Часть вторая СЕКРЕТ ДОЛГОЛЕТИЯ

Глава пятнадцатая ДВЕ СВАДЬБЫ И ОДИН РАЗВОД

На пологой мшистой скале, омываемой Ингульцом, засучив штаны выше колен и расстегнув ворот рубахи, сидит Шмая-разбойник и удит рыбу.

Он то и дело забрасывает удочку и внимательно следит за поплавком, за тем, как жирный серебристый карась то подкрадывается к наживке, то отплывает от нее, будто дразнит рыбака.

Вокруг такая тишина, что, кажется, слышен шелест крыльев ласточек, стремительно проносящихся над водой.

Шмая любил перед закатом солнца приходить сюда, на берег, к скале. Здесь и мысли становятся яснее и тело отдыхает после трудового дня.

Почти год прошел с тех пор, как осел наш разбойник в этом благодатном краю. Он окреп, возмужал, и бронзовый степной загар, покрывший его лицо и шею, придавал ему здоровый вид. Казалось, что он даже помолодел за это время.

Шмая так привык к новому месту и к здешним людям, будто прожил здесь целую вечность.

Он часто вспоминает первые дни своей жизни в колонии. Долго пришлось ему тогда успокаивать вдову Корсунского, уговаривать ее, убеждать, что слезами горю не поможешь, что ее святой долг — вырастить сыновей достойными памяти отца людьми.

Он помог ей привести в порядок дом и сарай, которые без хозяина совсем покосились, выкопал картофель, привез из лесу дров на зиму, кое-как на свои гроши приодел разутых и раздетых детей.

Уж как над ним тогда смеялся Хацкель! «Нашли себе дурака, — говорил он, — вот и ездят на нем верхом… Сам ходишь оборванный, кормишься бог знает чем и все им отдаешь!»

Но Шмая и слушать его не хотел. Он от души радовался, если мог чем-нибудь помочь людям в беде.

День и ночь Шмая тяжело работал в богатом хозяйстве Авром-Эзры и перебивался с хлеба на квас, но последним куском делился с семьей погибшего друга. Чем только мог, помогал колонисткам-солдаткам, чинил их ветхие хатенки, до хрипоты ругался с хозяином, когда тот какую-нибудь из них обижал.

С особой нежностью относился он к вдове Корсунского. А в последнее время испытывал в ее присутствии сильное волнение. Его влекло к этой милой, доброй женщине. Хотелось крепко обнять ее, прижать к своей груди, расцеловать… Но разве мог он себе позволить даже думать об этом? Рана ее еще не зажила, образ мужа, вероятно, все еще стоит перед ее глазами. Да она, Рейзл, возмутилась бы до глубины души, если б он заикнулся о чем-нибудь таком…

Не раз он возвращался от нее домой взвинченный до предела. Но он, как умел, крепился, старался уговорить себя, что совсем ее не любит, а просто уважает как человека, жалеет как вдову своего фронтового друга. Иной раз ему хотелось даже бросить свое новое гнездо и уехать куда глаза глядят. Все труднее становилось скрывать от нее свои чувства.

А тут еще Хацкель, эта подлая душа, не дает ей покоя, все время пристает, чтобы она выходила за него замуж! Он знает, рыжий черт — ведь Рейзл этого вовсе не скрывает, — что она его терпеть не может. Она уж и выгоняла его из дому, а он продолжает обивать ее пороги.

Однажды, когда Шмая допоздна засиделся в милом его сердцу доме — ребята в соседней комнатушке крепко спали, печь жарко топилась, и раскрасневшаяся Рейзл была необычайно мила, — она посмотрела на него своими влажными черными глазами и вдруг прильнула к нему всем своим сильным телом, обвила руками его шею и нежно поцеловала. Это было такой неожиданностью, что он сперва даже растерялся, хоть все же не смог устоять от соблазна и крепко прижал ее к себе. Но увидев в ее глазах слезы, готов был сквозь землю провалиться.

Оба они почувствовали чрезвычайную неловкость и просто не могли больше оставаться в комнате. Не сговариваясь, они поднялись, вышли в садик, сели на скамейку и еще долго не могли смотреть друг другу в глаза, не знали, о чем говорить…

Вся колония уже крепко спала. Ни в одном окошке не видно было огонька. Все замерло. Только два трепещущих сердца колотились так, будто хотели выскочить из груди. И наш разбойник, пожалуй впервые в жизни потеряв дар речи, молчал…

С той ночи все и пошло. Шмае стало ясно, что он любит эту женщину и должен сказать ей все, должен во что бы то ни стало! Однако здесь он растерялся, не зная, какими словами выразить свои чувства.

После этой встречи с Шмаей Рейзл строго-настрого предупредила балагулу, чтоб тот не смел показываться ей на глаза. Это окончательно взбесило Хацкеля. В нем вспыхнула неодолимая ревность, зависть… Он не мог простить приятелю, что Рейзл любит не его, а Шмаю, что Шмая покорил ее сердце. И он решил отомстить, жестоко отомстить за свой позор.

Теперь, как только Шмая-разбойник позже, чем обычно, возвращался в домик, который они вместе кое-как сколотили, балагула начинал донимать его:

— Ну, разбойник, как там твоя милашка? Верно, угощала тебя вкусными пирогами? И что ж, не могла тебя оставить у себя ночевать? В такую стужу ты приплелся домой?.. А она ведь горячая баба, согрела бы лучше печки… Эх ты, хлопаешь ушами… Будь я на твоем месте, я б уж не зевал!.. Уступил бы ты ее мне, а, Шмая? Ну, уступи!..

Шмая с трудом сдерживался и быстро укладывался спать, накрываясь с головой шинелью. А Хацкель не переставая продолжал говорить о Рейзл черт знает что.

Видя, что и это не может вывести разбойника из себя, Хацкель стал обвинять приятеля, что тот стал на его пути, губит его жизнь.

Стоило Шмае-разбойнику зайти во двор к Рейзл, принести ведро воды, наколоть дров, как Хацкель начинал кипеть.

Балагула уже не скрывал своей вражды к человеку, который столько добра ему сделал. А еще больше возненавидел он ту, за которой еще недавно ходил, как тень, и к которой и сейчас бы бросился со всех ног, если б она хоть пальцем поманила его.

Так и жили прежние приятели под одной крышей, жили, как чужие…

Хацкель, будто всем назло, зачастил к Авром-Эзре, с которым почему-то подружился в последнее время. И не только к старому скупому дельцу заходил балагула, но и к его засидевшейся в девках дочери, рябой рыжей Блюме, которую старик никак не мог выдать замуж, хоть и давал за ней большое приданое… Вскоре он начал разъезжать с Авром-Эзрой по ярмаркам, закупать там лошадей и коров, а затем стал компаньоном этого злодея в ермолке, безбожно обиравшего колонистов-бедняков.


В тот день Шмая, как и сегодня, сидел на мшистой скале над Ингульцом. Ведерко было уже полно рыбы. Он собирался уже домой, как вдруг услышал, что кто-то сюда бежит. Присмотрелся и увидел Рейзл. В глазах ее был невыразимый испуг. Она не могла и слова произнести.

— Что случилось, дорогая?

— Ой, беда! Бегите скорее домой… Пришел Хацкель с целой бандой… Все пьяны, как свиньи, еле на ногах держатся. Разваливают ваш дом, даже камни вывозят…

Шмая неторопливо поднялся с места, собрал удочки.

— Не может быть, — стал он ее успокаивать, — не может быть, Рейзл. Тебе показалось. Зачем ему это? Меня он от зависти задушил бы, это я знаю. Но причем тут наш дом? Чем стены провинились перед ним, перед балагулой?..

— Ой, ничего не знаю… Ничего не понимаю, — задыхаясь, повторяла она. — Говорю же, пришел Хацкель с оравой босяков… Ломают, крошат, страшно смотреть. Бегите скорее!

Шмая набил трубку табаком, медленно закурил, несколько раз затянулся терпким дымом и, не проронив ни слова, направился в гору, к своему дому, уже окруженному толпой.

Увидев издали Шмаю-разбойника, люди расступились, давая ему дорогу. Хацкель и его дружки, делая вид, что не замечают его, продолжали разбирать стены. Правда, делали это медленнее, не с таким жаром, как прежде.

Шмая остановился поодаль от развалин, безучастным взглядом посмотрел на разбросанные камни, балки, доски и, словно ничего не произошло, продолжал курить.

— Скажите этому разбойнику, что я от него отделяюсь!.. — закричал балагула. — Пусть не жалуется… Я поступаю с ним по справедливости, по-братски, — ехидно улыбнулся он. — Забираю только свою половину дома, его половину оставляю… Развожусь с разбойником! Больше мне с ним не по пути. Больше, скажите ему, я его знать не желаю… Полный развод!..

Со всех сторон сбежались сюда люди. Одни возмущались дикой выходкой Хацкеля, громко ругали его, другие только посмеивались.

Сперва, не помня себя от гнева, Шмая чуть было не бросился на балагулу, чтобы выместить на нем все обуревавшие его чувства — обиду, горечь, злобу, стыд, — но сумел, хоть и с трудом, сдержаться и, овладев собой, негромко сказал:

— А я-то было испугался. Думал, он весь дом сокрушить хочет. А он только половину ломает. Что ж, это ничего, это по-божески…

Спокойствие разбойника уже совсем вывело Хацкеля из себя. Он с ожесточением стал расшвыривать во все стороны доски, бревна, камни, разваливать ломом стены, бить стекла в окнах.

Шмая следил за каждым его движением, улыбаясь прищуренными умными глазами, и тем же спокойным тоном бросил:

— Скажите, пожалуйста, этому умнику, чтоб он подождал, пока я затоплю печь. Тогда он заодно сможет забрать себе половину дыма… И еще напомните ему, чтобы он впопыхах не забыл захватить с собой половину нужника…

Окружающие громко засмеялись. Женщины стали осыпать Хацкеля проклятиями, грозились развалить ему голову. Послышались сердитые возгласы:

— И как только такого земля носит?!

— Наследник Авром-Эзры! Два сапога — пара!

— Бог сидит на небе, а парует на земле…

— Наглость какая! Собака бешеная!..

— Дом развалить! Оставить человека без крова… Такого у нас еще не бывало!

— Махно такого не творил здесь, а этот!..

— Люди, чего мы молчим? Камнями надо забросать его, подлеца!

— Чтоб его холера забрала!..

— Жених красавицы Блюмы хочет показать ей, какой он герой!

— Бейте этого негодяя!

В Хацкеля и его дружков полетели камни, куски глины. Побросав ломы и лопаты, они бросились врассыпную под улюлюканье толпы.

Стал накрапывать дождь. Люди подходили к удрученному кровельщику. Как умели, успокаивали, предлагали ему угол у себя, просили не принимать близко к сердцу человеческую подлость.

Но Шмая молчал. Больше всего ему сейчас нужен был покой. Ему не жаль было домика, хоть он и вложил в него много труда, много сил. Хозяйством своим он никогда не дорожил. Ему было больно, стыдно перед колонистами, перед людьми, которые знали, что он, Шмая, привел сюда этого человека.

Дождь усиливался. Все меньше людей оставалось возле разваленного дома. Шмая еле дождался, пока все разошлись. Теперь ему, кажется, стало немного легче. Он был один, никто его не успокаивал, никто не жалел, не высказывал сочувствия. А он ведь этого так не любил!..

Он вошел в уцелевшую половину дома, переступая через груды, камни, бревна. Сквозь разбитое окно дул пронизывающий ветер, хлестал дождь. Шмая кое-как завесил окно одеялом, зажег коптилку, подставил корыто, миску, горшки там, где текло. Очистил от глины самодельную кушетку, закурил трубку и лег, глядя сквозь голые стропила на облачное небо.


Было уже за полночь, когда Шмая проснулся. Со стороны усадьбы Авром-Эзры доносились пьяные выкрики, грохотанье барабана, громовой рев медных труб. Музыканты, привезенные на свадьбу из Херсона, просто разрывались, угождая пьяным гостям. По всей колонии разносились простуженные и визгливые возгласы:

— Эх, гуляем!

— Давайте фрейлах. Ударьте, клезморим, шер![4]

— Виват!

— Веселее, партачи! Я плачу чистоганом!

— Горько! Лехаим!

— Танец для молодоженов!

— Играйте, черти! Рыжий Хацкель женится на дочери Авром-Эзры!

— Шире круг!..

Шмае было противно. Он накрылся шинелью, но это не помогало. Как он ни старался заснуть, это ему не удавалось.

Он лежал, погруженный в свои тревожные мысли, и вдруг услышал торопливые шаги. Кто-то спешил сюда. Шмая приподнялся, сел на топчане.

На пороге показалась женщина, закутанная в большую шаль. Промокшая под дождем, дрожащая не то от холода, не то от волнения, она не могла и слова вымолвить.

— Рейзл?.. В такой холод?! — просияли его глаза, только что затуманенные печалью. — Это ты, Рейзл?..

Он больше ничего не мог сказать. Ему казалось, что само счастье вошло сейчас в его дом.

Шмая не знал, где посадить дорогую гостью, что ей сказать. Он понял, что отныне единственный его друг на свете — она, эта милая женщина с глубокими, полными слез глазами, сидевшая на стуле у разбитого окна.

— Здесь холодно… — после долгой паузы сказал Шмая. — Попробую растопить печь, хоть и не знаю, будет ли гореть…

— Зачем? Не надо… — остановила его Рейзл, поднявшись с места. — Я… я сейчас уйду. Я забежала на одну минутку… Хотела посмотреть, как вы здесь, в этих развалинах… Сейчас ухожу…

— Не уходи, не надо уходить… — прошептал Шмая, словно боясь, что их кто-нибудь может подслушать.

Он опустился на топчан и, взяв ее крепко за руку, усадил рядом с собой.

— Что вы! Не надо… Я уйду… Не надо… Вы только ничего плохого обо мне не подумайте!.. Так поздно пришла… Но я иначе не могла… Не осуждайте меня… Пусть бог простит мне мой грех, но я… я давно вас люблю, люблю, как жизнь, как своих детей… С первого дня, как только вы переступили мой порог, я… Не осуждайте меня!.. Может быть, это нехорошо, но я должна была это вам сказать…

Шмая молчал. Сердце его сильно билось, лицо освещала счастливая улыбка.

— Я мерзкая, подлая… Но я люблю вас… Не могу без вас жить…

Он смотрел сияющими глазами на эту дорогую ему женщину и видел в ней свою судьбу. Он слушал ее взволнованную речь, которая сладкой болью отдавалась в его душе.

— Я пришла к вам… Не могла дождаться рассвета… Совесть меня мучила бы всю жизнь! Вы столько добра принесли мне и моим детям, моему дому… Нет, вы не понимаете, что творилось у меня в душе! Сижу дома, смотрю, как льет дождь, и думаю, что вы — в развалинах, под дождем, один, без друзей… Я накинула на себя шаль, пошла… И вот пришла сюда… Я не шла, бежала. На улице так темно, так страшно. У Авром-Эзры свадьбу справляют… Черная это свадьба! Мне хотелось побежать туда, разбить им все окна, чтоб их дождь мочил так же, как вас… Я долго стояла возле вашего дома, Шая, не решалась войти… Мне кажется, что вся колония видела, как я бежала к вам… Завтра все будут надо мной смеяться, чесать языки, называть меня плохими словами… Но мне не страшно… Пусть все знают, что я посреди ночи прибежала к вам! Пусть смеются надо мной! Пусть…

— Не думай об этом, Рейзл, — прижимая к своей груди взволнованную женщину, негромко произнес Шмая. — Никто не будет смеяться над тобой. А если кто посмеет, убью, не дам тебя в обиду…

Дождь все усиливался. Корыто на полу было уже переполнено, но ни Шмая, ни Рейзл этого уже не замечали…


Где-то на горизонте утренняя заря окрасила тучи, когда Рейзл вскочила с топчана и стала поправлять растрепавшиеся волосы. Избегая взгляда Шмаи, набросила на плечи шаль, посмотрела в окно — нет ли кого-нибудь на улице — и направилась к двери. Щеки ее пылали, глаза блестели, вся она светилась внутренним светом.

Глядя на ее стройный гибкий стан, лебединую шею, гордую красивую голову, Шмая приподнялся на топчане:

— Куда ты? Почему ты уходишь, родная?

Он вскочил с места, подбежал к ней и обнял, осыпая поцелуями губы, щеки, глаза:

— Куда ты от меня уходишь?

— Что вы! — испуганно посмотрела она на него, вырываясь из его сильных рук. — Ведь люди уже скоро встанут… Увидят, откуда я иду…

— Ну и что, если увидят? — еще крепче обнял он ее. — Украли мы у них что-нибудь?

— Ведь они обо мне бог знает что говорить станут…

— Ничего плохого никто о тебе не скажет, Рейзл… Ты теперь моя жена. Так и говори всем: «Я — жена Шмаи-разбойника!»

Лицо ее просияло, в глазах засверкали слезы — невольные слезы солдатки, которая уже потеряла все надежды найти когда-нибудь свое счастье и неожиданно нашла его.

Многое хотелось ей сказать любимому человеку, но все слова казались бледными по сравнению с охватившим ее счастьем.

Она вырвалась из его рук и уже на пороге обернулась: — Поздно, пойду будить ребят… Пора им уже выгонять стадо… И приготовлю тебе поесть. Ты придешь ко мне попозже, позавтракаем вместе. Слышишь, родной, я жду…

Теперь Рейзл не торопилась покинуть дом Шмаи. Она вышла из него не украдкой, как пришла сюда ночью. Наоборот, в ней заговорила женская гордость, и ей очень хотелось, чтобы кто-нибудь попался навстречу и увидел, откуда она идет и как она счастлива. Но на улице было безлюдно, и только из большого дома Авром-Эзры все еще доносились пьяные голоса и визг скрипки…

А Шмая стоял на пороге и провожал восторженным взглядом женщину, которая принесла ему сегодня ночью такой драгоценный подарок — свою любовь, свою нежность, свою жизнь…

— Эх, бабоньки, — подумал он вслух, — кто же вас выдумал таких? Трудновато с вами, а без вас совсем худо…

И, посмотрев на освещенные окна Авром-Эзры, прислушиваясь к воплям скрипки, тихо проговорил:

— Вот и получились сегодня две свадьбы и один развод…

Шмая быстро умылся и, достав из солдатского мешка бритву, начал наводить на себя красоту. Потом вытащил свою единственную целую сорочку, пиджак и новую фуражку.

Нужно было привести себя в надлежащий вид, одеться по-праздничному и отправляться в свой новый дом.

Глава шестнадцатая ШЛИ КОЛОНИСТЫ К ПЕРЕКОПУ

Хоть мир и лад царили в новой семье кровельщика, но тревога не покидала его.

Банда батьки Махно орудовала в этих краях, время от времени вихрем налетая на колонии и соседние села, и опустошала все на своем пути.

Неподалеку отсюда, за Каховкой, шли кровавые бои с белыми полчищами барона Врангеля.

Колонисты напряженно ждали вестей с фронта. Ведь там решалась и их судьба…

Шмая по-прежнему чинил людям крыши, строил дома, плотничал, а к тому же помогал жене по хозяйству, работал в огороде и на винограднике.

Он чувствовал себя окрепшим, бодрым. Раны уже зажили, можно было снова браться за оружие. Правда, жаль было оставлять жену, тем более, что она готовилась подарить ему ребенка. Но что поделаешь! У многих есть жены, которые готовятся стать матерями, а защищать родину, когда опасность стоит возле твоего дома, это для солдата первейший закон!

В одно осеннее утро, когда уже скосили хлеба и собрали виноград, издалека послышалась солдатская песня с присвистом. Колонисты испугались, решив, что к ним идут махновцы. Шмая подошел к калитке, всматриваясь в ту сторону, откуда приближались песня и шум, и подумал, что это вовсе не махновцы.

И разбойник оказался прав.

В колонию въехал необычный обоз. На возах, двуколках и арбах — мешки с хлебом, мясо, фрукты, сено. Опережая его, неслись на резвых конях лихие парни из соседней колонии.

На небольшой площади возле сельсовета обоз остановился.

— Эй, колонисты! Собирайся на сход!

— На сход! На сход!..

Всадники мчались по улицам, приглашая людей на сход и пугая собак.

Народ повалил на площадь со всех сторон. Стар и млад, все сбежались взглянуть на ранних гостей, узнать, что случилось и куда эти люди держат путь.

Не успели еще старшие прийти на место схода, как малыши оседлали все ближайшие заборы и деревья, нетерпеливо ожидая, что здесь будет.

Прислонившись к одному из возов, стоял чернобровый крепкий человек лет двадцати пяти. Он был в казачьей кубанке. На плечах — голубоватый кавалерийский френч, в руках нагайка, а у пояса — допотопный пистолет.

Шмая сразу узнал Овруцкого, председателя сельсовета соседней колонии, подошел к нему и дружески протянул руку:

— Кого я вижу? Сам Овруцкий в гости к нам пожаловал! Здорово, начальник! Куда ты со своими молодцами собрался? Скажи, если не секрет…

Тот задорно улыбнулся и ответил:

— От тебя, Шмая-разбойник, у нас пока что секретов нет. Погоди минуту, соберется народ, и мы все расскажем, все!..

— Что ж, послушаем! — промолвил кровельщик, внимательно разглядывая прибывших.

Овруцкий достал из-за голенища книжечку в клеенчатом переплете, фиолетовый карандаш и стал что-то записывать, то и дело слюнявя языком кончик карандаша, видимо, не зная, что язык у него стал уже совсем синим.

— Эй, дяденька Овруцкий, дяденька председатель! — дружно загалдели ребятишки на деревьях и заборах. — Язык, язык себе испортите!..

Овруцкий рассмеялся, достал платок, вытер им язык и притворно строго крикнул:

— Чего раскричались, как галчата! Ну-ка, быстро все по домам!

— А вы нам скажите, куда едете! Тогда сразу уйдем!..

— Ишь, какие хитрые, чего захотели! Расскажи им… Ну, к Перекопу едем…

— А зачем к Перекопу?

— За песнями… Поняли? За песнями! А теперь гайда домой!

Некоторые из менее смелых соскользнули с деревьев, отошли в сторону; те, что посмелее, остались на своих местах, а кое-кто из них даже подкрался к Овруцкому и стал ощупывать нагайку, пистолет, просить, чтоб дал им выстрелить из него хоть разок.

— Марш отсюда! Нашли себе игрушку! Это такая игрушка, что может вас сразу курносыми сделать! — с напускной суровостью сказал тот и неожиданно улыбнулся. — Я вам лучше на скрипочке сыграю…

— Сыграйте!..

Он вырвал из конской гривы волосок, взял один конец в зубы, второй — в руку и подергал пальцем натянутую струну. Ребята весело рассмеялись. Им эта музыка очень понравилась, а еще больше — то, что такой взрослый человек с ними запросто разговаривает, смеется, шутит.

— Дядя Овруцкий, поиграйте еще немножко на вашей скрипочке…

— Э нет, ребятки, больше нельзя. А то вырву у лошади всю ее чуприну, какой же я буду иметь вид на плешивой кобыле?..

А люди тем временем собирались на площади. Народу пришло много, пора было начинать сход. Но Овруцкий, окинув внимательным взглядом собравшихся, спросил:

— А где же ваш пуриц, то бишь пан? Этот, как его, Авром-Эзра?..

Долговязый Азриель, старший и единственный милиционер колонии, подъехал к нему и заговорил, словно оправдываясь:

— Я уже два раза ездил к этому черту, товарищ Овруцкий. И по-хорошему и по-плохому объяснял — не идет, собака!

Овруцкий даже переменился в лице:

— Так что же, он ждет, чтобы его сюда с музыкой привели?

Азриель, неуклюже сидевший на низенькой лошадке, так что ноги его чуть не касались земли, понурил голову:

— Холера его батьку знает, что он себе думает, кровопийца… Не идет — и все. Говорит, что еще не завтракал, а не поевши, мол, не пляшут. Не горит, говорит, потерпит твой Овруцкий. Не горит…

— Поезжай скоренько, Азриель, и скажи ему, что именно горит! — вспылил председатель. — Скажи, что если он немедленно не явится сюда, на сход, то я сам за ним приеду. Тогда плохо ему будет, этой свинье. И зятька его сюда притащи! Как его там зовут?

— Хацкель…

— Хацкель? Ах, этот рыжий жулик? Ну, одним словом, пусть быстрее пошевеливаются. А не то сами расшевелим их!

— Ну что ж, — уныло промямлил Азриель, — мне не трудно еще раз заскочить к ним. Но я уж им говорил, старику и зятю, а они смеются…

— Как это смеются? Что же ты им такого сказал?

— Ничего будто… Ну, я сказал Авром-Эзре и его зятьку, что их вызывает на сход Овруцкий…

— Вот это ты нехорошо сказал: «Овруцкий»! Овруцкий еще недавно у Авром-Эзры коров пас… Овруцкий этому пурицу, что прошлогодний снег…

— А что ж я должен ему теперь сказать?

— Скажи, что не Овруцкий, его бывший пастух, зовет, а Советская власть, народ!..

— Говорил, что власть зовет…

— Ну, а он что?

— А он говорит: «Плевать мне на вашу власть…» Ему наша власть, говорит, не указ…

— А ты ему что на это?

— Что ж я ему скажу? Его не переговоришь. Сыплет, собака, как из дырявого мешка. Слова сказать не дает…

— А ты?

— А я? Показал я ему дулю и пригрозил, что Советская власть за все его поступки по головке не погладит…

— И больше ничего?

— Больше ничего… А он мне сказал, что, если я к нему еще раз приеду и буду его тревожить, он меня оглоблей по черепу огреет…

— Да-а, милиция… Что и говорить, сильна!.. — после долгой паузы, покачав головой, проговорил Овруцкий. Потом вынул пистолет и протянул его Азриелю, сказав при этом:

— На, возьми эту игрушку. Пугни его. Если будет артачиться, пощекочи его — сразу подобреет. Только, гляди, не стреляй… Убьешь собаку — мороки не оберешься…

Парень сразу повеселел, взял револьвер и уехал.

Через несколько минут два выстрела, один за другим, нарушили тишину.

— С ума он спятил! Вот черт!.. — воскликнул взволнованный Овруцкий.

Все с испугом смотрели туда, где за высоким забором стоял дом богача, и вскоре увидели удивительную картину. Авром-Эзра шагал по направлению к ним в одном белье, накинув на плечи длинный кожух. На стриженой голове его еле держалась черная ермолка. Большие серые чуть навыкате глаза горели злобой, усы дергались, лицо было багровым. Подойдя к толпе, он крикнул:

— Что это делается? Где ж это видано такое свинство? Стреляет, проклятый! Он меня насмерть перепугал, этот Азриель, холера бы его забрала!.. Милиция наша… Провались…

— Зачем же проклинать человека, у которого есть жена и дети? — воскликнула какая-то старуха.

— Господин Цейтлин! — сурово сказал Овруцкий, забирая у милиционера пистолет и засовывая его за ремень. — Разве вы не знаете, что, если власть зовет, надо немедленно, сразу же явиться?!

— Уж я теперь и сам не знаю, кто у нас тут власть! Всякая шушера, босячня. Махно ко мне приезжал, так сидел мирно, обедал, выпил и все… А эти… Короче говоря, начальник, что тебе от меня надо?

— А зятек ваш, Хацкель, где? Испарился? Может быть, за ним отдельно посылать прикажете? Новый пуриц в колонии объявился! — сердито сказал Овруцкий. — Порядка не знает!..

— Зять мой прихворнул… — не сразу ответил Авром Эзра Цейтлин, и его глаза тревожно забегали. — Говорите, что вам от меня надо… Я ему передам ваши мудрые слова…

Овруцкий даже не взглянул на него и, обернувшись к собравшимся, сказал:

— Ну, в общем, граждане и товарищи, начнем митинг. То есть сход…

Он взобрался на воз, снял кубанку, обвел взволнованным взглядом толпу и заговорил:

— Так вот что, граждане и гражданки, товарищи колонисты. О чем тут долго толковать? Мировая революция не стоит на месте… Власть наша Советская все крепче становится на ноги, и мировому капиталу и контре скоро придет конец… Сколько мы уже этой проклятой контры разгромили и отправили ко всем чертям! А она, эта сволочь, как пиявка, на теле рабочего и крестьянина сидит и хочет сосать рабочую и крестьянскую кровь… Недалеко отсюда, под Каховкой, засел черный барон Врангель. А черный он потому, что крови много насосался, гадина проклятая! Так надо, чтобы он скорее издох… Правильно я говорю?

— Правильно! Давай, давай дальше, Овруцкий!..

— Там, у Каховки, нас ждут не дождутся наши братья-красноармейцы. Кто из вас, граждане и товарищи, был на фронте, тот, конечно, знает, что без хлеба и мяса, без фуража война — не война, солдат — не солдат, лошадь — не лошадь… Так вот, сошлись наши колонисты и решили, что нужно помочь фронту. Собрали все, что могли. Конечно, каждый давал по возможности. А еще пятьдесят наших орлов решили добровольцами пойти в Красную Армию, чтобы поскорее Врангеля разгромить.

У кого душа пролетарская, пристраивайтесь к нам! Будем драться до последней капли крови за нашу родную Советскую власть! Кто имеет совесть, пусть притащит с собой все, что только может, для наших братьев-красноармейцев, которые своей рабоче-крестьянской крови для нас не жалеют и отдают ее каплю по капле мировой революции. Правильно я говорю или нет? Скажите прямо!

— Правильно! Хорошо говоришь, Овруцкий!

— Ну вот! — махнул он рукой, нахлобучил кубанку на голову и умолк.

— Так я все-таки не понимаю, чего от меня хотят, — раздался недовольный голос Авром-Эзры. — Может быть, ты, Овруцкий, собираешься сделать из меня на старости лет солдата-новобранца?

— Солдатом вас сделать? Нет, господин Цейтлин, мы вам винтовку не доверим, поскольку вы сами являетесь первейшей контрой… прыщом на здоровом теле революции… От вас мы хотим только получить хлеб и несколько лошадей…

Одобрительные возгласы послышались со всех сторон:

— Правильно! Правильно!

— Пусть дает хлеб и лошадей!

— Конный завод у меня, что ли?! — стараясь перекричать всех, завопил Авром-Эзра. — Горе у меня, болячки, не лошади!.. И хлеб где я вам возьму? Рожу его вам, что ли? Или урожай у нас нынче очень велик? И разве не знаете, сколько хлеба и всякого добра вывез батько Махно?..

— Нет у него, несчастного, хлеба? Что ж, давайте, люди, соберем пану Цейтлину милостыню!..

— Пожертвуйте, люди добрые, на пропитание бедняку… Умирают с голоду Авром-Эзра Цейтлин и его зятек!..

— Пусть он отдаст тот хлеб, который еще в прошлом году закопал в землю!..

— Голодранцы, босяки! — воскликнул Авром-Эзра, и мясистое лицо его побагровело. — Вы что, уже забыли, как я вас всех спасал от голода в прошлом году? Но ничего, теперь вы у меня пухнуть будете, если вы такие умники! Никому не одолжу ни ведерка муки, вот и будете знать, как смеяться над Цейтлиным…

— За каждое ведерко ты три шкуры с нас драл!

— Как на панщине мы у тебя работали, живодер!

— Это кто сказал? — оглянулся по сторонам Авром-Эзра. — Не забывайте старую поговорку: «Придет еще коза к возу и скажет: «Ме-е!»

— Не дождешься!..

Овруцкий не выдержал, снова вылез на воз и сорвал кубанку с головы.

— Господин Цейтлин! — крикнул он. — Не устраивайте ярмарку! Говорите: дадите вы лошадей и хлеб или не дадите?..

Старик махнул рукой:

— Ладно, пусть будет по-вашему. Хлеба пожертвую мешок-другой. Но лошадей? Где я вам их возьму? Лошади мои подохли… Хоть стреляйте, нет у меня лошадей!

А люди уже тащили к возам мешки, узлы, верейки. Несколько человек подошли к Овруцкому, прося записать их в добровольцы.

Стоя рядом с женой, Шмая-разбойник вдруг тряхнул головой, взял Рейзл за руку и торопливо заговорил:

— Что ж, Рейзл, дорогая, я тоже пойду С НИМИ… Не дело в такое время дома сидеть. Надо подставить плечо… Запишусь…

— С ума ты сошел! — испугалась она. — Мало ты в окопах провалялся? Ты же весь изранен! Пусть идут те, кто помоложе…

— Ничего, родная моя, за битого солдата шестерых небитых дают! — ответил наш разбойник и твердым шагом направился к Овруцкому.

— Ну что ж, начальник, пиши и меня в список. Пойду с вами…

Овруцкий обрадовался, похлопал Шмаю по плечу:

— Молодец, товарищ Спивак! Немного еще повоюешь, зато на старости лет сможешь спокойно греться на печи…

— Нет, брат, и на старости лет мы тоже не будем сидеть на печи… Руки у нас не приспособлены к тому, чтобы ничего не делать. Не будут они винтовку держать, возьмутся за топор, за молоток. Покой у нас уже будет на том свете…

Овруцкий обнял Шмаю.

— Вот так я люблю! Это по-нашему! — И, заметив влажные глаза Рейзл, добавил: — А она что говорит?

— Ничего! Ей не привыкать быть солдаткой… Кому-то ведь надо воевать? Три года с гаком я за «веру, царя и отечество» воевал, надо теперь повоевать и за свою власть…

— И я так считаю! — оживился Овруцкий, записывая его в список.

Авром-Эзра затерялся в толпе, надеясь, что о нем забудут в этой суматохе. Но Овруцкий, поискав его глазами, громко спросил:

— Куда это девался наш барин? Не думайте, Авром-Эзра, что мы с вами шутки шутим! Вы нас задерживаете…

— Возьми нож, душегуб, и режь меня на части! Перережь мне глотку!.. Нет у меня никаких лошадей. Я от ваших замечательных порядков скоро нищим стану…

— Смотрите, не пожалейте! — крикнул Овруцкий. — Не забудьте, что я человек сердитый! Не для себя беру, а для тех, кто идет кровь проливать за нашу землю. Мы жизни своей не жалеем, а вы торгуетесь тут, как на ярмарке!

Цейтлин кряхтел, ломал руки, проклинал все на свете и оттягивал время, словно ожидая чуда.

Вдруг мальчишки на деревьях закричали хором, указывая пальцами в сторону степи:

— Дяденька председатель! Дяденька Овруцкий, видите, рыжий заика лошадей угоняет!..

— Кто? Кто угоняет лошадей?

— Этот черт… Его зять… Хацкель! Удирает в степь с лошадьми, видите?

Овруцкий вскочил на коня. Выхватил из-за ремня пистолет, перезарядил его, выстрелил в воздух и что есть духу понесся в степь. Вслед за ним помчалось несколько всадников.

Шмая вместе со всей толпой несколько минут следил за погоней, потом пошел домой, надел свою старую солдатскую фуражку, выгоревшую гимнастерку, сапоги. Взял шинель, солдатский мешок. Посмотрел участливым взглядом на жену, сидевшую на завалинке возле дома. Глаза ее были полны слез.

— Что с тобой, родная? — с мягкой укоризной сказал он, нежно обнимая ее. — Не надо грустить! Эх, женщины, все вы на один лад скроены, будто одна мать вас родила.

— Солдат в тебе заговорил!.. Значит, уходишь от меня?

— Кто это от тебя уходит? Я ведь скоро вернусь…

— Дай-то бог!.. Но я же знаю, в какое пекло ты идешь…

— Эх, Рейзл, Рейзл… Ты подумай: работу на огороде мы закончили, крыши как будто я всем соседям починил, вот и представь себе, что я на осеннее время пошел в Херсон или в Екатеринослав на заработки.

— А почему эти проклятые Цейтлины, Хацкель твой рыжий с места не трогаются, дома сидят?

— А разве ты не слыхала, что сказал на сходе председатель Советской власти товарищ Овруцкий? А он человек толковый, с головой! Он сказал, что таким паразитам винтовки не доверит. Это же контра… Им и при батьке Махно и при Врангеле будет хорошо. А нам может быть хорошо только при одной власти, при Советах, понимаешь? И не надо плакать. Вытри слезы, дорогая моя солдатка!

— Легко тебе говорить: «Не надо плакать…» Душа моя плачет…

— Ну, если так, то поплачь, но только здесь, возле дома, а уж когда выйдем на площадь, держи себя на людях, как солдат, и чтоб глаза были сухие, слышишь?

— Только б ты вернулся домой. Ты должен жить! Ради меня и… ради того, кто скоро на свет появится. О нем ты, Шая, наверно, забыл, да? — тихо добавила она.

Шмая обнял ее еще нежнее.

— Нет, не забыл, — ответил он после долгой паузы. — Клянусь тебе, не забыл… — Лицо его осветилось ласковой улыбкой: — Эх, если будет у нас сынок… И ради него тоже надо идти! Чтоб он уже не знал этих проклятых войн…

Шмая хотел еще что-то сказать, но Овруцкий уже прислал за ним.

Когда он вместе с женой пришел на площадь, все уже были готовы в путь. На дороге вытянулся обоз, нагруженный продовольствием и сеном. Тут же стояло с полдесятка откормленных коней, которых Овруцкий с добровольцами отбил у Хацкеля. Ребята с сумками на плечах, как новобранцы, стояли около возов, и председатель сельсовета громко и торжественно вызывал каждого по имени и фамилии, как и положено в таких случаях.

Молодые добровольцы были одеты по-разному: кто пришел в потрепанном пиджачке, кто — в старой фуфайке, кто — в крестьянской свитке. У одного на ногах старые опорки, другой — в лаптях. Но зато Шмая-разбойник явился в своей видавшей виды шинели и в фуражке набекрень, как лихой солдат-рубака. Усы были молодецки подкручены. Волосы выбивались из-под козырька, и вид у него был бравый. Добровольцы смотрели на него не без зависти: ему легче на войне будет, как-никак человек бывалый.

Добровольцы уже начали устраиваться на возах и двуколках. Когда Шмая подошел к ним, все потеснились, освобождая для него местечко. Но он с улыбкой поглядел на ребят, потом недовольно покачал головой, швырнул наземь окурок цигарки и сказал:

— А может быть, земляки, вы слезете с возов? Кто вы такие — солдаты или женихи, что свататься к невестам собрались?

Добровольцы рассмеялись, а глядя на них, засмеялись и все, кто пришел их проводить.

Миг, и все соскочили с возов, а Шмая скомандовал:

— Станови-и-ись! Равнение напра-а-а-аво!

Добровольцы неумело строились, некоторые не могли найти себе места в строю, что вызывало веселое оживление окружающих, добродушный смех Овруцкого.

— Смирно! — гаркнул Шмая. — Ничего, я вас вымуштрую! Стыдно явиться в полк, не зная ни бе ни ме…

— Так, так, возьми их в работу, разбойник, возьми! — весело поддержал его Овруцкий. — Конечно, их подучить надо… В дороге мы ими займемся.

Добровольцы бодро двинулись к пыльному тракту, идущему в сторону Каховки.

По тропинке, змеившейся в высокой стерне у дороги, шагал Шмая-разбойник. Жена крепко держала его под руку. Она шла, опустив голову. Рядом бежали ее ребятишки, которые сейчас наглядеться не могли на своего «дядю» — ведь он снова стал солдатом!

— Дядя, а вы нам с войны гостинцев привезете? — спросил младший.

— А что, к примеру, вам привезти?

— Ружье привезите и много патронов!..

— Зачем вам ружье? — серьезно спросил Шмая, обнимая малышей, которые стали ему дороги, как родные дети. — Давайте уж лучше мы повоюем за вас, и пусть настанет конец войнам… Привезу вам другие подарки, если жив останусь. Игрушки разные, книги, тетрадки… Поганое это дело война…

— Правда, — тихонько промолвила Рейзл.

Возле моста Овруцкий остановил обоз и обратился к провожающим:

— Ну, спасибо, колонисты, за проводы! Теперь возвращайтесь по домам, сами дорогу найдем. Прощайтесь…

Несколько минут спустя обоз тронулся дальше. Только Шмая еще немного задержался. Он стоял с женой на мосту, опершись о перила, и смотрел на прозрачные воды Ингульца.

Овруцкий подошел к ним, увидел заплаканные глаза Рейзл, дольше задержал свой взгляд на ее выпуклом животе и тихо вздохнул:

— Понимаю… Но что поделаешь, война, Рейзл…

Затем он перевел взгляд на опечаленного кровельщика:

— И бывалому солдату тоже трудно с женой расставаться?

— А ты думаешь, легко? Сам знаешь, в колонии такие волки засели… Чего стоит один этот Цейтлин? Беззащитными остаются наши жены и дети…

— Не волнуйся, Советская власть найдет управу на этих живодеров! — ответил Овруцкий и пошел к возам, чтоб не мешать человеку проститься с женой.

Шмая смотрел ему вслед и, когда Овруцкий отошел в сторонку, нежно обнял жену, заглядывая в ее добрые, теперь такие несчастные глаза:

— Ну, довольно, не плачь, милая. Береги себя и наших детей. Роди мне хорошего сына… Бог даст, вернусь, вся жизнь еще впереди… Что ты, родненькая? Ну, хватит… Не плачь!

Он расцеловался с ней и стал догонять своих.

Шмая шел широким, размеренным шагом, стараясь не оглядываться, хоть знал, что Рейзл все еще стоит на мосту и смотрит ему вслед.

Он не предполагал, что ему так тяжело будет оставлять свой новый дом, жену, детей. Сколько счастья принесла ему эта милая женщина! Теперь, после года их совместной жизни, она стала ему еще дороже.

Не сдержавшись, он оглянулся.

Рейзл все еще как прикованная стояла на мосту и махала ему рукой.

В эту минуту наш разбойник почувствовал, что какой-то комок подступил к его горлу…

Увидев Шмаю, Овруцкий окинул его чуть насмешливым взглядом:

— Что-то больно долго ты, дружок, с женой прощался. Совсем как жених с невестой…

— А чем же я не жених? — ответил Шмая и, пройдя, несколько шагов, добавил: — Не впервые приходится мне покидать свой дом, жену, детей… Тяжело это, ох как тяжело… Но ты, кажется, убежденный холостяк, тебе не понять этого. Да и старею я все-таки…

— Кто это стареет? Ты, разбойник? Да нет! Ты принадлежишь к той породе людей, которые никогда не стареют. Ты совсем не изменился с тех пор, как пришел сюда. Наоборот, еще возмужал, стал таким, что любой девке еще можешь голову вскружить…

Подумав немного, Овруцкий добавил:

— Верно, только скучные и плохие люди быстро стареют… А веселый человек, по нем даже не видно, сколько ему лет, он вечно остается молодым.

— Может быть, ты и прав, — задумчиво сказал Шмая.


Колония уже скрылась из виду, осталась за косогором. Не видно уже было стоявшей на мосту Рейзл, и Шмая приободрился. Сейчас, когда жена была далеко от него, он себя почувствовал настоящим солдатом и, стараясь отогнать от себя тоску, озорно крикнул добровольцам, которые снова взобрались на возы:

— Ну-ка, слезай, ребята! Пошли пешочком, чтобы ножки привыкли к службе!

— Еще успеем натопаться! Пока пусть лошади нас везут, а там мы их повезем….

— Нет, нет, это непорядок! — настаивал на своем кровельщик. — Пускай лошадки отдохнут. Много у них работы еще будет… Не стесняйтесь, мальчики, привыкайте! Там, на войне, у вас будет русская трехлинейка, а может, и максим, да еще скатка, лопатка, мешок. Навьючат, будь здоров! Русский солдат — это тебе не английский или шотландский хлюпик, которые идут воевать в коротких штанишках, в юбках, шляпках и, если не ошибаюсь, даже в сатиновых лифчиках…

Все громко рассмеялись, глядя на повеселевшего кровельщика, и соскочили с возов.

Построились колонной, пошли по степи, где пахло полынью и чебрецом. Суслики, высовывая головы из бурьяна, пугливо оглядывались, прислушиваясь к непривычному шуму на дороге, и ныряли в свои норки.

Ребята с грустью смотрели на пустующую, незасеянную степь, на бурьяны.

— Что носы повесили, орлы? — крикнул кровельщик, выбегая к голове колонны. — Ну-ка, давайте песню, чтоб аж небу жарко было!

И он приятным грудным голосом затянул старую солдатскую песню про казака, ушедшего на войну, и про девчину, подарившую ему на прощанье платок…

Овруцкий подхватил песню. И через минуту пели уже все. А кто не знал слов песни, все равно пел, находя слова в своем сердце. Песня неслась по степным просторам. И казалось, что сразу стало легче идти.

Глава семнадцатая КОМАНДАРМ И КРОВЕЛЬЩИК

— Да, братцы… А я и не догадывался, откуда взялась пословица: «На турецкую каторгу», — сказал Шмая-разбойник уставшим, запыленным красноармейцам, шагавшим за скрипучей двуколкой, на которой лежало несколько ящиков с патронами и стоял старенький, видавший виды пулемет. — Поставят перед тобой Турецкий вал: впереди — огромный ров, наполненный водой, слева — море, справа — гнилой Сиваш, позади посадят барона Врангеля, который опутал весь перешеек колючей проволокой, как паук паутиной, да еще лупит из пушек, и попробуй пройди к Перекопу, в Крым… Вот тебе и «турецкая каторга»!

— Ты думаешь, не доберемся мы до этого барона? — перебил его ротный Николай Дубравин, высокий худощавый парень с большими зеленоватыми глазами и льняным чубом, выбивавшимся из-под коротенького козырька. — Доберемся как пить дать! Еще несколько деньков, ну неделька-другая пройдет, и мы ему, продажному псу, сломаем хребет. Уже почти всю страну очистили от всякой гадости, а этот еще торчит у нас бельмом на глазу и не дает нам спокойно жить. Скоро уже получит и этот пес по зубам, да так, что и следа от него не останется. Понял? Вот…

— Понял…

— А откуда тебе все это известно, товарищ ротный? — спросил бородатый красноармеец, поправляя на ходу обмотки.

Ротный задорно улыбнулся, опасливо огляделся по сторонам и с таинственным видом сказал:

— Все очень даже просто. Узнал я, что приезжает к нам сюда командарм Фрунзе, Михаил Васильевич… Слыхали про такого? Он будет командовать штурмом Перекопа… Переведет нас через Сиваш и через Турецкий вал. А как же! Понял? Вот!.. Его послал к нам товарищ Ленин. Вызвал его в Кремль, посадил рядом с собой и говорит, что плохи у нас дела, товарищ Фрунзе. Черный барон Врангель встал нам поперек горла, мешает двигаться к мирной жизни… Народ бедствует. Стало быть, надо опрокинуть и утопить в Черном море последнего барона, освободить Крым… Тогда народ вздохнет полной грудью и наш паровоз перейдет на мирные рельсы. Понял? Вот!..

Красноармейцы внимательно слушали горячие слова своего молодого ротного и смотрели на него так, будто все, что он рассказывал, произошло при нем, будто он присутствовал при разговоре Ленина с Фрунзе.

— Ну, ну, а что ж Фрунзе ответил Ленину?

— Как это — что он ответил Ленину? Ответил, что все будет сделано! Понял? Вот… И товарищ Фрунзе уже прибыл сюда. Значит, скоро начнется пирушка. Это как пить дать…

Дубравин замолк, неумело свернул цигарку, закурил. Но чувствуя на себе пытливые взгляды, понимая, что люди ждут, чтобы он еще что-нибудь рассказал о командарме, тихо продолжал:

— А Михаил Васильевич — человек правильный. Хоть и строгий. Он шутить не любит… Он как возьмется за дело, только держись. Это настоящий большевик. За народное дело жизнь отдаст и не задумается…

— А ты, товарищ ротный, — вмешался Шмая, — откуда его знаешь, командарма? Видел его когда-нибудь?

Мягкая улыбка озарила лицо ротного. Расправив гимнастерку, он не без гордости ответил:

— А как же! Мы с товарищем Фрунзе земляки, можно сказать… Оба иваново-вознесенские. Понял? Вот… У нас каждый знает его, Михаила Васильевича. Он народ поднимал на борьбу с буржуазией. В тюрьмах много сидел, за идею, значит… На каторге тоже был. Даже царь боялся Михаила Васильевича и послал его на виселицу. Да удалось бежать. Но скоро поймали его и присудили: расстрелять. Опять бежал Фрунзе… Ох и настрадался же он за свою жизнь, а до конца остался верен трудовому народу. Все с Лениным был, с большевиками, значит. Понял? Вот… Надежный он человек, Фрунзе. И Ленин это знает. Увидит, где революции тяжело приходится, Михаила Васильевича по старой памяти туда и посылает: езжай, мол, дружище, и наведи там порядок. И он наводит порядок, да еще как! Послал его Ленин на Колчака в Оренбургские степи, в Башкирию. Разбили Колчака!.. И куда только Ленин его не посылал… Надежный это человек, сила!.. Понял?.. Вот…

— Ты про все это в книжках, в газетах прочитал, товарищ ротный?

— Какие там книжки! Только недавно научился я их читать… Я еще юношей был, когда полк рабочих из Иваново-Вознесенска на Колчака пошел. Ну и удрал я из дому… Пристроился на буфере и айда с ними. Как увидели меня, ругались страшно, грозились домой отправить, но было уже поздно… Взяли с собой. В разведку я ходил. Ну, а теперь, сами видите, ротным стал… Батя погиб под Уфой. Фрунзе на его могиле речь держал… Дружили они, вместе в подполье работали… Помню, Михаил Васильевич сказал тогда: «Хорошие люди гибнут. Им бы такие памятники поставить, чтобы весь мир видел. Но мы другой памятник построим им, нашим боевым друзьям. Разобьем контру, и такая жизнь у нас пойдет, такой интернационал, значит, что весь мир нам будет завидовать…» Понял? Вот…

После этих слов ротный Дубравин, казалось, вырос в глазах бойцов на несколько голов, стал им дороже.

Люди и не заметили, как прошел короткий осенний день. Стемнело. Полил колючий, противный дождик из тех, что, как зарядит, может несколько суток моросить. Со стороны Сиваша дул соленый пронизывающий ветер, а со стороны Турецкого вала доносился злой гул орудий.

Полк свернул с дороги, спустился в глубокую балку. Привал. Бойцы составили винтовки в пирамиды и развели тут и там небольшие костры.

Шмая быстро выпряг из двуколки лошадку, стреножил ее и похлопал по худому крупу:

— Ну, гайда на отдых! Пощипай травку, если найдешь ее тут, а не найдешь — не обижайся. Сама должна понимать: война, всем нелегко.

Лошадка неуклюже поскакала в степь.

Красноармейцы сгрудились вокруг маленьких костров, некоторые бегали взад и вперед, чтобы кое-как согреться, постукивали ногой об ногу.

Засунув кнутовище за голенище, руки в рукава, Шмая подпрыгивал на месте, но от этого ему не становилось теплее. Собрав пересохший пырей, стебли кукурузы и сухие ветки, он развел огонь, и сразу вокруг костра собрались бойцы.

— Холод собачий! — воскликнул кровельщик. — Цыганский пот прошибает… Сразу видно, что уж недалеко Крым, курорт! Купальный сезон, кажется, еще не кончился? Как вы думаете, хлопцы? Эх, там уже погреемся!..

— Ничего, скоро тебе, браток, жарко станет! — отозвался кто-то из густой темени. — Там, у Перекопа, быстро отогреемся, аж чубы будут мокрые…

— Нам не привыкать!

— Прикончим проклятого барона, к своим женкам греться поедем…

— Да, так легко его прикончишь! Сидит, гад, как за крепостной стеной. Если б он один там был, быстро покончили бы с ним. А за ним — вся Антанта. И англичане, и французы шлют ему без конца пушки, аэропланы, корабли… Слышишь, как они бьют с моря!

— Ничего, все равно скоро всей контре конец придет! — перебил его Шмая.

— А ты почем знаешь, усач?

— Знаю, коли говорю! Товарищ Фрунзе к нам приехал, командарм. Наш ротный Дубравин сказал по секрету…

— Какой же это секрет, если комиссар нам газету читал?

Шмая понял, что попал впросак, схватил котелок, набрал в него воды, будто кашу сварить на костре собрался, да тут как раз горнист заиграл сбор. И степь снова загудела, послышалась команда: «Тушить костры! Строиться!»

Шмая побежал искать свою лошадку и весело рассмеялся, найдя свою клячу среди боевых кавалерийских коней. Засунув морду в чужую торбу, она с удовольствием лакомилась овсом…

Он похлопал ее по крупу:

— Молодец, кобылка! Не пропадешь, раз не теряешься… Счастье твое, что не заметил хозяин, ты бы у него получила!

Лошадка неохотно вытянула морду из брезентовой торбы, даже взглянула на Шмаю с укоризною, будто хотела сказать: «Как же тебе не стыдно! Мало, что ты меня плохо кормишь, так и здесь не даешь поживиться…»

Шмая снял с ее ног путы и повел к двуколке…

Полк растянулся по степи.

Темная ночь нависла над головой. Дождик то усиливался, то затихал. Красноармейцы шли медленно, тяжело. Стучали колеса повозок. Изредка кто-то затягивал песню, ее подхватывали простуженные голоса, но песня быстро замирала. Мимо проносились кавалеристы на лихих конях. Оглашая степь грохотом, промчались броневики. Прошли огромные пушки. Все шло, двигалось, мчалось и катилось. Невидимая могучая рука направляла весь этот поток к Сивашу, к Турецкому валу, к перешейку, опутанному колючей проволокой.

Перед рассветом над колоннами послышался гул. Аэроплан с красными звездами на крыльях пронесся низко над землей, так низко, что видно было лицо пилота. Сверху посыпались разноцветные листовки. Солдаты на ходу ловили их, читали вслух. Это Реввоенсовет, командарм от имени республики обращались к красноармейцам: «Даешь Крым!», «Даешь Перекоп!»

Ротный Дубравин шагал среди своих бойцов и читал вслух листовку. Он весь сиял, и в глазах его можно было прочесть: «Ну, что я вам говорил?»

Предрассветный туман окутывал бескрайнюю голую степь, проглатывая колонну за колонной.

— Даешь Крым!

— На Перекоп!

Шли целый день. Недалеко уже были Сиваш, Турецкий вал. Здесь все отчетливее слышалось тяжелое дыхание войны.

Ночь застала полк у большого полусожженного села, где нужно было остановиться и ждать приказа о наступлении.

Снова разгорелись солдатские костры.

Бойцы расположились среди камней вокруг маленьких костров. Но не успели и задремать, как поднялся необычайный шум.

Прибежал ротный Дубравин, принес мешок с подарками, присланными красноармейцам рабочими Москвы и Киева, Петрограда и Харькова. Теперь все вспомнили, что был канун третьей годовщины Октября…

Вызывая каждого бойца, ротный доставал из мешка подарок и важно вручал ему, как великую драгоценность.

Шмая развернул маленький сверток и достал оттуда пару теплых варежек, носки, платок и гребешок. Он просиял, как ребенок, попробовал расчесать свои усы. Из одной варежки он вытянул маленькое письмецо. Оно было из Киева, и писала его женщина, потерявшая мужа на войне. Наш разбойник вспомнил те дни, когда он вместе с Хацкелем приехал в этот огромный город из родного местечка. Невыразимое волнение охватило его. Присев к костру и перечитывая письмецо, написанное женской рукой, он как наяву увидел Рейзл. Верно, уже родила она. Сына или дочь? Что за человек родился и какая судьба ждет его? За все время он ни одного письма не получил от жены, ни единой весточки из дому. Полк все время в пути — то в боях, то в походе. Разве найдет письмо его в таком водовороте? Как она там живет? Встретится ли он еще с ней?.. Столько чудесных парней ушло вместе с ним, а сколько уцелело? Он встретил только троих да еще Овруцкого, которого отправили куда-то в госпиталь, чтобы отрезать ему раздробленную ногу…

Больно сжалось сердце. Там, в колонии, остались Хацкель, его тесть. Хорошего от них ждать не приходится, а вот неприятностей они могут причинить немало. Кто поможет одинокой Рейзл? Лучшие ребята-колонисты ушли на фронт…

Шмая старался отогнать от себя тревожные мысли. Закурил и пошел к бойцам, примостившимся у костра возле каменной стены, чудом уцелевшей после недавнего налета врангелевских аэропланов.

Он притащил несколько обгоревших досок, щепок и подбросил их в огонь.

Солдаты, которые еще не устроились на ночлег, кипятили в котелках воду, говорили о подарках, читали записки, найденные в посылочках. Не так подарки, как эти письма от чужих, незнакомых людей принесли им столько радости, словно это были весточки от родных и любимых, от сестер, невест, матерей…

Постепенно разговоры стихли. Люди старались уснуть Кто скажет, когда еще будет возможность отдохнуть, ведь впереди жестокие бои. Однако холод не давал им заснуть. Даже костры мало помогали.

Казалось, эта ночь никогда не кончится.

Шмая, устроившись у костра, бодрствовал. Подбросив в огонь какой-то деревянный обломок, он стал варить пшенную кашу.

— Бог вас знает, ребятки, — проговорил он, доставая из-за голенища ложку, — и чего вы не спите, никак не пойму… Крым, курорт, купальный сезон…

— А ты почему не спишь, разбойник?

— Я-то? Я давно научился обманывать сон, — ответил Шмая и начал помешивать ложкой кашу в котелке. — Сон ко мне, а я от него, как черт от ладана. Жена у меня молодая, горячая, спать отучила… Однако без дела теперь сидеть не годится… Почему кашу себе не варите?

Достав из сумки соль, насыпал щепотку в котелок.

— А мы к тебе пристроимся…

— Почему нет, милости прошу!.. Был уже такой мудрец, который попробовал одним хлебом накормить пять тысяч голодных…

— Ну и что ж, кормил?

— А как же! Кормить-то кормил, а были ли они сыты, этого никто не знает…

— Что и говорить, хитер! Здорово выкрутился наш разбойник! — засмеялись все, глядя на веселого, добродушного солдата.

Он сидел, одним боком прислонившись к стене, чуть поодаль от пламени, освещавшего его осунувшееся, опаленное степным солнцем и ветрами лицо.

Прислушиваясь к доносившемуся издалека грохоту орудий, Шмая тихо запел, словно желая убаюкать усталых товарищей:

Как осколок от гранаты

В грудь солдату угодил,

Только верный конь солдата

До могилы проводил.

Только птицы над могилой

Пролетают в вышине.

Ой ты, ворон чернокрылый,

Что закрыл ты очи мне?

Он пел несильным грудным тенором, и солдаты, глядя в огонь, тихонько, чтоб не сбить его, подтягивали:

Только птицы над могилой

Пролетают в вышине.

Ой ты, ворон чернокрылый,

Что закрыл ты очи мне?

Никто и не видел, как из густого сумрака появился коренастый человек в длинной шинели и папахе. Он постоял поодаль от костра, вслушиваясь в задушевную песню, и опустился на камень так же тихо и незаметно, как и пришел сюда.

Шмая с озабоченным видом деловито мешал ложкой кашу и, заметив в темноте только огонек цигарки, небрежно бросил:

— Эй, землячок, за тобой сорок!..

Тот протянул ему окурок через головы лежавших впереди бойцов.

— Вот это, вижу, человек! — отозвался Шмая, глубоко затягиваясь. — И табачок хорош. Давно такого табачка не курил… Верно, из посылки у тебя? Да, постарались для нас бабоньки в тылу, дай им бог здоровья и добрых женихов!.. Может, теща тебе прислала?

Он затянулся еще раз-другой, хваля табак, передал бычок соседу, а сам стал энергичнее помешивать кашу в котелке.

— Говорят, в Крыму хороший табачок… Вот уже где накуримся за все эти годы! Скорей бы туда добраться…

И он снял с костра котелок, набрал ложку каши и с аппетитом попробовал. Кивнул головой: мол, каша получилась на славу, принялся есть, приглашая в компанию соседей.

— Хорошо сварил кашу, солдат? — неожиданно послышался из густой темноты незнакомый голос.

— А ты как думал? Столько лет воюю, а кашу варить не научился? Хорош бы я был солдат!.. И чего спрашиваешь? Доставай свою ложку и пристраивайся…

— Жалость какая, ложки у меня нет… — кинул тот из темноты.

— Что, ложки нет у тебя? Да какой же ты после этого солдат? Думал, видно, что к теще в гости едешь? Эх ты! На войне, брат, солдат обязан соблюдать три золотых правила: никогда не расставаться с ложкой и котелком, не ссориться с кашеваром и от кухни не отставать…

Солдаты дружно расхохотались. Не выдержал и незнакомец. А Шмая, глотая горячую кашу, продолжал его отчитывать:

— Где ж это видано, чтоб человек пришел на фронт без ложки? Ты, верно, думаешь, что на войне тебе все поднесут на блюдечке? А винтовку ты часом не забыл где-нибудь? Ой брат, был бы ты в нашей роте, всыпал бы тебе ротный Дубравин три наряда вне очереди, тогда б ты знал, как ложку терять!.. Ну да ладно уж, не расстраивайся… Погоди минутку, — уже мягче добавил Шмая, — сейчас я тебе одолжу свою. Только ты смотри мне, больше без ложки на глаза не показывайся!

Шмая поел, облизал языком ложку, потом вытер ее хорошенько краем шинели, передал через головы спавших вместе с котелком и встретился взглядом с улыбающимися внимательными глазами незнакомца. Почувствовав себя неловко, что так немилосердно отчитал незнакомого человека из-за какой-то ложки, он стал шевелить палкой уголья в костре.

— Ничего не скажешь, молодец!.. Каша что надо! — проговорил тот, пробуя кашу. — А насчет ложки ты совершенно правильно говорил. У хорошего солдата все должно быть на своем месте. Хуже нет, чем солдат-раззява!..

Слова эти обрадовали кровельщика. Не хотел ведь он обижать человека. А тут еще в свете разгоревшегося костра он увидел на голове незнакомца папаху, каких солдаты не носят. Сначала Шмая растерялся, но сразу же взял себя в руки и спросил:

— А как там, в Крыму, товарищ, нет таких ветров? Говорят, там всегда жарко, не то что в этой голой степи…

— Погоди малость, скоро будет жарко и здесь, — заметил кто-то из бойцов. — Конечно, если до тех пор не замерзнем…

— Кабы интендантство подкинуло нам немного теплой одежки, портяночек хотя бы… Днем еще так-сяк, а ночью зуб на зуб не попадает…

— Может, вы, товарищ, ближе к начальству стоите… Не знаете ли, не слыхали, скоро мы этого Врангеля в море утопим?

— Да, не мешало бы поскорее дать ему по морде, этому проклятому барону, — уже смелее вмешался в разговор кровельщик. — Тогда бы к женкам поехали. Под их крылышком куда теплее, чем здесь…

— Это и без тебя известно! Михаил Васильевич Фрунзе, наш командарм, писал в своей листовке, что дорога домой лежит через Крым… Вот, стало быть, и надо стараться быстрее освободить его…

— Нелегкая работенка… Вся Европа, вся Антанта собралась в Крыму. У них там пушек и танков чертова тьма…

— Ничего, приедет Фрунзе, он им покажет, где раки зимуют!..

— Точно! Это как пить дать. Ленин дал Михаилу Васильевичу строгий приказ, — подойдя к костру, сказал худощавый, длинноногий красноармеец так, будто сам был при том, как Ленин отдавал этот приказ. — Велел покончить с Врангелем, дать этому барону по зубам так, чтобы он десятому заказал нос к нам, в Советскую Россию, совать.

— Видали, сколько кавалерии прошло, пушек, броневиков? Не с голыми руками Михаил Васильевич придет сюда… Стратегия! Ничего, скоро будет порядок, — уверенно сказал Шмая.

— Ага, порядок… — недовольно проворчал солдат, лежавший все время спиной к костру, — а через Сиваш как Фрунзе нас переведет? Коварный он, этот Сиваш! Река не река, море не море, болото не болото. Одни черти, видать, там водятся… Чумаки только сюда когда-то ездили на волах за солью…

— Ладно! Не хнычь! Товарищ Фрунзе все это обмозгует, как положено. Ты, верно, думаешь, что он из тех стратегов, что, не зная броду, полезут в воду?..

— Опять ты со своими шуточками, разбойник! Если ты такой умный, тогда растолкуй, браток, как наш командарм перебросит войска через Сиваш?..

— Ну, как тебе это растолковать? — Поднялся кровельщик с места, расправил плечи и, попросив у соседа махорки, продолжал: — Конечно, что и говорить, переправиться через это Гнилое море — не шутейное дело… Легче сто крыш залатать, чем переправиться под огнем через Сиваш… Эх, если б я мог посоветовать кое-что нашему Михаилу Васильевичу! Если б он меня в помощники взял, командарм…

Солдаты дружно расхохотались. А наш Шмая-разбойник прикурил у костра, глубоко затянулся терпким дымом цигарки, посмотрел в сторону Сиваша и, пряча в усы улыбку, продолжал:

— Вот расскажу кое-что, слушайте внимательно. Нам, когда мы еще мальчишками были, старые люди поведали, как Моисей-пророк евреев из египетской неволи освобождал, как он их вел через пустыню… Правда, шли не так, как мы сейчас топаем — форсированным маршем. Всего-навсего сорок лет тогда шли… Приблизились как-то вот к такому морю, Мертвым оно называлось, и задумались: как его перейти? Ломает себе голову Моисей-пророк, а придумать, хоть караул кричи, не может ничего толкового. Разозлился тогда старик, да как рубанет своим посохом-булавой по воде и… расколол море. Расступилось. Короче говоря, все его ребята перешли благополучно на ту сторону, даже пятки не замочили и насморка никто из них не схватил… Вот бы нашему товарищу Фрунзе хоть бы на время такую булаву заиметь. Рассек бы он Сиваш…

— Наш Шмая-разбойник придумает!.. Одна умора с ним! — рассмеялись красноармейцы.

Незнакомец тоже не смог сдержаться и от души расхохотался. Потом поднялся с места, чтобы возвратить забавному солдату котелок с кашей, и подошел ближе к костру. Пламя на какое-то мгновение осветило открытое, волевое лицо незнакомца, его длинную, хорошо пригнанную шинель, высокую папаху. Все замолкли, пытливо рассматривая его. «Не иначе, кто-то из начальства… Кто это может быть?» — подумал каждый из красноармейцев.

— Как вы сказали — разбойник? — спросил незнакомец, глядя на смущенного солдата, который так и застыл с котелком в руках. — Что это за разбойники у вас завелись?..

— Да вы их не слушайте, товарищ начальник, — не знаю в точности, кто вы и как вас величать, — не сразу ответил Шмая и стал вытирать пучком соломы свой котелок. — Делать хлопцам нечего, вот и болтают всякий вздор… Это меня давно так прозвали. Прилепили прозвище, и оно от меня всю жизнь не отстает…

— Ах вот оно что! — еще громче рассмеялся незнакомец. — А я уже, грешным делом, подумал, что это настоящий разбойник меня такой вкусной кашей угощал… Ну, теперь я спокоен…

Все молча смотрели на него. А он отошел от костра и после недолгой паузы сказал:

— Так ты что же, советуешь булавой рассекать Сиваш? Если бы существовала такая булава, было бы неплохо. Но мы постараемся без булавы форсировать Сиваш и штурмовать Перекоп… Как ты думаешь, возьмем?

— А как же! — оживился кровельщик. — Конечно, возьмем! Только бы скорее товарищ Фрунзе приезжал…

Незнакомец, с трудом скрывая улыбку, прервал его:

— Фрунзе-то приедет, но не в этом дело. Фрунзе — не бог. Нужно, чтобы все дружно взялись, нажали. Тогда и сбросим черного барона в Черное море…

Незнакомец посмотрел вдаль, но потом перевел взгляд на кровельщика, не сводившего с него удивленных глаз.

— Да, хороша каша, давно такой не ел, — сказал он как бы про себя. — Значит, разбойником прозвали тебя? А как же тебя по-настоящему звать?

— Спивак, Шая Спивак… Николаевский солдат, вернее, ефрейтор… — отчеканил тот, вытянувшись в струнку и спрятав за спину котелок. Неудобно, казалось ему, драить посуду перед таким человеком.

— Спивак?.. Спивак… — тихонько повторил незнакомец, будто желая запомнить это имя. — Что ж, очень хорошо, товарищ Спивак… Стало быть, вместе будем теперь воевать? Но я хотел бы тебя просить, когда будем в Крыму, зайти ко мне. Сваришь такую же кашу, какой ты меня сегодня угощал. Обещаешь?

— Что ж, это можно, это дело несложное, — просиял Шмая, обрадованный возможностью сделать человеку приятное. — Если б еще молочка разжиться, сахарку, тогда каша вышла бы царская. У меня ведь, кроме воды и соли, ничего не было… — И, подумав минутку, спохватился: — А где ж я вас там найду?

— Найдешь… — улыбаясь, ответил тот. — Спросишь Фрунзе, и тебе покажут…

Наш разбойник опешил, даже рот разинул… Но, увидев протянутую руку, сразу повеселел.

— Будем знакомы… Фрунзе…

— Фрунзе? — промямлил кровельщик, все еще не веря, что перед ним стоит прославленный командарм. Он не представлял себе, что это такой простой и доступный человек.

Через несколько минут, попрощавшись с солдатами, Михаил Васильевич Фрунзе направился в степь к догорающим кострам, вокруг которых спали усталые бойцы.

— Фрунзе?!

— Командарм, оказывается, сидел рядышком, а мы шутили, смеялись и не знали, кто к нам подсел… Ах, остолопы!..

— Ну и опростоволосился же ты, разбойник! И смех и грех…

Ошарашенный Шмая стоял на месте и не мог слова вымолвить. Он все смотрел в ту сторону, куда ушел командарм. Красноармейцы тесной толпой окружили кровельщика и стали над ним подтрунивать. Но Шмая уже пришел в себя и не без гордости сказал:

— Смейтесь на здоровье! Смейтесь, сколько вашей душе угодно! А с кем командарм из одного котелка кашу ел? Со мной! Ничего, товарищ Фрунзе на меня не обиделся. Он, видать, человек свойский. Верно, тоже хорошим солдатом был… Ох, ребята, а где же наш ротный? Узнает, кто у нас был, сам себя живьем съест. Своего земляка прозевал!..

Долго еще Шмая-разбойник ходил именинником, не мог нарадоваться тому, что разговаривал с самим командармом да еще кашей из своего котелка его угощал…

А вся рота не переставала хвалиться тем, что к ним ночью пришел сам командарм, рассказывали об этом со всеми подробностями, шутили, подсмеивались над кровельщиком и, кажется, с этой ночи стали к нему относиться с еще большим уважением, чем до сих пор.

Только ротный Дубравин упрекал его:

— Что ж ты, друг, не мог побежать позвать меня? Я мигом примчался бы и отрапортовал командарму по всей форме. Эх ты, разбойник!

А наш разбойник сиял от счастья:

— Ах, только бы вернуться домой живым-здоровым… Было бы о чем рассказать людям!..


Поздно ночью, когда густое марево тумана окутало все кругом, красноармейцы начали форсировать Гнилое море — Сиваш. Ноги вязли в илистом грунте. Люди проваливались по пояс, едва передвигались по холодной, густой грязи, но упорно рвались вперед, к другому берегу.

Со стороны бурного моря наугад била корабельная артиллерия белых. Изредка густую темень прорезали прожекторы с Турецкого вала. По всему видно было, что в том направлении, куда двигались штурмовые группы, в которые входила и рота Дубравина, враг в эту ночь не ждал гостей. Но бойцы понимали, что долго оставаться незамеченными им не удастся. Стало быть, нужно воспользоваться удачным моментом, поспешить зацепиться за тот берег…

То и дело проваливаясь в соленую воду, вслед за сосредоточенным ротным, стараясь не отставать от него, спешил Шмая-разбойник. Он нес на плечах тяжелый ствол станкового пулемета и напрягал все силы, чтобы не поскользнуться, не уронить его в воду. Ведь в роте остался один-единственный пулемет… Гнилой ветер пронизывал насквозь, добирался до костей, судорога сводила ноги, но об остановке нельзя было сейчас и думать. За Шмаей, чуть не наступая ему на пятки, цепочкой шли товарищи, обливаясь потом под своей тяжелой ношей.

— Да, — наконец заговорил наш кровельщик, — завидую я теперь долговязым, у кого, значит, ноги длинные. Им легче шагать по трясине…

Еле сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, ротный Дубравин повернул к нему голову и прошептал:

— Нашел время для шуток. Замолчи!

Шмая умолк. Но, пройдя несколько шагов, продолжал:

— Попробуй-ка замолчи, когда в сапогах уже лягушки квакают.

— Отставить разговорчики! — прошипел Дубравин. — Шире шаг!..

Слева и справа уже грохотала артиллерия. Сильнее били с моря корабельные пушки. Но к суше нужно было пробиться любой ценой. Все знали, что неоднократные попытки взять Турецкий вал в лоб не увенчались успехом. Сотни бойцов легли на подступах к Перекопу.

И вот началась новая дерзкая операция — форсирование Гнилого моря, Сиваша. До рассвета нужно было захватить плацдарм, ударить в тыл белым…

Штурмовые группы продвигались по Сивашу. Каждый знал, что придется сражаться не на жизнь, а на смерть. Пути назад нет, только вперед!

Сиваш окутала туманная мгла. Тут и там вспыхивал свет далеких прожекторов. Невдалеке шлепнулся в воду снаряд, обдав бойцов каскадом брызг грязи, ила. На мгновение все остановились, решив, что их уже нащупали и ведут огонь по Сивашу. Раздался негромкий голос ротного Дубравина:

— Чего остановились? Вперед, за мной!.. Скоро будет прилив, надо спешить, ребятки. Поняли? Вот…

Собравшись с последними силами, красноармейцы двинулись дальше.

Время тянулось удивительно медленно. Казалось, не будет конца этому мучительному пути.

Но вот сквозь вспышки прожекторов и зарницы орудийных выстрелов наконец показалась кромка берега. В судорожном смятении огней виднелись вражеские окопы, проволочные заграждения. И через эти окопы и заграждения должны были пройти уставшие, насквозь промокшие, продрогшие воины.

Еще немного, и красноармейцы вступят на песчаные отмели, которые уже виднеются вдали. Только бы добраться туда, и тогда…

Близость берега придавала новые силы. Злость, ожесточение вели красноармейцев вперед.

Они выбрались на сушу, первые штурмовые группы. Лишь теперь враг заметил их и открыл огонь. Густую темень начали лихорадочно прорезать береговые прожекторы. С ожесточением ударили пушки.

Шмая припал к земле, быстро собрал со своим помощником пулемет. Максим ударил по заграждению, откуда стреляли белые. А со стороны Сиваша появлялись и тут же зарывались в кромку берега все новые группы бойцов и под прикрытием пулеметного огня двигались к окопам. Бросая мокрые шинели на колючую проволоку, они переправлялись на ту сторону, рвали проволоку и бросались в атаку. Сиваш вскипал от взрывов снарядов. Люди забыли о холоде, об усталости. Все рвались туда, где уже шли рукопашные схватки за каждый клочок земли.

Только забрезжил рассвет, бойцы увидели сквозь туман, как на их окопы ползет гремучее чудовище, изрыгая густые облака дыма, оглушая всю округу диким грохотом и гулом.

— Танк! — крикнул ротный Дубравин дрожащим голосом и почему-то надвинул на лоб помятую фуражку с маленьким козырьком. — Танк, гадина!

Ребята тревожно переглянулись, растерянно глядя то на двигающуюся махину, то на своего взволнованного командира, стали отползать в ложбину.

— Ротный, чего маячишь, жизнь надоела? — крикнул Шмая, потащив его за штанину. — Голову прячь, голову! — И, преодолевая страх, охвативший его, открыл огонь по солдатам, шедшим во весь рост за танком.

Несколько солдат замертво упали, а остальные повернули вспять, но танк двигался вперед не останавливаясь. Пулеметчик стал бить по броне, но пули отскакивали, как горошины, и Шмая-разбойник почувствовал, как по всему телу прошла дрожь, на лбу выступил холодный пот.

— Попробуем его ударить гранатами, ротный! Где гранаты?! — крикнул он и, достав две «лимонки», выполз на бруствер. За ним пополз Дубравин, прижимаясь к холодной земле.

Они переглянулись, словно прощаясь. За ними следили с ужасом бойцы, затаив дыхание, не зная, как помочь этим смельчакам, которые поднялись на поединок с этой гремящей махиной. Гул нарастал с угрожающей силой. И, когда казалось, что широкие гусеницы вот-вот раздавят их, грянули взрывы гранат. Заскрежетало железо. Танк остановился, окутанный дымом, беспомощный, неподвижный. Снова под машину полетели гранаты. И бойцы восторженно зашумели, поднялись во весь рост и помчались к горящему танку.

Приоткрылись боковые дверцы, и из машины выбрались оглушенные, очумевшие от страха, с поднятыми руками танкисты, молили не стрелять.

Оглушенные взрывами, лежали на песке ротный Дубравин и Шмая. Бойцы окружили их, помогли подняться, и в это время вдали показалась новая цепь белых. Превозмогая боль, пулеметчик пополз в свой окоп и через минуту уже строчил из пулемета по приближающейся цепи.

Ветер гнал к Сивашу мутные морские волны. Они медленно, с шумом перекатывались через отмели. Теперь уже невозможно было переправляться по воде. Бойцы понимали, что они отрезаны и что от исхода боя на соседних участках, у Турецкого вала, зависит их судьба. Знали также, что должны сражаться до последнего вздоха. И раненые оставались в строю. Кое-как перебинтовывали раны и шли дальше в бой. Прижавшись к неуютной, каменистой земле, они отбивали одну атаку за другой.

Весь день не было ни минуты покоя, передышки. Белые бросали в контратаку свои резервные части, шли по трупам своих солдат. Но ярость красноармейцев была сильнее вражеских пушек, танков и огнеметов.

— Смерть Врангелю! Даешь Крым! — С этими возгласами бойцы бросались в рукопашную схватку.

Ночью бой чуть утих. Ротный Дубравин подполз к траншее, где стоял у пулемета Шмая-разбойник.

— Ну как, держишься? Еще немного осталось…

Пулеметчик, вытирая рукавом порванной шинели окровавленное лицо, не спеша ответил:

— Если продержались в этом аду сутки, то теперь нам уже ничего не страшно. Залезли мы Врангелю в самые печенки…

Второй день прошел в напряженных боях. Перед окопами показались юнкера. Огонь был такой, что нельзя было голову поднять. Казалось, лавина врага сметет все на своем пути.

Уцелевшие бойцы снова вступили в бой…

Раздался оглушительный взрыв. Земля впереди пулеметчика, казалось, вздыбилась. Взрывной волной Шмаю отшвырнуло в сторону, и он потерял сознание.

Он не знал, сколько пролежал так, пока, будто сквозь сон, услышал голос Дубравина.

— Ты жив? Жив, товарищ Спивак? — тормошил его ротный. — Молодец, батя! Крепись!.. Ничего, ты не сильно ранен, — успокаивал он его, как успокаивают ребенка. — Сейчас придут санитары, отправим тебя в лазарет. Только держись…

Шмая-разбойник, несмотря на острую боль во всем теле, чуть приподнял голову, посмотрел на унылую степь:

— Как наши?.. А где мой пулемет?..

Он увидел неподалеку лежавший вверх колесами изрешеченный осколками, исковерканный до неузнаваемости пулемет. «Какое-то чудо, — подумал кровельщик, — железо погибло, а я еще жив…» Он попытался подняться, опираясь на плечо ротного. Тот подал ему баклажку. Раненый жадно глотнул.

— Полежи спокойно… Сейчас носилки принесут, — сказал ротный, снял с себя изорванную осколками, насквозь промокшую шинель и прикрыл его. — Полежи. Сейчас придут санитары. Молодец, что жив остался… А я уж думал…

— Ты что-то говоришь, ротный? — напрягая слух, спросил кровельщик. — Кажется, жив. Может, и на этот раз выкарабкаюсь… А где все наши? Взяли? Взяли Перекоп?

— Взяли!.. Взяли!.. Беляки удирают во все лопатки… Ты лежи… Санитары! Куда вы запропастились? Носилки сюда! — закричал ротный.

— Взяли?.. Это хорошо… — прошептал раненый, тяжело дыша. — Это чудо!

Прибежал фельдшер, стал перевязывать его, ожидая санитаров с носилками. Но когда, перевязав ему плечо и руку, фельдшер, пожилой рыжеватый человек с длинными усами, достал из сумки ножницы, чтобы разрезать голенище сапога, наш разбойник замотал головой:

— Зачем резать? Сапоги испортишь!

— Жив будешь, новые сапоги тебе выдадут! — прервал его фельдшер.

— Легко сказать, выдадут! Не режь голенище, слышишь? Не режь, ходить мне не в чем будет…

— Никуда вы сейчас не пойдете, товарищ боец. А в госпиталь вас отвезут. — И, взглянув на санитаров, бросил: — Берите его. В госпиталь!.. Странный человек! Сапог ему жаль, когда речь о жизни идет…

Фельдшер поднялся, взял свою сумку и побежал к другому раненому.

Когда Шмая-разбойник остался с двумя разбитными санитарами, он почувствовал себя увереннее, чем с суровым, немногословным фельдшером.

Он попросил помочь ему подняться. Постоял с минутку перебинтованный, пошатнулся, как пьяный, и, почувствовав, что ноги все же кое-как держат его, обрадовался.

Впереди мелькала худощавая фигура ротного Дубравина, который шагал со своими людьми в сторону объятой дымом дороги.

Санитары торопили его, с удивлением глядя на бледного, как стена, солдата, который вдруг попросил подать ему винтовку, валявшуюся тут же у дороги. Один из санитаров принес ему винтовку. Шмая попробовал ее поднять и, чувствуя еще силу в руках, улыбнулся.

— Вы, ребята, идите… Я сам дойду до лазарета. Идите… — сказал он, поправляя на голове грязную фуражку с маленьким козырьком.

— Да что ты! Куда?..

— Идите. Я сам доберусь… Вон уже просят носилки…

Они побежали к полю, а Шмая медленно поплелся, преодолевая жгучую боль, в том направлении, куда ушла его рота.

Опираясь на винтовку, как на палку, кровельщик ковылял по обочине дороги. Вскоре с ним поравнялась повозка со снарядами. Он поднял руку. Повозка остановилась, и ездовой, лихо соскочив на землю, подошел к раненому:

— Ты куда, братишка? В госпиталь не сюда… Обожди, скоро подойдет санитарная карета и отвезет тебя. А ты идешь к фронту…

— Рота моя там, и я туда должен идти, — не сразу ответил Шмая. — Подвези малость, а там я сам своих ребят, ротного нашего Дубравина найду…

Ездовой пожал плечами:

— Что ж, подвезти не трудно. Но ведь ты ранен. Куда тебе такому на фронт…

Но Шмая настоял на своем и на повозке догнал свою роту.

Увидев его, Дубравин обомлел:

— Ты как здесь очутился, батя? Почему не дал себя отвезти в тыл, в госпиталь? — сокрушался ротный. — Зачем тащишься за нами? Не видишь разве, что впереди делается?

— Ничего, товарищ ротный, я еще держусь на ногах… Вот окончится бой, войдем в Крым, тогда будем лечиться. Ну, и по рюмочке выпьем по этому случаю…

— Все это хорошо, но почему ты моего приказа не выполнил?

— Какого приказа?

— Немедленно отправляться в госпиталь! Зачем тащишься за нами?

— Вместе мы потрудились, товарищ ротный, Сиваш переходили, по холмам карабкались… Как же мне от вас отстать? Самое трудное уже позади, теперь легче будет… Как-нибудь дойду…

— Да, как-нибудь… Приказываю тебе… Возвращайся! Давай сейчас же в санпункт! С первой повозкой отправлю… Понял? Вот!..

— Ротный, я тебя умным человеком считал… Как же это? Вся армия идет вперед, в Крым, а я буду двигаться назад? Не к лицу это старому солдату!.. Обидно! Так что не гони меня. Я помаленьку вместе с вами пойду, ротный… Тяжело мне, конечно, все болит. Но уже осталось немного идти… Посмотри на себя! Ты ведь тоже весь изранен, а не уходишь. Посмотри на наших ребят, им разве легко? Товарищ ротный, не гони меня…

— Не называй меня ротным! — перебил его Николай Дубравин, кивнув в сторону горстки бойцов. Голос его был сдавлен, слезы стояли в глазах. — Сам видишь, что осталось от нашей роты… Какие люди погибли на Сиваше! Как они шли в атаку!.. Золотые ребята! Орлы! Понял? Вот…

— Понял, понял, — удрученно покачал головой Шмая, чувствуя, что голова у него будто раскалывается. Опираясь на винтовку и напрягая последние силы, он шел дальше следом за немногими уцелевшими красноармейцами своей роты.

— Не понимаю тебя, товарищ Спивак!.. — не мог успокоиться Дубравин. — Упрям ты, как черт… Тебе в госпиталь нужно… Ты почему моего приказа не выполняешь? Я ведь еще ротный… Ну поезжай, друг, прошу тебя!

В его голосе были мольба, приказ, просьба…

— Пока ноги меня держат, не уйду. Есть ведь и другой приказ: «Даешь Крым!»

— Ты свой долг выполнил. Все равно нашу роту скоро выведут из боя… Сам понимаешь, не с кем идти мне в бой…

Шмая чувствовал, что ему становится все тяжелее идти. Бинты уже промокли от крови. Сапоги весили, кажется, сто пудов, и он уже жалел, что не дал разрезать голенище, — может быть, легче было бы теперь. Он никогда и никому в своей жизни не завидовал. Но сейчас до боли остро завидовал красноармейцам, легко идущим вперед. А по дороге мимо него шли свежие части, только что брошенные в прорыв.

Солнце, пробившись сквозь тучи, начало пригревать. Пожелтевший бурьян на краю дороги словно ожил, изменил свою окраску. Стало легче дышать. Погожий осенний день был лучшей наградой промокшим, вспотевшим бойцам за их ратный труд.

Как ни старался ротный Дубравин двигаться быстрее со своей горсткой красноармейцев, но это ему не удавалось. Наступление развивалось слишком быстро, чтобы можно было не отстать от передовых частей. К тому же его задерживал раненый, который никак не давал уговорить себя отправиться в тыл, в госпиталь.

По лицу Шмаи ротный видел, что силы его иссякают и он вот-вот упадет. Нужно немедленно отправить его!.. Дубравин остановил своих людей, а сам всматривался, не идет ли по дороге какая-нибудь повозка в тыл. Уговоры не помогут — он силой посадит его и отправит!..

Но, как назло, ни одна повозка не шла в обратную сторону, все двигалось вперед, все спешило, скакало, неслось туда, где сотрясалась земля, где бушевало пламя и гремели раскаты орудий.


Послышался рокот мотора. Тяжело пыхтя и оставляя за собой густые клубы дыма, пыли, на гору взбирался автомобиль. По равнине он понесся быстро, стремительно. Поравнявшись с горсткой бойцов Дубравина, машина остановилась. Из нее вышел коренастый человек в длиннополой, хорошо пригнанной шинели. Бойцы сразу узнали командарма, мгновенно вскочили с земли и вытянулись перед ним. Кровельщик, узнав того милого и добродушного человека, который недавно сидел с ним у костра и ел его кашу, весь просиял, вытянув руку, взял винтовку «по-ефрейторски» и приветствовал высокое начальство.

Командарм окинул его внимательным взглядом, кивнул своему молодому адъютанту: мол, бывалого солдата сразу узнать можно, — а потом воскликнул:

— Гляди, старый знакомый! — Добрая улыбка осветила его озабоченное усталое лицо. — Ну что ж, скоро будем в Крыму кашу твою пробовать. Помнишь, обещал? — проговорил Фрунзе, не сводя с него глаз. — А где это тебя ранило?..

— На Сиваше немного царапнуло, — с трудом ответил наш разбойник.

— Немного царапнуло? — покачал головой командарм. — Нет, крепко тебя ранило… И почему ты здесь, а не в госпитале? — строго спросил он, ища глазами старшего.

— Наступаем, товарищ командарм. Приказ выполняем: «Даешь Крым! Смерть Врангелю!»

— Я тебе дам «Даешь Крым!», — притворно рассердился Михаил Васильевич. — Тебе срочно необходимо отправляться в госпиталь! Почему ты здесь? Где твой командир?..

Дубравин, на ходу оправляя грязную, промокшую шинель, подскочил, вытянулся перед командармом и какое-то мгновенье стоял растерянный, не зная, что ответить. Но, овладев собой, сказал:

— Ротный командир Дубравин слушает, товарищ командарм!

— Ротный командир Дубравин? Что это за командир, который не бережет своих людей? Почему не отправили красноармейца в госпиталь?

— Я приказывал ему… Не выполняет приказа! Сам передал его санитарам, а он удрал от них и догнал нас… Три раза приказывал, а он не выполняет… С нами хочет быть… — заикаясь от волнения, отвечал ротный.

— Это никуда не годится! — бросил командарм, глядя вдаль, откуда доносился усиливавшийся гром наступления. — Значит, не выполняешь приказа, солдат? Нехорошо, очень нехорошо…

— Товарищ командарм! Вы на него не сердитесь, — вмешался молодой русый солдат, на землистом лице которого пробивался первый пушок. — Он никогда не нарушал дисциплину. Спивак… Он первым переправился через Сиваш и так чесал беляков из своего пулемета, что дым стоял столбом, и танк подбил гранатами… Он и ротный Дубравин… Его там ранило, но он не вышел из боя. Недавно его снова хлопнуло, а он не хочет отставать от роты. Не надо его наказывать. Он у нас настоящий герой!..

— И за Турецким валом, — поддержал бойца другой, — он перебил немало юнкеров… Танк поджег… Боевой он у нас! Только жаль, что в таком состоянии теперь…

Командарм внимательно слушал, участливо оглядывая горстку измученных, насквозь промокших солдат, их взволнованного командира, который отрывисто рассказывал, как его бойцы штурмовали проволочные заграждения, как Спивак смело шел в бой…

Переведя взгляд на раненого, командарм приказал:

— Немедленно отправить его в госпиталь?

— А с совестью как же? Совесть не позволяет в такой момент отстать от своих. Видите, сколько нас осталось? А была рота…

— Опять! Так ты пойдешь в госпиталь или нет? — перебил Шмаю командарм.

— Что ж, пойду, если приказываете… Только… Все идут вперед, а я — назад? Стыд и срам! К тому же я терпеть не могу докторов и фельдшеров… Я у них в руках уже много раз побывал. Еле живой вырвался… Надо в атаку идти, а они у тебя пульс щупают, температуру меряют… Чудаки, скажу я вам…

— Как это — чудаки? — улыбаясь, спросил командарм. — Бывалый солдат, а говоришь глупости. Как же можно без медиков обойтись? — И, подумав, добавил: — Я сам когда-то был фельдшером…

Тут Шмая совсем растерялся:

— Что вы! Не может быть!..

— Может! — прервал его Фрунзе. — Во время империалистической был на фронте фельдшером, людей спасал…

Шмая пытливо взглянул на него и, пряча глаза, негромко сказал:

— Фельдшеров, признаться, я больше уважаю, чем докторов… Если приказываете, уж пойду к ним… Пускай…

— Попробуй не пойти! — погрозил ему командарм. — Подлечишься и снова придешь в свою роту… Помнишь, как ты меня тогда, у Сиваша, кашей потчевал и отругал, что не было со мной ложки?..

— Так точно! Но я ведь не знал, что вы такой большой начальник… Извиняюсь?

— Чего там извиняться! Правильно отругал. Заставил ты меня тогда краснеть…

— Он поджег танк! — вмешался ротный Дубравин. — Своим пулеметом много раз выручал роту из беды…

— Ну и молодец! — сказал Фрунзе. — Отправьте его в лазарет и представьте к боевой награде. Всех отличившихся бойцов ваших представьте…

— Понял!.. Вот… — взволнованно откозырнул Дубравин и посмотрел вслед автомобилю командарма, который быстро понесся туда, где с новой силой нарастал бой.

Шмая-разбойник с трудом держался на ногах, опираясь на ствол винтовки. Он смотрел на облака пыли, в которых исчез командарм, еще чувствуя тепло его руки и слыша его мягкий отцовский голос.

«Почему он сказал ротному, чтоб представил к награде? — думал Шмая. — Верно, хотел успокоить: видит же, что не жилец я на этом свете…»

Голова закружилась, в глазах потемнело, и он начал опускаться на придорожный камень. Но Дубравин успел подхватить его.

— Держись, товарищ Спивак, — умолял он. — Слышал, что Фрунзе сказал? Жить тебе надо… Скоро домой поедешь, с орденом!.. К награде приказал представить… Тебя, Азизова, Левчука, Маргаляна, Сидорова представим… Вы заслужили!

Красноармейцы окружили Шмаю тесным кольцом. Кто-то поднес к его потрескавшимся губам баклажку с водой. На мгновение силы к нему возвратились, и он открыл глаза, окинув затуманенным взглядом своих боевых друзей.

— А так мне хотелось дойти с вами до конца…

Он с трудом выговорил эти слова и соскользнул на землю, услышав острый запах крови и полыни, раскаленного железа, стали и гари, который доносил сюда соленый ветер с Сиваша. Над ним что-то кричали товарищи, брызгали на него из баклажек водой, но он уже ничего не слышал. Перед ним, как в тумане, возникли Ингулец, домик за каменной оградой, жена с малышом на руках. Она шла навстречу ему, сияя от счастья, а он не мог подняться с земли…

Шмая потерял сознание и очнулся только тогда, когда прибыла санитарная повозка и товарищи стали укладывать его на носилки.

— Куда вы меня тащите, хлопцы? Ротный… Товарищ Дубравин! Что ж это такое? Рассчитались со мной? Разве я умираю?..

— Зачем глупости говорить? — услышал он хриплый голос ротного, который целовал его в колючую щеку. — Как это — умирать? Наша взяла! Перекоп прошли, белые гады бегут. Крым вот-вот уже наш! Победа! А ты — умирать! Жить надо, браток! Понял? Вот…

Глава восемнадцатая В ДОБРЫЙ ЧАС!

Прошло уже немало времени с тех пор, как Шмая-разбойник вернулся домой из симферопольского госпиталя, но и до сих пор сон его не берет. Стоит ему закрыть глаза, как перед мысленным взором возникает ротный Дубравин, и Шмая начинает на него злиться, что тот гонит его в лазарет в то время, когда вся рота, полк, армия движутся вперед, к Крыму…

По старой привычке Шмая встает до рассвета, берет толстую палку, без которой ему все еще трудно ходить, и выходит в палисадник, садится на завалинке.

Солнце только-только взошло. На траве изумрудом сверкает роса. Беспокойно колышутся и шумят прибрежные камыши. Издалека доносится многоголосое щебетание проснувшихся жаворонков. Первые лучи солнца озаряют бескрайние зеленые поля, сливающиеся с горизонтом.

Шмая оглядывается вокруг. Ему хочется запомнить рождение этого золотого утра.

Он жмурит глаза, как бы желая разглядеть в вышине голосистых пернатых. Давно не был он здесь, и край этот кажется ему сейчас еще красивее, милее, чем прежде.

Гимнастерка на нем распахнута, и мягкий ветерок, налетая с реки, освежает его волосатую грудь. Рядом шумят молодые топольки. Ого, как они вытянулись! А ведь не так уж много времени прошло с тех пор, как он их посадил. Это было незадолго до того, как он пошел к Перекопу, а они так буйно разрослись, красавцы!

Шмая разглядывает заросшую бурьяном, покосившуюся ограду из серого камня. Крышу тоже уже пора чинить, а то еще скажут: «Сапожник ходит без сапог, портной — без штанов, а кровельщик сидит под дырявой крышей…» Соседи уже не раз невзначай напоминали ему о своих нуждах: мол, будь он здоров, много работы нашлось бы…

Однако пока и говорить об этом нечего. Жена бережет его как зеницу ока, даже ведро воды принести не дает. Еле дождалась его, бедняжка. Дважды в госпиталь к нему ездила, глаза свои выплакала, пока дожила до того дня, когда удалось его вырвать из рук врачей, которые нашли у него еще три осколка и норовили снова оперировать его, который раз за последнее время…

— Чудаки вы! — говорил наш разбойник врачам. — Жалко вам, что ли, если в моем теле немного железа останется? Крепче на ногах держаться буду…

И вот он, наконец, дома. Колония еще сладко спит. На дворе свежо и так тихо, что, кажется, можно услышать, как скрипит жук, ползая по прошлогодним пожелтевшим листьям.

Шмая достает из кармана кисет, свертывает цигарку, хочет закурить, как вдруг слышит стук колес и видит, что к его палисаднику подъезжает бричка, с которой слезают Авром-Эзра и Хацкель.

— Доброе утро! С возвращением тебя, дорогой сосед! Как поживаешь? Как здоровье? — участливо спрашивает Авром-Эзра, протягивая кровельщику руку. Но Шмая, делая вид, что не замечает этого, отворачивается в сторону.

Сконфуженный Авром-Эзра сунул руку в карман длинного пиджака, сказав при этом:

— Хороша нынче погодка, не правда ли? Золото, а не погода. Это ты нам привез такую!..

Шмая-разбойник сердито взглянул на непрошеных гостей:

— Не знаю, погодой не торгую…

Он поднялся, сделал несколько шагов вдоль завалинки и снова опустился на прежнее место.

— Да тебе, голубчик, верно, еще трудно ходить… Все еще не можешь прийти в себя после Врангеля, холера ему в бок?.. Сколько наших ребят он погубил!.. Боже, боже…

Кровельщик молча пожал плечами. Тогда рядом с ним уселся Хацкель. Наряженный по-праздничному, в новом картузе и хромовых сапогах, он выглядел преуспевающим дельцом. Подмигнув Шмае, он с улыбочкой сказал:

— Ты что ж, земляк, уже своих не узнаешь? Хоть Фрунзе и дал тебе золотой орден, но господа бога ты еще за бороду не схватил… — Помолчав, он добавил: — А я думал, разбойник, что ты еще спишь. Жена соскучилась, молодая, кровь еще играет…

— Ну ты, невежа, прикуси язык! Не больно-то расходись, не на ярмарке! — рассердился Авром-Эзра на своего зятя. — Грубиян этакий!.. Разве так с красным героем разговаривают?..

Шмая-разбойник молча курил, будто все это к нему никакого касательства не имело.

Авром-Эзра вынул из кармана коробку папирос «Сальве» и предложил соседу:

— Брось, Шмая, эти корешки! Закури мои. Пожалей свое сердце и легкие! Послушай меня, закури настоящую папироску…

— Спасибо за ласку! — отрезал Шмая, глядя в сторону.

— Странный ты человек. Шмая! — заволновался Авром-Эзра. — Почему ты сердишься? Мало того, что вы тогда нас без ножа зарезали, забрали лучших лошадей, а обратно даже подков не привезли, так еще дуешься! Как индюк все равно…

Шмая резко поднялся с места, подошел к калитке и стал возиться с засовом, но Авром-Эзра, улыбаясь, подошел и положил руку ему на плечо:

— Ну хватит, Шмая, хватит! Кто старое помянет, тому глаз вон! Мы тебе все прощаем… Пострадал, несчастный… Слава богу, что хоть вернулся живой. — И, указав на бричку, добавил: — Мы привезли тебе мешочек муки, немного мяса, картошечки. Бери и поправляйся. Ведь ты на человека не похож, одна тень осталась…

В доме у Шмаи не было ни горсточки муки, а о мясе и говорить нечего, но он и глаз не поднял на бричку, повернулся спиной к непрошеному гостю.

— Эй, братец, брось-ка свои солдатские штучки! — вмешался Хацкель. — Подумаешь, экая шишка! Ты не крути, бери продукты и еще спасибо скажи! Не забывай, что Рейзл у тебя такая бабенка, которая может пять молодых девчат за пояс заткнуть… Ей нужен крепкий мужчина, а без харчей ты осрамишься перед нею! — хитро подмигивая, рассмеялся он.

Наш разбойник насилу сдержался. Но увидев, что Авром-Эзра уже тащит мешки к его порогу, гневно крикнул:

— Забирайте свое добро! Мне не нужны ваши подачки! Тоже мне благодетели нашлись…

На шум выбежала Рейзл и, увидев нежданных и непрошеных гостей, испугалась:

— Что случилось? Что за крик?

— Ничего, пустяки! — примирительно отозвался Авром-Эзра и, обращаясь к ней, продолжал: — Возьми, дочка, тащи все в дом. Это вам от меня… Разбогатеете когда-нибудь, отдадите. Если нет, тоже не беда. Где наше не пропадало!.. Ведь мы же свои люди, соседи. Пусть будет уже конец нашим ссорам, давайте жить в мире… Мы вам сделаем добро, вы — нам, легче все-таки будет. А время нынче трудное… Забирай все быстрее, корми своего мужа и детей… Да, для наследника своего можешь брать у меня молоко, пусть пьет на здоровье…

Рейзл стояла в недоумении, поглядывая то на мешки, то на мрачного, насупившегося мужа, и не знала, что делать.

— Чего ты еще раздумываешь? Тащи, чернявая, все в дом и свари что-нибудь своему солдату и детям. Ведь я-то хорошо знаю, что у вас в доме хоть шаром покати.

Рейзл подошла, взялась было за мешок, но Шмая раздраженно крикнул:

— Не тронь! Не нужна нам их милостыня, Рейзл! Не притрагивайся к этим паскудным мешкам!..

— Это не милостыня, Шая, мы им все вернем… Только ты на ноги станешь…

— И слушать не хочу! Ты уже, кажется, все забыла? А почему они тебе не хотели одолжить ведерко картошки, когда я был под Перекопом? Мальчики у них скот пасли, а для малыша молока не хотели дать. Кричали: «Не хотим выкормить на свою голову нового разбойника!..» Пока я жив, обойдемся без них. Их кусок станет мне поперек горла. Ведь это ваши слезы! Ничего, без хлеба сидеть не будем…

Рейзл грустно посмотрела на мешки, сиротливо лежавшие возле брички, и молчала, так как хорошо знала, что все ее уговоры ни к чему не приведут.

— С ума сошел!.. Ему теперь и слова нельзя сказать! — пожимая плечами, тяжелой, медвежьей походкой подошел к ней Авром-Эзра. — Люди зверями становятся… Ведь ты хорошо знаешь, Рейзл, председателя сельсовета Овруцкого? И ты, Шмая, его знаешь. Скажи, пожалуйста, дорогой, чего он ко мне пристал, как банный лист? Последнюю рубаху с меня снять хочет? Понимаешь, посреди ночи посылает за мной. Слыханное ли это дело? Приспичило ему! Требует, чтобы я дал хлеб для демобилизованных солдат и вдов… То подавай ему семена для бедняков, то сено для воинской части… Чего доброго, еще потребует, чтоб я жену свою отдал… Вот злодей на мою голову навязался! Хуже батьки Махно. Каждый раз что-нибудь новое выдумывает… Понимаешь, когда был голод, некоторые колонисты ленились обрабатывать свою землю… Ну, я ее у них откупил, дал им хлеба, денег… А теперь наш начальник требует, чтобы я вернул им эту землю. Разве это справедливо? Как же можно требовать обратно то, что я купил за свои кровные деньги, за свой хлеб? Известно ведь: что с воза упало, то пропало. Это и маленький ребенок знает…

Жить он нам не дает, изверг. Уж я пробовал с ним и так и этак — все, как горох об стенку. Затвердил, как попугай: «Вы должны подчиняться Советской власти, иначе хуже будет!» Ах ты господи, и почему это ему на фронте только одну ногу оторвало?!

— А чего вы, собственно, от меня хотите? — со злостью перебил его Шмая. — Зачем явились?

— Проведать тебя приехали… С благополучным возвращением поздравить. Ну, а к слову пришлось, вот и рассказываю… Ведь вы с ним, как говорится, закадычные друзья. Одно твое слово, и он нас оставит в покое. А что для тебя значит одно слово? Ты ведь любишь много говорить. Вот я и прошу: скажи ему одно слово! Тебя он послушает… Теперь, когда тебе нацепили, как это называется, большой орден, так ты же для них шишка!..

— Вчера он снова вызвал нас в Совет, председатель твой безногий, — вмешался в разговор Хацкель. — Что случилось? Что опять? А вот что: мало того, что он заставляет нас вернуть колонистам нашу землю, так еще хочет, чтобы мы дали семян, а в придачу — волов и лошадей для работы. Дай, значит, ключи от шкафа да еще покажи, где деньги лежат! Я начал говорить ему, что это настоящий грабеж, а он на меня костылями замахнулся. Если б не мой тесть, он бы, ей-богу, мне череп размозжил! Ну, видали такого идиота? Будь человеком, разбойник, поговори с ним…

— Так вот, оказывается, зачем вы сюда пожаловали? — вспылил Шмая. — Ну-ка, катитесь отсюда ко всем чертям собачьим с вашими мешками! Вон отсюда, чтоб я вас здесь не видел!

— Послушай меня, разбойник, не горячись! — умолял Авром-Эзра. — Давай жить в мире. Скажи твоему Овруцкому, пусть перестанет нам голову морочить. Говорят ведь: не плюй в колодец… Авось и тебе от нас что-нибудь понадобится…

— Мне от вас? — уже спокойнее проговорил Шмая. — Видно, не знаете, за что меня разбойником прозвали. Никогда в жизни мироедам не кланялся…

— Э, кто-кто, а я тебя, кажется, хорошо знаю, — снова вмешался в разговор Хацкель. — Знаю как облупленного…

— Ай, боже мой, зачем ссориться? — смиренно качая головой, просил Авром-Эзра. — Соседи не должны быть врагами. Это трех перед богом… Ведь в нашем священном писании так прямо и сказано. А мы ведь с тобой единоверцы…

— Почему вы не вспомнили о священном писании раньше, когда людям надо было помочь? — еще больше разозлился наш разбойник. — И почему вы не вспоминаете, если уж вы такой знаток священного писания, слова: «Зуб за зуб, око за око»? Эх вы!.. Убирайтесь-ка вон отсюда, убирайтесь из моего двора, пока я еще не рассердился.

Авром-Эзра зло рассмеялся:

— Стало быть, ты гонишь нас, Шмая-разбойник? Вот это мне нравится! В таком случае могу тебе напомнить кое-что. Двор этот давно уже не твой, а наш. Когда ты на Врангеля пошел, твоя жена взяла у меня четыре пуда ржи под этот дом… Должок она до сих пор не вернула, стало быть, по закону дом и двор уже наши. Что ты на это скажешь?

Глаза Шмаи вспыхнули ненавистью. Он замахнулся палкой:

— Если вы сейчас же не уберетесь ко всем чертям, плохо вам будет!

— Смотри, пожалуйста, совсем как Овруцкий! Два сапога пара! — с притворной улыбочкой проговорил Авром-Эзра. — Думаешь, я тебя испугался? Я не из пугливых! Я еще могу укусить, и так укусить, что долго помнить будешь! Пошли, Хацкель! Разбойник разбойником остается!

Лицо Цейтлина исказилось от злости. Тонкие губы сжались и посинели. Большие бычьи глаза вышли из орбит и налились кровью:

— Лучше с нами не заводись! Не забудь, с кем имеешь дело!.. Не забудь, что сидишь на нашей земле. Твоя власть далеко, а бог высоко. Собирай, Хацкель, мешки и гайда, поехали! Он еще пожалеет, разбойник!..

Авром-Эзра вскочил на подножку брички и бросил:

— Еще придет свинья к моему корыту…

— Не дождетесь, кровопийцы! — плюнул Шмая на землю и, разгневанный, пошел в дом.

— Шая, к чему тебе ссориться с этими собаками? — тихо сказала Рейзл. — Ведь ты знаешь: пока все еще у них в руках, и к ним приходится идти на поклон…

— Ничего, вечно так не будет! Скоро все возьмем в свои руки… Думаешь, зря мы кровь проливали?

— Пока суд да дело, они все же на коне, — ответила она. — А у кого сто рублей, тот и сильней…

— Ты так думаешь? Как это ты сказала: «У кого сто рублей, тот и сильней»? — повторил Шмая и, помолчав, добавил: — Глупенькая ты у меня! Так было когда-то, а теперь будет по-иному… Люди в тюрьмах сидели, на каторгу шли, в Сибирь… Михаил Васильевич Фрунзе три раза был присужден к смертной казни… Люди на фронтах воевали, вод Перекопом гибли, чтобы все стало иначе, по справедливости чтоб…

— Ну что ж, я с тобой спорить не стану, — примирительным тоном сказала жена. — Пусть будет по-твоему! Но все же надо было бы тебе зайти в Совет. Насколько я поняла из слов рыжего дьявола и Авром-Эзры, там уже начинают распределять семена и возвращать колонистам их землю. Может, и нам отдадут… Ты заслужил, тебе первому полагается…

— Почему же первому? — улыбнулся Шмая. — Разве теперь мало таких, как я? А сколько погибло, и вдовы, дети остались… Сам Овруцкий тоже ногу в бою потерял. Я такой же, как все, и как будет со всеми, так будет и со мной, с нами…


В колонии стоял дым коромыслом. Всюду спорили, ругались, кричали. Однако шумнее, чем везде, было, пожалуй, в сельсовете. С утра до поздней ночи здесь толпились люди.

Когда в это утро сюда зашел Шмая-разбойник, все обрадовались. Его окружили, расспрашивали, как он себя чувствует, скоро ли бросит палку и возьмется за работу. Молодые парни восторженно рассматривали сверкающий на его гимнастерке боевой орден.

Отбиваясь от любопытных, Шмая с трудом протиснулся в битком набитую людьми комнату, где в густых облаках махорочного дыма сидел над бумагами председатель Совета Овруцкий.

— Ого, какой гость! Давно не заходил сюда…

— Легок на помине!

— Присаживайся, дорогой! — протягивая ему руку, указал на стул Овруцкий. — Только осторожно садись, — добавил он с улыбкой, — а то стулья у нас на курьих ножках… Наш Азриель-милиция не может раздобыть у кулачья несколько приличных стульев для сельсовета. Стесняется, как красная девица. А они нас не стесняются, гады…

Он кивнул в сторону долговязого Азриеля, забившегося в угол возле печки. На рукаве у него была красная повязка, а на плече — старое ружье, из которого, видно, лет сто никто уже не стрелял.

Огорченный милиционер смущенно пробормотал:

— Ну что ж я могу сделать? Где я вам возьму стулья?

— Слыхали? — спросил Овруцкий. — Слыхали, чтобы милиция задавала такие детские вопросы? Сбегал бы к Цейтлину и, так сказать, одолжил бы несколько стульев, а может, и бархатных кресел… Там их полным-полно. Зашел бы вежливенько и дипломатически потолковал бы с ними, чтоб, конечно, не было никаких нарушений закона… Тебя нынче все обязаны уважать!

— Да, зайдешь туда! Легче зайти в клетку к тигру, — удрученно ответил Азриель. — Хацкель, зятек, мне уже заявил при людях, что, если я еще раз переступлю его порог, он мне голову оторвет… И еще такое сказал, что даже повторить неудобно…

— Кому это он так сказал? Тебе, представителю власти? — весело расхохотался Овруцкий. — Ну, брат, знаешь, с такой милицией мы далеко не уедем. Какая наглость! Так и сказал?

— А что ж, я буду вас обманывать? Так и сказал.

— А ты? Что ты ему ответил?

Азриель понурил голову. Неловко все-таки, что председатель допрашивает его в присутствии стольких людей.

— Ну, говори!

— Что ж я ему мог ответить? — с обидой в голосе проговорил тот. — Пригрозил винтовкой и сказал, что нужно вежливо разговаривать с представителями власти. По-интеллигентному, не как балагула… Не то, сказал я, власть так возьмет вас за жабры, что и дух из вас вон…

— Так и сказал или это ты только здесь такой храбрый?

— Скажи правду, — вмешался Шмая, — верно, просто испугался их?

— Ладно уж… Еще раз туда пойду! — неохотно поднялся с места Азриель и, взяв с собой нескольких добровольцев, снова отправился на дипломатические переговоры.

Овруцкий смотрел им вслед и улыбался. Затем, повернувшись к Шмае, сказал:

— Что поделаешь, когда всем и во всем нужна нянька… Всякими мелочами приходится заниматься. Кулачье наше совсем распоясалось, а мы иной раз бываем так вежливы, что самим противно!.. Как хорошо, что ты пришел! — похлопал он Шмаю по плечу. — Ну-ка, садись поближе… Мы вот ломаем себе голову, не знаем, как быть. Земли у нас мало, семян — и того меньше, чем обрабатывать ее, никак не придумаем. Вот и попробуй на минутку стать Соломоном мудрым и посоветуй, как выйти из положения, сделать так, чтобы все были довольны…

Шмая с минуту просматривал список, и на лице его появилась добродушная улыбка. Он разгладил усы, сдвинул фуражку на затылок и сказал:

— Да-а… Тут и Соломон мудрый, пожалуй, ничего не придумает. Сложная арифметика… По этой части я не больно силен. Рассказывают, однако, такую историю…

Но наш разбойник не успел начать свой рассказ, как в комнату вбежал запыхавшийся Азриель. Он раскрыл рот, но не мог произнести ни слова. На нем лица не было. Люди испуганно смотрели на него, а он только размахивал руками.

— Ну, короче, Азриель! Что случилось?! — разозлился Овруцкий. — Говори толком!..

— Ой, не спрашивайте! Там бьют, режут!..

— Где бьют? Кого режут?

Овруцкий взял костыли, вышел из-за стола:

— Ну, что случилось?

— Авром-Эзра… его зятек… и целая орава налетели, как саранча, на поле. Там творится что-то ужасное… Старому Гдалье уже голову проломили…

— А милиция куда смотрела?

— Какая уж милиция! Один с ружьем, а трое безоружных… Тоже мне милиция! Курам на смех!

— Пошли, товарищи, — отрывисто сказал Овруцкий и вышел на улицу. За ним бросились все, хватая на ходу, что попадалось под руку: поленья, камни, доски.

Посреди поля, возле разбросанных мешков с семенами, стоял, широко расставив ноги, с оглоблей в руках Авром-Эзра. С головы его свалилась фуражка, и на макушке торчала черная атласная ермолка. Глаза его горели, лицо налилось кровью. Длинная всклокоченная борода развевалась по ветру. Он был страшен в своей ярости, и, казалось, никто не осмелится подойти к нему.

Рядом с ним стоял Хацкель, а за его спиной виднелось несколько подвыпивших молодчиков с дубинками.

Заметив колонистов, спешивших сюда, они застыли в настороженном ожидании и молча смотрели на приближавшуюся толпу, на Овруцкого, который подпрыгивал на своих костылях, стараясь не отстать от остальных.

Овруцкий подошел к лежавшему на вспаханной земле изувеченному Гдалье и, опершись на костыли, смотрел на безжизненное лицо старого колониста, на женщин, которые перевязывали его. Он побагровел от злости и с трудом сдерживался, чтобы не выместить сейчас же весь свой гнев на бородаче в ермолке.

Все молчали, стиснув зубы.

И тут из толпы вышел Шмая-разбойник. Окинув ненавидящим взглядом разъяренного, но все же растерявшегося Цейтлина, он сказал, стараясь сохранить спокойствие:

— Вы, господин Цейтлин, кажется, недавно говорили, что надо жить в мире и согласии… Люби, мол, ближнего и так далее. В священном писании будто так написано… Злодей в ермолке! — не сдержался кровельщик и плюнул в его сторону.

— Надоели! Надоели вы мне хуже горькой редьки, голодранцы! — рявкнул Авром-Эзра. — Я вас своим хлебом и картошкой все годы кормлю. Я для вас ничего не жалею. Кто приходит с протянутой рукой, тому и даю… А вы меня разоряете! Знайте, — кивнул он в сторону лежавшего на земле старика, — так будет со всеми, кто тронет мою землю, мое добро!

— Все у тебя награбленное! Все это — наш пот и наша кровь! — послышались возгласы в толпе.

— Искалечил человека! А за что?

— Убить его мало!

— В тюрьму убийцу! — раздались гневные голоса, и уже трудно было сдержать колонистов, бросившихся к Цейтлину.

— Стойте, люди! — преградил им дорогу Овруцкий. — Судить его надо, а не пачкать об него руки…

— Я никого не боюсь, Овруцкий! И не стращай меня! — крикнул срывающимся голосом Авром-Эзра. — Никому не отдам свое добро! Только через мой труп!.. Но и мертвый я не отдам вам ничего, запомните это навсегда! Убью, своими руками убью!

Овруцкий сделал несколько шагов по направлению к взбешенному старику и негромко сказал:

— Все это мы уже слыхали! Ваш крик никого не испугает. Мы уже пуганные… Кстати, может быть, вы на минутку бросите свою тросточку? — кивнул он на оглоблю, которую Авром-Эзра не выпускал из своих крепких рук. — Бросьте ее, говорю! Кого запугать собираетесь? Весь народ? — показал он на возмущенную толпу, которая готова была растерзать Цейтлина, его зятька и прятавшихся за спиной Хацкеля подвыпивших молодчиков.

Овруцкий так посмотрел на своего бывшего хозяина, что тот, не выдержав его взгляда, отшвырнул в сторону оглоблю.

И тут произошло неожиданное. Авром-Эзра весь съежился, заплакал и стал бить себя кулаком в грудь:

— Разбойники! Грабители! Откуда вы взялись на мою голову? Если б эти голодранцы пришли к тебе, Овруцкий, отнимать твою землю, твое добро, ты бы молчал? Если б сеяли твоим зерном, пахали твоими волами, ты молчал бы, скажи? А я должен молчать? Знай, кровь прольется!..

— Уж мы на своем веку видали, как льется кровь, — прервал его Овруцкий, — и сами немало крови своей пролили… А вот вы только пили нашу кровь! — И, замахнувшись на него костылем, крикнул: — Убирайтесь вы к чертовой матери, чтобы и духу вашего здесь не было!..

— Вон с нашего поля! — загалдела толпа.

Первыми побежали пьяные наемники, побросав дубинки и железные палки. За ними двинулись Авром-Эзра и Хацкель.

Люди с презрением смотрели им вслед, бросая вдогонку крепкие словечки.

Увидев, что еле живого Гдалью уже положили на воз, Овруцкий громко сказал:

— Они заплатят за твою кровь, Гдалья, дорого заплатят!..

И он направился к разорванным мешкам с зерном, возле которых сгрудились колонисты.

— Люди, товарищи, — крикнул он. — Чего вы стоите? Уже полдень, смотрите, где солнце! Пора приниматься за работу!..

— А если эта банда опять сюда явится? — послышался чей-то робкий голос.

— С ними опасно шутить… Они подкупят босяков, тогда нам несдобровать!

— Очень мы их испугались! — оживился Шмая-разбойник. — Первую атаку отбили? Отбили! А если они снова сюда сунутся, мы им печенки отобьем…

— Шмая, дорогой, ты нам в сельсовете, кажется, какую-то историю рассказать хотел… — подошел к нему кто-то из молодых парней.

— Что вы! Кажется, такой интересной истории, — улыбнулся кровельщик, кивнув в сторону поселка, куда удрал Авром-Эзра со своим зятьком, — мне не рассказать. Да не думайте вы о них, запрягайте волов, лошадей и сейте на здоровье! Нечего бояться, больше они сюда не полезут…

— Мне тоже так кажется! — поддержал его Овруцкий. — Смелее! Все это ваше… А если еще не все, так скоро все будет вашим, народным!..

— Да… Бедняга Гдалья тоже так думал… Трудно жить рядом с волками…

— Конечно, невесело… — сказал Овруцкий. — Они еще покажут, и не раз, свои волчьи клыки… Но волков бояться — в лес не ходить… — И, окинув взглядом степь, добавил: — Ну, пора браться за дело!

Люди сперва робко, а потом смелее принялись запрягать волов, лошадей. Острозубые бороны взрыхлили влажную, недавно вспаханную землю, и золотистое зерно упало в грунт.

Окруженный оживленной толпой, Шмая-разбойник стоял, опершись на палку, и взволнованным взглядом провожал парней, ушедших с боронами вперед.

После долгой паузы он сказал:

— Хоть я не хлебороб, а мастеровой-кровельщик, но скажу вам, люди добрые, что на эту картину куда приятнее смотреть, чем на поле боя… Тут как-то веселее…. — И, добродушно улыбнувшись, добавил:

— В добрый час!

— В добрый час, люди! — послышались дружные возгласы.

Азриель-милиция тоже расхрабрился. Он бегал по полю, где еще недавно гремел голос Авром-Эзры, и собирал трофеи — дубинки, оглобли, железные палки…

— А это зачем? — спросил его Овруцкий.

— Даже странно, что вы задаете такие вопросы, товарищ председатель, — удивленно ответил милиционер. — Я сейчас составлю на этих бандитов протокол, а весь их инвентарь отдам в суд вместе с протоколом как вещественное доказательство. Доказательство того, что они таки большие сволочи, эти живодеры!

Овруцкий похлопал его по спине:

— Молодец, Азриель! Теперь я вижу, что наша милиция уже начинает действовать!..

Глава девятнадцатая ДОБРЫЕ СОСЕДИ

— И бывают же такие люди, которые не терпят соседей. Для них сосед, что бельмо на глазу, — так начал сегодня разговор наш разбойник. — А если хорошо разобраться, то выйдет, что половина человечества состоит из соседей. Как же, скажите, можно их не уважать?.. Иные, услышав слово «соседи», сразу вспоминают о ссорах на кухне, на меже огорода или виноградной плантации, о размолвках, скандалах, драках. А я считаю, что без соседей было бы скучно на свете. Я, собственно говоря, даже не представляю себе, как можно жить без соседей!

Случается, на душе у тебя кошки скребут, грустно тебе и тоскливо… Кто придет доброе слово сказать? Соседи! У вас в доме какое-то торжество. Кто первый явится чарку выпить, разделить с тобой хлеб-соль? Конечно, соседи, чтоб они были живы и здоровы! Поссоришься ты иной раз с женой. Кто масло в огонь будет подливать? Опять-таки соседи!

Как же можно их не любить?

К своим соседям я претензий не имею, никакой вражды к ним не питаю. Правда, это не относится к Цейтлину, Хацкелю и их банде. Просто ума не приложу, как их земля носит! Эти соседи только о том и думают, как бы содрать с вас шкуру, как бы вытянуть из вас все жилы. Благо, Советская власть не дает им разгуляться, а то туго пришлось бы нашему брату. Больше всего они проклинают нашего Овруцкого и, конечно, меня. Если б они могли утопить нас в ложке воды, охотно бы это сделали. Дураки! Думают, видно, что, кроме нас, нет людей, которые могут их согнуть в бараний рог! Но, кажется, скоро уже песенка их будет спета. Пожили они тут в свое удовольствие — и хватит!

Прижали рабов божьих, и они вроде бы притихли. Только ненадолго. Скоро опять подняли голову. Не одумались. Снова взялись за старые дела. Правду у нас говорят: из собачьего хвоста шубу не выкроишь…

«Какой он хлебороб, Шмая-разбойник, какой колонист? — опять стал рычать наш милейший Авром-Эзра. — Что он внес в колонию? Пришел гол как сокол… И какая нечистая сила пригнала его сюда?.. Разве он что-нибудь понимает в земле, когда он на ней не вырос?..»

Слыхали, люди, что мелет? Я не вырос на земле!.. А где же, скажите на милость, я вырос — на небе или на луне? Мало я крови пролил за эту землю! Разве не подставлял плечо там, под Перекопом, чтобы эту землю Врангель и Антанта не заграбастали?.. Или, может, я в поселке мало крыш починил, мало срубов поставил, мало дров наколол?.. Да разве все упомнишь? Ни дня не сидел сложа руки. У меня золотое правило: что бы ни случилось, трудиться до седьмого пота. Прожил день и ничего для людей не сделал — считаю, что это потерянный день… Возьмусь за какую-нибудь работу, люблю, чтобы по совести все было сделано, по-хозяйски, а не так-сяк.

Жене тоже помогаю на виноградной плантации — то лозы подвязываю, то купоросом их опрыскиваю, то взрыхляю почву, то виноград собираю, а если нет тут работы, беру свои причиндалы и иду к соседям чинить им крыши. Если у кого колесо сломалось, тоже знаю, как сделать новое; стекло разбилось во время бури — закачу рукава и становлюсь стеклить окно; у соседки печь дымит — пропасть можно! — прибегают ко мне, и я не стесняюсь, чиню печь, чтоб бабка не расстраивалась, чтоб дым ей глаза не ел… Я человек не гордый и все, что надо, делаю. Так скажите, могу я себя считать колонистом или нет? Честно я ем свой хлеб или у кого-то последний кусок отнимаю?.. Чего ж они лают на меня, эти выродки, я вас спрашиваю?

Соседи не скажут плохого слова о Шмае-разбойнике, а я о соседях — тем паче. Дружба у нас старая, и никто ее никогда не нарушит.

Да… Жена моя разлюбезная иной раз сердится: зачем, мол, я за всякую работу берусь. Есть старая, говорит, мудрая пословица: «За все возьмешься — много не напасешься».

— Глупенькая моя, — отвечаю я ей, — почему же людям не помочь? Почему не сделать им добро? Их так мало баловали добром, что, кажется, скоро совсем от него отвыкнут… Я все буду делать — и крыши латать, и дома строить, и окна стеклить, и печи чинить. Пройдут годы, ты состаришься и сможешь тогда гордо ходить по поселку и говорить своим внукам: «Видали этот домище? Видали крышу, виноградник, печь? Ко всему этому наш Шмая-разбойник руку приложил… Видите эти сады, мельницу, круподерку — сюда он тоже немало труда вложил…» И никто не скажет, что напрасно прожил человек на земле… Разве это не радость? Поневоле будешь молодеть душой, смотреть на мир открытыми глазами. И соседи тебя уважать будут. А как же! Это куда лучше, чем прожить свои годы, чтобы люди, встретив тебя на улице, сказали: «Видишь, прожил жизнь, черт, ни себе, ни людям!..»

Бывает иной раз и так. Хлеб на твоем участке не уродил, виноград погиб во время града, хоть зубы на полку клади. Но нет! Выход всегда найдешь. Ноги — на плечи, инструмент — в чемоданчик и гайда в Екатеринослав или Херсон на заработки. Работящего человека и там уважают… Там, в городе, много крыш, а крыша, скажу я вам, это тонкая штука. Она любит, чтоб за ней ухаживали, как за барышней. Иначе она вам такое может устроить, что рады не будете. Стало быть, там, в городе, ждут кровельщика, как манны небесной. И вот я иду в атаку на эти крыши. Мне хорошо, а людям еще лучше…

Поработаю месяц-другой в городе и возвращаюсь домой, к жене и детям, с хлебом и калачами. Тоже веселее и у них на душе становится. Соседи прибегут, узнав, что я вернулся, поговорят о том, о сем, попросят кое-что взаймы. Ну, конечно, не откажешь им. Правда, один вернет долг, другой забудет да еще начнет сердиться и обходить тебя десятой дорогой. Но это уж другое дело… Не обеднеешь от этого. Есть у тебя руки, на хлеб всегда заработаешь…

Но коли уж о соседях разговор зашел, то я доскажу все до конца. Давненько я вам забавных историй не рассказывал.

Так вот… Иду я недавно по Екатеринославу — есть такой город на Днепре-батюшке. Я как раз закончил одну работенку, получил немного деньжат, купил подарки жене и детям и шагаю на вокзал. Было это в канун праздника. На площадях — портреты, плакаты. Балконы украшены красными флагами. Людей на улицах — не протолкнешься… Иду, значит, город рассматриваю и тихонько так напеваю. Зашел по дороге в буфет, выпил на радостях добрую чарку, а когда добрался — этак-то напевая — до вокзала, оказалось, что поезд уже час тому назад просвистел — и будь здоров!

Я готов был себя съесть. Я ведь писал своей благоверной, что непременно приеду к празднику… Ну, да что поделаешь. Иду с вокзала обратно в город. Уже не пою, злюсь на себя и на весь мир.

Стемнело. В домах зажигают свет, люди готовятся встречать праздник, только один я, словно овца, отбившаяся от стада. Получается вроде ни дома, ни в гостях.

Вернулся я к хозяйке, у которой обычно останавливаюсь, когда приезжаю сюда. С горя завалился спать и проснулся только рано утром. Вернее, не проснулся, а меня разбудила музыка. Выглянул в окно, а на улице уже тьма-тьмущая народу, шагают нарядные, с красными лентами в петлицах, с красными повязками на рукавах, с цветами и знаменами. Такого праздника я еще в жизни не видал.

Я быстро оделся и выбежал на улицу.

Стою на краю тротуара и смотрю, как проходят колонны, как трудятся барабанщики, как ликует народ.

Красота!

И тут я слышу детские голоса, веселые песни, смех. Приближается колонна детей-школьников с красными флажками, цветами. Все в новой одежде, в новых ботиночках. Пляшут, подпрыгивают, машут руками.

Что и говорить, я в их годы рос, как бурьян, и понятия не имел о таких праздниках. О каких новых ботинках и новых штанишках тогда могла идти речь, когда у отца нас была, чтоб не сглазить, целая орава мал мала меньше? Чтоб только накормить такой отряд, надо было иметь капиталы Бродского или Терещенко… Выхватишь кусок хлеба, вот тебе и праздник!

Когда я был такой, как эти пацаны, дед ударил меня коленкой по мягкому месту, взял за руку и сказал:

— Хватит тебе, Шая, сидеть на моей шее. Полезай, сынок, со мной на крышу, и я тебе покажу, как на кусок хлеба зарабатывают…

Так благословил меня дед в двенадцать лет, и с тех пор я стал кровельщиком…

И вот я смотрю на счастливых ребят и вспоминаю своих детей — Лизу и Сашку. Были б они живы, верно, тоже шагали бы в строю. А я и не знаю, где их косточки лежат…

Музыка играет, дети идут, радуются, смеются, поют, а у меня душа разрывается.

Пробираюсь поближе, хочу получше рассмотреть ребят. Милиционеры, ясное дело, сердятся, что я нарушаю порядок, но я на них никакого внимания не обращаю.

И вот в то время, как объяснялся с каким-то упрямым милиционером, я увидел бойкую девчонку, чернявую, как цыганочка. Личико у нее светилось от радости, глаза сияли так, словно весь мир принадлежал ей.

И екнуло у меня сердце: как она похожа на мою Лизу! А может быть, это она?

Но тут же я подумал: «Что ты, Шмая? Чудес на свете не бывает… Сколько лет прошло с тех пор, как ты потерял своих детей, и где только их не искал! Как в воду канули…»

А ребята все идут и идут. Вот они уже поднимаются в гору. Я все еще не могу прийти в себя, и вместе с тем меня начинает мучить другая мысль: «Эх, глупец! Разве ты не мог подойти спросить, что это за дети, откуда и кто их родители? А то, что милиционер на тебя будет сердиться, — как-нибудь переживешь…» И я бросился догонять детей. Расталкиваю людей, все на меня косятся, милиционеры свистят. Ничего, думаю, пусть свистят, сколько их душе угодно.

Я уже догнал колонну. Отыскал среди ребят чернявую девчурку и спрашиваю, как ее зовут, кто она, чья, откуда?

Нет, не она… И так тяжело стало на душе, словно вернулся тот страшный год, когда пришлось оторвать от своего сердца самое дорогое и отправить детей куда-то из родного дома, чтобы они с голоду не умерли…

Но ведь я было уже смирился с мыслью, что не найду своих детей, а сейчас…

Я отошел в сторонку, чтобы не мешать демонстрантам. И вдруг чувствую, что на мое плечо легла чья-то рука. Кто бы это мог быть? Ведь в этом городе у меня никого нет, никого я не знаю, кроме тех людей, у кого крыши чинил…

Оглядываюсь и вижу перед собой улыбающееся лицо, задумчивые глаза, высокий открытый лоб.

— Разбойник Шмая! Что ж это ты? Видно, разбогател, что старых друзей не узнаешь? Стало быть, жив, казак?

— А как же! Мы, брат, такой породы, что никакая сила нас не сломит! — отвечаю я и присматриваюсь к этому человеку. Какое знакомое лицо! Где я его встречал? Боже мой, да это Билецкий! Фридель-Наполеон! Как он изменился за эти годы! Вот где мы встретились!.. Недаром говорят, что мир тесен.

Оказывается, Билецкий уже несколько лет живет в Екатеринославе, заведует детским домом.

Ну, он, конечно, затащил меня к себе, познакомил с женой, с детьми. Выпили мы по рюмочке, закусили, как полагается, разговорились. И вдруг он как закричит не своим голосом:

— Совсем забыл! Да у меня ж в детдоме был твой сынок, Сашка Спивак…

У меня даже голова закружилась. Сынок мой жив! А мы сидим уже два часа за столом и болтаем всякий вздор…

— Где же он, где? Почему сразу не сказал? Почему же ты…

— По правде говоря, не думал я, что ты жив, Шмая, и не искал тебя, хоть хорошо помнил… Сашка жил тут у нас…

— Но как же он попал сюда?

— Долго рассказывать… — вздохнув, ответил Билецкий. — Помнишь, как мы с отрядом ушли из местечка? Много боев пришлось выдержать по пути. Мало нас осталось… Я, Юрко Стеценко и еще человек двадцать пробились в Киев, но было уже поздно… Там гетман, немцы. Мы ушли в подполье. А когда началась забастовка рабочих, ясное дело, снова взялись за оружие… Долго держаться не могли, силы были неравные, разбили нас. Попали мы с Юрком в Лукьяновскую тюрьму…

— Слушай, родной, я тоже там был! В одной камере с Юрком и…

— Я его после тюрьмы не встречал. Верно, погиб наш Юрко, — удрученно сказал Билецкий. — Меня держали в камере смертников, в сыром подвале. Здесь и напомнила о себе старая болезнь, которую заработал еще в Сибири… Чудом выжил. Потом наши вырвали меня из тюрьмы. Сам понимаешь, какой я был… Подлечили! Ну и послали заведовать детскими домами…

— А Сашка мой? Где же он?

— В тот год где-то в пути буденновцы подобрали его. Мальчишка он был хороший, и все его полюбили. Встретил я его случайно, когда к нам бойцы в гости пришли. Узнал я Сашку, ну и забрал сюда… Три года жил он здесь и все бредил военной школой. Мечтал стать таким, как Буденный. Подрос, окреп, я его и отправил в военное училище в Ленинград. Там он учится. Узнаю его точный адрес и сразу напишу тебе…

— Я поеду искать его!

— Успеешь. Я тебе напишу. Он жив-здоров, чудесный паренек…

— А Лиза, дочурка? Может, и о ней что-нибудь знаешь? Что тебе Сашка рассказывал? Где она?..

— Говорил… Когда детей везли в приют, по дороге на поезд напала банда. Паровоз пустили под откос. Кто жив остался, бежал куда глаза глядят. Тогда Сашка и потерял сестренку. Больше он о ней ничего не знает. Пропала…

Я собрался было в дорогу, хотелось поскорее поделиться новостью с женой, с добрыми соседями, но Фридель меня не пустил. Оказывается, в одном детдоме крыша в нескольких местах текла, вот и спросил: не потружусь ли я, не починю ли? «А как же! — ответил я. — Непременно починю! Всему миру чиню крыши, а тут откажусь сделать доброе дело для детей, для Наполеона, который меня так обрадовал?»

Не дождавшись, пока кончится праздник, я полез на крышу и через два дня закончил работу. Навел порядок, как в хорошей аптеке.

Прожил эти два дня в шумной компании детей. Играл с ними, забавлял их, мастерил им разные игрушки, помог дров наколоть, печи исправил.

И вот я уже готов! Пошел на станцию, сел в поезд и еду домой.

Всю дорогу злился. Казалось, поезд слишком медленно тащится. Скорее бы добраться домой, усадить за стол жену, детей, добрых моих соседей и выпить по такому случаю. Что вы, шутите, сына нашел!

Утречком вылез я из поезда на своем полустанке, что посреди чистой степи, а там стоит с лошадьми наш колонист, сосед мой, милейший парень. И повез он меня с шиком домой.

Едем степью. А в сумке у меня добрый штоф казенки. Остановили лошадей, опорожнили бутылек и едем дальше. Поем песню, да так, что степь перед нами расступается. С этой песней въехали и в поселок.

Изо всех дворов выбежали соседи, смотрят на меня, смеются:

— Эй, Рейзл, твоя пропажа нашлась!

— Отыскалось твое сокровище!

— Напрасно плакала, приехал!

— Шмая-разбойник нашелся, ура!

Меня окружили добрые соседи, стащили с подводы и кричат:

— Где ты пропадал? Мы уже не знали, что и делать…

— Тут твоя женушка тебя уж оплакивала!

— Как это можно столько времени где-то болтаться?

— Писал же, что на праздник явишься! Мы так готовились к твоему приезду, индюшку зарезали и таких пирогов напекли!..

— Испортил нам праздник, разбойник!

— Ничего, — говорю, — не испортил. Для нас всегда праздник, когда на душе хорошо… И сегодня мы устроим пир, что небу будет жарко! Есть повод!

Тут прибежала моя Рейзл. Остановилась, смотрит на меня и не знает, что делать: ругать меня или радоваться моему приезду? Наконец она улыбнулась. Ну, думаю, слава богу, пронесло! А я ведь считал, что мне попадет. Правда, потом побожилась, что больше никогда меня в город не отпустит. Какие только мысли ей не приходили в голову!.. В общем, нахлобучку я все-таки получил. Но какой бы я был муж, если б жена мне не устраивала хоть изредка концерты? И чего бы стоила такая жена, которая никогда не ругает своего муженька? Скучно было бы жить на свете!

Шагаю я, грешник, по улице, а за мной идут соседи, шутят, смеются. Довели меня до самой калитки. А я пою! Во весь голос. Жена на меня смотрит удивленно и говорит:

— Люди, скажите мне, что с ним? Ей-богу, его нужно повести к фельдшеру… Что это на тебя нашло, Шая? С чего это ты запел?

— Ой дорогая моя женушка, милые мои соседи, не спрашивайте! — говорю я. — Всем бы моим добрым друзьям такую радость! Ну-ка, Рейзл, не ленись, накрывай скорее на стол, ставь вино, давай угощение, зови сюда всех соседей!

— С ума ты сошел, Шая! Ни с того ни с сего праздник устраивать среди бела дня, когда работать надо! Иди лучше выспись! Кончился уже праздник, надо было приезжать, когда тебя ждали… Иди спать! Наклюкался, вот и ложись!

— Глупенькая ты моя! Как же можно спать среди бела дня? Сейчас увидишь… Эй, соседи, заходите, все вам расскажу! Для кого праздник прошел, а для меня он начинается!

Бросив работу, прибежали все соседи. Смотрят на меня, на Рейзл.

— А ведь Шмая-разбойник прав! — сказали они. — У тебя, Рейзл, в самом деле, сегодня большой праздник. Если б с нашим Шмаей, не приведи бог, что-нибудь случилось, разве тебе легче было бы? Конечно, он прав! Приехал жив-здоров, стало быть, праздник у вас! Сказано ведь: когда бедняк радуется? Когда что-нибудь теряет и находит…

Не успели мы оглянуться, как дом уже был полон народу. Пришел и Овруцкий.

— Что за торжество у тебя, разбойник? — удивленно спросил он.

И тут я выложил со всеми подробностями все, что произошло со мной в городе, рассказал о найденном сыне, о Фриделе-Наполеоне. Все были рады и от души поздравляли меня. Добрые соседи, дай им бог здоровья, помогли мне в тот день уничтожить жареную индюшку и опорожнить добрый бочонок вина.

А вы говорите, соседи!..

Глава двадцатая КОГДА УЛЫБАЕТСЯ СЧАСТЬЕ

— Какой-то мудрец, — говорит Шмая-разбойник, — долго ломал себе голову над вопросом, откуда берутся на свете алые жены? Ведь, за небольшим исключением, все девушки, когда они влюблены, нежны и милы, как ангелы, громкого слова от них не услышишь. Но стоит им выйти замуж, и их уж не узнать!

Жены, как известно, бывают разные, и вы, конечно, не встретите двух жен, как и двух людей, которые были бы похожи друг на друга. У каждой свои болячки, свои капризы, свои заскоки. Правда, в одном деле все они похожи одна на другую, как две капли воды: когда пилят своих мужей, кажется, будто прошли они одну школу.

Иная начинает на тебя наступать сразу же после свадьбы, и тогда уж можешь быть уверен, что она будет грызть тебя до последних дней твоей жизни… Была у нас в местечке одна такая, Лейбы-столяра жена. Когда ее вели под венец, все Лейбе завидовали: «Чистая голубка. Ангел!» И верно, характер у нее был ангельский. Но через недельку-другую после свадьбы она так прижала беднягу столяра, что тот уже не знал, куда деваться. А потом перестала с ним разговаривать и не разговаривала до седых волос. Правда, этак, не разговаривая, она родила ему восемь душ детей… Уж люди диву давались, как это могло случиться, но соседи божатся, что это было именно так.

— На свою жену, — продолжал Шмая-разбойник, — я никогда не жаловался. Жили мы мирно, дружно. И взялась она, Рейзл, за меня только спустя десять лет после того, как мы сошлись. Не иначе, как она, пожалев о том, что целый десяток лет не мучила меня, не трогала, не терзала, решила наверстать упущенное. В самом деле, чем она хуже других жен?

И пошло…

Началось с того, что она налетела на меня, как коршун, после схода, на котором мы решили создать у нас в колонии артель.

…Шумно было на сходе. С утра и до утра спорили, кричали, ссорились колонисты. Больше всех горячились зажиточные люди. У них ведь и лошадки, и коровы, и козы, и виноградники, и на голову им не каплет. Те, что победнее, тоже не решались первыми записаться, выжидая, пока запишется сосед. Но так как известно, что человечество состоит в основном из соседей, то они не спешили. А тут еще кулаки распустили самые невероятные слухи, и кое-кто поверил им.

Время шло, ночь уже была на исходе. Тогда поднялся с места Шмая-разбойник, попросил слова и сказал:

— Люди добрые! Что тут долго мудрить! Наш Овруцкий — человек серьезный, партийный, мы его знаем не один год. Он нам не враг. Правильно он все сказал, и нечего морочить голову себе и другим. Давайте создадим артель! Свезем в одно место наше добро и начнем действовать. Государство поддержит нас семенами, машинами, а там дело у нас как-нибудь пойдет. Одним словом, товарищ Овруцкий, пиши меня первым в список…

Сперва колонисты сидели тихо, внимательно прислушиваясь к каждому слову кровельщика, но когда он закончил, поднялось такое, что Овруцкому пришлось стучать костылями по столу. Набросились на Шмаю чуть ли не с кулаками. И его счастье, что он был не из пугливых…

— Он нас по миру хочет пустить, разбойник!

— Решил погубить нас!

— Ему легко говорить, Шмае! В любую минуту возьмет свой молоток и ножницы, топор да пилу и полезет на крышу. Она его и прокормит. А нам как жить, если в артели будет плохо? Мы крыш чинить не умеем…

— Конечно, вырос бы он на этой земле, тогда бы дорожил ею. А то ему что земля, что крыша, что сруб — один черт!..

— Ну чего, соседи, напали на человека? Разве он плохо обрабатывает свой участок, огород? Лучше многих из вас!..

— Для артели такой мастеровой, как Шмая, — находка! Придется много строить, а кто лучше нашего разбойника знает в этом толк?..

Последние слова немного охладили горячих колонистов, и Шмаю оставили в покое.

Но, как известно, человек никогда не знает, откуда ждать удара. На сей раз он был нанесен ему с фланга, в собственном доме.

Не успел он переступить порог, как жена набросилась на него:

— Что это ты там наболтал? Зачем тебе снова лезть в драку с этими душегубами, с Цейтлиными? Тебе нужно больше, чем всем? Верно, хочешь, чтобы они пришли ночью и подожгли наш дом, отравили телушку, выбили все стекла так, как сделали у Овруцкого?.. Они никого не боятся. Хочешь остаться без стекол? Зачем ты первым записался в артель? Ты разве не знаешь, что сказал Авром-Эзра?

— Откуда мне знать, что он там гавкает!

— Так слушай! Он заявил: кто первым запишется в артель, тому первому проломим голову, подожжем хату, выбьем все стекла…

— Глупенькая ты моя, чего же ты горюешь? Стекла, говоришь, выбьют. Ну и что? Дело ведь к весне идет, а без стекол весною даже лучше — больше свежего воздуха будет в доме. Будешь жить, как на даче…

— Подумайте только! Он еще смеется! Разве ты не знаешь этих зверей? Они тебе кости переломают…

— У меня, дорогая, кости крепкие, и не так-то просто их переломать. Банда Цейтлина — это маленькая кучка, а нас, честных людей, — тысячи. Кого же нам бояться? Петлюру, Деникина, Врангеля и других баронов — всех одолели, так неужто не справимся с кучкой паршивцев?

— Ты, видно, думаешь, дорогой мой муженек, что я возьму нашу единственную телку и отведу ее в твою артель?

— Почему это — «моя» артель? Если не ошибаюсь, то она также и твоя!

— Ну, словом, ты записался, ты и иди! А если там будет хорошо, ударишь мне телеграмму… Горе мне с тобой! Только-только на ноги стали, а ты хочешь все разрушить…

— Кто это, скажи, собирается разрушать твое имение, твои экономии? Всю жизнь ты мучилась, батрачила у этих Цейтлиных, спину гнула на них, дети на них работали. Хорошего дня не видела и еще раздумываешь: идти в артель или не идти? Стыдно!

— А там, в артели, тебе уже все приготовили? На блюдечке с золотой каемочкой все поднесут?

— А кто тебе должен приготовлять и подносить? Что ты мелешь? Сама видишь, что делается, Цейтлины снова голову подняли. Ради того ли мы кровь проливали, чтобы кланяться этим паразитам?.. Будет артель, им конец придет!

— Я тебе уже сказала: каждый сходит с ума по-своему! Хочешь, иди, записывайся! — со слезами на глазах сказала Рейзл. — А меня не неволь. Кто знает, как оно там будет, в твоей артели…

Шмая улыбнулся и покачал головой:

— Никто тебе не выдаст векселя, что в артели мы с первого же дня заживем, как в раю. Трудно будет… Дело новое, непривычное. И Москва не сразу строилась. Но как себе постелишь, так и будешь спать. Как будем работать, так и жить будем…

— Ну хватит! Это тебе не на собрании, — сердито перебила его жена. — Все это я уже слыхала от Овруцкого и от того, что из города приезжал, из райкома… Ты записался, ну и радуйся! Иди туда, в артель, а я еще обожду. У меня не горит…

— Э, моя дорогая, это уж совсем не по-нашенски. Нехорошо! Стало быть, хочешь прийти на все готовенькое? Этого я от тебя не ожидал, нет…

— Отстань от меня! Я уже сказала: позовешь меня, если там будет хорошо. Я тогда надену свои новые тапочки и не пойду, а побегу в артель. Но если я и тогда не приду, то знай, что я с детьми и телушкой ушла из дому…

— Ну, это уж совсем ни на что не похоже! Значит, бросаешь меня? Остаюсь холостяком? Выходит, нужно мне уже подыскивать себе невесту? — рассмеялся Шмая.

Рейзл умолкла, но через несколько минут все началось сначала.

Весь вечер они ссорились. Рейзл, однако, не могла развернуться вовсю. Своими шутками Шмая каждый раз сбивал ее и невольно приходилось улыбаться там, где было не до смеху. Всю ночь они не спали, и кто знает, насколько затянулся бы их спор, если б в дело не вмешался почтальон.

Случилось это ранним утром. Пришло письмо от Сашки. В конверте, кроме письма, была фотография, вызвавшая восторг и у Шмаи и у соседей, которые тут же сбежались взглянуть на найденыша — крепкого, чернявого паренька со стриженой головой, курсанта военного училища.

Карточка пошла по рукам, и девчата дольше всех любовались ею.

— Ну как, девки, подходящий жених? — подмигивал им Шмая-разбойник, и смущенные девчата вихрем вылетали из его дома.

— Видали солдатика? Вылитый отец!

— Шмая, а он тоже такой разбойник, как ты?

— Кто его знает… По карточке, видать, толковый хлопец…

— Конечно… Яблоко от яблони далеко не падает…

Отец сиял от счастья.

А через несколько дней Шмая-разбойник оделся потеплее и, взвалив на плечи свой верный солдатский мешок, стал прощаться с родными. Жена отговаривала, умоляла его отложить поездку до весны. Как же можно в такое время оставлять дом, когда все в поселке пошло вверх тормашками? Малыш Мишка тоже упрашивал отца не уезжать, плакал, но на Шмаю и это не подействовало.

— Понимаешь, сыночек, надо мне поехать к твоему братику. Он ждет… Когда-нибудь я тебе расскажу о нем. Я его привезу к тебе.

И только когда Шмая пообещал Мишке взять у Саши винтовку и привезти ему, тот согласился отпустить отца.

«До чего же все малыши похожи друг на друга! — размышлял Шмая. — У всех на уме винтовка. Видно, они думают, что это очень веселое дело — орудовать ею…»


Облепленный с ног до головы инеем, промерзший до костей, добрался Шмая до полустанка, потонувшего в снегу, и увидел летящий ему навстречу по снежной пустыне поезд. Остановившись здесь на одну минуту, поезд помчался дальше, а наш разбойник уже сидел в жарко натопленном вагоне в гуще пассажиров. За короткое время он успел перезнакомиться со всеми соседями по вагону и веселил их, со всеми подробностями рассказывая, куда он едет и зачем.

«Умная все-таки штука поезд! — думал Шмая, устраиваясь на третьей полке. — За несколько дней объезжаешь столько разных мест, а заодно узнаешь о том, что творится на белом свете, куда больше, чем за много лет, сидя дома. Одни пассажиры выходят, другие приходят, и узкие, тесные стены вагона всех быстро сближают. Стоит пассажиру только влезть в поезд, найти себе местечко, как это уже другой человек. Он тебе выложит в точности, откуда едет, куда и что происходит в его родном краю… Милые люди, весело с ними ездить! И как они не похожи на тех, с кем в прошлые годы приходилось тесниться на крышах вагонов и в теплушках…

Кого только не встретишь теперь в поездах! Все куда-то едут, куда-то спешат, у всех важные, срочные дела. Разговоры, шутки, песни. Одним словом, весело ездить в компании добрых людей!»

А поезд идет не торопясь. На каждой станции и полустанке, возле каждого столба он останавливается, одних пассажиров высаживает, других принимает. Очень долго подчас стоит поезд, будто раздумывая, стоит ли еще двигаться дальше в такую метель? Но не все ли равно теперь пассажирам? В вагоне хоть тесновато, а тепло, и никто даже не замечает, как бежит время.

Так потихоньку Шмая добрался до Ленинграда. Хоть он был здесь очень давно — проездом с фронта домой, в бурные дни семнадцатого года, когда все рушилось и все рождалось, — город этот теперь казался ему хорошо знакомым. Вот дом, где была казарма. А вот и сад, где его и других солдат-фронтовиков разоружили казаки…

Сияющими глазами смотрел он на удивительный город, ходил по его широким проспектам и площадям, подолгу стоял и любовался памятниками, Невой. И множество мыслей и воспоминаний возникало как раз теперь, когда ему нужно было спешить.

Вынув из кармана конверт, Шмая стал расспрашивать прохожих, как ему дойти до военного училища. Оказалось, что не так уж просто попасть к сыну. Училище расположено не в самом городе, а в Царском Селе.

«Вот так история! — изумился наш разбойник. — Саша Спивак, сын кровельщика из Раковки, учится в Царском Селе, там, где когда-то жил и развлекался царь Николка со своей свитой! Если б царь вдруг встал из гроба и увидел, кто нынче живет и учится здесь, он, наверно, сразу бы шлепнулся назад».


Через час Шмая уже ехал рабочим поездом в Царское Село. Ему не терпелось поскорее добраться к сыну, взглянуть на него. Какова будет эта встреча? Узнает ли Саша отца?

Шмая не мог усидеть на месте и почти всю дорогу стоял у окна, глядя на заснеженные поля, села, здания, проносящиеся перед глазами. В вагоне было полно пассажиров. Много молодых веселых ребят с лыжами и коньками. В другое время Шмая, наверно, поговорил бы с каждым, но сейчас его мысли были заняты совсем другим.

«Жил да был король… — замурлыкал кровельщик слова старинной песни. — Жил да был…» А теперь кто живет там, где жил король? Тоже, верно, простые люди!

Разве мог простой человек когда-то взять и поехать в Царское Село? На пушечный выстрел туда таких не подпускали. Знают ли об этом молодые безусые ребята с лыжами, которые сейчас так весело смеются?..

Шмая-разбойник неожиданно вспомнил, как он когда-то морочил голову солдаткам в местечке баснями о том, как он попал с царевной Татьяной в Царское Село, во дворец, и как он беседовал с самим царем… Вспомнил и рассмеялся, вызвав удивленные взгляды соседей по вагону.

И вот он уже вылез из поезда и направился по заснеженной дороге к училищу.

Тут уже никого расспрашивать не пришлось. За большим озером на поляне он увидел команду молоденьких безусых курсантов в куцых полушубках и валенках. Держа винтовки наперевес, они браво маршировали, и снег скрипел под их ногами.

Шмая остановился под деревом, густо запорошенным пушистым инеем, и стал искать глазами своего сына среди этих крепких краснощеких ребят.

Но как ты его найдешь, когда все они так похожи один на другого? Давно наш кровельщик не волновался так, как сейчас.

Он долго не отваживался подойти ближе к строю. Но вот он дождался перекура. Курсанты разбежались по плацу, который тут же огласился громкими возгласами, веселым смехом.

Наконец, не выдержав больше этого томительного ожидания, Шмая остановил бойкого сероглазого курсанта. Тот, выслушав его, откозырял и побежал к гурьбе ребят, которые стояли под елями и курили махорку.

Через несколько минут от гурьбы отделился коренастый черноглазый курсант и побежал к ожидавшему его человеку. Не добежав нескольких шагов, он остановился. Лицо его было напряженно, щеки пылали. Так они стояли друг против друга долгую, мучительную минуту, пока парень удивленно и взволнованно воскликнул:

— Папа!

Ком подступил к горлу Шмаи и стал его душить. Если б не постеснялся товарищей сына, наверно, заплакал бы. С трудом сдержав слезы, Шмая бросился к сыну, обхватил его обеими руками и стал целовать:

— Сыночек мой родной… Наконец-то мы встретились! А я уж не думал, что увижу тебя когда-нибудь… Как же ты? Жив-здоров?

Приезду отца курсанта Спивака обрадовалось все училище и его начальник, пожилой полковник, воевавший против Врангеля на Сиваше. То, что Шмая служил в одной с ним дивизии, было особенно приятно полковнику.


Но почему время так быстро бежит? Уже пролетело несколько дней, а они с сыном так и не успели обо всем переговорить. Что ж, видно, придется отложить на лето, когда Саша приедет к нему в гости на Ингулец. Уж там они вдоволь наговорятся?..

Ни на минуту они не оставались одни. Все время их окружала толпа товарищей-курсантов, часто приходил начальник училища, и они с Шмаей долго вспоминали минувшие дни, бои под Перекопом…

За эти короткие дни Шмая успел заметить, что сына очень любят товарищи, а у начальства он на хорошем счету. Учится Сашка отлично, дисциплину знает, чего же еще? Пройдет несколько лет, и он станет настоящим офицером.

Крепко пришлись ему по душе товарищи сына, и он понял, что у него тоже прибавилось друзей. Это и Андрей Павлович Никитин, начальник училища, и курсанты Карим Галимбаев из Башкирии, и Иван Семенко из Чернигова, и Гурген Маргулян из Армении, и Алио Кцховели из Кутаиси, и Николай Петров из Пензы…

А когда настал день отъезда, ребята веселой толпой проводили гостя на вокзал, усадили в поезд, шутили, смеялись, приглашали приезжать к ним.

Некогда было даже подумать, что вот сейчас загудит паровоз и он опять расстанется с сыном кто знает на сколько времени!..

И вот поезд тронулся. Курсанты замахали руками, шапками, а Шмая стоял у окна, взволнованный и счастливый, Полушубок его был расстегнут, на груди сверкал боевой орден. Сын любовался высокой наградой отца.

Правду сказать, когда отец только приехал, Саша испытывал непонятное чувство смущения и растерянности. Может быть, это объяснялось тем, что ребята, как и он сам, знали, что у него нет отца. Сначала он ощущал страшную неловкость, шагая рядом с человеком, который казался ему чужим, и не сразу привык к мысли, что у него есть отец, живой, бодрый, веселый. Саша мало знал о жизни своего отца и теперь не без гордости смотрел на него и на его боевую награду.

Пассажиры с любопытством глядели на необычно оживленного человека, на его горящие глаза. Им казалось даже, что он немного выпил. Но Шмаю теперь меньше всего интересовало, что о нем подумают случайные соседи по вагону, с которыми он через час расстанется. Его больше волновала встреча с сыном, дружба с ним и его товарищами.

Станция, сын, его новые молодые друзья остались где-то за заснеженным лесом, и Шмая, сбросив полушубок, улегся на верхней полке. А через несколько минут он уже рассказывал соседям о своем большом счастье так, будто перед ним были старые друзья и знакомые.


Хороша все-таки жизнь! Хорошо, когда тебя окружают добрые люди и есть с кем переброситься словом в дороге! Жаль, конечно, что жену не взял с собой, увидела бы, какой у него славный сынок и как радушно его, Шмаю, все встретили. Не грызла бы его, не злилась. Но пусть грызет, пусть злится! На то и жена!..

Глава двадцать первая ПРИШЛА ВЕСНА

Испокон веков так бывает, что весна любит перед своим приходом немного пококетничать. Приходит она не сразу, а с разными фокусами, выкрутасами. То солнце ярко светит и, словно наперегонки, пускаются вскачь к Ингульцу веселые ручьи, то они застывают, покрываются ледяной коркой, и вступает в свои права метель, вьюга. Снег заносит степь, дороги, тут и там вырастают высокие сугробы. Кажется, что сызнова начинается лютая зима…

Но как бы то ни было, весна уже властно давала о себе знать.

В эти дни больше всех был озабочен Овруцкий. Шутка сказать, сколько теперь дел навалилось на него! Избрали председателем артели. Дело новое, работы невпроворот.

Уж люди диву давались, откуда у человека столько энергии! Другой на двух ногах ничего не успевает, а этот на одной и на костылях носится, как вихрь, и всюду, чтоб не сглазить, поспевает!

Ночь сегодня выдалась не из приятных, хоть весна уже была на носу. Ветер истошно выл в проводах и дымоходах, валил с ног, а сырой, лохматый снег сыпал без конца, точно в декабре.

И в этакую непогоду, когда, как говорится, добрый хозяин собаку за ворота не выпустит, Шмая-разбойник услышал стук в дверь. Пришел не кто иной, как Овруцкий с группой колонистов. Зашли, отряхнулись от снега, сели на скамью, что под окном. Хотели что-то сказать, но, видно, застеснялись хозяйки, которая сидела у печи, что-то вязала и ругала Мишку, младшего разбойничка.

Все на нем горит! Наденет новую рубашку, штаны, возвращается из школы в лохмотьях; сапоги сшили — солдат не порвет за три года!.. А этот озорник порвал их за две недели… И в кого он только пошел?! А с чего это пожаловали к ним поздние гости? Что случилось?.. Рейзл косилась на мужа, о чем-то шептавшегося с председателем. Хоть это ей явно не нравилось, она сдерживала себя, молчала. Но когда Шмая стал быстро одеваться, ее прорвало. Она вскочила с места и сердито закричала:

— Что это еще за секреты? Куда это вы собрались? Банк или церковь ограбить решили?.. — И, немного подумав, добавила: — Вы как себе хотите, а Шмаю я никуда не пущу!..

— Он скоро вернется, — тихо сказал Овруцкий.

— Вы мне голову не морочьте! Думаете, я не знаю, что вы идете выселять Авром-Эзру из поселка?

— А разве это секрет? Так решил сход, так, значит, и будет…

— Делайте, что вам угодно, но Шмая никуда не пойдет! Он не будет вмешиваться… Нам уже пригрозили, что дом подожгут. Не хочу! Идите сами!

— Нехорошо, Рейзл! Не пристало тебе так говорить, — вмешался старик Гдалья, мягко касаясь плеча соседки. — Разве мало горя причинили тебе, мне, всем нам эти душегубы? Ты уже, видно, забыла, что Авром-Эзра проломил мне голову и я только чудом выжил? Таких злодеев жалеть не приходится. Будут они подальше от нас, спокойнее будет на душе…

— Все знаю! Все помню!.. Но мой муж никуда с вами не пойдет, и все тут! Он не пойдет людей убивать…

— А кто говорит, что их собираются убивать? — рассердился старик. — Я никогда еще не убивал хороших людей. Цейтлиных просто выгонят из колонии, чтоб они больше не могли нам пакостить… С собственной женой, бывает, расходятся, почему же мы должны вечно жить по соседству с этими паршивцами, будь они трижды прокляты?

— Да говорю я вам, — вспыхнула она, — что Шмая никуда не пойдет! Не хочу, чтоб он связывался с ними!

Шмая подошел к ней, поправляя на ходу шапку-ушанку и задорно улыбаясь:

— Скажи мне, дорогая, ты в самом деле обо мне так заботишься или просто жалеешь их, этих Цейтлиных?.. Что ты, маленькая, не понимаешь, что жизнь у нас светлее станет, когда мы избавимся от таких соседей?

— Никуда ты не пойдешь, говорю тебе!

— Что ж, Шмая, — поднялся с места Овруцкий, — может, и вправду останешься? Пойдем сами…

— Вот тебе и раз! — воскликнул Шмая, застегивая полушубок на все пуговицы. — Хорош бы я был, если б в таких делах по бабьему разумению действовал! Про такие случаи и говорят: жену надо выслушать, а сделать все наоборот!..

Рейзл покраснела, испытывая страшную неловкость перед колонистами. Так ее обидеть при людях!..

Придя немного в себя, она сказала:

— Смотри, Шмая, как бы тебе не раскаяться… Небось, если б тебя твой сынок Саша позвал, ты на край света помчался бы?.. Тебе не трудно проехать тысячи километров, чтобы встретиться с ним. А если жена тебя о чем-нибудь просит, так ты и слушать не хочешь… Ты еще пожалеешь об этом!

— О чем ты говоришь? — стоя уже на пороге, отозвался расстроенный Шмая. — Я тебя сегодня не узнаю. Глупостей наболтала — уши вянут. Хватит! Перед людьми стыдно… Шла бы лучше спать!

Да, впервые за все годы Шмая увидел свою жену такой разъяренной. А ее слова о сыне задели его до глубины души.

«Что с ней? — с горечью думал он. — Разве я не люблю, не готов жизнь отдать за малыша Мишку и за ее мальчуганов, которые мне дороги, как родные дети? А мой Сашка для нее пасынок! Откуда это у нее? От злости это? Из ревности?..»

Нет, подобного Шмая от жены не ожидал! И, вспомнив ее слова, сказанные несколько минут назад: «Смотри, Шмая, как бы тебе не пришлось раскаяться», — задумчиво проговорил:

— Да, милая моя, видать, еще не съели мы с тобой пуда соли, не дотянули… — И после долгой паузы добавил: — И черт его знает, какой это червяк стал точить душу хорошего человека!..

Необычно взволнованный, Шмая кивнул Овруцкому, товарищам, сидевшим молча в углу, и вышел за дверь, даже не взглянув на жену.


Темная ночь окутала колонию. Падал мокрый снег вперемешку с дождем. Со стороны степи дул холодный порывистый ветер.

Впрочем, только в первую минуту могло показаться, что колония спит. Во многих окнах светились огоньки, из труб валил дым.

По дороге проехало несколько саней. Лошади, тяжело ступая, скользя и отфыркиваясь, повернули к пригорку, где раскинулась усадьба Авром-Эзры Цейтлина. Колонисты, сидевшие в розвальнях, молча смотрели на освещенные окна огромного дома. Чует, видно, сатана, что гости к нему этой ночью собираются, и не спит, ждет чуда…

Кто-то из прислуги открыл ворота. Колонисты направились к резному застекленному крыльцу.

Хозяин дома стоял в дверях с оглоблей в руках. Увидев Овруцкого, он поднял оглоблю, но тот, посмотрев на него прищуренным глазом, негромко сказал:

— Что вы, Авром-Эзра, шутить изволите? Прошли те времена, когда вы безнаказанно бросались на нас с оглоблей… И для вас же будет хуже, если начнете баловаться такими игрушками…

Старик немного присмирел. Тем временем Шмая подошел к нему, вырвал из его рук дубину и швырнул в сугроб.

— Зачем вам, такому святому человеку, оглобля? Мозоли еще себе натрете!

Старик тяжело и часто дышал. Достав фонарь, он поднял его над головой, стараясь лучше всмотреться в стоявших внизу колонистов. Лицо его было искажено злобой. И все же он не был уже страшен, Авром-Эзра. Сейчас он был похож на затравленного зверя. Если б у него была сила, он всех передушил бы. Уж он отомстил бы за то, что подняли руку на его добро, на него самого!..

— Запомните, колонисты: велик и всемогущ наш бог! Он воздаст вам, голодранцам, за мое разорение! Он отомстит за меня своей всемогущей рукой, и вы проклянете тот день и час, когда пришли сюда… Он вам за все заплатит!

— Слыхали, люди, кто говорит о боге? Ах ты, кровожадная тварь, грешная твоя душа!.. — послышался голос старика Гдальи.

— Авром-Эзра, — спокойно сказал Овруцкий. — Вот вы носите ермолку и с господом богом три раза в день по душам разговариваете… Почему же вы не советовались с ним раньше, когда эксплуатировали всех колонистов, три шкуры с них драли?.. То, что вы проклинаете нас, на это нам наплевать. Ведите себя прилично, гражданин Цейтлин, и собирайтесь в дорогу…

Хацкель, словно обезумев, метался по дому. Вдруг он остановился перед Шмаей и приложил руку к козырьку, как бы отдавая честь:

— Ваше благородие, разбойник Шмая! Теперь ты уже доволен? Отомстил мне? Ну, хозяйничай в моем доме и подавись моим добром!..

Шмая притворился, будто не слышит его слов.

— Знал бы я, что ты станешь моим врагом, — вытирая слезы, продолжал бывший балагула, — я бы задушил тебя еще десять лет тому назад…

Шмая пожал плечами, посмотрел прямо ему в глаза и проговорил:

— Десять лет тому назад ни ты ко мне, ни я к тебе никаких претензий не имели… Тогда ты еще был немного похож на человека. Правда, уже и тогда мне было ясно, куда ты идешь, куда заворачиваешь. А потом… Чем ты стал потом, это уже всем известно. Вот и имей претензии к самому себе, к глазам своим завидущим, к рукам загребущим и к душе своей мелкой…

— Ах, ты все еще учить меня уму-разуму хочешь, разбойник? Ты меня уже научил! Ничего, мы еще с тобой встретимся! Мертвый буду, с того света вернусь, чтобы отомстить тебе!

— Может, все-таки перестанешь меня пугать? Смотри какие!.. Тесть с оглоблей на нас бросается, этот — языком паскудит…

— Неужели, — смиренно заговорил Авром-Эзра, — наши дорогие соседи так жестоко обойдутся с нами? Разве мы не можем жить в дружбе и согласии?

— Хватит! Слыхали! — перебил его Овруцкий. — Все это изложите нам в письменной форме! Одевайтесь, пожалуйста, побыстрее и уезжайте. Вот сани, и — скатертью дорога!

— Одумайтесь, люди! Что вы делаете? Пожалейте! — воскликнул Авром-Эзра, и, выбежав во двор, упал на землю, раскинув руки, и заплакал.

— Плачешь, сатана? — послышался голос из толпы. — А когда вся колония плакала, ты смеялся!

— Крокодильи это слезы… Всю жизнь над людьми издевался!

— Поделом ему!

— Что посеешь, то и пожнешь!

— Да кончайте скорее, пускай садятся в сани и убираются отсюда!

— Пусть еще спасибо скажут, что не отправляем их пешком!..

Авром-Эзра разорвал на груди рубаху. Он метался по двору и исступленно кричал:

— Я никогда не прощу себе, что не сжег все это, чтоб ничего из моего добра не досталось вам, голодранцы! Будьте вы прокляты! Да отсохнут руки у каждого, кто притронется к моему имуществу, господи милосердный! Пошли на их голову страшную кару, о боже!

Теперь уже возмутился Азриель-милиция. Он подошел к Цейтлину и властно сказал:

— Ну, помолились, и хватит! Мы не собираемся долго выслушивать ваши грубости и проклятья. Собирайтесь скорее, иначе придется вам пешком топать. Нет у нас времени возиться с вами!..

С бешеной злобой смотрел на Азриеля-милицию его бывший хозяин, у которого он с детства батрачил. Парень на мгновение смутился, но овладел собой и спросил:

— Чего вы так смотрите, не узнаете меня?

— Узнаю, — процедил тот, — всех узнаю!.. И всем отомщу. Всем!

Старик резко повернулся, что-то пробормотал и проворно взбежал по ступенькам. Распахнув дверь, он ворвался в дом и через несколько минут уже вышел с двумя тюками в руках. Ни на кого не глядя, направился к саням. За ним двинулись все его домочадцы.

— Пусть будет по-вашему! Но вы меня еще вспомните!..

Он окинул скорбным взором свой двор, дом, постройки, покосился на шумливую толпу колонистов и, опустившись на узлы, уронил голову на руки и громко зарыдал.

Лошади понеслись к воротам, потом свернули в степь, к полустанку.


Колонисты, сопровождавшие Цейтлиных, возвратились домой лишь к утру, усталые, продрогшие, но радостно возбужденные.

Шагая по раскисшему снегу домой, Шмая вдруг почувствовал, как нарастает в его душе тревога. А подойдя к дому, увидел замок на двери и опешил. Дверь у них никогда не запиралась. Что же случилось?

Он огляделся вокруг. Тропинка была занесена снегом, на завалинке лежали ключи…

На усталом лице Шмаи промелькнула лукавая улыбка: «Видно, попугать меня решила Рейзл!»

Он отпер ключом дверь, вошел в дом и еще не успел раздеться, как за окном послышались быстрые шаги.

Закутанная в большой платок, вошла в дом пожилая соседка, окинула его быстрым взглядом и, волнуясь, заговорила:

— Я пришла вам сказать, сосед, что жена ваша забрала детей, телушку и ушла от вас… Сказала, что навсегда… Просила меня не говорить, но я по секрету скажу: ушла она к вашим друзьям, к Марине и Даниле Лукачу, пасечнику… У них поселилась. Она, Рейзл, сказала, что больше так жить не может, что вы с ней совершенно не считаетесь…

— Ах вот оно что! А я думал, что она пошла на базар что-нибудь к завтраку купить… Праздник ведь у нас сегодня. Избавились мы наконец от наших милых Цейтлиных, и по этому поводу не грех выпить и закусить…

Глядя на смущенную соседку, Шмая почесал затылок и добавил:

— Интересно… Значит, забрала детей и телушку и ушла к Лукачам за Ингулец?.. Стало быть, бросила меня? Интересно!.. Что ж, придется подыскать себе невесту, да помоложе… Как вы думаете, сразу искать или, может быть, еще вернется моя благоверная?

— А кто знает!.. Разве в таком деле посоветуешь? Просила вам передать, что больше ее ноги здесь не будет, раз вы ее не слушаетесь…

— Да-а… — закуривая и прохаживаясь по комнате, улыбался Шмая. — Ну, а хоть бумажку на развод она оставила или так, без развода, хочет?

Белесые брови соседки поползли вверх, и полное лицо ее от удивления будто даже немного вытянулось.

— Видали такое?! — тихо проговорила она. — А я думала, что вы расстроитесь… Ну и человек!..

— Что же прикажете мне делать? Утопиться? Повеситься? Я думаю так: если уж повеситься, то на шее у хорошей молодухи… Как вы считаете, соседушка, могу я еще молодой невесте понравиться?

— Вот солдатская натура! Какие мысли приходят ему в голову! А бедная Рейзл так плакала, так убивалась, когда уходила из дому. Пойдите лучше к Лукачам, помиритесь с ней, заберите ее домой…

— Как же я пойду? — притворно удивляясь, посмотрел он на нее. — Вы только что сами говорили, дорогая, что она меня бросила, ушла навсегда. Что ж я могу поделать? Такова уж судьба… Может, она себе найдет другого, послушного, погуляю у них на свадьбе… — продолжал наш разбойник и начал насвистывать мотив солдатской песни, словно вся эта история не имела к нему никакого отношения.

— Прошу вас, Шмая, не делайте глупостей! — умоляющим тоном сказала растерянная соседка. — Может быть, все еще утрясется… Рейзл такая милая женщина и такая хорошая хозяйка! Да и вы хороший человек… Ей все солдатки в колонии завидовали, когда вы поженились. А тут такое…

— Ничего не знаю, соседушка, спрашивайте у нее… Меня бросили, вот и все…

Избавившись от назойливой соседки, Шмая долго еще, как неприкаянный, ходил по опустевшему дому. Только потом, присев на скамейку и внимательно оглядев каждый уголок, он увидел, что в доме чисто прибрано, что все вещи остались на своих местах. В печке стоял приготовленный для него завтрак, а на комоде лежала чистая выглаженная рубаха.

По лицу Шмаи скользнула улыбка: «Да, все же позаботилась обо мне…»

Послышался стук костылей. На крылечко медленно поднимался Овруцкий. Он вошел в дом, хотел позвать Шмаю в просторный двор Авром-Эзры, где решено было развернуть хозяйство артели, но, заметив, что Шмая чем-то расстроен, спросил:

— Что с тобой?.. А где жена, дети? — удивился он тишине, царившей в доме.

— Ушла. Вроде как бросила меня, раба божьего…

Овруцкий прислонил костыли к стене, сел на скамью и так засмеялся, что даже стекла задребезжали:

— Ты шутишь, Шмая-разбойник!

— Хороши шутки! Забрала ребят, телушку — и будь здоров!

— Брось шутить, говори серьезно!

— Разве не видишь, что дом пуст? Я уже, слава богу, холостяк, ищу невесту!..

Овруцкий достал кисет, закурил, посмотрел на чисто вымытый пол и улыбнулся:

— Вижу, солдатская закваска в тебе еще жива, — сказал он, — вижу, что и без хозяйки ты неплохо справляешься… Если ты еще можешь навести такой порядок в хате, то и в холостяках не пропадешь…

— Думаешь, это я так ловко со всем управился?

— А кто же здесь прибрал, полы вымыл?

— Она… Верно, перед уходом все сделала… И завтрак приготовила, и рубашку выгладила…

— В таком случае, можешь не беспокоиться! Она скоро снова будет здесь. Придет как миленькая, — улыбаясь, сказал Овруцкий. — Знаю я эти женские штучки! Моя тоже уже не раз мне разные фокусы выкидывала… Главное, не подавай виду, что все это тебя сильно расстраивает, иначе ей это понравится и она часто начнет тебе устраивать такие спектакли. Не поддавайся, иначе плохо тебе будет…

Овруцкий подошел к печке, посмотрел на румяные пирожки с фасолью, на дымящийся ароматный суп и сказал:

— Ставь-ка на стол, червячка заморить надо. Голоден как волк… Дома еще не был, все на усадьбе… Да, и кувшинчик вина поставь. Верно, тоже она приготовила тебе?

Шмая подошел к шкафу и, увидев большой кувшин самодельного вина, просиял:

— Ты будто был при этом! Приготовила… Вот сатана!

— А я что говорю? Ну, наливай поскорее, сон прогоним и душу согреем… Сам понимаешь, начинается у нас горячая пора. Работы у нас теперь пропасть!

Через несколько минут оба уже сидели за столом и обсуждали события прошедшей ночи. Правда, Шмая слушал друга не очень внимательно. Хоть он и старался казаться веселым, шутил, но чувствовалось, что он огорчен, скован, и все у него получалось совсем не так, как обычно. Заметив это, Овруцкий поднялся из-за стола, сочувственно взглянул на Шмаю и сказал:

— Ну, не надо все это принимать близко к сердцу. Тебе ли, старому солдату, расстраиваться из-за женских причуд? Далеко она не уйдет… Сам же знаешь, что она молится на тебя, дурень! Знаем мы женскую натуру. Насолит тебе, а потом долго будет каяться… А Рейзл у тебя хорошая, работящая, сердце у нее доброе. Давай выпьем за ее здоровье! Так. А теперь, брат, пошли. Люди нас ждут. Надо работать. Нужно, как ты, Шмая, любишь говорить, плечо подставить…

Наш разбойник как-то сразу повеселел и оживился. Накинув на плечи полушубок и надев шапку, вышел из дому. За ним пошел Овруцкий. Оба молчали, глядя в сторону новой колхозной усадьбы, привольно раскинувшейся над Ингульцом.

А на усадьбе артели была необычная суета. Со всех сторон колонисты свозили сюда свое немудреное хозяйство — плуги, бороны, сеялки, тащили непослушных коров, лошадей. Женщины и девушки хлопотали в просторном доме, выметали сор, мыли полы, окна, наводили порядок.

Шмая-разбойник обошел двор, заглядывая в каждый уголок и прикидывая, за что нужно в первую голову браться. Подойдя к сваленному в кучу инструменту, он вытащил острый топор и направился с ним к воротам.

Нужно было снять с петель старые, покрывшиеся плесенью и мхом ворота. Вместо них хотелось сделать высокую арку, чтобы повесить на ней вывеску с полным названием поселка и артели, родившейся в таких муках и спорах.

Старые ворота почему-то напоминали Шмае вход в тюремный двор. Не должны они тут оставаться! Все должно быть здесь новым, начиная с ворот.

Окунувшись в работу, Шмая сразу же забыл о всех своих горестях. Он громко запел свою любимую солдатскую песню, и все вокруг с улыбкой посматривали на него:

— Молодец наш Шмая-разбойник! Никогда не падает духом…

— Жена от него ушла, а ему хоть бы что! Живет — не горюет!

— Эх, ребята, некогда мне горевать… Сами видите, какая куча работы на нас свалилась! Вот лет через сто, когда состаримся, тогда уж будет у нас время переживать. Давайте только работать аккуратнее. Надо, чтоб арка имела приятный вид! За десять верст отсюда люди должны видеть нашу фирму!

— Э, Шмая, разве это самое главное — вывеска, внешний вид? — отозвался кто-то из стариков. — Главное в том, чтобы жизнь у нас пошла хорошая!

— Это вы мудро сказали, сосед! — расправил плечи Шмая, вытирая рукавом пиджака мокрый топор. — Ясное дело… Но, понимаете, в хорошем хозяйстве все должно быть на месте и по-хозяйски сделано: начиная от арки и кончая стойлами для лошадей… — И, помолчав, добавил: — Если вы думаете, что этот двор мне нравится, то я скажу, что вы ошибаетесь… Как бы мы ни чистили, ни мыли это логово, все равно оно для настоящей фирменной артели не годится. Цейтлины строили для себя и для своего хамова отродья, для какого-нибудь десятка человек, а мы должны строить для целой колонии. И самое главное — этот дух, дух Цейтлина и его компании, будь они неладны, трудно выветривается… Когда станем немного на ноги, надо будет построить новую усадьбу, новые коровники, конюшни. А это все сжечь.


Двор гудел. И кого только здесь сегодня не было! Малыши, которые никогда не отваживались подойти близко к дому Цейтлиных, теперь весело бегали по двору, путались под ногами, мешая людям работать, и чувствовали себя тут полноправными хозяевами. Пришли и старики, которые дальше своего двора давно уже никуда не ходили.

Шмая не мог оторвать глаз от детворы. В этот день все, кажется, забыли, что детям нужно идти в школу. Он искал глазами своего сыночка, но его здесь не было. Видно, мать не пустила…

Сунув топор за солдатский ремень, он направился в другой конец двора за досками и вдруг увидел двух колонистов, которые еще недавно кричали, что ни в какую артель они не пойдут, а сейчас везли сюда два плужка и борону.

Шмая остановился и, глядя на это добро, с улыбкой сказал:

— Ну и плуги же вы тащите в нашу артель! На какой свалке вы это барахло нашли? Да такими плугами, кажется, работали еще предки Александра Македонского. И те, которые в пещерах жили… Давно уже надо было сдать этот хлам в утиль… И это драгоценное имущество вы боялись внести в общее дело? Ну и мудрецы! Смех да и только!..

— А что ж особенное внес ты в артель, что позволяешь себе смеяться над нами? — обиженно спросил один из колонистов.

— Как это — что я внес? Внес все, что у меня есть. Совесть — раз, всю душу — два, руки свои — три! Разве этого мало?

— Нет, мы к тебе ничего не имеем, наоборот, очень хорошо, что такой умелый мастеровой будет с нами… Вот ты уже с топором ходишь. Но сам должен понимать, что мы — люди разные. Перед тобой открыты все пути. Куда бы ты ни пришел, везде ты в почете, и хлеб тебя ждет, и по усам мед будет течь. А мы извечные хлеборобы, виноградари. Понимаешь, отсюда, с этой земли, мы никуда не уйдем. Тут работали наши отцы, деды и прадеды, и мы останемся здесь, и наши дети и внуки останутся. Эта земля нам дорога, как жизнь…

— Я все понимаю, — миролюбиво проговорил Шмая. — Это я только так сказал, к слову пришлось…

Он уже взвалил себе на плечи несколько пахнувших смолой сосновых досок и пошел с ними к воротам, сбросил на землю и взялся за топор.

Шмая снова запел, но почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд, оглянулся и увидел жену. Она стояла чуть поодаль, у забора, в своей черной шерстяной шали, которую обычно надевала только по большим праздникам. Делая вид, что он ее не замечает, Шмая перевернул доску на другую сторону и взялся еще энергичнее тесать ее. Ему стало жарко, и он расстегнул ворот рубашки, сдвинул шапку на затылок, продолжая напевать.

Рейзл быстро подошла к нему и, не сводя с него глаз, тихо сказала:

— Зачем рубашку расстегнул? Холодно… Простудиться хочешь? Этого мне еще не хватало…

— Не понимаю, почему тебя это беспокоит! Ты ведь бросила меня, вот теперь уже другого будешь учить уму-разуму…

— Почему ты сердишься? Может, ты считаешь, что прав? Разве можно так с женой обращаться?

— Слушай, Рейзл, — волнуясь, начал он, — ты меня перед всеми осрамила. И за что?

— Застегнись, слышишь? Застегнись, простудишься… — настойчиво повторяла она и, достав из кошелки чугунок с горячими оладьями, поставила его на бревна. — Присядь и перекуси. Ты, верно, уже проголодался…

— Спасибо за угощение! — бросил Шмая. — Но обо мне тебе уже нечего беспокоиться, я уж сам как-нибудь справлюсь. С голоду не помру. Найдутся добрые люди, накормят…

— Боже мой, смотрите, какой он сегодня сердитый! Он еще прав!..

— Нет, ты права!..

— Пойдем домой, отдохнешь… Всю ночь не спал и уже успел наработаться, как вол. Оставь немного работы на завтра… Ты, вижу, больше всех стараешься. Думаешь, золотой памятник тебе за это поставят? К тому же. Авром-Эзра передавал, чтобы вы не очень-то старались… Все равно он свое отсудит. В Москву будет жаловаться…

— Это ему поможет как мертвому припарки! Москва слезам не верит. А тем более крокодильим слезам…

Они встретились глазами. Брови у Рейзл были насуплены, как у провинившегося ребенка. Шмая не выдержал и улыбнулся. Она отвернулась, вытирая слезы кончиком шали.

Заметив Овруцкого, который спешил сюда, она совсем смутилась и, взяв мужа за рукав, попросила:

— Ну, пойдем домой. Отдохнешь немного… Пойдем скорее!

Шмая только махнул рукой, продолжая обтесывать доску:

— А чего я там не видел? Пустой дом… Жены нет, детей нет… Вот закончу работу и пойду искать теплый уголок у какой-нибудь молоденькой колонистки…

— Ты хоть сейчас оставь свои шуточки!

Шмая положил топор на бревно, расправил плечи и, глядя на заплаканную жену, сказал:

— Вот что, милая моя, если ты забыла, хочу тебе напомнить: я люблю шутить, но только не в серьезном деле. Десять лет знаешь меня, и, кажется, никогда мы не ссорились, не обижали друг друга. Дети — свидетели… Ты мне дорога, ты мать моего ребенка. Давай договоримся, что таких историй никогда больше не будет. Я этого не люблю. Мы живем среди людей, и нас люди до сих пор уважали… Не будем позорить наше доброе имя…

Рейзл долго молчала, опустив голову, а потом тихо проговорила:

— Ну, хватит тебе мучить меня… Прости! Этого больше никогда не будет…

— Вот так я люблю! — оживился Шмая, и лицо его сразу стало, как всегда, добродушным и ласковым.

— Я пойду домой, затоплю печь. Приходи обедать…

— Хорошо! Как закончу, приду… Ты ведь знаешь, взялся я за дело, не уйду, пока не дам всему толк. А здесь надо работать лучше, чем у себя дома, понимаешь?

— Понимаю, — бросила она и, заметив, что приближается Овруцкий, быстро пошла домой.

Тот подошел к Шмае, присел рядом с ним на бревна, пряча в усах улыбку:

— Что, помирились? Ну, поздравляю! Так я и знал…

Шмая ничего ему не ответил, а запел еще громче.

— Эй, Шмая-разбойник, что это с тобой сегодня происходит? — спросил, проходя мимо, кто-то из колонистов. — Праздник у тебя какой-нибудь?

— Не спрашивай, — весело ответил тот. — Двойной у меня сегодня праздник…

— Что ж это за двойной праздник?

— Ну, о первом вы сами знаете. Разве не праздник, что мы наконец избавились от Авром-Эзры и всей его компании?.. Ну, а второй… — Шмая на минуту задумался, лукаво посмотрел на Овруцкого и, прищурив глаза, добавил: — Об этом я сегодня не скажу. Это мой секрет… К тому же, все будете знать, скоро состаритесь! Одним словом, если я вам говорю, что у меня двойной праздник, можете мне поверить… Я не люблю бросать слова на ветер, когда дело касается серьезных вещей…

Глава двадцать вторая СЕКРЕТ ДОЛГОЛЕТИЯ

«Леший знает, кто и зачем выдумал вас, женщины! Если только для того, чтобы было кому досаждать мужчинам, не давать им покоя, терзать их грешные души, то это, видно, был самый зловредный пакостник, и он заслужил, чтобы его жарили в пекле на самой горячей сковородке.

Подумать только, сколько приходится страдать несчастным мужчинам! Какое ангельское терпение надо иметь, чтобы выносить женские капризы и придирки! Просто в голове не укладывается, какая страшная жизнь была у турецкого султана, имевшего на своей шее целый гарем, и как тяжело пришлось бедняге Соломону Мудрому, у которого, говорят, было на хозяйстве семьсот жен и триста наложниц!

Шутка сказать, этакая орава! А ведь у каждой, поди, был свой характер, свои заскоки, свои повадки!

Вот у меня, грешного, слава богу, одна-единственная жена, и то я порой не знаю, как с ней сладить».

Эти мысли посетили Шмаю именно тогда, когда он стоял на краю виноградной плантации, протянувшейся от самого Ингульца и взбегавшей террасами чуть ли не до горизонта. Он привычными движениями подхватывал верейки с сочными гроздьями винограда и грузил их на автомашины, которые выстроились вдоль каменной ограды, отделяющей виноградник артели от дороги. Женщины и девчата, языкатые и шумливые, со всех сторон тащили к нему полные до краев верейки и подмигивали: мол, давай быстрее, а иные кричали еще издали, махая платками:

— Эй, «тяжелая индустрия», не отставай, давай веселее!

«Тяжелая индустрия»… Это еще что за новость?

— Такое, видать, у меня счастье, — вздыхает Шмая, — присобачат мне какое-нибудь прозвище и как гвоздь в доску вгоняют. Навсегда, навеки! Так было с «разбойником», а теперь, с некоторых пор, пошла в ход эта самая «тяжелая индустрия»…

Было время, когда я в одиночку ходил по усадьбе с топором, молотком, пилой и хозяйничал. Тут надо крышу починить, там забор поставить, здесь досок напилить, там проложить трубы к плантации, чтобы не бездельничали воды Ингульца, а поливали бы участки, когда солнце безбожно сушит землю. Мало ли работы в таком большом хозяйстве! Приходилось и плуги ремонтировать, и бороны, подковывать лошадей, которые не хотели бегать по нашему каменистому грунту босиком.

Стал я мастером на все руки. В самом деле, не будешь же каждый раз вызывать из соседних сел, из Херсона и Днепропетровска столяра, слесаря, механика, когда есть на месте Шмая-разбойник, который за все берется и у которого, как говорят люди, все получается неплохо.

Вот и дали мне тогда еще одно прозвище: «тяжелая индустрия».

Дела у нас чем дальше пошли веселее, виноградник буйно разросся, и помаленьку мы дошли до того, что стали миллионерами. Появилась у нас свободная копейка, стало быть, можно теперь и строить. Тогда наши правленцы выделили большую группу крепких хороших ребят и сказали: «Вам и карты в руки, стройте! Постепенно войдете во вкус, и дело у вас пойдет как по маслу. А если сначала получится у вас не совсем так, известно ведь: первый блин комом. Второй пойдет лучше!»

И вот в один прекрасный день вызывает меня Овруцкий и говорит:

— Ну, «тяжелая индустрия», хватит тебе кустарничать. Раньше не по праву присвоили тебе это звание, а теперь оно будет в самый раз… Выделили тебе группу орлов. Сам подучись, их научи и действуй…

Тут уж я не выдержал и говорю:

— Спасибо за высокую честь, но сколько живу на свете, я не любил быть начальником. Всю жизнь я был простым ремесленником, простым солдатом, выше ефрейтора не поднимался. Вот и хочу рядовым или ефрейтором остаться. Для меня этот чин в самый раз!

— Э, брат, так дело не пойдет! — сказал Овруцкий. — Плох тот солдат, который не стремится стать генералом!.. Выходит, зря мы тебя посылали в область на курсы строителей? Да к тому же ты знаешь, сколько нам теперь строить придется…

Ну что ты скажешь? Попался! Придется подчиниться. Знал бы, с какой целью меня посылали на эти курсы, разве поехал бы? Да ни за какие блага!

С тех пор и пошло! Зимой, летом, осенью, весной строим. И столько понастроили за эти годы, что колонию «Тихая балка» следовало бы уже переименовать в «Гремучую балку». Не узнать наш поселок! От построек, что остались нам в наследство от Цейтлиных, вы здесь уже почти ничего не найдете. Душа радуется, когда смотришь на новые каменные коровники, конюшни. А клуб, детский сад, контора! А одна винодельня чего стоит! Прямо с плантации везут сюда, под прессы, виноград! И такое вино у нас получается — пальчики оближешь!..

Да, были времена, когда на меня иные колонисты смотрели, как на приблудную овцу. Посидит, мол, на крыше, потом отдохнет, наберется сил и прощай, «Тихая балка»! Прибился, мол, человек к чужому берегу и живет временно, приймаком. Трудится, правда, старательно, но это не настоящий потомственный колонист-виноградарь, который обеими ногами стоит на земле, врос в нее душой. Что с такого возьмешь?..

Правда, это меня глубоко обижало, но я виду не подавал.

А теперь совсем другое дело! Кто посмеет сказать, что я не стою обеими, ногами на земле? Хотя на земле я мало стою, больше стою на лесах и сижу на крышах, на стропилах…

Но часто приходится спускаться с крыш. Это тогда, когда начинается горячка на виноградной плантации. Сбор винограда. Тут уж, хоть кричи, хоть плачь, тебе ничего не поможет.

Прибегают к нам бабы и подымают гвалт, будто их режут:

— Давай, «тяжелая индустрия», выручай! Возьми свою гвардию и к нам. Ваши постройки не закиснут, подождут, а виноград ждать на лозах не желает. Он просится в чаны и бочки. Вино, небось, любите пить, то давайте к нам!

И тут тебе уж ничего не поможет. Бабы как насядут, тогда ты пропал. Отбрехаться не сможешь.

Вместе с бабами на нас наседает моя Рейзл. На винограднике она большая начальница. Вы ведь помните, как она кричала, что ни за какие блага в артель не пойдет, а теперь ее оттуда и не прогонишь. День и ночь пропадает на плантации. В особенности теперь, когда начался сбор урожая. Забыла все на свете, будто нет у нее ни дома, ни мужа, ни коровы, ни детей.

А семья наша выросла. Жена мне подарила еще двух девочек, чтобы Мишке было кого драть за косички, кого дразнить. Когда эта святая троица собирается вместе, тогда и в цирк не надо ходить. Переворачивают наш дом вверх ногами. Уже шутили соседи, когда две девчонки мне родила моя жена. Говорили, ну, слава богу, у Шмаи-разбойника пошли девчата. Это лучший признак того, что войны больше не будет. Подкрепление армии он больше не дает. Не будет солдат, значит, и войны не будет…

Вот недавно примчались наши бабы и согнали нас с крыши. Надо клуб закончить, а те подняли шум на весь район. Сколько я их ни упрашивал не трогать нас, ведь мы тоже нынче по твердому плану трудимся, но куда там! Пришлось на время отложить в сторону инструмент и слезть с крыши. Что с ними поделаешь?..

И вот наш разбойник, бронзовый от загара, стоит босиком на горячей, как огонь, каменистой земле в широкополой соломенной шляпе, в расстегнутой до пояса рубахе и, засучив рукава выше локтей, грузит виноград. Он старается не отставать от женщин и девчат, которые все подносят и подносят плетенные из лозняка верейки, полные ароматного винограда. Подхватывая на ходу, он ставит их в кузовы грузовиков, то и дело подгоняя сборщиц:

— Ну-ка, бабоньки, больше жару! Мы вам покажем, как нужно грузить виноград!.. Наш виноградник в этом году не подвел нас, так давайте и мы не будем его подводить!


Солнце уже повисло над головой. Между буйно разросшимися лозами мелькают белые платочки. Женщины, девчата, подростки ловко срезают увесистые, сочные гроздья. В воздухе стоит пьянящий запах спелого винограда. Между рядами одна за другой вырастают верейки, через края которых свисают сизые, красные, золотистые гроздья. Вокруг вереек и ящиков жужжат трудяги-пчелы, прилетевшие сюда со всей округи, чтобы поживиться драгоценным нектаром. Каждый раз то на одном, то на другом краю плантации вспыхивает задорный девичий смех, раздается громкая песня, и Шмае подчас кажется, что сегодня большой праздник. Хочется и ему петь, смеяться, шутить вместе со всеми, но работы уйма. Каждый раз подкатывают машины, и только поспевай грузить!

Девчата приносят верейки с виноградом, смеются, заигрывают с шоферами, которые не могут отвести глаз от безбрежной плантации, от богатого урожая.

Жена Шмаи щедро угощает их.

— А знаете, — охотно рассказывает она шоферам, — тут у нас был когда-то один богач, Цейтлин по фамилии… Скупой, как сто чертей. При нем вы не попробовали бы и ягодки. Когда начинался сбор винограда, он со всей семьей, со всеми родичами дневал и ночевал на плантации. А девчат во время работы заставлял петь до хрипоты. Как вы думаете, для чего? А для того, чтоб рот был все время занят и они не могли бы есть виноград… Разорится, сатана, если девчонка съест гроздь!..

И снова вспыхивает задорный смех.

— Не стесняйтесь, ребята, — приглашает Шмая приехавших из города шоферов, — будьте у нас, как дома, ешьте на здоровье. У нас нынче урожай на славу… Эти девчонки постарались, не сглазить бы… — И он подносит ребятам гроздья винограда, объясняя при этом, какой это сорт и какое вино из каждого сорта можно получить. — Вы думаете, что только виноград у нас хороший? Девчата у нас еще лучше! Вы только поглядите, какие они! Где еще вы таких невест найдете? А вы зеваете…

Шмая-разбойник только хотел было повести речь о том, какие в артели замечательные невесты, как послышался звон рельса, оповещающий, что наступило время обеденного перерыва. И сборщики винограда — девчата, женщины, подростки — стали собираться к большому шалашу.

Шмая опустился на солому у ветвистого богатыря ореха, образовавшего возле шалаша настоящий шатер, развязал свой узелок, приготовленный женой, вынул кувшинчик молодого игристого вина, поставил его на камень и, подмигивая шоферам-гостям, сказал:

— Ну, ребята, отведайте нашего винца! Это такое вино, что если даже автоинспектор остановит, тоже ничего вам не будет. От нашего вина не пьянеют, только настроение становится хорошим. Это тебе не водка и не самогон, от которых люди чумеют… Присаживайтесь, пейте!

Никто не смог устоять против соблазна, и через несколько минут, только попробовав Шмаиного вина, приезжие развеселились. Раздался смех, громкий говор, послышались шутки, без которых никогда здесь не обходится. И скоро показалось, что под орехом у огромного, наскоро сколоченного шалаша собралась большая дружная семья…

Угостив гостей, наш разбойник тоже опорожнил две кружечки, с удовольствием крякнул, вытер губы рукавом. Глаза его заискрились.

— Эх, друзья мои! Хорошо все-таки жить на свете! — сказал он, глядя на шоферов, закусывавших свежими пирогами. — Теперь у нас уже порядок есть, сами видите, и хлеб и к хлебу, как старики говорят. А досталось все это нам совсем не легко. Взгляните, какая у нас виноградная плантация — любо посмотреть, правда? А ведь земля наша каменистая, безводная… Представляете себе, сколько труда пришлось в нее вложить? Да, идешь по винограднику, конца-края ему не видать. Настоящий лес. Иной раз заблудится здесь влюбленная парочка, не найдешь ее до утра! А посмотрите на наш поселок! Чем не город?

Хорошо у нас! Вот и приезжайте сюда свататься. Только помните, девчат отсюда не отдаем, к себе женихов принимаем, поняли? А то есть еще такие хитрецы! Приезжают, приглядываются, и смотришь — хорошая сборщица уже тю-тю… Забрали! Нет, братцы, так дело не пойдет! Нам тоже нужны хорошие люди, а шоферы тем более, для них у нас работы хоть отбавляй.

А летом к нам со всех концов страны съезжаются гости. Поразлетелись отсюда наши птенцы, кто — в институты, кто — на фабрики, стройки, заводы, в армию, а в родной уголок, к Ингульцу, все-таки всех тянет…

Да… Вот недавно гостил у меня мой старший сын, может, встречали его — Саша, Саша Спивак. Жаль, мало побыл здесь, спешил. Работа у него нелегкая. Офицер он у меня. Служит на границе, начальник пограничной заставы. Охраняет со своими ребятами границу, чтобы какая-нибудь мерзость не пролезла к нам. Беспокойная это служба. Неохота ему было так скоро уезжать отсюда, понравилось ему очень у нас. И девчата наши, невесты ему понравились. Сказал, выпросит отпуск у начальства и приедет сюда свадьбу играть… У него уже есть на примете одна красавица. Только я вам не скажу, кто она… Это только мы трое — он, я и она — знаем… Правда? — обвел он улыбающимся взглядом кучку смуглолицых девчонок, которые, сидя в сторонке, переглядывались и хихикали, а когда он посмотрел на них, замахали руками, вскочили и разбежались кто куда.

Шмая потянулся к корзине, взял увесистую гроздь золотистого винограда, полюбовался ею минутку и продолжал:

— Вот она, красота наша! Целые книги поэты о ней написали, и даже, говорят, сам царь Соломон тоже вроде что-то написал… Когда-то читал я «Песнь Песней»… Там говорится о винограднике и об одной невесте, забыл, как ее зовут. Конечно, виноград — хорошая вещь. Эта маленькая гроздь людям кровь согревает на свадьбах и праздниках… Есть такие темные люди, которые думают, что виноград растет прямо в плетеных верейках, в корзинах. Эге, пока ты его в корзинах увидишь, глаза у тебя на лоб вылезут. Виноград — это такая цаца, вокруг которой надо на цыпочках ходить. Это тебе не ячмень и не овес, хоть и с ними, с ячменем и овсом, немало хлопот!.. У нас, видите, какой виноградник, целый лес, и разные сорта в нем растут, а каждый сорт имеет свои причуды и капризы, каждая лоза иначе, чем другие, воспитана, и обойдешься с ней не так, неважно будешь выглядеть, когда дело дойдет до сбора урожая…

Конечно, жена моя могла бы вам больше рассказать о винограде, она возле него ходит всю жизнь, с малых лет. Ее отец, дед, прадед тоже были виноградарями. Но и я кое-что в этом деле кумекаю, хоть меня больше всего тянет на крышу…

Да… Вот, скажем, ребята, начинается весна. Снег только-только сполз с виноградника. Приходят на плантацию девчата, ну и, конечно, тащат с собой и «тяжелую индустрию» — меня и моих ребят. Начинаем, значит, открывать виноградную лозу, которая перезимовала, аккуратно прикрытая землей, чтобы, упаси бог, не простудилась. И тогда начинается работа. Не буду вам подробно рассказывать обо всем. Скажу только, что особенно много мороки с почвой. Земля очень любит пить. Благо еще, что она вина не пьет, а то никакие винные подвалы не выдержали бы такого потребителя!..

Потом что надо? Потом надо, чтобы солнышко пригревало, чтобы дождик поливал. А если нет ни солнца, ни дождя, что тогда? Тогда, мои дорогие, плохо, очень плохо, прямо беда! Тогда и песен здесь не поют, и смеха не услышишь, и ходят люди мрачные, как туча. И даже не пробуй пошутить, сам рад не будешь…

Но вот выглянуло солнце, полил дождик. Опять повеселели виноградари, снова можно пошутить, девчата опять поют, пишут любовные письма своим женихам, а бухгалтер начинает подсчитывать доходы, расходы, дебет и кредит — холера его знает, как это называется на бухгалтерском языке…

Но вы думаете, что это уже все, что можно сложить руки и ждать, пока виноград поспеет? Как бы не так! Ведь не вы одни следите, как он растет, — за виноградом еще следят миллиарды разных паразитов, готовых наброситься на него еще до того, как покажутся чуть заметные гроздья. Если прозеваешь, вся твоя работа пойдет прахом, сожрут паразиты все с потрохами. Проходит еще немного времени. А там, смотришь, опять ни единой тучки на небе не видать. Снова начинаются тревоги. К тому же не дремлют сорняки, пристраиваются к лозам и начинают высасывать из земли последние соки.

Да, люди добрые, десятый пот с тебя сойдет, пока выведешь лозу на правильный путь, покуда дождешься вот таких гроздьев…

Деликатное это растение! Пришло оно к нам из теплых краев, и сколько мы ни приучаем лозу к холодам, заморозкам, она никак привыкать к ним не хочет. Стало быть, надо ухаживать за лозой, как за барышней, иначе беда!

Видите, что теперь у нас делается? Надо поспеть вовремя убрать виноград, быстрее послать в город, чтоб и горожане его попробовали, получили удовольствие. А большую часть урожая отправляем на свою винодельню. Посмотрели бы вы, что теперь там творится! Подойдешь поближе, опьянеешь от одного запаха. Прессы работают, аж скрипят. Вино у нас знаменитое! Иные, знаете, любят вино, что в бутылках с красивыми наклейками, этикетками. Им бы только пестрая бумажка была… А вот настоящие знатоки очень уважают наше вино. С виду оно, возможно, и не такое красивое, как другие, крепленые, но поверьте мне, натуральное вино — самое лучшее и самое полезное из всех сортов! Наши вина подают к праздничному столу и в Москве, и в Киеве, и в Донбассе… Где вы только не встретите наше вино!

Шмая-разбойник на минутку замолк, набил трубку ароматным табаком, угостил гостей. И тут какая-то из женщин, собирая в кошелку посуду, сказала:

— Шмая, голубчик! Все знают, что ты уже у нас настоящий профессор в этом деле. Но ты бы лучше рассказал гостям о другом… Вот уже сколько лет мы тебя знаем, а ты все не стареешь. Годы проходят, а ты все такой же! Может быть, у тебя есть какой-то секрет, свой секрет молодости, долголетия?..

Наш разбойник задорно рассмеялся:

— Ну, конечно, у меня есть секрет долголетия! И не один он у меня… Если попросите меня, сразу открою вам секрет! Я человек не скрытный и не жадный. Поделюсь с вами. Только наберитесь терпения. Одну минуточку, дайте докурить. Сейчас вам открою секрет, как прожить сто двадцать лет и не состариться… Ну, конечно, расскажу не по-ученому, а так, как я, простой рабочий человек, это понимаю. Университетов я не проходил и много толстых книг тоже не читал. Так что не обижайтесь, если будет немного не так…

Да, слыхал я, что какие-то ученые давно ломают себе голову над тем, как продлить человеку жизнь. Очень хотят, значит, найти секрет долголетия. Один профессор, говорят, чуть было не добился успеха… Чудак установил, что нужно мало работать, много есть, много спать, отдыхать, получать много денег и таким путем продлить себе жизнь… Другой мудрый ученый — мне его в прошлом году показывали, когда я поехал на выставку, — очень добросовестно искал этот секрет. Он даже лекцию читал в клубе о том, как, значит, продлить жизнь… Ну, этот советовал есть простоквашу и не пить сырой воды, словом, не есть, не пить и за дамами не ухаживать… А я посмотрел на него — тощий-претощий, кожа да кости. Подуй на него, и он упадет. И на что, подумал я, нужно тебе это самое долголетие и чему ты можешь научить людей?.. Я узнал, что он много лет питался одной простоквашей, редко выходил на улицу, так как там, на улице, полно микробов… В общем, берег себя страшно. И что вы думаете? Читаю я недавно в газете, что он уже отдал богу душу, еле дожив до пятидесяти пяти лет. Говорят, что после его смерти осталось несколько ученых трудов, в которых даются трогательные советы, как продлить свои годы и как долго оставаться молодым и красивым…

А, кроме шуток, хорошо все-таки было бы, если б хорошие люди жили долго и не старели так быстро! В самом деле, что за безобразие! Только начинаешь вкус в жизни понимать, как тебя уже подстерегает старость, а за ней старая карга смерть плетется. Хоть я и простой, неученый человек, но я тоже размышляю над тем, как продлить жизнь людям. И, кажется, мои рецепты самые верные. В этом деле я уже собаку съел.

Первый мой секрет долголетия — это жена! Надо все сделать так, чтоб она тебя меньше пилила. Не так, конечно, чтоб уже совсем не пилила. Что это за жена, если она хоть изредка не станет тебя пилить? Тебе будет скучно жить. Но надо стараться, чтобы это случалось как можно реже…

Второй мой секрет вот в чем. Я страх как не люблю врачей, микстур, порошков и предпочитаю всем лекарствам хороший кусок жареного мяса и кружку красного вина, гроздь винограда и яблоко из своего сада. Право же, в них целая аптека и даже больше.

Третий мой секрет — это хороший характер. Надо стараться жить с соседями в мире и согласии, поменьше ссориться с ними, поменьше ругаться. Нужно помнить, что соседей больше всего ожесточает зависть. Есть такие, которые занимаются только одним делом: они завидуют. Увидят, что у тебя лучше идут дела, — завидуют, у тебя лучший пиджак — завидуют, купил ты себе новый радиоприемник, отремонтировал своими руками дом, забор — завидуют. Зависть, надо вам сказать, съедает здоровье пудами, тоннами. А я, с тех пор как себя помню, никому еще не завидовал. Трудись так, как я, моя жена, мои дети, не придется тебе никому завидовать, сбережешь здоровье и прибавишь себе несколько лет жизни…

Я уже не говорю о том, как приятно пользоваться уважением коллектива, знать, что никогда никаких подлостей никому не делал, не кривил душой, что совесть у тебя чиста и ты можешь смело смотреть в глаза каждому и ходить с высоко поднятой головой. А если голова высоко поднята, конечно, выглядишь моложе….

Четвертый секрет долголетия — это радость, доставляемая детьми. Вот посмотрите, как у нас. Ребята наши растут, как на дрожжах, чтоб не сглазить. Старших хлопцев я уже не считаю — они уже вышли в люди, работают на электростанции, завели свои семьи, отстроились, а к нам приходят в гости. Не хвалясь скажу, ими можно гордиться. Им под стать наши младшие — Мишка и девчонки. Мишка, который родился, когда я под Перекопом был, стал мастером на все руки. А девчонки в школу бегают. Красивые, крепкие, веселые. В поселке их хвалят, и краснеть за них не приходится. О моем пограничнике и говорить нечего. Хороший парень. Это тоже прибавляет годы жизни…

Теперь мы с вами подошли к самому главному секрету. Это — труд. Старайся хорошо и много трудиться, не сидеть без дела, не бить баклуши. От безделья и лени человек слабеет и дряхлеет. Когда много работаешь, ты всегда занят, всегда находишься в движении, и кровь твоя не застывает, а циркулирует, как часы.

Выходишь ты на улицу, видишь новые постройки, новые здания, — в них вложен и твой труд. Ты любуешься и гордишься тем, что сделано твоими руками, и от радости тебе прибавляется еще несколько лет жизни. К тому же, вечно занятый работой, ты забываешь о том, что стареешь, нет у тебя времени думать о всяких болячках и хворобах. А раз ты не думаешь о старости и болезнях, то и они от тебя отступают, как черт от ладана. И это, поверьте мне на слово, куда лучше всякой простокваши и зельтерской воды… Кроме всего, надо гнать от себя меланхолию, быть веселым, любить шутку, остроту, улыбаться, смеяться..

Да, чуть не забыл еще об одной очень важной штуке. Нужно всегда помнить, что жизнь наша не поезд — купил билет до такой-то станции, садишься в вагон, и гайда. Едешь по точному расписанию и графику; знаешь, когда выехал и когда приедешь. Нет, брат, так не бывает. Если ты за всю свою жизнь горя не хлебнул, не побывал в сложных переплетах, не подставлял там, где надо, свое плечо, не приносил людям пользы, тогда не поймешь, что такое жизнь, что такое настоящее счастье, и не сможешь оценить его как следует.

А теперь взгляните на меня, Шаю Спивака, Шмаю-разбойника. Сколько горя перенес я на своем веку, сколько дорог прошел, сколько раз подставлял свое плечо, когда надо было помочь людям, сколько строил, трудился. Так посудите сами, люди добрые, имею ли я право сбросить со счетов какой-нибудь десяток-другой лет? Вы должны понять, что жизнь передо мной в долгу и мне с нее еще кое-что причитается!

Ну вот, собственно, мой секрет долголетия. Ничего я от вас не скрыл. Нравится он вам, можете им воспользоваться. Не нравится, не хотите? Что ж, в обиде не буду. Ешьте на здоровье простоквашу и принимайте пилюли!..

Загрузка...