Ожидание чуда составляет содержание и смысл человеческой жизни. Каждый по-своему представляет себе чудо. <…> Однако людям только кажется, что их желания разнообразны. В действительности люди, сами того не зная, желают лишь одного — обрести бессмертие. Это и есть настоящее чудо, которого ждут и на пришествие которого надеются.
Всеволод Петров «Турдейская Манон Леско»,
глава «Воспоминания о Хармсе»
Коллекционеры в большинстве своём странные и не совсем адекватные люди. Таким был и наш герой. Насаживания на булавки бабочек и складывания в альбом засушенных листьев он благополучно избежал, считая это девической забавой, но вот сладкого безумия собирания марок, монет, значков, открыток, а когда стал постарше, то и запрещённых в те времена наградных медалей и холодного оружия хлебнул сполна. Волны увлечений накатывали и отползали, оставляя на берегу обломки коллекций, жизненный опыт и изрядные прорехи в бюджете. Может, потому спокойно и дожил до своих сорока с небольшим лет, что ни одна из двух официальных и трёх незарегистрированных влюблённостей не сумели разделить уютную, но однокомнатную квартирку с очередным хобби и ушли, оставив Михаила Александровича наедине со своей многоликой страстью. Сорокалетие он отпраздновал вторым разводом и очередной сменой направления и вот уже два года холил и приумножал новую коллекцию студийных фотоаппаратов. Остывшие страсти всех предыдущих увлечений кое-чему научили Михаила Александровича. Нет, мы не о женщинах: в отношениях с ними он как был, так и остался лопоухим дилетантом, — о коллекционировании. Он стал специалистом, и не в конкретной области, в данном случае в фотографии — там он ещё учился, — а в собирательстве как таковом. Он понял, что не количество единиц — «материала», как его называют профессионалы, а его качество определяет, насколько хорошо твоё собрание. Понял, что груда роскошных альбомов с десятками тысяч марок легко и безоговорочно проигрывает соревнование одному серенькому кляссеру, в котором находится… Ух, давайте даже не будем фантазировать, что там может обнаружиться, какие невзрачные сокровища, затаившиеся в аккуратных креплениях — клеммташах, могут там оказаться: сердце старого коллекционера начинает сбоить и бешено колотиться, лишь только подумаю об этом. Коллекционеры, они ведь как разведчики: никогда не бывают бывшими.
В этот морозный, но по-ленинградскому сырой, уже с привкусом близкой весны мартовский вечер одна тысяча девятьсот восемьдесят четвёртого года Михаил Александрович возвращался с работы в благодушном настроении, ибо знал, что дома ждёт его последнее приобретение, за которое выложил он изрядную часть зарплаты, но оно того стоило. То был настоящий, и это уже Михаил Александрович проверил, «Гёрлитцер» — довоенная немецкая студийная камера, с которой, собственно, и были скопированы те самые советские деревянные ящики, называвшиеся ФК, в блестящий глаз которых мы не раз напряжённо смотрели в фотоателье, когда наши мамы и папы, а позже и мы сами приводили туда своих детей, чтобы… Чтобы что? Зачем? Ну как это — зачем? Чтобы перебирать в старости хрупкие листы с колющимся фигурным обрезом и вскрикивать: «А вот смотри, смотри — тебе было пять лет! А помнишь, душа моя, этот голубенький свитерок? Это же я тогда в Киеве купил, и мы его нашему мальчику на день рождения подарили. А помнишь, сынок, как ты тогда не хотел фотографироваться, и мы тебе пообещали мороженое, если будешь сидеть смирно?» Да не помню я этого! Не помню! Зачем мне это помнить? Да и кто это помнит?
Так вот, этот «Гёрлитцер» был папой или, вернее, старшим братом тех клонированных магических ящиков, обманувших не одно поколение советских детишек, замерших на жёстких и неудобных стульчиках в фотоателье и безуспешно ожидающих обещанную птичку. Понимая уже, что в коллекционировании объять необъятное не получится, как бы этого ни хотелось, Михаил Александрович сосредоточился на одном полюбившемся разделе: на крупноформатных камерах. Это была достаточно сложная и недешёвая область, ещё и дополнительно затруднённая тем, что в его однокомнатной квартирке в блочной пятиэтажке даже небольшую коллекцию разместить было непросто. Но ведь всё это бытовые мелочи, не стоящие и обсуждения, когда речь идёт о внезапно вспыхнувшей страсти. Разве можно измерять любовь рублями и квадратными метрами?
Полированный, поблёскивающий латунью и бронзой аппарат томился дома, а пока что в подъезде из невзрачного и перекошенного почтового ящика в руки Михаилу Александровичу вывалился обычный почтовый конверт, и, неизвестно почему, настроение у нашего героя испортилось. Михаил Александрович вёл обширную переписку по своим коллекционерским делам. Письма и писал, и получал, и не были они для него чем-то неожиданным. Мало того — недавно он настолько увлёкся, что даже написал письмо за границу — что само по себе было смелым шагом в те времена. Дело было в том, что попалась ему в руки совершенно случайно, но, увы, не дёшево одна странная студийная камера. Явно по всем параметрам старый немецкий аппарат, вот только имя, выгравированное готическим шрифтом на надраенной предыдущим владельцем (ох уж эти дилетанты, ну сколько можно учить их — не трогать, не сдирать драгоценную патину!) латунной табличке, привинченной сбоку, было совершенно ему незнакомо: Henoch. Мало того, в купленной из-под полы за сумасшедшие деньги ксерокопии каталога «Мак-Кеонс» — этой библии фотоколлекционеров — такого имени тоже не оказалось. Опросив всех знакомых и не получив внятного ответа, он возбудился и написал письмо в редакцию каталога. Перевести письмо на английский помогла симпатичная стажёрка из технической библиотеки их института. От принесённой в уплату коробки шоколадных конфет она отказалась, но при этом посмотрела так, что у Михаила Александровича сладко заныло внутри, и если бы не Маша, не вовремя оказавшаяся рядом, неизвестно, чем бы всё закончилось. И вот уже несколько последних недель Михаил Александрович находился в приподнятом настроении, ожидая, что почта вот-вот принесёт ему известие, что он, ну, если не совершил открытие, то, по меньшей мере, нашёл клад. Так что писем он не боялся — напротив, нетерпеливо ждал, но вот этот конверт, именно этот, ему почему-то открывать не хотелось. Может, потому что подсознание его сразу отметило и опознало обратный адрес, а может, предчувствовал он, что этот бумажный прямоугольник с четырёхкопеечной, напечатанной типографским способом блёклой марочкой в правом углу и станет причиною длинной цепи его неприятностей и непрошеных приключений.
Он и поднявшись в квартиру, не сразу открыл письмо, а сначала переоделся, умылся и даже налил рюмку армянского трёхзвёздочного коньяка из оставшейся от скромного празднования Восьмого марта бутылки, закурил и вот только тогда решился и жирным, невымытым после завтрака кухонным ножом взрезал конверт. Ничего страшного там не оказалось. Стандартный лист, напечатанный на машинке, куда от руки было вписано его имя, приглашал «Дорогого Михаила Александровича Мазина», а именно таково было полное имя нашего героя, на встречу выпускников, посвящённую двадцатипятилетию окончания школы.
«Ух ты, а ведь вправду — двадцать пять лет прошло, — подумал, расслабившись, он. — Надо же, как быстро пролетело».
От сентиментальных размышлений, в которые он под влиянием письма и коньяка уже готов был углубиться, оторвал телефонный звонок. Звонила Маша — новая подруга, из-за которой, собственно, в квартире и появились коньяк, новые пушистые тапочки и засохший кусок торта в холодильнике.
— Привет! Чем занимаешься?
— Да вот, письмо читаю. Приглашают приехать на встречу одноклассников. Представляешь — оказывается, двадцать пять лет прошло!
— И что? Поедешь?
— Не знаю… Не решил пока. Вроде бы и интересно посмотреть, а вроде бы и незачем. Хотя я давно там не был.
— Съезди, съезди. — Машино настроение, похоже, начинало портиться. — Девочек посмотришь. Со школьной любовью встретишься.
— Да какая там любовь, — попытался отшутиться Мазин. — Она же старенькая уже.
Это был неправильный ответ. Маша была всего на год его младше, о чём Михаилу Александровичу тут же и напомнили. Остаток разговора прошёл в извинениях и оправданиях, и, положив трубку, он подумал, что, может, и неплохо бы съездить на эту встречу, просто для того чтобы исчезнуть из города на недельку, отключиться и отдохнуть от всех — в том числе и от новой и так быстро ставшей не в меру придирчивой и требовательной подруги.
Небольшой городок, где Михаил Александрович родился и прожил до окончания школы и откуда уже насовсем уехал в Ленинград, находился в Западной Украине, и добираться туда надо было поездом с Варшавского вокзала около полутора суток. Это не смущало его. Он любил поезда, и сама мысль о путешествии: о купе, в котором сразу запахнет крутыми яйцами и жареной курицей, об убаюкивающем стуке вагонных колёс — была ему приятна. Предвкушение всей этой поездной атмосферы, временного выпадения из привычного мира настраивало его на лирический лад, и, вытряхнув из бутылки остатки коньяка, принялся он вспоминать и подсознательно подбирать воспоминания таким образом, чтобы укрепиться в своём решении. Начал и сам устыдился — да какие ещё аргументы нужны? Ведь там могилы родителей, на которых он не был уже лет десять! Нет, деньги на уход он исправно посылал бывшей соседке, но правильно было бы появиться хоть иногда и самому. Радостно решившись, он тут же прикинул, что заявление на работе напишет завтра, начальство протестовать не будет: пойти в отпуск в такое время желающих мало, и на освобождённую им летнюю неделю найдётся масса претендентов. Билеты он купит тоже завтра и через две недели — за несколько дней до назначенной встречи — сможет выехать в родные места. У него будет достаточно времени, чтобы и побродить по городу, и сходить на кладбище к родителям, и пообщаться с давно забытыми друзьями-приятелями. Кстати — друзья! Ведь у него же и впрямь были там друзья! Ведь их неразлучную компанию даже называли по-всякому: кто «тремя мушкетёрами», а кто и «бандой трёх». Точно. Трое их было: он — тогда ещё Мишка Мазин, Сашка Коготь (Когтев его фамилия была) и Лёшка… э-э… как же его-то фамилия? Ла… ля… А! Ляхов, конечно, его же ещё кто Ляжкой, кто Ляхом дразнили. Особенно после того как «Тараса Бульбу» в школе прошли. Они же ещё сфотографировались вместе в ателье у старого Изи, перед тем как он, Мишка, уехал поступать в институт. Михаил Александрович рванулся в комнату и, торопливо, но бережно отодвинув дожидающийся хозяйского внимания «Гёрлитцер», полез в шкаф, где лежал пакет со старыми фотографиями. Вот они: вот их классная фотография с выпускного вечера. Какие все смешные! Вот Лёшка на ней, вот Коготь, вот он сам — стриженый, с оттопыренными ушами. А вот и она, Ниночка, школьная любовь, — сколько из-за неё натерпелся, даже бит был разок её ухажёром из девятого «Б» класса. Как его звали-то? А, не важно. Давно замужем Ниночка, двое детишек у неё, и живёт всё там же. Ни ему не досталась, ни этому — как его там звали, а лейтенантик из «Офицерского городка» завладел Ниночкиным сердцем на танцах через год после окончания школы. А вот Когтя уже нет — сгинул майор Когтев в восьмидесятом в Афганистане, и гроб запаянный — всё, что от него осталось, — получили его родители только в восемьдесят первом. Так что теперь двое их, мушкетёров, на встречу приедут. Он продолжал разбирать пакет, по одной вытаскивая фотографии, вспоминая события и, иногда безуспешно, лица. Выпало несколько любительских карточек: вот они на речке, вот он с родителями в Евпатории, куда дважды его вывозили ребёнком лечить хронический тонзиллит, а вот и…
Он держал в руках фотографию в голубоватой картонной рамочке, на которой внизу золотыми буквами с завитушками на концах было вытиснено: «Фотоателье №2». Это должна была быть та самая фотография, которую он искал. Та, на которой они были сняты втроём: он, Коготь и Лёшка. Да, на фотографии был он — Мишка Мазин, молодой, весёлый и улыбающийся десятиклассник в школьной форме. Стоял, раскинув по сторонам руки, точно обнимал кого-то, точно положил их на чьи-то плечи. Вот только на фотографии-то больше никого… один он на ней был.
Поездка оправдала его ожидания: тридцать часов убаюкивающего кочевого существования. Без проблем и даже без лишних подмигиваний кассирше нашёлся купейный билет, и соседей оказалось только двое: интеллигентная семейная пара его лет — время такое, не сезон, и проводница оказалась милая и очаровательная, с мягким южным говорком. А на остановках, несмотря на противную мартовскую слякоть, стойкие бабульки в платках и ватниках продавали горячую, чуть сладковатую варёную картошку и уже пересолившиеся к весне, но всё ещё хрумкие, попахивающие чесночком огурцы. И вагон-ресторан в поезде был! А для тех, кому страшновато было идти туда через гремящие тряские тамбуры, проводница разносила в надраенных металлических судках, составленных многоэтажной этажерочкой на длинной ручке, борщ и ароматно пахнущий гуляш с картофельным пюре и коричневой подливой. А если ещё и выпить по двести грамм с разговорчивым в меру соседом и запить всё это великолепие горячим, слегка отдающим содой чаем в тонком стакане, позвякивающем в узорчатом хромированном подстаканнике, размешав ложечкой два кусочка сахара из фирменной железнодорожной упаковки, — ах, как спится после такого обеда, под монотонный перестук колёс! Вот так бы и ехать, только бы не приезжать, только бы провести всю жизнь в таком безвременье, между заботами, между проблемами, удрав от одних и так и не добравшись до следующих.
Но ему не спалось, да и насладиться всем этим памятным с детства блаженством тоже не слишком получалось. Что бы он ни делал: играл ли в шахматы с соседом по купе, или, забравшись на верхнюю полку и чуть-чуть приоткрыв окно, вдыхал пахнущий паровозной гарью мартовский ветер, или просто смотрел в бесконечную чёрно-белую убогость мелькающих за окном пейзажей — мысль его неизменно возвращалась к этой проклятой фотографии. Он изучил её со всех сторон, вытащил из картонной рамки, в которую она была вклеена, рассматривал под лупой, пытаясь найти следы подчистки, — и ничего не обнаружил. Это была настоящая, не ретушированная, реальная фотография того времени. Но ведь мало того что на ней не было тех двух его друзей, с которыми, как он точно помнил, они вместе фотографировались, там нашлась ещё одна подтверждающая деталь, придававшая всему дополнительный жутковатый оттенок. На оборотной стороне картонки перьевой ручкой — той самой ручкой, которой в те годы и писали, самопиской, было сделано три подписи. Три росчерка. Все три мушкетёра расписались на ней, и одна из подписей точно была его. И дата стояла — та самая. Он никому не сказал о фотографии. Друзей, настолько близких, чтобы им можно было доверить такое и не быть немедленно осмеянным, да ещё и не рискуя назавтра сделаться посмешищем всего института, у него не было. Женщин, с которыми этим можно было бы поделиться, а тем более получить какой-то совет, и подавно. Он носил это в себе, обдумывая, взвешивая и пытаясь понять. После долгих размышлений Михаил Александрович отбросил мысль о какой-либо мистификации. Он точно помнил и саму съёмку, и как они забирали эти три копии у Изи в ателье, и как расписывались друг другу на обороте. Подмена тоже отпадала — он вспомнил, что перед первой женитьбой доставал фотографии, показывая будущей жене своих друзей, которых хотел бы пригласить на свадьбу. Все они тогда на этой фотографии были! Все трое! Только вот отметить свадьбу не получилось — расписались по-быстрому, по-студенчески в ЗАГСе, и всё. И денег не было, да и родители её были против — неприятная история. Вот и прожили вместе недолго — зато прописку ленинградскую долгожданную он получил. На всех остальных фотокарточках из его детства и школьной юности никто не пропал — все ребята и эти мушкетёры были на месте. Значит, получалось, что всё замыкается на этом одном снимке, на единственной фотографии, сделанной ими в фотоателье №2, а в просторечии «У Изи». Когда он пришёл к этому незамысловатому выводу, то, перерыв снова всю бумажную груду, он нашёл ещё две сделанные там же карточки. Но на них и изначально должен был быть только он: на первой — пухлый карапуз в матроске и с деревянным корабликом в руке, а на другой — школьник шестого класса (что и подтверждала надпись на обороте) с косо повязанным пионерским галстуком и изуродованной стрижкой под полубокс круглой головой с оттопыренными ушами. На этих фотокарточках всё было на месте. И вот ещё что пугало, и мысль о чём он от себя всё время гнал: уж очень странна была его поза на этой загадочной фотографии, его фигура, у которой исчезла опора — плечи, на которых должны были лежать его руки. Он был похож на ней на распятого на невидимом кресте, и это, конечно, подбавляло чёрной краски в ту палитру, в которую и так была окрашена вся эта тревожная предотъездная неделя.
Всё хорошее имеет обыкновение заканчиваться, а уж поездка на поезде и подавно. Всё же поезд не корабль — не развернёшь его, когда вздумается, в любую сторону, не поднимешь на паровозной трубе Весёлый Роджер и не покатишь с гиканьем прочь, не разбирая колеи, по бескрайним степям. Даже если и придёт в голову помощнику кочегара сговориться с бригадиром проводников, устроить бунт и захватить власть над составом, загонит он в почтовый вагон предварительно ограбленных пассажиров мягких купе, затолкает в топку ненавистного угнетателя, старшего машиниста, установит в поезде революционную власть — ну и куда он направится? Только туда, куда ведут рельсы: в Шепетовку или в Здолбунов. Вот в него-то они и приехали. Пересадка в Здолбунове была долгой, до нужного поезда у Михаила Александровича было четыре часа, и он решил размяться и погулять по округе, благо было ещё светло. Правило советского путешественника не отходить от вокзала с наступлением темноты, Михаил Александрович выучил твёрдо и в теории и на собственном опыте, потеряв глазной зуб и кошелёк в аналогичной ситуации лет пять назад, будучи в командировке в… да какая разница — в этом смысле все они одинаковы, небольшие провинциальные города. Погулял он недолго, однообразная серость быстро утомила и наскучила. Городок был внешне ничем не примечателен: железнодорожный узел — промежуточное бытие, где люди, не пуская корней, не обрастая историей, живут в надежде вырваться оттуда, вскочить на ходу на подножку одного из сотен ежедневно проходящих мимо поездов — и прочь, прочь от этого унылого и безнадёжного существования. Как прокатывались через этот город, не оставляя следа на рельсах, миллионы вагонных колёс, так перекатились через него и людские потоки, не оставив после себя ничего, кроме заброшенных могил и засыпанных рвов, заполненных десятками тысяч тел. Этот чернозём удобрили и евреи, несколько раз за последние двести лет вырезанные здесь под корень то поляками, то украинцами, а в последний раз — немцами; и поляки, бежавшие сюда от ужасов Волынской резни; и украинцы, спасавшиеся от тех, кто пришёл за эту резню мстить. От всего этого ужаса серый городок, казалось, сжался, окаменел и слепыми глазами станционных пакгаузов только безразлично встречал и провожал поезда, и не было ему дела больше ни до чего на свете.
Устроиться в гостиницу ему помогло липовое командировочное удостоверение, на всякий случай сделанное ему секретаршей начальника отдела кадров Анечкой, благоволившей симпатичному, холостому и всё ещё перспективному в свои сорок с небольшим инженеру. Был ещё вариант попроситься к тётке Жанне — дальней родственнице по отцу, владелице большого дома, которая, по давним слухам, с удовольствием сдавала комнаты жильцам, но не хотелось Михаилу Александровичу пока объявляться у родни. Разумней было для начала осмотреться по сторонам, понюхать, чем пахнет в городе, в котором не был уже пятнадцать лет. От поселения в номер с тремя другими командировочными спас его набор ленинградских шоколадных конфет. Хорошо ещё, что по насупившемуся лицу дежурной администраторши Михаил Александрович почувствовал, что дёшево тут не отделаться, и вместо того чтобы достать заготовленный стандартный набор «Ассорти», полез в другой отдел портфеля и вытащил дефицитную и дорогую коробку «Пиковой дамы». А то спать бы ему на панцирной сетке под храп трёх изрядно выпивших мужчин со всех концов страны, приехавших в его родной городок что-то налаживать, строить и согласовывать. А так отдельный, пусть и небольшой номер, двухспальная кровать и уважительный (и игривый) взгляд дежурной по этажу.
Первое, что он сделал, разобрав чемодан и помывшись под слабенькой струйкой душа, — это позвонил Лёшке Ляхову. Трубку долго не брали, потом подошла девочка. Выслушав его, она, ничего не ответив, положила трубку. Он подумал, что ошибся номером, набрал снова. На этот раз трубку взяли сразу — низкий женский голос, помолчав, спросил, кто звонит, и, услышав ответ, всхлипнув, произнёс:
— Миша, а ты разве ничего не знаешь? Это я, Женя. Ведь Лёши нет. Уже почти год, как нет.
Женя — он сразу вспомнил её — была невысокая крепенькая брюнетка, на год младше них, за которой Лёшка долго ухаживал начиная с десятого класса и в конце концов женился на ней года через три после окончания школы.
— Женя, Женечка, я ведь не знал. Мне никто не сообщил, — забормотал он, не понимая, как быть дальше, что сказать и что сделать. — Как это случилось?
— Несчастный случай, Миша. Поехал на заработки. У нас тут заработать-то негде. В Сибирь нанялся, да и замёрз там на прииске. Там и могила его.
Она что-то ещё рассказывала, приглашала зайти. Он отвечал, не соображая даже, что говорит, а у самого испарина выступила на лбу, и шум в ушах, и дрожь мелкая по всему телу. Вот оно что. Вот почему на фотографии не было и Лёшки. Когтя нет давно. Лёшки не стало год назад — вот и два пустых места, два исчезнувших плеча под его раскинутыми руками! Наконец, что-то наговорив, набормотав каких-то соболезнований и суетливых обещаний зайти, положил трубку. Закурил. От того, что получали объяснения какие-то факты, общая ситуация становилась ещё запутаннее и страшнее. Ясно было пока только одно: всё сходится на фотоателье, на том самом ателье «У Изи». Там и была сделана та единственная фотография, с которой пропали оба его друга. На остальных-то снимках они были! Он оделся, положил фотографию в картонную папку на завязках, потом, поколебавшись, добавил туда ещё несколько других, где они были сняты вместе. Уже собрался было выйти, но понял, что у него дрожат ноги. Порывшись в чемодане, достал бутылку коньяка, сполоснул в туалетной раковине стакан, что нашёл на столике рядом с графином, налил половину и разом выпил. И только тогда, доставая на ходу сигареты, вышел из номера.
Пока мылся и собирался, он запланировал сначала пойти на кладбище, к родителям, но теперь, после разговора с Лёшкиной женой, это напрочь выпало из памяти, и ноги его, за столько лет не забывшие дорогу, сами привели к тому месту, где когда-то и была та злополучная фотомастерская. Она оказалась на месте. То же двухэтажное, только оштукатуренное заново невзрачное строение, называвшееся в его время «Домом быта». Весь второй этаж теперь занимала какая-то снабженческая контора, а на первом, точно так же, как и двадцать пять лет назад, находились пункт проката и то самое фотоателье №2.
Сухонький старичок в тёплой фуфайке и войлочных тапках бесшумно и неожиданно появился из-за ширмы.
— Желаете сфотографироваться?
Мазин вздрогнул от неожиданности и не сразу сообразил, что ответить.
— Нет. Да. Здравствуйте. А Изя, то есть Исаак Гершевич, тут больше не работает?
— Так вам Изя нужен, — старичок пожевал губами, словно готовясь плюнуть. — А зачем, позвольте узнать, он вам?
— Мы старые знакомые, с детства… с моего, конечно, детства, — поправился Мазин. — Я сегодня приехал в город. Вот, хотел повидаться.
— Нету вашего Изи, — решительно ответил старичок. — Исчез с месяц тому назад. Пропал, как не было. И ещё кой-какая казённая аппаратура вместе с ним исчезла. Теперь я тут работаю.
— Как исчез? — не понял Мазин.
— А вот так, — уже торжествующим тоном сказал старик. — Раз — и исчез. На работу не вышел. Дома его нет. Милиция искала и ничего не нашла. Пропал. Но вы, молодой человек, телефончик мне ваш оставьте. Ежели какие новости будут — так я вам позвоню.
Михаил Александрович заколебался. Оставлять ленинградский телефон не хотелось, и он записал на подсунутой старичком бумажке название гостиницы, в которой остановился, и номер комнаты.
Они сухо распрощались. Мазин вышел в надвигающиеся сумерки, потоптался у входа, не понимая, куда ему сейчас пойти, и просто побрёл по городу, пытаясь привести в порядок разбегающиеся мысли.
Он бы изрядно удивился, если бы задержался у ателье и подсмотрел в большое витринное окно, чем занялся старичок-фотограф после того, как он вышел. Тот пошарил по карманам фуфайки, вытащил очки с толстыми выпуклыми линзами и внимательно изучил бумагу, на которой Мазин записал свой адрес. Затем, скользя тапками по линолеумному полу, подошёл к небольшому бюро, находившемуся в углу, и достал оттуда ещё один лист бумаги и две визитные карточки. Разложил всё это возле чёрного бакелитового телефона, стоявшего на крышке бюро, и надолго задумался. Наконец, выбрав одну из карточек, он, с трудом попадая пальцами в отверстия диска, набрал номер, сказал несколько слов и продиктовал название гостиницы, где остановился Мазин. Довольно потёр сухонькие лапки и, уже увереннее, взяв вторую визитку, проделал ту же процедуру. Потом снова задумался, побродил по комнате и, решившись, набрал номер, записанный на листе бумаги, а когда трубку на той стороне подняли, продиктовал то же самое, что и прежде. Проделав всё это, старичок довольно хихикнул, спрятал все бумажки обратно в бюро и так же бесшумно исчез в помещении за ширмой.
Михаил Александрович бесцельно бродил по городу своего детства. За двадцать лет город разросся, потерял прежнюю узнаваемость, и часто, свернув за знакомый, как ему казалось, угол, он оказывался в совершенно чужом районе. В тихом тупичке, где когда-то у них с друзьями было оговорённое место сбора, он ожидал увидеть покосившуюся мазанку с крытой рубероидом крышей, а перед ней сад с тремя вишнями и огромным старым каштаном — эта точка встречи так и называлась у них: «У каштана». Теперь там стоял блочный четырёхэтажный дом. За вкопанным у подъезда самодельным деревянным столом со скамейками четвёрка продрогших мужиков, тихо матерясь, стучали костяшками домино. Темнело, и он подумал, что в сумерках будет недолго и заблудиться, вспомнил, что весь день ничего не ел, и повернул к гостинице. Гостиничный ресторан был открыт, рады ему там не были и особым разнообразием не побаловали. Гуляш с подливой (тот же, что и в поезде), только что вместо пюре оказалась дефицитная гречка, и местный колорит — вареники. Он уже взвился от радости, что с вишней, но нет… какая вишня — март месяц! С картошкой есть, берёте? Ну да, конечно… и сто пятьдесят водочки, будьте любезны…
Уже подходя к своему номеру, он услышал, как надрывается телефон. Да, в его номере даже был телефон! Но пока нашаривал ключ и пытался попасть в щель замка, телефон умолк. Он набрал номер дежурной администраторши и попытался выяснить, кто звонил. Вопрос удивил дежурную.
— Я вам шо — контрразведка? — ответила она с таким искренним изумлением, что Мазину стало стыдно за очевидную бестактность своего вопроса.
Он переоделся в спортивный костюм — в номере было прохладно. Спать ещё не хотелось, попытался читать, но быстро и с раздражением отшвырнул журнал, который прихватил с собой из дома. Было невозможно сосредоточиться на чтении, когда в голове вращались по кругу, как выстроившиеся в кольцо ящерки, закусившие хвосты бегущих впереди товарок, одни и те же безответные вопросы.
Из ступора его вывел стук в дверь.
— Михаил Александрович, откройте. Милиция.
Мазин заметался по номеру. Что? Зачем? Что натворил? Что спрятать? Потом опомнился — что это я? Что мне прятать? Совсем нервы ни к чёрту. Подошёл и уже спокойно, сдерживая дыхание и стараясь унять заколотившееся сердце и подкатившую дурноту, открыл дверь. В ярко освещённом гостиничном коридоре стоял совершенно не страшный щуплый мужчина в сером, слегка лоснящемся от долгой носки костюме, белобрысый, с мягкой улыбкой на круглом и очень бледном лице.
— Простите великодушно, Михаил Александрович, что так поздно и что, наверно, напугал. — Тут он полез в нагрудный карман костюма, вытащил оттуда красную книжечку, ловким движением фокусника одной рукой раскрыл её и, быстро проведя разворотом перед носом Мазина, убрал обратно. — Следователь прокуратуры Наливайло Сергей Максимович.
— Да это ничего, я ещё не спал. А я Михаил Александрович, — зачем-то начал представляться Мазин, не сообразив, что гость, очевидно, знает, к кому пришёл.
— Да, да, — нетерпеливо отозвался тот, заглядывая через мазинское плечо. — Вы один?
— Да, конечно. А в чём, собственно, дело? — наконец стал приходить в себя тот.
— Так я могу зайти, — не отвечая на вопрос, утвердительно сказал следователь и, двинувшись на Мазина, вынудил того отступить в сторону и дать Наливайло пройти в комнату.
Зайдя в номер, следователь быстро осмотрелся, заметил папку и коньяк на столике, но трогать ничего не стал, а только придвинул себе единственный стул, расположился на нём поудобнее и приглашающим жестом подозвал хозяина комнаты.
— Да вы присаживайтесь, Михаил Александрович, присаживайтесь. Вот хоть сюда, на кровать, и присаживайтесь. Вы уж извините за бесцеремонность, но, согласитесь, будет странно, если я, гость и мужчина, буду сидеть на вашей кровати, — он мелко хихикнул, но тут же прервался.
— Я к вам, Михаил Александрович по делу, конечно. А вы здесь ведь тоже по службе? — тут он сделал паузу, дожидаясь ответа.
— Да, и по работе тоже, — уже грубее ответил Мазин, потихоньку начавший приходить в себя от провинциальной непосредственности гостя. — И по личному делу заодно.
— А какое, позвольте полюбопытствовать, личное дело у вас в наших краях?
— А по какому, собственно, поводу и ваш визит, и все эти вопросы? — вспыхнул Мазин.
— Да вы не волнуйтесь, Михаил Александрович, вас ни в чём не обвиняют. — Следователь сделал в этом месте многозначительную паузу, в которую так и просилось «пока», и, цыкнув зубом, продолжил: — Просто я веду дело о пропавшем гражданине Якобсоне Исааке Гершевиче, а вы им тоже интересуетесь, вот я и зашёл к вам выяснить кое-что. Это же лучше, чем вызывать вас повесткой в прокуратуру, не так ли?
— А откуда… — начал было Мазин, но тут вспомнил адрес гостиницы, оставленный им плюшевому старичку в ателье, и махнул рукой. — Да, конечно, хотя я и не понимаю, чем могу быть вам полезен. Я не был в городе уже много лет. Приехал только сегодня и могилы родителей посетить, и на встречу выпускников сходить — юбилей у нас, двадцать пять лет окончания школы.
— Вот как… Любопытно, любопытно, — забормотал следователь. — А с жертвой вас какие связывали отношения?
— С какой жертвой? — похолодел Мазин.
— Ну, с пропавшим, с Якобсоном, — нетерпеливо пояснил Наливайло.
— Да никаких отношений не было. Подростком я любил забегать к нему в ателье, занятный старик был, про войну интересно рассказывал, и фотографировались мы у него, — так это всё двадцать пять лет тому назад было. А с тех пор я его и не видел. И почему вы его жертвой называете? Он что, убит?
— Мы не можем этого достоверно утверждать, но он исчез почти месяц тому назад, и пока что розыски ни к чему не привели. — Говоря это, следователь резко наклонился на стуле в сторону сидящего на кровати и своими голубыми, слегка водянистыми глазами прямо-таки впился в него. Развязные манеры гостя, отдающие клоунадой, начали раздражать Мазина. Ему почудилось, что странный гость вот-вот, добавляя в конце слов шипящее «с», заявит ему:
— Так это вы-с, вы-с, Михаил Александрович, и убили-с старичка Изю.
Смахнув наваждение, Мазин встал с кровати и, взяв коньяк, собрался было налить себе, но спохватился и предложил гостю. Тот явно ждал приглашения и, демонстративно посмотрев на наручные часы, заявил, что рабочее время у него закончилось и он не видит причин, по которым ему бы следовало отказываться от такого заманчивого предложения. От его многословной манеры излагать свои нехитрые мысли, обволакивая их пеленой ничего не значащих слов, у Мазина начало гудеть в голове. Он пожалел, что не спрятал бутылку до того, как открыл дверь, но делать это было уже поздно, он сполоснул второй стакан и разлил коньяк. Закусывать было нечем, а доставать припрятанные на подарки и взятки две коробки ленинградских конфет он точно не собирался. Они выпили, и Мазин сразу закурил — вместо закуски. Наливайло оказался некурящим, и Михаил Александрович выдыхал густые струи, мстительно наблюдая, как незваный гость морщится и демонстративно отгоняет дым ладошкой. Разговор пошёл уже не относящийся к делу, и поскольку коньяк был допит, а говорить следователю о второй бутылке, которая была в чемодане, Мазин не планировал, Наливайло, заметив, что хозяин номера потянулся за новой сигаретой, стал многословно откланиваться — впрочем, за коньяк так и не поблагодарил. Напоследок, по-клоунски расшаркавшись, он сказал, что если у него ещё возникнут вопросы, то ему, возможно, придётся ещё разок побеспокоить любезного Михаила Александровича. На что, конечно, получил вежливое разрешение, которого он, собственно, и не спрашивал. Гость уже был в дверях, когда Мазин, вспомнив, неожиданно для себя спросил:
— Да, Сергей Максимович, это вы звонили по телефону, перед тем как зайти?
— Я? Нет. Я не предупреждаю о своём визите заранее, — осклабился Наливайло.
Был уже двенадцатый час ночи. Спать не хотелось. Нервное напряжение этого странного дня выталкивало сон, не давало расслабиться. Но поспать было нужно, и Мазин приоткрыл форточку — проветрить комнату перед сном. Ночной ветер ворвался в номер, зашелестел разложенными фотографиями. Чтобы успокоиться, Михаил Александрович попробовал сделать несколько дыхательных упражнений, которым обучила вторая жена, увлекавшаяся йогой, — и помогло. Он расслабился, представил себя облачком, плывущим над зелёным лугом, пришёл в благодушное настроение и уже собрался было спланировать на землю, раздеться и пойти под душ, но… Нет, не суждено было ему сегодня отдохнуть.
На этот раз в дверь стучали хоть и решительно, но не так требовательно, как колотил Наливайло. Мазин не стал спрашивать, кто там, а сразу открыл, но увидел стучавшего, только когда перевёл взгляд вниз, совсем вниз. Мальчишка был такого маленького роста, что Мазин обречённо подумал, что всё — допился: гномы мерещатся. Гном шмыгнул носом, поправил сползающую на лоб кепку и баском спросил:
— Ты, что ли, Мазин?
— Я, — обречённо ответил готовый уже ко всему Михаил Александрович. — А ты кто?
— А я Фёдор, — тем же баском ответил гном. — Это тебе, — и протянул сложенный вчетверо лист разлинованной бумаги.
Мазин покрутил листок в руках — уж очень не хотелось ему его разворачивать. Но необычный посланец из-под козырька огромной кепки смотрел так требовательно, что он решился. На листе, явно вырванном из школьной тетради, фиолетовым химическим карандашом крупными печатными буквами было написано: «Миша. Фёдор тебя проведёт. Приходи сейчас, срочно».
— Это что?
— Чё, не видишь? Записка, — гном был не слишком любезен.
— От кого?
— Там же написано — от Изи, — рассердился гном.
— Ничего тут не написано, — в свою очередь рассердился Мазин и, наклонившись, ткнул записку гному под нос.
По тому, как тот, даже не глядя на бумагу, отвёл глаза, Мазин понял, что читать мальчишка не умеет, и только тогда смысл сказанного этим малышом начал проникать в затуманенный всем выпитым за день спиртным мозг нашего героя.
— От какого Изи? От Якобсона? Так он жив?
— А что ему сделается, — буркнул странный посланник и уже нетерпеливо добавил: — Так ты идёшь или нет?
Идти в глухую ночь неизвестно куда с этим странным проводником Михаилу Александровичу ужасно не хотелось. Вот чего хотелось — так это захлопнуть дверь перед носом наглого мальчишки и залезть под горячий душ. Но мысль о том, что это может быть его единственный шанс разобраться в истории с загадочной фотографией, не позволила ему, в который раз, послушаться своих желаний. Молча указав пацану на стул, он стал одеваться.
Шли они недолго. Проводник уверенно и бесстрашно нырял в давно забытые Мазиным мрачные и неосвещённые проулки, и довольно быстро они оказались у вычурной, в человеческий рост металлической ограды, которую Михаил Александрович узнал даже в темноте. Она не изменилась с тех пор, как лет тридцать тому назад, удирая от сторожа и перелезая через неё, он порвал новые штаны. Это была ограда городского кладбища.
Он уже было собрался зашипеть своему провожатому, что через забор не полезет, но тот внезапно нырнул куда-то вниз, через секунду показался с той стороны ограды и, деловито сопя, сдвинул в сторону два, как оказалось, незакреплённых прута решётки, освобождая Мазину достаточно широкий лаз.
Оказаться ночью на кладбище — не совсем обычная ситуация для современного городского жителя, а уж в таких обстоятельствах, да ещё и с таким проводником — и подавно. Моросящий весь вечер дождик успокоился, лёгкий ветер проредил тучи, и полная луна то выглядывала в прорехи между ними, то пряталась вновь. Она то освещала мертвенным светом и без того негостеприимный кладбищенский пейзаж, то, укрывшись, погружала всё во мрак. Из-за этого да ещё из-за медленно переползающих с могилы на могилу теней от облаков стало казаться Мазину, будто шевелится кладбище, что вот мелькнула странная фигура за памятником, блеснуло что-то за дальней оградкой, скрипнула рассохшаяся крышка. Истрёпанные за день нервы Михаила Александровича начали сдавать. А уж когда в кромешной темноте, случившейся, когда проказница в очередной раз спряталась за большой тучей, впереди вдруг вспыхнул и заколебался, приближаясь и разрастаясь, призрачный голубоватый огонёк, то такой ужас охватил его, что не выдержал Мазин и заорал сиплым, сдавленным голосом, за что немедленно получил от Фёдора болезненный пинок в голень.
Да я это, я. Живой. Принято говорить «живой и здоровый» — так нет, не совсем здоровый, но кое-кого ещё собираюсь пережить. Почему здесь? А где ещё лучше укрыться от живых, как не на кладбище? Ты, надеюсь, не боишься покойников? Я-то их столько перевидал и стольких живых перевёл в этот самый покой, что мне иногда чудится, будто некоторые могилы убежать пытаются, когда я близко подхожу. Да ты садись, садись за стол. Давай, за встречу. Самогон, конечно. Не бойся, своё производство, чистейший, из сахара — не то что всякий дрек на томатной пасте. Да есть, есть чем закусить, вот сейчас достану. Сало, хлеб, чеснок… и соль где-то была — а, вот и она. Да ты сиди, сиди, я всё поставлю. У меня тут не часто гости бывают. Это мой схорон. Со времён партизанщины приучен запасную точку иметь, если отсидеться, затаиться потребуется, — и, видишь, пригодилось. А покойники — что их бояться? Это они нас, живых ещё, пугаться должны. Тут, на этом кладбище, есть пара и «моих» могил. Вон там, в южном углу, двое лежат: Шевченюки — папаша с сыном. Сынка — ему тогда было лет семнадцать — это наш командир отряда порешил, а папашу я, лично. И так хорошо мне тогда стало, что если б он сто раз воскрес там, так я бы его сто раз и пристрелил. Полицаи они были, Мойша. Оба. И оба паскудины. А почему на кладбище лежат — а почему нет? Власть рассудила, что можно их тут похоронить. Это твоему деду, которого этот гадёныш немцам выдал, и метра земли не досталось. А к их могилам — погоди ещё — когда-то и цветы принесут. Всё ещё будет. А твой дед… Кстати, ты знаешь, кем был твой дедушка? Ты его никогда не видел — а как ты мог его видеть? Он сгорел в печке почти за двадцать лет до твоего рождения. И я бы в ней же сгорел, если б не бегал быстро. Что тебе они сказали, твои родители? Кто? Не верь — они хотели тебе добра, по-своему. Твой дед был раввином. Он был немного старше меня, и когда я пошёл в хедер — он его уже заканчивал. Потом хедер закрыли, и учился я уже в обычной школе, почти до войны. А он умница был, и когда старый раввин в тридцать девятом умер, то твоего деда и выбрали единогласно, и из Вильно его поддержали. Вот такой был твой дед. Ну а что потом было, ты, Мойша, всё знаешь — всё в школе проходил. Ну, извини, конечно. Раз тебе так не нравится, то не буду, но вообще-то папа твой звал тебя Мойшей, это уже потом, когда ты в школу собрался, твоя мама, дай Всевышний им всем спокойной вечной жизни, заставила его называть тебя только Мишенькой. А до того ты был Мойшей, и это тебе ничуть не мешало. Что ты? Весь день сегодня пьёшь? Так я уже весь месяц, после того как умер, не просыхаю. Впрочем, я и раньше… Ладно, давай ещё по одной — и к делу. Я расскажу тебе историю и свою, и твою — ту, в которую ты вляпался. А ты уж подумаешь, как лучше быть и тебе, и мне. Может, что и придумаешь — должно ж тебе было перепасть ума от твоего деда. Потому как устал я, Миша, уж скоро месяц, как прячусь тут и там, днём носа на улицу не показываю. А мне уж годков… Короче, слушай: месяц с небольшим тому назад появился у меня в ателье этот поц рыжий… Он сразу мне не понравился — не наш какой-то. Чистенький такой, аккуратненький, и костюмчик явно импортный и на все пуговки застёгнут. Да и по речи то ли прибалт, то ли немец — акцент какой-то у него. Нет, Мойша, я ж фотограф, и память у меня фотографическая — не видел я его раньше. Так вот, туда-сюда, мол, думаю сфотографироваться, а вы на каком аппарате меня снимать будете? На этом? И показывает на казённую камеру, что у меня в ателье в зале стоит. А нет ли у вас другого аппарата? Нету — отвечаю. А потом вдруг в лоб и объявляет мне, что мол, знаю, есть у вас ещё один аппарат, и хочу его у вас купить. И очень хорошие деньги дам. Я, Миша, от этого просто обалдел. Мало того что он про мою заветную камеру знает, так ещё и марку её, на табличке выгравированную, назвал, да ещё и намекает, что, мол, в курсе, откуда она у меня. Какую заветную камеру? Погоди, Мишаня, всё расскажу по порядку. Так вот, рассердился я сильно и иностранца этого из ателье и выставил. А через день приходит ко мне следователь из прокуратуры и говорит, что на меня заявление собираются подавать, что я какую-то музейную вещь то ли похитил, то ли краденую купил… Да, Наливайло. А ты откуда знаешь? А-а-а… Вот оно как. Понятно, это Добрушин, сволочь, тебя ему продал. Какая казённая аппаратура пропала? Это тебе кто — он же, этот говнюк Женька Добрушин, напел? Ну, тот мохнатый паучок, который сейчас вместо меня в ателье работает? Видать, спёр что-то и продал налево, а теперь на меня списать хочет. Вот скотина, халтурщик. Не знает даже, с какой стороны к камере подойти. Учил я его, учил, а всё без толку. Как был мелким ворюгой и бездарем, так и остался. Я, Миша, забрал, уходя, только своё: только мой аппарат, тот, из-за которого вся эта история и закрутилась. Я его в эту студию принёс — я его и забрал. А что до Женьки, так он мать родную за три рубля продаст — и продавал, кстати. Ну да, это он же мне твой адрес и дал. Я ему за любую такую информацию и за молчание плачу, и другие платят, а он всем всё и продаёт. Он бы и меня давно продал, да знает, подлец, что я такого про него рассказать могу, что ему и до тюрьмы не доехать будет — по дороге задушат. Так вот, этот Наливайло про ту самую фотокамеру и говорил, и намекал ещё, что лучше бы мне дело миром решить — мол, камеру вернуть хозяину. Я в отказ — мол, ничего не знаю, а на следующую ночь кто-то дверь в ателье взломал и перерыл всё там, только камеру-то я убрал оттуда накануне и спрятал. Я как про взлом узнал, так даже домой не пошёл, а сразу в схорон — давно он у меня был заготовлен, на всякий случай. Смейся-смейся, да, старый партизан… в крови это у меня. А ведь не зря я схоронился: на следующую ночь в мою квартиру влезли — это мне потом рассказали — и тоже всё перерыли. А если б я был дома? Так что ушёл я, Миша, в подполье, в лес, как когда-то в войну. Давай ещё по маленькой. Да закусывай, мы ж с тобой некошерные, нам сало можно. Так вот, слушай дальше.
Ты ж меня знаешь, Миша, и я тебя знаю. Меня твой папа на твоё обрезание пригласил, вот только мама твоя, чтоб ей хорошо там на небесах было, тебя не отдала и нас всех вместе с ребе вон выгнала. А что, тебе так пригодился в жизни этот маленький кусочек? Ну да, да не о том я… Так ты всё почти про меня знаешь. Я был в партизанах — партизан Изя, так меня и называли. Даже в школу вашу пару раз приходил со своими рассказами, приглашали меня иногда к праздникам, когда уже приглашать было некого. А сейчас — хоть я и последний в этих краях живой партизан остался — не приглашают. Может, партизаны сейчас не в моде? А? Как ты думаешь, Миша? Ну, ладно, это я снова не о том… Когда наши пришли, то я, конечно, из леса вышел и продолжил воевать уже в армии и так до конца войны и дослужил. А закончил войну в Тюрингии, сержантом. Под Эрфуртом это было. Ты ж знаешь, хоть это и не принято вспоминать, но да, брали всякие трофеи, кто что мог, тот то и брал. Генералы вагоны целые домой отправляли, а мы так, что в карман да в вещмешок влезло. Правда, потом разрешили и нам по посылке в месяц отправить, но то, что я хотел, в посылку не влезало, да и не разрешили бы — ведь только определённые вещи посылать можно было. А у меня была мечта, Миша, я ж фотографом хотел быть до войны, и так мне хотелось хороший аппарат студийный! А что ещё мне было посылать? У меня же никого дома не осталось. Солдаты из моего взвода своим родным муку посылали да консервы. Дома-то голод был. А мне кому посылать? Все мои во рвах разных гетто да в печах лагерей сгинули. Один я. Так вот однажды — в июне это уже было, прям перед демобилизацией — иду я по Эрфурту и вижу дом, с одного угла бомбой разрушенный. Огромный дом был, богатая семья, видать, до войны жила. Вот я и зашёл туда — в ту часть, что цела осталась, прошёл по ней. Кругом всё разбросано, бумаги какие-то раскиданы, ящики в комодах вывернуты — видать, пошарили там уже. И вдруг в одной небольшой комнатке вижу: все стены фотографиями в рамках завешаны, а в центре на треноге стоит он — широкоформатный роскошный аппарат! И уж такой красавец: из дерева какого-то чудного, со всей оптикой, с кассетами, и самое главное — целёхонек, ни одной царапины! Не тронули его, потому как большой же ящик — кому он нужен. И не удержался я. Завернул в какие-то тряпки, которые там же и валялись, и унёс. Сколько я потом с ним намыкался. Сколько шнапса, консервов да всяких подарков обозным нашим переносил, но сохранил его и домой привёз. А уж когда тут в фотоателье меня на работу взяли да потом и свою точку дали, так я его там и поставил. Но пользовался редко — у меня ведь другой, казённый советский аппарат был, а этот только для особых работ использовал, когда что-то специальное сделать хотелось — уж больно хорошие фотографии на нём получались. Ну, давай ещё по одной… Не будешь… Ну, как знаешь, а я налью.
Ты вот мне фотографию эту свою показываешь. Да, на том аппарате она снята и была — уж больно вы, мальчишки, мне тогда понравились. Захотелось вам на память хорошую карточку сделать. Только я, Миша, то, что ты рассказываешь, просёк чуть раньше. Где-то с полгода тому назад. Ведь у меня по одному экземпляру всех фотографий осталось. Я себе их для архива оставлял, для памяти. И вот полез я как-то туда, что-то мне нужно было найти, и увидел, что на некоторых фотографиях людей-то и нет! Стал я тихонько выяснять, что с ними. И понял, что померли они все. Померли — и с фотографий исчезли! И вспомнил я тут одну деталь, на которую обратил внимание, но которой не придал значения тогда, в сорок пятом, в Германии. Про фотографии те, по стенам в комнатке развешанные… Миша, на некоторых фотокарточках были какие-то люди, но на многих — на большинстве! — никого не было, просто фотография пустой комнаты в рамке. Понимаешь, Миша? Не понимаешь… Да нет же, Мишенька, ну что же ты за шмак такой — не в деда! Нет, конечно! Аппарат сам никого не убивает! Но на фотографиях, сделанных на нём, остаются только живые! Если человек умирает — по любым причинам, — он с фотографии исчезает. Это же очевидно! Вот такой хитрый аппарат оказался. А вот теперь этот иностранец за ним охотится, да ещё и следователя подключил, денег, наверно, пообещал ему. Но пусть этот гад не мечтает — я своего «Еноха» ему не отдам, хоть он тут целую зондеркоманду на меня напустит!
— Вашего кого? — затаив дыхание, спросил Мазин.
— Ну, камеру мою, «Енох» она называется.
Михаил Александрович откинулся на спинку стула. У него было такое ощущение, что всё выпитое за сегодня спиртное выходит из него с холодным, противным, липким потом.
— А можно на неё взглянуть? — шёпотом спросил он.
— А зачем тебе? — подозрительно посмотрел Изя. — Нету её здесь. Спрятана. Надёжно.
— Да так, интересно, — выдавил Мазин, решив пока ничего не говорить старику про свою камеру. — Просто я ведь тоже интересуюсь старыми фотоаппаратами.
— Ты? Ты фотограф?
— Нет, я не фотографирую. Я коллекционирую фотоаппараты. А скажите, этот «Енох» написан вот так? — и на полях газеты, которой был застелен стол, изобразил надпись с таблички той своей загадочной фотокамеры.
— Точно, а откуда ты знаешь? — старик становился всё подозрительнее и настороженнее.
— Видел… в каталоге, — соврал Михаил Александрович. — Каталоги такие есть: книжки толстые для коллекционеров, в них все фотокамеры мира перечислены.
— И что там про неё написано?
— Ну, что редкая вроде… Да не помню я, но про исчезающие изображения точно ничего не было, я б запомнил, — не слишком убедительно фантазировал Мазин.
— Денег, наверно, больших стоит?
— Не знаю, — на этот раз честно ответил он. — Вполне возможно.
Старик снова, не обращая внимания на протесты Мазина, разлил по стаканам мутноватый самогон. Выловил из банки ещё пару огурцов.
— Давай, Мишаня, ещё выпьем. Ну, понемногу, не всё за раз, и я тебе ещё кое-что расскажу.
Мазин уже немного пришёл в себя и отказываться не стал. Старик был крепок, и хоть, конечно, запьянел, но держался уверенно, только речь чуть замедлилась.
— Когда я понял, что происходит с фотографиями, у меня возникла ещё одна мысль: а нет ли обратной связи? А? Ты понимаешь, о чём я? А если убрать изображение с фотографии — не исчезнет ли и человек?
— Только не говорите мне, что вы это сделали, Изя. — Мазин замер со стаканом в руке.
— Да, сделал, — спокойно ответил старый партизан. — И совсем недавно, уже после того как ушёл в подполье. Должен же я был понять, что этот аппарат может. А как ещё было это проверить?
— И кого же вы стёрли… и убили?
— Ты из меня убийцу-то не делай… Хотя, может, и убил, но ничуть не жалею. Гадёныш это был, Мойша. Редкостный негодяй. Эта гнида в своё время на полгорода доносы написал. Сколько народу из-за него в лагеря поехало, а сколько не вернулось! Короче, получилось так, что когда-то сделал я его фотографию. Не стал бы, но заставило меня начальство. Да только на фотографии той вся его гнусная сущность и вылезла — видать, это моё к нему чувство наружу через снимок и проявилось. В общем, отказался он этот снимок забирать, вот у меня все его копии и остались. Так вот с пару недель тому назад достал я их… и все копии в печку! Вот в эту, — и он показал на небольшую буржуйку, теплившуюся в углу. — А через два дня его кондра и хватила.
— Так вы убийца, Изя.
— Знаешь что, Мойша! Я стольких в своей жизни убил, что ещё одного негодяя к этому списку добавить — ни греха, ни вины на мне не прибавится.
— Так то на войне было.
— А чем убитый на войне отличается от убитого в мирной жизни? Или ты считаешь, что те, которых я убивал на войне, все были мерзавцами? Да ведь среди них были и просто несчастные мальчишки, которых вытащили из их ещё детских постелей, одели в форму и отправили воевать. Они, может, и натворить ничего не успели и выстрела ещё ни одного от страха не сделали, когда я бросил гранату в их окоп. Это не было убийство? — Старик раскраснелся, вскочил с табурета. — А избавить мир от негодяя, который столько жизней искалечил, — это, значит, убийство? Ни хрена ты, Мойша, не понимаешь. На совести этого мерзавца, Мойша, десятки жизней, и не искупил он их, нет. Здесь его могила — на этом кладбище. Хочешь, пойдём, покажу и поссу заодно на неё. Есть люди, Мойша, которых надо убивать, каждый раз, как их встречаешь. Потому что это не разные люди! Это одна и та же возрождающаяся вновь и вновь в разном облике гадина! И будет она возрождаться и дальше, Мойша, а мы должны её убивать. И так будет, пока не протрубит архангел и всё это не закончится, но только в это ни ты, Мойша, и ни я, увы, не верим.
Запал прошёл. Старик сник, вернулся на табурет, плечи опустились… и не стало крепкого напористого партизана Изи — старый, худой, заросший седой щетиной и очень усталый еврей сидел перед Михаилом Александровичем, опустив голову на грудь.
Старик тихо засопел, словно начал дремать, потом вдруг резко вскинул голову, и блёклые глаза его упёрлись в Мазина.
— Да ты не переживай так, это ж и совпадение может быть. Этот… он же старый был, как я. Может, и сам помер — время пришло. Хотя мне, конечно, приятнее было бы думать, что это я его, — ухмыльнулся Изя. — Это ж только моя теория. Может быть, никакой связи и нет. А для того чтоб это проверить, нужно ещё один эксперимент устроить — но это я пас. Это уже без меня. Хватит мне пока моего кладбища. Но как бы там ни было, мне деваться некуда, а оставлять это кому попало не могу. Нет у меня никого, Миша, кому оставить и камеру, и пакет вот этот. В нём все фотографии, что сделал я этим аппаратом, — ну, только мои копии, конечно. Я так думаю, что, пока они целы, эти люди — а там остались приличные люди — будут живы. Мы ж не знаем, что там с остальными копиями случилось. Целы ли они, или сгорели случайно. Но пока мои копии здесь, эти люди живут своей настоящей жизнью, без вмешательства этого чёртова аппарата, своей судьбой. Так что храни этот конверт, чтоб хоть тебе не чувствовать себя убийцей.
— Вот уж спасибо, Изя. Вот удружили. То есть вы хотите, чтобы я теперь был ответственен за эти жизни?
— А у тебя есть теперь другой выбор, Миша? Ты вот сейчас встанешь и уйдёшь отсюда? А?
Он появился в Регенсбурге в 1825 году, через пятнадцать лет после того, как войска Наполеона прокатились через город и сделали тогда ещё независимое княжество Регенсбург частью Баварского королевства. Для него, как и для немногих евреев, оставшихся в этом симпатичном городке, император Франции был спасителем, почти что мессией, принёсшим, хоть и ненадолго, облегчение от бесконечных преследований, унижений и поборов. По лёгкому акценту местные жители определяли в пришельце выходца с Пиренеев, по смуглой внешности — сефарда, а по разговорам — чуть ли не последователя Шабтая Цви. Он был ещё совсем молодым человеком, этот Енох, лет двадцати с небольшим, — кто там разберёт истинный возраст этих беспаспортных с их запутанным и непонятным истинному христианину календарём, по которому сейчас аж 5585-й от сотворения мира, как будто кто-то из них при этом присутствовал.
Все местные шадхан (свахи), почуяв заработок, кинулись подбирать ему невест, но так и остались ни с чем. Очень вежливо, стараясь не поссориться ни с кем, он отшил всех и остался жить один в двух небольших комнатках над мастерской по изготовлению и ремонту часов, которую открыл на тихой улице у границы бывшего гетто. Сначала он занимался всем: ремонтировал любые часы, музыкальные шкатулки, шарманки и фисгармонии, но постепенно круг его интересов сузился, и брал он в ремонт что-либо только у старых клиентов, ставших уже приятелями, а занимался в основном изготовлением напольных и настенных часов, в чём изрядно преуспел. Его часы с несложными механизмами, но всегда в нарядных деревянных корпусах, с никогда не повторяющимися украшениями и резными деталями, были популярны не только у горожан — за ними приезжали и из других княжеств и даже из самого Берлина. Он изначально, нутром понял, что его выигрышная сторона в отделке, деталях и индивидуальности. Он всегда мог уверенно и честно сказать покупателю: «Вторых таких нет!» И это был правильный, как сейчас бы сказали, «маркетинговый ход» — от покупателей не было отбоя.
Он всё же был евреем: соблюдал Субботу, по праздникам ходил в синагогу, давал на неё деньги (немного), но при этом носил обычное, не выделяющее его платье, разные шляпы, а так как он никогда не снимал их на людях, то никто так и не узнал, есть ли под ними кипа. Так шло до 1839 года, когда докатилась и в тихий Регенсбург весть об изобретении Дагера. Сама идея изображения живого существа на чём бы то ни было противоречила заповедям, и когда восторженный Енох, выписав из Парижа первые пластинки для дагерротипа и первую камеру, попытался увлечь этим соплеменников, то встретил резкий отказ, глухое сопротивление, а затем и приглашение на встречу с раввином. Там ему были ещё раз прочтены нужные главы из Торы и даны их подробные толкования с использованием цитат из известных гаонов и ссылками на Шулхан Арух. Дело могло дойти и до отлучения, но после визита к раввину посланца от князя Турн-унд-Таксиса (богатейшего местного землевладельца и самого влиятельного человека в городе) скандал на удивление быстро заглох. Ребе задумчиво разъяснил недоумевающим прихожанам, что, мол, сами-то изображения Енох не делает, а то, что ящики изготавливает, — то нельзя же судить кузнеца за то, что его ножами одни режут кошерное мясо, а другие свинину. К этому времени, возможно, и относится начало увлечения Еноха каббалой, а запретными алхимией и астрологией, как потом выяснилось, он интересовался давным-давно. Как бы то ни было, но «Часовая мастерская Еноха Зальцмана» постепенно превратилась в «Дагеротипные аппараты Еноха», а после в «Фотоаппараты Еноха», да так и просуществовала до его загадочного исчезновения в 1843 году.
Молоточка на двери в лавку не было, и человек в длинном плаще с капюшоном просто пнул её два раза сапогом. На носках его высоких ботфортов с отворотами были металлические наконечники, да и ударил он от души, так что звук разнёсся по всей засыпающей улице и уж точно расшевелил хозяина дома. Было видно, как метнулся за мутными окнами отсвет от пламени свечи, слышно, как хлопнула внутренняя дверь, и наконец тихо взвизгнул несмазанный засов на входной.
— Господин князь. Зачем же так шуметь? Заходите. Вот сюда, не споткнитесь, здесь порог.
— Поставьте себе новомодный электрический звонок, Енох! Или хотя бы обычный, с молотком. Как ещё, по-вашему, я должен дать вам знать, что стою у дверей? Мысленный сигнал послать, как вы советовали? Так я уже пять раз и его послал, и вас послал, а всё равно продолжал мёрзнуть на улице.
— Я был увлечён опытом и не сразу вас услышал. Не горячитесь, князь. Я надеюсь, вы не приехали ко мне на вашей карете с гербами?
— Послушайте, Енох. Мне кажется, что, пользуясь моим расположением и интересом к фотографии, вы просто наглеете. Не забывайте, кто вы и кто я!
— Прошу прощения, господин князь. Я действительно экспериментировал по вашему заданию с новыми образцами дерева и не расслышал ваш сигнал.
— И что? Как успехи?
— Пока всё идёт, как я и предполагал. Я в очередной раз убедился, что я могу сделать хорошую камеру, уникальную камеру из любого куска дерева, что вы предоставите. Но, к сожалению, я так и не нашёл пока способа предсказать, какими свойствами, кроме обычного и, конечно, очень качественного изображения, она будет обладать. Я проверил всё и по картам Таро, и по книге Зоар, но пока не нашёл ничего, чем можно было бы объяснить, а самое важное, заранее предсказать, что будет происходить с теми, кто будет снят этим аппаратом.
Они прошли во вторую комнату. Енох плотно прикрыл дверь, зажёг ещё несколько свечей и подбросил дров в камин. Мастерская, она же лаборатория, была тесно заставлена всевозможными станками, станочками и приспособлениями. Тут стояли станки для работы по дереву и металлу, маленький печатный пресс и приспособление для шлифовки линз. В одном углу находился потухший кузнечный горн с вытяжкой, уходившей в стену, в противоположном — шкаф с химической посудой и верстак, на котором были аккуратно разложены инструменты. Между верстаком и стеной втиснуто небольшое бюро, заваленное книгами и листами бумаги с чертежами и расчётами. В центре комнаты на треноге стоял большой деревянный ящик с объективом. Гость, высокий мужчина средних лет с вьющимися рыжими волосами и властными манерами, достал из-под плаща свёрток.
— Вот. Это те доски, о которых я говорил. Я хочу, чтобы вы сделали из них одну стенку, а если их не хватит, то часть стенки. Короче, чтобы вы встроили их в аппарат.
Енох с поклоном взял свёрток, развернул. В нём оказались два куска посеревшей от времени и непогоды некрашеной доски.
— Князь Максимилиан, я сделаю то, что вы хотите, но ещё раз предупреждаю: я не знаю, какими именно свойствами будет обладать эта камера.
— У вас же получилось с предыдущей. Та камера излечила и мою дочь, и ещё двоих. Их болезни перешли на дагеротипы, изображения почернели и исчезли, а люди вылечились.
— Да, тогда получилось. Это была четвёртая камера, четвёртая буква алфавита: «Далет» — торжество жизни. Тогда всё получилось прекрасно, слава Всевышнему. Но тогда всё сошлось, совпало, все знаки: и Венера, и четвёртый аркан, и, главное, я знал, что я делаю и с чем имею дело. И дерево, дерево было правильным! Эти два куска целебного дерева ним, его ещё называют маргозой, привёз мне знакомый купец из Индии, а панель из рожкового дерева из Палестины я купил у наследников одного рыцаря, участвовавшего в крестовом походе. Это дерево упоминается даже в Каббале, в книге Зоар. Оно нам недёшево досталось. Эта камера стоила целое состояние. Но она того стоила. А что это за доски?
— Это два куска от доски с помоста, на котором стояла парижская гильотина. Та самая — на площади Согласия. На ней были казнены и Людовик, и Дантон, и Робеспьер. Эти сувениры стоили мне немалых денег.
Енох отшатнулся, отбросил доски на верстак.
— Князь… Это опасно. Мы даже представить не можем, что из этого получится! Какие жуткие силы мы можем разбудить. Я не буду из них ничего делать.
— Не забывайтесь, Енох. Я спасал вас уже от и обвинений в колдовстве, и от отлучения от вашей синагоги, и от погрома, и от долговой тюрьмы. Вы многим обязаны мне, Енох. И мне может надоесть спасать еврея-чернокнижника. Сейчас не лучшие времена для этого. Вы знаете, какие антиеврейские настроения сейчас в Германии, и как относится церковь ко всяким алхимикам и колдунам.
— Да, князь Максимилиан. Я всё помню. Я вам обязан. Я просто хотел вас предостеречь. Это действительно очень опасно. Но раз вы так настаиваете — я сделаю вам эту камеру.
— Ладно, Енох. Не обижайтесь. Мы ведь с вами оба алхимики, оба экспериментаторы. И мне, и вам — ну, признайтесь честно — интересно, что из этого выйдет. Так какая это будет буква по вашей каббале?
— Это будет «Нун», четырнадцатая буква, — прошептал Енох. — Испытание смертью. Тринадцатый аркан. Делать её нужно будет через три недели, под знаком Скорпиона.
— Ну, вот и отлично. Видите, как совпало. Это тоже хороший знак, что доски привезли вовремя! — князь Турн-унд-Таксис пришёл в благодушное настроение. — Не бойтесь, Енох. От сил земных я вас прикрою, ну а с силами небесными вы уж сами как-нибудь разберётесь.
Он сам развеселился своей шутке, посмеиваясь, надел плащ и уже у выхода, вспомнив, полез в карман и вытащил небольшой, но увесистый мешочек, сладко звякнувший золотом.
— Это вам, Енох. Считайте это авансом.
— Благодарю вас, князь.
Закрыв входную дверь, он постоял недолго в темноте. Потом вернулся в мастерскую, запер тщательно внутреннюю дверь, достал из потайного ящика бюро небольшую тетрадь в чёрном кожаном переплёте и, подвинув поближе свечу и чернильницу, стал писать, заполняя чистую страницу аккуратными, чётко выведенными буквами — справа налево.
Лучше бы он не приезжал на эту встречу. Лучше бы они остались в его памяти такими, какими он их запомнил тогда, двадцать пять лет назад, — молодыми, красивыми и полными надежд. Сначала собрались в школе, поохали, пообнимались, посидели в актовом зале, заглянули в классную комнату, повидались с немногими оставшимися в живых, некогда страшными и частенько ненавистными преподавателями. Поумилялись тому, каким маленьким кажется сейчас когда-то огромное и порою опасное школьное здание… и быстро перебрались в заранее снятый зал ресторана. По дороге ещё разбирались со списком — выясняли, кто внёс деньги на банкет, а кто решил погулять бесплатно, и чуть не рассорились. Примирил всех первый тост и быстро, чтобы не успели наесться, второй. А дальше пошли воспоминания — у каждого свои и зачастую нестыкующиеся, — но кто обращает внимание на такие мелочи по прошествии двадцати пяти лет? А чуть позже, после четвёртого-пятого тостов, вспомнили и старые обиды, но всё же не подрались, а выпили ещё и обнялись. И Ниночка пришла — располневшая, добрая, милая и с новеньким перманентом. Мазину, в какой-то момент представившему себе, что было бы, если бы тогда она выбрала его, и не уехал бы он в Ленинград, а женился бы на ней, остался бы в этом городе и работал бы в какой-нибудь конторе, стало так страшно, что выпил он побыстрее ещё и набросился на селёдку под толстой свекольно-майонезной шубой. Закончилось всё далеко за полночь. Расползлись с трудом, не забыв забрать с собой недоеденные салаты и недопитую водку, наобещав друг другу писать, созваниваться и обязательно, обязательно видеться чаще.
Сердитая и заспанная ночная дежурная смягчилась от зелёненькой трёхрублёвки и, ворча, впустила в гостиницу запоздавшего и очень нетрезвого постояльца. В эту ночь ему наконец-то удалось выспаться, хотя все самые сладкие предрассветные часы был он занят тем, что бегал по вязкому, чавкающему болоту и отстреливался из огромного фотоаппарата от партизана Изи. Проснулся он уже ближе к полудню посвежевшим, но немного заторможенным: два дня, а вернее, двое суток почти непрерывного выпивания дали себя знать. Он успел принять душ и побриться, до того как в дверь постучали.
«Да что ж это такое, — мысленно взвыл он, прыгая на одной ноге и заталкивая вторую в убегающую штанину. — Это гостиница или проходной двор?»
Рванул дверь резко, не спрашивая, кто там. И сразу узнал человека, стоявшего в коридоре. Всё как описал Изя: рыжий, застёгнутый на все пуговки и явно какой-то не наш. Чуть выше среднего, худощавый, мазинских лет и совсем не страшный… Плохо было, что человек-то тоже понял по мазинским глазам, что его узнали, — и это предвещало сложный разговор. Поскольку Михаил Александрович выжидательно молчал, то рыжий начал первым. Он слегка поклонился — что уже выдавало в нём не советского человека — и представился.
— Меня зовут Максим Таксинов, а вы, судя по всему, Михаил Александрович Мазин? — В его речи действительно слышался лёгкий акцент, но фразы он строил правильно, и было немудрено, что Изя принял его за прибалта.
— А… по какому вы, собственно, вопросу? — Мазин решил пока на всякий случай не подтверждать, что это он, — может, ещё удастся как-то избавиться от непрошеного гостя.
— Я хотел поговорить с вами, Михаил Александрович, по одному важному делу, и мне кажется, что вы даже знаете по какому.
— Ничего я не знаю, — вяло уже возразил Мазин, понимая, что отбрехаться от гостя не получится, но всё же сделал ещё одну попытку. — Да и некогда мне. Я на кладбище сейчас собрался пойти, а завтра мне уезжать.
Это он соврал, и сам не понял зачем — билет у него был только на послезавтра. Но гость не обратил внимания на эти ухищрения.
— Я не отниму у вас много времени. Может, нам будет удобнее говорить внутри?
Мазин сдался и повернулся боком, пропуская гостя в номер. В отличие от бесцеремонного следователя, гость не стал самостоятельно занимать единственный стул, и Мазину ничего не оставалось, как самому подвинуть его гостю.
— Мне кажется, вы, Михаил Александрович, в курсе причин моего посещения, но если вам угодно, я объясню. Я пришёл к вам, потому что вы знакомы с Исааком Гершевичем и интересовались им несколько дней тому назад. И что-то мне подсказывает, что вы знаете и о нём самом, и о его фотокамере гораздо больше, чем вы пытаетесь нас убедить. — Мазин заметил это «нас», сделал вялый протестующий жест, но гость не дал ему перебить себя. — Я сразу хочу ответить на вопрос, который вы явно сейчас зададите: какое отношение и какое право я имею вас что-либо спрашивать. Дело в том, что я являюсь владельцем этой камеры, которую Исаак Гершевич, можно сказать, незаконно получил — чтобы не сказать «украл» — и привёз в этот город из Германии.
— Да как вы можете быть её владельцем? — возмущённо начал Мазин и осёкся, сообразив по вспыхнувшим зелёным глазам гостя, что заторможенное похмельем сознание сыграло с ним злую шутку, и что он попался.
— Так вы всё-таки знаете про камеру, Михаил Александрович, — мягко, но с нажимом сказал гость.
— Ничего я не знаю! — бросился в атаку разозлённый своей оплошностью Мазин. — Ни про Изю вашего, ни про какие фотокамеры. Ничего в них не понимаю, ничего о них не знаю и знать не хочу! Отстаньте вы от меня! Сначала вампир этот бледнолицый, теперь вы!
— Какой ещё вампир? — удивился гость, ошеломлённый таким натиском.
— Да этот, следователь ваш, Наливайло! Зубом цыкающий и на вампира похожий. Он же по вашему заданию приходил?
— По заданию? А почему вы считаете, Михаил Александрович, что следователь прокуратуры Наливайло мог выполнять чьи-то, а тем более мои задания? — Гость стал ещё внимательней и напряжённей и вопросы задавал уже требовательно-угрожающим шёпотом. — Откуда у вас такие странные идеи? Что вы об этом знаете?
И тут Мазин не выдержал. В тухлом похмелье, тормозившем его с самого утра, мутной пеленой обволакивавшем его мозг и не дававшем ясно мыслить, наконец появился просвет — разрыв в облаках, через который ярко засверкало солнце.
— Вон! Вон отсюда! — заорал просветлевший Мазин.
Поиски места, где бы можно было найти поздний завтрак, вывели его к вокзалу. Все рестораны в городе, включая гостиничный, были ещё закрыты. Единственная известная ему по юношеским воспоминаниям столовая находилась, судя по выцветшей вывеске, на ремонте уже не первый год. Зато на вокзальной площади нашлась женщина с огромной кастрюлей пирожков с ливером по гривеннику. Мазин готов был поклясться, что это она — та самая продавщица, у которой он покупал пирожки тридцать лет назад. Ему вдруг показалось, что он помнит и её усталое, морщинистое, коричневатое лицо и засаленный белый фартук, и красные, задубевшие на холоде руки. Даже бумага, в которую она заворачивала пирожки покупателям, была та же: узкая, грубая, серовато-белая кассовая лента. Ни она не изменилась, ни пирожки — только цена: стоили они тогда пятачок. А вот в привокзальном буфете варили сосиски в целлофане и наливали за двенадцать копеек из блестящего хромированного цилиндра горячую светло-коричневую жидкость, называвшуюся «кофе с молоком» и удивительно подходившую по вкусу к сосискам.
У вокзала же он купил цветы и добрался до кладбища часам к четырём, когда красноватое мартовское солнце уже готовилось плавно скатиться к горизонту. После недолгого блуждания по изрядно изменившемуся кладбищу он нашёл могилы родителей — те действительно были расчищены от прошлогодних листьев и остатков грязноватого снега — и порадовался, что не зря посылает ежегодно переводы их бывшей соседке. Положил, разделив пополам букет, цветы на обе плиты. Потом вспомнил кладбищенские правила и оборвал стебли покороче — прямо под сами бутоны, чтобы цветы нельзя было собрать с могил и продать ещё раз. Посидел на врытой у оградки скамейке, покурил. Достал купленную по дороге чекушку водки, сорвал крышку зубами — промёрзшие пальцы не слушались, — помянул, выпил половину и заткнул бутылку заранее заготовленной пробкой, свёрнутой из тетрадного листа — из Изиной записки. Водка сначала не хотела ложиться без закуски на вчерашнее, поклокотала внутри, подёргалась вверх-вниз, но наконец утихомирилась, и печальное тепло растеклось по телу. Он уже начал задрёмывать на узкой скамеечке, погрузившись в полусон-полувоспоминания, когда отвлекли его, вытащили из этого блаженного состояния шум машин и голоса множества людей. У кладбищенской сторожки, там, где и находился Изин схорон, и мимо которой он сегодня прошёл, стараясь не повернуть головы, стояли два милицейских уазика, машина скорой помощи и толпилось с десяток человек. Михаил Александрович, не торопясь, изображая безучастность, подошёл ближе. Темнело, и группа людей на кладбище, освещённая лишь фарами машин, выглядела зловещей стаей чёрных воронов, обсевших низенькую сторожку. Входить внутрь и спрашивать что-либо у милиции или врачей он даже не пытался. Понятно было, что ответа не получит, а вот ненужного внимания и лишних расспросов точно не избежит. Да и показалось ему, что мелькнули среди мундиров и фуражек серенький костюмчик и белёсый затылок следователя Наливайло. Но на любом кладбище всегда найдутся старушки — всегда, в любое время суток. Не привязанные уже ни к чему на этом свете, потерявшие всех и вся, живут они только там, ухаживая за близкими могилами, общаясь с ушедшими родственниками и готовясь к незаметному переходу из этого состояния в мир иной — к воссоединению с теми, кто оставил их тут мучиться и доживать. Так вот к ним — теснящимся в сторонке, мудрым и всё знающим — Мазин и обратился.
— Так тело там нашли, гражданин, — сообщили они, перебивая друг друга. — Изи Якобсона тело. Слыхали, может, про такого.
— Тот самый это Изя, который уж месяц тому как пропал. А батюшка наш сказал, что совсем свежий он и духу никакого нет покойницкого, — шёпотом добавила одна из старушек и мелко закрестилась. — Ну совсем как живой. А ещё, говорят, привидения разные вокруг сторожки по ночам ходють и звуки всякие жуткие раздаются.
— Да не живой — мёртвый он совсем. Ох, страсти-то какие напридумывали курицы недоенные… И вот ещё что: рядом с телом обрывки какие-то и горстка пепла — фотографии какие-то полусгоревшие. Но кто на них и что — это неведомо. Может, только эта, експертиза покажет, — окончательно разъяснила ему ситуацию суровая интеллигентная старуха в перекроенном из мужского драповом пальто.
Притихший Мазин побрёл к гостинице. Не нужны ему были результаты милицейской экспертизы, чтобы понять, что именно произошло. Партизан Изя поставил последний в своей жизни эксперимент, на этот раз — на себе.
Гном Фёдор, двоюродный племянник Изи, в той же кепке и в настоящем, только очень маленьком ватнике поджидал Мазина сбоку от входа в гостиницу, укрывшись в тени разросшейся ели. Глаза у мальчишки были красные, но он старался держаться и только шмыгал время от времени мокрым носом. Выходить на свет, а тем более идти в гостиничный номер он категорически отказался и, держась по-прежнему в тени дерева, рассказал и передал Мазину все, что было поручено. Видно было, что Изя тренировал племянника по-своему, по-партизански… и не напрасно. Потому что, после того как Михаил Александрович скрылся за дверью гостиницы, из-за угла выскочил рыжий Максим и бросился искать так и не увиденного им мазинского собеседника — а того и след давно простыл.
Уезжал Михаил Александрович из родного города с тем же багажом — портфелем и маленьким фибровым чемоданчиком — и тем же маршрутом, каким в него и прибыл, — дневным поездом до Здолбунова. А там пересадка на ленинградский скорый, на верхнюю полку, и спать, спать, просыпаясь только на еду и перекуры, — и ни капли спиртного! Не всё из этого получилось: выпить с соседями по купе пришлось, и ещё как! Уж больно настойчивы и хлебосольны оказались два командированных молдаванина и студент-заочник из Одессы, ехавший на весеннюю сессию. Настолько хлебосольны, что ему удалось если не забыть, то, по крайней мере, пригасить неконтролируемый страх, навалившийся на него, когда, подойдя к поезду, в жиденькой толпе на перроне увидел он у одного конца своего вагона рыжего иностранца Максима, а у другого — бледного упыря, следователя Наливайло. Оба молча, внимательно и не делая никаких попыток приблизиться, наблюдали за ним: за его багажом, за тем, как он сел в вагон, проследили, чтобы не выскочил через другой тамбур, и, дождавшись отхода поезда, проводили окно его купе мертвенными, ничего не выражающими взглядами.
Мысль провести несколько экспериментов со своей камерой — со своим так странно и случайно доставшимся ему «Енохом» — возникла у Михаила Александровича в поезде, когда услышал он сквозь некрепкий дневной сон на своей верхней полке, как спорили внизу молдаване, оказавшиеся то ли научными работниками, то ли подпольными цеховиками.
— Какие ещё эксперименты! — грозным шёпотом наседал один из них на другого, помоложе. — Ты свои эксперименты на белых мышах ставь, а не в моём цеху! Ты без меня в космос слетай. А если твоё рацпредложение сработает и вернёшься живой — вот тогда и приходи со своими идеями! Ты знаешь, что будет, если я клиентам партию товара не выдам вовремя, как обещал? Это тебе не в министерстве взятки совать — там в худшем случае уволят, а эти — голову отрежут. Не надо мне твоих экспериментов!
Мазин не услышал, как оправдывался молодой, но «эксперимент» и «белые мыши» засели в его памяти, и, вернувшись домой, первым делом, после того как убедился, что в квартире всё на своих местах, и принял душ, он стал прикидывать, каким образом устроить проверку и без особого риска выяснить смертоносность своего «Еноха».
Не нужна ему была такая известность, ох не нужна! Да что поделаешь, если слухи рождаются из грязи, как мыши, и распространяются от малейшего дуновения ветра, как пожар. То ли кто-то из окружения князя что-то проведал и разболтал, то ли сам князь оказался несдержан на язык, но слухи о чудных свойствах фотоаппаратов Еноха расползлись по округе. С одной стороны, это добавляло ему клиентов. С другой — клиенты эти часто оказывались совсем не того типа, с которым хотелось бы иметь дело.
Такие заказчики почему-то предпочитали приходить под вечер, ближе к закрытию. Вот и этот — высокий, худой, со впалыми щеками и длинными чёрными усами — вынырнул из темноты (фонарщик ещё не успел добраться до их улочки), когда Енох уже собрался закрывать мастерскую.
— Я наслышан о чудесных свойствах ваших камер, герр Енох, и хотел бы заказать у вас аппарат для себя. — Енох вздрогнул, услышав трансильванский акцент гостя. Ему приходилось бывать в тех краях, и от того путешествия у него остались не самые лучшие воспоминания.
— Я думаю, что слухи, дошедшие до вас, уважаемый… — тут он сделал паузу, поскольку гость не представился.
— Граф Дэнуц, — наклонил голову гость.
— Моё почтение, граф. Так вот о слухах — думаю, что они сильно преувеличены. Да, моими камерами можно делать прекрасные фотографии, и мне есть чем гордиться. Что же касается…
— Оставьте, Енох. Я в курсе всего и знаком с несколькими вашими покупателями. Я понимаю, что цена за такую камеру много выше, чем за обычную, и не пожалею денег.
— Граф, дело не только в цене. Чтобы камера обладала чем-то ещё, должны сложиться вместе очень много различных и часто непредсказуемых факторов: фазы Луны и положение звёзд, арканы Таро, разные специальные, вплоть до рун, мелочи, которыми не хочу забивать вам голову, и, главное, дерево, из которого она сделана! Надо понимать, какую энергию оно в себе несёт! И даже при выполнении всех этих требований нет гарантии, что всё получится. Даже сделав всё правильно, можно получить камеру с совершенно непредсказуемыми свойствами. Это очень опасно.
Граф выслушал пылкую речь Еноха не мигая, затем полез под полу тяжёлого, дорогого и перепачканного понизу грязью дорожного плаща и вытащил небольшой пакет, завёрнутый в кусок бархата, с вышитой золотом монограммой. Аккуратно развернул. Две небольшие узкие дощечки поблёскивали на тёмно-синей ткани полированной желтоватой древесиной и в колеблющемся свете канделябров казались золотыми.
— Вот дерево. Встройте их в аппарат, сделайте всё правильно, и я щедро отблагодарю вас.
— Граф, я же объяснил вам: чтобы камера обладала какой-то силой, я должен знать, что за дерево, подобрать, если это вообще возможно, массу прочих необходимых составляющих и подгадать нужные фазы планет. Это непросто, а иногда и нереально, иногда нужных сочетаний приходится ждать годами. Что это за доски, откуда?
Граф какое-то время колебался, затем решился.
— Это куски, выпиленные из дерева, выросшего на могиле одного из моих предков: графа Влада Цепеша. Вы вряд ли о нём слышали.
Енох отдёрнул уже протянутую к дощечкам руку. Лицо его побледнело и покрылось мелкими капельками пота.
— Я знаю это имя, граф. Извините, но я не смогу сделать вам фотокамеру.
— Енох, я не постою за ценой! И никто ничего не будет знать. Это останется между нами.
— Граф, я прошу вас уйти. Я не буду делать эту работу, — Еноха уже трясло, и он боялся сорваться на крик. — Пожалуйста, граф. Мастерская уже закрыта.
Граф Дэнуц молча завернул дощечки в бархат. Не торопясь убрал их под плащ, и уже выходя, в дверях повернулся к Еноху.
— Вы слишком много себе позволяете, еврей. У вас будут серьёзные проблемы.
Дрожащими руками Енох запер дверь, задвинул тяжёлый засов, погасил свечи в мастерской и перешёл во внутреннюю комнату. Позвякивая горлышком графина о край бокала, он налил вина, залпом выпил и рухнул в кресло у едва теплившегося камина. Только сейчас до него стало доходить, чем может обернуться для него то, что он делает, и эта совершенно ненужная ему известность. Граф Влад Цепеш — ещё бы ему не знать это имя. Графом Дракулой, дьяволом звали его в Трансильвании, и, несмотря на то что вся эта история случилась давным-давно, имя это до сих пор в тех краях произносят шёпотом и с ужасом.
Бежать, бежать нужно отсюда. Скрыться там, где его не знают, отсидеться, пока забудут, сменить имя. Но как бросить мастерскую, где всё налажено, пока не сделана главная работа — важнейшая фотокамера в его жизни?
Метод его работы был чисто алхимический, да и был он по большому счёту алхимиком-самоучкой. Как алхимики Средневековья смешивали в своих колбах и ретортах всё подряд, надеясь экспериментальным путём нащупать формулу философского камня, так и он создавал свои камеры по наитию, сначала из того, что было под рукой, а позже находя всё более и более замысловатые, а подчас и уникальные материалы. Потом он стал комбинировать и совмещать изготовление камер со всеми известными ему магическими практиками. Вот только предсказать, что именно смогут его аппараты, какими чудесными или, напротив, страшными способностями будут обладать его создания, он не мог — это, как правило, становилось понятным только со временем.
Иногда попадались приятные и даже смешные заказчики. Страстно влюблённый юноша из старинного, но обедневшего рода умолил Еноха сделать фотокамеру, которая влюбит в него предмет его страсти, до сих пор остававшийся к нему безразличным. Гарантий несчастному влюблённому Енох, конечно, никаких не дал, но искренне постарался, сделав не задорого тому фотокамеру из земляничного дерева, сбрасывающего ежегодно кору и считающегося деревом любви, встроив туда на всякий случай две дощечки из кипариса для придания парню неистощимой мужской силы. Сделал всё как положено: под знаком Венеры, использовав шестой аркан Таро — «Двое», знак тяготения друг к другу. Поискал ещё в магических книгах и добавил две тоненькие полоски боярышника — символа плотской любви, вырезав на них руны «Турисаз» и «Одал». Про себя Енох рассудил, что если уж молодому влюблённому удастся уговорить девицу на фотосъёмку, то и остальное у него должно получиться. И ведь сработало! Приглашения на свадьбу он, правда, не получил — не будут же наследники древних и благородных баварских родов приглашать на свадьбу мастерового еврея, — но благодарственное письмо и фотографию молодожёны ему прислали.
В другой раз весёлый горбун в дорогом расшитом камзоле, прикативший на богато украшенной карете откуда-то издалека, попросил его сделать камеру, которая бы или исправила его недуг, или, по крайней мере, делала фотографии, на которых бы он выглядел красивым и стройным. Он оказался весьма умён и начитан, и Енох долго и с удовольствием беседовал с ним, угостив роскошным старым рейнским из подвалов князя Турн-унд-Таксиса. Енох смог убедить горбуна, что, увы, выпрямить его позвоночник никакая фотокамера не в силах, а для того чтобы сделать хороший снимок, важен не столько сам аппарат, сколько искусство фотографа. Камеру горбун тем не менее заказал. Обычную, но из самых дорогих, с лучшим объективом и богато украшенную резьбой по красному дереву.
Иногда заказчики сами приносили ему какие-то куски дерева, но он всегда тщательно выяснял их происхождение и немало удивлялся людской изобретательности и фантазии. Один мрачный тип, не пожелавший представиться, принёс кусок ядовитого анчара. Изготовить ему фотокамеру Енох под благовидным предлогом отказался, но на дощечки из анчара посмотрел с жадностью. Он бы сам с интересом с ними поэкспериментировал, но делать из них что-либо для этого странного посетителя не собирался.
По его просьбе знакомые купцы разыскивали по всему свету и покупали редчайшие породы растений, куски древесины и, самое интересное, доски из дерева, связанные с каким-либо событием. В его коллекции была небольшая грубо оструганная дощечка, привезённая одним паломником из Палестины. Тот уверял, что это кусок осины, на которой повесился Иуда. Скрепя сердце Енох купил его, хотя совершенно не верил в подлинность. Он знал, что под этим деревом в разных легендах подразумевается то осина, то бузина, а то и церсис (багряник). Но отказываться не стал, чтобы не обижать паломника, пронёсшего в своей котомке эту «редкость» много тысяч миль. Несколько раз он учтиво отклонял предложения купить куски дерева от креста, на котором был распят Иисус, — немаленькие и достаточно свежо для своих почти двух тысяч лет выглядящие толстые доски. Он знал, сколько таких святынь находится в разных частях света, и представлял то количество крестов, которое можно было бы из них составить. А ему нужны были подлинники. В его коллекции была бузина — загадочное и опасное дерево Северной Европы, с которой связаны руны людей «Феху» и «Одал». Был кусок орешника — волшебное дерево скандинавов, посвящённое Одину и годящееся для изготовления магических жезлов и посохов. Была рябина, изделия из которой, если правильно вырезать на них защитные руны, будут оберегать от сглаза и колдовства. Были и совсем редкие: железное дерево из Африки и пластинка из японской сакуры, но все они не годились для того, что сейчас мучило его, над чем он бился уже не первый год.
Мальчишка, сын трактирщика Шломо, забежал к нему около полудня.
— Гер Енох, папа послал меня сказать, чтобы вы пришли. Там приехал Коффман — ну, купец Ицхак Коффман — и что-то для вас привёз. Он сейчас у нас — гуляет.
Енох дал мальчишке монетку за хорошую новость, радостно бросил то, чем занимался, и, закрыв мастерскую, даже не переодевшись, поспешил в трактир.
Ицхак действительно гулял: почти все посетители небольшого трактира собрались вокруг стола, за которым восседал Коффман — большой, пузатый, весёлый, рыжий и шумный. Он был одним из немногих людей, которых Енох не то чтобы любил, но к которым относился с симпатией. Громогласный Ицик мог перепить любого бюргера, обжулить любого хитрого грека и при этом был одним из самых добродушных и порядочных купцов, с которыми Енох имел дело. Он мог рассказывать совершеннейшие небылицы просто так, для того чтобы развлечь компанию, но как только дело доходило до расчётов, всегда был аккуратен, чёток и порядочен. При этом Ицик был отчаянным и отважным путешественником. Ему не составляло бы особого труда, зная все ходы и выходы в этом торговом мире, без всякого риска зарабатывать приличные деньги, не выходя из своей конторы, но он не мог усидеть на месте. Его манили новые земли, новые страны, неведомые ещё диковинки и, конечно, женщины. Страсть Ицика к шиксам всех цветов кожи и разрезов глаз, которых он время от времени привозил из своих походов и безуспешно пытался провести им гиюр, была общеизвестна, и от отлучения от родной синагоги его спасали только щедрые пожертвования. Сейчас он вернулся из своего первого путешествия в далёкую Америку. Судя по его довольному виду, поход был удачный, и у него явно было что рассказать и чем похвастаться.
Когда Енох вошёл, Ицик, собрав вокруг себя толпу из почти всех присутствующих в трактире, рассказывал что-то явно экзотически непристойное. Он понижал голос, а мужчины, окружившие его, склонялись всё ниже и теснее до тех пор, пока всё собрание не взорвалось оглушительным хохотом.
Отсмеявшись, Ицик заметил Еноха и, перекрыв своим мощным басом весь кабацкий гам, завопил:
— Енох, друг мой! Иди сюда — я вернулся, и не с пустыми руками.
Еноху не слишком хотелось обсуждать перед всеми, что привёз ему долгожданный поставщик, но деваться было некуда. Он подошёл, обнялся с Ициком и без особой надежды попытался его урезонить.
— Ицик, друг мой, я бы не хотел, чтобы предмет наших с тобой отношений был известен всем.
Тот, как будто и не пил перед тем всё утро, ответил спокойным и трезвым голосом:
— Конечно, Енох. Дай мне десять минут, чтобы доесть эту чудесную куриную шейку, которую так замечательно готовит жена Шломо, и пойдём в мою контору. Там всё и обсудим.
Конечно, десятью минутами дело не обошлось. Не успели они доесть шейку, как Шломо вынес фаршированную рыбу, от которой ну никак было невозможно отказаться, а под неё пришлось взять ещё кувшин домашнего вина, а уж не закончить обед цимесом — разваренной в мёду морковкой — было бы просто неуважением к хозяйке. Так что, когда через час с лишним они выбрались из трактира, Еноха уже клонило ко сну от сытости и приятно шумело в голове. Контора Ицика находилась неподалёку, и дошли они быстро, несмотря на то что Ицик по дороге цеплялся ко всем женщинам и раскланивался со всеми прохожими. Все поздравляли его с возвращением и выспрашивали, что привёз нового и интересного. В конторе он взгромоздился в огромное кресло, как трон возвышавшееся у письменного стола, жестом фокусника сунул руку куда-то вниз и вытащил увесистый свёрток, завёрнутый в серое плотное сукно. Бережно положив его на стол, Ицик принялся разворачивать ткань, мурлыча под нос какой-то торжественный марш. В свёртке оказались четыре деревянные пластины. Две побольше и посветлее, с желтоватым отливом. И две потоньше, потемнее и довольно невзрачные на вид.
— Вот это, — Ицик указал на светлые, — секвойя. Ты себе представить не можешь, Енох, что это за гиганты! Их верхушек с земли увидеть просто невозможно — они уходят куда-то за облака и теряются там. Никто не знает точно, сколько им лет. Местные индейцы говорят, что эти деревья появились задолго до того, как был создан человек, и останутся на земле после Страшного суда. Их нельзя рубить, но, на твоё счастье, одного из этих гигантов свалила жуткая буря, его торжественно освежевали, как эскимосы тушу кита, и с огромным трудом мне удалось купить эти две доски. Тот, у кого я их купил, рассказывал, что когда они распилили этого гиганта, то на срезе он насчитал больше трёх тысяч годовых колец — а индейцы утверждают, что это дерево было ещё из самых молоденьких. Но это всё ерунда по сравнению с этими невзрачными дощечками, — Ицик сделал внушительную паузу. Он упивался своим рассказом, глаза горели. — Ты знаешь, что такое тополь и осина?
— Конечно, знаю, — немного разочарованно отозвался Енох. — У нас полно и того и другого.
— Так вот, это — тополь осинообразный. И такого здесь нет. Это вечное дерево, Енох. Американцы называют его «пандо». Дерево само по себе невзрачное, обыкновенное. Но оно не умирает, а как бы передаёт себя дальше, вырастает новое и становится не одним деревом, а целой рощей, растущей из одного корня. — Ицик полез в растрёпанную записную книжку. — Один учёный — ботаник, которого я там встретил, написал мне его латинское название: Populus tremuloídes, и, кстати, он сказал, что этой роще, огромной роще в сотни деревьев, из одного из которых и выпилены эти дощечки, — восемьдесят тысяч лет. И все они одно и то же дерево!
— Передача себя. Переселение душ, — заворожённо прошептал Енох. — Вот оно. То, что я искал.
Ицик, увлечённый рассказом, не расслышал, что сказал Енох, и, должно быть, к лучшему, так как цена могла тут же подрасти. Дружба дружбой, а выгоды своей Ицик никогда не упускал. Они ещё поболтали, распили бутылочку вина, привезённую Ициком из Португалии, где они отдыхали в порту после тяжёлого плавания через океан. Енох рассчитался и собрался уже уходить, когда услышал странные звуки и возню в дальнем углу помещения.
— Это мыши так разгулялись, покуда ты был в отъезде? — спросил он хозяина.
Ицик заржал, полез в угол, откуда доносился писк, и вытащил на свет большую клетку с двумя обезьянками.
— Всучил мне один клиент в Малаге. Не хотел я брать, но я на этом парне столько заработал, что решил сделать ему приятное и купил у него этих двух мартышек. Вот теперь не знаю, что с ними делать. Хочешь, продам — совсем недорого, за сколько купил, за столько и отдам. А ты с ними и с фотокамерой вместо шарманки будешь ходить по улицам и привлекать клиентов, — развеселился купец.
— Да, пожалуй, возьму, — ответил Енох, у которого тут же возникла совсем другая идея: вот кто ему и был нужен для опытов.
Ближайший зоомагазин, на его счастье, нашёлся в трёх кварталах от дома. Народу было мало: вежливая и использующая давно забытые всеми слова санкт-петербургская старушка покупала корм для канарейки, а две девочки в белых школьных фартучках выбирали хомячка для живого уголка — осматривали каждого, которого вялая продавщица вытаскивала им из клетки, и примеряли, подходит ли ему заранее заготовленное имя. Имя было женское, но продавщица, работавшая недавно, не различала хомячков по полам, и в результате девочки купили упитанного мальчика, нарекли его тут же Мусей и, радостно повизгивая, убежали, размахивая картонной коробкой с несчастным Мусей, которого уже изрядно укачивало. Подошла очередь Мазина.
— Мне бы парочку белых мышей, — стесняясь, как при покупке в аптеке презервативов, сказал Михаил Александрович.
— Вам пару — в смысле, мальчика и девочку? — переспросила продавщица.
— Да мне, собственно, пол не важен, — растерянно ответил Мазин. — Мне пару — в смысле, две. Мыши.
— Вам на кормление, что ли? — безразлично поинтересовалась продавщица.
— Кормление кого? — не понял он.
— Ну, кормить ими будете? Не знаю, кто там у вас: удав, крокодил?
— А-а-а… — сообразил Мазин. — Нет, я сам их ем, — подумал, что пошутил он.
Но оказалось, что напрасно. Недаром бабушка частенько повторяла ему:
— Мишенька, каждое слово, которое ты скажешь, будет лишним.
Продавщица не улыбнулась.
— Понятно. У нас уже один такой покупатель был. Каждую неделю по пять мышей брал. Говорил, что удав у него в ванной живёт. А я потом его соседку встретила. Так говорит, у них в квартире не то что удава — и ванной-то нет.
— Так что ж он с ними делал? — заинтересовался Мазин.
— А кто его знает. Может, опыты какие, — хмуро ответила она, глядя исподлобья. — А вам для опытов?
— Нет-нет, что вы, — пробормотал Мазин. — Мне для рагу.
Это успокоило продавщицу, и она поставила Михаилу Александровичу следующую трудную задачу:
— Вам их в коробку? Или клетка нужна?
— Не знаю, — растерялся Мазин. — Наверно, в клетку.
— С колесом?
— Что?
— Клетку, говорю, вам с колесом или без?
— С каким колесом? Для чего?
— Ну, для этих, для мышей. Чтоб бегали в нём. Чтоб здоровые были.
До Мазина наконец дошло.
— Нет-нет. Колеса не надо. Я с ними сам бегать буду. По утрам. В парке.
Но и на этом испытания не закончились. Его заставили выбрать пол мышей, потом корм, потом опилки. На вопрос, какой запас корма нужен, Мазин задумчиво ответил: «Дней на пять», чем ещё больше укрепил продавщицу в её подозрениях. И уже напоследок, подведя его к огромной клетке с полусотней этих красноглазых созданий, ему предложили выбрать самому, «какие ему больше нравятся». Единственно приятным моментом в этой покупке была цена. Мышки стоили на удивление дёшево, и он подумал, что в период серьёзного безденежья такой недорогой источник белка может оказаться очень кстати. От всех этих развлечений Михаил Александрович изрядно устал. На обратном пути он присел покурить, вспомнил девочек с хомячком и подумал, что надо бы дать своим мышкам имена. Начал припоминать, как звали его давних и любимых подруг, но потом сообразил, для чего приобрёл этих милых грызунов, и решил оставить их безымянными.
Дома он первым делом убрал уже неинтересный «Гёрлитцер» на стеллаж. Достал с полки «Еноха» и установил его на треногу. Потом распаковал клетку с мышками и поставил на журнальный столик. Те выползли из пластмассового домика в углу и принялись деловито обнюхивать новое помещение. Мазин проголодался и вспомнил про корм. Достал из того же пакета две крохотные плошки — в одну насыпал мышиную еду, во вторую налил воду. Мышки не обрадовались. Он обозвал их неблагодарными тварями и пошёл готовиться к съёмке.
Фотограф он был неопытный. В детстве походил с месяц в школьный фотокружок, перепортил с десяток рулонов плёнки и несколько пачек фотобумаги. Выпросил у родителей денег на фотооборудование и позже, уже будучи взрослым, увёз его с собой в Ленинград. С тех пор в кладовке так и пылились и фотоувеличитель, и глянцеватель, и красная лампа. Начав коллекционировать фотокамеры, он вспомнил о них, откопал в залежах хлама, потом занялся потихоньку теорией, что-то вспомнил, чему-то подучился и теперь более-менее сносно мог сам проявить чёрно-белую плёнку и отпечатать снимок. Он приготовил оборудование, собрал в ванной увеличитель, развёл и налил в кюветы проявитель и закрепитель, вставил в аппарат новую кассету. Фотографировать первую мышь он решил на столе, но только сейчас ему пришло в голову, что вряд ли ему удастся убедить её посидеть хоть минуту неподвижно и подождать, пока вылетит птичка. Да и выпускать грызуна на стол, чтобы потом гоняться за ним по всей квартире, ему как-то не хотелось. Подумав, он пересадил одну мышь в стеклянную, чисто вымытую трёхлитровую банку из-под болгарских огурцов и, очистив стол и застелив его свежей, праздничной скатертью, установил её посередине. Затем выставил свет — это выражение профессиональных фотографов ему страшно нравилось. В данном случае он попросту перетащил единственную настольную лампу поближе, включил и направил на банку с мышкой. Та неуютно поёжилась, засуетилась, но спрятаться было негде, и она, сжавшись, затихла. Мазин долго возился с настройкой, крутил объектив, залезал под шторку и, наконец, строго скомандовав мышке замереть и смотреть на него, нажал на спуск. Перед тем как проявить снимок, он уже собрался пересадить свою фотомодель обратно в клетку, но в последний момент сообразил, что через секунду уже не сможет отличить её от соседки, и, зажав несчастную в ладони, нарисовал на её шелковистой спинке фломастером жирную единицу.
Он проявил плёнку и повесил её подсушиться, зацепив за уголок обычной бельевой прищепкой. Пока она сохла, поболтал по телефону с Машей, рассказал о поездке, о встрече со старыми друзьями и договорился, что она придёт к нему в гости завтра, после работы. У него оставалось ещё два дня до выхода на службу, которые он собирался использовать на то, чтобы прийти в себя от утомительного путешествия и на опыты. Про мышей он решил Маше пока не говорить и напомнил себе не забыть спрятать клетку перед её завтрашним приходом. Плёнка высохла, он снова закрылся в ванной комнате и отпечатал с неё один снимок, испортив при этом три листа фотобумаги. Положил влажный отпечаток на электрический глянцеватель и пошёл на кухню приготовить ужин. В холодильнике была пусто и непривычно чисто — всё, что там оставалось, он выкинул перед отъездом, и из съестного в доме имелся только корм для мышей. Увлёкшись экспериментами, он позабыл зайти в продуктовый магазин. Разозлившись на себя и на несчастных подопытных грызунов, Мазин вернулся в комнату с единственным съедобным, которое нашёл на кухне, — начатой бутылкой коньяка.
— Вот и пришло время вами закусить, — злобно заявил он, открывая коньяк.
Одна из мышек никак не отреагировала на кровожадное заявление нового хозяина, а вот вторая, с фиолетовой единицей на спине, насторожилась и быстро юркнула в домик. Мазин открыл коньяк, и тут его осенило — он вспомнил, что в нижнем шкафчике возле плиты должна быть припрятана его праздничная заначка: банка сайры в собственном соку и заветная баночка красной икры, тщательно утаиваемая даже от Маши, для какого-нибудь очень специального случая. Пританцовывая от предвкушения, он открыл сразу обе банки. Выпив рюмку, он сначала медленно, маленькой ложечкой, наслаждаясь, прижимая каждую икринку к нёбу, пока она не лопнет, закусывал коньяк икрой, а уж после, когда вкус дефицитного лакомства во рту истаивал, выковыривал вилкой прямо из банки не менее дефицитную сайру. Ел жадно, причмокивая и сожалея, что нет хотя бы хлебной горбушки, чтобы вымакать со дна жестянки сочную подливку. Когда с сайрой было покончено, а в баночке с икрой ещё осталась почти половина, он закурил и вспомнил про фотографию. Та уже подсохла. Снимок получился на удивление удачный: чёткий и контрастный. Мазин загордился и вслух похвалил себя. Как ни жаль было уничтожать такую работу, но эксперимент следовало довести до конца. Он взял ещё тёплую фотографию и, пристально глядя на несчастную мышку номер один, которая к тому времени вылезла из домика и спокойно хрумкала кормом, порвал на мелкие кусочки. Затем порезал на такие же кусочки негатив, не забыл и три испорченных отпечатка, сложил всё это в большую пепельницу и поджёг. Конечно, делать это надо было на кухне, так как комната немедленно наполнилась вонючим дымом, но на кухне драматический эффект был бы не так силен. Пока бумага и плёнка, чадя, догорали в пепельнице, Мазин открыл форточку и вернулся к столу, всё это время не спуская глаз с подопытного грызуна. А тот, не обращая никакого внимания на всю эту суету, спокойно доел свой ужин, окунул кончик мордочки в плошку с водой и неторопливо удалился в домик — спать.
Михаил Александрович посидел ещё немного, дожидаясь эффекта, не дождался и включил телевизор, к которому не подходил уже две недели. По первому каналу шло «Лебединое озеро».
«Что, опять? Ведь недавно одного похоронили, месяц только прошёл, — промелькнуло у него в голове. — И снова?»
Как и у большинства советских людей, у него уже выработался условный рефлекс на балет Чайковского, как на сигнал о том, что помер кто-то из Политбюро. Но на этот раз тревога оказалась ложной. По другому каналу шла весёлая комедия двадцатилетней давности, и значит, балет на этот раз танцевали без всякой скорби — просто как балет. Все пока были живы — и мышки тоже.
Первое, что сделал Мазин, проснувшись, — бросился к клетке. Обе мышки весело суетились и гонялись друг за другом в уже не слишком чистых опилках: то ли играли, то ли ссорились, но определённо были живы. Как ни странно, но Михаил Александрович вместе с облегчением, что ничего страшного и таинственного не произошло, испытал и некоторое разочарование. Значит, его «Енох» не обладает той жуткой силой, как камера партизана Изи? Ненастоящий какой-то у него «Енох» оказался.
Он позавтракал стаканом горячего несладкого чая (сахара в доме тоже не нашлось), сунул в карман две плетёные авоськи и отправился в ближайший гастроном. По дороге проверил почтовый ящик и, о чудо, вытащил из него бледно-розовую квитанцию, извещавшую, что ему следует зайти в почтовое отделение и получить прибывшую на его имя посылку. Он ожидал её, но никак не думал, что она дойдёт так быстро.
Голод оказался сильнее любопытства, и начал он всё-таки с гастронома. Две полных сетки продуктов украсили пустовавший холодильник, и, дожёвывая на ходу кусок «Докторской колбасы, Мазин помчался на почту. Здоровенный фанерный ящик, который, пыхтя, вытащили ему две немолодых женщины в синих рабочих халатах, привёл Михаила Александровича в лёгкое уныние. Нёс он его долго, с остановками, всё пытаясь перехватить поудобнее, да никак не удавалось. На свой четвёртый этаж без лифта он поднимался, пыхтя и ругаясь вслух, а на площадке между вторым и третьим даже присел на ящик, чтобы отдышаться.
Дома аккуратно снял гвоздодёром фанерную крышку. Фёдор, или кто там ещё ему помогал, упаковали камеру на славу: обмотали какими-то тряпками и засыпали все остро пахнущей свежим деревом стружкой. Мазин вытащил камеру из ящика и установил её на треноге вместо своей. Изина фотокамера внешне ничем особо не отличалась от его, но Мазин не огорчился. Он как бывалый филателист знал, как разительно отличаются по цене две, казалось бы, одинаковые на взгляд непрофессионала марки. Как малейшее отличие в цвете, зубцовке или водяном, невидимом глазу знаке поднимает её цену до недосягаемых для рядового коллекционера высот. Ко второй части эксперимента всё было готово, и Михаил Александрович потянулся к клетке с подопытными. Заметив его движение, мышка с номером на спине тут же бросила грызть корм и метнулась в домик. Он сначала собрался выковырять её оттуда, но потом решил, что она уже в одном опыте поучаствовала, и теперь настала очередь второй жертвы. Мазин вытащил её из клетки, написал фломастером на мелко дрожащей спинке цифру два и запустил в ту же стеклянную банку.
Далее он проделал всю ту же процедуру, что и в первый раз. Сфотографировал мышку Изиным аппаратом, проявил, напечатал, высушил фотографию, сжёг её в пепельнице и порезал негатив на мелкие кусочки. И ничего не произошло. Ничего. Разочарованный результатом, он оставил банку с мышкой в центре стола, прикрыл её на всякий случай толстой книгой, чтобы мышка не попыталась удрать, и пошёл в магазин купить вино и цветы к Машиному приходу. В ликёро-водочном отделе «выбросили» дешёвый портвейн, и шумная, неаппетитно пахнущая очередь, выстроившаяся за ним, извивалась через всё помещение и выползала на улицу. Мазин обречённо встал в хвост очереди — времени до Машиного прихода было достаточно. Пока отстоял и под неодобрительные взгляды вместо дефицитного портвейна взял две бутылки болгарского сухого, пока добежал до станции метро, возле которой находился единственный в округе цветочный ларёк, прошло почти два часа.
Дверь в квартиру оказалась закрыта не так, как он её запер, уходя, — не на оба замка, а только на защёлку. Мазин аккуратно, стараясь не шуметь, открыл — в квартире было тихо. Сделал несколько осторожных шагов, и тут на кухне, хлестнув по напряжённым нервам, зазвенел телефон.
Звонила Маша. В истерике. Голос срывался почти на визг, но текст был понятен.
— Мазин! — в моменты раздражения она всегда называла его по фамилии. — Мазин, ты идиот? Маньяк? Что ты вытворяешь? Ты сошёл с ума там у себя в своей провинции?
Михаил Александрович, ошалевший от такого напора, тщетно пытался выяснить, что произошло.
— Машенька…
— И не звони мне больше! И не подходи ко мне в институте. Твои ключи я оставила в прихожей на вешалке!
— Что случилось, Маша? — повысив голос, попытался он прервать поток оскорблений.
— Ты ещё спрашиваешь? Ты там для развлечения мышей мучаешь? Маньяк! Садист!
— Почему ты решила, что я их мучаю? — Мазин не знал, как выкрутиться. Ну надо же было ей прийти раньше! Сюрприз сделать захотела. Дура!
— Почему? А чем ты там ещё занимаешься, если у тебя мёртвые мыши на столе валяются?!
— Как — мёртвые? — вскинулся Мазин. — Какой номер?
— Что? Номер? Номер чего? Телефона? У мыши? Мазин, ты псих! Тебе лечиться надо! — Она что-то ещё кричала, потом швырнула трубку, но он уже не слушал. Забыв про телефон, он рванулся в комнату. В центре стола в стеклянной банке, вытянувшись на боку, лежала дохлая белая мышка. Рядом с банкой стояла пепельница, полная обгорелой съёжившейся фотобумаги, и пахло в комнате соответствующе. Вторая мышка — живая и здоровая — стояла в клетке на задних лапках, держась передними за прутья клетки, и, укоризненно покачивая головкой с печально опущенными вниз белыми усиками, грустно смотрела на хозяина. Взяв салфетку, Мазин аккуратно перевернул покойную и, чтобы убедиться ещё раз, посмотрел на номер на её спинке. Это была мышка номер два — Изина камера сработала.
Устраивать торжественные похороны первой жертве своих экспериментов Мазин не стал. Он просто завернул мышку номер два в салфетку и выбросил в мусорный бак. Туда же полетели купленные для Маши цветы. Вернувшись в квартиру, Мазин сварил полпачки магазинных пельменей, залил их сметаной и, обмакивая в налитый в блюдечко уксус, безо всякого аппетита съел, запивая уже не нужным кисловатым сухим вином. После ужина он вернулся в комнату, поставил рядом две камеры, свою и Изину, и стал их сравнивать. У камер были разные, но определённо соответствующие своему времени объективы. У его камеры стоял роскошный Steinheil — один из самых ранних и редких, а у Изиной — не менее знаменитый французский Chevalier Farb. Оба в отличном состоянии, с чистой оптикой и блестящими латунными кольцами. У обеих камер были одинаковые кожаные и отлично сохранившиеся меха, да и само дерево корпуса внешне было схожим. В общем, выглядели они практически одинаково. Обе были отделаны красным деревом и богато украшены резьбой — недаром тот алкаш, который продавал ему вторую, заломил такую несуразную цену. Он вспомнил всю историю покупки и рассмеялся.
Алкаша этого он встретил на воскресной барахолке у Владимирского рынка, где тот торговал всяким хламом. Из груды ржавых железок в его старом фибровом чемоданчике Мазин выудил пару бронзовых колец от объектива, какую-то нужную ему запчасть от фотокамеры, а в куче прочего барахла, сваленного на расстеленном на земле одеяле, обнаружил две старых деревянных кассеты для фотопластинок. Мужик заломил три рубля за всё, но под строгим взглядом Михаила Александровича стушевался, и сторговались они на полутора. Рассчитавшись, Мазин поинтересовался, нет ли чего ещё, связанного с фотографией, на что алкаш безразлично ответил, что, мол, есть ещё много всякого — и коробки ещё остались, и камера какая-то большая деревянная. Сердце коллекционера забилось учащённо, но правила торговли Мазин знал: нельзя было выказать интерес — это автоматически увеличивало цену.
— Ну так я могу посмотреть. Может, и куплю чего, если не совсем хлам.
Алкаш уже, видимо, наторговал нужную на вечер сумму, а напрягаться и тратить лишнее время на нахождение в сознании ему не слишком хотелось.
— Ну, давай завтра, мужик, встретимся тут же, и я тебя отведу. Тут неподалёку моя конура.
Мазин знал этот тип. Никаких шансов на то, что он тут завтра вовремя появится, не было. Может замёрзнуть под забором сегодня, может оказаться в вытрезвителе, а если избежит всего этого, то наверняка забудет.
— Нет, не могу завтра. Я не местный и сегодня вечером уезжаю, — сказал он первое, что пришло в голову, и тут же пожалел — для приезжего цена наверняка будет выше. — Пошли сейчас. Тем более что ты говоришь, тут недалеко.
Алкаш ещё недолго посопротивлялся, но потом, видимо, решив, что раз клиент так настаивает, то можно будет слупить с него подороже, согласился. Мазин помог нести чемоданчик, остальное своё барахло алкаш связал по-цыгански в узел, и они довольно быстро дошли до облезлого доходного дома в глубине лиговских проходных дворов, где у алкаша оказалась на удивление большая, но вонючая и заваленная всяким хламом комната в полуподвале. Пока Мазин старался адаптироваться к запахам и приноровиться дышать через раз, алкаш нырнул куда-то и вскоре появился с замотанным в цветные тряпки деревянным ящиком. И вот тут-то и без того влюбчивый Мазин дрогнул и наконец-то по-настоящему понял, что такое «любовь с первого взгляда». Это была она. Как попала она сюда? Кто и откуда похитил эту явно нездешнюю красавицу? Кто посмел одеть её в это грязное тряпье?
Алкаш оказался прирождённым физиономистом, интерес клиента почувствовал и цену заломил немереную. Сумма была странной, не круглой, но Мазин быстро понял её происхождение: она была эквивалентна ящику водки — двадцати бутылкам. Это была треть мазинской месячной зарплаты. Согласиться на такое означало как минимум недели полторы голодного существования, да и не было с собой таких денег — едва набралась бы и половина, но и уйти отсюда без этой камеры он уже не мог. И Мазин начал торг. Он бился больше часа и взял алкаша измором. Тому уже всё осточертело, он устал, его мучило похмелье, он рвался на улицу, к магазину, где ждали друзья и собутыльники и где с чёрного входа можно было получить долгожданное облегчение. Мазин, почувствовав слабину, усилил напор, и в результате алкаш согласился на цифру, вмещающую в себя десять бутылок того же напитка. Кроме того, поковырявшись в груде хлама, он дал Мазину в придачу ещё складную подзорную трубу и три деревянных кассеты для фотопластинок. В этих потемневших от времени коробках, в отличие от купленных Мазиным у того же алкаша на барахолке, похоже, находились пластинки, так как были они заметно тяжелее. Открывать их на месте опытный Мазин, конечно, не стал. Если там действительно были стеклянные пластинки, то был шанс, что они или ещё не засвеченные, или уже проявленные и с сохранившимся изображением. В любом случае вскрывать их можно было только при красном свете.
Вспомнив о пластинах, Мазин подумал, что, может, сейчас и самое время ими заняться, — так и лежали они в тёмной кладовке на полке, всё руки до них не доходили. А сейчас как раз удобно: и аппаратура вся из ванной ещё не убрана, и химикаты разведены. Он принёс эти три коробки в ванную и при свете красного фонаря стал по очереди их открывать. В первой оказалась непроявленная пластинка. Но проявлять-то её нужно было совершенно иначе, чем современные ему плёнки, и если до того что-то с этой пластинкой ещё можно было сделать, то Мазин, попыхтев над ней минут пятнадцать, загубил её окончательно. Во второй оказалась проявленная, но уже совершенно чёрная пластинка — сто с лишним лет большой срок. А вот из третьей кассеты Мазин, нацепивший для такого случая резиновые медицинские перчатки, подаренные приятелем-хирургом, вытащил маленькую, обрезанную под размер коробки тонкую тетрадку в чёрной бумажной обложке.
Вернувшись в комнату, он застал мышку, ставшую теперь единоличной хозяйкой жилья, за тем, что она выбрасывала из клетки опилки с перемешанным в них помётом на чисто выметенный и протёртый к приходу Маши мазинский паркет.
— Ты что вытворяешь? Уборкой занялась, красноглазая? — завопил возмущённо Мазин. И тут ему — он мог бы поклясться в этом — показалось, что мышка совершенно отчётливо повела два раза мордочкой вверх-вниз, положительно отвечая на его вопрос.
Пришлось смести всю грязь с пола и, пересадив номер первый на время в стеклянную банку, вычистить клетку и насыпать свежих опилок. И уже только после этого заняться тетрадкой. Аккуратно пролистав несколько хрупких пожелтевших страниц, плотно заполненных тщательно выписанными мелкими значками, Михаил Александрович почувствовал, что влезает он всё глубже и глубже в какую-то непонятную историю, где вместо ответов ему подкидывают всё новые загадки. Что это за язык, Мазин, конечно, знал, но читать не умел вообще, да и разговорным ивритом не владел, а из идиша, которым иногда пользовался папа, помнил только несколько ругательств. Кроме иврита (или идиша), в тексте встречались ещё странные значки, не похожие ни на что, а на некоторых страницах были рисунки фотокамер. От них шли стрелки, видимо с пояснениями, написанными тем же неизвестным Мазину алфавитом.
Знакомых, владеющих этим древним языком, у него не было. Последняя из того поколения — двоюродная тётушка — умерла два года тому назад, и единственное известное ему место, где могли перевести этот текст, находилось на Лермонтовском проспекте. Вот туда-то, в Большую хоральную синагогу, он и отправился. Будучи на папину половину евреем, в синагоге Мазин был один раз в жизни, лет десять назад, когда престарелая и горячо любимая тётушка упросила его купить мацу на Пасху. Впрочем, к остальным конфессиям он был также равнодушен. Какое-то время тому назад, поддавшись общей моде, попытался он было прочесть парочку переводных, напечатанных на машинке книжек по восточной философии, йоге и буддизму. С трудом продираясь сквозь кармы, чакры и кундалини, поминутно забывая, что есть что, прочёл треть, остальное пролистал, выбирая места, относящиеся к тантрическому сексу, и на этом своё религиозное образование закончил.
Тощий старичок в кипе, сидевший у входа, не хотел его пускать, но, выслушав сбивчивый рассказ о найденной в семейных архивах тетради на иврите, смилостивился и, выдав ему бумажную кипу — прикрыть намечающуюся мазинскую лысинку, — показал, куда пройти. Раввин оказался высоким, худым и совершенно седым мужчиной с длинной негустой бородой. Выслушав Михаила Александровича, он завёл его в помещение, напоминавшее школьный класс, с рядами скамеек и кафедрой. Сел на ближайшую скамейку и углубился в чтение. Начал читать он почему-то с конца, прочёл две страницы, потом пролистал остальные и вернул тетрадь Мазину. Помолчал, пожевал губами.
— Некоторые из наших мудрецов считают, что никакой текст, написанный на священном языке, уничтожать нельзя. Но я никогда не был с этим согласен и даже написал свои собственные комментарии к Гемаре по этому поводу. Так вот моё мнение, уважаемый Михаил…
— Александрович, — подсказал Мазин.
— Да, Михаил Александрович… Сожгите эти листы, и как можно скорее. Человек, их написавший, был невежей и наглецом. Он пытался заниматься Каббалой — сложнейшим мистическим учением, не дойдя не то что до четвёртой ступени понимания Торы, раньше которой не разрешается к Каббале и приступать, а, судя по всему, не осилив и вторую. Мало того — он ещё и смешивает Каббалу с астрологией, алхимией и, подумать только, с шарлатанскими картами Таро! И вот с помощью такого некошерного винегрета он пытается изготовить какие-то чудесные фотокамеры. Он был или жулик, или сумасшедший, этот ваш родственник, простите уж за резкость.
— Ничего, ничего, — пробормотал Мазин, ошеломлённый напором.
— Сожгите её и забудьте! Шолом, — с этим напутствием раввин показал Мазину, где находится выход.
Он не поехал сразу домой, а пошёл бродить по городу. Март истаивал почерневшими сугробами и липкой моросью, до ледохода на Неве было ещё далеко, но нетерпеливое ожидание тепла уже висело в сыром ленинградском воздухе. Мазин вышел к Фонтанке, по ней дошёл до Невского и оттуда свернул на Литейный. Уже темнело, но в подворотне у «Букиниста» ещё толклись жучки-перекупщики. Мазин отозвал в сторону одного из них, с которым был знаком ещё по своему предыдущему увлечению, — Фиму по кличке Шнобель.
— Слушай, Фима. Самоучитель и словарь иврита достать сможешь?
— Ты что, Мойша? Никак в Израиль собрался уезжать? — заржал тот.
— Да нет, какой Израиль. Кому я там нужен, — привычно отшутился Мазин. — Текст надо один перевести.
— Ну, ты и здесь никому особо не нужен, — подбодрил его Фима, но пообещал поискать.
Когда Мазин, с долгим ожиданием троллейбуса и с двумя пересадками наконец добрался домой в родное Купчино, уже стемнело. Но скамеечка у его подъезда была хорошо освещена фонарём, и в его желтоватом свете Михаил Александрович не мог не узнать сидящего.
Худощавый, рыжий, аккуратно застёгнутый на все пуговки элегантного короткого пальто и с коротким раскладным зонтом в руке — одним словом, иностранец сидел на изрезанной мальчишками скамейке у входа, и проскочить в подъезд мимо него было никак невозможно. Но дома — а прожив в Ленинграде больше двадцати лет, Мазин искренне считал себя питерцем, — он чувствовал себя гораздо увереннее и смело двинулся вперёд.
— Ну, и что всё это значит? — Мазин решил напасть первым.
— Это означает, уважаемый Михаил Александрович, что нам действительно нужно поговорить. Это очень важно, — с нажимом ответил иностранец, не поднимаясь со скамейки.
— Да не о чем мне с вами разговаривать, — уже достаточно грубо сказал Мазин, направляясь к двери в подъезд.
— Да поймите вы, чёрт возьми, — взвизгнул, теряя невозмутимость, рыжий, — вы в опасности! Вы даже не представляете, в какой опасности вы находитесь! И вы, и я! Да, и я! Я бы не стал гоняться за вами по всей стране — пропади вы пропадом с вашим упрямством, — если бы такая же опасность не угрожала и мне. Только мы вдвоём, объединившись, может быть, сможем её предотвратить!
Мазин замер с протянутой к двери рукой. Липкий страх прикосновения к какой-то чужой и страшной тайне, появившийся у него две недели назад, когда он обнаружил пропажу изображения с фотографии, и немного поулёгшийся за последние дни, нахлынул снова и дал себя знать и капельками пота, выступившими на лбу, и ватной вялостью в коленях.
— Что вы несёте! Какая опасность?
— Несу? Простите моё, может, не слишком хорошее владение русским языком, но я вас не понял. Я ничего не принёс, — и рыжий показал свои пустые руки. — А про опасность я вам всё расскажу, только, если возможно, не здесь, а где-нибудь в тепле. Я очень замёрз, ожидая вас.
Вести незнакомца домой Мазину не хотелось, он подумал и, развернувшись, грубовато сказал:
— Пошли со мной, — и повёл незваного гостя в ближайшее кафе. Благо было оно рядом, за углом его дома.
Кафе с оригинальным названием «Северянка» находилось на втором этаже стандартного торгового центра, который в народе называли «стекляшкой», и оказалось, к счастью Мазина, ещё открыто. Посетителей было немного: двое молодых влюблённых ворковали за угловым столиком над кофе с пирожными, и троица суровых мужчин в противоположном углу зала, не слишком скрываясь, разливали под столом что-то принесённое с собой. Пожилая усталая официантка не дала им меню, а просто начала перечислять то немногое, что осталось на кухне. Мазин остановил её и попросил кофе. Незнакомец вежливо спросил, какой имеется коньяк, получил ответ, что тут вам не ресторан, и тоже ограничился кофе.
— У нас с вами, к сожалению, была не совсем удачная первая встреча, Михаил Александрович, но это моя вина, — начал свою речь рыжий. — Мне следовало быть с вами откровеннее и сразу рассказать вам всю историю, и, может быть, тогда бы мы не потеряли столько драгоценного времени впустую. Но, кстати, и вы обманули меня, Михаил Александрович. Мой друг, редактор каталога «Мак-Кеонс», рассказал, что получил от вас письмо о том, что у вас есть фотокамера Еноха! А вы не сказали мне, что интересуетесь фотоаппаратурой.
— Да с какой стати я должен был перед вами отчитываться? Кто вы такой и какое имеете право меня расспрашивать? — вспыхнул Мазин.
— Старый дурак! Ну что тебя на приключения потянуло? Сидел себе тихо столько лет, и на тебе — новые ощущения испытать решил. Ну, и как теперь выкручиваться будешь? Опять всё заново начинать?
Молодая элегантная женщина лет тридцати, частью вслух, а частью про себя произносившая этот монолог, сидела за столиком в полупустом кафе одна. Перед ней стояла высокая рюмка с мутно-зелёным абсентом и кувшинчик с водой, но она едва-едва разбавила тот шарик напитка в нижней части рюмки, который заполнил ей бармен, и пила абсент почти чистым, вызывая удивлённые и уважительные взгляды немногих посетителей. Разговаривала она сама с собой вполголоса, хотя иногда какие-то эмоциональные взрывы выплёскивались наружу громче, чем, видимо, предполагалось, и тогда посетители вздрагивали и поворачивали головы в её сторону. Прикончив свой первый абсент, женщина заказала следующий, но, не допив его и до половины, рассчиталась и вышла из кафе. Она спустилась по склону с Монмартра вниз к Сене. Путь был неблизкий, тем более на высоких каблуках. Но она была настолько погружена в себя, в свои мысли и проблемы, что ни новомодный асфальт, ни трёхсотлетний булыжник узких мостовых не сдерживали её твёрдой мужской поступи. Она прошла вдоль набережной, мимо закрытых на ночь лотков букинистов, неспешно выкурила сигарету, послушала и даже вставила сверху пару слов в громкую свару клошаров внизу, у самой воды. Потом миновала Елисейские поля и сразу за ними свернула вправо, на улицу Франциска I, затем сделала ещё пару уверенных поворотов и довольно скоро уже открывала своим ключом ажурную металлическую дверь рядом с зарешеченной на ночь витриной под вывеской «Фотографический салон мадам Е».
В помещении студии было темно, но она, не зажигая свет, прошла её насквозь и, спокойно ориентируясь во тьме, едва подсвеченной газовым фонарём с улицы, поднялась по неосвещённой узкой лестнице на второй этаж. Здесь она наконец включила электрическое освещение, сбросив у входа туфли, босиком прошла в комнату и, не раздеваясь, легла на диван.
Ей было о чём подумать. Двенадцать лет тому назад он — на тот момент сорокалетний состоятельный антиквар из парижского предместья — был на вершине блаженства. Его новая возлюбленная — семнадцатилетняя русская красавица из знатной, но совершенно обнищавшей фамилии, едва успевшая убежать от большевиков, — оказалась лучшим из всего того, что он успел испробовать за свою такую долгую жизнь. Она была умна, поразительно красива, воспитана и, самое важное, что его поразило, необычайно чувственна. Не наигранно, не притворно — он знал толк в симуляции, — а искренней страстью. Она занималась любовью так яростно и с таким удовольствием, что в какой-то момент ему захотелось почувствовать, понять, что она испытывает в его объятиях… и он это сделал. Сфотографировать её было несложно — она всегда была рада попозировать, а дальше всё было делом уже хорошо отработанной процедуры. Он хоть и с трудом, но избавился от своего не такого ещё старого прежнего тела, и довольно скоро в парижском полусвете появилась новая звезда. Молодая русская красавица, мадемуазель Е — так её сразу прозвали, оттолкнувшись от фамилии Елагина, открыла свой салон художественной фотосъёмки на рю Марбюф в тысяча девятьсот двадцать шестом году. Ни сама фотосъёмка, ни её художественное направление не были чем-то новым для этого города и не привлекли бы богемную и пресыщенную парижскую публику années folles («ревущих двадцатых»), если бы не хозяйка. Её красота и эротизм атмосферы её салона были чем-то выдающимся даже для столицы не сдерживаемых никакими рамками удовольствий. На какое-то, впрочем, недолгое время её фотосалон стал самым модным салоном Парижа, затмив салоны светских львиц, русских княгинь и модных литераторов. Круг её знакомств был огромен. В её салоне перебывали все непризнанные гении, ставшие впоследствии знаменитостями мирового уровня: от Хемингуэя и Джойса до Пикассо и Шагала. С некоторыми из них она была знакома и близко. Потом всё пришло в равновесие в этом быстро меняющемся мире славы, но имя мадемуазель Е по-прежнему волновало сердца как знатоков фотографии, так и понимающих толк в иных удовольствиях.
Тем сложнее была задача. Просто уехать незаметно она не могла — слишком заметной фигурой стала она в парижском бомонде, чтобы вот так, никому ничего не сказав, исчезнуть. Да и не в этих пресыщенных болванах дело — искать-то будут не они. Они только похлопают крыльями, поудивляются и посплетничают. А разыскивать станут другие, профессионалы: во-первых полицейские — а их её поклонник и настойчивый жених, начальник одного из парижских полицейских округов, сошедший с ума от неразделённой любви, поставит под ружьё всех — в этом можно было не сомневаться. И, во-вторых, что гораздо хуже, искать станут эти страшные русские, которые заявились к ней неделю назад в салон и стали шантажировать какими-то заявлениями с её подписями и фотографиями, сделанными до выезда их семьи из России.
Да откуда же он мог знать об этом? Ему и в голову не могло прийти, что его возлюбленная ещё в свои шестнадцать была завербована ГПУ, да и не завербована даже, а сама радостно предложила своё тело и юную душу мировой революции. Всё это было так некстати… Теперь мадемуазель Е предстояло исчезнуть, а вот как это обставить и в кого переселиться дальше — нужно было тщательно обдумать.
Выбор был велик — в её салон по-прежнему захаживали многие знаменитости, художники, поэты. Бывали и представители политической элиты и солидные, состоятельные банкиры — любой из них с удовольствием согласился бы на фотосессию, но ему очень не хотелось влезать в шкуру кого-либо из известных, бывших на виду персон. Хотелось отсидеться в тишине и спокойно передохнуть от суеты и нервотрёпки последних лет. После долгих переборов всех имеющихся под рукой вариантов она остановилась на молодом одиноком французе-механике, которого вызывала время от времени для починки чего-нибудь из фотооборудования или освещения.
Следующий день почти целиком ушёл на подготовку. Она перевела в наличные всё, что было под рукой стоящего, заложила в ломбард все драгоценности и несколько картин, сняла всё, что было на банковском счёте, но закрывать его не стала, чтобы не вызывать ненужных расспросов. Бросить придётся всё: такую уютную и со вкусом обставленную квартиру, столько милых её сердцу мелочей, собираемых долгие годы, подарки великих художников, рукописи знаменитых поэтов с автографами, а какой гардероб — и всё это бросить из-за такой ерунды!
«Стоп, — одёрнул он себя. — Стоп! Что это со мной? Уж слишком я вжился в это тело и в этот женский образ. Хватит! Нельзя так втягиваться. Бежать, срочно бежать».
Твёрдое правило — не брать с собой в новую жизнь ничего из прежней, ни одной зацепки, по которой можно было бы его связать с прошлым, — выполнялось им неукоснительно. Когда всё было готово, чемодан собран и билеты на утренний поезд лежали в кармане купленного, естественно, без примерки, на глаз мужского костюма, она позвонила французу и попросила его срочно зайти, чтобы кое-что подремонтировать. Он не отказался, несмотря на то что был уже вечер, — он всегда прибегал по первому её зову. Во-первых, она хорошо платила, а во-вторых, отказать такой женщине он был просто не в силах, как бы ни был занят. Поломка оказалась пустяковой и была устранена за десять минут, а потом это было решено обмыть по-русски, а потом хозяйке страшно захотелось сделать несколько художественных фотографий такого красавца. А потом они выпили ещё, и, раз уж фотографии были отсняты, она позвала его в специальную тёмную комнату — помочь их проявить. Небольшой заряженный пистолет с глушителем лежал под перевёрнутой кюветой, и нужно было только дождаться, пока на бумаге, опущенной в проявитель, появится изображение мужественного молодого человека.
Ещё час у него ушёл на то, чтобы вклеить фотографии в чистые бланки документов и проставить нужные печати, ещё полтора часа на то, чтобы сжечь ненужное в камине и уничтожить всё, что могло навести полицию на малейший след.
Её тело обнаружили на третий день, когда несостоявшийся жених — шеф полиции округа, не дозвонившись до возлюбленной, взломал с отрядом ажанов дверь её студии. Париж был потрясён убийством молодой женщины. Подняты на ноги были все, включая жандармерию, перетрясли всё парижское дно, но безрезультатно. А когда выяснилось, что убитая сняла в этот день большую сумму и заложила драгоценности, то следствие закономерно пришло к версии убийства с целью ограбления, на которой так и осталось.
А ещё через месяц, покружив предварительно по Европе и отдохнув в Бадене на водах, чтобы привыкнуть, приспособиться к новому телу, молодой француз открыл в Лозанне небольшую мастерскую по ремонту часов и фотоаппаратов.
— Меня зовут Максимилиан Карл Турн-унд-Таксис. Вы можете звать меня просто Макс. Я один из многочисленных потомков древнейшего княжеского рода Таксисов. Нет, у меня нет княжеского титула — вопросы династического наследования очень сложны, титул достался моему двоюродному дядюшке, но мне зато досталось приличное состояние и часть родового поместья. Кстати, все говорят, что я как две капли воды похож на одного из своих предков, которого звали точно так же — ну, или меня назвали как его — и жившего в середине девятнадцатого века в нашем фамильном замке в Регенсбурге. Нет, это я не хвастаюсь, это имеет отношение к моему рассказу. Так что, Михаил Александрович, наберитесь терпения.
Мазин, поёрзав, устроился поудобнее на жёстком стульчике кафе и своим видом выразил готовность терпеть.
— Я получил очень хорошее образование. Я пишу, читаю и свободно говорю на шести языках, включая латынь, русский, а теперь вот ещё и иврит. Но об этом позже. Моя основная специальность — психиатрия, вернее психоаналитика. А моё хобби — фотография и коллекционирование фотоаппаратуры. Кстати, у меня очень хорошая коллекция в нашем фамильном замке Санкт-Эммерам. Так что, если будете проездом в Регенсбурге, заезжайте, с удовольствием похвастаюсь.
Мазин кивнул головой в знак благодарности за приглашение и криво усмехнулся, представив, как он получает в профкоме характеристику для получения разрешения на поездку за границу, в капиталистическую страну, для осмотра коллекции фотоаппаратов.
— Мой предок и тёзка тоже собирал всё имеющее отношение к фотографии, и начало коллекции было положено им, так что можете себе представить, какие экземпляры там были, — Макс увлёкся и закатил глаза. Мазин непроизвольно облизнулся. — Говорю «были», потому что, увы, не всё сохранилось. Наследники за эти сто с лишним лет, прошедшие со смерти князя Максимилиана в 1861 году, были разные, но вот коллекционеров фотоаппаратуры среди них не оказалось. К коллекции относились из рук вон плохо и при случае норовили что-нибудь продать. Но кое-что всё же осталось. Так вот к чему я… С полгода тому назад я искал какую-то книгу в семейной библиотеке и в одном из старых фолиантов, не снимавшихся с полки сотню лет, обнаружил вложенную тонкую тетрадку в чёрном бумажном переплёте, написанную от руки на иврите и с рисунками студийных фотокамер. Я страшно заинтересовался. Сначала я хотел отдать её в перевод, но потом решил, что ещё один язык мне не помешает, и выучил иврит.
— Вот так просто. Взяли — раз — и выучили, — саркастически заметил Мазин, насторожившийся при упоминании чёрной тетрадки.
— Ну да, — не понял юмора Макс. — Ну, не так чтобы раз, и всё, но выучил. Это не так сложно, как кажется. Да и вообще, языки — полезное и увлекательное занятие.
Мазин, с трудом продравшийся через это «увлекательное занятие» к тройке в школьном аттестате, а после сражавшийся с немецким языком и в институте, и на дополнительных курсах, куда регулярно выпрашивал направления в своём НИИ, и лишь в результате этих многолетних адских усилий вполне сносно для непрофессионала выучивший язык, недоверчиво хмыкнул. Но развивать тему дальше не стал, поскольку упоминание о тетрадке в чёрной обложке сразу придало рассказу иностранца дополнительный интерес и какое-то правдоподобие.
— Так вот тетрадь эта оказалась дневником, вернее, первой частью дневника некоего Еноха, — продолжил Макс, — еврея, изготовителя фотокамер из моего родного Регенсбурга, жившего там с 1823 по 1843 год, — это я уже потом проверил по налоговым записям в ратуше. Действительно, был такой. Откуда пришёл — неизвестно, и куда исчез — тоже. Так вот, судя по дневнику, этот Енох был, во-первых, в приятельских отношениях с моим предком Максимилианом, а во-вторых, был не просто мастером по изготовлению фотокамер, а ещё каббалистом, мистиком, алхимиком, и ещё бог знает какими магическими практиками увлекался. И всё это он пытался применить при создании своих фотокамер. Он сделал немало обычных фотоаппаратов, но в дневнике он подробно описывает свои опыты и изготовление только нескольких камер, которые должны были обладать специальными, очень специальными свойствами. Он давал им номера в соответствии с буквами еврейского алфавита — и не по порядку изготовления, а по сути, по смыслу. Вы же знаете, что в Каббале у каждой из букв есть свой особый смысл и цифровое значение?
Мазин, слышавший о Каббале второй раз в жизни, и оба из них сегодня, важно кивнул. Официантка принесла заказанный кофе и тут же хмуро сообщила, что они скоро закрываются. Мазин понял намёк и рассчитался за обоих — Макс посмотрел удивлённо, но промолчал, подвинул к себе мутную бурду, понюхал и жалобно сказал, что коньяк, даже тот плохо перегнанный бренди, который в этой стране называют коньяком, был бы лучше, чем это… Мазин предпочёл промолчать и сделать вид, что не расслышал, — ему пока не хотелось вести незнакомца к себе в квартиру и отпаивать его коньяком, прибережённым для другого случая. Макс обречённо глотнул из чашки, сморщился и продолжил:
— Единственная его камера из тех, что нашлись в коллекции моего предка — вернее, в том, что от неё осталось, — была камера под буквой «Далет» и номером четыре, это четвёртая буква алфавита. Судя по описанию в тетради, она должна была что-то излечивать. Енох применил там все известные ему магические ухищрения и плюс к этому сделал корпус камеры из индийского дерева ним, которому и в народных суевериях, и в магических практиках придавались всяческие целебные свойства. Кстати, многие так до сих пор и считают. И вот эта камера оказалась в моих руках — вы можете представить себе моё состояние, Михаил Александрович?
Мазин снова промолчал и только невразумительно пожал плечами, так, чтобы это движение в случае чего можно было бы истолковать двояко. У него у самого, похоже, были уже две таких камеры, и пока что никакого радостного возбуждения по этому поводу он не испытывал.
— И я, конечно, проверил. У моей племянницы было какое-то редкое кожное заболевание, и я с трудом уговорил её сфотографироваться. А через несколько дней у неё всё прошло. Вы представляете, Михаил Александрович? Её сыпь прошла и перешла на фотографию! Фотография потемнела, пошла какими-то пятнами, и я её сжёг, как и было указано в тетрадке. А девочка жива и совершенно здорова!
Подойдя к их столику снова, официантка уже молча забрала чашки с недопитым кофе и, показав на часы, удалилась.
— Я уже месяц тут у вас в СССР и всё не могу к этому привыкнуть, — тоскливо сказал Макс.
— Ничего, привыкнете, — хмыкнул Мазин, — это, говорят, первые сто лет тяжело, а потом привыкаешь.
Макс не оценил мазинского юмора и только жалобно посмотрел на шутника.
— Ладно, — решился Мазин, — пошли ко мне. Не на улице же нам разговаривать.
В прихожей Макс вёл себя ещё чинно, в соответствии с заслуженным, но не доставшимся титулом, но, зайдя в комнату, немедленно забыл о воспитании и бросился к фотокамерам. Крадущейся походкой он кружил вокруг них, осматривал, изучал со всех сторон, облизывал и облизывался и только что не урчал от удовольствия. Мазин возился на кухне. Достал очередной припрятанный коньяк, скрепя сердце нарезал дефицитные лимон и полукопчёную колбасу: всё же не каждый день принимаешь дома немецкого князя. Отвлёкся он, когда Макс крикнул из комнаты, нет ли у него увеличительного стекла или лупы. Мазин вернулся в комнату, достал большую старую и мощную лупу на деревянной ручке. Макс схватил её и стал тщательно разглядывать латунную табличку, привинченную сбоку.
— Так я и думал, — победно сказал он. — Смотрите, Михаил Александрович. Видите, справа от имени «Енох» выгравирован маленький значок — это «Нун», четырнадцатая буква еврейского алфавита. Енох описывает эту камеру в тетради, пишет, что князь — тот самый мой родственничек — сам принёс для неё дерево, какое-то с очень тяжёлой историей, кажется доски от эшафота, и потребовал изготовить из них фотоаппарат. Енох не мог ему отказать и выполнил заказ, но князь почему-то остался очень недоволен результатом.
Он снова стал кружить вокруг обоих фотоаппаратов, теперь уже с лупой в руках.
— А маленькая отвёртка у вас есть, Михаил Александрович? Под табличкой могут быть ещё какие-то знаки. Так частенько бывает на старых камерах.
Мазин достал отвёртку, и они вместе открутили и осмотрели таблички, но ни под одной из них ничего не нашли.
— А это «Гимел» — третья буква алфавита, — прошептал Макс, разглядывая в лупу значок, смахивающий на скачущего кенгуру на пластинке с камеры Мазина. — Но в той части дневника, которая у меня есть, не сказано, что Енох сделал эту фотокамеру, только о замысле, так что я ничего не знаю про её свойства.
Мазин колебался — не в его правилах было выкладывать все козыри, тем более всё ещё подозрительному незнакомцу, но любопытство пересилило.
— Ну, тогда поищите в этой. — И театральным жестом он извлёк из портфеля, который так весь этот день и проносил с собой, свою чёрную тетрадку.
Макс, задохнувшись и выпучив глаза, выхватил тетрадь из рук Мазина, ни слова не говоря, рухнул на стул и принялся читать, шевеля тонкими губами и изредка что-то вскрикивая. Мазин, хмыкнув, отправился на кухню и стал оттуда по очереди выносить и ставить на стол всё, что приготовил. Сначала вынес посуду, потом коньяк и стопки, а когда он вернулся в третий раз, теперь уже с закуской, на потомка княжеского рода было страшно смотреть. Он был смертельно бледен, лоб покрылся испариной, губы дрожали.
— Он сделал её, сделал, — бормотал бедняга, — он всё-таки её сделал. Она существует, и это она, и она здесь, и он здесь…
— Что сделал? Кто «он»? — потряс Мазин за плечо совершенно ошалевшего гостя. — О чём вы, Макс?
— Он сделал эту камеру. Он всё время пытался её сделать — об этом есть в первой тетради, только в ней ещё намётки, ещё ничего не определено, а тут уже всё описано, он её сделал!
— Ну, сделал, и ладно. Кто он, который «здесь», и что за камера? — Мазина уже стало раздражать поведение странного гостя.
— Михаил Александрович, — Макс начал приходить в себя. — Он, это Енох, вы уже знаете, о ком я говорю, сделал фотокамеру под буквой «Гимел» — и вот она! Эта третья буква алфавита — это знак странствия, скитания, круговращения мира и… и переселения душ! Я уже говорил вам, что об этом замысле он пишет в первой части дневника. Кстати, это у вас не вторая часть, Михаил Александрович, а третья — вот тут в начале, да не тут, на последней странице (это же иврит, справа налево читать надо), стоит буква «Гимел» и цифра три. Так вот, он ещё в первой части описывает, как ищет знаки, подбирает, заказывает у всех нужное дерево, а вот в этой — он уже всё нашёл и проверил, и… и я думаю, что он, Енох, сейчас здесь, в Ленинграде.
— Да бросьте, Макс. Это всё нереально, — неуверенно возразил Мазин, в глубине души уже поверив, что всё, что говорит этот рыжий, правда.
— А это, — и Макс указал рукой на две стоящие у стола фотокамеры, — это реально?
Мазин не знал, что ответить. Наступила пауза, тишина, и только мышка номер один, проснувшись, вдруг проявила неожиданную активность и забегала по клетке.
— Как к вам попала эта фотокамера, Михаил Александрович? — тихо спросил Макс.
— Купил у случайного алкаша, — честно ответил Мазин.
— То есть вы понимаете, что она украдена, — мрачно резюмировал Макс.
— С чего это? Вовсе не обязательно. Может, он нашёл её где-то на свалке. Такие люди вечно роются во всяких помойках, — вяло стал сопротивляться Мазин, понимая, что его доводы выглядят достаточно уныло. Ему и самому было трудно представить себе человека, выбросившего такую вещь и не попытавшегося до того хотя бы отнести её в комиссионку.
Оба снова замолчали. Мазин разлил коньяк по рюмкам. Жестом пригласил Макса к столу. Тот, не отрывая взгляда от камеры, выпил, нашарил лимон.
— А как вы оказались в этом городке на Украине, где мы встретились? — задал вопрос Мазин, просто так, чтобы что-то сказать, а за это время попытаться переварить сказанное Максом.
— Да всё очень просто, — устало ответил тот. — Я выписываю массу журналов по фотографии со всего света. И вот в последнем номере единственного вашего журнала (я прочёл его уже здесь, в Ленинграде), «Советское фото» называется, вижу заметку про изображения людей, исчезающие с фотографий. Какой-то фотолюбитель из этого городка прислал её в редакцию. Те посмеялись и поместили её в раздел юмора. Но я-то сразу понял, о чём речь, ведь эта камера описана в дневнике Еноха. Вот и поехал туда. Поначалу я подумал, что вы — это очередное воплощение Еноха и что это вы убили этого старого фотографа, но потом понял, что ошибся.
— И как вы это поняли? — заинтересовался Мазин.
— Вы много всяческих глупостей наделали, Михаил Александрович, да и не стал бы Енох отказываться от разговора со мной, как вы это сделали тогда, в гостинице. И он бы сразу понял, кто я. Во-первых, я внешне просто копия своего предка, которого он хорошо знал, а во-вторых, я же вам представился так, что это было понятно. Ну и ещё следователь Наливайло, которому я хорошо заплатил, собрал много информации о вас, так что я понял, что Енох — это не вы. По крайней мере, пока.
— Что значит «пока»? — содрогнулся Мазин.
— А вы так ещё и не поняли, Михаил Александрович? Я же вам объясняю: вы и я в серьёзной опасности — я намеренно не говорю «в смертельной», потому что то, что может произойти с нами, хуже смерти!
— Давайте, Макс, ещё выпьем, закусим, успокоимся, и вы, возможно, проясните мне что-то, что я, видимо, упустил из вашего рассказа, — наконец гладко сформулировал Мазин то, что теснилось у него в голове в виде разрозненных и не всегда приличных междометий.
Они развернулись к столу. Выпили молча, хоть и чокнувшись, — оба собирались с мыслями. Заговорили почти одновременно, но Мазин опередил Макса, открыв рот на долю секунды раньше:
— Но эти обе камеры, они же внешне почти не отличаются. Почему они такие разные по своим возможностям? Почему одна, — Мазин запнулся, — убивает, а вторая…
— Почему камеры так похожи? Это только внешняя отделка — декоративная. Шпон из красного дерева, резьба. А внутри-то находятся те самые специальные доски, которые Енох по всему свету и искал. Да ещё и обработанные какими-то то ли магическими, то ли алхимическими способами — я в этом ничего не понимаю. А может, там внутри и ещё что-то есть, связанное с магическими ритуалами. Вы хотите вскрыть одну и заглянуть внутрь?
Мазин содрогнулся.
— Нет-нет. Вот этого точно не хочу. Но я всё же не могу понять, с чего вы решили, что Енох этот чёртов жив и тем более что он здесь? И уж совсем не могу понять, с чего это нам с вами чем-то грозит?
Макс снова налил, выпил сам и впервые за вечер вытащил из кармана пачку сигарет. Спохватился:
— Вы не против, Михаил Александрович, если я закурю?
Мазин с завистью посмотрел на голубенькую пачку «Житана», достал свой «Аэрофлот» и, утвердительно замахав одной рукой, другой подвинул гостю пепельницу. Макс закурил и, разгоняя ладонью клуб дыма, начал.
— Я же, как вам уже говорил, врач-психиатр и психоаналитик и по роду деятельности постоянно читаю специальную литературу. И вот с пару лет тому назад наткнулся я в немецком журнале на статью одного врача, исследующего всякие фобии, о двух странных случаях, зафиксированных в источниках ещё до Первой мировой войны. Речь шла именно о фотографии — может, поэтому я и заинтересовался. Вы слышали, наверно, что есть у некоторых африканских племён, к примеру, поверье, что фотоаппарат крадёт душу, и поэтому они категорически отказываются фотографироваться. Ну, это большая область в психиатрии. Так вот там описывался, в этой статье, уникальный случай, когда больной утверждал, что его сфотографировали, и после этого он оказался в чужом теле — в теле того, кто его фотографировал, а фотограф, соответственно, забрал его прежнее тело. Но дальше ещё интереснее: через какое-то довольно продолжительное время, лет двадцать — двадцать пять, появился второй такой больной, тоже в Германии, но в другом городе и с точно таким же анамнезом. Но самое интересное даже не это: доктор вспомнил, что читал о первом случае, и привёз второго больного на встречу с первым, и тот, первый, стал бросаться на второго и утверждать, что это его тело! Очень интересный клинический случай шизофрении. Но потом я обнаружил эту пресловутую чёрную тетрадку, и совершенно другие мысли стали приходить мне в голову, особенно когда я встретился с этим врачом (он хоть и стар, но жив и в здравом уме) и прочитал в его архиве полную расшифровку его бесед с пациентами. У него сохранились все истории болезней. Михаил Александрович, у них совпали полностью даже описания фотокамер, которыми их снимали! И вот тогда я понял, что происходит что-то ужасное.
— Ну, хорошо, хорошо, — нетерпеливо перебил его Мазин, — это всё давно и в Германии! А при чём тут я, Ленинград?
— Да при том, уважаемый Михаил Александрович, что два точно таких же случая помешательства недавно, два месяца тому назад, описал советский психиатр доктор Н-ский на конгрессе в Вене. И находятся эти больные здесь, в Ленинграде, в вашем знаменитом, как вы его называете, «дурдоме» на набережной реки Пряжки. Я сам слушал его доклад.
— Так вы хотите сказать…
— Да, Михаил Александрович. Я пытаюсь вам объяснить, что Енох жив, что он сейчас здесь, в Ленинграде, и что, вполне возможно, ищет новое тело.
— Ну и пусть себе ищет, а мы-то здесь при чём? Против нас-то он что имеет? — застонал уже не на шутку перепуганный и запутавшийся Мазин.
— Мы с вами, Михаил Александрович, нежелательные и излишне любопытные свидетели. Мы слишком много знаем и опасны ему. Я засветился тем, что открыто и официально интересовался этими двумя несчастными на Пряжке. Вы уже раззвонили по всему городу о неизвестной фотокамере, да и не только в городе — вон и в издательство письмо направили. А что вы думаете, в каталоге Мак-Кеонса просто так ничего не печатают про эти камеры? Думаете, что этот крупнейший в мире специалист по фотооборудованию ничего о них не знает? А что, если не только я получил от него сообщение о том, что вдруг объявилась ещё одна камера Еноха? И, наконец, самое главное! Эта камера здесь, у вас, — вот она! А для Еноха нет ничего на свете ценнее её, и он сейчас, можете не сомневаться, рыщет по всему городу, чтобы найти её и вернуть. А уж на что способен этот совершенно безжалостный человек со своим почти двухсотлетним опытом выживания — я даже подумать боюсь.
Ночь близилась к часу Быка, в комнате висели сизые клочья табачного дыма. Белая мышка номер один, весь вечер тихо сидевшая у передней решётки клетки и внимательно, склонив голову, слушавшая беседу, начихавшись, ушла в домик и там затихла. Гора окурков уже не помещалась в пепельнице и норовила сползти на и без того засыпанную пеплом скатерть. Колбаса была доедена, от лимона остались лишь обглоданные корочки, да и то только половина — Макс съедал лимонную дольку целиком, с цедрой. Разговор увял. Оба понимали, что из ситуации, в которой они оказались, нет ни одного сколько-либо безопасного выхода. И обоим было неуютно и страшно, очень страшно.
Первым не выдержал Макс.
— Я больше не могу. Я устал. Надо поспать, а уже завтра решать, что мы делаем и как будем из всего этого выкручиваться. Вызовите мне, пожалуйста, такси, Михаил Александрович. Я поеду к себе в гостиницу, а с утра соберёмся снова и решим, что нам делать.
Мазин хотел было предложить гостю заночевать у него, но, посмотрев вокруг, передумал. Он позвонил в службу такси, и довольно скоро машина с шашечками была у подъезда. Проводив гостя и вернувшись в квартиру, Мазин вытряхнул пепельницы, убрал со стола посуду. Заметил лежавшие в стороне латунные таблички, которые они с Максом сняли с камер, и, отыскав отвёртку, прикрутил их обратно. На большее его уже не хватило. Раздевшись и просто уронив одежду на пол, он рухнул на тахту и немедленно отключился.
— Пусти, пусти, тебе говорю! Тело, верните моё тело! Отпустите меня, мерзавцы!
Этот полный негодования крик в первых числах января одна тысяча девятьсот восемьдесят четвёртого года разносился по гулкому коридору и приёмному покою городской психиатрической больницы №2 (в народе — «Пряжки»). Подобные звуки не были чем-то необычным или шокирующим в этом печальном заведении, так что никто из находящихся в комнате не вздрогнул и не обернулся, когда два дюжих санитара проволокли через всё помещение упирающегося и брыкающегося лысоватого мужчину средних лет, туго запелёнутого в халат, с завязанными сзади длинными рукавами. Только сухонькая старушка в валенках с галошами, навещавшая раз в неделю сына, страдающего белой горячкой, перекрестила мужчину вслед и скорбно сказала:
— Вот и ещё один болезный праздников не вынес.
В кабинете дежурного врача мужчина долго не задержался и, получив положенный укол, был быстро препровождён в палату где, уже успокоившись, скоро забылся ярким, цветным, но не слишком радостным сном.
Следующим утром при передаче смены дежурный врач и главврач отделения после обхода курили в кабинете главного и под свежезаваренный чай с лимоном, принесённый в двух тонких стаканах с подстаканниками бойкой младшей медсестрой, листали истории болезней.
— А знаете, Зиновий Аронович, ведь этот новый, вчера поступивший больной что-то мне напомнил. Не было ли у нас аналогичного случая? С подобной фобией?
— Да вы у меня просто с языка сняли, любезный Александр Иванович. Был и есть. Поступил давно — в середине шестидесятых. В шестой палате лежит. Я уже все бумаги поднял — точно такой же анамнез. Вот тут у меня все документы из архива подобраны. Тоже утверждает, что его тело украли и подсунули ему чужое. И это бы ничего — история нередкая, многократно описанная ещё со Cредневековья, но закавыка-то в чём: оба утверждают, что произошло это в момент фотосъёмки. Мало того. Когда мы в приёмном покое пытались его — этого нового пациента — сфотографировать для личного дела, то он такую истерику закатил, увидев фотоаппарат, что пришлось дополнительных санитаров из отделения вызывать, чтобы его успокоить. Это крайне интересно. Это какая-то новая, явно техногенная фобия, и я думаю, что это будет достойной темой для доклада на ближайшем Венском конгрессе и уж точно заслуживает статьи в «Вопросах психиатрии», — тут Зиновий Аронович, которому в силу множества не только от него зависящих обстоятельств не светила не то что Вена, а и Улан-Батор, выжидающе и с затаённой надеждой посмотрел на главврача. Тот сделал вид, что не заметил этого взгляда, и быстро подвинул к себе обе истории болезни.
Зиновий Аронович и не ожидал всерьёз, что главный выделит ему хоть кусочек славы: имя, к примеру, даст поставить под статейкой или соавтором разрешит побыть, но слабенькая надежда всё ж жила, и в очередной раз потерять её было обидно. Не светили ему ни выступление на Венском психиатрическом конгрессе, ни статьи в солидных научных журналах, ни даже приличная должность, хоть и был он толковым и грамотным психиатром. Причин тому было много — от пятого пункта и слишком известной фамилии, носители которой перебывали и троцкистами, и вейсманистами-морганистами, и приверженцами всех лженаучных теорий от генетики и психоанализа до кибернетики, за что и были биты сильно и регулярно на протяжении всей славной послереволюционной истории, — до собственных грешков Зиновия Ароновича, не имеющих к науке ни малейшего отношения. Его страстная любовь к женщинам — нет, не к одной женщине, а ко всему этому чудесному племени — четырежды доводила его до брака, столько же раз до развода и бесчисленное количество раз до вполне серьёзных неприятностей. Зарплата его почти вся уходила на алименты многочисленным официальным детям, которых он искренне любил, а они не хотели его видеть, на помощь не менее любимым детям, прижитым в неофициальных отношениях, а то немногое, что оставалось, — на ухаживания за новыми пассиями. Все попытки подработать на стороне оканчивались неудачами, сообщениями на работу, и хорошо ещё, что не уголовными делами. Так что особых надежд ни на поездку, ни на статью он не возлагал, но всё равно было обидно. Всё-таки обнаружил и заметил новую фобию он, а это какое-никакое, а открытие в психиатрии. Да и заинтересовал его этот больной — уж больно необычный был случай, и если первый мог быть случайностью, то второй указывал, что это новое и ещё неизвестное науке системное заболевание, а точнее, просто новая форма раздвоения сознания, то есть шизофрения.
Первое, что сделал Зиновий Аронович в своё следующее дежурство, — это перевёл больного в отдельный бокс. После обеда, когда больному ещё не успели выдать им же прописанную горсть таблеток, Зиновий Аронович пришёл в палату. Константин Елецкий (по паспорту) был слегка заторможен от полученного утром очередного укола и уже не буянил и не требовал вернуть его тело, но по-прежнему настаивал, чтобы его называли Евгением Викторовичем. Он уныло сидел на койке, подперев крупную голову руками, и что-то тихо мычал.
— Здравствуйте, Константин Сергеевич, — звучно, придав голосу как можно более ласковые интонации, сказал доктор.
Больной не отреагировал.
— Здравствуйте, Евгений Викторович, — зашёл с другой стороны Зиновий Аронович.
Больной поднял голову.
— О! Хоть один нормальный в этом дурдоме нашёлся, — ворчливо сказал он. — Ну что? Вы разобрались? Поняли, что я говорю правду?
— Да, собственно, никто и не сомневался, Константин… э-э-э, простите, Евгений Викторович, в вашей правдивости. Просто история ваша уж очень необычна, и, конечно, не всем было в неё легко поверить. Для того чтобы мне убедить главврача и комиссию в вашем, э-э-э, душевном здоровье и полной реальности вашего рассказа — а я, поверьте, на вашей стороне, — давайте мы ещё разок пройдёмся по нему с самого начала.
Больной снова обхватил голову руками и замычал.
— Я понимаю, что вам трудно снова пересказывать всё, но у нас нет другого способа доказать вашу правоту, — мягко настаивал врач. — Итак?
— Да нетрудно мне! Только рассказывать нечего! Я уже всё пять раз вам тут изложил! Всё, что помню! — Больной потихоньку заводился, и Зиновий Аронович на всякий случай переместился чуть ближе к двери.
— И всё же давайте попробуем ещё разок, — ласково сказал он.
— Ну, зашёл я после работы в рюмочную, а там этот… гад. Ну, выпили мы с ним по полтинничку. Потом ещё разок, а потом он и говорит: что, мол, мы тут стоя, как гопники, пойдём ко мне, я тут рядом живу, а там, мол, спокойно и выпьем, и поболтаем, и в шахматишки сыграем. Ну, мы взяли бутылку и пошли.
— А вы с ним были знакомы?
— Ну, как «знакомы»… Так, пару раз в рюмочной виделись. Выпивали. Разговаривали. Вроде нормальный мужик такой. Интеллигентный… — тут больной энергично прибавил непечатное слово.
— А какой он из себя? — не подумавши задал вопрос Зиновий Аронович и тут же пожалел.
Больной поднял голову. Глаза его медленно наливались бешенством.
— Ты что, придурок, издеваешься надо мной? — произнёс он тихо. — Кто он? Это же я! На меня посмотри! Вот он как выглядел! Это же его тело! Ты что, так ни черта и не понял?!
— Спокойно, больной. Успокойтесь, э-э-э… Евгений Викторович. Это у меня случайно вырвалось, — шёл на попятный доктор, смещаясь ещё ближе к двери, но было поздно. Успокоиться пациенту помогли два санитара, и через пару часов, когда он пришёл в себя, Зиновий Аронович продолжил беседу примерно с того же места, стараясь избегать скользких тем.
— Так вот, вы пришли к этому гражданину в квартиру. Так?
— Так, — пробурчал больной, почёсывая место укола.
— А дальше? — настаивал врач.
— Чё дальше? Я ж всё рассказывал. Выпили, поболтали, в шахматы партейку сгоняли, а потом он и говорит, мол, давай я тебя сфотографирую. Я, говорит, фотограф хороший, профессиональный. Будет тебе, мол, на память. Ну, а мне-то что — задаром же. У него там такая большая камера стояла — как в ателье. Ну вот, сфотографировал он меня, пластинку сзади из аппарата вытащил и говорит мне, мол, посиди минутку — я мигом её проявлю, и будет у тебя фотография. Ну я и сижу, журнальчик листаю и… и больше ничего не помню. Очнулся я в той же квартире, на диване. Весь сонный такой, как пришибленный. Гада этого нет, фотоаппарата нет. Вот и всё… А потом вижу — костюм на мне не мой, а как в зеркало глянул, как себя увидел… — тут несчастный, уткнувшись небритым лицом в ладони, громко зарыдал.
Зиновий Аронович, поглаживая больного по плечу и бормоча что-то, утешал его и думал, что во всём этом шизофреническом бреде есть, как это ни удивительно, какое-то правдоподобие. Ведь при первичном осмотре обнаружил врач след укола на запястье, а в крови пациента следы сильного снотворного. Были там и другие проблемы у этого достаточно молодого, сорока с небольшим лет, но уже изрядно изношенного тела: и начинающийся диабет, и намечающаяся гипертония, и увеличенная печень, и даже одна не слишком приличная болезнь, впрочем в лёгкой и быстро излечиваемой форме. Все данные пациента были уже известны. Паспорт находился в пиджаке, в котором его и повязала в рюмочной, где он буйствовал, ища кого-то, милиция и передала санитарам скорой. Ответ из ЖЭКа, подтверждающий, что данный гражданин действительно является Константином Сергеевичем Елецким и проживает по указанному адресу, тоже был подшит в дело. Осталось проверить другую версию, которая напрашивалась сама с собой и проверять которую ни одному врачу в голову бы не пришло.
— Евгений Викторович, — сверившись с блокнотом, сказал Зиновий Аронович. — У меня тут почему-то отсутствует ваша фамилия и адрес. Где вы проживаете?
Врал он. Всё было у него записано ещё в предыдущие беседы, но захотелось ему проверить, не собьётся ли тот, второй, неизвестно по какому праву поселившийся в мозгу у его пациента. И тот, как назло, не сбился, снова повторив те же и фамилию, и адрес, и даже номер телефона, который, правда, принадлежал не ему, а всем жильцам и стоял в бесконечном тёмном коридоре той огромной коммунальной квартиры на четырнадцать семей, в которой, как считал этот доппельгангер, у него была своя двенадцатиметровая комната и даже своя двухконфорочная плита на общей кухне. Впрочем, какие там «свои»? Не было у него ничего своего. Выдано всё было — во временное пользование.
Дежурство закончилось в восемь утра, все формальности с передачей смены — к девяти, и, демонстративно ускользнув от традиционного чаепития с главврачом, в половине десятого Зиновий Аронович был уже на свободе. Да-да, именно так он воспринимал этот момент, когда, проведя бессонные сутки — двадцать четыре часа, а с пересдачами и много больше в этом жутком, вопящем и вопиющем безысходном кошмаре, — выходил он к затхлому, полуразрушенному берегу реки Пряжки. Как бы ни был уныл вид этой, в отличие от большинства набережных Ленинграда, не стянутой смирительной рубашкой гранитных парапетов реки, всё же был он просторнее и свободнее того удушливого мира, где он, впрочем добровольно, перед тем находился. Станция метро была недалеко, и уже около десяти Зиновий Аронович давил на кнопку звонка, переминаясь с ноги на ногу, перед дверью квартиры номер семь дома номер сорок четыре по Лиговскому проспекту. Звонков у двери было полтора десятка. Рядом с одними виднелись малочитаемые имена жильцов, у одного была прикручена латунная табличка с именем владельца, а возле некоторых не было вообще ничего. Поколебавшись и надев для верности очки, Зиновий Аронович нажал кнопку одного из них, рядом с которым на узком кусочке картона было нацарапано имя, схожее со вторым именем его пациента. Никто не отозвался. Зиновий Аронович выждал несколько минут и нажал на следующий звонок. После четвёртой попытки за дверью послышались лёгкие шаги, и звонкий детский голос задал недетский вопрос:
— Чего надо?
Растерянный доктор ответил, что он к Буданову Евгению Викторовичу, после чего услышал удаляющийся топот и тот же голос, прокричавший где-то в коридорной глубине:
— Баба, Баба, это к дяде Жене пришли.
— Собутыльник припёрся, — констатировал приближающийся женский голос, сопровождаемый шаркающим звуком тапок.
Дверь распахнулась, но лишь на длину цепочки, и тот же вопрос прозвучал уже в другом, более зрелом исполнении:
— Чего надо?
— Здравствуйте. Я знакомый Евгения Викторовича, — начал было доктор излагать заготовленную легенду, как на сеансе гипноза, звучным и чётким голосом, но приём не сработал.
— Нету его, — прервали изнутри и попытались закрыть дверь, но Зиновий Аронович успел потянуть её на себя и подставить ногу. Понимая неравенство сил, старуха стала сговорчивее.
— Не живёт он больше тут, — заявила она. — Позавчера пришёл. Сказал, что выписался и завербовался куда-то на Север. Вещички собрал и уехал. Насовсем уехал. Ногу-то убери, милок.
— Вот как… — задумчиво протянул растерянный Зиновий Аронович. — А вы ничего такого необычного в нём при этом не заметили?
— А как же. Знамо, заметила, — едко откликнулась старуха. — Трезвый был!
И, изловчившись, через приоткрытую дверь лягнула Зиновия Ароновича в голень, а когда тот непроизвольно отдёрнул ногу — захлопнула дверь. Победный удаляющийся хохот он уже не слушал, погрузившись в свои мысли. Всё из сказанного этой старой ведьмой не противоречило его теории, кроме одного… Не мог Евгений Буданов заходить позавчера в эту квартиру, ну никак не мог, потому как уже почти неделю находился в месте, из которого выйти ему будет совсем не просто… А значит, ошибся он, теория неверна и ничего загадочного в этом случае нет.
Верный правилу доводить всё до конца, поплёлся он, хоть и без всякой надежды, в паспортный стол ближайшего отделения милиции. В подобные места не принято приходить с пустыми руками, но ни коробки конфет, ни даже захудалой молочной шоколадки у него с собой не было. Но ему повезло, попал он туда сразу после обильного чаепития с тортом по случаю чьего-то очередного дня рождения, девушки были сыты и расслабленны, и одного только его удостоверения из знаменитой «Пряжки» и легенды о неопознанном больном оказалось достаточно. Пышная и томная, раздобревшая и раскрасневшаяся от горячего чая и комплиментов блондинка вытащила из железного ящика несколько карточек.
— Да, есть такой. Да, проживал. Да, выписался в связи с переездом на новое место жительства. Куда? Нет у нас таких сведений. Фотографию? Ну ладно, так и быть… Хоть и стесняюсь, но вам, как врачу, покажу.
Все в комнате дружно заржали, но Зиновий Аронович только вяло оскалился. Высокий, смуглый и темноволосый мужчина лет двадцати пяти был никак не похож на потёртую сорока с лишним развалину, лежавшую сейчас у него в отдельном больничном боксе без ручки на внутренней стороне двери. Подселенец в мозг его пациента исчез, и добраться до разгадки не получилось.
Поздним вечером того же дня в крохотной, но своей и отдельной кооперативной квартирке — единственной собственности, что осталась ему после всех семейных пертурбаций, — Зиновий Аронович выпивал со своим ближайшим приятелем и бывшим одноклассником Лёнькой Фоминым, а ныне Леонидом Петровичем и капитаном ленинградского угрозыска.
— Понимаешь, Лёнька, какая штука, — задумчиво разглагольствовал доктор, плавно размахивая рюмкой. — Странное время какое-то. Вот у меня в отделении нет ни одного Наполеона или Александра Македонского. Вот сошёл с ума младший лейтенант — и что? Он мнит себя майором! Свихнулась продавщица из гастронома — догадайся, кем она себя теперь видит? Завмагом! Где Иисусы? Где инопланетяне? У нас измельчали даже сумасшедшие.
— Да и у нас тоже рутина… мелочь, стандарт. Профессоров Мориарти нет, — засмеялся приятель. — Но, может, это и к лучшему. А так… пьют, бьют друг другу морды. Ну и воруют, конечно, это основное занятие сейчас. Но тоже как-то неизобретательно. Кошельки, сумочки, ну квартиры обносят, а вот что-то новенькое увидеть трудно. Хотя… не часто, но встречаются и оригиналы. Иногда воруют самые неожиданные вещи: грязное бельё в прачечной, тела.
— Что? — вздрогнул Зиновий Аронович. — Тела? Какие тела?
— Да какая-то дурацкая история, — ответил Фомин. — Поступило через скорую в морг тело какого-то бомжа. От чего помер — неизвестно. Выяснить не успели. Поступило, как положено, было зарегистрировано, а на следующее утро исчезло… и никаких следов. Ни дежурный прозектор, ни ночной сторож, который был трезв (что само по себе уже подозрительно), ничего такого не помнят. Никто не приезжал, ничего не увозил. Чудеса.
Выспавшийся и тщательно выбритый Макс разбудил его звонком в дверь около полудня. Он выглядел таким отвратительно свежим, что похмельному Мазину, в семейных трусах, опухшему со сна и обросшему редкой щетиной, стало противно. Он молча пропустил гостя в квартиру, буркнул, что кофеварка на плите, а сам отправился в ванную. Ни едва тёплый душ, ни бритьё с похлопыванием по вялым щекам с похмельем не справились, и из ванной Михаил Александрович вышел таким же мрачным и с той же изжогой, как и вошёл. На кухне уже пахло свежезаваренным кофе и свежими булочками-сайками, которые расторопный иностранец ухитрился купить по дороге, в соседней булочной. От предложения Мазина «промыть глазки» остатками коньяка гость с ужасом отказался, а когда понял, что имелось в виду, долго веселился и даже записал неизвестную идиому в маленький блокнот. А Мазин промыл, а потом ещё раз, а потом выпил удивительно вкусный кофе, который сварил этот в общем-то не такой и противный рыжий, — и пришёл в благодушное состояние, из которого его немедленно выдернул всё тот же Макс.
— Так какой у нас план, Михаил Александрович? Как будем выкручиваться из нашей опасной ситуации?
— Да что вы всё время пугаете? — пробурчал Мазин, у которого сразу испортилось настроение.
— Мне кажется, Михаил Александрович, что вы не совсем поняли серьёзность нашего с вами положения. Я же объяснил вам всё вчера. Или вы рассчитываете, что ваша несвежая тушка не может заинтересовать Еноха?
— Знаете, Макс, если уж на то пошло, то я с удовольствием уступлю вам почётное право быть следующим телом для вашего Агасфера, — разозлился Мазин. — Вы и посвежее, и помоложе.
Макс погрустнел.
— Давайте не ссориться. Мы оба вряд ли интересуем его как потенциальные тела, но у вас камера. Он не знает о том, что мы прочли оба дневника, и не знает, что мы встретились и теперь знаем о нём всё — ну, почти всё. Мы пока для него случайные назойливые мухи, которых надо просто прихлопнуть. Мы должны найти Еноха раньше, чем он выследит нас, и вызвать его на разговор. Мы должны убедить его, что ему не добраться до камеры без нашей помощи и что единственный выход для него — это взять нас в компанию, что это будет выгодно и ему, и нам.
— Постойте, Макс, — не понял Мазин. — А что значит «в компанию»?
— Михаил Александрович… — Макс замешкался, подбирая нужные слова. — А вам бы не хотелось жить вечно?
Мазин замер. Эта простенькая мысль как-то никогда не приходила ему в голову, и фотокамера Еноха, казалось бы, дающая эту совершенно фантастическую возможность, по-прежнему воспринималась им как нечто сказочное, параллельное его существованию и никак не связанное с реальной жизнью.
— Не знаю, — честно признался он. — Я как-то никогда не думал об этом.
— Ну, тогда давайте так. Вы подумаете, и мы вернёмся к этому разговору позже, но желательно сделать это сегодня. А пока, независимо ни от чего, у нас нет другого выхода, кроме как найти этого таинственного Еноха, будь он неладен!
— Наверно, так, — вздохнул Мазин, которому страшно не хотелось вылезать из-за стола и отправляться неизвестно куда на поиски опасного незнакомца. — И где вы предполагаете его искать?
— Мне кажется, что нам его будет легче найти среди богатых людей, среди элиты. Он же должен быть очень богат. Столько знаний и опыта — он должен зарабатывать кучу денег, — воодушевился Макс.
— Макс, вы, похоже, не совсем отдаёте себе отчёт, где вы оказались! Вы уже месяц здесь находитесь — и так ничего и не поняли? Пример богатого человека в нашей стране — это старающийся жить как можно незаметнее миллионер Корейко, который не знает, на что истратить и куда бы ему спрятать свои миллионы. Ничего мы в этом направлении не найдём, кроме неприятностей. Нет, искать его нужно вовсе не там и не так, — грустно ответил Мазин.
Подвал давешнего алкаша в лабиринте лиговских дворов Мазин отыскал довольно быстро. Обитая жестью и покрашенная красным суриком дверь оказалась закрыта изнутри. Они долго по очереди ломились в неё, наконец лязгнул засов, и в проёме вырос огромный опухший детина в грязной майке, таких же грязных солдатских галифе и тапках на босу ногу. На левом плече его синела полурасплывшаяся наколка «ВДВ», спускающаяся на парашюте, а с правого призывно подмигивала полуголая девица. Какая-то надпись была выколота ещё и на левой половине его необъятной груди, но, прикрытая майкой, открывала только две начальных и столько же последних букв: «Не» и «ую», оставляя зрителю простор для фантазии.
— Чё надо?
На явственный запах помойки, который от него исходил, накладывался нежный запах огуречного лосьона, который, видимо, он только что использовал. Нет, не для мытья и уж тем более не для того, чтобы побрить свои внушительные щёки, — совершенно бандитская (как для себя определил Мазин) рожа его заросла недельной щетиной, — а лосьон он, очевидно, употребил внутрь. За спиной его виднелся стол, собранный из деревянных ящиков и покрытый газетами. Мазин не заметил его во время своего первого посещения этого притона и подумал, что, возможно, стол был собран сейчас, а потом при ненадобности будет трансформирован, например, в спальное место. Вокруг стола на таких же шатких ящиках сидели двое мужчин и женщина, впрочем, отличить её можно было только по высокому визгливому голосу, которым она, не обращая внимания на пришедших, излагала какую-то матерную историю. Рядом на груде тряпья, почти сливаясь с ней, лежал кто-то ещё, но определить половую или возрастную принадлежность лежавшего не было никакой возможности. Стол был плотно заставлен грязными стаканами; зелёными флаконами с огуречным лосьоном; розовыми, с какой-то неведомой туалетной водой; а посередине одиноко возвышалась начатая бутылка «Солнцедара». Пепельницы не было, и компания, явно гулявшая не первый час, бросала пепел и окурки прямо на пол. Знакомого алкаша Мазин среди пирующих не увидел.
Как могли, перебивая друг друга и старательно избегая упоминания слова «фотокамера», компаньоны растолковали детине в майке цель своего прихода. Детина не впечатлился и, буркнув, что давно не видел того, кто им нужен, стал закрывать дверь. Мазин подставил ногу, не давая двери захлопнуться, и вытащил из кармана три рубля. Детина сразу стал сговорчивей, приоткрыл дверь и поведал, что Толик, тот, которого описывает Мазин, пропал ещё дней пять тому назад и что примерно тогда же его уже спрашивал один мужик.
— Как он выглядел — этот, который спрашивал? — встрял Макс.
— Да обыкновенно, невзрачный такой, в очочках, — ответил детина, не отрывая взгляда от денег. — Ещё имя такое смешное. Передайте, говорит, если спрашивать будет кто. Боцман! — крикнул он кому-то из сидящих у стола. — Как того мужика-то звали, который про Толяна спрашивал? Ну, имя такое странное, как у этих, которые при гаремах живут?
— Пидор, что ли? — отозвался хриплый голос из комнаты, и вся компания загоготала.
— Да, сам ты… Нет… Этот… О, вспомнил, евнух!
— Может, Енох? — мертвенным голосом переспросил Макс.
— Точно, Енох, — подтвердил детина и, выхватив трёшку из пальцев Мазина, захлопнул дверь.
Идти во второе место, которое наметил для поисков Мазин, уже не имело смысла: коллекционеры собирались в садике с утра пораньше по выходным, и потому Михаил Александрович решил отправиться туда следующим утром, благо была суббота. Да и вообще, после разговора с алкашами его сильно подташнивало. Букет запахов, вырывавшийся из их жилья, был таким сильным, что Мазину хотелось заткнуть нос. Он подумал, что в последние дни стал гораздо острее, чем раньше, ощущать запахи, свалил это на подступающую весеннюю аллергию, которая случалась у него почти каждый год, и перестал об этом тревожиться.
Макс пригласил компаньона поужинать в ресторан гостиницы «Москва», где он вот уже почти месяц с коротким перерывом жил, но Мазин подумал, решил, что светиться в интуристовском ресторане ему не следует, и кое-как объяснил это недоумевающему иностранцу. Для ужина выбрали весёлый «Баку» на Садовой улице, недалеко от Невского проспекта. Изголодавшийся Макс заказал всё, что насоветовал ему жуликоватый официант, и уже раз попавшийся на эту уловку Мазин тихо хрюкнул, когда тот выбрал самое дорогое блюдо в меню — фирменный шашлык «свинаси», но промолчал. Неторопливо и с удовольствием, под дефицитные Хванчкару и Киндзмараули они уничтожили бесконечное количество разнообразных закусок и салатов и наконец дождались момента, когда в зале выключился свет, молодой барабанщик забил в тамтам, и звонкий, высокий голос заливисто завопил: «Виноси»! Под гулкую дробь семенящим шагом два официанта вынесли металлическую подставку, на которой над ярко горящей таблеткой сухого спирта стояли составленные шалашиком шампуры с шашлыком. Мясо, впрочем, оказалось сочным и удивительно вкусным, что искупило для Макса заливистый смех соседа.
Когда оба наелись уже до полного изнеможения и едва дышали, наелись настолько, что разговорчивый официант не смог соблазнить их ни пирожными буше, ни свежей пахлавой, Макс снова вернулся к отложенной утром теме.
— Михаил Александрович, неужели вы бы не хотели, чтобы всё это — нет, конечно, не этот ресторан, а вообще вся эта жизнь длилась не те несчастные отведённые вам шестьдесят, ну семьдесят лет, а столько, сколько вы пожелаете? И не та полная ужасной старческой немощи и боли жизнь, которая ждёт вас впереди, а полноценная, полнокровная жизнь в здоровом и крепком теле.
Мазин нервно крутил в руках коробок со спичками.
— Макс, а почему вы всё время говорите обо мне? А у вас есть другой вариант старости?
— А я, Михаил Александрович, собираюсь торговаться с этим Енохом и поставить ему условие, что мы будем использовать камеру совместно. Я тоже хочу быть бессмертным! Я тоже хочу, пусть не сейчас, но сменить своё постаревшее тело на другое — более молодое и здоровое. Почему нет, Михаил Александрович? Знаете, есть фраза, что такая возможность выпадает раз в жизни… Так вот, это не тот случай! Такая возможность выпадает раз на многие миллиарды жизней! Разве можно ей не воспользоваться? Вы со мной, Михаил Александрович?!
— Не знаю, Макс, — после долго молчания и перекатывания хлебных крошек по скатерти ответил тот. — Это всё так необычно. Я пока ничего не надумал. Дайте мне время. Хотя бы до утра.
Мазин вернулся домой сытый, сильно озадаченный… и снова пьяный. В эту ночь ему не спалось. Проворочавшись в постели около часа, он встал, заварил чай, закурил и стал расхаживать по комнате, рассуждая вслух и жестикулируя. Заспанная мышка, разбуженная этим неожиданным шумом, выползла из домика и, пристроившись поближе к решётке клетки, стала внимательно слушать, сочувствующе покачивая маленькой головкой. Михаила Александровича мучили сомнения. С одной стороны, открывшаяся внезапно перспектива вечной жизни была так поразительна, что у него захватывало дух. Бессмертие! Ну, пусть не вечно, пусть двести, триста лет! Столько всего можно будет… И вот на этом месте он спотыкался. Никакого чёткого представления о том, чем он её заполнит, чем будет заниматься в этой новой, вечной жизни, на ум ему не приходило. Портила радужную картину и другая сторона предлагаемого бессмертия — необходимость для этого отобрать чьё-то тело и, хоть он старательно и обходил это слово, фактически убить кого-то. Ведь переселить чьё-то сознание в своё старое и изношенное тело — даже оставив его в живых — это то же самое убийство или даже хуже: скорее всего, это обречь человека провести остаток жизни в сумасшедшем доме. Ему совершенно не нравилась эта мысль, и он отгонял её, ища всё новые оправдания и перебирая варианты, как можно было бы погуманнее обойтись со старым телом. Так ничего не придумав и не решив, он снова лёг в постель и на этот раз наконец уснул. Всю ночь его мучили кошмары, встал он снова не выспавшись и с головной болью.
Пришло время, читатель, оторваться совсем ненадолго от нашего повествования, которое, вместо того чтобы течь себе плавно ручьём, принялось извиваться, подсовывать под скользкие подошвы наших сандалий подводные ямы и острые камни, а то и вовсе прятаться в подземные русла. Да что ж поделаешь, если так оно и случилось, если так выстроились и переплелись эти странные события. Но перед тем как двигаться дальше, перепрыгивая с камня на камень, стараясь не поскользнуться и не упасть в этот быстро несущийся поток, передохнём минутку на берегу.
Авторское отступление — первое и единственное.
Знаю — упрекнут меня некоторые за то, что уж слишком часто и много мои герои едят и выпивают; что напрасно уделяю я этому процессу и его деталям так много внимания; что наводит это читателя на мысль о моём голодном, ущербном детстве и явной приверженности к алкоголю и что на самом деле всё не так было в те «замечательные и милые застойные времена», о которых так любят сейчас поностальгировать некоторые или не жившие в них, или в силу свойств памяти, со временем отсеивающей всё неприятное, делающие вид, что ничего этого не было.
Было! Хватит врать! Было, и чёрт вас всех, лгунов беспамятных, нацепивших розовые очки, подери! Хотя почему беспамятных? Может, для вас этого действительно не существовало. Вполне возможно, что с балкона отдельной квартиры в сталинской высотке и вправду было не различить того, что творилось внизу. Возможно… Но тогда и помолчите! Отойдите в сторону и дайте тем остальным, миллионам живших и выживших в этой отстойной яме, высказаться. Вы вспоминаете те времена «с умилением»? Ну и ностальгируйте себе, и чума на вас! А остальным, помнящим унижение бесконечных очередей, в которых растрачивалась жизнь; выживавшим на нищенские зарплаты; копившим весь год, чтобы отвезти ребёнка в крохотную конуру на море и накормить его недоступными фруктами; читавшим по ночам в блёклых третьих машинописных копиях то, что вы могли читать в оригинале, но не читали! — вот им, им будет понятно, о чём это. Для них и написано.
И не было у меня голодного детства, не было. Справлялись мои вкалывающие с утра до ночи родители с этим, да и снабжение в Ленинграде было не провинциальным (хоть и не московским). А вот очередей за хлебом, семей, живущих на макаронах и картошке, нищеты сторублёвой на четверых — насмотрелся я достаточно. И это в полустоличном Ленинграде! Да и того, что творилось в провинции, навидался сполна. И не надо мне пересказывать чужие байки про то, что «всё было»… В блокадном Ленинграде, оказывается, тоже всё было! Только не для всех! Одни пировали в Смольном — другие вырезали ягодицы у покойников. Всё было. И задача проста — не дать забыть. Чтобы не рассказывали небылиц, чтобы не развращали молодёжь мерзкими сказками о «великой империи», в которой всё было так замечательно! Чтобы знали, что помним, и знали, что не хотим повторения этого ни под каким очередным одурманивающим лозунгом.
Ну а что до любви ко всякого рода спиртному, культу застолья, достигшему в те времена апогея, то тут и без меня написано немало. Не будем же мы пытаться соревноваться с великим Венечкой и другими корифеями того времени, знающими толк как в писательстве, так и в выпивке. Невозможно тут мериться, хотя бы потому, что, несмотря на общую тягу, вытекающую из самой сути тогдашнего общественного устройства, рецепты коктейлей у всех были различны.
А вот что объединяло всех, так это единый режим жизни. Вся необъятная страна, раскинувшаяся от дальневосточного питьевого спирта до западноукраинской горилки с перчиком, от плодово-ягодного шмурдяка до Крымского розового, жила по единым часам. И находились они, конечно, в Москве — где ж ещё — на унылой серой стене кукольного театра Образцова. Ведь ненавистный дребезжащий будильник способен поднять ваше тело с постели в шесть утра и погнать его сквозь утреннюю пургу, запихнуть в вонючий автобус и даже поставить к гремящему станку… но вот пробудить, вернуть к жизни он не в состоянии. Реальный день, подлинное просыпание организма раньше одиннадцати наступить не могло — не продавали раньше и следили за этим строго. А поскольку оставлять на утро (создавать «опохмелочный фонд») народ так и не научился до сих пор, то вся огромная держава, сдерживая подступающую тошноту, следила, словно в новогоднюю ночь, за медленным приближением минутной стрелки к заветному рубежу. Конечно, в каждом часовом поясе из-за смещения времени были свои ориентиры, но в главном регионе Империи, живущем по московским часам, настоящая жизнь начиналась с наступлением «Часа Волка». Миллионы мучимых похмельем суровых мужчин, как малые дети, ждали, когда наконец пропоёт петух и выйдет из домика под номером одиннадцать весёлый волк с ножом в лапах и пойдёт «нарезать закуску». В этот момент распахивались гостеприимные двери винных отделов магазинов, и начиналась Жизнь. Эти, а вовсе не те, курлыкающие на Спасской башне, и были главными часами Советского Союза.
Но не одного Михаила Александровича в эту ночь мучили кошмары. Макс вернулся в гостиницу на такси, не мудрствуя сев в одно из тех, что дожидались подвыпивших клиентов тут же, у ресторана. Опытный таксист, оценив состояние пассажира, не свернул сразу на Невский, чтобы в несколько минут добраться до нужного места, к серой бетонной ленте гостиницы «Москва», вытянувшейся напротив Лавры, а сделал приличный круг по городу, утроил счётчик и не отказался от щедрых чаевых. Одинокая проститутка, мёрзнувшая недалеко от входа, безуспешно попыталась соблазнить Макса, но тот был уже настолько сыт и пьян, что даже не понял, чего от него хотят. Суровый швейцар в тёмно-зелёном мундире распахнул перед покачивающимся Максом дверь и, не получив ожидаемой трёшки, злобно плюнул ему вслед, потом достал из-за обшлага блокнотик и записал для завтрашнего отчёта: «Иностранец из шестнадцатого номера вернулся в полпервого ночи на такси. Пьяный». Затем вышел на улицу и от скуки принялся задирать девицу.
— Ну что, Катька, опять без клиентов осталась? Смотри, вызовут тебя на ковёр, на субботник. Бесплатно отрабатывать будешь, за то что план не выполняешь.
Та вяло огрызалась.
— Подумаешь, напугал. И так на субботники регулярно таскают. Совсем ваши кобели совесть потеряли. Ещё и валютные планы повыдумывали. Где я вам возьму этой валюты? У тебя, что ли, покупать? Дойчмарки им подавай!
— А чё, можешь и у меня купить, — хмыкнул швейцар.
— Гад ты, Порфирьич, — беззлобно сказала девица. — Я ж сама тебе их и сливала, когда были. А теперь ты мне же с наваром и перепродашь.
У Макса хватило ещё сил раздеться, а вот на душ уже не осталось. Зато сон пришёл сразу, как только рухнул он на жёсткую, даром что интуристовскую, гостиничную койку.
Он шёл по ночному Ленинграду. Было тихо и почему-то по-летнему тепло. Улицы были пусты, редкие такси — все с зелёными огоньками — проезжали, не притормаживая, мимо. Светофоры раздражённо и не в такт перемигивались жёлтым. Он свернул с Невского под арку Главного штаба и вышел к Дворцовой площади. У слабоосвещённой Колонны два милиционера, не обращая ни на кого внимания, резались в «камень, ножницы, бумага» на щелбаны, а со стороны колонны, обращённой к дворцу, группа бородатых мужиков в серых портах из мешковины и в белых рубахах сколачивали помост. Он был почти закончен — им осталось только обшить боковины, а по центру сооружения уже была установлена деревянная колода, вокруг которой с огромным топором в руках расхаживал, примериваясь и разминаясь, ладный, кряжистый детина. Макс пересёк площадь, пошёл по Адмиралтейскому проспекту, притормозил у львов с грозно поднятыми лапами, показал им зачем-то язык и свернул к набережной. Шёл весело и уверенно, словно у него была цель и он знал, куда направляется. Подойдя к «Медному всаднику», он обошёл его вокруг, уважительно похмыкал, затем снял с плеча фотокамеру, не удивившись тому, что она там оказалась, установил её на штативе, который тоже откуда-то появился, и, задиристо прокричав памятнику: «Ну ты, медный, смотри сюда. Сейчас вылетит птичка», поджёг магний. Вспышка осветила площадь белым мертвенным светом, и гигантская тень человека на коне прыгнула на Исаакиевский собор. Довольный Макс взвалил фотоаппарат со штативом на плечо и, помахав памятнику, насвистывая, расхлябанной походкой пошёл по набережной в сторону Дворцовой. Через несколько минут ему почудилось, что за ним кто-то идёт, он ускорил шаг, но топот сзади становился всё громче, тяжёлые шаги со странным клацаньем звучали всё чаще и ближе. Макс не выдержал, обернулся и с криком бросился бежать, не выпуская из рук камеру. За ним, верхом на белой мыши величиной с небольшого слона, скакал Мазин. Красные мышиные глаза, каждый размером с блюдце, полыхали адским пламенем, огромные усы шевелящимися антеннами топорщились по сторонам, и хищная мерзкая морда с внушительными острыми зубами казалась всё ближе и ближе!
— Отдай камеру, — загремел мазинский голос. — Отдай. Она моя!
— Нет! Не отдам. Она моя! Моя, — едва шевеля ватными ногами, задыхаясь, шептал Макс, уже ощущая зловонное мышиное дыхание на затылке и чувствуя, как из его ослабевших рук рвут заветный аппарат.
— Моё! — грозно прогремел вдруг откуда-то сверху неизвестный властный голос… и Макс проснулся, сипя и хватая пересохшим ртом затхлый гостиничный воздух.
В укромный закуток «Парка культуры и отдыха имени Кирова» (в народе ЦПКиО, а среди коллекционеров «садик») они приехали часам к десяти. Народу было не много — человек тридцать-сорок. Было ещё довольно холодно, и сезон, когда тут набивалось по полторы сотни собирателей, ещё не начался. Тут не было филателистов — у них был свой клуб и свои места тусовки, но все остальные виды полулегального и вовсе нелегального коллекционирования в сезон были представлены. Поскольку Мазин успел за свою жизнь пособирать практически всё, то знал он тут многих, здоровался, перекидывался несколькими словами. Макс, поначалу надувшись оттого, что Мазин не привлекает его к разговорам, ходил молча, разглядывал разложенные в пластиковые кляссеры монеты, наградные знаки, медали. Потом увидел старые фотоаппараты, оживился и даже загорелся купить один из них — какой-то из ранних советских — для своей коллекции, но Мазин его отговорил, объяснив, что цену ему заломили несуразную и что он сторгует этот аппарат позже и в два раза дешевле. Макс недоумевал, что они тут выхаживают, пока утомлённый его нытьём Мазин не объяснил, что на то есть два резона. Во-первых, он ждёт, когда подойдут ещё несколько человек, торгующих фотоаппаратурой и хорошо в этом разбирающихся, знающих многое и многих и у которых он надеется что-то выяснить про загадочные камеры Еноха. Может, какая-то ниточка и образуется. А во-вторых, это именно то место, куда и должен прийти Енох, который будет разыскивать свою, судя по всему, потерянную или украденную камеру.
— Но как мы его узнаем? — удивился Макс.
— Никак, — беспечно ответил Мазин. — Но он может узнать вас. Вы же говорите, что как две капли похожи на вашего предка, хорошо знакомого с Енохом.
— Так значит, мы ловим Еноха на живца? — возмутился Макс. — То есть на меня! Спасибо огромное, Михаил Александрович.
— У вас есть лучшее предложение? — обиделся тот.
Народ прибывал. Мазин уже переговорил почти со всеми, у кого надеялся получить какую-то информацию, но безрезультатно. Они уже изрядно промёрзли и собрались уходить ни с чем, когда Мазину повезло. Невысокий старичок в тёплой вязаной шапочке с козырьком и в драповом пальто раскладывал свою сумку на самодельном прилавке. Там были объективы, детали от фотокамер и несколько старых фотоаппаратов с мехом-гармошкой. Мазин подошёл, почтительно поздоровался, угостил старичка «Житаном» из предварительно отобранной у Макса пачки и завёл профессиональный разговор о спусковых шнурках, затворах и каких-то вставных диафрагмах. Увлечённо побеседовав, он под конец невзначай спросил, не интересовался ли кто из клиентов фотокамерой «Енох». На что старичок совершенно спокойно ответил, что да, ходил тут один такой неделю-две тому назад. Просил сообщить ему, если кто-то будет предлагать такую камеру, и даже обещал ему вознаграждение, но вот давать свой телефон запретил категорически. Так что если Мазину есть что предложить и он хочет встретиться, пусть оставит свой номер, и клиент с ним свяжется. Давать свой домашний телефон Мазин не собирался, а когда он подозвал Макса, изложил ситуацию и предложил оставить его гостиничный адрес, то рыжий напрочь отказался это делать. Выход нашёл тот же тихий старичок, с интересом наблюдавший их спор:
— А вы назначьте точку и время встречи, а я ему передам.
Время назначили на вечер, в большом кафе на Невском проспекте, хорошо освещённом и людном. Мазину подумалось, что так будет безопаснее.
До встречи было ещё полдня, но возвращаться домой смысла уже не имело — всё уйдёт на дорогу. У Макса нашлись какие-то важные дела, и компаньоны разошлись, договорившись о встрече за полчаса до назначенного Еноху времени. А Мазин, добравшись на трамвайчике до центра, пошёл гулять. Заглянул в «Сайгон», но там было пустовато: несколько случайных посетителей и туристов пили кофе, и лишь два знакомых бородатых завсегдатая спорили о чём-то в углу зала. Они находились там в любое время и, кажется, не покидали кафе даже ночью. Вся остальная тусовка подтягивалась к вечеру. Мазин проголодался, перешёл на другую сторону Невского и спустился в полуподвал — в знаменитую пирожковую. Здесь всегда было людно, тепло и так пахло свежей выпечкой, что у входящего, как бы сыт он ни был, перехватывало дыхание и немедленно начинала выделяться слюна. Выстояв небольшую очередь, Мазин взял две чашки мутноватого кофе с молоком и полную тарелку ещё горячих пирожков. Стоя — сидячих мест в пирожковой не было — он, зажмуривая от наслаждения глаза, тщательно прожёвывая и не торопясь сразу проглатывать, один за другим съел два слоёных пирожка с мясом, два печёных с рыбой (их называли тут расстегаи) и его любимый пирожок с зелёным луком и яйцом. Насытившись и согревшись, Михаил Александрович пришёл в хорошее настроение и заглянул на Литейный, в подворотню, ведущую к «Букинисту». В сам магазин он заходить не стал — пытаться найти там что-либо интересное мог только дилетант, а Михаил Александрович давно им не был. Он знал, что всё сколько-либо стоящее перехватывается «жучками», стоящими в этой подворотне, и до прилавков не доходит. Поздоровавшись с несколькими знакомыми, Мазин осмотрел их сегодняшний улов, ничего интересного не обнаружил и уже собрался идти гулять дальше, когда появился Фима Шнобель.
— А, Мойша, — радостно завопил тот. — Вот, на ловца и зверь! Достал я тебе твой словарь! Теперь можешь делать обрезание и ехать в Израиль во всеоружии.
Окружающие, замёрзшие и заскучавшие от долгой толчеи в подворотне, радостно заржали.
— Что ты разорался, — разозлился Мазин. — Ни о чём с тобой нормально договориться нельзя.
Тема отъезда за рубеж была не из тех, которые стоило обсуждать публично. В восьмидесятом, перед Олимпиадой, власть приоткрыла дверцу, выпустив самых шумных, после плотно её прикрыла, а пришедший на смену умершему следующий генсек ещё и повесил на неё дополнительный замок. Говорить об этом вслух было нежелательно, тем более в таком месте, где среди публики вполне могли оказаться стукачи.
— Да ладно, не сердись, — пошёл на попятный Шнобель. — Это ж так, шутка, по-доброму. Зато недорого и издание хорошее.
«Хорошее издание» оказалось мутноватой ксерокопией с иерусалимского оригинала, впрочем достаточно чёткой и легко читаемой. Мазин рассчитался и на всякий случай заглянул ещё в Фимин туго набитый книгами портфель.
— А это что?
— Это тебе не надо, — ответил тот. — Так, взял у одной старушки, уж больно она упрашивала, а в магазин у неё принять, конечно, отказались. Намучаюсь я с ней, кому её продашь.
— А сколько заплатил? — незаинтересованным тоном задал вопрос Мазин.
— Пятёрку, — уныло отозвался Фима и только тут спохватился: — А ты что, Мойша, никак купить хочешь?
— Не то что хочу, но могу выручить тебя, в благодарность за словарь, — ухмыльнулся Мазин. — Но больше трёшки не дам.
— Побойся бога, Мойша! — завопил Шнобель. — Дай четыре — и она твоя.
— Ладно, пользуйся моей добротой, — горестно сказал Михаил Александрович, отсчитал Фиме четыре рубля (один из них мелочью) и засунул в свой полиэтиленовый пакет, где уже лежал словарь, пухлый, пахнущий плесенью томик.
Он собрался пойти в Летний сад, но вспомнил, что тот ещё закрыт на просушку, и свернул в ближайший двор, где в глубине, как он помнил, была детская площадка и садик со скамейками. На площадке с воплями резвилось несколько детишек, их мамаши, составив коляски, обсуждали свои взрослые проблемы, но одна скамейка в дальнем углу была свободна, и Мазин расположился на ней. Несмотря на солидный возраст — издана она была в Казани в 1888 году, книга оказалась в отличном состоянии: читали её не часто. Похоже было, что сочинению священника Александра Смирнова «Книга Еноха. Исследование, русский перевод и объяснения» явно не пришлось быть чьей-то настольной книгой за прошедшие почти что сто лет. Мазин провёл над ней больше двух часов, выкурил полпачки сигарет, снова замёрз, ничего не понял и запутался ещё больше.
Ровно в семь часов вечера, как и было оговорено, компаньоны заняли столик в кафе. Макс чуть не опоздал и прибежал, запыхавшись, с набитым портфелем, прямо с какой-то деловой встречи. Свободных мест в углах зала уже не было, они получили стол ближе к центру, но сели оба так, чтобы видеть входную дверь, заказали кофе и мороженое (больше ничего в меню и не оказалось) и, нервно поглядывая на часы, стали дожидаться Еноха. В четверть восьмого в дверь вошёл и направился прямиком к ним не таинственный незнакомец, а всё тот же старичок из садика — чистенький и благообразный.
— Вы? — одновременно вырвалось у обоих. — Так это вы — Енох?
— А что вас так удивляет? — снисходительно поинтересовался старичок. — Не похож? — И, обращаясь к Максу, представился: — Меня зовут в миру Евгений Витальевич. Мишу я знаю, а вы, простите, кто будете?
— Максим, — ответил Макс, напряжённо всматриваясь в Еноха. — А если полностью, то Максимилиан Карл Турн-унд-Таксис.
— Трудноватое имечко, — осклабился старичок. — Вы, чай, не местный будете?
— Он из Прибалтики, — встрял в разговор Мазин, выразительно посмотрев на Макса.
— А… Очень приятно, — закруглил старичок и сразу перешёл к делу. — Так что вы хотите за камеру, молодые люди? Я бы на вашем месте не запрашивал слишком много. Ведь мы все знаем, что камера-то краденая.
— Мы, собственно, не собирались её продавать, — после паузы начал неуверенно Мазин, удивляясь молчанию компаньона. — Мы хотели предложить вам сделку совершенно иного рода. Мы предлагаем вам…
И тут Макс, совершенно неожиданно для всех, наклонился вперёд и, пристально глядя в глаза старичку, спросил:
— Ата мeдaбeр иврит?1
— Что вы сказали, молодой человек? — удивился старичок.
— Я сказал, что вы никакой не Енох, — резко ответил Макс. — Вы самозванец, и я не собираюсь с вами ничего обсуждать. Пусть придёт ваш хозяин, и только с ним мы будем иметь дело.
Старичок как-то скис, ничего не ответил, поджал тонкие губки и, не допив свой кофе и не попрощавшись, ушёл.
Мазин сидел молча, не поднимая взгляда от вазочки с уже подтаявшим мороженым, и только когда старичок закрыл за собой дверь кафе, оторвался от неё и растерянно посмотрел на Макса.
— Михаил Александрович, здесь всё очень просто, — раздражённо сказал Макс, отвечая на невысказанный вопрос. — Во-первых, он не узнал меня, даже когда я представился полным именем, как звали моего предка, на которого я очень похож и которого настоящий Енох не мог не узнать. А во-вторых — он не знает иврита! Он никакой не Енох!
— Вы совершенно правы, Максимилиан, — раздался низкий голос за их спинами. — Он действительно не Енох.
Не надо только делать из меня злодея — я занимался своими исследованиями, я искал эликсир вечной молодости и философский камень. Я не собирался делать фотокамеры из досок от гильотины или подобных несущих дурную карму материалов — это ваш родственничек, Макс, меня заставил. У меня не было выбора. Ох, как я вздрогнул и занервничал, Макс, когда вас увидел. У меня даже мелькнула сумасшедшая мысль, что Максимилиан смог сам создать какую-то чудесную фотокамеру, сделавшую его вечным, и даже перемещаться в другое тело не нужно — ну просто настоящий Агасфер! После я уже успокоился и сообразил, что этого просто не может быть, а приглядевшись, понял, что вы куда моложе, чем ваш прапра был к тому времени, когда он помер. Я же и на похороны пришёл, чтоб убедиться, что он, уж простите меня, наконец издох. Тяжёлый он был человек. Сколько фотокамер я ему сделал: и «Далет», дающий здоровье, и смертоносный «Нун» (это была его идея), и роскошный «Каф», дающий везение в любых азартных играх. Откуда, вы думаете, у семейства Таксисов такие богатства? От того почтового бизнеса? Не смешите меня. А ему всё было мало! Философского камня ему хотелось, как же… Как он бесновался, когда я исчез, — разыскивал, гонцов повсюду посылал, всю Европу перерыл. А я рядом был, совсем рядом, только в другом теле. А от того первого тела, урождённого Еноха, мне тогда пришлось избавиться — «прах к праху». Вы, действительно, удивительно похожи на князя в молодости, Макс. Я просто вздрагиваю каждый раз, как на вас взгляну. Да вы ешьте, ешьте — здесь на удивление вкусное мороженое. Михаил Александрович — а вы что ж не едите? Да не стесняйтесь и не бойтесь — здесь я вас травить точно не стану. Да, сколько прекрасных камер я сделал… Вы правильно, Макс, вычислили — да, по буквам древнего алфавита. Ах да, у вас же в руках оказался мой рабочий дневник — даже две его части. Смешная штука судьба. Ну кто бы мог подумать, что эта история пройдёт по спирали, и я, через столько лет, встречу потомка князя Максимилиана, и мы снова начнём говорить о моих фотокамерах. Сколько всего камер сделал? Да по всем двадцати двум буквам и сделал. А вот где они? Судьбу некоторых не знаю — сгинули во время войн. Сколько их было, войн этих, в Европе за полтораста лет… А судьбы некоторых аппаратов я проследил и, где они находятся, знаю. Пытался ли собрать их вместе? А зачем? У меня есть, вернее, была до недавнего времени единственно нужная мне камера — цель всех моих занятий. А остальные — пусть себе гуляют по свету. Как вы понимаете, за последние лет сто пятьдесят у меня было не так много собеседников, которым я мог бы так откровенно всё рассказывать, так что, если надоем, смело останавливайте меня, ну или если у вас возникнут вопросы — перебивайте и задавайте их, а то ведь я так могу говорить очень долго. Так на чём я остановился… Да, тело стареет, и каждые двадцать пять — тридцать лет его надо менять. Это, кстати, почему вам обоим не следует меня опасаться: ваши изношенные оболочки меня не интересуют. И это же ответ на ваш вопрос, Михаил Александрович, какое это у меня тело по счёту. Можете сами посчитать. А мне и неинтересно — я давно со счёта сбился. Ведь бессмысленно удлинять срок пользования одним телом, вселяясь, к примеру, в ребёнка, — как он будет прятать большую и тяжёлую камеру? Как в случае необходимости перевозить её? Ребёнок — существо зависимое. Нет, это должно быть тело молодого крепкого мужчины лет двадцати. Время летит так быстро: мгновение, каких-то тридцать лет — и вам уже под пятьдесят и надо искать свежего носителя. И каждый раз это новое и увлекательное путешествие, открытие, узнавание возможностей нового тела. А однажды я попробовал вселиться в женское тело! Это было в начале века во Франции, в Париже. Ах, как она была хороша — русская семнадцатилетняя красавица, бежавшая от большевиков, молодая, страстная. И мне страшно захотелось попробовать побывать в её шкуре. Кстати, тогда в этом окружении я прилично освоил русский язык. Тогда русских в Париже было больше, чем французов. А уж молодая женщина, которой всё прощается за её красоту, может позволить себе всё! Ай, Михаил Александрович, что вы так засмущались и покраснели? Не будьте ханжой. Неужто вам никогда не хотелось узнать, что чувствует женщина? Пожалуй, лишь двое за всю человеческую историю могут утверждать, что попробовали всё, — я и тот слепой пророк Тересий, который семь раз превращался в женщину и обратно и который на вопрос жены Зевса, Геры, опрометчиво ответил правду — сказал, что женские ощущения несравнимо ярче и сильнее мужских. Но он — миф, а я это сделал в реальности. И поверьте мне, это действительно совершенно другие, потрясающие ощущения! Кстати, за разглашение этого Гера его и ослепила. Впрочем, Зевс компенсировал ему ущерб даром пророка. Но, увы, недостатков в пребывании в женском теле тоже более чем достаточно. Да и менять его надо чаще — женщины гораздо требовательней к своему облику. Ох, какое замечательное было время. Что? Да… заболтался. Уж простите старику маленькие слабости… Как я оказался здесь, в СССР? Ах, Максимилиан, это самая печальная часть моей истории.
Я спокойно пересидел Вторую мировую в Швейцарии, в Лозанне, в теле молодого симпатичного француза, торгуя антиквариатом, ремонтируя часы и фотоаппараты, и уже в самом конце пятидесятых, когда моё тогдашнее тело начало изнашиваться и давать сбои — ну, вы представляете, Михаил Александрович, о чём я говорю, — задумался о смене. Когда переваливает за сорок, то там заболит, то тут заноет, какие-нибудь детские травмы вылезут, а кто же его знает, чем до меня владелец этого тела занимался и как с ним обращался? Люди эгоисты — никто же не думает о том, что его тело может понадобиться кому-то ещё. Да они и без того относятся безобразно к своим телам. Представляете, какую я недавно формулировку услышал от одного, кстати верующего, гражданина? Он сказал, что, мол, мы получили наши тела от Всевышнего и должны будем вернуть их обратно, но нигде в контракте не сказано, что мы должны вернуть их в идеальном состоянии! А? Каково? Какая иезуитская логика! Да, да… снова отвлёкся. Так вот, стал я искать новое тело, конечно, подальше от дома — ну, от того места, где жил последние годы. В процессе поисков забрался я в Восточный Берлин — тогда ещё спокойней было, да я особо во все эти политические игры и не вникал, за что в результате и оказался наказан. Познакомился я с молодым здоровым немецким парнем, устроил фотосессию, якобы для журнала мод, перебрался в него и только обосновался в новом обиталище, как просыпаюсь утром — а тут Стена! И не уехать мне из Берлина! И вот тут-то я впервые за полторы сотни лет запаниковал, задёргался — и совершил ошибку. Решил я, что в такой ситуации мне будет легче выбраться из этой западни в теле русского, их много тогда в Восточном Берлине было. Нашёл я такого — разбитной молодой парень, гуляка и выпивоха, не женат — всё, что и требовалось. Познакомился, сдружился (ну, в основном на почве выпивки и женщин), всё необходимое выяснил — и… фотографию на память. Едва успел я всё закончить и от тела старого избавиться, а тут меня и хвать — под белы руки и в посольство и в двадцать четыре часа на родину, в СССР то есть. Был этот парень каким-то совсем мелким работником посольства и в чине минимальном, что меня устраивало, да ведь не знал я, что проштрафился он: связался не с теми, не с той роман закрутил, да и украл что-то не по чину. Короче, меня в самолёт и в Москву — едва дали полчаса шмотки собрать и, спасибо, фотокамеру разрешили прихватить — еле упросил. Ну, а в Москве разжаловали меня и пинком из органов. Хорошо времена были уже не те — при Сталине так расстреляли бы сразу. Вот так я в СССР и оказался. Отдышался, осмотрелся, работать часовщиком устроился. Потом переехал в Ленинград, не торопясь нашёл тело поинтереснее, не с такой дурной предысторией, — вот так и живу. Часы ремонтирую, фотокамеры, антиквариатом помаленьку приторговываю. А выехать отсюда, да ещё и с аппаратом, — вы, Михаил Александрович, представляете, как это непросто. Нужно правильное тело, которое может и само выехать, и аппарат вывезти, а такое найти нелегко. Да ведь найти и познакомиться мало — его же надо уговорить на съёмку. Нет, есть и другой способ — можно просто оглушить, но тоже не всегда работает, и к тому же не хочется портить своё будущее тело. А чтоб уговорить на фотосъёмку, надо изобретать разные легенды — то ли ты фотокорреспондент чего-то: какого-то журнала, газеты, агентства новостей, то ли фотохудожник. Не так всё просто! И у меня уже кое-что было подготовлено, и если бы не этот несчастный воришка, упокой Господь его многогрешную душу, то мы тут сейчас с вами не пили бы эту бурду, которую здесь выдают за кофе.
Так, насколько я вас понял, уважаемые господа, вы не хотите просто вернуть мне камеру ни за какое вознаграждение. Так? А хотите вы пользоваться ею со мной вместе, образовать такой клуб, консорциум бессмертных. Звучит смешно, но… почему бы и нет? В этом есть здравое зерно: действительно, помогая друг другу, нам будет легче решать многие вопросы — к примеру, нахождение новых и избавление от ненужных тел. А владеть камерой будем совместно. Хранить её будем в месте, доступном, только если там собрались все трое, — например, в банковской ячейке с тремя ключами. Вы поможете мне выехать, подберём тело для выезда и Михаилу Александровичу и будем себе жить в своё удовольствие где-нибудь в Европе или где кому заблагорассудится. А что, хорошая мысль! Я согласен! Вы даже не представляете, господа, какие удовольствия и неиспробованные наслаждения вас поджидают, какие вредные и заманчивые привычки можно себе позволить! Ведь вам не нужно будет заботиться о здоровье тела. Поизносилось в страстях — найдёте новое. Это совершенно иная жизнь, мои юные компаньоны. Ну что ж, по рукам! Все детали оговорим завтра. Давайте встретимся в месте, где будут наливать не только эту бурду, и всё тщательно продумаем и даже распишем. У вас есть ещё вопросы?
Макс с Мазиным молчали, оглушённые то ли потоком информации, то ли открывшимися перспективами.
— Вас что-то мучает, Михаил Александрович? Я вижу, что Максимилиан полностью со мной согласен, так ведь, Макс? Я так и думал. Вы достойный наследник вашего дальнего предка, недаром вы так на него похожи. А вот вы, Михаил Александрович, как мне кажется, чем-то маетесь. Какие сомнения вас одолевают? А-а-а… вон оно что… Теперь понятно. Да, я поначалу, первые лет пятьдесят, тоже задавался этим вопросом. Потом перестал. Мы все смертны. Ведь моя камера не даёт бессмертия как такового. Она не может уберечь ни меня, ни вас от попадания под машину или от пули. Так что надо быть осторожнее, но это к слову. Ведь нет необходимости… э-э-э, как бы это помягче выразиться, ликвидировать своё прежнее тело, если вас смущают какие-то этические соображения на этот счёт, но поверьте мне, это пройдёт. Каких-нибудь два-три переселения, когда вы поймёте всю прелесть, всю полноту ощущения этой бесконечной жизни, — и вы перестанете задаваться этими вопросами. Вы станете спокойнее и снисходительнее смотреть на других — на тех, которых собираетесь использовать, — ведь они всё равно умрут. Чуть раньше или позже — какая разница? Да их вовсе не обязательно уничтожать, но если быть до конца откровенным, то лучше от них избавляться. Ведь именно те случаи, когда я этого не сделал, к примеру те из психиатрии, и натолкнули Макса на мысль, что я нахожусь в Ленинграде.
Да, я уже в курсе, что вы собираете фотокамеры, Михаил Александрович. О! Так «Нун» сейчас у вас? Это же та камера, которую и заказал ваш предок, Максимилиан, из досок от парижской гильотины. Ну, вы уже, наверно, поняли её действие. Что? Да. И мне тоже понадобилось время. Ваш тёзка, Макс, фотографировал ей своих врагов — надеялся, что камера их тут же и убьёт, — ан нет. Разозлился он очень. Они всего лишь исчезали с фотографий, когда умирали от любых, никак не связанных с моей камерой причин. Что вы говорите… Её бывший владелец и его недруг умерли, когда сожгли их фотографии? Интересно. Я никогда не ставил таких опытов — вполне возможно, что это так и камера всё же работает как задумано. Ну а ваш эксперимент с мышкой… Простите, Михаил Александрович, старого вивисектора за возможно неуместный в данной ситуации смех. Подобные опыты я тоже ставил полтораста лет тому назад и с мышами, и с обезьянами, и довольно быстро выяснил, что мышка под стеклянным колпаком живёт недолго — в зависимости от его размера. Тогда я решил, что колпак перекрывает ей доступ флогистона — вы знакомы с этим термином? Ну, это, как считалось в моё время, эдакая всемирная энергия, и вот от её нехватки мышка и дохнет. Лет через тридцать выяснилось, что всё гораздо проще: у неё под колпаком заканчивается кислород — и мой фотоаппарат тут совершенно ни при чём. Бедное животное просто задохнулось. Хотя, может быть, вы и правы. Это надо проверить ещё раз, а до тех пор, конечно, быть с этой фотокамерой очень осторожным. Я уже говорил вам: когда делаешь такую камеру, никогда не можешь точно предугадать, какими свойствами она будет обладать. Что-что вы сделали?! Вы проверили на другой мышке камеру «Гимел»?! Вы серьёзно? Михаил Александрович, я, конечно, уважаю учёных, которые ставят на себе смертельно опасные эксперименты, но ваше счастье, что действие камеры, похоже, не охватывает животных. Может, потому что у них нет той души, что у человека. А может, есть, но просто они несовместимы, а то была бы сейчас ваша бессмертная душа в очаровательной белой мышке, а в вашей голове мышиное сознание. Да, я понимаю, что вы ещё не знали её действия, но даже представить страшно, что могло получиться. Хотя, знаете, в каких-то частностях, в органах чувств, в реакции, в каких-то отдельных элементах сознания что-то происходит и при фотографировании ею животных. Я припоминаю, что мой помощник, который по моему указанию сфотографировал подопытную обезьянку этой камерой (я, в отличие от вас, не ставлю эксперименты на себе), потом странно почёсывался и стал гораздо больше, чем прежде, кривляться. Что-то, видимо, ему передалось. Да и обезьянка стала как-то смышлёнее и лучше понимала, что от неё требовалось. У вас не появилось после фотографирования желание юркнуть в норку или погрызть мышиный корм? Ладно-ладно, извините, не обижайтесь, не буду больше, но очень уж смешная картина нарисовалась.
Пробовал ли я сделать маленькую переносную камеру? Хм, Михаил Александрович, вы правильно мыслите. Конечно. Я работал и продолжаю работать в этом направлении, но пока безрезультатно. Очевидно, не хватает, так сказать, «критической массы», чего-то такого, что можно назвать энергией, магией, аурой — вы понимаете, о чём я говорю. Для того чтобы её достигнуть, чтобы камера начала работать, нужен какой-то артефакт с очень высокой концентрацией того качества, которого мы пытаемся добиться в данной камере, что-то с очень мощной энергетикой. А такого я найти пока что не смог. Что, Максимилиан? Вы хотите узнать, где находится камера «Каф»? Та, дающая выигрыш в азартные игры? Видите ли, Макс, я не считаю, что остальные мои фотокамеры должны входить в нашу сделку. Я и так слишком много вам рассказал. Достаточно и тех двух камер, которые у вас оказались. Договорились? Ну вот и прекрасно.
Ну что, господа. Думаю, нам пора расходиться. Предлагайте место для завтрашней встречи — я согласен на любое. И вы, конечно, понимаете, что нам нужно соблюдать конспирацию. Как говорится, «Was wissen zwei, wisst Schwein».
Оба его слушателя поёжились. Макс с детства, а Мазин всё ж недаром потратил столько времени на изучение немецкого. Они хорошо помнили содержание этой немецкой поговорки: «Что знают двое, то знает и свинья». Двое… а их и так уже трое.
— Конечно, Енох. Не в наших интересах болтать об этом, — натянуто улыбнулся Макс. — Значит, встречаемся завтра, в семь вечера, например на углу Невского и Литейного, а оттуда уже зайдём куда-то, где сможем спокойно поговорить. У всех будет достаточно времени, чтобы сформулировать свои вопросы и пожелания. Годится?
Енох кивком головы подтвердил согласие и собрался встать, но Макс придержал его.
— Вы не против, если мы выйдем первыми, а вы после нас, минут через пять?
— Вы профессиональный конспиратор, Макс, — ухмыльнулся тот. — Конечно, я ещё посижу.
Но Мазин не мог уйти так. Его мучил ещё один вопрос.
— Скажите, а почему Енох? Это имя, данное при рождении, или вы выбрали его себе сами? Ведь тот библейский Енох был праведником и взят был на небо.
Енох рассмеялся.
— Я вижу, вы хорошо подготовились, Михаил Александрович. Вы добрались даже до апокрифов. Не доверяйте им уж так безоговорочно — они же недаром не входят в канонические тексты. Но всё гораздо сложнее, если вам уж так интересно узнать. Начнём с того, что Енохов в истории было два. Первый из них — это сын Каина, о котором мало что известно, кроме того, что он основал первый в человеческой истории город — в земле Нод. А вот второй — тот, о котором вы говорите, седьмой потомок Адама — да, действительно был, как вы правильно выразились, «взят на небо», но… Именно «взят», не умер, а был взят живым, прожив на Земле совсем не много по тем меркам — всего триста шестьдесят пять лет. Его предшественники жили по восемьсот и более, папаша его, Иаред — девятьсот шестьдесят два года, а сын — Мафусаил — так вообще девятьсот шестьдесят девять лет прожил… Другие времена были. А вот что с ним, с Енохом, стало дальше, в ваших книгах не написано. Может быть, его изгнали оттуда обратно на Землю? Нигде и ничего об этом не сказано. Кто знает? Не мучайтесь этими вопросами, Михаил Александрович. Они вне вашей и даже вне моей компетенции. А вот задумайтесь лучше о другом, о более важном, дорогие мои будущие компаньоны. Насколько я выяснил, у вас нет детей, и это хорошо, потому что если бы вы их завели или собираетесь завести, то вы должны понимать, что вы их переживёте… И их, и жён ваших, и внуков и правнуков… ну и так далее, смотря как сложится ваша судьба… Готовы вы к этому? Подумайте. Любая привилегия (а вечная жизнь — это серьёзная привилегия и в нашем с вами случае не дарованная свыше за какие-то заслуги, а вырванная, выторгованная у судьбы) приносит с собой и обратную сторону, противовес (всё должно быть уравновешенно в природе), и это один из них, и отнюдь не единственный. Подумайте ещё раз, хотите ли вы этого, хотите ли вы похоронить, к примеру, свою возлюбленную? Готовы? Подумайте, представьте. У вас вся ночь впереди. Итак, жду с нетерпением нашей следующей встречи.
Не может, не имеет права дочь князя Карла Александра, урождённая Мария София Доротея Турн-унд-Таксис, любить еврея. Нет, никогда и никакого, будь он даже трижды красавец и бесконечно богат, а уж тем более обычного мастерового. Но влюбилась, и притом сразу, безоговорочно и навсегда. Лишь только увидела первый раз, когда принёс он какую-то из своих фотокамер её брату Максимилиану, и замерла, не сумев даже поздороваться как надо — гордо и снисходительно, как и полагается наследнице одного из богатейших родов Европы. Только пробормотала что-то невнятное, не в силах ни отвернуться, ни поднять голову и встретиться взглядом с этими прожигающими насквозь глубокими чёрными глазами на смуглом и хищном сефардском лице. Брат с незнакомцем долго беседовали о чём-то в коридоре замка, а потом он стал приходить чаще, и они надолго запирались в лаборатории Максимилиана. Что-то варили, грели в колбах, фотографировали и проявляли в ядовитых ртутных парах. Ей всё это было неинтересно, но каждый раз, как только он появлялся, она была тут как тут. Крутилась рядом, пыталась заглянуть в подвальную лабораторию и даже стала, впрочем безуспешно, упрашивать брата позволить ей участвовать в опытах.
Всё равно он пария, неприкасаемый, и не важно, что он всегда подтянут, чисто выбрит, модно и со вкусом одет, что от него всегда хорошо пахнет новыми парижскими духами, что у него прекрасные манеры. А как умён — на шести языках свободно изъясняется и читает, а как начнёт говорить о дальних краях, в которых путешествовал, о заморских странах, о невиданных животных… А когда в тёплую безоблачную ночь они лежат на крыше его дома, где у него построена обсерватория и раскинуто мягкое ложе под чистым небом, он рассказывает ей о планетах, о бесчисленных звёздах, о Млечном Пути. Они рассматривают в телескоп, который он сам смастерил, Луну и кольца Сатурна. Он показывает ей созвездия, и она уже запомнила одно — то, под которым родилась. А когда он рассчитывает её гороскопы, то сколько раз бы он их ни делал, в конце всегда выходят счастье и вечная любовь. Но не может она любить, не должна, не имеет права… И молчи, молчи, жена булочника, задёрни шторку, вернись в кровать к похрапывающему мужу и забудь о том, что тебе показалась знакомой эта тень, бесшумно выскользнувшая из дома мастера Еноха. Забудь, это не твоя тайна. Дорого может обойтись в наше время знание чужих секретов.
Но врут все гороскопы… Вернее, это он всё врёт. Не будет никакой вечной любви, и счастья тоже не будет. И он это знает. Будет замужество — вон герцог Пауль Вильгельм Вюртембергский уже посватался, и отец готов дать согласие. Будут дети, из которых не выживет и половина. И будут всю жизнь преследовать воспоминания об этих ночах под звёздным покрывалом. Но не в тёмные тона обиды и злости будут окрашены они, а лишь в цвета светлой грусти, бесконечной нежности и недоумения. Как это случилось, чем околдовал он её, что и по прошествии стольких лет вспоминает она эти ночи так свежо и остро, словно было это вчера? Почему думает о нём каждый день, отчего помнит каждое слово и не стираются в памяти тела его прикосновения? И что произошло потом? Почему и куда он так внезапно исчез?
А что я мог сделать, любимая? Я чужак в твоём мире и никогда не стал бы своим, да и ты не сможешь жить в моём. Как мог я взять тебя с собой? Переселить тебя в другое, чужое тело? Но ведь это будешь не ты. Какую бы прекрасную новую оболочку я тебе ни подобрал, это уже будешь не ты… да ведь и я буду уже не тот Енох, которого ты любила. А дети? Ты ведь захочешь, чтобы у нас были дети. Мы что, их тоже будем перемещать в другие тела, когда вырастут? А внуки? Или ты готова смотреть, как они все стареют и умирают? Любовь моя, эта лодка для одного. Для одиночки, не связанного ничем: ни семьёй, ни любовью, ни детьми, ни дружбой. В этом путешествии не может быть напарников — только временные попутчики. И я не хочу смотреть, как ты будешь стариться, и не хочу идти за твоим гробом. Мне надо уйти, надо исчезнуть раньше.
Если бы я мог стереть у тебя из памяти всё связанное со мной, я бы сделал это, но не получилось, не вышло, как я ни старался. Всё перепробовал: какое только дерево и сочетания знаков и рун не применял. С липой экспериментировал — её считают деревом забвения, и даже маковым соком, от которого человек грезит и теряет на время память, её натирал. Всё перепробовал. И я ведь сделал её, эту камеру, и работает она! Это «Мем» — тринадцатая буква, двенадцатый аркан Таро — «жертва превратности». Мой помощник — мальчишка, сирота Мендл — забыл, кто я такой, стоило лишь проявить пластинку, и пришлось с помощью трости объяснять ему всё заново. Младший налоговый инспектор — взяточник и мошенник — с восторгом унёс свою фотографию, которую я ему подарил, но совершенно забыл о недоимках, которые пришёл с меня получать. Работает камера, ещё как работает — но не на тебе. Дважды я тебя фотографировал, и дважды ты забывала меня, и оба раза лишь на мгновение. А потом поднимала свои искрящиеся глаза, прикрытые пеленой беспамятства, и видел я, как бьющий изнутри жар твоей любви прожигает её, и понимал, что все мои усилия тщетны.
Хорошо было бы сфотографировать этой камерой твоего братца Максимилиана, чтобы забыл обо мне навсегда, но нет, хитёр лис и не сядет перед моим объективом, пока дважды не испытает камеру на ком-то ещё. Но зато жить ты будешь долго, и ни одна болезнь к тебе не прицепится — об этом я позаботился.
Бежать, бежать отсюда, как бегу уже давным-давно, и нет конца этому пути, да и не тороплюсь я его заканчивать.
Макс с Мазиным быстро нырнули в метро и, посовещавшись, решили поехать к нему на квартиру, там тщательно продумать завтрашний день и составить письменный договор. Успокоившийся Мазин пошутил, что нужно будет взять с собой на встречу иголку или перочинный нож, чтобы каждый мог скрепить договор, как и полагается в таких случаях, кровью. Макс задумался и, похоже, принял шутку всерьёз. От метро компаньоны шли пешком, молча. Стемнело. Впервые со времени возвращения Михаила Александровича в Ленинград из поездки небо очистилось, и на нём одна за другой, как на фотографии в кювете, проявлялись бледные звёзды. Через истёртый от времени и проеденный молью до дыр когда-то чёрный бархатный занавес небес просвечивала Вечность, и Мазин посматривал на неё сейчас снисходительно, по-братски, как равный.
Он открыл дверь и зашёл первым, Макс, слегка замешкавшись, следом за ним. В квартире было темно, и где-то там, в этой тёмной глубине, верещала и билась о прутья клетки мышка. Это было последнее, что Михаил Александрович Мазин услышал, перед тем как погрузиться в глубокий, без сновидений, сон.
Проснулся он в кресле — старинном, с высокой спинкой, жёстком и очень неудобном. Это было единственное, что ему досталось из наследства покойной тётушки, да и то только потому, что успел он выдернуть его из цепких рук неизвестно откуда набежавших родственников, никогда не объявлявшихся при жизни старушки. Всё тело затекло, и когда его сознание наконец вырвалось из странного сна, он понял почему. Его руки были тщательно примотаны к подлокотникам, ноги — к ножкам кресла, и даже на уровне шеи было намотано несколько витков верёвки, притягивающих его к спинке кресла и не дающих ему возможности наклонить тело вперёд. В голове переливался лёгкий, никак не рассеивающийся туман, во рту пересохло. Шевелить головой вправо-влево он кое-как мог и, проделав это нехитрое движение, понял, что находится он в своей квартире, что в клетке сидит белая мышка с цифрой один на спинке и смотрит на него печальным взглядом, что у стола стоит Макс и раскладывает какие-то документы. Мазин разглядел синюю вытянутую книжечку самолётного билета, корочки паспортов и чёрную тетрадку дневника Еноха. Всё это Макс нервно распихивал по отделениям пухлого кожаного портфеля. Рядом со столом стоял большой баул, в который Макс, закончив с документами, принялся укладывать одну из камер, но остановился, когда заметил шевеление Мазина.
— Михаил Александрович, — сказал он весёлым и ласковым голосом, — проснулись? Как себя чувствуете? Головка не болит?
— А должна? — сипло отозвался Мазин. — Вы меня по темечку треснули, что ли?
— Что вы, Михаил Александрович. Как можно? Это же так грубо! Всего лишь слабый раствор хлороформа.
— Пить, — прохрипел Мазин, — воды дайте.
Макс с неудовольствием взглянул на часы.
— Да, сейчас принесу, но нам надо торопиться — у меня самолёт через три часа.
Он сходил на кухню, принёс стакан воды из-под крана и напоил Мазина. Тот пил жадно, захлёбываясь, вода стекала по подбородку. Вытирать его Макс не стал.
— Всё, время поджимает. Пора на фотосессию.
— Макс, — взвыл Мазин, — что вы делаете? Зачем? Мы же вроде так хорошо договорились обо всём с Енохом.
— Вы наивны как ребёнок, Михаил Александрович! Неужели вы и вправду поверили тому, что говорил этот двухсотлетний мерзавец? Да он на всё пойдёт, всё наобещает, только бы добраться до камеры. А потом грохнет вас, обменяется телом со мной и выедет с камерой из СССР! Вы не заметили, как он посетовал, что трудно было отыскать подходящее тело, чтобы выехать? Вот теперь он его и нашёл — моё! Но у меня на это тело совершенно другие планы! Я сегодня окончательно понял, что ему не нужны ни партнёры, ни тем более свидетели. И я его вполне понимаю. Кому они нужны в таком щекотливом деле, как собственное бессмертие? Кому можно доверять?
Он подтащил ближе аппарат, стоящий на треноге, зарядил пластинку и забрался под шторку.
— Внимание, смотрим сюда. Сейчас вылетит птичка! — голосом уличного фотографа прокричал он и сделал снимок.
— Это Изина? — сглотнув, спросил Мазин.
— Была Изина, а теперь моя, — весело ответил Макс, доставая кассету и направляясь в ванную для проявки. — Да вы не расстраивайтесь, Михаил Александрович. Лучше так — мирно и безболезненно, чем вам потом объясняться с Енохом, который вас всё равно скоро найдёт. Поверьте мне, гораздо лучше.
— Ну ты и сволочь, — с чувством сказал ему вслед Мазин и прикрыл глаза.
Макс скрылся в ванной. Слышно было, как он включил красный свет, как, мурлыча что-то, проявляет плёнку. Прошло минут десять, вдруг пение оборвалось, вместо него раздалось удивлённое и громкое восклицание, и в этот же момент привязанный к стулу Мазин громко закричал:
— Нет, нет, только не это! Не-е-е-ет!
Из ванной с глуповатой улыбкой на лице, помахивая проявленной плёнкой и свежей, ещё влажной фотографией, вышел Макс.
— Что за крики? Вам что-то не нравится? Что-то пошло не так?
Неуверенными шагами он прошёлся по комнате, поёжился, покрутил головой, повёл плечами, словно примеряясь к новому костюму.
— Какое-то неудобное у вас тело… Ну ладно, привыкну.
Мазин, ничего не отвечая, следил за ним совершенно безумными глазами. Макс не торопясь изучил содержимое портфеля, полистал толстую пачку дойчмарок и довольно хмыкнул. Затем положил в него фотографии и плёнку, подумал и добавил самоучитель иврита и тогда уже с трудом застегнул. Затем почему-то достал из баула вторую, уже упакованную, камеру и прямо на полу открутил с неё табличку. Затем проделал ту же операцию с камерой, стоявшей на треноге, и поменял таблички местами. Упаковал фотокамеру с треноги в баул. Придвинул ближе вторую и выразительно посмотрел на привязанного к креслу.
— Нет, не надо, — прошептал тот. — Пожалуйста, не надо.
Макс пожал плечами, прошёл в кладовку и, повозившись, вышел оттуда с небольшим, но увесистым топором. В бытность туристом Мазин брал его в походы, чтобы колоть дрова для костра. Сидящий в кресле побледнел, стал задыхаться. Макс размахнулся, сидящий тонко взвизгнул. Макс опустил топор, наклонился, аккуратно отвинтил объектив, сунул его в тот же переполненный портфель и уже после этого принялся яростно рубить стоящую на полу фотокамеру.
— Вот так-то оно лучше, — запыхавшись, произнёс он, когда от антикварного аппарата осталась лишь гора щепок и небольших обломков. — Как вы считаете?
— А что дальше? — сглотнув, выдавил из себя несчастный.
— Дальше? А «дальше» — оно у всех разное, любезный Михаил Александрович. Да, это я вам… вам, привыкайте откликаться. Так вот, вам, вообще-то, пора уже появиться на работе. Вы и так два дня прогуляли без всякой уважительной причины, и начальство будет недовольно. Кстати, у вас уже за три месяца профсоюзные взносы не плачены — не забудьте. Ну а меня ждёт самолёт, и я так соскучился по своей коллекции фотокамер в замке… э-э-э… как, вы говорили, он называется? А вы, как надумаете, приезжайте в гости — коллекцией похвастаюсь. Хотя о чём это я, кто ж вас за границу-то выпустит, да и вашего нового приятеля тоже. Ай-яй-яй… Но я предполагаю, что вам и так не придётся скучать, когда Енох до вас доберётся. Ну ладно, мне пора.
Сидящий в кресле молчал и с приоткрытым ртом и вытаращенными глазами наблюдал, как Макс одевается, берёт портфель, баул и направляется к двери.
— И вы бросите меня так? — наконец завопил он сиплым голосом. — Я же умру тут с голоду!
— Ну что вы, Михаил Александрович. Я же не такой негодяй, как некоторые. Я позвоню перед вылетом Маше — это, если вы ещё не в курсе, ваша подруга — и скажу, что вас пытались ограбить и вы сидите привязанный. Мы, правда, поругались, но она дама отходчивая и обязательно примчится. Дверь я оставлю открытой. Кстати, она замечательная женщина. Очень рекомендую, ну, если, конечно, она в вашем вкусе, — хмыкнул Макс. — А мне, увы, пора. Будьте паинькой. Еноху — привет. И не забывайте вовремя оплачивать свет и газ, а то отключат. А будете себя хорошо вести — я вам открыточку пришлю.
Он уже было собрался выходить, когда, окинув на прощание взглядом комнату, заметил мышку номер один, тихо сидевшую посреди клетки и провожающую его печальным взглядом красных, заплаканных маленьких глаз. Он вернулся, открыл клетку и, тихо свистнув, сунул туда руку. Мышка быстро вскарабкалась на раскрытую ладонь, а Максимилиан Карл Турн-унд-Таксис бережно опустил её в карман пальто и высыпал туда же горсть корма.
Соответствие букв еврейского алфавита, карт Таро и неба
(Соотношения в разных системах различны, и выбор всегда за Ищущим)
1. Алеф
Понятие: Парадокс, Божественный отпечаток на человеческом существе.
Смысл названия буквы: бык; тысяча; учение; защитник.
Таро: Гений Шута (нулевой или двадцать второй аркан).
Планета: Уран.
2. Бет
Понятие: Цель Творения — место обитания Бога в низшей реальности.
Смысл названия буквы: дом; мудрость. Мир — дом для тех, кто его строит.
Таро: мастерство Мага (первый аркан).
Планета: Меркурий.
3. Гимел
Понятие: награда и наказание в физическом мире.
Смысл названия буквы: верблюд; мост; благотворительность. Волна, катящаяся по миру, круговращение. Переселение душ. Деятельность — оправдание покинуть дом.
Таро: Жрица истока (второй аркан).
Планета: Луна.
4. Далет
Понятие: аннулирование собственного «я», которым сопровождается любой фундаментальный сдвиг в экзистенциальной ориентации.
Смысл названия буквы: дверь; бедняк; выпрямление.
Таро: Повелительница сотворения (третий аркан).
Планета: Венера.
5. Хе
Понятие: способность к самовыражению посредством мысли, речи и действия.
Смысл названия буквы: разбиваться; принимать семя; смотреть. Ненапряжённый выдох. Быть тем, кто есть, здесь и сейчас. Сила и суд.
Таро: Император духа (четвёртый аркан).
Созвездие: Овен.
6. Вав.
Понятие: сила, соединяющая и связывающая все элементы мироздания.
Смысл названия буквы: крюк; звук соединения; металлы; исповедь.
Таро: Святитель единения (пятый аркан).
Созвездие: Телец.
7. Заин
Понятие: сила, позволяющая ор хозер (божественному свету, отражаемому мирозданием вверх) подниматься выше точки собственного порождения.
Смысл названия буквы: оружие; корона; вид; питать. Семя, зерно из прошлого. Проводник памяти. Правосудие.
Таро: Союз материй (шестой аркан).
Созвездие: Близнецы.
8. Хет
Понятие: диалектика «убегания и возвращения» между абсолютным единством Бога и кажущейся множественностью Творения.
Смысл названия буквы: страх; жизненная сила. Агония души, оторванной от себя самой. Противоречие и хвала.
Таро: Колесница противоречий (седьмой аркан).
Созвездие: Рак.
9 Тет
Понятие: инверсия, или сокрытие, Божьей благожелательности в этом мире.
Смысл названия буквы: наклон; посох; ниже; постель. Благо. Рождение людей. Освоение.
Таро: Покров правосудия (восьмой или одиннадцатый аркан).
Созвездие: Лев.
10. Йод
Понятие: сосредоточение бесконечного внутри конечного.
Смысл названия буквы: кисть руки; пронзать. Смыкание и связь высшего и низшего миров. Сходство, унификация, подчинение.
Таро: Служение свету (девятый аркан).
Созвездие: Дева.
11. Каф
Понятие: способность актуализировать потенциальное.
Смысл названия буквы: ладонь; облако; подавлять. Почитание заповедей отца и матери. Ладонь. Чаша первопричины. Заповедь звезды.
Таро: Фортуна праведности (десятый аркан).
Планета: Юпитер.
12 Ламед
Понятие: Стремление сердца усвоить знание.
Смысл названия буквы: учиться, учить. Сила из предвидения. Сила сказать «нет». Ученик.
Таро: Овладение силой (одиннадцатый аркан).
Созвездие: Весы.
13 Мем
Понятие: мудрость, бьющая ключом из источника сверхсознательного.
Смысл названия буквы: изъян, вода, поддержание жизни, экстаз предания себя Богу. Труд, который нужно совершить.
Таро: Жертва превратности (двенадцатый аркан).
Планета: Нептун.
14 Нун
Понятие: падение из состояния без эго в состояние самосознания.
Смысл названия буквы: рыба; царство; наследник престола. Неуничтожимый свет
Таро: Испытание смертью (тринадцатый аркан).Созвездие: Скорпион.
15 Самех
Понятие: циклическая природа опыта и приносимая им невозмутимость.
Смысл названия буквы: поддерживать; полагаться на что-то; веление. Замкнутое пространство. Абсолютная уверенность. Внутренняя радость. Пристанище.
Таро: Утверждение творчеством (четырнадцатый аркан).
Созвездие: Стрелец.
16 Аин
Понятие: постоянный присмотр Бога за каждым элементом мироздания.
Смысл названия буквы: глаз; цвет, источник. Глаз, который не говорит, а видит. Молчание. Опустошение, служение.
Таро: Искушения дьявола (пятнадцатый аркан).
Созвездие: Козерог.
17 Пе
Понятие: устная передача знания.
Смысл названия буквы: рот; здесь. Рот, не имеющий глаз. Мысли, противоречия. Красота и мудрость скрытого. Закручивание в себя.
Таро: Разрушение познанием (шестнадцатый аркан).
Планета: Марс.
18. Цади
Понятие: вера праведника.
Смысл названия буквы: праведник; сторона, бок; охотиться. Первая буква, сделанная Богом. Умаление себя ради возвышения другого. Праведность.
Таро: Вечность звёзд (семнадцатый аркан).
Созвездие: Водолей.
19 Коф
Понятие: парадокс святости — отчуждение трансцендентной божественной жизненной силы материальной сферой.
Смысл названия буквы: обезьяна; окружать; касаться; сила; лик обезьяны; затылок. Дно, предел Бога. Призвание Бога к низу. Постоянный голос. Святость. Укрывание.
Таро: Сон Луны (восемнадцатый аркан).
Созвездие: Рыбы.
20 Реш
Понятие: способность начать процесс исправления вещественности мироздания.
Смысл названия буквы: голова, начало; бедный человек. Ближе к Богу, чем другие. Неизбежное желание верить. Конец притязаний.
Таро: Импульс Солнца (девятнадцатый аркан).
Планета: Солнце.
21. Шин
Понятие: колышущаяся, как пламя, изменчивость всех вещей происходит из вечного и неизменного Источника.
Смысл названия буквы: зуб; год; изменение; безмятежность; спать; учить; два; острый. Дисгармония. Восстановление заново. Начало роста.
Таро: Суд пробуждения (двадцатый аркан).
Планета: Плутон.
22 Тав
Понятие: отпечаток, который вера в вездесущность Бога оставляет на человеке; сверхсознательный опыт.
Смысл названия буквы: знак; отпечаток; код. Конец всего. Человек как пергамент, на котором пишет Бог. Исправление Вселенной Богом и человеком вместе.
Таро: Итог мироздания (двадцать первый аркан).
Планета: Сатурн.