В одной стороне никудышный царь Балдей правил. Ну, и стольники-престольники, дьяки думные тоже под стать ему недоумками слыли. А народ в этой стороне на редкость был дошлый. Много в народе мастеров было разные разности придумывать. Хоть к примеру Фоку того же взять. О нем и сказка.
Как-то посеяли мужики царю Балдею горох. Земля в тех местах хорошая была. Дожди — когда надо. Солнышка тоже у других царств-государств занимать не приходилось. Сильный горох родился, да одна беда — ворон на гороховом поле черным-черно. Клюют урожай.
— Что делать, как быть, мудрый государь Балдей Обалдуевич? — кланяется царю думный дьяк Пустая Голова.
— Надо боярскую думу скликать, — велит царь Балдей.
Скликали думу и стали думой думу думати.
День думали, два дня судили-рядили, на третий день указ обнародовали:
«Мы, царь Балдей Третий, государь премудрый, всея державы властитель, горохового поля повелитель, и прочая, и прочая… указываем подъяремному мужику Фоке Лежебоке денно и нощно на гороховом поле трещоткой трещать — ворон стращать».
Пришел Фока на гороховое поле, а оно черным-черно от ворон. Поймал пяток крылатых разбойниц и стал беличьи колеса мастерить. Как у царя в тереме: посадят в такое колесо белку — она бегает в нем и колесо вертит. Приладил он к этим беличьим колесам трещотки, посадил в каждое колесо вместо белки по вороне.
Вороны колеса вертят, колеса трещотками трещат, и тем пуще треск, чем шибче очумелая ворона в колесе скачет, себе и другим воронам испуг нагоняет.
Посветлело поле. Вороны даже мимо летать боятся. Думный дьяк Пустая Голова проверить пришел, как царев указ исполняется. Что такое? Ни Фоки, ни ворон. Трещотки трещат — не умолкают, вороны ворон пугают. Удивление!
— Так и так, великий царь Балдей Обалдуевич. Вороны ворон пугают, а Фока Лежебока свои дела дома справляет. Народ Фоку умником называет, почести воздает. Своеволие!
А Балдей любил — хоть хуже, да по нему. Не терпел новины. Боялся нового, как тараканы света. На что уж во всех прочих державах вилками ели, а он — пятерней. Как тятенька, как дед-прадед. Летом на санях ездил — тележного скрипа пугался. Весь в отца, дубовая голова.
Да и побаивался Балдей, что кто-то в его царстве умный объявится. Разве мыслимо, чтобы кто-то умнее царя был!
Распалился Балдей, ногами затопал, закричал:
— Повелеваю Фоке Лежебоке горох за одну ночь убрать!
Получил царское повеление Фока, запряг лошадь в борону и начисто выборонил гороховые стебли да в кучу сложил.
Утром с поклоном к царю:
— Исполнил твой приказ, царь Балдей.
Услыхал это Балдей, пуще вчерашнего в ярость вошел:
— Слыхано ли? Работа двумстам мужикам на неделю — и то не выдергают! А он за ночь управился! Повелеваю за два дня обмолотить горох!
Расчистил Фока круглый ток. Стаскал на него кучи. Пустил лошадей. Лошади ходят до кругу, копытами горох из стручков вымолачивают.
— Обмолотил, царь. Вели проверить.
На царе лица нет. Губа с досады, как у старой лошади, отвисать начала. Он Фоку посрамить хотел — невозможный урок ему задал. А Фока всех удивил, царя посрамил, самого себя славить заставил. Если так пойдет, так хошь с престола слазь…
Порешил царь Фоку непосильной работой доконать и приказал:
— Провеет пусть! Два дня сроку даю. Да чисто, соринки чтобы не было!
Задумался Фока. Не такое легкое дело горох провеять. В Балдеевом царстве его по старинке веяли: из горсти в горсть пересыпали да дули, что есть мочи. Выдували из зерна сор и шелуху.
Если так веять Фоке, так и году не хватит. Да и где в одном, человеке столько дутья взять!
Разостлал Фока зипун, лег на бочок и думать стал.
В умной голове никогда солнышко не заходит, всегда светло. У кого мысли цепкие, ветер их не выдует, а даже свои нашепчет.
Так и случилось. Умел Фока болтливый ветер слушать. Выведал у него, как горох за два дня провеять.
Поднялся Фока до зари, полез на крутую крышу царева дворца. Приладил к ней деревянный желоб. Огородил тесинками крышу так, чтобы горох в желоб скатывался, и принялся мешками смолоченный горох таскать, на крышу сыпать.
Катится по крутой царской крыше горох во все стороны, а тесинки-боковинки его в желоб направляют. Бежит по желобу горох и с разбегу в царский закром сыплется, а пока от конца желоба до закрома летит, ветер из него всю шелуху до пылинки выдувает.
Толпится народ. Шумит. Разные слова выкрикивает:
— Вот каким людям надо царством править!
— Ай да Фока — на все руки дока!
Так шумят, что царя раньше обеденной поры разбудили. Слышит он — горох ветром веется, с разбегу в закрома сыплется. А Фока лежит на боку, нежится на царской крыше, да кое-когда желоб из одного закрома в другой нацеливает.
Застонал от обиды царь. Парчовый рукав со злости изжевал, чуть резной пуговкой не подавился. Думу трубой созывать повелел. Народ в царстве всполошил. Балдеевы думники во дворец бегут, а народные умники у дворца толпятся, Фоку прославляют да его выдумку перенимают.
Темным людям свет всегда глаза режет. У дураков от чужого ума всегда голова болит. Удумала дума новый указ:
«Мы, царь-государь Балдей Третий, повелеваем ленивому Фоке Лежебоке за неделю горох в муку перетолочь».
Помрачнел народ. И Фока запечалился. У него овсы не убраны, своя рожь в поле не сжата стоит.
Пошел опять в поле ветер слушать, ночь на зипуне не спать, дарового работника искать.
Ветреная ночь была. Дерева туда-сюда так и качает. А Фока все видит и на ус мотает. И что было надо ему, то он и намотал.
Приносят ему утром царские слуги песты да ступы:
— Толки горох! Если опять на боку лежать станешь, хуже будет.
Куда уж хуже — из стольких закромов горох перетолочь! Только не стал Фока руками горох толочь, дерева вместо себя поставил толчеями.
Натянул Фока от одного дерева к другому веревку. Подвязал посередь веревки пест, подставил под него ступу и засыпал ее горохом. Так другую и третью — и все, сколько было, ступы пристроил.
Дерева туда-сюда качаются, веревку то натягивают, то ослабляют. От этого тяжелый пест то подымается, то опускается — сам собой горох толчет. А Фока тем часом свою рожь-пшеницу молотит, овсы убирает. Выберет из ступ гороховую муку, новым горохом их засыплет — и опять за свою работу.
Весело толкут горох даровые работники. В лесу только стукоток идет. Народ Фоку честит и славит, челом ему за науку бьет, первым умником его называет и самотолчные песты перенимает.
А царские прислужники к царю Балдею с доносом бегут:
— Ваше величие! Твой неслух Фока таким умником себя выказывает — самого царя переплюнуть умом-разумом хочет! Самотолчные песты в роще поставил. Всю работу исполнил.
Кровью налились Балдеевы глаза. В ярости так головой мотнул, что корона слетела, под амбар закатилась.
— Смерть ему! Смерть! Только казни не удумаю! Думу трубите!
Опять труба трубит, народ валит, полоумные дьяки в исподниках, на босу ногу в сапогах бегут:
— Чем тебе служить, царь?
— Придумайте, бояре, лютую казнь Фоке Лежебоке…
Тут думный дьяк Пустая Голова почесал под мышками, да и говорит:
— Пресветлый царь Балдей Обалдуевич! Нашу державу волки одолели, всех овец прирезали. Пусть Фока волков из царства выгонит. Глядишь, они его и заедят.
— Вот так голова! — говорит царь. — Всей думой думай — лучшей казни не удумаешь! Пиши указ.
Услыхал народ указ. Понял народ, как темный царь за светлый ум Фоку жалует, перешептываться начал, сговариваться. Сплачиваться. Порознь народ — дождь, а вместе — полая вешняя вода! Сила! Какую хочешь преграду смоет.
— Надо, ребята, Фоке подмогнуть, — говорят мужики. — Какая тебе Фока Корнеич, подмога нужна?
— Помогите — отвечает Фока, — если милость будет. Поймайте мне десятка два волков. А я буду им кумачовые жилетки шить, да огненного цвета краску для их морд разводить, да колокольцы-бубенцы делать.
— Это зачем?
— Увидите, — отвечает Фока.
Поймал народ два десятка волков. И живьем в мешках Фоке доставил.
Обрядил Фока волков в кумачовые жилетки, намазал им морды огненной краской, привязал им под брюхо колокольцы, нанизал на хвосты бубенцы да петушиные перья и выпустил на волю.
Кинулись волки к своим стаям, а стаи — от них. Боятся огненных морд. Страшатся кумача. А звон для них хуже стрельбы. В леса стаи кинулись, а Фокины волки не отстают от своих, ходу прибавляют. От своего звона уйти хотят. От своих волчьих хвостов с бубенцами убежать. А как убежишь?
За одну ночь ни одного волка в этой земле не стало. А Фока косит себе овес да под озимые клин земли подымает.
Царя вовсе узнать нельзя. Волк рядом с ним за ягненка сойдет. Оба рукава сжевал. Каменья от обиды из короны вышелушивать начал.
— Без думы его казню! На плаху! Только как народу об этом объявить? До греха недолго. Вину надо придумать, закон подвести.
А думный дьяк тут как тут:
— Ах, ваше царское преувеличество, я хоть ж Пустая Голова, а законы могу подвести! Фока герб нашей державы обесчестил.
— Какой такой герб?
— Как же, ваше еси до небеси! На гербе у нас волк в короне овцу на загривке тащит. Овец волки приели, а волков Фока в чужие земли выгнал. Мы теперь царство с фальшивым гербом. У нас ни волков ни овец. Что другие державы скажут?
— Боже ж ты мой! Да у тебя ума больше, чем у меня в закромах гороху! Готовь указ о казни. Вели палачу топор точить, урядникам — плаху на дворцовую площадь выкатывать. Завтра казнь.
Занялась заря. Поднялось солнышко красное, ясное. Фоку на казнь ведут. Жена замертво падает. Дети Фокины при живом отце сироты.
Высоко поднял палач топор. Взыграло Балдеево сердце.
Рубанул по широкой, жилистой шее топор палача… и согнулся.
— Что же это, царь? — спрашивает при всем народе Фока. — Твой топор мою голову не сечет.
А народ все знает — шумит, хохочет.
— Повесить его! В петле удавить! — велит Балдей.
Вкопали в землю висельный глаголь. Накинули петлю. Выбил палач из-под Фокиных ног березовый обрубок. Взвизгнули девки, заголосили бабы, завопили старухи. А веревка оборвалась.
— Что же это, царь? — говорит Фока. — Твоя веревка моего тела не выдерживает.
Белее снега сидит в царских носилках Балдей. Ржой покрылось лицо думного дьяка Пустой Головы. Присмирела дума.
— Утопить его! — кричит Балдей. — В реку кинуть!
Ухмыльнулся на эти слова Фока, да и молвит:
— Как можно утопить человека, когда за него народ стеной стоит!
Стали привязывать камень к Фокиной шее те же люди, которые вместо стального восковой топор палачу подсунули и прелую веревку подсудобили.
Привязали они ему на шею вместо камней крашеную сосновую кору, положили под рубаху надутые бычьи пузыри, да и кинули в реку.
Опять взвизгнули бабы, заголосили старухи. А Фока на плаву из реки кричит царю:
— Что же, царь, твои камни не тонут, мешки с песком под моей рубахой меня ко дну не тянут?
Позеленел Балдей, почернел злой царь. Хотел было Фоку огнем казнить, да нутро у Балдея пламенем занялось, задымилось и сгорело.
Был царь — и нет царя.
Ликует народ. Поет народ. В колокола звонит. Тружеников прославляет. Фоку первым старостой называет.
Хорошо зажил Фока, в чести. Умом свою державу прославил и веселую сказку после себя оставил.
Эту!
Рыжий разбойник Огонь пламенно полюбил холодную красавицу Воду.
Полюбил и задумал на ней жениться. Только как Огню Воду замуж взять, чтобы себя не погасить и ее не высушить? Спрашивать стал. И у всех один ответ:
— Да что ты задумал, рыжий? Какая она тебе пара? Ты что? Зачем тебе холодная Вода, бездетная семья?
Затосковал Огонь, загоревал. По лесам, по деревням пожарами загулял. Так и носится, только рыжая грива по ветру развевается.
Гулял так. Огонь, горевал Огонь да встретился с толковым мастеровым человеком, Иваном его звали.
Огонь в ноги ему пал. Низким дымом стелется. Из последних сил синими языками тлеет.
— Ты мастеровой человек, ты все можешь. Хочу я разбой бросить, хочу я своим домом жить. Воду замуж взять хочу, да так, чтобы она меня не погасила и я ее не высушил.
— Не горюй, Огонь. Сосватаю. Поженю.
Сказал так мастеровой человек и стал строить терем. Построил терем и велел свадьбу играть, гостей звать.
Пришла с жениховой стороны огневая родня — тетка Молния да двоюродный брат Вулкан. Не было больше у него родных на белом свете.
С невестиной стороны пришел старший братец Густой Туман, средний брат Косой Дождь и младшая сестричка Воды — Ясноглазая Роса.
Пришли они и заспорили.
— Неслыханное, дело ты, Иван, задумал, — говорит Вулкан и пламенем попыхивает. — Не бывало еще такого, чтобы наш огневой род из водяной породы невесту выбирал.
А мастеровой человек отвечает на это:
— Как же не бывало! Косой Дождь с огневой Молнией в одной туче живут и друг на дружку не жалуются.
— Это все так, — молвил Густой Туман, — только я по себе знаю: где Огонь, где тепло, там я редеть начинаю.
— И я, и я от тепла высыхаю! — пожаловалась Роса. — Боюсь, как бы Огонь мою сестру Воду не высушил!
Тут Иван твердо сказал:
— Я такой терем построил, что они будут в нем жить да радоваться. На то я и мастеровой человек.
Поверили. Свадьбу стали играть.
Пошла плясать Молния с Косым Дождем. Закурился Вулкан, засверкал ярким пламенем, в ясных глазах Росы огневыми бликами заиграл. Густой Туман набражничался, на покой в овраг уполз.
Отгуляли гости на свадьбе и восвояси подались. А мастеровой человек жениха с невестой в терем ввел. Показал каждому свои хоромы, поздравил молодых и пожелал им нескончаемой жизни да сына-богатыря.
Много ли, мало ли прошло времени, только родила мать Вода от отца Огня сына-богатыря.
Хорошим сын богатырем вырос. Горяч, как родимый батюшка Огонь. А облик дядин — густ и белес, как Туман. Важен и влажен, как родимая матушка Вода. Силен, как Вулкан, как тетушка Молния.
Вся родня в нем своего кровного узнает. Даже Дождь с Росой в нем себя видят, когда тот, остывая, капельками на землю оседает.
Хорошее имя дали сыну-богатырю — Пар.
На телегу сядет Пар-богатырь — телега его силой покатится да еще сто других телег поездом повезет.
На корабль ступит Пар-чудодей — убирай паруса. Без ветра корабль катится, волну рассекает, паровой голос подает, корабельщиков своим теплом греет.
На завод пожалует — колеса завертит. Где сто человек работали, одного хватает. Муку мелет, хлеб молотит, ситец ткет, людей и кладь возит — народу помогает, мать-отца радует.
И по наши дни живут Огонь с Водой в одном железном котле-тереме. Ни она его не гасит, ни он ее высушить не может. Счастливо живут. Нескончаемо. Широко.
Год от году растет сила их сына-богатыря, и слава о русском мастеровом человеке не меркнет. Весь свет теперь знает, что он холодную Воду за жаркий Огонь выйти замуж заставил, а их сына-богатыря нам, внукам-правнукам, на службу поставил.
Где и когда жил дедушка Само и жил ли — никто не знает.
Только сказывают, что он на всех заводах переработал, на всех рудниках перебывал. Доменное дело знал и в сталеварском рукомесле тоже понимал. И уголь жег и листы плющил, булат ковал и руду добывал.
Никакое дело из рук у него не валилось. Все мог. Даже свою смерть подковал. Как она за ним ни гонялась, а догнать не могла. Подковы тяжелые мешали. На обе ноги хромала. И по этой причине дедушка Само жил, пока ему не надоело.
Хорошо шил дедушка Само. Для людей. Не для всех, скажем, а только для честных. И особенно для тех, у кого лоб сухим не бывал, у кого руки попусту не болтались. Для тружеников жил.
Увидит Само трудового человека — обязательно наградит. Придет к нему, скажем, стариком странничком или старой старушечкой, а то и козлом пожалует или скворцом залетит. Ему что! Он даже черным тараканом-мог в дом заползти — счастье принести.
А счастье приносил он особенное. Трудовое. Рабочее.
Копает, скажем, старик землю лопатой. Из сил выбивается. Явится к нему дедушка Само и начнет тары-бары-растабары… О том да о сем. А потом шепнет тайное слово лопате и скажет: «Будь как я!» Только его и видели. Сорокой улетит или там паром растает. А лопата от этого самокопной станет. Сама по себе землю копает. Копает и куда надо откидывает.
У старика глаза на лоб лезут, а лопата за десятерых огород вскапывает, борозды проводит — работы требует.
Или, скажем, рубит парень лес топором. Старается. Свою силу пересилить хочет. Вдруг прилетит к нему дятел, сядет на топор да крикнет: «Будь как я!» И нет дятла. А топор саморубным обертывается. Сам рубит. Только указывай, в каком месте рубить, какое дерево валить.
Так и во всяком деле.
Пала как-то лошадь, на которой рудобоев сын из горы руду на домину возил. Сгинуть семье. Не на что лошадь купить. И вдруг бездомная собака прибегает. Пролаяла что-то такое телеге, а потом тявкнула: «Будь как я!».
Глядит рудобоев сын — не стало собачки, а телега сама собой самоходно пошла. Даже приказывать не надо. Мысленно управляется. Куда замыслил человек, туда и поворачивает. Мало того, когда надо, сама с себя руду сваливает.
Много таких случаев в наших местах было. Где только появится дедушка Само, какому рабочему инструменту свое имя передаст, этот инструмент сам собой работать начинает. Даже станки саморезные появились. Пилы самопильные. Лодки-самоходки. Печи-самоварки. Стой да приказывай. Печи сами шихту заваливают, сами выпуск стали производят.
На что корыто, в котором белье стирают, и то дедушка Само, одной старухе самостирным сделал. Кидай только в него рубахи, а оно выстирает и отожмет.
И все бы хорошо было, коли б ржа топор да лопату не съедала, коли б гниль корыто не губила, коли время печи не рушило, телеги не изъезжало.
Пришло время — не стало дедушки Само. Износились его самосильные самоделы-самоходы. Некому было тайное слово сказать и «будь как я» вымолвить. Осталась только сказка про дедушку Само. Эта, которую я говорю.
Долго она в народе былью жила, а с годами небылью обросла. Пустословицей стала. Редко-редко какой старик другой раз навеселе ее внучатам перескажет. Один посмеется, другой не поверит, а третий в правое ухо впустит — в левую ноздрю выпустит..
Только не все внуки такими были. Нашлись ушастые да головастые. Думать стали, разговоры разговаривать.
— Не зря, — говорят, — в народе такая сказка жила. Для чего-то она сказывалась.
Охота стала головастым внукам самокопной лопатой покопать, на самоходной телеге поездить, на самоточном станке поточить.
Задумались молодцы.
Одни стали волшебное слово дедушки Само искать, а другие, самые головастые, в сказке подсказку увидели. Не стали тайного слова добиваться, голову да руки к сказке-подсказке припрягли.
И не ошиблись.
Сама собой стала копать лопата. Сама собой телега побежала. Без коня, без лошади. И мало того — летать начала. Самолетом летательную машину назвали. Самоточный станок самоточкой нарекли. Самобеглую коляску — самокатом. Самовязную машину — самовязкой. Самосвальную машину — самосвалом… И только ли это? Многое другое именем дедушки Само начинается.
Ученые люди, словесных дел мастера, может быть, все это и по-другому рассудят. Только не надо им сказку оспаривать. Пускай она живет. Душу веселит, сердце греет да уральских стариков славит, которые в муках мученических, в непосильных трудах эту сказку выдумали и легкокрылой надеждой-раздумью о самосильной машине-помощнице жить заставили.
Пускай живет. Может быть, она еще не к одной новой машине имя дедушки Само приставит.
Она родилась в мастерской деревенского Столяра, большого любителя музыки. Ее красота удивляла даже больших мастеров скрипичных инструментов. Говорят, что Столяр вдунул в нее свою душу и она от этого стала звучать как живая.
Всякий проходивший мимо дома Столяра останавливался, когда она пела о солнце в небе, о лесе и говорливых ручейках, золотистых полях и цветении садов родной чешской деревни.
Слушая ее, умолкали певчие птицы. Только один из лучших соловьев округи отваживался иногда вторить ей своей песней. А досталась она Ослу, который вообразил себя музыкантом.
Осел, выбившись в подмастерья, завладел после смерти одинокого Столяра всем его имуществом и его прекрасной Скрипкой.
Это было ужасно. Играя на Скрипке собачьи вальсы, конские гавоты и ослиные рапсодии, он довел Скрипку до неузнаваемости. Ее тонкие и певучие струны стали походить на разлохмаченные шнурки. Дека оказалась в царапинах и пятнах. Гриф из черного превратился в серый. Ослабли расшатанные колки. Осел играл на ней, как на балалайке, доламывая последнее.
Однажды в бродячем балагане Осел увидел клоуна, игравшего смычком на пиле. То сгибая, то разгибая пилу, клоун добивался подобия мелодии, производившей на некоторых, в том числе на Осла, неотразимое впечатление.
Вскоре Осел приобрел у клоуна пилу, а Скрипку забросил на чердак. Теперь ей оставалось только пылиться, слушать в долгие зимние ночи плачущий вой ветра в трубе, а в осенние дни сыреть, расклеиваться и приходить в окончательную негодность.
Нельзя без слез и горькой обида рассказывать о несчастной Скрипке. Оскорбленная и униженная, она переживала каждый звук, доносившийся на чердак через слуховое окно. В ней находили отзвук песня жаворонка, тонкий свист синицы и далекая причудливая игра Пастуха на самодельной дудке.
С каждым днем игра Пастуха становилась лучше и выразительнее, хотя в его дудке было всего лишь два или три лада и ей недоставало высоких и чистых звуков. Их особенно недоставало в утренней песне пробуждения, когда Пастух, проходя по селу, приглашал людей проснуться и выгонять своих коров.
Однажды Скрипка помимо своей ноли дополнила мелодию песни пробуждения высокими и чистыми звуками. Они вырвались сами собой из ее души, так исстрадавшейся по музыке.
Все произошло до восхода солнца. И никто, кроме Пастуха, не слышал, как пастуший рожок разбудил в Скрипке угасшее желание звучать.
Теперь он каждое утро переговаривался песней с незнакомой Скрипкой, очаровавшей его слух до такой степени, что однажды ночью он прокрался на чердак.
Это была встреча в темноте. Встреча у дымоходной трубы дома.
— Как ты прекрасна! — сказал он Скрипке.
— Если бы ты увидел меня днем, — ответила Скрипка, — ты бы ужаснулся.
— Нет, нет! — твердил он, касаясь ее грифа своими тонкими и нежными пальцами. — На свете нет ран, которые не залечиваются.
Скрипка, веря Пастуху, однажды сказала:
— Как я хочу, чтобы ты взял меня отсюда! Но это невозможно. Тебя накажут за похищение… Нужно действовать умнее.
Женская хитрость была присуща и Скрипке. Она посоветовала Пастуху сыграть на дудке перед окнами Осла душераздирающий вой волка, попавшего в злополучную охотничью яму.
Он так и сделал.
Осел был в неописуемом восторге и тут же предложил Пастуху променять его дудку на визгливую пилу и пообещал прибавить к ней Скрипку.
Состоялся обмен. Пастух, забыв о пиле, бережно снял с чердака несчастную. Прижимая ее к своей груди, он внес больную Скрипку в дом своей матери.
Мать бережно освободила Скрипку от пыли и паутины, а затем, укутав ее в мягкое, велела сыну отправиться в город, к лучшему скрипичному доктору.
Скрипичный доктор произвел все необходимые операции и процедуры. Он укрепил колки, подклеил деку, заменил струны и отполировал скрипку до зеркального блеска. И когда Пастух увидел ее сверкающей и нарядной, когда он, нежно коснувшись ее струн, услышал звуки, от которых сладко кружится голова и замирает сердце, — сквозь слезы сказал:
— Я недостоин владеть тобой! Ты так прекрасна! Ты должна звучать в больших городах, а не в нашей маленькой деревне.
— Нет, — возразила Скрипка, — если я буду снова способна звучать, то только в твоих руках!
Так и случилось. Кто бы ни пробовал прикоснуться к ней, она отвечала молчанием. Скрипка перестала быть доверчивой и наивной.
Зато Пастух, едва прикоснувшись к ее струнам, заставлял умолкать окружающих.
Это были песни первой радости Скрипача и Скрипки, нашедших друг друга в большом мире.
Пастуха и Скрипку вскоре узнали по всей стране. Их слушали затаив дыхание. И никому не приходило в голову, что Скрипка была некогда брошена Ослом на чердак, где она долго находилась в оскорбительном забвении. Да если бы кто и узнал об этом, то едва ли обратил бы внимание.
Мало ли печальных, несправедливых и грубых историй бывает на свете! Нельзя же позволять им зачеркивать всю жизнь. Прошедшее всегда заслоняется Настоящим, если оно большое, яркое и настоящее Настоящее. А оно было именно таким у Скрипки, сохранившей в труднейших испытаниях жизни чистоту человеческой души, вдунутой в нее благородным деревенским Столяром, знатоком и ценителем Высокой Музыки.
Как вам известно, Бутылки приходят в мир хрупкими, голыми и пустыми.
У всякой Бутылки есть горлышко, шейка и чаще всего покатые плечи, но нет головы.
Голову Бутылке обычно заменяет пробка. А так как пробка, по общему признанию, глупа, то думать ею затруднительно. Поэтому Бутылки очень редко защищают диссертации на ученые степени и еще реже занимают придворные посты, хотя и способствуют иногда другим в занятии таковых.
Бутылки безвольны и легкомысленны. Они могут быть заполнены чем угодно. Вот почему применяют их для самых различных целей в столовых, молочных, королевских дворцах, керосиновых лавках, аптеках, аналитических лабораториях и в морских приключенческих повестях — для почтовых операций.
Вот и все, что нам необходимо знать о месте и роли Бутылки в обществе. Сейчас мы вполне можем перейти к описанию частной жизни одной Бутылки.
Она была выдута в год коронования Сильванера XII, получившего впоследствии прозвище Пьяный. Великое Виноградное Королевство, на трон которого возводился Сильванер XII, было настолько миниатюрно, что меридиан, проходивший через его владения, полностью закрывал их. И только на некоторых географических картах, где меридианы наносятся тонкими линиями, можно под одним из них различить восточные и западные очертания границ Великого Виноградного Королевства. Картографы никогда не обозначают названия на картах Великого Виноградного Королевства, даже сокращенно. Так как всего лишь одна, самая маленькая буква не только бы покрыла всю территорию королевства, но и вторглась бы во владения соседних стран. И это повлекло бы за собой дипломатические осложнения, а может быть, и войну.
Однако не все, что выглядит микроскопическим или никак не выглядит на географической карте, мало на самом деле. Если взять самую большую географическую карту и положить ее на землю этого королевства, то она едва ли бы покрыла и половину его виноградников. Именно этот пример был приведен первым министром как доказательство провозглашения королевства Великим.
Но не будем отвлекаться…
После того как выдутая Бутылка остыла, королевский браковщик сразу предначертал ей блестящую карьеру. Он написал мелом на ее донышке всего лишь три буквы: «К. И. В.». Так сокращенно обозначалось Королевство Игристое Вино.
Многие остывшие и еще не остывшие Бутылки посмотрели на счастливицу с завистью.
И это естественно. Какой из Бутылок не хочется опьянить короля, чтобы потом всю жизнь хвалиться своими успехами!
Бутылка-избранница вскоре была заполнена искристым, игристым вином. Затем ее заткнули большой и очень красивой пробкой, напоминающей голову первой статс-дамы двора его величества не только по форме, но и по существу.
Далее на Бутылку было наклеено самое главное — ярлык, по которому надлежало ценить оклеенное.
Когда все это было сделано, в пробку ввинтили шуруп, шляпкой которому служила маленькая копия королевской короны, вычеканенная из латуни.
Вот тут и началось то, что называется страшнейшей из душевных болезней… Но не будем отвлекаться и забегать вперед.
Теперь оставалось обернуть Бутылку розовой мантией из гофрированной бумаги, перевязать ее малой королевской лентой и подать на королевском подносе к коронационному столу.
Коронованная Бутылка заняла центральное место стола, напротив короля и королевы. Королева не понравилась Бутылке с первого взгляда. Она была слишком плоска, а ее плечи недостаточно покаты. И Бутылке, ослепленной общим вниманием, показалось, что она тоже могла бы стать королевой, тем более что король Сильванер XII бросал на нее взгляды, полные восхищения.
— Какая прелесть! Я не видел ничего подобного! Очаровательнейшее создание! Как много заключено в тебе солнечной радости и веселья!
Сказав так, подвыпивший король поцеловал Бутылку. В ответ на это раздались громкие рукоплескания виноторговцев и владельцев виноградников.
— Ну, милая моя, — обратился затем Сильванер XII к Бутылке, — сейчас я окажу тебе мое королевское внимание.
Не мешкая долго, король сорвал с нее серебряную шаль, затем открутил проволочку и принялся привычным движением выкручивать пробку.
Хлоп! И пробка полетела в потолок. И вот королевское вино разлито по бокалам. Пустую, обезглавленную Бутылку унесли на королевскую кухню до того, как произнесли тост в честь короля.
Пустая и безголовая Бутылка провалялась до рассвета. А на рассвете, когда закончился коронационный пир, королевский повар подобрал Бутылку.
— Как-никак это королевская Бутылка. Нельзя такую Бутылку выбрасывать в мусорную яму. В ней можно держать оливковое масло.
И вот Бутылка снова оказалась заполненной и заткнутой пробкой с ввинченной в нее короной. Правда, теперь она находилась всего лишь в шкафу повара, но это не охладило ее дерзких намерений. Опьяненная недавним успехом во дворце, она высказывала недовольство двором Сильванера XII. Веря в свое высокое призвание, она стала вербовать заговорщиков. Бутылка обещала королевские милости доверчивым пивным кружкам, круглым дурам тарелкам, овальным простакам рыбным блюдам и прочей опальной посуде, населявшей шкаф повара.
А посуда была опальной и обиженной. Ее удалили из королевского дворца за некомплектность.
Бутылка бросала слова в дружественную ей почву. Она говорила о возвращении во дворец некомплектной посуды. Она говорила так убежденно, что все ощущали трепет королевских комплектных сервизов, угодливый звон вельможных бокалов, статс-рюмок и флигель-лафитников. Ее болезненное самовнушение доходило до такого накала, что все, даже молчаливый глиняный графин, присягнули сумасшедшей мятежнице.
Беспочвенные мечты и действительные возможности всегда напоминают собою беспечно ноющего комара, которого проглатывает жаба. Примерно так и случилось…
Однажды жена повара позабыла заткнуть Бутылку с остатками оливкового масла. В открытую Бутылку наползли тараканы и налетели мухи. Бутылка стала их кладбищам.
— Какая гадость! — воскликнула жена повара. — Куда теперь годна эта опоганенная Бутылка!
Сказав так, она хотела выбросить ее в мусорную яму. Но подумав, решила приспособить Бутылку для керосина.
Вскоре Бутылка с керосином оказалась в обществе Половой Щетки, Кухонного Совка и Помойного Ведра.
Униженное положение и легкомыслие всегда бывают отличной средой, порождающей несбыточные надежды. Ими-то и продолжала жить Бутылка.
— Вы еще услышите обо мне, — твердила Бутылка. — И, как знать, может быть, тебе, Половая Щетка, предстоит честь расчистить мне путь к трону. А тебе, Совок, собрать окружающий меня мусор в это Помойное Ведро, которое я могу назначить министром виноделия или королевским прокурором.
Половой Щетке и Помойному Ведру очень хотелось участвовать в дерзком путче. И они верили в такую возможность, тем более что на их веку подобные субъекты производили дворцовые перевороты и становились лидерами партий, вершителями судеб различных стран, куда более обширных, нежели Виноградное Королевство.
По их мнению, Бутылка, наполненная керосином, могла пролить свое содержимое, а Коробка Спичек, примкнувшая к заговору, — поджечь пролитое. Разве это же правдоподобно? Разве история не знает примеров, когда захват власти начинался с пожара?
Но Бутылке не повезло. В продаже появились удобные и вместительные бидоны для керосина. Бутылку выбросили в мусорную яму. Оказавшись там, Бутылка могла бы послужить художникам-графикам отличной натурой для иллюстрации некоторых страниц всеобщей истории, но появился мусорщик.
— Ого! Да она еще целая. Ее можно продать обознику.
Облитая дегтем и дочерна измазанная Бутылка раскачивалась под телегой обозника до тех пор, пока не перетерлась веревочка, на которой она была подвешена.
Бутылка оказалась на дороге, а затем в канаве. Ее отшвырнул туда метельщик.
Никто не знает, сколько времени она провалялась в канаве.
Пробка ее сгнила, деготь вытек, ярлыки отмокли. Пустая и голая, она располагала теперь достаточным временем для размышлений, воспоминаний и вздохов. Она, разумеется, не мечтала более о блеске дворца и королевском троне.
Но разве жизнь бутылок зависит от них? И ничего удивительного нет в том, что однажды… Впрочем, об этом нужно рассказать подробнее.
Лежа в канаве или движимая потоком, Бутылка часто рассказывала своим новым знакомым о злоключениях ее жизни. Ее охотно слушали населявшие канаву Жабы, Крапива, Старые Консервные Банки и Коробки от Сигарет, сметенные туда метельщиком.
Однажды историю жизни Бутылки услышала любознательнейшая из Сорок Виноградного Королевства. И когда Бутылка окончила свой рассказ восклицанием: «Как трудно быть пустой и легкомысленной Бутылкой!», Сорока заметила:
— Разве можно считать пустой и легкомысленной ту, которая так полна сознанием своей пустоты и легкомыслия? И коли в тебе появились такие качества, ты можешь стать королевой.
Бутылка горько усмехнулась. Она не знала, что Сорока была вовсе не Сорокой, а женой первого министра короля. Она не знала, что некогда молодая королева давно умерла, а король беспробудно пил. Она не знала, что придворные короля разбились на множество враждующих партий и каждая провозглашала своего короля.
Первый министр был самым хитрым человеком при дворе. Вот он-то, по совету жены, и предложил провозгласить королевой Бутылку.
Это всем очень понравилось. Потому что все отчетливо представляли особенности, свойственные только Бутылке. Она безголова и пуста. Ее можно было наполнить чем угодно и менять пробки в зависимости от внутренней и внешней политики.
— Но у нее же нет рук и ног, — усомнился кто-то из придворных.
— А кто же об этом будет знать? — возразил первый министр. — Да и зачем королеве руки, когда горностаевая королевская мантия шьется без рукавов? А что касается ног, то кому придет в голову проверять, есть ли под мантией у королевы ноги?
— Да, да, — согласились придворные и решили женить Сильванера Пьяного на бутылке, назвав ее звучным именем Буль-Буль.
Бутылка довольно устойчиво была поставлена на королевский трон. И после смерти короля стала настоящей королевой.
И никому из слуг, послов и тем более простолюдинов не приходило в голову, что на королевском троне сидит Бутылка, которую в зависимости от политической обстановки Заполняли то скипидаром, то благовонным елеем, то кофейной гущей.
Королева Буль-Буль, прозванная мудрой, очень долго была удобнейшей из королев Великого Виноградного Королевства. Она занимала бы королевский трон и по сие время, если бы не ее природная хрупкость.
Когда в стране начались волнения виноградарей, королеву Бутылку заполнили для устрашения слишком крутым кипятком. Она не выдержала высокой температуры, треснула и потекла.
Это послужило признаком дрогнувшей королевской власти. Волнения перешли в восстания. Виноградное Королевство было объявлено Виноградной Республикой.
Но тут начинается другая сказка, о том, как в президенты республики был подсунут господин Громкоговоритель, послушно и громко говоривший все то, что передавали радиостанции, принадлежавшие тем, кто провозгласил в свое время королевой Бутылку.
Президент Громкоговоритель оказался удобнее королевы Буль-Буль. Та молчала, а этот произносил грозные речи, держа виноградарей Виноградной Республики в постоянном напряжении.
Но если вы думаете, что так кончилась жизнь треснувшей Бутылки, то вы заблуждаетесь.
Бутылку переправили вместе с глиняным графином в нейтральную державу, где она, получив убежище, была заполнена порохом, так как в треснувшую бутылку нельзя уже было наливать жидкие тела, а можно только насыпать тела сыпучий.
Экс-королева Буль-Буль и по сей день не теряет надежды вернуть трон при помощи грубой силы.
…На этом пока прерывается жизнеописание одной Бутылки, которое, как и все подобные истории, закончит история, о чем вы узнаете в свое время из газет.
Если вы не станете упрекать меня в сюжетной контрабанде из Дании, то я, пожалуй, расскажу вам сказку, противоположную той, которую вы все хорошо знаете.
Некогда на свете жили два ткача, два портных. Они пряли из ничего чудесные нити, ткали из них потрясающе выдуманные ткани, а затем шили поразительно сказочные платья.
Двум ткачам, двум портным жилось худо. Их нередко называли обманщиками, наказывали плетьми, лишали гражданских прав, и они, голодные, бездомные, странствовали по белому свету в поисках волшебной работы, которая приносила бы людям радость и восхищение. Но всюду их встречали смехом и провожали палками.
Все это было в те стародавние времена, когда певцов приравнивали к шутам, поэтов, сочинителей — к лжецам и обманщикам, а гении сгорали на кострах.
Долго скитались ткачи, все же однажды судьба улыбнулась несчастным.
Они забрели в удивительное королевство.
Королевство, где очутились два ткача, не имело границ, каменных стен или каких-то других ограждений. Оно не располагало войсками и даже пограничными отрядами. Между тем оно было могущественным, независимым и непобедимым. Оно ж не могло стать иным, потому что это было Великое Королевство Мечты и Воображения. А, как известно, еще никому в мире не удавалось поставить на колени Мечту и поработить Воображение.
Такое королевство, такая свободная страна вполне устраивала двух ткачей, и они представились королеве.
Королева Мечты и Воображения была одета в нежно звучащее симфоническое платье. С ее плеч ниспадала эпическая мантия из пятистопных ямбов, а на голове красовался классический венок сонетов.
— Что вы хотите, незнакомцы? — прозвенела невидимая арфа королевы.
— Мы хотим стать полноправными гражданами этого королевства, — ответили ткачи.
— А что дает вам право стать гражданами Великого Королевства Мечты и Воображения? — проиграла королева новый вопрос на скрипке, сделанной из чистого эфира.
Тут два ткача рассказали о своем искусстве ткать из ничего прекрасное и шить из него вечное.
Рассказывая, они плавными жестами нарисовали в пространстве ткацкие станки, затем натянули нити-основы из солнечных лучей и принялись ткать образным языком из утонченных словосочетаний поэтическое отображение звездного неба для вечернего платья королевы Мечты и Воображения.
И когда тончайшее из всех самых тонких платьев было готово, они нарядили в него королеву.
Раздался вопль восхищения!
Великие и малые граждане королевства Мечты и Воображения на все лады прославляли новое платье королевы. Одни увековечивали его волшебной музыкой, другие — нежными красками, третьи выражали свой восторг чарующими танцами… В чистых и окрыленных душах каждого из граждан этой свободной страны мастерство двух ткачей, двух портных нашло свой живой, трепетный станок.
Всех и даже не лишенных воображения мальчиков, сидящих на деревьях, потрясло это новое платье королевы, когда она шествовала по улицам столицы страны бессмертия, страны Мечты и Воображения. И никому, абсолютно никому не приходило в голову, что королева гола, что на ней нет никакого платья, как, впрочем, нет и ее самой, а есть сказка. Эта сказка, в которой и по сей день живут изумительные мастера, ткущие из ничего вечное и прекрасное…
В датском говорящем лесу росли датские говорящие деревья. Они разговаривали только по-датски.
В жаркие, солнечные дни, изнемогая от зноя, деревья перешептывались друг с другом так тихо, что даже чуткие птицы не могли разобрать, о чем они шепчутся. Зато как только поднимался ветер, в лесу начинался такой шумный разговор, что его без труда мог услышать всякий.
Самой болтливой в лесу была Осина. Ее голос, звенящий одиннадцатью тысячами листочков, не умолкал и в полдень. Осина любила позлословить, как, впрочем, и Береза. А Елка — наоборот.
Елка была на редкость молчалива и задумчива. Она, в отличие от своих стройных и красивых сестер, росла не очень красивой. Даже, скажем прямо, совсем некрасивой — однобокой и кривой.
Елку не любили ее лесные собратья, хотя ни одному из них она не сделала ничего дурного. Она не затеняла им солнце, не лишала их влаги, не шелестела, как Дуб и Ясень. Вообще она вела себя очень скромно. Но деревья усвоили отвратительную манеру отношения друг к другу — по внешности. По одежке. По красоте ветвей и строению кроны. А Елка была дурнушкой. Это и послужило поводом для насмешек самовлюбленного Ясеня, молодого красавца Клена и Березы с изысканно тонкими ветвями.
Не любили они Елку и потому, что ей оказывал особое внимание Сказочник, пользовавшийся большим уважением в лесу. Он часто садился под Елью со своими тетрадями и писал сказки или задумчиво мечтал.
Почему он предпочитал именно ее тень, никто не знал, но болтали в лесу разное.
Ясень говорил, что Сказочник так же, как и Елка, одинок, некрасив и долговяз. Клен находил, будто Елка специально для Сказочника осыпает мягкие иглы, чтобы ему было удобнее сидеть под нею. Береза городила такое, что лучше не повторять этого. И вообще мы не должны брать на себя роль Ветра, который разносит нелепые лесные слухи. К тому же нам давно пора приступить к главному и начать с того, как в лес однажды пришли лесорубы и срубили старый Дуб и как в лесу раздался громкий плач. Плакали дети, внуки, племянники и друзья старого Дуба.
Им казалось, что уже все кончено. И особенно после того, как старый Дуб был распилен на кряжи и увезен из леса.
Когда дубовая родня оплакивала свежий пень, появился Сказочник. Ему тоже было жаль, что в лесу не стало зеленого богатыря, трехсотлетнего Дуба. И его слеза капнула на срез пня.
Но слезы никогда не помогают горю. Зная об этом, он решил рассказать сказку о том, во что иногда превращаются деревья, когда их увозят из леса.
— Господа, — сказал он по-датски, обращаюсь к деревьям, — не угодно ли вам прослушать сказку о вашем завтрашнем дне?
В говорящем лесу стало тихо. Деревья насторожили своя листья и стали слушать.
— Никому из вас, как, впрочем, и мне, — начал Сказочник, — не хочется покидать этот прекрасный лес. Но не все, уходя из него, перестают жить. Не все, оказавшись срубленными, умирают…
Лес зашумел и насупился. Начало сказки деревьям показалось не более чем утешительным враньем.
Сказочник подал знак. В лесу стало снова тихо.
— А известно ли вам, господа, что Дуб проживет еще сотни и сотни лет, когда он станет дубовым резным потолком библиотеки? А он станет именно им… Так ли уж плохо это, господа деревья?
Деревья одобрительно зашелестели. Теперь Сказочник, овладев вниманием слушающих, спокойно уселся на золотой ковер мягкой еловой осыпи и стал говорить о том, как снова придут в лес лесорубы и спилят созревшие деревья, не давая им сгнить на корню и превратиться в ничто. Спиленные деревья станут домом, мостом, музыкальными инструментами, мебелью или паркетным полом, чтобы жить и служить поколениям.
— Так ли уж это плохо, господа? — сказал он и продолжил сказку о том, как одна мечтательница Сосна превратилась в корабельную мачту и побывала в Индии, Китае, на Курильских островах. Стал рассказывать, как одна Осина стала тридцатью тремя корытами. — Превращение в корыта хотя и не так заманчиво, — сказал он, — но все же стать корытом лучше, чем никем, ничем и ни для кого.
— Это верно, — заметила слегка обиженная Осина, — превратиться в корыта куда приятнее, нежели стать дровами. Да, дровами! — повторила она, покосившись на некрасивую Елку и окидывая ее неприязненным взглядом от корня до вершины.
Заметив этот взгляд, самовлюбленный Ясень спросил Сказочника:
— А почему бы вам не рассказать об еловых дровах?
— Вот именно! — поддержал надменный Клен. Это бы вселило радужные надежды одной нашей общей знакомой.
Сказочник смутился. Ему не хотелось огорчать некрасивую Елку. Он любил ее. Он жалел ее. Но правда выше любви и жалости.
— Господа, — тихо сказал Сказочник, — разве уж так плохо сгореть для других? Ведь должен же кто-то своим огнем радовать детей и согревать их в зимнюю стужу! Должен же кто-то выпекать пахучие и румяные хлебы и плавить металл!
— Да, конечно, конечно, господин Сказочник, кто-то должен это делать, — подтвердил Ясень. — Но согласитесь, что все-таки лучше стать полированным столом или буфетом, нежели золой и пеплом.
— Хотя, — усмехнулась Береза, — зола тоже на что-то нужна. Ею, кажется, чистят кастрюли и посыпают тротуары. Так ли уж это плохо, господа? — прошелестела она, издевательски повторяя фразу Сказочника.
Деревья дружно захохотали.
Сказочник снова умолк, а затем, коснувшись рукой Елки, сказал в раздумье:
— Впрочем, никто не знает, как может повернуться судьба. Одни, собираясь жить в веках, забываются ранее, чем увядают цветы на их могилах. Другие, живя скромно и тихо, ни на что особенно не рассчитывая, не думают о бессмертии, а оно, несмотря на это, приходит само. Не отчаивайтесь, некрасивая Елка! Как знать… может быть, все будет по-другому…
С тех пор прошло много лет. Деревья выросли и возмужали. Под некрасивой Елкой жили муравьи. Сказочник давно уже не появлялся в лесу, и, как сообщил Ветер, Ель больше никогда не укроет его прохладной и ласковой тенью своих ветвей. Два лесоруба — Время и Возраст — сделали свое дело.
— М-да! — сказал Ясень. — Хотя он и ярко горел… хотя нам от него было тепло и радостно, все же он сгорел, как сгорают дрова.
— Вот именно, — подтвердил Клен, ставший еще выше и надменнее. — Если выражаться образно, то он был среди людей не более, чем некрасивая Ель. То ли дело мы! Мы — ценные деревья. Мы можем превратиться во что угодно — и в спальню королевы и в трон короля.
Елка молча слушала хвастливые, самодовольные рассуждения, и тонкие струйки смолы катились по ее шершавой коре. Елка не переставала верить, что она встретится со Сказочником и услышит знакомые слова любимых сказок.
Но напрасно. С ним можно было теперь встречаться только во сне. Поэтому Елка часто дремала, надеясь увидеть золотой сон. А он не приходил и во сне… Зато пришли лесорубы.
Лесорубы спилили созревшие деревья, и каждое из них получило свое назначение. У поваленной Сосны обрубили ветки и верхушку, затем доставили ее на корабельную верфь. Она будет мачтой.
Ясень, Клен и Береза были распилены на большие кряжи и затем отправлены на мебельную фабрику. Осину предназначили для корыт.
Дошла очередь и до некрасивой Елки. Ее распилили на мелкие чурбаки.
«Так и есть, — подумала Елка, — я стала дровами. Теперь мне только остается сгореть так же ярко, как сгорели вы, дорогой друг, озаряя нас волшебным светом своих сказок».
Готовясь отправиться в топку котла или камина, Елка забыла слова Сказочника о том, что никто не знает, как может повернуться судьба.
Судьба Елки повернулась самым неожиданным образом. Елка попала на бумажную фабрику и превратилась в ослепительно белые, тонкие, плотные листы бумаги.
Теперь перед нею открылись тысячи возможностей. Она могла стать конвертами и совершать на всех видах транспорта почтовые путешествия. Она могла оказаться газетой или географической картой. Она могла стать нарядной театральной афишей и зазывать людей на представление.
Мало ли куда идет бумага… Но не будем, однако, строить предположения. Все оказалось куда лучше, чем может нарисовать самое пылкое воображение.
Елку отправили в типографию, и там она стала превращаться в книгу. В какую? Книга книге рознь. Не всякой книгой лестно стать даже плохой бумаге. Она стала превращаться в прекрасную книгу сказок. Это она почувствовала тотчас, как на ней появились четко отпечатанные блестящей черной краской дорогие ее сердцу слова…
Это были сказки, слышанные ею в дни юности в говорящем лесу.
— Неужели мы с вами встретились снова? — сказала Елка, ставшая бумагой, и увидела Сказочника. Он появился на первой странице отпечатанным великолепными красками. — Теперь я вижу, — сказала она, — что не все, оказавшись срубленными, умирают. Мы стали жить с вами книгой сказок.
Искусные руки переплетчика принялись одевать книгу в нарядную одежду с золотой отделкой и затейливым тиснением.
Как она красива была теперь! На нее можно было любоваться часами, читать и слушать сутками напролет. Ее бережно брали и очень осторожно листали. Сказки смешили и радовали. Сказки учили мудрости, возвышали души, согревали сердца, будили ненависть ко злу и утверждали светлое.
Вскоре Елка, став книгой, очутилась на серебристой березовой полке в самом лучшем ясеневом, шкафу библиотеки.
Она сразу узнала этот шкаф. Он оказался таким же самовлюбленным, каким рос в сказочном говорящем лесу. Ясеневый шкаф очень громко хвалился своей новой жилицей на центральной полке:
— Видишь ли ты, Кленовый стол, какое сокровище живет во мне?
— Да, — ответил Кленовый стол. — Какие мы благородные деревья!
— Как бы позавидовала нам та некрасивая Елка, — обрадовалась Березовая полка, — как бы позавидовала она, если б могла увидеть, во что мы превратились! С какой отличной книгой живем мы теперь в соседстве! Что ты скажешь на это, старый Дуб? — обратилась Березовая полка к резному потолку.
Мудрый резной потолок хитро усмехнулся с высоты своими замысловатыми узорами и, не проронив ни единого слова, застыл в своей изумительной орнаментальной улыбке.
Он, видимо, понял все.
Теперь у Елки были все основания произнести сокрушительную отповедь по адресу Клена, Ясеня и некоторых других, глумившихся над нею. Но она ничего не сказала, потому что это была добрая, великодушная, настоящая Елка.
А она могла бы сейчас отчитать их не только по-датски, но и по-китайски, и по-немецки, и по-русски, и по-французски. Потому что всемирно известная книга датского сказочника разговаривала на всех языках мира. Даже на тех, которые пока еще не имеют букв и грамматики. Она сумела бы их отчитать и на этих языках…»
Но разве счастье в торжестве низменной страсти возмездия? Это жалкая радость слабых. Ради этого не стоило рассказывать сказку о бессмертии прекрасного.
Вот и все.
Однажды ночью одна одноглазая Ворона сделала крупные открытия.
Вечером над лесом поднялась полная, румяная Луна.
— Посмотрите, какая я большая! — сказала Луна. — Я больше солнца!
— Да, это так! — подтвердила одноглазая Ворона, заночевавшая на дереве близ болота.
К полуночи Луна отразилась в маленькой болотной Лужице. Тогда болотная Лужица обрадованно воскликнула:
— Смотрите, а я, оказывается, больше Луны! Луна полностью уместилась в моих берегах, да еще осталось достаточно места для звезд!
— Да, это верно, — согласилась одноглазая Ворона и принялась размышлять. — Если Луна, отразившись в тебе, уместилась в твоих берегах и осталось еще место для звезд, ты больше ее. Но мой глаз больше тебя.
— Это каким образом? — спросила болотная Лужица.
— Очень просто, — сказала одноглазая Ворона. — Ты, Лужица, умещаешься в моем глазу вместе с Луной и звездами, да еще остается место, чтобы уместить все болото.
Тогда Бельмо, сидевшее на левом глазу Вороны, важно сказало:
— Самое большое в мире — это я. Стоит мне пересесть на твой правый, зрячий глаз, Ворона, и я закрою не только Лужицу с Луной, но и весь мир.
— Да, это правда, — еще раз согласилась Ворона и снова принялась рассуждать о величайших открытиях, которые были ею сделаны в эту ночь.
Вы даже не можете себе представить, как мне не хочется рассказывать эту прескверную историю о мелких калошах! Она произошла буквально на днях в передней нашей большой квартиры, в которой так много хороших людей и вещей. И мне так неприятно, что это все произошло у нас в передней.
Началась эта история с пустяков. Тетя Луша купила полную кошелку картофеля, поставила ее в передней подле вешалки, а сама ушла.
Когда тетя Луша ушла и оставила кошелку рядом с калошами, все услышали радостное приветствие:
— Здравствуйте, милые сестрички!
Как вы думаете, кто и кого приветствовал подобным образом?
Не ломайте голову — вы никогда не догадаетесь. Это приветствовали розовые крупные Картофелины новые резиновые Калоши.
— Как мы рады встрече с вами, милые сестрички! — перебивая одна другую, кричали круглолицые Картофелины. — Какие вы красивые! Как вы ослепительно блестите!
Калоши, пренебрежительно посмотрев на Картофель, затем надменно сверкнув лаком, довольно грубо ответили:
— Во-первых, мы вам никакие не сестры! Мы резиновые и лаковые. Во-вторых, общего между нами только первые две буквы наших имен. И, в-третьих, мы не желаем с вами разговаривать!
Картофелины, потрясенные высокомерием Калош, умолили. Зато вместо них стала говорить Трость.
Это была весьма уважаемая Трость ученого. Она, бывая с ним всюду, очень много знала. Ей пришлось походить с ученым по разным местам и повидать чрезвычайно интересные вещи. Ей было что рассказать другим. Но по своему характеру Трость была молчалива. Именно за это ее и любил ученый. Она не мешала ему размышлять. Но на этот раз Трость не захотела молчать и, ни к кому не обращаясь, сказала:
— Бывают же такие зазнайки, которые, попадая всего лишь в переднюю столичной квартиры, задирают носы перед своей простой родней!
— Вот именно! — подтвердило Драповое Пальто. — Так и я могло возгордиться моим модным покроем и не узнать своего родного отца — тонкорунного барана.
— И я, — сказала Щетка. — И я могла бы отрицать свое родство с той, на хребте которой я росла когда-то щетиной.
На это легкомысленные Калоши, вместо того чтобы задуматься и сделать необходимые для себя выводы, громко расхохотались.
И всем стало ясно, что они не только мелки, надменны, но и глупы. Глупы!
Трость ученого, поняв, что с такими гордячками церемониться нечего, сказала:
— Какая, однако, у Калош короткая память! Ее, видимо, затмил их лаковый блеск.
— О чем ты говоришь, старая суковатая палка? — стали защищаться Калоши. — Мы все очень хорошо помним.
— Ах, так! — воскликнула Трость. — Тогда скажите, сударыни, откуда и как вы появились в нашей квартире?
— Мы появились из магазина, — ответили Калоши. — Нас там купила очень милая девушка.
— А где вы были до магазина? — снова спросила Трость.
— До магазина мы пеклись в печи калошной фабрики.
— А до печи?
— А до печи мы были резиновым тестом, из которого нас слепили на фабрике.
— А кем вы были до резинового теста? — допрашивала Трость при общем молчании всех находившихся в передней.
— До резинового теста… — слегка заикаясь, отвечали Калоши, — мы были спиртом.
— А кем вы были до спирта? Кем? — задала Трость последний, решающий и убийственный вопрос высокомерным Калошам.
Калоши сделали вид, что они напрягают память и не могут вспомнить. Хотя та и другая отлично знали, кем они были до того, как стать спиртом.
— Тогда я напомню вам! — торжествующе объявила Трость. — До того, как стать спиртом, вы были картофелинами и росли на одном поле и, может быть, даже в одном гнезде с вашими родными сестрами. Только вы росли не такими крупными и красивыми, как они, а мелкими, плохонькими плодами, которые обычно отправляют в переработку на спирт.
Трость умолкла. В передней стало очень тихо. Всем было очень неприятно, что эта история произошла в квартире, где жили очень хорошие люди, которые относились с уважением к окружающим.
Мне больно рассказывать вам об этом, тем более что Калоши не попросили извинения у своих родных сестер.
Какие мелкие бывают на свете Калоши! Фу!..
В одном новом велосипеде жили-были два Колеса. Переднее и Заднее — ведущее и ведомое. Так как ведущего от ведомого отличить иногда очень трудно и на этой почве нередко возникают споры, велосипедные колеса тоже заспорили.
— Если я двигаю велосипед, если я его веду, значит, я и есть ведущее колесо.
Переднее Колесо на это резонно отвечало:
— Где видано, чтобы ведущий шел позади, а ведомый — спереди? Я качусь первым и веду тебя по моему следу. Значит, я и есть ведущее колесо.
На это Заднее Колесо приводило в пример пастуха с баранами:
— Когда пастух гонит баранов, он тоже находится позади, но никто не скажет, что бараны ведут пастуха, а не он их.
— Если ты позволяешь себе сравнивать меня с животными, — возмущалось Переднее Колесо, — то не лучше ли представить себе осла, который, идя на поводу за хозяином, стал бы утверждать себя ведущим, а хозяина ведомым?
— Как тебе не стыдно! — взвизгнуло на повороте Заднее Колесо. — Это нелепое сравнение по внешнему сходству. Я, изнашивая преждевременно мою шину, привожу тебя в движение. А ты бежишь налегке. На холостом ходу. Да еще виляешь, куда тебе вздумается, и при этом называешь себя ведущим колесом.
— Перестань говорить глупости! — снова возразило Переднее Колесо. — Я не виляю, куда мне вздумается. Я веду тебя, выбирая лучшую дорогу. Я первым принимаю на себя толчки и удары. Моя камера в проколах и заплатах. Кому бы нужно было твое прямолинейное, ограниченное движение, если бы не мое лавирование? Я веду тебя! Я! — кричало, дребезжа щитком, предохраняющим от грязи, Переднее Колесо. — Без меня нет велосипеда! Велосипед — это я!
— Тогда отвинтись и катись! — предложило Заднее Колесо. — Посмотрим, каким будет твое качание без моих усилий… Посмот… — не договорило оно, свалившись набок, потому что в этот миг Переднее Колесо отвинтилось и покатилось в одиночку…
Оно катилось метр, два, три… тридцать метров, а затем тоже свалилось набок.
Пролежав так некоторое время на обочине дороги, Колеса поняли, что без ведущих колес нет движения, как и без ведомых.
Они убедились на собственном опыте, что ведущим и ведомым быть одинаково трудно и одинаково почетно даже в таком простейшем колесном объединении, как велосипед, не говоря уже об автомобиле, поезде, а также о более сложных содружествах других колес, шестерен, маховиков и прочих деталей, составляющих единое целое в разумном и сознательном взаимодействии всех для успешного продвижения.
На свете жил чудесный певец. Он пел не только задушевно, искренне, от всего сердца, но и красочно — на все цвета радуги.
Его разноцветные песни были так хороши, что вскоре он стал самым любимым народным певцом. Между тем певец не был счастлив.
Он не был счастлив потому, что ему ни разу не удалось спеть такую песню, которая бы понравилась всем. Всем без исключения.
Когда он пел розовую песню с весенне-зеленым отливом и алмазно-росяными искорками, его затаив дыхание слушали все юноши а все девушки. А старики проходили мимо. Вздыхая, они считали весеннюю песню то слишком розовой, то чрезмерно зеленой.
Когда же певец пел алую песню с синей каймой раздумья и серебристыми прожилками мудрости, тогда все люди средних лет распахивали настежь окна своих душ и двери своих сердец. Зато малолетки не обращали на эту песню никакого внимания. Потому что они любили песни ярких цветов и четкой раскраски. Игривые. Узорчатые. Даже клетчатые. И для них приходилось петь особо, как и для стариков. Этим нравились песни строгих расцветок и колеров.
Разные песни оценивались различно людьми не только по их возрасту, но и по характеру. Весельчаки любили канареечно-желтые, лихо-малиновые и пунцовые песни. Угрюмым нравились песни темно-коричневых и вишнево-лиловых тонов. Ветреные и легкомысленные люди обожали песни любого цвета, лишь бы они были пестры и нарядны.
До седых волос певец добивался такой песни, которая бы полюбилась всем. И старым и малым. Жизнерадостным и печальным. Задумчивым и бездумным. Из его светлой души вылетали звонкие жар-птицы изумительной красоты звучания. Им любовались тысячи людей, но каждый раз находились такие ценители, которые выискивали в песне изъяны. Более того — они глумились над нею и даже втаптывали ее в грязь.
Наконец это стало невыносимым, и певец перестал петь.
— Значит, я плохо пел, коли не сумел заставить полюбить всех хотя бы одну мою песню! — жаловался на себя, на свой голос певец.
Он жаловался так громко и так жестоко казнил свои песни, что его услышало Солнце. Услышав, оно ласково улыбнулось с высоты и осветило певца золотыми лучами.
— Мой названый брат! — сказало Солнце. — Тысячи лет я раскрашиваю землю в неисчислимые цвета и оттенки, а угодить на всех не могу. Потому что каждому нравится свое. И это очень хорошо.
— Что же в этом хорошего?! — негодуя, воскликнул певец.
— Милый мой! Если бы всем нравилось одно и то же, тогда бы остановилась жизнь в однообразии вкусов, в тождестве чувств, в ограниченности стремлений. Тогда бы тебе незачем было искать новые песни, а мне — каждый день по-новому всходить.
Так сказало Солнце, окрашивая своей живительной улыбкой в тысячи тысяч цветов и оттенков нашу землю.
От этого на душе певца стало светло и радостно. Ему захотелось походить на Солнце. И он снова запел свои песни на все цвета радуги.
И очень хорошо. Какая кому нравится, тот ту и слушай. И если из сотен его песен кому-то понравится только одна, значит, певец не зря прожил жизнь, не зря старался походить на Солнце.