиз никаких. Намучила дочку.

Злата. Так Олег… Он ведь не требует вернуть эти восемь рублей… он ведь так… по любви, наверное…

Клавдия Никодимовна. Ох, дочка, да какая тут любовь… Гордыня одна, гордыня. Слушал он, видно, слушал скандалы в доме из-за грошей, и тошно ему стало. Сбежал он из дома. А к тому времени совесть его заела, а может, и товарищи — ведь изуродовал он тогда в свои восемь лет девочку. Вот и решил вину свою искупить — всем назло. Жениться на тебе. Дескать, вот какой я великодушный, женюсь на уродке. Сам изуродовал — сам и женюсь. А теперь женись он на тебе, чем он может похвалиться? Красавица девушка — всякий женится. Отчего теперь не жениться? Вот ему и не надо стало. Не любил он тебя, неладный. Никогда не любил.

Злата. Замолчи! Замолчи, скверная! Ты — ведьма! У тебя одна гадость в голове. Словно… змеи шипят! Любил он меня! Тогда на кладбище на скамейке любил! У мраморной девушки любил! Я знаю! Я знаю!

Клавдия Никодимовна. Успокойся, доченька, что ты. Может, и любил когда, тебе видней. К примеру, мой геолог меня любил, хоть и исчез навсегда, кто знает, что с ним случилось, а только в ту ночь он меня любил. Любил… не любил — это, верно, только сама женщина сказать может. Ну, тесто-то подошло. Пирог с черникой сделаю, винца выпьем по случаю возвращения и гулять в парк пойдем — то-то знакомые все удивятся. Только мой тебе совет: не звони ему больше, не унижайся перед ним — это бесполезно. Что держать ветер в поле? Вот пошла бы я за своим геологом на все четыре стороны — может, и нашла бы, да что было бы толку, раз сам он меня не нашел? (Уходит.)

З л а т а берет спички, медленно зажигает все тридцать две свечи. Долго смотрит на свет. Потом убирает волосы и начинает медленно приближать лицо к огню. Свет гаснет. В темноте слышен отчаянный крик боли: «Мама, мама, лицо жжет, лицо как жжет, лицо, лицо!..»

Конец

Загрузка...