Леониду казалось, что весь город толкует о деле Егория Григорьевича Жилова, о преступлении на предприятии промкомбината.
— Неохота и в школу идти… — признался Лешка.
Но в классе никто словом не обмолвился о нашумевшем процессе. Ребята с головой ушли в учебу, все были охвачены экзаменационной лихорадкой, — той самой лихорадкой, которой, как известно, в школе не должно быть.
Лешку встретили, как всегда, по-приятельски, — судебное разбирательство, чужая фамилия Жилов — не увязывалась с именем нашего Лешки, нашего Жилова, товарища и одноклассника. И только Ляля Ступало внимательней обычного взглянула на Леонида.
«Ну и ладно, — подумал я, — так еще лучше — без всяких расспросов…»
Но Лешку в этот день все раздражало:
— Им безразлично, понял! — буркнул он, пряча книги в парту, — чужое никого не касается!
— Неправда, Лешка, — возмутился я, — наговариваешь на ребят.
— Неправда? Да ты хоть на Аркашку Пивоварова посмотри. Живет, словно перед зеркалом — сам на себя любуется. Комсомолец! Ему папаша «Яву» двухцилиндровую пообещал за успешные экзамены. Так он теперь ничего, кроме цилиндров, не видит и не слышит. Ты хоть сквозь землю на глазах у него провались — не заметит. Даже в милицию не сообщит.
— Брось, Лешка!
— Вот именно: брось, не связывайся, не вмешивайся. Так легче жить. Удобнее. Короче — да здравствует Аркашка Пивоваров.
Между тем судебное разбирательство по делу Егория Григорьевича Жилова снова отложили, уже который раз, и это более всего мучило Лешку. Смотреть жалко было на парня, похудел, осунулся. Сперва курил взазос, а потом и курить бросил, и ребята украдкой говорили о Лешке: «Потух»…
Даже кепка его утратила тот особый залихватский вид, который выделял ее из множества других. Его лихорадило, он думал и говорил все об одном, словно весь мир заполнили егории жиловы!
Вот, мол, в школе учат меня одному, а дома требуют по-иному. И если я, к примеру, честно откажусь достать по блату модельные туфли, так меня жиловские дружки засмеют: «Вот, дескать, чудик с неба свалился».
Леонид постоянно твердил об этом тоном умудренного опытом мужика. Он очень любил это слово: «мужик», придавая ему какое-то свое, особое значение. Любил, когда в глаза и за глаза называли его «крепким мужиком».
— Ну, пошли, мужики, — обращался он обычно к товарищам.
Или еще:
— Так-то, мужики, жить надобно. Ухом слушай, а про себя разумей.
Он все время как бы спорил с кем-то, словно этот «Жиловский дом» ни на секунду не отпускал его, повсюду преследовал, навязывая свои, неписанные правила, В шутку он называл эти правила «законом джунглей», понимая всю их вздорность и подлость, понимал и продолжал следовать жиловским правилам.
Однажды я сказал Леониду:
— Не для того, Лешка, наши отцы новый дом построили, чтобы мы в нем законы джунглей разводили.
— Здорово сказано, — одобрительно воскликнул Леонид, — но где-то уже слышал, — и вдруг рассмеялся, — у хороших высказываний одна беда: они слишком часто повторяются.
Спорили мы постоянно, неистово, до хрипоты. Схватывались не на жизнь, а на смерть. Он меня злосчастным романтиком обзывал, а я его — хлюпиком.
Более всего злили меня Лешкины жизнемудрые рассуждения. Послушать парня — два века прожил, все постиг, ничем не проймешь…
Наконец суд был назначен. Я решил сопровождать Лешку, — если уж на то пошло, явимся на суд вместе. Ночь провел я скверно, насилу уснул, мучили всякие страшные мысли, словно я сам был подсудимым.
Наутро, наспех собрав книжки, я отправился к Леониду.
Суд нашего участка помещался в новом здании. Дом так и сверкал чистотой, играл свежей красивой облицовкой. Пахло краской, паркет был натерт, словно для большого вечера самодеятельности.
Однако на новеньком паркете пролегли уже черные дорожки, протоптанные множеством беспокойных ног…
Отчима Леонида — Егория Григорьевича Жилова — я и раньше встречал, но всегда мельком, на ходу. Вечно он спешил, опаздывал, забегал домой на минутку и единственным человеческим словом, обращенным к семье, было:
— Ну, пока…
А теперь тут, в светлом зале, переполненном людьми, спешить было некуда, и он предстал вдруг во весь рост. Держался спокойно, с какой-то заученной уверенностью, ожесточенно отстаивал свою правоту.
Егорий Григорьевич отрицал все начисто, не признавал за собой никакой вины, уверял, что за содеянные злодеяния ответственны другие, что его подвели, и он пострадал за доверчивость — положился на людей… Слова его звучали искренне. Он обстоятельно излагал дело, приводил факты, доказательства, ссылался на свидетелей и объективное положение вещей. Мало-помалу я убедился в его правоте. Это радовало меня, потому что оправдание Егория Жилова спасало Жилова Лешку.
Незаметно я глянул на друга, — Леонид по-прежнему был озабочен и угрюм. Чем уверенней говорил Жилов старший, тем мрачнее становился Лешка.
А правота Егория Григорьевича с каждой минутой, с каждым новым выступлением свидетелей все более утверждалась. Наконец, люди, из-за которых пострадал Жилов, подавленные неоспоримыми фактами, сознались во всем, не отрицали своей вины и только просили снисхождения.
Решение суда казалось предопределенным.
Дальнейшее разбирательство было перенесено на следующий день, но Лешка внезапно потерял всякий интерес к делу и больше в суд не пошел. Объемы пирамид, тангенсы и синусы вытеснили все. Угол «а» и угол «б», равенства и неравенства, — только и можно было услышать от него, точно, кроме этих углов, ничего в мире не существовало.
Но от меня Леонид ни за какими углами не мог укрыться.
— Ну вот — все выяснилось, — пытался я завести разговор. — Твой отчим ни в чем не виноват.
— Не виноват? — как-то странно поглядывал на меня Лешка. — А барахла откуда полный дом?
— Ну, он же у тебя высокооплачиваемый.
— Сами они себя высоко оплачивали.
Однако я оказался прав — Егория Григорьевича оправдали. Сослуживцы его признали, что ввели начальника в заблуждение и полностью понесли ответственность за совершенное. Беспечность, излишняя доверчивость Егория Григорьевича были учтены и наказаны — его перевели на другую работу с понижением.
Постепенно в доме Жиловых все уладилось.
Не уладилось только на душе Лешки. Точно подменили парня. От беззаботности не осталось и следа. Глаза потускнели, модный костюмчик утратил блеск. Порой мне казалось, что он нарочно старается его примять, чтобы не выглядеть так шикарно.
Ну, что ж — я понимал Лешку. Я сам не переставал думать о том дне, когда мы с ним очутились в зале суда, не переставал думать о человеке с настороженным взглядом. Ведь это ужасно увидеть близкого человека т а к и м!
И почему-то невольно вспомнил о своем отце. Он никогда не был на скамье подсудимых, никогда не привлекался к ответственности, не совершил ничего такого, что подходило бы под статью. Слыл хорошим работником, успешно продвигался по службе, имел награды.
И все же мать всегда с горечью отзывалась о нем, о его черствости, о недобром отношении к ней, жалела свою загубленную молодость.
Поминала его всегда в третьем лице: он». Или, как чужого, называла по фамилии: «Ступалов».
— Что это он взносов не шлет, — тревожилась, бывало, мама, когда подходило двадцатое число. «Взносами» она именовала деньги, которые отец — не по решению суда, а по собственному почину — высылал нам.
Или еще:
— Вот наш Ступалов расщедрился — двойной взнос прислал по случаю летней оздоровительной кампании. А может, по случаю нового счастливого брака…
Больно было слышать об отце только плохое. Мать угадывала это, но ничего не могла с собой поделать. Так страдающий тяжелым недугом постоянно говорит о своей болезни.
А когда, случалось, я заупрямлюсь, вспылю, отвечу грубо, она как-то болезненно, отчужденно глянет на меня:
— Накатило уже ступаловское!
Город наш не так уж велик: еще вчера мы были одним из самых малых спутников второй столицы, отмеченным на карте всего лишь кружочком. А теперь у нас свой ретрансляционный узел, центральный универмаг; в нашем пединституте учатся приезжие ребята.
Конечно, мы по-прежнему во всем равняемся на столицу, и если не удастся побывать хоть раз в году в ее театрах, музеях, магазинах, это уж и год не в год…
Обычно подобные поездки мы совершаем вместе с Лешкой в весенние каникулы.
Но сейчас, накануне выпускных, все пришлось отставить. Побродишь по улицам, заглянешь в городской сад глотнуть свежего воздуха — вот и вся экскурсия.
Однажды я вернулся домой после такой прогулки позже обычного — толковали о школьных делах. Лешка рассказывал о своей семье, не заметили, как время прошло.
Я больше слушал, мне почему-то всегда трудно говорить о себе.
Итак, я молчал, а на душе становилось все тревожней — меня охватило какое-то неприятное чувство, как будто забыл что-то важное и не мог вспомнить. Неожиданно представилось детство — отдельные несвязные отрывки возникали вдруг и также внезапно исчезали…
Шел уже двенадцатый час, когда переступил порог и сразу, что называется с ходу, принялся допытываться:
— Мама, почему вы никогда не расскажете мне об отце?
— Ну, что выдумал. Постоянно вспоминаю о нем.
— Нет, знаете, по-настоящему. Что он за человек — хороший, плохой?
— Что это, вдруг, ни с того ни с сего! — забеспокоилась мать, — или, может, на комсомольском собрании интересовались? Анкеты заполняют?
— Нет, анкет не заполняют. Я сам хочу знать. Могу я знать, кто мой отец, или как по-вашему?
— Садись лучше за стол. Третий раз разогреваю.
— Мама, я вас серьезно спрашиваю. Как вы сами считаете: хороший он человек?
— Не знаю. Может, кому-нибудь и хороший. Наверно, хороший.
— А почему вы всю жизнь проплакали?
— Вот пристал, почему, почему? Хороший и все.
— А помните, вы говорили: «Все, что было во мне светлого, святого, хорошего — все растоптал!».
— Господи, вот привязался. Явился в полночь да еще расспросы расспрашивает. Терзаешь только напрасно, глупый. Ну, что пристал? Хватит с меня — на все вопросы ответила…
«И хороший, и уважаемый, — думал я, — к ответу не привлекался, под судом и следствием не был, а жизнь человеческую погубил… Ступаловское!»
Порой случалось так: никто даже не знает о моей какой-нибудь выходке, мама словом не обмолвится, но вдруг словно голос чей-то отзовется: «Ступаловское».
У Жиловых все шло по-старому — снова появились гости, подкатывали машины, привозили вино и цветы. Егорий Григорьевич по-прежнему был румян, весел, выхолен, глядел барином. Счастье как будто вернулось в их дом, и соседи шептали вслед Ларисе Петровне с почтительной завистью:
— Богато живет!
И тут вдруг нежданно стряслась история с Лешкой Жиловым.
Наш класс, десятый «В», был не то чтобы недружный, а какой-то случайный, — так в самом начале года завуч Алексей Никанорович определил и тут же дополнил коротко: «С бору по сосенке». И поспешил привести пример из истории: оказывается, у него когда-то, в первые годы после освобождения, был уже подобный класс — источник всяких неприятностей. Пожалуй, он был прав, школьная статистика показывает, что большинство «ЧП» приходилось именно на десятый «В». Возник он в текущем году, когда новое, еще пахнущее стройкой, здание заселили ребятами соседних школ. Десятым «А» полностью завладела крепкая сплоченная семья ближайшей школы. То же произошло с десятым «Б», а в нашем собрались «сосенки» со всех окрестных «боров».
Товарищеские и даже панибратские отношения установились быстро, а дружбы, настоящей дружбы, не было. Многие ребята жили старыми устоявшимися знакомствами, обособленными группками. Только шумели все вместе на нелюбимых уроках.
Двадцать три человека — восемнадцать девчонок и пять мальчиков — самый маленький класс в школе!
— Но самый беспокойный! — предупредил завуч нового классного руководителя Веру Павловну.
С девчонками мы не ссорились, неохота была идти против большинства, но и не дружили — у каждого были уже свои внешкольные знакомства и привязанности, и только Ляля Ступало пыталась скрепить общешкольную дружбу, затевала вечера, старалась, чтобы комсомольские собрания проходили живо, собирала ребят в походы, на экскурсии.
Порой обращалась к Лешке:
— Пойдем сегодня домой вместе. Нам ведь по дороге…
Лешка провожал ее до самого дома, шел торжественно, как на параде, а я плелся рядом, терпеливо слушая затянувшийся разговор о строении земной коры. Лешка не любил геологии, но из деликатности поддерживал беседу.
— Вы, кажется, вместе со Ступаловым учились? — спросила однажды Ляля.
— Да, все время. С самого первого класса.
— И все время дружили?
— Да, все время.
— Счастливые! Хорошо с самого первого класса дружить, — почему-то вздохнула Ляля, — а вот мы с мамой несколько раз переезжали из города в город, и все приходилось начинать сначала.
Она немного помолчала, потом снова спросила:
— Ты какую специальность думаешь избрать?
— Хочу занять пост машиниста уборочной машины.
— Комбайнером, что ли? — не поняла Ляля.
— Да, комбайнером по уборке городских улиц и площадей. По-моему сейчас это самая нужная специальность. Грязи еще очень много в городе. А мы все на дворников свалили, каждый боится ручки запачкать. А по-моему это бессовестно.
— О чем ты? — удивилась Ляля.
— О грязи. Надо всем сообща убирать, если хотим жить чисто.
— Я тебя серьезно спросила.
— И я совершенно серьезно ответил. Нужна новая, высшая техника, чтобы город от подлецов очищать. Всеобщая мобилизация средств и сил.
— Лешка, ты почему-то всегда несерьезно со мной говоришь. Непременно с усмешечкой.
— При чем тут усмешечки. Никаких усмешечек. Мне просто непонятны все эти ваши разговоры и споры «кем быть?». Кем — токарем или пекарем, штукатуром или астрономом — подумаешь, проклятые вопросы! Да кем хочешь, тем будь. Не это меня мучит, пойми. У меня другой вопрос: кем быть — человеком или человечишкой!
— Неужели это вопрос, Лешка?
— Для Аркашки Пивоварова, может, и не вопрос. А для меня самый первейший. Думаешь, думаешь, башка раскалывается. Схвачу «велик» и айда на тридцать километров за город. У меня верная примета есть: если до развилки полегчает, стало быть ничего — обойдется…
— Значит, все-таки отвлекаешься вопросиками: быть или не быть? — попытался я вмешаться в разговор. Ляля удивленно глянула на меня, как будто я не имел права голоса. Лешка ничего не ответил и это задело меня:
— Гамлет ты несчастный!
— Гамлет, товарищ дорогой, был мыслящим человеком. У него вот здесь, — Лешка шлепнул меня ладошкой по лбу, — в этом ответственном участке шарики работали. А мы с тобой, не мысля и не терзаясь, предпочитаем присоединиться к предыдущему оратору. Штука простая: жить за счет чужой мысли, чужого героизма, самоотверженности, чужого перевыполнения плана. Ты, дескать, ступай вперед, а я уж как-нибудь, следком за гобой.
Я с удивлением слушал Лешку — никогда он так не говорил, никогда не было в нем столько злобного. Я понимал, что ему трудно сейчас, что парень пережил, передумал, и все же слова его не вызвали сочувствия. А Ляля обиженно нахмурилась, и мне показалось, что она из тех благонравных девочек, которые всему предпочитают внешнее приличие.
Собственно, тогда я не очень-то разобрался в том, что говорил Жилов, и так как мне нечего было ответить, я повторил свое обычное:
— Брось, Лешка…
— Опять «брось». Терпеть не могу этого дурацкого выражения. Да и бросать-то нечего. Не я начинал разговор о специальностях, не я вызывал тень Гамлета…
— В произведениях Шекспира говорится о тени отца Гамлета, — поправила Ляля и снова показалась мне благонравной барышней.
— Ну вот, пожалуйста, — воскликнул Жилов. Он не слушал уже, не замечал никого и ничего, губы его дрожали, левая бровь приподнялась кверху и задергалась: — Вы сами знаете, я правду говорю. Нахлебнички всем поперек горла стали. На любом производстве, в любой специальности. Ты сказала, Лялька, о выборе специальности. Да не все ли равно, какую специальность изберет подобный нахлебничек: физику или химию, пластмассы или штукатурное дело. Все равно останется дармоедом на чужой шее. Можно и в поэзии всю жизнь тихим чиновником прожить, можно и в штукатурном деле поэтом стать.
— Допустим, — по-прежнему неодобрительно и как-то сбоку глянула на Жилова Ляля, — но я не пойму, почему ты заговорил об этом сейчас, с нами. Кого агитируешь, против кого выступаешь? Против Андрея? Против меня?
— Почему заговорил? — растерянно переспросил Жилов, словно забыл уже, о чем шла речь. — Да так, знаешь: что у кого болит, тот о том и говорит. Слыхала, небось, пословицу.
— А ты, оказывается, злой, Лешка!
— Да, злой. Ой, какой злой, Лялька. И вообще сторонись меня. Я ведь, знаешь, из чуждых элементов. Отчим — жулик. А мать…
— Не смей, — вспыхнула Ляля, — не смей говорить о ней плохо!
— А я и не собираюсь. Она для меня — мама. Все равно, что бы ни было, моя дорогая, хорошая, родная мама… — Лешка отвернулся, дернул плечом, не глядя на нас, махнул на прощанье рукой:
— Ну, я пошел…
Ляля долго смотрела ему вслед. Не могу передать, что прочел я в ее взгляде, не умею. Но она перестала казаться мне примерной барышней, для которой превыше всего внешнее приличие.
— Завтра опять будем возвращаться вместе, — простодушно сказала она, — ладно? — и протянула мне руку, хотя это и не предусматривалось нашим общеклассным этикетом.
Я догнал Леонида. Он уже успокоился, заговорил, как всегда, покровительственно, рассказывал о себе, о том, как трудно ему живется.
И вдруг воскликнул:
— Понимаешь, вот мы сейчас мечтаем и размышляем. Каждому, конечно, хочется большой, настоящей жизни. На маленькое, серенькое никто не согласен. Но потом пройдет время, все утрясется, укомплектуется… Послушай, Андрюшка, неужели и я стану Жиловым. Жиловым номер два. Разумеется, усовершенствуюсь, пройду переподготовку, учту ошибки и промахи, умудренный опытом предков, напуганный шумом и позором, утрачу жиловский размах. Откажусь от жизни рисковой, пролезу на тихое местечко с некоторыми благами и… присоединюсь к предыдущему оратору. Вот что ужасно, Андрюшка.
Мне стыдно признаться, но тогда я ничего не смог сказать товарищу.
А Леня продолжал:
— Понимаешь, Андрюшка, дело ведь не в том, что Жилов запустил лапу в государственную кассу, не в том, что он попал под статью или увернулся от статьи. Не знаю, как об этом сказать… Ну хоть так: когда я думаю о дорогих, чтимых нами людях — о Чернышевском и Шевченко, о Франко и Лесе Украинке, о Николае Островском, Чапаеве, Павлове, краснодонцах — я вижу главное, вся жизнь их была направлена на то, чтобы служить народу. Отдать, а не взять. А для Жиловых главное и единственное: взять, оторвать. Независимо от того, залезет он в кассу или нет, попадет под статью или нет. Все равно — только взять. Любым способом, под любым предлогом. И для нас даже хуже, если этот тип осторожен и за сто верст обходит уголовные статьи, если он берет и отрывает, не нарушая закона, если он не вор, а всего лишь потребитель и ко всему подходит только со своей потребительской точки зрения. Потребитель! Это самое страшное. Вор — что! Про вора давно сказано: как веревочке ни виться… Но вот потребитель, жадный, бездушный, ненасытный, ненаказуемый!
И снова я ничего не мог ответить товарищу, не привык к подобным беседам; у нас в классе никто никогда так не говорил, словно обо всем этом должны были думать и заботиться другие, словно все плохое, несправедливое и преступное окажется изжитым еще до того, как мы окончим школы и нам останется только получить аттестат и явиться на готовенькое.
Лешка первым в нашем классе заговорил о трудностях, ожидающих нас впереди, первым прямо спросил себя и нас: можем ли мы занять свое боевое место, наряду с Корчагиным и краснодонцами, способны ли ополчиться против зла, — ведь зло не всегда предстает в белогвардейском или фашистском мундире, может явиться и в приятном сером костюме Егория Жилова.
С этого дня Ляля незаметно, но решительно вошла в нашу жизнь, в нашу дружбу и даже отсутствуя оставалась с нами — обликом, чувствами, мыслями: «Ляля сказала… Ляля считает… Ляля не согласна…».
И еще — стихи. Да, стихи! Ляля любила стихи, и мы стали читать и чтить поэзию; в нашей жизни появилась поэзия. Подумать только — перед самыми выпускными экзаменами! Ляля помнила наизусть целые поэмы, вечно носилась с томиками любимых стихотворцев и читала с закрытыми глазами.
Вновь растворилась дверь на влажное крыльцо,
В полуденных лучах следы недавней стужи
Дымятся. Теплый ветр повеял нам в лицо
И морщит на полях синеющие лужи.
Еще трещит камин, отливами огня
Минувший тесный мир зимы напоминая,
Но жаворонок там, над озимью звеня,
Сегодня возвестил, что жизнь пришла иная…
Впервые Ляля появилась в нашей школе минувшей осенью. Запомнились почему-то неяркие цветы — георгины — которые она принесла. Потом георгины дольше других цветов стояли на школьном окне не увядая. Держалась Ляля уверенно, свободно — так и веяло от нее степным привольем, свежестью полей. Загрубевшие руки казались по-мальчишески крепкими; смуглое лицо не отличалось тем нарочитым, самоотверженно добытым на знойном пляже загаром, которым щеголяют иные модницы. Похоже было, что она по-крестьянски прятала лицо под платочком:
— В поле иначе нельзя, — оправдывалась она, точно ее обвиняли в чем-то зазорном, — заработаешься, не заметишь, как сгоришь.
В ее учебниках между страницами то и дело попадались цветы: задорные сокирки, мечтательные волошки, ласковый, задумчивый барвинок.
— Ляля, имей в виду, — упрекал я, — ты варварски обращаешься с учебниками.
— Знаю. Безобразие. Но погляди, какие цветы чудесные! Вот ромашка. Такая родная, родная. Что-то знает и не говорит.
…Когда я думал о Ляле, мне всегда представлялся простор, свет, яркая радостная обстановка. Но вот, однажды, мне довелось побывать у нее дома. Ляля захворала, и Вера Павловна велела навестить ее и передать табель.
Сбежав по каменным ступеням, я очутился в тесном коридоре полуподвального помещения. Целый ряд квартир по обе стороны, шум общей кухни, смех и плач детей — сначала я растерялся. Потом знакомый девичий голос подсказал, в какую дверь постучаться.
В маленькой комнате было чисто, опрятно, но чувствовалось, что люди живут небогато. Отец Ляли часто хворал, зарабатывал мало, все хозяйство лежало на плечах Анастасии Дмитриевны и Ляли. Но я, собственно, не об этом хотел сказать, — не о подвале, не о тесной комнате. Вскоре Ступало получили новую квартиру и это, конечно, было великим праздником; Лешка сказал, что новоселье сверкает у Ляли в глазах. Но в характере Ляли ничего от этого не изменилось, просто библиотечка поэтов переместилась на этаж выше. Именно это хотелось отметить: Ляля, как все мы, очень любила хорошие вещи, хорошую обстановку. Заходила иногда в магазины, чтобы посмотреть на хорошее, дорогое. Но вещи никогда не были для нее главным.
На другой день после уроков Лешка подошел ко мне:
— Помнишь, ты сказал: «Мы не квартиранты в отцовском доме».
Я удивленно глянул на друга, не понимая, о чем он завел речь.
— Ну ясно, — фыркнул Жилов, — уже и позабыл!.. А я, чудак, до сих пор думаю, мучаюсь, — как всегда он помолчал немного; было похоже, что думать ему легче, чем говорить, — не квартиранты! Здорово сказано. Ну, хорошо, — посмотрел он мне в глаза, — а что прикажешь делать, если мы не квартиранты? Ну, что бы ты делал на моем месте? Ну, вот я сейчас вернусь домой, открою дверь, войду в квартиру, в которой, как ты правильно сказал, я не могу и не хочу быть просто квартирантом. А в ней, в этой нашей квартире, все осталось по-старому. Как будто и суда не было. Пустая жизнь, пустые люди, а главное — плохая жизнь и люди плохие. Очень плохие, Андрюшка… Ну, что бы ты стал делать?
— Не принял бы закона джунглей.
— Ну, хорошо. Я не принял закона. А дальше? На кулачках мне с ними драться, что ли! Или перед товарищем управдомом вопрос поставить?
— Напрасно кипятишься, Леонид, у вас давно все уладилось. Напрасно только себя расстраиваешь.
— Уладилось! Да, уладилось. А я не хочу жить так: улаживать, налаживать, заглаживать, — он вдруг умолк, может быть, потому что подошла Ляля.
— Пойдем вместе сегодня, Лешка?
— Не знаю… я спешу… — рассеянно отозвался Леонид и вдруг заулыбался. — Послушайте, ребята, приходите вечером ко мне. Почитаем стихи про любовь и трудовые резервы. Кроме шуток, Ляля, почитаешь стихи. Музыку послушаем. Классическую, назло всем шумовикам. И ты непременно приходи, Андрюшка.
Мы заверили Жилова, что придем послушать классическую музыку и разошлись. Впервые за долгие школьные годы я возвращался домой один. И вдруг, уже у самой калитки, вспомнил: сегодня день рождения Лешки! Вот почему он пригласил нас посидеть, поболтать по душам!..
Вечер оказался непредвиденно хлопотливым; предстояло купить подарок, привести в порядок костюм — не хотелось ударить лицом в грязь перед гостями Жиловых. Давно собирались купить новый, но все откладывали от получки до получки, то одно требовалось купить, то другое. Совсем уж было решили к Новому году, но в самый канун праздника мама прибежала взволнованная, запыхавшаяся:
— Андрюшка, дорогой, не знаю, что и делать: в наш магазин привезли шифоньеры совершенно новой конструкции, очень удобные, красивые, поместительные.
Она так и сказала: «новой конструкции» — повторила мое любимое словечко. Ну, что было сказать?
— Если новой конструкции, — решил я, — покупай. Покупай — и все. А с костюмом подождем.
Так появилась в нашей комнате «новая конструкция», а вопрос о новом костюме был отложен.
Узнав, что я собираюсь на именины к Жиловым, мама поспешила мне на выручку, помогла отутюжить борта на пиджаке, надушила и положила в карманчик цветной батистовый платочек, отпустила из неприкосновенного запаса небольшую сумму денег на подарок:
— Ты ж смотри, — напутствовала она меня, — к приличным людям идешь.
Она слышала об истории Егория Григорьевича Жилова, но знала также, что обвинения, выдвинутые против него, не подтвердились, и объясняла все происками завистников.
— Не урони себя!
Как все простые люди невысокого достатка, она очень дорожила своим единственным богатством — порядочностью.
— Ну, что вы, мама!.. — ответил уже в дверях и поспешил на именины.
По дороге заглянул в магазин, но, к сожалению, ничего хорошего выбрать не мог. Настроение мое совсем было испортилось, но тут на улице, на открытом лотке, случайно бросилась в глаза обложка маленькой красивой книги. Это был томик любимого поэта Ляли.
«Лешке будет приятно получить этот томик, — подумал я, — тем более, что и Ляля придет и, наверно, согласится почитать стихи».
И вот с маленьким томиком и с самым чистым чувством, какое только бывает в день рождения лучшего друга, в погожий весенний вечер я направился к товарищу…
В доме Жиловых тихо. Не слышно ни гостей, ни музыки, не видно цветов. Самый что ни на есть будничный день.
Лешка мне очень обрадовался: «Молодец, что пришел. Ценю. Хвалю и тому подобное». Потом шутя представил меня Ляле:
— Знакомьтесь — соседка по парте!
— Я никогда не была и не стану соседкой товарищу, — не принимая шутки, строго проговорила Ляля. Я видел, что Леонид насупился, и поспешил вручить подарок:
— А это от меня. Расти большой!
— Не забыл! — удивился Лешка, и глаза его заблестели по-мальчишески радостно. — Ну, спасибо, Андрюшка. Честное слово, напрасно ты все это… — и тут же принялся перелистывать и разглядывать книгу, видно, подарок пришелся ему по душе: такой маленький изящный томик в прекрасном переплете. Завидев томик, Ляля подошла к нам, заглянула в раскрытые страницы:
— Чудесная книга. И я такую Леше подарила.
Я так и обомлел — значит, мой подарок не первый и не единственный!
А Лешка посмеивается:
— Ничего, друг, все отлично: у вас с Лялей одинаково изысканные вкусы.
— Но это перевод, — перебила Ляля, а я подарила Леше в подлиннике. По-моему, не следует читать родных поэтов в переводе.
— Вот и хорошо, — подхватил Леонид, — теперь мы можем судить о качестве переводов. Поговорим, поспорим. Честное слово, мне очень дорого, ребята…
— Ну, если перевод, — немного успокоился я, — это уже совсем другая книга, ничего похожего!
Мы уселись рядышком на диване, и, конечно, сразу разгорелись споры. Впрочем, я больше слушал, разглядывая обстановку. Вещи все были хорошие. И картины по стенам очень хорошие. В такой обстановке могут только самые возвышенные мысли рождаться. Я невольно вспомнил напутствие мамы: «К приличным людям идешь…». Мне стало не по себе — несправедлив Лешка к отчиму, сам издергался, близких чернит…
…Продолжал разглядывать картины, смотрел на девушку в розовом, на золотой закат, прозрачный светящийся залив, на девушку с полевыми цветами…
На столе лежали томики библиотеки поэтов. Я решил, что это Лялины книги — Леонид поэтической библиотеки не собирал, увлекался техникой, особенно радио и телевидением. Но теперь он то и дело брал со стола какой-нибудь томик, перелистывая и вдруг начинал декламировать с увлечением, громко, как будто обращаясь не только к нам:
Не напрасно ли
новую борьбу ты ищешь?
Разве кончена
та, старая, борьба?
Стой на прежнем
боевом посту бессменно!
В новом облике
все тот же враг пред нами.
Леонид читал одно стихотворение за другим. Получалось это у него как-то неспокойно, беспорядочно, между разговором, будто не стихи читал, а свои мысли высказывал:
…Век породил нам эпоху великую! Боже! Как горько
В этот великий момент видеть ничтожных людей!..
Внезапно отложил книгу и зашагал по комнате от стены к стене, заметался:
— Вчера он снова оскорбил маму. Понимаете, не бранил, не вспылил, а так, знаешь, спокойненько, подло, по-хамски. Точно мимоходом ногой пнул надоевшую вещь… А потом она всю ночь плакала…
Леонид остановился, уставился на меня, как будто я мог ответить на его вопросы:
— Почему она терпит все это? Умная, образованная женщина!.. Раньше я плакал вместе с ней. Понимаете? Она здесь, на стильном диване. А я за стеной, в своей отдельной комнате. А теперь не плачу. Просто удивляюсь со стороны, равнодушно…
Леонид говорил неправду, не мог он оставаться равнодушным. Не знаю, кого пытался обмануть — нас или себя.
Больно было слушать все это, и я поспешил переменить разговор:
— Сидим тут, как на экзамене. Что у вас, радиолы нету?
— Радиола жиловская, — отрезал Леонид.
— Так что, после этого — не жить, что ли?
— А знаете что, ребята, — тряхнул головой Леонид, — перейдем в мою комнату. Кубатура меньше, зато чистого воздуха больше.
Он неслышно двинулся по комнате, мы так же неслышно — ноги утопали в мягких, ворсистых коврах — последовали за ним. Непривычное чувство охватило меня, оно усиливалось при каждом новом шаге по этим пышным бархатистым коврам. Наверно, это глупо, но ощущение напоминало щекотку — было и приятно и как-то не по себе.
Через маленькую дверь из коридора мы прошли в Лешкину комнату, небольшую, с одним окном. Лешка уверял, что в планах архитектора она именовалась комнатой для работницы. Но работница Жиловых обитала в кухне.
Стол, переживший оккупацию, кровать цельнометаллическая, новенькая — достижение местного цеха ширпотреба — все привычные, понятные вещи; мы сразу почувствовали себя по-домашнему.
— Эту комнату мы с мамой занимали, — проговорил Леонид, — еще тогда… До Жилова. Дверь эта была заколочена. Оставался выход на черную лестницу.
Леонид помолчал немного и вдруг нехорошо усмехнулся:
— Потом маме надоело так… Захотелось пожить…
— Послушай, Лешка, — горячо заговорила вдруг Ляля, — иногда мне кажется, что ты очень хороший парень. Скажу откровенно. А потом ты меня начинаешь злить. У Чайльд Гарольда хоть плащ был. А ты просто, так, даже без плаща.
— У тебя. Ляля, всегда классические примеры. А нам классика недоступна. По-нашему проще говорится: оторвался.
— Не знаю, как лучше — классически или проще. Но когда я думаю о тебе, мне становится тревожно.
— Это потому, что ты не делаешь утренней зарядки. Нервы нужно укреплять, Лялечка.
— Остроумие и балагурство, это не одно и то же.
— Именины называется, — вмешался я, — будем мы веселиться, или нет?
— Ладно, ребята. Признаю ошибку. Сдаюсь Включаю радиолу на полную катушку. Пусть окна дрожат. Итак: кавалеры, шерше ву девочек. Андрюшка, приглашай Лялю. Школьный вальс.
Я подошел к Ляле и церемонно поклонился. Она так же церемонно положила мне руку на плечо.
— Мы готовы, Леня!
Леша направился было в соседнюю комнату, шагнул к двери и на мгновение задержался:
— А легко все-таки, ребята, попасть на жиловскую половину. Стоит только открыть эту маленькую невзрачную дверь…
Леонид распахнул дверь и отступил — на пороге стоял Егорий Григорьевич Жилов, приветливо улыбаясь:
— А! Веселимся, молодежь!
Ляля смущенно сняла с моего плеча руку, спрятала за спину, как делала это у классной доски; я неуклюже повернулся, повалил стул и хрипловато буркнул:
— Здравствуйте.
Егорий Григорьевич продолжал приветливо улыбаться:
— Ну, ну, танцуйте, ребятки. Не станем мешать. Леня, а почему ты не завел радиолу? — он отошел в глубь комнаты, как бы собираясь удалиться, но не уходил, чего-то выжидал.
Лешке было неприятно появление отчима, но он старался не подать вида; присутствие Ляли стесняло его. Егорий Григорьевич должно быть разгадал состояние Лени и поспешил воспользоваться его замешательством:
— Напрасно ты, Леня, замкнулся. Нехорошо это. Твой день рождения — наш общий праздник.
Леонид, упрямо опустив голову, молчал. Егорий Григорьевич продолжал скороговоркой, опасаясь, что Леонид перебьет его:
— Мы с мамой нарочно вернулись пораньше, чтобы вместе… А я уже позаботился, чтобы сегодня все было как у людей. Пожалуйте, ребята, заходите. В нашей комнате просторней. Опять же — радиола. Особенного ничего, но повеселиться, отметить, так сказать, имеется возможность Леня, приглашай товарищей.
Мы с Лялей нерешительно переглянулись, не зная, что делать. Лешка растерялся, — приветливость и радушие отчима обескуражили его.
Егорий Григорьевич повернулся к Ляле и, не переставая на нее смотреть, торопил Лешку:
— Мамочка ждет нас, Леонид!
— Могла бы сама сказать… — Лешка покосился на Лялю и запнулся. Взгляд Ляли стал напряженным, выжидающим. Не сводя глаз с Ляли, Егорий Григорьевич упорно вел примирительный разговор.
— Прошу вас, ребята, стол накрыт. Проведем вечерок по-человечески.
— Вот я и хочу по-человечески! — неожиданно выкрикнул Лешка, — По-человечески, — поняли?
— Леонид! — укоризненно покачал головой отчим. — Людей постесняйся.
Я смотрел на Лялю и видел, что каждое резкое слово Леонида больно задевало ее.
…«Когда я думаю о тебе, мне становится тревожно», — вспомнились ее слова. Леонид, разумеется угадывал состояние Ляли, но он ничего уже не мог поделать с собой:
— По-человечески, а не прихлебателем, — слышите?
Егорий Григорьевич с трудом сдерживал себя, все еще на что-то надеялся, чего-то выжидая. Он только отошел немного и как бы невзначай отодвинул портьеру, — яркий свет ударил в глаза. За то время, пока мы оставались у Лешки, столовая преобразилась, стол был накрыт белоснежной скатертью, букет свежих цветов красовался посредине. На полке серванта стояли вазы с фруктами и корзины с бутылками, пестревшими нарядными этикетками и серебром, — чьи-то торопливые руки позаботились приготовить все для семейного торжества.
Чуть слышно скрипнула невидимая дверь, послышалось шелковистое шуршание и легкие шаги — в рамке двери появилась женщина в черном вечернем платье, оставлявшем обнаженными руки и плечи:
— Леня, дорогой мой, мы ждем, — тихо проговорила она, ласково, но вместе с тем настойчиво, как врачи говорят с капризными больными, — перестань, мальчик. Не мучь себя и других…
Ее темные, простодушно, по-детски широко открытые глаза сверкали от недавних слез и повторяли просьбу: «Леня, дорогой мой, не мучь…» — и я видел, что Леонид готов был поддаться этой просьбе. И Ляля смотрела на него и ждала.
Но в этот миг грубо и некстати вмешался Егорий Григорьевич:
— С тобой по-хорошему говорят!
Лешку словно обожгло:
— Да, по-хорошему, — злобно выкрикнул он. — Знаю ваше хорошее!
— Леня! — бросилась к нему Ляля.
Но Леонид уже ничего не слышал:
— Он машину обещал мне купить. Лишь бы помалкивал по-хорошему.
Женщина в черном платье прислонилась к двери, беспомощно опустив руки.
— Лешка дорогой, — молила Ляля, — не надо!
— Оставь, Лялька, — выдернул руку Леонид, — теперь уже все равно. Теперь уж пусть! — Лешка шагнул к Жилову. — Ненавижу вас, слышите!
Лицо Егория Григорьевича постепенно наливалось кровью; по щекам, по массивной короткой шее расплылись багровые пятна. А подбородок и губы побелели:
— Мой хлеб жрешь, щенок…
— Ага, заговорили, наконец, своим настоящим языком, — рассмеялся Леонид. — Вы и маме так говорили: «Мой хлеб жрешь». Я слышал…
Женщина в бархатном платье заплакала, прижавшись к притолоке двери.
Жилов замахнулся тяжелой короткой рукой.
— Бросьте, — не отступал Лешка. Мне невольно вспомнилось, как он всегда говорил: «Не люблю это слово», — бросьте, не посмеете. Шума побоитесь.
— А-а, — выкрикнул Жилов, — на общественность опираешься.
— Да, опираюсь.
Леонид уже не владел собой, не думал, что говорит:
— Люди не станут больше терпеть. Увидите! Не сегодня — завтра скажут…
— Ты что, — задыхался Жилов, — против меня вздумал. — Он с трудом подавил внезапную вспышку гнева, заговорил негромко, своим обычным размеренным тоном, с чуть заметной усмешечкой: — Глупый, больной мальчишка! Тебе добра желают, заботятся. А ты что выкидываешь. — Он приблизился вплотную к Леониду. — Больной, больной, припадочный, — повторял Егорий Григорьевич с состраданием. — Тебя никто и слушать не станет. Жилова кругом знают. Жилову верят, — Егорий Григорьевич наклонился к самому лицу Лешки. — Тебя же, щенка, за подлую клевету притянут. Понял меня, мальчик?
— Что это… — воскликнула Ляля, подняв руки, словно от чего-то защищаясь. — Как все гадко, противно, — она закрыла лицо руками и выбежала из комнаты.
Лешка кинулся вдогонку. Я за Лешкой. Однако нам не удалось остановить Лялю.
Мы остались с Лешкой одни на улице.
— Может, к нам пойдем? — нерешительно предложил я.
— Оставь меня, Андрей… Уходи!
— Никуда не пойду.
— А я говорю — все уходите!..
— Пойдем к нам, Лешка, переночуешь. А завтра видно будет.
Леонид прикрикнул на меня, советуя убираться; некоторое время он еще хорохорился, однако понемногу раздражение улеглось: нужно было что-то делать, подумать о своей судьбе — тут криком не возьмешь.
— Проводи до автобуса, — попросил он, — я в поселок поеду. У меня там дед проживает. Правильный старик.
— Да у тебя хоть деньги есть на билет?
— Деньги? — растерянно переспросил Леонид, полез в карман, вытащил какую-то программку, гребенку, носовой платок. — Нет, денег нету. Да ладно, как-нибудь…
— А если контролер?
— Ну, пешком дойду, подумаешь.
— Погоди, я свои запасы проверю. У меня на тетрадки было отложено, — пошарил в карманах, нашел мелочь.
— Пошли!
Я проводил его до остановки:
— Смотри, Лешка, если что — дай знать…
— Ладно, устроимся!
Я видел, парню неприятно было, что мы оказались невольными свидетелями всего происшедшего. «Пусть едет, — подумал я, — побудет у деда, подумает, сам разберется», — не стал донимать советами, спросил только:
— А в школу придешь?
— Завтра нет. Может, после выходного.
— Всего, Ленчик. Буду ждать!
— Всего, Андрюшка. В школе, пожалуйста, про меня не болтай.
— Хорошо, Лешка. Счастливо.
Я смотрел вслед автобусу, пока красный огонек не исчез в темноте.
На другой день Ляля спросила встревоженно:
— Где Лешка?
— Здорово! Сама убежала, а теперь спрашиваешь!
— Какой ты злой, Андрюшка!
— Пусть злой. Зато товарища не оставил.
— Не могла я, понимаешь — не могла. Неужели ты хотел, чтобы я расплакалась.
Я поспешил успокоить ее:
— Можешь, пожалуйста, не волноваться, — Лешка придет после выходного.
Однако ни после выходного, ни на следующий, ни на третий день Леонид не являлся. Я не на шутку встревожился. К Жиловым идти не хотелось, а где проживают Лешкины старики, — не знал. Наш новый классный руководитель Вера Павловна тоже встревожилась:
— Ступалов, — подозвала она меня на переменке, — что стряслось с Жиловым? Третий день отсутствует…
— Не знаю, Вера Павловна.
— Не знаешь? — вспылила учительница. — Вы же неразлучные товарищи.
— Но я действительно не знаю, Вера Павловна.
— Если бы речь шла не о Жилове, — резко промолвила Вера Павловна, разглядывая меня с любопытством, точно я впервые появился в школе, — я бы не придала значения. Трехдневный прогул в нашем классе заурядное явление. Но Леонид!.. — она не договорила и, бросив вскользь: «На родителей я, конечно, не надеюсь», — велела мне сегодня же отправиться к Жиловым и узнать, что с Лешкой.
Мне не очень-то хотелось встречаться с Жиловыми и я ответил уклончиво, а Вера Павловна по-своему расценила мое замешательство:
— Послушай, Ступалов, — воскликнула она, с трудом скрывая раздражение. — Вот уж полгода присматриваюсь к тебе и не могу понять, хороший ты человек или не очень хороший, — она немного помолчала, продолжая разглядывать меня, потом спросила в упор. — Ты знаешь, что Леониду Жилову сейчас очень тяжело?
— Знаю, — потупился я.
— Вот как, знаешь! Чудесно, Ступалов, оказывается, ты все знаешь. Ну, а знаешь ты, зачем существует на свете школьный коллектив, товарищи, школьная комсомольская организация?
Я удивленно взглянул на учительницу — смеется она надо мной, что ли!
К Жиловым я не пошел. Не смел этого сделать без Лешкиного ведома.
В школе я соврал, что Лешка болен азиатским гриппом. Вера Павловна приняла эту печальную новость близко к сердцу.
— Непременно все сразу свалится на человека. Ты был у него? Как он себя чувствует?
Что было ответить? «А вдруг Лешка завтра придет в школу? — мелькнула тревожная мысль. — Непременно нужно повидать Леонида. Сегодня же. Но как это сделать? Может, посоветоваться с Лялей? Девчонки лучше разбираются в подобных вопросах…»
Ляля рассудила все очень просто и быстро:
— Пойдем к Жиловым и узнаем, где живут Лешкины старики.
— А может, Леонид не хочет, чтобы Жиловы знали о его местопребывании.
— Ты не прав, Ступалов, — негодующе возразила Ляля. — Все-таки мама есть мама!
После уроков отправились к Жиловым. Впервые мы с Лялей шли вдвоем. Она, кажется, не придавала этому особого значения, а я чувствовал себя так, словно никогда раньше не говорил с девчонками, не ощущал прикосновения легкой руки. То и дело сбивался с шага, смущался и, чтобы скрыть смущение, говорил резко, отрывисто, часто повторяя: «Ну, вот». Я рассказал о беседе с Верой Павловной, о словах ее относительно товарищества и коллектива. Ляля, разумеется, горячо поддержала учительницу. Она всегда с восторгом отзывалась о Вере Павловне, хотя Вера Павловна пришла к нам в конце второй четверти и ничем еще себя не проявила. Возможно, девчонки лучше и быстрей угадывают новых людей.
А впрочем, что теперь толковать о школе, когда до последнего звонка остались считанные минуты! Я, например, уже чувствую, как понемногу перестаю быть школьником. Хотя еще не знаю, кем стану после школы. Счастливые те ребята, у которых есть увлечения — радио или авиация, химия или физика. А я ничем не знаменит, у меня нет ни школьных рекордов, ни достижений, на выставках вы не увидите моих моделей, в газете не прочтете о картинах юного художника Ступалова. Я — обыкновенный.
— Вера Павловна права, — настойчиво повторила Ляля, — мы не дружны. Вот что плохо. Понимаешь, не дружны по-настоящему. Так, чтобы за друга в огонь и в воду.
— Странно ты рассуждаешь. Не все же вопросы можно выносить на общее собрание. Есть глубоко личное…
— Если товарищу плохо, это не глубоко личное, а глубоко общее.
— Хорошо говоришь. А сама убежала от глубоко общего. И чуть не расплакалась.
— Ну что ж… Конечно… Мне стало больно за Лешку…
— Да ты не думай, — поспешил я успокоить Лялю, — не хотел тебя обидеть. Просто пример привел. Видишь, как трудно быть правильным. Если действительно можем помочь — это коллектив. А если только так, напрасно рану растревожить — это уже не коллектив.
— Своим углом живем!
Мне не хотелось продолжать этот разговор, ломать голову над подобными вопросами не привык. В классе мы все больше занимались разбором классических положительных и отрицательных типов, писали сочинения: «Образ героя», а вот над своими собственными образами не задумывались.
А Ляля без всякой видимой последовательности, вдруг воскликнула:
— Знаешь, мы ведь с тобой однофамильцы. Если не считать грамматической формы «ов», — и она увлеклась своим открытием, позабыв обо всем, что говорилось раньше, — итак, Андрюшка, и ты — Ступалов. Фамилия, безусловно, безобразная, но что поделаешь!
— Может, мы с тобой родичи?
— Возможно. Хотя у нас в роду никто так глупо не ухмылялся.
— Ну, вы вообще — носики-курносики.
— Неправда, у меня римский нос.
— А разве в Риме не было курносых?
Ляля уклонилась от уточнения этого исторического вопроса:
— Итак, Андрюшка, мы родичи… Давай общих дядек и теток называть. Ты откуда родом?
— Не знаю. Кажется, из Омельника. Где-то на Псле есть такое село.
— А мы из Ступоливки. Это на Днепре, за Градижском. Мы там каждый год бываем.
— Отдыхаете?
— Работаем. У нас хаты очеретом покрывают. А у вас?
— Почем я знаю…
Ляля рассмеялась:
— Эх ты — из Омельника! Это я так, нарочно спросила, чтобы проверить, какой ты землячок. А хаты теперь у нас рубероидом покрывают. Хороший материал Жаль только трудно достать — и сейчас же спросила: — Неужели ты про Ступоливку не слышал? Историческое место.
— На Украине все места исторические.
— Да, верно, — тихо отозвалась Ляля.
— Нема такої П'ятихатки, щоб не було історії початку.
— А вот сейчас ты нехорошо сказал.
— Почему нехорошо? Ты ж сама сказала: верно.
— Нет, сейчас ты очень плохо сказал. Со стороны, по-чужому. А чужой глаз — злой глаз. Кто со стороны смотрит, тому не болит.
— Ну, я не знаю… Ты сказала — история, и я говорю: история.
— А ты знаешь, в чем история Украины? Крови народной много пролито. Земля святая, — глаза Ляли потемнели и стали неподвижными, они не смотрели, а судили меня.
— Что я, по-твоему, должен каждое слово проверять?
— А ты не слова, ты себя проверяй, — Ляля прикоснулась рукой к моей выпяченной груди, как раз в той области, где врачи обычно выслушивают сердце. — Вот здесь проверяй.
Я прислушался: сердце колотилось, стучало, но я еще не научился как следует различать его голоса — кто знает, о чем вещало оно.
Только стали подниматься по лестнице — навстречу Лешка, спешит, скользит по ступеням, точно ступени раскаленные.
— Вот удача! А мы к тебе, Лешка.
— Да, верно, удачно получилось, — Леонид говорил неуверенно, держался неловко, старался не встречаться глазами с Лялей. И нами овладела какая-то непривычная неловкость. После случившегося в доме Жиловых что-то мешало нам просто и дружески взглянуть друг другу в глаза, — так ничтожная заноза мешает крепкой, здоровой руке.
Мы сошли вниз, вышли на улицу, постояли немного, потолковали о самых незначительных вещах. Ни я, ни Ляля не сказали Леониду ничего, что собирались, что должны были сказать. Я забыл даже упомянуть о том, с какой искренней заботливостью и тревогой расспрашивала о Жилове Вера Павловна. Обронил только между прочим:
— В школе спрашивали, почему не был…
— Скажи: болеет гриппом.
— Я так и сказал — азиатским.
— Ну и молодец. Азиатский это внушительно. Доложи: через недельку, мол, Жилов явится, — Лешка поправил небольшой сверток, наспех, неаккуратно перевязанный узловатой растрепанной веревкой, и поспешно добавил, как бы оправдываясь:
— А я тут на минутку забегал. Барахлишко. Документики. Надо все-таки. Жизнь.
Не знаю, что было тому причиной, но расстались мы нехорошо, не по-дружески. Может, потому что впервые столкнулись с настоящим, неприкрытым злом, не смогли противостоять ему, спасовали. В таких случаях, наверно, людям всегда неудобно смотреть в глаза друг другу.
Проводили товарища до автобусной остановки, пожелали всех благ…
Через неделю Леонид Жилов, как ни в чем не бывало, сидел за своей партой. Держался он уже спокойней, уверенней и только одна незначительная история несколько разволновала его.
На переменке неожиданно подскочил к нему Аркашка Пивоваров:
— Послушай, Ленчик, конечно, это не мое дело. И тому подобное. И ты, пожалуйста, не обижайся. Пойми, я от чистого сердца. По-комсомольски…
— Приятно послушать комсомольца в коротких штанах, — фыркнул Лешка.
— Ладно, Лешка. Все это мелочи. Штаны и тому подобное. Я другое хочу сказать, — Пивоваров мялся, смущался, исчезла вдруг его гладкая, отшлифованная речь опытного болтуна и завсегдатая танцплощадок, парень заговорил по-человечески: — Я знаю, Лешка, тебе сейчас здорово тяжело; так вот, если что… Если негде перебыть, переночевать — пожалуйста. Без всяких, по-товарищески. Понял?
Леонид нетерпеливо дернул плечом, недобрая усмешечка искривила губы:
— Это ты разболтал? — повернулся он ко мне, потом вопросительно уставился на Лялю. — Я же просил, как людей!..
— Никто ничего не разболтал, Лешка, — поспешил успокоить его Пивоваров, — просто мой отец дружит с твоими соседями. Вчера приходит и говорит: «Что это у вас там в школе творится — школьники от своих родителей убегают. Давно пора вопрос поднять».
Густые щеточки ресниц закрыли глаза Лешки, но мне почудилось, что они злобно сверкнули. Жилов не успел ничего ответить — ребята окружили его, каждый наперебой предлагал дружескую помощь.
— Если хочешь, можешь у нас перебыть, — уговаривал один.
— Давай к нам, Лешка. Правда, у нас только одна комната, зато шикарный балкон с видом на футбольное поле. Будем вместе на балконе спать. Там южнорусская овчарка помещается, но она ничего, душевная. За последнее время ни одного серьезного укуса.
— Да ты, Жилов, по-простому…
— Спасибо, хлопцы, — растерялся Жилов, — я даже не ожидал. Спасибо большое, — он благодарил товарищей, стараясь скрыть смущение, но его голос дрожал. Лешка запнулся, с трудом овладел собой. Потом снова принялся благодарить и более всего Аркашку, наверно потому, что дружеское отношение его оказалось самым неожиданным.
— Да вы не беспокойтесь, ребята. Все в порядке. У меня мировые старики.
— Ну смотри, Ленчик, если что — не забывай товарищей.
Звонок заставил нас разойтись по местам, но я — да, пожалуй, и Лешка — продолжали думать о случившемся, хотя ничего особенного не произошло, обыкновенный разговор ничем не примечательных и далеко не лучших в школе мальчишек. Порывистые, ершистые, рожденные в тяжкие годы испытаний, они более всего на свете не любили слащавых, красивых слов. Наверно, потому и разговор у них такой выработался — грубоватый, свойственный тяжелым временам.
Но теперь вдруг эти ершистые мальчишки предстали по-новому, какой-то новой, неприметной с первого взгляда, чертой.
Чем ближе были экзамены, чем настойчивей убеждали нас держаться мужественно и спокойно, тем неспокойней становилось в классе. А потом, в начале весенней четверти, наступил перелом: кто-то первым обронил сгоряча: «Э, да ладно…» — и в классе образовалось два течения — горячих и невозмутимых. Впрочем, по-моему, они только прикидывались невозмутимыми, а сердце у каждого постукивало. Так или иначе, вся школа, весь город был наполнен горячими; на рассвете и по ночам, дома, в парках и по улицам бродили возбужденные синусы и косинусы, правильные и неправильные глаголы, за каждым углом скрывались самые ответственные прямые и острые углы. В воздухе уже пахло тополями и экзаменами.
Рая Чаривна, моя соседка по парте, вдруг в середине урока широко раскрывала глаза и стискивала руки:
— Послушай, а когда родился Владимир Мономах? До крещения или после?
А я мучительно старался вспомнить, кто такой Владимир Мономах.
Аркашка Пивоваров успокаивал нас, заверяя, что про Мономаха спрашивать не станут, и мы бросались заново просматривать билеты.
В тот день на пятом уроке Райка вдруг ни с того ни с сего — очевидно от переутомления — закатила истерику. Вера Павловна всполошилась, зазвенела скляночками из нашей классной аптечки, никак не могла накапать успокоительные. А Чаривна тем временем стала подкатывать глаза и дергать поочередно то правой, то левой ножкой, обутыми в сиреневые туфельки на тонких высоких каблучках. Тогда Аркашка Пивоваров выскочил в коридор, набрал под краном воды — полный целлофановый мешочек, в котором он приносил завтраки, вернулся в класс и вылил всю воду за воротничок Чаривной. Райка взвизгнула, вскочила и выпучила глаза. Затем она гордо выпрямилась и окинула Пивоварова холодным взглядом:
— Дурак! Я с тобой не имею ничего общего.
Она поспешно собрала книжки, захватив мою тригонометрию, позабыв пухлый, зачитанный роман, сказала Вере Павловне:
— Вы же видите, что я не могу оставаться в классе, — и ушла домой, прибавив к легендам о нашем классе еще новую: «Самостоятельно покидают уроки».
— Зачем ты это сделал! — накинулась на Пивоварова Вера Павловна.
Аркашка пожал плечами:
— Жалко было смотреть на вас, Вера Павловна.
После всего случившегося каждому стало ясно, что ученики десятого «В» страшно перегрузились и решено было провести вечер отдыха десятиклассников. Аркашке поручили прочитать «монолог» о долге и чести молодежи, двое других школьников взялись сыграть пионерский марш на саксофонах, кто-то собирался выступить с художественным свистом, Рая Чаривна обещала танцевать до упаду. Вечер предстоял интересный.
Я рассказал всем, что Ляля Ступало очень любит стихи, превосходно декламирует и широкие массы десятого «В» потребовали от нее участия в школьной самодеятельности. Ляля не заставила долго себя упрашивать.
— Прочитаю произведение Максима Тадэича, — она так и сказала — «Максима Тадэича», она всегда величала поэтов по имени и отчеству, или просто по имени, как своих хороших знакомых: «Михаил Юрьевич», «Александр Сергеевич», Тарас, Леся. Особенно ласково произносила она «Леся», и в этом не было ни тени фамильярности, напротив, — сказывалось какое-то особое благоговение.
— Ты придешь на вечер? — спросила Ляля Лешку.
— Не думается мне что-то о вечерах…
— О чем же тебе думается, Лешка?
— О прыщике на твоем носу.
— Гадкий ты, Лешка! — воскликнула Ляля и повернулась ко мне. — Пойдешь на вечер, Андрей?
— Пойду, конечно.
— Приходи. Я прочитаю твои любимые стихи…
Мои любимые! А я, признаться, и не заметил, как стали они моими любимыми!
— Вот и чудесно, — усмехнулся Жилов, и я понял, что это относилось не только к стихам, но и ко всему предстоящему вообще: школьному вечеру, выступлению Ляли, моей встрече с ней, — прекрасно! Пойте, резвитесь, дети, — подошел к парте и занялся тетрадками.
Я попробовал заговорить с Лешкой. Меня все время что-то беспокоило, мучило, чувствовал, что нужно потолковать с товарищем, как бывало, по душам, но разговор не клеился. Только уж перед самым звонком Жилов вдруг сказал:
— Очкастый появился!
Я невольно оглянулся, ожидая увидеть очкастого. Но вокруг были наши ребята, ясный школьный день, — никаких привидений.
— Очкастый? — спросил я.
— Да. Вчера видел у Жиловых. Разве я тебе не говорил про очкастого? Эдуард Кондратьевич Рубец. Шикарный такой мужчина. Рыжий в полоску. То есть, костюм в полоску. Громадные очки на половину лица. Похож на мотоциклиста.
— А при чем тут очкастый?
— Как при чем? Адъютант Егория Жилова. Адвокат, который выручал его на суде. И с ним еще пучеглазый, тощий, зубы вечно скалит. Вчера я зашел домой… Выбрал такое время, когда мама одна. Прихожу — мамы нет. А пучеглазый, как тарантул из норы, выскочил: «Вам кого?» Точно он у себя дома, а я чужой. А за ним — очкастый. Гляжу, а там у них целая конференция. Насмалено-накурено, не продохнешь. И Егорий Жилов с ними. Ну, я повернулся и ходу…
Начался урок, Лешка сидел впереди меня, рядом с Лялей, я заметил, что Ляля все время украдкой поглядывает на него; потом что-то написала в своей тетради и подвинула ее Леониду. Лешка молча кивнул головой и ничего не ответил. А когда Лялю вызвали, она не успела вырвать из тетради списанную страницу и сказала, что забыла тетрадь дома. Я думал, что они с Лешкой снова пойдут домой вместе, но после уроков Леонид, никого не ожидая, подхватил книги и направился к двери. Насилу догнал его уже на лестнице.
— От друзей все же нехорошо отказываться.
Лешка не ответил.
— Онемел, что ли?
— А что говорить, если русский язык разучились понимать.
— Плюнь, Лешка! Не порть себе жизнь.
Он глянул на меня исподлобья:
— Думаешь, прощу им мою покалеченную жизнь. Рубахи не могу одеть — не знаю, с кого содрали… А мама? Думаешь, ей легко живется? Платья красивые, да все слезами залиты. А еще страшнее, когда она смеется и звенит бокалами. И прячет от меня глаза, — Леонид отвернулся, но сейчас же вновь нетерпеливо уставился на меня. — А ты, Андрюшка, — неужели ты мог бы жить спокойно?
— У меня рубаха своя. Заработанная.
— Ну, ясно, — своя рубаха ближе к телу.
— Не надо, Леня… Поговорить даже не можем по-человечески.
— Ты на вопрос отвечай. Что бы ты сделал?
— Во всяком случае сказал бы…
— Кому? Что? Я ведь не знаю, а понимаю. Понимаю, слышишь? А понимаю — это не факт. «Понимаю» никому не нужно. Это мое личное дело. Факты нужны.
— А может, Леня… — неуверенно протянул я, Леонид тотчас раздраженно перебил:
— Хватит, слышал: «Не порть судьбу, не ковыряй свою дорогу! Понапрасну тревожишься, может, даже ничего и нет». Может, может, может… — Лешка резким движением протянул мне руку: — Прощай, друг, мне на автобус…
С этого дня мы перестали с Леонидом говорить по душам. Даже о школьных делах не говорили, словно экзамены и учеба не интересовали Леонида. Постепенно он как бы отходил от школы, жил какой-то другой, непонятной нам жизнью. Каждый день неожиданно возникало что-нибудь новое:
— Ты на бильярде играл когда-нибудь?
— Гонял шарики…
— Нет, на настоящем. В пирамидку.
Я был занят правописанием приставок и уравнениями со многими неизвестными, и слова Жилова доходили с трудом сквозь завертевшиеся номера экзаменационных билетов и шелест лихорадочно перелистываемых страниц. Слово «пирамида» невольно вызвало ассоциацию с понятием усеченных пирамид, я мучительно морщился, вспоминая формулы, разговор оборвался.
В другой раз, в самый разгар урока, Леонид вдруг вспомнил.
— Завтра знаменитые самбисты приезжают.
Приезд знаменитых самбистов не тронул меня, и я продолжал напряженно всматриваться в столбики формул, начертанные на доске рукой учителя…
…«Окончить школу. Во что бы то ни стало. Получить аттестат… — Эти мысли не переставали мучить меня. — Закончить школу, получить первые заработанные деньги! Мать выбилась из сил, пора ей помочь»…
А Лешка говорил:
— Любопытный человек этот Феоктистов. Много слышал о нем от самбистов…
Я ничего не знал и не хотел знать о Феоктистове. Кто такой Феоктистов? Какое отношение он имеет к экзаменам?
А на следующий день Леонид снова заговорил о Феоктистове:
— Лидирует на велотреке, — сообщил он с таким видом, будто речь шла о лучшем его друге. Еще через день мы узнали, что Феоктистов помог ребятам приструнить хулиганчиков. Затем выяснилось, что на мотогонках он взял первый приз. Словом, не проходило дня, чтобы Леонид не добыл каких-либо ценных сведений: Феоктистов то, Феоктистов се.
Все, что касалось Феоктистова, приводило Лешку в восторг. На первых порах я не придавал этому особого значения — обычно Жилов так же легко охладевал, как загорался.
Однажды, когда мы с Леонидом проходили мимо какого-то нового дома, он вдруг остановился:
— Смотри! — воскликнул Жилов, с благоговением поглядывая на балкон верхнего этажа. — Цветы поливает!
Какой-то гражданин в светлом летнем пиджаке, накинутом поверх белой майки, громыхал ведром и поливалкой, — на мой взгляд самый обыкновенный, ничем не примечательный гражданин. Но Леонид прошептал многозначительно:
— Феоктистов!
И едва мы немного отошли, заговорил взволнованно:
— Случалось тебе, Андрюшка, при первой же встрече поверить в человека? Понимаешь — совершенно незнакомого человека?
— Верить, это когда работают вместе. Или, например, иметь какое-то общее поручение…
— Эх ты, порученьице мое неповторимое! Ни черта ты не понял, то есть, одним словом, бельмень. А я вот, только увидел Феоктистова, впервые, понимаешь, первый раз в жизни, и сразу подумал: хороший человяга. И с ним тоже ребята хорошие! И мне захотелось подойти к нему, потолковать по душам, откровенно, как с самим собой…
— А разве тебе не с кем потолковать? — обиделся я.
— Есть вещи, о которых не с каждым говорить можно.
— Так и говори с теми, с которыми можешь, — все так же, не скрывая обиды, отозвался я.
Леонид вздрогнул, как-то странно глянул на меня, словно я произнес не простые обыденные слова, а сказал что-то очень важное:
— А если, Андрюшка, он не поверит? Понимаешь — поверит Жилову, а не мне. Ведь это ужасно, если человек, в которого ты веришь, отвернется, — он усмехнулся своей, ставшей теперь привычной, недоброй ухмылочкой.
— Счастливый ты, Андрюшка, — все у тебя просто, ладно, нормальная трудовая семья. Учись себе, работай… — Леонид не договорил, вскинул руку: — Ну, пока!
Откровенно скажу: восторженное отношение Леонида к незнакомому человеку Феоктистову меня удивляло. И все же невольно я поддавался Лешке, терпеливо выслушивал все его рассказы о Феоктистове. Таково уж было свойство Леонида: увлекаться и увлекать других.
Между тем в нашем классе произошли перемены. После весенних каникул отсеялся парнишка, занимавший первую парту. Началось непредвиденное весеннее «переселение народов» и Ляля оказалась рядом с Аркашкой Пивоваровым. Меня это, разумеется, возмутило до глубины души. А Лешка остался безучастным!
В последнее время он умудрялся отсутствовать в классе, не покидая своей парты.
Делалось это так: рука упиралась локтем в парту, подбородок покоился на подставленной ладошке, а глаза воздевались к потолку. После всего этого Леонид немедленно исчезал. Требовалось окликнуть два и три раза, прежде чем Лешка Жилов возвращался к нам.
Итак, Лешка отсутствовал, а я смотрел на белую гибкую шею, русые косы, красовавшиеся впереди меня, маленькое розовое ушко, чуть прикрытое тяжелой косой и думал о предстоящем школьном вечере. Только о вечере. Даже тангенсы и косинусы в этот миг отступили на задний план. Маленькое розовое ушко было теперь для меня самым важным, самым ценным, что только может быть на земле, и никакие усеченные пирамиды не могли затмить его.
Хорошо, что в тот день меня не вызвали к доске!
Дома я первым долгом заявил:
— Сегодня вечер десятых классов.
Щетки, утюги, вакса, мыло — все пошло в ход.
— Ну, вечер и вечер, — дивилась на меня мама. — Слава богу, не первый вечер в году. Праздновали уже, кажется, вечера.
— Но этот, может быть, последний, понимаете, мама, — последний школьный вечер.
— Ну, говори — еще выпускной будет. Самый главный.
— Эх, ну что вы понимаете, мама.
— Ты не груби. А то воротничок не разглажу. Будешь тогда самым последним на последнем вечере.
Я не понимал, что со мною творится, почему все раздражало, все было не так, не по мне. Больше всего донимал неказистый вид пиджака. Брюки еще куда ни шло — вырос из них, мама подвернула обтрепавшиеся края, и они стали короткими-короткими и удивительно модными. Но вот пиджак! Спокойно смотреть не мог на пиджак. Обвис, борта разъехались, воротничок сжался вокруг шеи, сморщился, никакая утюжка не берет — сразу видно: хлопчатобумажный. Давно мне не нравился этот пиджак, ничего не ждал я от него хорошего. Ну разве почувствуешь себя человеком в подобном костюме!
Вдруг, будто сквозь стократное увеличительное стекло, я увидел все его недостатки, каждое пятнышко, каждую взъерошенную ворсинку: ни утюг, ни свежая донецкая вода не могли помочь горю. А мне так хотелось в этот день быть самым красивым, самым, лучшим парнем, хотелось быть счастливым, любимым, — да, любимым и самым дорогим.
— Ты что такую суету поднял, — не переставала присматриваться ко мне мама. — На гарнизонный бал, что ли, собрался?
— Да, собрался. Что я, хуже других. Должен в старье ходить…
— Не дури. Костюм еще вполне приличный.
— Приличный! Все придут — люди, как люди. А я — чучело гороховое. У Пивоварова импортный сиреневый, однобортный, на одной пуговице держится.
— Оторвут пуговицы в трамвае, и у тебя станет однобортным.
— Да, хорошо вам смеяться.
— Что же, плакать прикажешь? Не наплакалась еще?
— Лешка Жилов придет — синее китайское трико… — не слушал я, — рубаха кремовая, галстук радугой. А я третий год должен в хлопчатобумажном! Вот смотрите — все рукава перекрутились, утюг не пролазит.
— А ты утюгом в рукава не лазь. Дай сюда, отутюжу…
— Отутюжите! Не нужно было дурацкий шифоньер покупать!
Что-то злое, нехорошее нахлынуло, ни о чем не хотел думать, кроме своей обиды, кроме того, что на радостном школьном празднике вынужден появиться в старом костюме.
— Ну что ж, — пыталась уговорить меня мама, — одну вещь справили, — потерпи, другую справим.
— Терпи — терпи; только и знай — терпи. Другие, небось, не терпят, Жиловы, небось живут!
— Сам про Жиловых плохое говорил, а теперь в пример ставишь.
— И Пивоваровы живут. И Райка Чаривна высокими каблучками цокает.
— У людей, может, квалификация высокая. Специальность.
— А вам кто виноват, что квалификацию не заработали!
— Какой же ты хам, Андрюшка, — только и могла вымолвить мама.
Я хлопнул дверью и вылетел на улицу. По дороге почему-то вспомнилось — Вера Павловна довольно сдержанно встретила весть о новом школьном вечере:
— Слишком много танцевальных вечеров. Чуть не каждую неделю…
— Вам лучше знать, что творится в десятом «В». Так сказать, степень накала, — отрезал завуч.
— Вы считаете, что вечера помогают от накала?
— Пусть лучше танцуют в школе, чем на танцплощадке или в глухих углах.
— Глухие углы — это очень плохо, — согласилась Вера Павловна.
Когда подошла к ней Рая Чаривна, она рассеянно проговорила:
— Конечно, подготовим вечер. Это нужно. Хотя и очень трудно перед экзаменами. Но разрядка, безусловно, нужна, — и обратилась к Жилову:
— Ну что ж, будем танцевать!
Рая Чаривна повела худеньким плечиком и отошла, высоко и прямо держа голову, точно вел ее кто-то под руку. Я слышала, она фыркнула:
— Четвертый сон Веры Павловны!
Немного погодя Чаривна подозвала Лешку:
— Как тебе нравится? Сама не умеет танцевать… Ты как считаешь?
— Я считаю, что Вера Павловна должна была прийти к нам в седьмом или хотя бы в начале года…
— Пустые слова!
— И то правда. В десятом пора уже на себя надеяться, а не на Веру Павловну…
…Не знаю, почему пришел мне в голову этот разговор теперь, когда я спешил на школьный вечер, когда все мысли были заняты другим.
Ляля пришла на вечер в своем обычном платье, — школьной форме, но оно казалось нарядным и праздничным. Непонятно, как это у нее получается — вошла в зал, и все сразу почувствовали, что у нас праздник!
Первое слово предоставили классному руководителю. Вера Павловна говорила искренне и хорошо, но я не помню, о чем именно. Передо мной пылали новые ленты — Ляля все еще не расставалась с косами…
Она то и дело оглядывалась, словно собираясь что-то спросить, а я ловил ее взгляд, старался разгадать мысли. В те дни в нашем городе гастролировал какой-то психолог-гипнотизер, читавший мысли на расстоянии, многие ребята подражали ему, тараща друг на друга глаза и уверяя, что видят все насквозь.
Во всяком случае я без труда определил взволнованность Ляли. По мере того как торжественная часть подходила к концу, праздничное настроение ее сменялось тревогой.
Наконец, глянув украдкой на двери зала, обратилась ко мне:
— Почему Леонид не пришел?
Только теперь я заметил, что Жилова в школе не было.
— Не знаю…
— Ты никогда ничего не знаешь! Друг называется.
Она отвернулась.
Едва закончилась торжественная часть, подошла Ляля:
— Леонид был у тебя?
— Нет.
Глаза у Ляли потемнели. Это произошло мгновенно, точно кто-то свет выключил.
— Счастливый ты человек, Ступалов. Ничто тебя не тревожит.
Тень, упавшая на глаза Ляли, ширилась, расползалась, все вокруг потускнело, стало будничным. Внезапно я заметил маленькие веснушки на лице Ляли и то, что белоснежный воротничок ее едва прикрывает штопку.
И вновь что-то нехорошее, злое охватило меня, готов был ответить грубостью.
Но тут объявили о начале самодеятельности. Ляля ушла и больше мы с ней ни о чем не говорили.
Выступать она отказалась:
— Я плохо подготовилась, ребята, не терзайте меня.
Пели песни, играли на саксофоне, кто-то сыграл на балалайке вступление к опере «Кармен». Шумно аплодировали и вызывали на «бис». Аркашка Пивоваров собрал вокруг себя друзей и уверял их, что Ляля Ступало признает только народные танцы и наверно заставит всех отплясать гопак.
Но Ляля танцевала фокстрот, и все увидели, что ее фокстрот такой же красивый, чистый танец, как первый вальс.
Потом я слышал, как Вера Павловна воскликнула:
— Жилова нет! Почему не пришел Жилов!
И она подозвала меня.
— Почему не пришел Жилов?
— Да почем я знаю! Неужели я должен вечно думать о Жилове!
Все уже кружились в танце, вечер удался на славу, и о Жилове забыли.
Вера Павловна танцевала недурно, и это раздосадовало Раю Чаривну и смутило нашего завуча.
Он никак не мог решить: хорошо или плохо, если учительница в присутствии учащихся танцует фокстрот.
— Вы ж понимаете, — шептала в углу Чаривна, негодующе поглядывая на Веру Павловну, — сама против, а сама…
Очевидно, от злости у Райки отлетел каблук — высокенький, остренький, похожий на восклицательный знак, — так и прошлась по залу с восклицательным знаком в руке. Но Рая не сдалась, выпросила у школьной уборщицы туфли и плясала с Аркашкой Пивоваровым до упаду.
Танцую я неважно, не решился пригласить Лялю, поглядел немного на кружившихся ребят и вышел из зала.
…Внезапно в коридоре раздались шаги, замерли у дверей учительской, совсем близко от меня, почти рядом. В этом месте коридор поворачивает под прямым углом, и я не видел, кто подошел к учительской. Однако шаги показались знакомыми.
Потом послышался голос Веры Павловны:
— Что же тут непонятного, — проговорила она, повышая голос, как всегда делала, когда кто-то возражал ей, — вот, например: почему, за какие доблести мы награждаем пятеркой по поведению Ступалова?
— То есть, как почему, — с досадой отозвался завуч, — Ступалов — самый спокойный мальчик в классе.
Вера Павловна:
— Здорово! Пятерка за спокойствие. Нет, это прекрасно! Отличная оценка не за отличное поведение, а за отсутствие какого бы то ни было поведения. За то, что нас не беспокоили, не терзали, за то, что не скакал козлом по коридору, не прыгал через парты, не запустил в нос учителю изжеванной промокашкой. Ей-богу, здорово. Мы награждаем наших молодых людей не за свершение доброго, а за то, что… ничего не совершили. Вы только вдумайтесь, к чему мы приучаем ребят — не к свершению добра, а к незаметности, тихости. Общество и время требуют от нас Корчагиных, а мы поощряем Ступаловых.
Признаться, мне не очень приятно было слушать этот разговор, но я уже не мог сдвинуться с места — опасался, что услышат шаги, увидят меня.
— Честное слово, нелепейшее положение вещей, — горячо продолжала Вера Павловна. — Оцениваем характер, душевные качества человека при помощи бездушной, плоской цифры. Ну что говорит вам пятерка в табеле Ступалова? Подумайте — в табеле Андрея, Леонида Жилова и Ляли против графы «Поведение» одни и те же цифры — наша кругленькая, благополучная пятерочка. Но ведь это совершенно разные люди, по-разному подготовленные к труду и жизни…
Я стоял перед школьной газетой, глядя на строчки, которые не читал, не зная, что делать…
— Нам необходимо понять ученика, формировать характер подрастающего молодого человека. Именно коммунизм повелевает нам переосмыслить само понятие «школа», иметь в виду под этим словом не только учебное учреждение, но и очаг творческой педагогической мысли, средоточие педагогического опыта, постоянно совершенствующийся коллектив, вырабатывающий свои навыки, свой подход, свой стиль в работе, — коллектив, способный выступить перед обществом, защищать свой метод, как, скажем, ученые защищают свой труд.
Я облегченно вздохнул — разговор принимал чисто научный, принципиальный характер и, кажется, не касался меня…
Но Вера Павловна неожиданно заключила:
— Поймите, меня очень тревожит Ступалов. Да, именно Ступалов. Кто он? Что за человек? Что он несет нашему обществу? Кому собираемся вручить аттестат зрелости!
Я не слышал, что ответил завуч, — в зале раздались неистовые аплодисменты, сменившиеся шумом, возгласами, смехом. Захлопали двери, в коридор хлынула толпа ребят.
В конце вечера Вера Павловна подошла ко мне вторично:
— Леонид так и не пришел?
Я не мог взглянуть ей в глаза, — разговор Веры Павловны и завуча не мог скоро забыться.
— Не понимаю, почему вы беспокоитесь, Вера Павловна. Мы все-таки десятиклассники…
— А разве ты не беспокоишься о товарище? — резко перебила учительница. — Значит, мы с тобой Ступалов, совершенно разные люди!
Тут в коридоре кто-то крикнул:
— Внимание! Продолжаем самодеятельность…
И все снова ринулись в зал.
Это было необычно — самодеятельность после танцев. Все наоборот!
Оказалось, что радиола испортилась, Аркашка взялся срочно починить, и тогда всем сразу стало ясно, что музыкальная программа исчерпана. Кто-то сел было за рояль, но тут пронесся слух, что Ляля согласилась прочитать стихи. У пианиста деликатно отобрали стул и закрыли крышку рояля.
И все же я позабыл о разговоре Веры Павловны и завуча. У нас в обиходе имелось множество подсобных словечек, помогающих преодолеть трудную минуту: «переживем», «переморгаем», «подумаешь!». Сказал: «подумаешь!» — и как бы оградил себя от всяческих нападок и угрызений совести.
Однако на душе было неважно. Разболелась голова, все стало безразличным, не замечал, что происходит в зале. Пересел поближе к открытому окну.
Проехал по улице тяжеловоз, мотор бился, как огромное натруженное сердце. Прошли мальчишки с горнами, возвещая о себе трубным кличем за квартал. В доме напротив на подоконник выставили радиолу и шпарили «Тишину»…
Вдруг в зале раздался голос Ляли:
— Ребята, я вам прочту…
Я слушал нехотя. Строчки проносились мимо, точно шаги незнакомого человека. Но мало-помалу слова переставали быть просто словами, скрытые в них мысли и чувства невольно передавались мне.
Раздались аплодисменты. В соседнем ряду какой-то паренек сказал, что Ляля молодец. А я ждал… Знаете, так бывает, задашь товарищу какой-нибудь важный вопрос; он задумается — и вот ждешь…
Ребята упросили Лялю читать еще, снова в зале звучал ее голос:
Я єсть народ, якого Правди сила
ніким звойована ще не була.
Яка біда мене, яка чума косила! —
а сила знову розцвіла.
Щоб жить — ні в кого права не питаюсь.
Щоб жить — я всі кайдани розірву.
Я стверджуюсь, я утверждаюсь,
бо я живу.
В доме напротив надрывалась радиола:
…память больше не нужна,
По ночному городу бредет тишина.
Паренек в соседнем ряду поднялся и закрыл школьное окно.
…І я життям багатим розсвітаюсь,
пущу над сонцем хмару, як брову…
Я стверджуюсь, я утверждаюсь,
бо я живу.
Всем классом высыпали на улицу. Стоголосое эхо разнеслось вокруг. Кто-то затянул песню, подхватили дружно, однако вскоре хор расстроился. Стали расходиться, я оказался один, но шумное веселье, смех, голоса товарищей сопровождали меня; неугомонный городской поток журчал еще на перекрестках, из открытого окна неслась мелодия вальса, последние отблески телевизоров вспыхивали на стеклах…
…И в воздухе звучат слова, не знаю чьи,
Про счастье и любовь, и юность, и доверье,
И громко вторят им бегущие ручьи,
Колебля тростника желтеющие перья…
Внезапно возникла передо мной в пламенных строфах, в суровом ритме поэма, наполняя душу тревогой и смятеньем, сливаясь с простором весенней ночи; нежданная, светлая, с тяжелыми русыми косами:
…І я життям багатим розсвітаюсь,
пущу над сонцем хмару, як брову…
Я стверджуюсь, я утверждаюсь,
бо я живу.
Порывы весеннего ветра подхватывали строчки, кружили, подымали ввысь:
Ви знаєте, як липа шелестить
У місячні весняні ночі?
Кохана спить, кохана спить,
Піди збуди, цілуй їй очі.
Кохана спить…
Ви чули ж бо: так липа шелестить…
Кто-то неподалеку запел; голос был красивый, чистый.
И так же внезапно песня оборвалась.
Темень глухого переулка затопила все, и только вдали прорезанным четким квадратиком засветилось оконце. «…Он подавил во мне все светлое, самое дорогое, что только может быть в душе человека…»
Я вздрогнул, казалось, кто-то рядом громко произнес эти слова. Но вокруг — никого. Только усталое печальное лицо проглядывает сквозь темноту — там, далеко впереди…
Я ускорил шаги. Яркий свет перекрестка разогнал тени, рассеял видение, но горькие, жгучие слова преследовали меня, и с каждым шагом становилось тревожней. Я почти бежал, прохожие удивленно оглядывались на меня.
Навстречу с беспокойным нарастающим ревом промчался «ЗИЛ», мигая горящими красными крестами.
У ворот соседний мальчишка еще издали крикнул мне:
— А к вам «Скорая помощь» приезжала!
На лестнице пахло лекарствами. Не помня себя, взбежал по ступеням. Где-то беспорядочно хлопали двери. Навстречу — взволнованные лица. Соседи — старый токарь с паровозостроительного, работница с фабрики «Октябрь», знакомые с детства, близкие люди. С малых лет привык к их доброжелательным взглядам. Они хорошо относились к нам, жалели мать, помогали как могли, присматривали за мной, когда я был малышом, порой баловали меня. Но теперь глаза их смотрели сурово и осуждающе:
— Ишь, разлетелся! Мог бы пораньше пожаловать.
— Мамке совсем плохо было. Думали за тобой в школу посылать — не позволила. Тревожить не разрешила…
Не слушая ничего, я ворвался в комнату.
Мать приподнялась с постели:
— Вечно ураганом, Андрюшка!
— Мамочка.
Ни скорби, ни слез, ни упрека, только тревога и забота во взгляде, постоянная тревога. И все же я не приласкался, не нашел нужных, приветливых слов. Знаю, я всегда был неласковым парнем.
Подвинул стул поближе к ней, сел рядом. Она этому была рада.
— Ничего, Андрюшка, ничего… — и продолжала разглядывать материал, лежавший перед ней на столе: — Тебе не нравится этот шевиот, Андрюша?
Только теперь рассмотрел как следует отрез светлого с искрой шевиота, наполовину бережно прикрытого цветной оберточной бумагой, еще не обмявшейся, аккуратно расправленной, со знакомой маркой Центрального универмага. Я видел уже этот отрез — ко дню Восьмого марта маму премировали на заводе ценным подарком…
— Ну, что ты молчишь, — мама, почти не прикасаясь, легко провела рукой по шелковистой кромке материала. — По-моему, получится хороший мужской костюм. Прекрасная пара… — она взглянула на меня. — Я, конечно, была неправа, Андрюшка. Молодому, конечно, нужнее…
Кровь обожгла мне щеки. Я готов был крикнуть, руки себе кусать, а мама говорила тихо, раздумчиво:
— Молодость бывает только раз… А наше уж дело такое…
С детства не любил слез, ничьих. А свои — ненавидел. А тут чувствую, по носу расползлось что-то теплое:
— Знаете, мама… Даже слышать ничего не хочу. — Я взял со стола материал и принялся, как умел, по возможности аккуратно складывать и заворачивать в бумагу: — Вот так — завернем. Упакуем. Перевяжем шпагатиком. Нет, шпагат слишком грубый Тут бы шнурочек. Или ленточку. Правда, мама? Ну, вот — порядок. Теперь положим в нашу новую конструкцию. Сюда, в нижний ящик. А завтра пойдете в дамское ателье… — я израсходовал весь запас красноречия, а мама смотрела на меня и ждала чего-то.
Я подошел к ней, покорно опустив голову. Она смотрела на меня, выжидая, словно стараясь прочесть в моих глазах больше того, что могут сказать корявые слова неласкового сына. Попыталась пригладить чуб, но он не поддавался и как всегда торчал взъерошенной щеткой:
— Бестолковый ты, Андрюшка. И грубый. Как это обидно, Андрюша.
— Ладно. Чего там… В общем после экзаменов пойду на работу, заработаю себе на костюм. А вам на пальто. У вас пальто не модное.
— Разве в этом дело, Андрюшка?
Ну, я не знаю, — сел на скамеечку, уткнулся лбом в ее руки, так и просидел до тех пор, пока диктор пожелал нам доброй ночи.
Я уже засыпал, когда она вдруг окликнула:
— Андрюша, ты про Леню Жилова рассказывал. Как ему живется теперь?
— Да вроде ничего, — и вдруг вспомнил: — А его не было сегодня на вечере.
— Может, случилось что?
— Да нет! Просто характер показывает.
— Почему он к нам не заходит? Пусть заходит, Андрюша. Будь поласковей с ним.
— Ладно. Если завтра в школу не придет, я поеду к нему в поселок.
В школе все шло своим чередом: занятия, контрольные работы, экскурсии на завод, которые должны были восполнить отсутствие мастерских и налаженной связи с производством. Мы топтались в цехах, тянулись гуськом по тесным цеховым дорожкам, а сопровождающий кричал нам, стараясь перекрыть шум станков:
— Строгальный. Строгальный! А это — токарный!
Когда после одной из таких экскурсий Раю Чаривну спросили, что представляет собой токарный станок, она, не задумываясь, ответила:
— Это, который крутится.
Другие ребята, особенно мальчишки, отвечали на все вопросы толково и даже писали обстоятельные конспекты, словно они не просто прогулялись вдоль поточных линий, а родились и всю жизнь провели в цехе. Они умели объяснить что к чему не хуже любого лектора; беда заключалась лишь в том, что никто из нас не умел работать, не мог нарезать самой простой резьбы на самом простом винтике, не мог железки загнуть под правильным углом, не то что уж припасовать детали.
Лешка Жилов пришел в школу, но опоздал на целый урок.
Настроение у него было неважное, из-за каждого пустяка нервничал, резко обрывал ребят или отмалчивался. Перед самым началом следующего урока поднял руку, сказал учителю, что задания не приготовил и просил не вызывать.
— Садитесь, Жилов, — стараясь быть спокойным, ответил педагог, — но помните: на выпускном экзамене вы руку не поднимете! Не поможет!
После уроков я остановил Жилова:
— Знаешь, Лешка, что мы с Лялей придумали, — я оглянулся на Лялю, надеясь на поддержку, хотя ни о чем с ней не уславливался, — пойдем сегодня в кино. Говорят, хорошая картина…
— Здорово, молодец, — хлопнул меня по плечу Жилов, — вчера бал-маскарад, сегодня кино, завтра экзамены — прекрасный календарный план для выпускников.
Ляля поспешила мне на выручку:
— Неужели ты откажешься, Леня? Вместе с нами?
— Вместе, так вместе, — согласился Леонид и мы, не откладывая, отправились выполнять календарный план.
Еще издали, еще не различая надписей, увидел я знакомую афишу, изображенного на ней солдата, закрывающего собой амбразуру вражеского дота…
— Старая картина! — воскликнул я.
Лешка опередил нас, подошел к афише, как всегда, обстоятельно перечитал все сверху донизу, имена режиссера и оператора, артистов и участвующих в эпизодах.
— А ты видел этот фильм? — спросил меня Жилов.
— Нет, не видел, — не моргнув, ответил я, хотя три раза кряду смотрел картину.
— А ты, Ляля?
— Нет, не видела, — потупилась Ляля.
— Ну и я не видел, — ухмыльнулся Леонид, — значит, для нас — новая, — и направился к кассе.
Уже с билетами в руках подошел к нам:
— Сколько раз смотрю «Чапаева», всегда найду новое, — проговорил он тихо, ласково поглядывая на Лялю. — Наверно, и вы так…
Потом, возвращаясь домой, мы много говорили о фильме.
А Лешка вдруг ни с того ни с сего сказал:
— Ляля, ты права — стихи хорошие.
Не знаю, о каких стихах шла речь. Леонид между тем продолжал:
— Вчера я прочел поэму о Гастелло… — и внезапно умолк, и мы тоже почему-то замолчали, так и дошли до автобусной остановки, занятый каждый своими мыслями.
Уже попрощавшись, Леонид вдруг остановил меня:
— Погоди, Андрюша. Два слова… Извини нас, Ляля…
— Ну что ты, пожалуйста, — понимающе кивнула Ляля, но я заметил, что она обиделась и отошла неуверенно и неохотно.
— Послушай, Андрей, — глухо, едва сдерживая волнение, проговорил Лешка, когда мы остались одни. — Жилов хочет уехать, удрать… (Леонид сказал «подорвать»), хочет удрать, подлец. И маму уговаривает уехать. Понимаешь, — меня испугался. Меня, — подумай, Андрей, — мальчишки испугался!
— Ну, едва ли испугался, Лешка. Наверно, у него свои планы.
— Не знаю. Может быть. Все равно. Подлая у него линия. Не успокоится, пока маму не погубит… — Лешка резко повернулся и вскочил в подошедший автобус: — Ну, прощай, Андрюшка!
Пришел май. Ясные деньки чередовались с непогодой, дождь сменялся снегом, весна не походила на весну. Деревья исподволь, настороженно расправляли ветви. Воробьи вели себя нахально, заселяя и захламляя чужие гнезда, полагая, должно быть, что перелетные птицы не вернутся… Не выпуская учебников из рук, мы думали о весне. Все считали себя влюбленными. Носились с цветами и экзаменационными билетами. Рассказывали, что в городе уже шумел школьный базар у подножия памятника великому поэту.
Наконец, под звонкий салют, пришел май месяц. В этот первый, по-настоящему весенний день, Лешка не явился в школу, и наша шеренга шла без своего правофлангового. На другой день я отправился в поселок, разыскал Лешкиных стариков. Седой человек с голубыми глазами открыл мне дверь и сказал, что Лешка еще вчера уехал в город, — расхворалась мама и он поспешил ее навестить.
— Мы сами собрались… — начал было старик и замялся. — Я понял его: не хотели встречаться с Жиловым.
Я постоял немного для вежливости, в комнату зайти отказался, спросил о Лешкиных делах, передал привет и повернул восвояси.
После майских праздников Леонид в школу не явился. На этот раз Вера Павловна не стала расспрашивать меня о Жилове. Потом я узнал, что она сама была у них на квартире. Встретил ее Егорий Григорьевич, принял очень радушно, жаловался, что они с мальчиком — то есть с Лешкой — только и знают бегать по докторам, совсем сбились с ног, что они с мальчиком страшно удручены болезнью матери, что им с мальчиком было очень тяжело, но теперь благодаря новейшим успехам нашей передовой медицины… и так далее. О Лешке отозвался он с величайшей похвалой, называл его исключительной натурой, единственной их надеждой и утешением. Утирал украдкой слезы на чисто выбритой щеке.
Вера Павловна ушла немного успокоенная.
А на следующий день ко мне подбежал Аркашка Пивоваров:
— Вот, пожалуйста! Носились со своим Лешенькой. Лешечка такой, Лешечка сякой. А он по забегаловкам шатается.
— Врешь!
— Врешь! Я сам видел: из одной забегаловки выскочил, в другую заскочил, — не обращая внимания на мои угрозы, злорадствовал Пивоваров.
— А ты что, по пятам за ним ходишь?
— Не по пятам, а невольно наблюдаю. Мы вместе с ним в трамвае ехали. Я в школу на дополнительные, а он…
— Ох и заеду тебе, Аркашка, смотри, — процедил я сквозь зубы, — такие дополнительные заеду!
Тут подошла к нам Ляля, она, наверно, слышала наш разговор — у Пивоварова самый зычный голос в классе:
— Изволь доложить на комитете! — потребовала она.
— А разве я что… Разве я что-нибудь… — мигом спасовал Пивоваров. — Я ничего не знаю. Чего вы ко мне пристали.
Ну, ему в тот день досталось. Подоспели еще ребята и общими усилиями устроили Аркашке проработку. Прижали к стене. А это не легкое дело — призвать к ответу Аркашку Пивоварова. Смекнув, что ему не увернуться, Пивоваров переменил тактику, пошел напролом:
— Ну и что ж, могу сказать. Могу перед всеми заявить. Выступлю на коллективе. Где угодно. Сам видел. А мы еще к нему по-товарищески. Я еще погостить предлагал, как хорошему, порядочному человеку…
— Ладно, хватит, — оборвал я его, — будешь говорить на собрании.
Это было самое бурное собрание в минувшем году; ребята говорили прямо, резко, у них был свой твердый взгляд на все происходившее, и дело приняло неожиданный оборот: Ляля больше всех хлопотала о скорейшем созыве собрания, а ей влетело первой! Ей и мне. Аркашка Пивоваров остался в стороне. Установилось уже общее мнение: «Что взять с Аркашки». А фамилия Ступалова склонялась на все лады. Я пытался защищаться, но Ляля остановила меня:
— Напрасно, Андрей, не надо. Ребята правы: мы с тобой считались самыми лучшими друзьями Лешки Жилова. Товарищами назывались. Всегда вместе — в школе, на вечерах. Дома у Жилова бывали. Стихи хорошие читали. А если спросить нас, что стряслось с Жиловым, — не ответим. Не знаем! Что тогда — дружба? Совместные прогулки в парк? Хоровая декламация? Зачем нужна такая дружба!
Рая Чаривна собиралась добавить что-то от себя, из своего угла, но Ляля и Чаривну оборвала:
— Посиди еще в углу, Райка, я хочу сказать. У нас вообще получается: толкуем о снах Веры Павловны, завуча Ястребиным Глазом называем. А сами кто? Овечки равнодушные, безответные жители.
Собрание еще продолжалось, а Пивоваров под шумок подготовлял уже приборы для дополнительных занятий по физике, достал из шкафа призму для демонстрации преломления лучей, налаживал маятник…
Никакого решения мы не приняли, ничего никому не поручали — каждый понимал, что дело было не в поручениях, а в том, чтобы Лешка снова был с нами. И что за это отвечает не кто-то один прикрепленный, а все мы, вся наша семья десятого «В».
После собрания я хотел проводить Лялю Домой, посоветоваться, как быть, но она вышла из школы с Верой Павловной. Я следовал за ними на почтительном расстоянии, ожидая, пока дороги их разойдутся, но дороги не расходились. Ляля проводила Веру Павловну до самого дома, они остановились на парадном крыльце, мне пришлось подойти.
— Об одном прошу, Ляля, — уловил я обрывок разговора. — Непременно сообщите мне все, что узнаете о Лешке. От Жиловых я ничего не добьюсь. Если не найдете меня в школе, не поленитесь зайти домой. А самое лучшее — придите вместе с Леонидом.
Я вдруг заметил, что Ляля догнала уже ростом Веру Павловну и даже была чуточку выше — на один завиток, на одно русое колечко…
К Жиловым мы пошли вместе с Лялей, двери открыла работница, сказала, что в доме больные, просят не беспокоить и захлопнула дверь.
— Крепок теремок!
Ляля позвонила еще раз и заставила работницу рассказать все, что знает о Лешке. Сведения оказались очень скудными: хозяйке полегчало, и Леонид вернулся в поселок. Вчера приезжал. Сегодня не было. Наверно, не приедет. На все прочие вопросы следовал один ответ: «Та я не знаю».
— Я поеду в поселок, — сказала Ляля.
— Я уже был. Нет его там.
— Надо еще раз поехать, поговорить со стариками. Прежде всего поговорить со стариками.
— Ну, ты как хочешь. А я останусь в городе. Уверен, что Лешка здесь. Его все время в город тянет.
Не знаю, было ли это простой случайностью или мне удалось разгадать Лешкин характер, но едва мы расстались с Лялей, едва очутился я на первой бойкой улице — впереди мелькнула знакомая ковбойка. Я тут же потерял из виду Лешку, но теперь знал, где его искать. Заглянул в ближайший ресторан, потом в другой. Было как-то нехорошо оставлять учебники на вешалке, получать на них номерок, но швейцар категорически запретил входить в зал с учебниками под мышкой.
Нашел я Лешку в пивной летнего типа, застекленной разноцветными стеклышками, наполненной хмурыми людьми, как переспелый арбуз черными семенами. Все толпились, все спешили, все чего-то требовали. В первую минуту Лешка обрадовался мне, поднялся навстречу, но сейчас же опустился на стул, неуверенным, небрежным движением отодвинул пустую кружку. Я пробовал заговорить, но Леонид не слушал меня.
Вдруг он решительно поднялся:
— Пошли!
Я подумал, что он поддался моему влиянию и направляется домой. Но, едва миновали площадь и прошли несколько кварталов, Жилов свернул в ближайший переулок.
— Давай сюда!
Мы оказались в ресторанчике, не отличавшемся ни особой чистотой, ни особым уютом. Назывался ресторанчик «Уют».
Лешка украдкой оглянулся вокруг, как бы опасаясь кого-то, и направился в дальний угол.
Посидели, ничего не заказывая, вдруг Лешка встал:
— Пошли!
И снова бродили по улицам; я говорил что-то хорошее о дружбе, о том, что мы все ждем его и что Ляля просила передать привет. А Лешка не слушал, спешил куда-то, шел размахивая руками, задевая прохожих. Поднялись на горку, усаженную красивыми подстриженными деревцами, потом сбежали вниз: знакомый переулочек, свежевырытые траншеи и длинные, похожие на громадные макароны, газовые трубы.
Сверкают голубые зарницы, сурово поглядывают защитные стекла сварщиков, подъемные краны жилистой рукой выжимают бетонные блоки, а под ними — затянутые тюлем окна квартиры Жиловых.
— Ну, значит, все-таки домой! — облегченно вздохнул я, а Лешка, не глянув на знакомые окна, двинулся дальше.
— Послушай, Лешка…
— Слушаю.
— Понимаешь…
— Понимаю.
Перед нами открылась недавно заасфальтированная улица, асфальт был еще черный, ненакатанный, и на нем отпечатались следы нетерпеливых пешеходов. Дымился еще едва погасший чан. Вскоре лента асфальта оборвалась и немощеная улица уперлась в свеженькую, пахнущую сосной ограду новостройки. Низкий берег реки переходил в пустырь, который мальчишки именовали «левадкой».
— Глухое местечко? — усмехнулся Жилов. Я не успел ничего ответить, Жилов повернул назад и снова перед нами пестрая вывеска: «Вино-фрукты».
В подвальчике пахло сыростью, пустыми бочками. Фруктов не было, но вино подавали безотказно. Народу набилось под веревочку, кто примостился за столиками, кто прилип к прилавку, все желали друг другу здоровья и крепко жали руки. Гудел неумолчный, возбужденный говор.
Еще с верхней площадки лестницы Лешка кинул быстрый настороженный взгляд на посетителей подвальчика и стал не спеша спускаться по ступеням не особенно твердой походкой.
У прилавка он покопался немного в кармане, потом бросил мне через плечо:
— У тебя не найдется немного денег?
— Леня, — тихо проговорил я. — Должен тебе сказать… Понимаешь, совершенно решительно…
— Ладно, потом поговорим. Давай деньги…
— Конечно, Леня, пожалуйста. Не жалко. Но я решительно должен сказать…
— Вот и спасибо, за решительность, — Лешка подхватил двумя пальцами протянутые деньги и передал их продавцу: — Два крепленого.
Один стакан Леонид оставил на стойке, другой протянул мне:
— За решительность! — повторил он, повышая голос. Я было отказался, но Леонид и слушать не захотел:
— Пей. Натурально-детское. Специально для отличников.
Не желая обидеть товарища, я поднес стакан к губам. Вино было терпкое, крепкое, пахло спиртом.
Какой-то белобрысый, бесцветный парень с подстриженным до синевы затылком угрюмо уставился на нас.
Не знаю, почему я обратил внимание на этого парня с вздернутым носиком и такой же вздернутой клетчатой кепочкой. Не было в нем ничего любопытного, отличительного. Трудно было даже сказать, кто он, чем занимается — школьник, слесарь, студент или бездельник. Куцый, пришлепнутый носик, рассеченная бровь — вот все, что мне запомнилось. Он ничем не отличался от других — от Лешки или меня — такого же роста, как Леонид, так же одет небрежно, такие же размашистые движения. Только глаза бесцветные и пустые. У Лешки никогда не было такого пустого взгляда. Даже сейчас, в погребке, у пропахшего вином прилавка. Что-то было отвратительное в куценосом парне, внешне похожем на многих других.
Чтобы поскорее уйти от неприятного назойливого взгляда, я торопил Лешку:
— Допивай и пошли.
Однако Леонид не собирался уходить. Щурясь, поднял стакан, посмотрел сквозь него на свет, перевел взгляд в дальний угол и отхлебнул немного. Потом вдруг пошатнулся, едва не расплескав вино, резким деревянным движением грохнул стакан о стойку.
— Ничего, ничего, — пробормотал он, косясь на меня помутневшими глазами, — не бойся, тут мальчиков нет, — и вдруг громко, на весь зал выкрикнул: — нету! — И сейчас же понизил голос, — они еще узнают! — и снова выкрикнул: — Они еще узнают Лешку Жилова!
Затем он притих, и никто как будто не обратил внимания на его угрозы. Только продавец броским взглядом засек Лешку, отметил что-то про себя и тотчас отвернулся к другим покупателям. Да еще в самом углу небольшая компания еще крепче прижалась друг к дружке. А мальчишка с приплюснутым носом шагнул было к Лешке, но затем отступил в угол.
С трудом держась на ногах, навалившись локтями на стойку, Леонид продолжал кому-то грозить:
— Думали на тихую! Не выйдет. Все тут, — он хлопнул себя но боковому карману пиджака. Под ладошкой зашелестели туго сложенные листы, — все тут у меня в карманчике. И господин адвокат, облезлый очкарик. И гражданин Рубец, адъютант и советник. И сам Жилов Егорий Григорьевич…
— Лешка, замолчи, — испугался я. — Люди смотрят.
— Кто смотрит? Пусть смотрят. И я на них посмотрю.
Парень с приплюснутым носом рванулся вперед, но тотчас снова отступил, точно его держали на привязи.
— Всех на одну веревочку! — закричал Лешка. Внезапно он запнулся, подозрительно огляделся по сторонам, приложил палец к губам: — Тс-с-с, тихо! Больше никому ни слова, слыхал? Только ты и я! — он наклонился ко мне. — Договорились? — пошатнулся и чуть не упал.
Продавец наклонился к нему:
— Точка, молодой человек. До свидания.
— А я еще ничего. Я еще могу…
— А ты слушай, — подскочил тупоносый к Жилову, — слушай, когда говорят по-хорошему, — он явно стремился затеять ссору. — Давай выматывайся, нечего людям мешать.
В дальнем углу зашумели, зазвенела посуда, кто-то выкрикнул:
— Распустили молокососов!
За окном появился патруль. Я растерялся. Все хорошие слова, которые так старательно подбирал, дружеские обращения, советы — все спуталось…
— Лешка, уйдем. Скорее, а то патруль ввяжется! Подумай, друг, сейчас, перед экзаменами, перед самыми экзаменами!.. — Я усиленно напирал на это слово «экзамены», как будто после экзаменов все прощалось… — Подумай, Лешка!
Но Лешка не желал думать:
— На тихую хотели, — бормотал он, наваливаясь всем телом на стойку, — хотели прижать Ленчика. Лешка, мол, сопляк, чудик, будет колотиться в припадках. Зажать хотели, запутать адвокатиками, — не выйдет! — Он стал снова хлопать ладонью по карману рубахи, шелестя сложенными листочками. — Все тут. С фактиками. Сегодня скорым ноль пятьдесят девять. Там разберут. Распутают. Всех адвокатов распутают… — он выхватил из бокового карманчика проездной билет. — Видал? — завертел билетом перед моим носом, — скорый ноль пятьдесят девять. Вагон номер одиннадцать. Место номер двадцать четыре. Верхняя полка. Точно. Кланяйся нашим мальчикам.
Он вдруг настороженно уставился на людей в дальнем углу, а люди из дальнего угла, особенно какой-то очкастый, — уставились на Лешку, и мне показалось, что очкастый подмигнул тупоносому парню. Но Лешка не заметил ни сверкнувших стеклышек, ни быстрого взгляда.
Очкастый в углу приподнялся, вытянув шею, белый чистенький воротничок соскочил с запонки, он стал его поправлять, никак не мог захватить заднюю запонку.
— Пойдем, Лешка… Уйдем скорее, — торопил я друга.
Леонид упрямо отдернул руку:
— Все. Можешь удалиться. Аудиенция окончена. — Он выпрямился, хмель вдруг прошел. А быть может, хмеля и не было. Глаза смотрели спокойно и уверенно. — Погоди, — проговорил он чуть слышно, приближаясь к самому моему лицу. — Хорошо, что ты пришел, Андрюшка. И вообще — ты чудесный парень…
Леонид привлек меня, обнял, прижал к груди и вдруг проговорил чуть слышно:
— Вот возьми письмо. Передай Ляле лично. Я хотел сам зайти, но если уже ты пришел…
Он ткнул мне в руки сложенный вчетверо листок.
— Феоктистова найдете в клубе строителей. У него встреча с самбистами в половине восьмого. Ну. Ступай, помоги, друг!..
— А ты?
— Ступай, говорят.
— Не могу тебя оставить!
— Приказываю! Немедленно! — Он поцеловал и оттолкнул меня. — Сейчас это самое важное. Запомни: обратись к Феоктистову. Только лично к Феоктистову. Это мой приказ.
Я хорошо знал Лешку, спорить было бесполезно. Я стиснул в руке маленький листок, в последний раз глянул на Лешку, — товарищ смотрел на меня спокойно, решительно, требовательно…
Лялю дома не застал. Ее двоюродный брат, — он так сам назвался, — осмотрев меня с ног до головы, сообщил, что Ляля отправилась к подруге готовиться к экзамену. Я, было, ушел, но потом вернулся и спросил двоюродного брата, где живет подруга. Двоюродный брат, довольно высокий парень с черными усиками, подумал немного и сказал, что не знает. По всей вероятности это та самая девочка, которая слывет в классе большим знатоком Маяковского. Пришлось последовать по этому не особенно точному адресу. В конце концов разыскал знатока, но узнал, что Ляля давно ушла и сейчас, наверное, в библиотеке.
Ближайшая библиотека оказалась закрытой на ремонт. На всякий случай заглянул в читальню клуба и за первым же столиком увидел Лялю. Мое появление встревожило ее:
— Что-нибудь произошло?
Я поспешил ее успокоить:
— Ничего не произошло. Разве по моему лицу что-нибудь видно? — и только после того решился приступить к делу: — Выйдем скорее в коридор. Или на улицу. Я должен сказать очень важное…
Ляля сложила книги, встала из-за стола, шумно отодвинула стул, вернула книги заведующей читальным залом:
— Пожалуйста, примите. Сегодня уже не вернусь… — бросила мне коротко: — Говори! Что-нибудь с Лешкой?
— Да так, ничего особенного…
Мы вышли на улицу. Уже начинало темнеть, народ схлынул, в автобусах и трамваях стало свободней. Я глянул на ближайшие городские часы — шел восьмой час.
— Ты видел Лешку? — нетерпеливо допытывалась Ляля.
— Только что. То есть, извини, час тому назад.
— Здесь, в городе? — взволнованно воскликнула Ляля. — Что с ним?
— Да ничего такого. Просто был дома. Потом поехал в поселок. Потом поехал домой. — Я поспешил вручить Лешкино письмо: — Вот. Просил передать. А сам остался в подвальчике.
— В каком подвальчике?
— Да в этом самом… в фруктовом.
— В фруктовом?
— Ну да, «Вино-фрукты». И разные там… компоты…
— Погоди, Андрюшка, что-то я не пойму, — еще больше встревожилась Ляля. — Ты что-то недоговариваешь! Оставил Лешку одного?
Я вынужден был рассказать все по порядку.
Не дослушав, Ляля воскликнула:
— Оставил товарища?
— Да он же сам приказал!..
— Оставил одного! Бросил! — Не слушала меня Ляля. — Вот так друг. Товарищ называется!
— Он сам велел. Пойми ты!
Она ничего не хотела понимать:
— Как ты смел оставить товарища?
— А письмо? Должен был я передать письмо?
— А ты и обрадовался! Лишь бы отвязаться, — глаза ее стали недобрыми. Никогда прежде Ляля не смотрела на меня так неприязненно. — Испугался! Побоялся запачкаться. Ка-ак же, мог патрульный наскочить, удостоверения потребовать. Неприятности, протокол и все такое. Да еще в газете пропечатают! Прощай тогда аттестат зрелости. А зачем тебе аттестат зрелости, — накинулась она на меня, — вот такому, как ты, хлюпику. Все чистенькими хотят остаться. А на товарища наплевать! — Она почти с ненавистью уставилась на меня. Обидно стало, так обидно — сказать не могу. Если б не приказ Лешки, убежал бы и кончено. Но я знал, что Лешка неспроста передал письмо, что Лешка ждет…
— Послушай, — проговорил я как можно спокойнее, стараясь не глядеть на Лялю, — ты можешь думать обо мне все, что угодно. Можешь обзывать разными словами, ребятам расскажи — это твое личное дело. Но письмо, пожалуйста, прочти. Не уйду, пока не прочтешь.
Не слушая меня, Ляля разгладила листок школьной тетради и наспех просмотрела первые строчки:
— Ты знаешь, о чем пишет Леонид?
— Я чужих писем не читаю.
— Ну, пойдем сюда к витрине, я прочту…
Мы подошли к ярко освещенной витрине. Прохожие оглядывались на нас, улыбаясь немного завистливо, а Ляля сбивчиво и неспокойно читала:
«Лялька, дорогая, будь другом!
Во-первых, не сердись на меня. Знаю — назовете безрассудным и глупым. Однако иначе не могу. Не могу сейчас спокойно взвешивать, рассуждать. В голове все спуталось, хуже, чем перед экзаменами. Лялька, я вот почему тебе написал: все, что говорил на суде известный вам Егорий Жилов, — о котором Андрюшка очень хорошо знает, — все ложь. Теперь я убедился и мне известно точно: Жилов и его компания обманули суд. Очкастый адвокат разработал весь план. Подручные Жилова уговорились взять на себя всю вину, все его грехи, чтобы отвести удар, оставить Жилова чистеньким…»
Ляля поднесла ближе к глазам листок, как будто плохо различала буквы. Не могла читать, путала строчки, то и дело возвращаясь к прочитанному:
…«оставили чистеньким. Чтобы Жилов сберег все награбленное и выручил их — хлопотал, подкупал, выгораживал. Чтобы они, в случае чего, могли вернуться на готовенькое. Все это знаю точно, но не могу доказать, нет фактов. И они, безусловно, вывернутся. Поэтому решаю так: любым путем доведу до сведения жиловской шайки, будто располагаю всеми материалами по жиловскому делу, имею свидетелей, готовых выступить и подтвердить, что в мои руки попали важные документы и со всеми этими документами уезжаю в центр, где меня ждут… Жиловские должны знать день и час моего отъезда, номер вагона и места, они должны видеть даже самый билет, осмотреть и обнюхать плацкарту. А главное, пусть знают, что я со всеми материалами отправляюсь ночью, пойду один через нашу левадку. У них не останется времени спокойно обдумать, разобраться, а трусость и страх расширят глаза. Уверен, с перепугу они решатся на грязное дело. Сейчас они плюют на всех…»
Ляля не смогла дальше читать, передала страничку мне, но строчки запрыгали перед глазами и только потом, с трудом во всем разобрался:
«…Жируют и смеются над нами, ходят сверхчеловеками, но чуть что при первом же громе поднимется паника, начнут психовать. Несомненно, они пойдут на все, лишь бы оборвать нити. Они бросятся на меня, я уверен. И этим самым разоблачат себя. Тогда их можно будет уличить и привлечь.
Лялька, дорогая, иду на таран! Не сердись на меня. Я издергался. Не осуждай, родная, такой, как есть. Не могу видеть, чтобы подлость торжествовала. Не могу, понимаешь!..»
Последние строчки почти невозможно было прочитать, — прыгали, сливались, буквы наваливались одна на другую:
«…Не осуждайте… Расценивайте, как того заслужил… Но я всегда старался быть…»
— Ну, что же ты замолчал, — с трудом проговорила Ляля, — читай все…
— Дальше ничего не пойму… У него всегда был плохой почерк. Тут еще какая-то записка. Вот: «Уважаемый товарищ Феоктистов!..»
— Кто это — Феоктистов?
— Не знаю… Ах да, последнее время он толковал о каком-то Феоктистове. Даже показывал мне его. Где-то, в каком-то доме, не помню. На балконе. Цветы поливал…
— Цветы? Погоди, Андрюшка, какие цветы? Причем тут цветы?
— Ладно, Ляля. Потом расскажу. Сейчас давай дочитаем, — и я прочел вслух записку, адресованную неизвестному человеку:
«Уважаемый товарищ Феоктистов!
Извините, что беспокою. Вы меня совершенно не знаете, но я очень много слышал о вас от ребят. В частности от наших самбистов. Пожалуйста, отнеситесь к моему письму со всей серьезностью и знайте, что от этого зависит исход очень важного дела. Сегодня после двенадцати часов ночи я буду проходить левадкой (зачеркнуто, исправлено: «пустырем») мимо новостройки в сторону вокзала. Поезд отправляется в 0.59. Сообщники известного вам Е. Г. Жилова знают о том, что я уезжаю в центр для того, чтобы передать следственным органам обличающие их материалы. Дальнейшее ясно. Прошу вас, товарищ Феоктистов, принять надлежащие меры…»
— Кто это — Феоктистов? — спросила Ляля, едва я дочитал письмо.
— Не знаю.
— Где он живет?
— Не помню. Где-то недалеко от дома железнодорожников. Леонид сказал, что Феоктистов будет в клубе строителей.
— Пошли скорее… Нет, погоди, где ты оставил Лешку? Лучше всего найти Лешку.
Я был уверен, что Лешку в подвальчике не застанем, — прошло уже около двух часов с тех пор, как мы расстались. Но спорить с Лялей — нелегкое дело. Мы наведались в фруктовый подвал, во все соседние рестораны и пивные — Лешки и след простыл. Тогда пришлось подумать о Феоктистове.
В клубе строителей его не было. Директора клуба мы не нашли, а дежуривший товарищ сказал, что за всеми справками нужно обращаться к директору. «И вообще, — прибавил он, — адресов ответственных товарищей мы не даем…»
Вернулись к клубу железнодорожников, обошли все примыкающие кварталы, но я никак не мог признать балкона и цветов, на которые указывал мне Лешка.
— Может, в адресный стол обратиться? — нерешительно спросила Ляля.
— Какой же теперь адресный стол!
— А знаешь что, давай по телефонной книжке.
— Не у каждого Феоктистова имеется телефон.
— Постой, Лялька, а почему непременно к Феоктистову? Мы ведь прекрасно можем обратиться в управление… Пойдем сейчас и все…
— Надо все же считаться с волей Леонида. Он просит передать письмо лично Феоктистову. Лешка пишет Феоктистову: «известного вам Жилова». Понимаешь: «известного вам». Значит, Леонид имел какие-то основания обратиться именно к Феоктистову.
В соседней аптеке мы выпросили телефонную книжку. Перелистали всю книжку с «додатками» и приписками на полях, но никакого Феоктистова не обнаружили.
Оставалось только одно — принять мой вариант.
Когда подходили уже к зданию управления, навстречу из боковых дверей вышли два гражданина в штатском, пройдя мимо, направились к серой машине, стоявшей в стороне, у края панели:
— Тебе в какую сторону, товарищ Гаркуша?
— Да мне к вокзалу. На Первую Железнодорожную улицу.
— Садись, подвезу, — дверца «победы» любезно распахнулась.
И тут вдруг мне сразу вспомнился адрес Феоктистова:
— Железнодорожная! Первая Железнодорожная! Слышишь, Лялька. Это уже совершенно определенно: Железнодорожная, балкон третьего этажа.
— Нечего сказать, точный адрес, — фыркнула Ляля, — ты бы лучше догнал этих людей да расспросил. Может, они знают Феоктистова.
— Да теперь я и так найду. Теперь мы найдем Феоктистова.
На звонок вышла девочка с пышным бантом в тонкой косичке:
— А кто вы такие?
Мы попытались растолковать, что нам необходимо срочно видеть товарища Феоктистова.
— А зачем вам видеть, — допытывалась девочка. Из-за ее плеча выглянул лохматый мудрого вида пес, окинул нас строгим взглядом: «Девочка правильно спрашивает: вам чего надобно?»
Эти переговоры продолжались бы, наверно, еще долго, но тут в коридоре послышались легкие шаги, и молодая женщина в праздничном весеннем костюме вышла на площадку:
— Дружок, марш в комнату, — прикрикнула она на собаку.
Лохматый пес покорно глянул на хозяйку: «Ладно, тебе видней», — вильнул широким, как метла, хвостом и застучал когтями по паркету. В глубине коридора он остановился, снова глянул на хозяйку, тряхнул головой, приоткрыл лапой дверь, нехотя вошел в комнату, не переставая посматривать на нас из-за приоткрытой двери.
Женщина привлекла к себе девочку:
— Ты что хитришь, Лялька? Ужасно хитрая девчонка, — обратилась она к нам, — понимаете, наш папа обещал сегодня пойти с нами в кино. Так она теперь никого к нам не пускает, боится, чтобы не помешали.
— Значит, ты тоже — Ляля? — наклонилась к девочке наша школьная Ляля.
— Да, — не без гордости откликнулась девочка, — а ты?
— И я — Ляля.
— Мы ненадолго, — поторопился заверить я, — нам только передать письмо.
— Пожалуйста, я могу передать.
— Нет, простите, нас просили только лично. Нас так просили…
— Ну, пожалуйста. Но вам придется немного подождать, — хозяйка ввела нас в светлую, пахнущую недавней побелкой комнату, уставленную светлой новенькой мебелью, — а на мою Ляльку вы не обижайтесь, — улыбнулась она, предлагая нам стулья с необмятой еще обивкой.
— Да вы не беспокойтесь, мы сейчас же…
— Ничего, ничего, это я к слову. Присаживайтесь вместе и подождем Алексея Алексеевича.
Дружок улегся было на полу у дивана, но при нашем появлении поднялся и встретил нас пытливым хозяйским взглядом.
— А это какая порода? — спросили мы с Лялей в один голос.
— Степной пудель, — улыбнулась хозяйка. — Алексей Алексеевич величает его «классической дворнягой». Еще щенком привязался к нам, гостили у родичей в Санжарах…
— Неужели дворняга?
— Чистопородная. Без малейшей примеси. Хоть медаль вешай.
— А вид благородный.
— Колхозный сторож. По чину и вид…
Степной пудель, прислушиваясь к голосу хозяйки, расположился у ее ног.
Где-то, наверно, на кухне, зазвенела крышка; девочка вприпрыжку выбежала из комнаты и тотчас вернулась.
— Мамочка, чайник кипит; я газ выключила!
— Извините, ребята, хозяйство зовет, — Феоктистова захлопотала у буфета, приготовляя ужин и чай; вышла на кухню… Девочка устроилась на диване, прямо против Ляли. Сперва подпрыгнула несколько раз, проверяя упругость пружин, потом умостилась поудобней и принялась разглядывать Лялю ревниво и строго, стараясь определить, какие еще на свете Ляли бывают.
Вернулась хозяйка, поглядывая на часы, проговорила ни к кому не обращаясь:
— Что-то наш Алексей Алексеевич задержался нынче. Обещал не запаздывать… — села за письменный стол у окна, включила настольную лампу, перелистала исписанные тетрадки и сейчас же выключила лампу, повернулась к Ляле Ступало, — так вам лично Алексея Алексеевича? Непременно лично?
— Да, нас просили. Очень просили, чтобы к нему…
— Ну, вот видите, — развела руками женщина, — мы сами ждем. И снова глянула на часы. А знаете что, ребята, давайте чай пить, — так время быстрее проходит.
Мы благодарили и отказывались, но хозяйка и слушать ничего не хотела:
— Нет, нет, раз вместе, значит вместе.
Пришлось подчиниться.
— Здесь папа сядет, — предупредила девочка, когда Ляля подвинула свой стул. Разместились за столом, склонились над дымящимися чашками крепкого, умело заваренного чая…
Вдруг Ляля отодвинула чашку.
— Что же мы тут сидим… — она порывисто встала из-за стола, — Андрей, как хочешь, я иду в милицию…
Феоктистова удивленно взглянула на нее. Потом также торопливо встала из-за стола:
— Погоди, девочка, — пытливо заглянула в глаза Ляли, — погоди-погоди. У вас что-то важное?
— Неужели мы стали бы тревожить вас по пустякам!
— Не знаю, не знаю. К нам много ребят приходит. У каждого своя причина. Вчера, например, юные собаководы явились за советом, как сторожевых щенков воспитывать.
— У нас несчастье, а вы о щенках!..
— Несчастье? Так что же вы молчали!..
Феоктистова подошла к телефону:
— Катюша, будь добра, срочно соедини меня с Феоктистовым. Уехал к самбистам? Тогда прошу Петренко или Сидорчука. Вышли? Как только зайдут, сейчас же позвони!
Но прежде чем позвонила Катюша, раздался звонок в передней.
На миг Феоктистов задержался в дверях, окидывая быстрым взглядом собравшихся за столом. Мы, в свою очередь, украдкой присматривались к нему: невысокого роста ладно собранный человек в темно-синем костюме, сидевшем, как военная форма.
Мы поднялись навстречу Феоктистову, но девочка опередила нас:
— Папа, тебя ждут!
Алексей Алексеевич подхватил дочку:
— Прости, Лялек! Честное слово, заслуживаю снисхождения, — и обратился к супруге, — прости, Клавдюша. Задержали мальчишки. Опять начудили.
— Хоть бы позвонил!
— Телефона поблизости не было. Да и минутки вырвать не мог, — поцеловав дочку, опустил на пол. — Спать, Лялька. Марш укладываться.
Дружок улегся у ног хозяина, навостривая то одно, то другое ухо, прислушиваясь к разговору.
— Мы вас ждали, — нетерпеливо обратилась Ляля Ступало к Феоктистову; ей не хотелось отнимать счастливую минуту у семьи, у маленькой, прильнувшей к отцу девочки, но стрелка часов продолжала двигаться вперед.
— Да, Алеша, — подхватила Феоктистова. — Они к к тебе. Важное дело.
— Разумеется, важное, — проговорил Феоктистов, посматривая то на меня, то на Лялю Ступало. — К врачу приходят, когда дело плохо…
— Мы должны передать вам письмо, — Ляля протянула Алексею Алексеевичу письмо Лешки Жилова. — Пожалуйста, прочтите сейчас. Это очень срочно.
Феоктистов присел к столу, мельком пробежал записку и снова внимательно посмотрел на нас.
— Необходимо срочно!.. — воскликнула Ляля.
— А если срочно, почему вы тут сидите и чаек попиваете? — нахмурился Феоктистов.
— Лешка просил лично к вам…
— Лешка просил! А если человек тонуть будет — вы тоже станете у него расспрашивать, как его лучше спасать? Лешка просил!.. А может, этого самого вашего Лешку сперва высечь надобно, а потом уж спасать, — Феоктистов всматривался в лежавшую рядом на столе Лешкину записку, как будто там между корявыми, набегающими друг на дружку строчками можно было прочесть еще что-то.
— Рассказывайте, что это за парень этот ваш Лешка Жилов. Прошу без лишнего. Времени осталось мало.
Мы вкратце, сбивчиво передали историю Жилова.
— Так. Значит, выходит посерьезней, чем я полагал, — пробормотал Феоктистов, — Где живет Жилов?
— Раньше жил тут неподалеку. А теперь — в поселке. Автобус останавливается у моста, сейчас же у вокзала. Оттуда ближе всего на вокзал — через левадку, мимо новостроек.
— Знаю эту левадку. Глухой уголок, — Феоктистов сложил листок, спрятал в карман, легко поднялся, как человек, успевший достаточно отдохнуть, «перезарядиться» за этот короткий миг. Поцеловал дочку: — Спать, девочка!
Взял трубку телефона:
— Василий Терентьевич, приветствую, дорогой. Отдыхающий тревожит. Как видишь, не уехал. Уже добрую неделю уезжаю. Послушай, весьма срочно: тройку расторопных ребят на вашу левадку. Товарищ Денисенко дежурит? Ну и чудесно. Непременно направь с ними Денисенко. Попрошу патрулировать всю дорогу от новостроек до вокзальной площади. Сейчас сам приеду и все объясню.
В комнату вошла Феоктистова:
— Ты уходишь, Алешенька?
— Да, маленькая прогулка перед сном.
— Опять что-нибудь с мальчишками?
— Не знаю, ничего не знаю. Извини, Клавдюша, — он слегка притронулся к руке жены, — скоро вернусь. Поцелуй еще разок дочку.
Дружок покосился на хозяина вскочил и, прижимаясь ухом к его ноге, последовал за Феоктистовым.
— Любопытный вы народ, ребята, — говорил нам по дороге Алексей Алексеевич. — Аттестат зрелости собираетесь получать, а зрелости ни на грош! Сколько золотого времени потеряно.
— Да у нас еще много времени, — оправдывался я, — наверно, еще часа два или даже больше.
— Часа два! Слишком мало времени, дорогие товарищи! — На углу он остановился: — Итак, по домам. Спокойной ночи.
— Нет, мы с вами.
— Нет уж, прошу подчиняться.
— Но вы не знаете никого — ни Лешки, ни очкастого, ни долговязого парня. Никого из них.
— Это ж которых «из них»?
— Ну, которые были в подвальчике. Не сомневаюсь, товарищ Феоктистов, — поспешил я заверить, — что Лешка именно этих людей по всему городу разыскивал, хотел, чтобы именно эти люди знали о его затее. Недаром долговязый следил за Лешкой в подвальчике.
— Существенно, — согласился Феоктистов, — отправишься со мной. А вы, милая моя барышня, извольте домой. По пути, — вот вам важное задание, — предупредите родных этого молодого человека, — кивнул на меня Феоктистов.
— Нет, и я с вами. Я очень тревожусь.
— Позвоните утром или когда найдете нужным. А теперь…
Никакие протесты и объяснения Ляли во внимание приняты не были. Она покорно подчинилась.
Однако вскоре нам пришлось узнать, что такое покорность Ляли Ступало.
На этом обрывается запись в моей общей тетради. Начал я свою повесть в минувшем году еще на первом курсе, на каникулах, когда свободного времени было больше. А сейчас время, как дыхание на беговой дорожке, — грудь наполнена, сердце работает отлично, но где-то в подсознании идет строгий отсчет каждого глотка воздуха: все подчинено одному стремлению, одной цели — приближающемуся финишу.
В педагогическом институте меня зачислили на основное отделение, однако я перешел на вечернее — жизнь диктовала. На нашей стройке все удивлялись, что я избрал филологический.
Однажды произошел такой случай: я предложил кой-какое усовершенствование электросварочной аппаратуры для облегчения веса и более удобной работы на конструкциях. Техник просмотрел чертежик, повертел так и сяк, пожал плечами. Ну, думаю, все! Аминь! Забраковано! А техник смотрит на меня судейским оком и говорит: «Отлично. Однако не понимаю вас, Ступалов. Зачем вам филологический? Вы же думать умеете!».
А если они еще узнают, что я стихи пишу! Нет, ни за что не признаюсь. Я даже от самого себя скрываю свои первые сочинения, нацарапаю наспех на листке и запрячу куда-нибудь в ящик.
На минувшей неделе сдали наш участок, выпало несколько свободных вечеров — решил закончить повесть.
Осталось дописать немного — начиная с того момента, когда товарищ Феоктистов помог Ляле сесть в трамвай и пожелал спокойной ночи.
Оставив Дружка на улице, мы зашли в ближайшее отделение милиции. Наведя справки и узнав, что Лешка на городской квартире не появлялся, Феоктистов вызвал машину:
— Он либо в поселке, либо уже отправился на вокзал, — решил Феоктистов.
В поселковое отделение Алексей Алексеевич не дозвонился, ждать вызова не стал:
— Надо спешить, иначе… — он не договорил — подкатила и засигналила «победа»; мы вышли из отделения. Дружок последовал за хозяином в машину, уселся рядом, внимательно присматриваясь к дороге.
— В поселок! — приказал Алексей Алексеевич шоферу.
— Леонид просил на левадку, товарищ Феоктистов!
— А я прошу в поселок. Немедленно! — и немного погодя прибавил, уже спокойнее: — Впрочем, по пути заглянем на пустырь.
Вскоре мы подъезжали к новостройке:
— Смотри в оба, — велел мне Феоктистов, — не пропусти долговязого, который за Лешкой следил. Сейчас он нам более всех надобен.
Машину оставили в переулке. Дружок то забегал вперед то отставал, однако ни на минуту не терял нас из виду — стоило только кому-нибудь заговорить с Феоктистовым, он мигом оказывался рядом, ревниво поглядывая на собеседника.
У самого пустыря нас встретил какой-то гражданин в штатском, совсем еще молодой, но осанистый человек, видимо, знающий себе цену. Поздоровавшись с Феоктистовым, он доложил, что на участке «порядок». Прохожие наблюдались, однако, народ все мирный: двое из железнодорожной бригады; запоздавшая гражданка с большой кошкой, закутанной в клетчатый платок.
— А чернявого востроглазого паренька не было? — осведомился Феоктистов, — цыганистого такого.
Я удивленно взглянул на Алексея Алексеевича — никаких примет Лешки ему не сообщал.
— Стройный, красивый паренек. Верно я рисую? — повернулся ко мне Феоктистов.
— Совершенно верно, Алексей Алексеевич. Волосы назад зачесаны.
— Нет, такого гражданина не было, — не задумываясь, отчеканил осанистый молодой человек.
— Девушка проходила, совсем молоденькая. Вроде чем-то взволнована. Хотел было осведомиться, однако она сейчас же скрылась в направлении вокзальной площади.
Феоктистов больше расспрашивать не стал, вкратце изложил суть дела. Помолчав, проговорил раздумчиво.
— Помнишь, товарищ Денисенко, у нас в клубе паренек появился? Модный такой, в кургузом пиджачишке, галстук с павлиньими разводами. На бильярде играл.
— Как же, помню, Алексей Алексеевич. Очень хорошо помню: дуплетами баловал. Хоть шары не часто падали, зато заказ знаменитый.
— Да-да, он самый. Я еще сказал тогда: «Неспроста этот паренек зачастил к нам. Что-то тянет его сюда».
— Помню, Алексей Алексеевич, — насторожился Денисенко. — Так значит, вы этого самого паренька разыскиваете?
— Думаю, что этого самого. А вот тебе и другой портрет: тупоносый в куцей кепочке, бритый затылок, бровь рассеченная.
— И этого запомним, Алексей Алексеевич.
— Подскажи еще приметы, — велел мне Феоктистов. — Подбери такие приметы, которые и ночью бросаются в глаза.
— Движения резкие, рывками, — попытался я выполнить просьбу Феоктистова — тонкий, длинный, шея длинная, как у гусенка, ходит развинчено, будто пружины на пятках…
Мы прошли всю левадку до новостроек, обогнули новостройки — ни души. Феоктистов то и дело присвечивал дорогу карманным фонариком, и, когда огонек погасал, вокруг становилось еще темнее.
По другую сторону пустыря нас ожидало несколько ребят с красными повязками на руках. Феоктистов поздоровался с ними дружески, перебросился торопливыми короткими фразами, объяснил задание, велел одному из них направиться на вокзал, проверить, явится ли к ночному скорому пассажир из вагона номер одиннадцать, место номер двадцать четыре.
Вернулись в переулок. Навстречу нам двинулся Денисенко, чем-то заметно взволнованный.
— Вот, пожалуйста, товарищ Феоктистов, — вот она, гражданочка. Та самая, про которую говорил. Все время тут вокруг левадки кружит. Никаких замечаний не принимает. Ну, на самом-то деле, — повернулся он к следовавшей за ним гражданке, — русским языком говорят!
Я глянул на гражданку:
— Лялька!
— Да, Лялька, — оборвала меня Ляля Ступало и подошла к Феоктистову. — Да, это я товарищ начальник. Ваше указание выполнила, домашних предупредила, сообщила, что задерживаемся по ответственному общественному делу.
— Абсолютно точное выполнение, — только и сказал Феоктистов, направляясь к машине. — Удивляюсь, почему вы до сих пор не в моей бригаде, — остановился на миг, — еще два-три таких бригадмильца, и город может спать спокойно, — шагнул к машине, распахнул дверцу: — Прошу вас, — галантно пригласил он Лялю, — или, может, предпочитаете рядом с шофером? Прекрасно. Ступалов, сядешь со мной.
Он велел шоферу гнать машину в «Октябрьское»:
— Начинаю понимать вашего Лешку. И вообще всю обстановочку.
— Леонид говорил, что вы знаете Жилова.
— Не совсем точно. Я знаю д е л о Жилова. Придется, очевидно, еще глубже заняться делом Егория Григорьевича… — Алексей Алексеевич наклонился вперед, проговорил отечески. — Это чудесно, Ляля, что вы решили заняться важными общественными вопросами, — в голосе его не было уже и тени насмешки, — только бы мы не опоздали.
— Значит, вы не видели Лешку? — воскликнула Ляля. И, не ожидая ответа, потому что знала ответ, продолжала. — Почему вы уехали? Оставили каких-то мальчишек!
Ляля то и дело поглядывала на свои маленькие часики, точно можно было что различить в темноте:
— Куда мы едем?
— К старикам Лешки Жилова, — ответил Феоктистов.
— Но Лешки там нет, — воскликнула Ляля. — Я знаю. Я чувствую, что его там нет. Вы поступаете неправильно!..
— Да, безусловно: я должен был отправить вас домой.
— Вот идет встречный автобус. Остановите автобус! — потребовала Ляля. — Лешка наверно в автобусе.
— Барышня, прошу вас, — не отрывая взгляда от дороги, процедил сквозь зубы шофер. — Или мы пересадим вас в автобус.
Ляля притихла. Я не видел ее лица, но мне представилось оно заплаканным, жалким…
Автобус останавливать не пришлось, никого, кроме кондуктора и двух пожилых гражданок, в нем не оказалось — это легко было разглядеть на ходу.
Не проехали мы и километра, Ляля потребовала:
— Остановите машину. Скоро поселок. За поворотом остановка автобуса. Здесь нужно пройти пешком, здесь, может быть… она запнулась, — здесь мы можем встретить Лешку…
К моему удивлению, Феоктистов согласился с Лялей, сказал, что Ляля угадала его мысли. Потом он велел шоферу затормозить, а Ляле оставаться в машине:
— Вы поедете к старикам Лешки Жилова, — предложил Алексей Алексеевич тоном, не допускающим возражений, непременно задержите Леонида. — Передайте мой приказ — ждать. А если Леонида нет… Ну, тогда поддержите стариков, успокойте. Надеюсь, мы привезем хорошие вести.
— Нет, я с вами, — выскочила из машины Ляля. — Я чувствую, что должна быть с вами.
При свете фар я разглядел ее лицо — оно не было ни заплаканным, ни жалким; не осталось ничего беспечно-детского, привычного, что мы любили в ней; не верилось, что за короткий срок она могла так измениться.
— Я с вами, — повторила Ляля.
Феоктистов привлек ее к себе, проговорил ласково.
— Пожалуйста, поменьше предчувствий, поменьше о себе. Подумай о тех, кому сейчас ты можешь и должна помочь, — он подвел Лялю к машине. — Жди меня в поселке, у Лешкиных стариков, — помог ей войти в машину и обратился ко мне: — Андрей, поедешь с Лялей.
— Нет, я с вами!
— Поезжайте в поселок. Не оставляйте стариков.
— Но Лешка, наверно, уже в городе, на левадке…
— Там надежные ребята, обойдутся без нас, — Алексей Алексеевич отошел от машины, не желая продолжать разговор. Лохматая черная тень Дружка с настороженно поднятым ухом последовала за ним.
Машина свернула с шоссе и стала подниматься в гору, кратчайшей дорогой в поселок.
Окна домика, в котором проживали старики Лешки Жилова, были ярко освещены, калитка распахнута. Я пробежал знакомый двор, первым поднялся на крыльцо. Не успел постучать — дверь открылась, и навстречу шагнула Вера Павловна.
— А Леня недавно ушел — проговорила она растерянно. — Вы не встретили его?..
— Мы думали, Лешка здесь…
— Нет, Леня ушел, — выглянуло из-за плеча Веры Павловны опухшее от слез лицо старухи, — он собирался в одиннадцать на вокзал, сказал, что уезжает на соревнования. Но его вызвали к Жиловым, — сообщили, что мама расхворалась, просили срочно приехать.
— Кто принес записку? — воскликнула Ляля.
— Не записку, а телеграмму, — удивленно посмотрела на нее старуха.
Мы с Лялей переглянулись; она собиралась еще что-то спросить, но в это время в коридоре послышались шаги, мелькнул чесучовый пиджак с металлическими пуговицами:
— Что вы не заходите? Толкутся все на крыльце! Ну, прошу вас!
Лешкин дед командовал и наводил порядок.
Мы, как всегда в тяжелую минуту, невольно подчинились человеку, сохранявшему спокойствие. И через минуту сидели за большим семейным столом, как будто ничего не случилось. А стрелки часов неуклонно отмеряли время.
Прислушиваясь к бою часов, поглядывая украдкой на свою расстроенную супругу, старик пытался завести непринужденную беседу. Держался молодцевато и непринужденно, как будто нежданный приезд школьных товарищей Лешки и учительницы — дело обычное:
— Ну, вот и хорошо, вот и собрались… — а в глазах не угасало затаенное беспокойство.
— Я почему решила приехать, — не слушая старика, проговорила Вера Павловна, она словно оправдывалась перед кем-то. — В школу пришло письмо Жилова Егория Григорьевича, отчима Лешки. Он пишет… Да вот его письмо. Ну, кратко говоря, срочно уезжает в командировку, зайти не может, но считает своим святым долгом поставить школу в известность о недопустимом поведении ученика десятого класса Леонида Жилова. О безобразном поведении. Якшается с подозрительными личностями. Неоднократно видели в пивных и ресторанах, неделями не является домой. Ну, и так далее.
— Все это наговор, неправда, — проговорила старуха, закрывая глаза скомканным разбухшим платочком. — Леня хороший мальчик, все знают. Ну, что же вы молчите? — Повернулась она вдруг ко мне и Ляле. — Вы же знаете Леню!
— Да, конечно, — тихо отозвалась Ляля, — Лешка настоящий, хороший товарищ.
— Ну вот, слышали? — встрепенулась старуха, точно оспаривая кого-то. — Все говорят!
— Дело в том, — перебил ее супруг, — дело в том, что и мы получили подобное письмо. Егорий Григорьевич обвиняет нас в попустительстве. Еще в чем обвиняет?
— В антиобщественности, — подсказала супруга.
— Да, в антиобщественности. Пишет, что Леня отъявленный тип… Я верно говорю?
— Да, так и пишет, — заплакала старуха, — современный беспринципный тип.
— Вот, пожалуйста, — беспринципный тип. Предупреждает, что за него не ручается. Способен, мол, на все, что угодно.
— Теперь я и не знаю, что думать — всхлипнула старуха, — не знаю, что с Ленечкой. Вера Павловна говорит: никаких соревнований школа не проводит…
— Я не говорю, то есть, не утверждаю, — растерянно отозвалась Вера Павловна. — Возможно, спортивное общество независимо от школы… Ну, конечно, Леонид увлекался велосипедным спортом. Посещал велотрек… — она оглянулась на Лялю, требуя поддержки. — Я слышала, велогонщики собирались в Киев…
— Да, Леонид бывал на велотреке и собирался в Киев, — чуть слышно отозвалась Ляля.
— Нет, вы скрываете, — возбужденно заговорила старуха, — вы скрываете. Я вижу. Знаете что-то и скрываете от меня, — она приподнялась, заглядывая нам в глаза, — как нехорошо, как жестоко. Зачем вы скрываете? Я чувствую, что-то произошло!
— Успокойся, пожалуйста, — склонился к ней супруг. — Ты всегда, как верба над рекой: чуть ветерок подует, сразу тревогу бьешь. А вы тоже, граждане любезные, — сердито накинулся на нас. — Никто с хорошим не придет, а все с письмами да кляузами.
Я встал. Не сумею объяснить, что творилось со мной. Не мог я ни возражать старику, ни успокаивать его супругу. Ни о чем не хотел говорить, ни о ком, кроме Лешки, не хотел думать. Все время так и стоял передо мной.
— Когда Леонид ушел из дому?
Мой вопрос прозвучал неожиданно резко. Людей, подавленных горем, всегда пугает холодная деловитость. Однако потерянное время могло лишь прибавить горя, и я переспросил нетерпеливо:
— Когда ушел Лешка?
— Не более получаса! Лешка только что был здесь. В доме слышался его голос, шаги…
Я бросился к двери. Кажется, меня окликнули, но я не оглянулся.
…Лешка недавно ушел… Скрипнули вот так же, как сейчас под моей ногой, ступеньки старенького крылечка. Кто-то ждал его у калитки… Или, может быть, там, на шоссе?
Я выбежал на улицу и, не обращая внимания на окрик шофера, кинулся вниз через рощу и задворки, кратчайшей дорогой на новое шоссе.
Вот скользнули уже по накатанному асфальту фары машин, выхватывая из темноты белые стены прикорнувших под деревьями домиков, играя скользящими лучами на блестках дорожных знаков. За уходящей машиной наступала темнота с легкой проседью лунной дорожки; луна то гасла, то разгоралась, перекатываясь по гребням крутых облаков.
…До автобусной остановки, пожалуй, еще с четверть километра. Но Лешку могла подхватить попутная машина, и он уже в городе…
Я осмотрелся: вокруг — ни души. Гладкое черное шоссе с белесыми просветами змеится и скрывается за поворотом. Возвращаться в поселок не хотелось, и я побрел к автобусной остановке, надеясь встретить Алексея Алексеевича. Мной овладело вдруг какое-то тягостное предчувствие недоброго. Это чувство сковывало меня, мешало действовать, думать, двигаться и, чтобы преодолеть его, я ускорил шаг, почти побежал, заставляя себя двигаться, действовать, думать.
Лешка, Лешка, Лешка!.. Наверно, он уже в городе… Там надежные люди… Феоктистов сказал… Да, несомненно, Лешка с ними. А если нет?
Я продолжал оглядываться по сторонам, словно на каждом шагу мог возникнуть и подойти ко мне наш Лешка в куцем своем пиджачке и, разумеется, без кепки; волосы петушком зачесаны назад, чистенький, франтоватый, точно не в школу собрался, а на званый вечер.
Вдруг далеко впереди что-то мелькнуло — черный поникший кустарник зашевелился. Не знаю, зачем я окликнул:
— Эй, там! — эхо прокатилось по низине и отозвалось в холмах: — «А-а-а!».
Нарастающий шорох пронесся по кустарнику, и вслед затем громадный черный ком выкатился на дорогу, бросился мне под ноги:
— Дружок!
Степной пудель мимоходом ткнулся носом в мои ноги и тотчас ринулся дальше по шоссе, не опуская головы, не принюхиваясь к следам, а подняв нос и навострив уши, прислушиваясь к чему-то.
— Дружок!
Он даже не оглянулся, продолжая прислушиваться, только чуть вильнул хвостом. Пробежав немного по шоссе, остановился. Это совершенно не походило на стойку вышколенной собаки — просто что-то привлекло его внимание. Ветер повернул, отнес в сторону шорох и запахи. Лишь тогда Дружок оглянулся на меня и тотчас снова стал прислушиваться. Внезапно, вздрогнув, отпрянул, присел на все четыре. Затем, глухо заворчав, потянулся вперед, осторожно подбираясь к обочине. У самого края дороги замер. Он не ворчал уже, а легким жалобным повизгиванием извещал хозяина о смертельной опасности.
Уверенный, что собака подзывала хозяина неспроста, я кинулся к Дружку. Десятка шагов не сделал, — на косогоре, неподалеку от кювета, увидел человека в куцем модном пиджачке. Когда я приблизился, мне почудилось, что человек шевельнулся.
Он лежал в траве навзничь, неловко раскинув руки.
— Лешка!
Я бросился к нему, но в этот миг вылетевшая из-за поворота машина ослепила меня фарами. Заскрипев тормозами, она проползла на зажатых колесах по асфальту и застыла, упираясь в дорогу глазастыми фарами. Из кузова выпрыгнул парень, легкий и пружинистый, махнул шоферу рукой:
— Ну, все!
Машина, оставив на дороге долговязого парня, понеслась дальше, а долговязый, покачиваясь, вихляя бедрами, зашагал вдоль кювета, приглядываясь, пряча правую руку под расстегнутой на груди рубахой. Он сразу распознал местность, шел уверенно. Не знаю, по каким приметам я угадал парня, который следил за Лешкой в винном погребке. Так же безотчетно, как все совершал в эту ночь, кинулся ему навстречу, не зная, зачем, не думая о том, что произойдет, — пусть все, что угодно, только бы прикрыть Лешку.
Долговязый, завидя чужака, рванулся вперед:
— А-а, — заревел он, — легаши паршивые! Фраера!
Я не различал его лица, лишь узкие разгоряченные глазки сверкали в темноте. Долговязый сперва хотел сбросить меня с дороги шутя, одной рукой. Потом, не желая, наверно, терять времени, опасаясь засады, выхватил руку из-за борта пиджака — на узкой стальной полоске вспыхнул и погас отблеск. Парень метил расчетливо, но тут вдруг совсем близко, в нескольких шагах, раздался оклик:
— Стой!
Парень вздрогнул и удар пришелся мне в плечо.
— Брось нож! Руки! Выше руки!
Сначала я даже не почувствовал боли, только до дурноты закружилась голова, перехватило дыхание. Воздух стал тягучим и липким. Черная земля потянула со страшной силой. Все замерло. И только где-то очень далеко и все более удаляясь, едва различимо:
— Брось нож, говорят! Дружок, сторожи!
…Кто-то склонился надо мной; знакомый встревоженный голос:
— Крепись, мальчик! Слышишь меня, Андрей?
— Феоктистов! — я пытаюсь поднять непослушные веки и от непосильного движения теряю сознание…
…Вдруг вырвался из темноты протяжный, щемящий зов автомобильной сирены…
…Тяжело дышать.
Серые сумерки. Дождя нет, влага повисла в воздухе, вот-вот просочится на землю холодными каплями.
…Трудно дышать.
Меня окликнули, но не хочется двигаться, не могу шевельнуться.
Промозглые сумерки. Тучи кажутся неподвижными. Вдали они сливаются с серой землей. Беспокойные шаги. Все время хлопают дверью. В школе необычный приглушенный шум, точно множество людей говорит шепотом. В классе непривычно душно, теснит дыхание, на грудь навалилась тяжесть. На доске математические формулы, знаки радикала и логарифмов и множество цифр. А рядом портрет Лешки в черной траурной рамке и цветы — нежные белые чаши на гибких тонких стеблях.
Первоклассники то и дело заглядывают в дверь — все происшедшее пугает их, кажется невероятным: школьник не может умереть, он — сама жизнь.
Но траурная машина выезжает уже со школьного двора. Прохожие провожают процессию долгим взглядом и кто-нибудь один непременно восклицает:
— Молоденький!
Ближе всех к гробу держится красивая женщина в дорогом черном платье. Она идет одна, никто не сопровождает ее, не поддерживает в трудную минуту. Тонкая легкая рука в красивой замшевой перчатке то и дело судорожно цепляется за борт грузовика, словно стараясь удержать уходящую машину. Измученной женщине предлагают перейти в легковой автомобиль к Лешкиным старикам, но она не откликается, даже не поворачивает головы.
Десятый «В» идет всей семьей — и Аркашка, и Рая с нами; держимся поближе друг к дружке, к плечу товарища, у всех одна мысль, одно на душе.
…Трудно дышать. Не могу поднять веки, шевельнуться.
Вдруг далекий, нарастающий шум — так шумит город, когда внезапно распахнут окно. Неясные, приглушенные голоса. Шепот. Потом совсем близко и четко:
— Сестрица, скорее — он срывает повязки!
— Спокойно, мальчик, спокойно.
Жажда. Неутолимая жажда И такое же, как жажда, мучительное стремление вспомнить что-то важное, очень важное. Я напрягаю память, собираю последние силы: вот если сейчас вспомню!
— Доктор, Ступалов очнулся.
Мне чудится, что я кричу громко, исступленно, а губы едва шевелятся:
— Пить!..
— Доктор, смотрите, он очнулся!
— Да-да, теперь я знаю, я вспомнил: «человеком или человечишкой!..»
Я с трудом открываю глаза, порываюсь встать, скорее почувствовать живую, крепкую, весеннюю землю.
— Осторожней, Ступалов, ты потревожишь своего друга.
— Друга!
Я повторяю это слово сначала шепотом, потом громко. Прислушиваюсь к его звучанию. Приподнимаюсь, заглядываю доктору в глаза, стараясь угадать, что скрыто в глубине его зрачков. Обессилев, падаю на койку…
…Маленький солнечный зайчик загорается над головой…
Белый квадрат опущенной шторы. Угол подушки. Термометр. Негромкий голос:
— Тридцать пять и шесть…
И рядом на соседней койке знакомое дорогое лицо — Лешка.
— Лешка!
— Тише, Ступалов, какой вы беспокойный больной.
— Лешка, друг!
Теперь я каждое утро просыпаюсь с мыслью — Лешка здесь, со мной, на соседней койке. Вчера впервые уловил его взгляд. Сегодня слышал первое слово:
— Андрюшка, старик!
Жизнь возвращается к нам вместе с весенними днями!
Вскоре навестила нас моя мама.
Потом появился в полном составе весь класс. Впрочем, Леонид уверял, что ребята приходили еще задолго до того, как разрешили свидания. Аркашка Пивоваров, не щадя модных брюк и пиджака, взбирался на ближайший тополь и передавал оттуда приветы. Райка несла вахту у окна — кажется, впервые в ее беспечной жизни высокие каблучки сыграли положительную роль. А Ляля дежурила в больничном саду день и ночь.
Конечно, это было очень трогательно…
И все же более всего запомнился приход Феоктистова, хотя ничего особенного не произошло, ничего особенного он не сказал.
Белый больничный халат сидел на нем ладно, как влитой, и Алексей Алексеевич походил более на военврача, чем на следователя. Старался быть с нами одинаково приветливым, но я сразу заметил, что главная забота и внимание уделены Лешке.
Едва перекинувшись со мной словом, поспешил к Леониду, сел прямо на койку. Сидел и молчал. Только подмигнул Лешке ободряюще.
Леонид первым обратился к нему:
— Мне необходимо поговорить с вами, Алексей Алексеевич…
— С этого нужно было начинать наше знакомство, товарищ дорогой! — голос Феоктистова прозвучал сурово, хотя он и пытался сохранить приветливую улыбку, как полагается в разговоре с больным.
Алексей Алексеевич заверил нас, что следствие по делу Егория Жилова и его сообщников будет завершено надлежащим образом. Но товарищ Феоктистов сказал еще и другое: «Даже самое тщательное следствие, самая безукоризненная экспертиза не могут заменить внимания и воли общества. Только всеобщие усилия могут избавить народ от преступности и преступлений».