Эрнест Перигрю забросал Смайли вопросами о колониализме. Рано или поздно Перигрю подвергал этому испытанию любого, кто приезжал в Сэррат, и его вопросы всегда носили почти оскорбительный характер. Он был беспокойный юноша, сын английских миссионеров в Западной Африке и один из тех, кого Служба почти вынуждена нанимать благодаря их редкостному багажу знаний и лингвистическим способностям. Как обычно, он сидел в стороне от других в глубине библиотеки, устремив вперед свое худощавое лицо и подняв кверху длинную руку, будто защищаясь от нападок. Вначале вопрос звучал разумно, но затем выродился в тираду, против безразличия Великобритании к судьбе ее бывших порабощенных подданных.
– Да, пожалуй, готов согласиться с вами, – ко всеобщему удивлению, вежливо сказал Смайли, выслушав его до конца. – К сожалению, напрашивается ответ: “холодная война” породила в нас своеобразный косвенный колониализм. С одной стороны, мы отказались практически от всех аспектов национального самосознания в пользу американской внешней политики. С другой – мы заработали себе отсрочку исполнения приговора за свое видение собственной колониальной сущности. Но хуже всего то, что мы поощряли американцев вести себя таким образом. Не то чтобы они нуждались в таком поощрении, но им, естественно, это было приятно.
Хансен говорил почти то же самое. И почти такими же словами. Но если Смайли почти не утрачивал при этом своей учтивости, Хансен уставился мне в лицо пламенными красными глазами, загоревшимися еще там, в аду, из которого он возвратился.
Я вылетел из Израиля в Бангкок, потому что Смайли сообщил, что Хансен сошел с ума, что он знает слишком много секретов. Сообщение пришло на имя начальника отделения в Тель-Авиве, и его надлежало расшифровать самому. Смайли тогда возглавлял Отдел безопасности Службы и носил почетное звание заместителя ее главы. Когда бы я о нем ни слышал, он всегда, казалось, только и делал, что затыкал один канал утечки за другим или улаживал какой-нибудь скандал. Я провел жаркий уикенд, пропотев над кипой доставленных нарочным документов, и битый час успокаивал по телефону Мейбл, павшую перед последним препятствием на трассе ее ежегодной гонки за звание капитана женской команды нашего гольф-клуба и подозревавшую интриги.
Не знаю, почему они так относятся к Мейбл. Может, их отталкивает ее простая манера говорить. Я сделал все, что мог. Я сказал ей, что ничто в нашем ведомстве не может сравниться с интриганством этих жен из Кента. Я обещал, что по возвращении устрою ей великолепный отпуск. Не помню, куда мы должны были отправиться, потому что отпуск так и не состоялся.
Досье Хансена обрисовало мне человека, с какими я не раз встречался, поскольку мы немало таких привлекаем. К ним принадлежал и я, да и Бен тоже: англичанин-полукровка, для которого Служба становится приемной родиной и наделяет его несуществующими качествами.
Как и я, Хансен был наполовину голландцем. Может, именно поэтому Смайли остановил свой выбор на мне. Он родился в долгую ночь немецкой оккупации Голландии и воспитывался в тени Делфтского собора. Родители его матери, служащей туристской конторы “Томас Кук”, были родом из Англии, и, когда началась война, они убедили ее возвратиться с ними в Лондон. Она отказалась и вместо этого вышла замуж за делфтского кюре, которого год спустя расстреляли немцы и который оставил после себя беременную жену. Не пав духом, она стала членом английского подполья и к концу войны возглавляла разветвленную агентурную сеть с собственной связью, осведомителями, явками и прочими службами. Сотрудничество моей матери со Службой выражалось практически в том же.
В досье не говорилось, каким путем младенец Хансен попал к иезуитам. Возможно, мать переменила веру. То были еще темные годы, и, если того требовала обстановка, она могла поступиться своими протестантскими убеждениями во имя приличного образования ребенка. Подари иезуитам его душу, могла рассуждать она, и они наделят его умом. Или она уже тогда распознала изменчивую натуру своего сына, которая правила всей его жизнью, и решила подчинить его более строгой религиозной дисциплине, чем у благодушных протестантов. Если так, то это была мудрая женщина. Хансен набросился на веру, как набрасывался на все, – со страстью. Он побывал у монахинь, у братьев-монахов, у священников и у ученых. Затем, когда ему исполнился двадцать один год, его, обученного и набожного, но пока еще послушника, отправили в семинарию в Индонезии, чтобы познакомить с обычаями неверных на Суматре, Молуккских островах и на Яве.
У Хансена, как и у многих голландцев, Восток, казалось, вызывал чувство инстинктивной любви. Истинный голландец, подобно знаменитой сосне Гейне, может стоять среди плоской равнины на своей маленькой родине и вдыхать азиатские ароматы лимонной травы и кухонных горшков, принесенные свежим морским ветром. Хансен пришел, увидел и был побежден. Буддизм, ислам, ритуалы и предрассудки дикарей в самых отдаленных уголках – он набросился на все это с рвением, возраставшим по мере того, как он углублялся в джунгли.
Языки тоже давались ему легко. К его родным голландскому и английскому он без труда добавил французский и немецкий. А теперь он овладел тамильским, кхмерским, санскритом и знал даже немного кантонский диалект, проходя порою сотни миль по холмистой местности в поисках недостающего диалекта или ритуала. Он писал работы по филологии, о свадебных обрядах, рукописных заставках и обезьянах. В дебрях джунглей он обнаруживал храмы и завоевывал награды, которые его Общество запрещало принимать. Через шесть лет бесстрашных исследований и поисков он стал не только образцом учености у иезуитов, но и настоящим священником.
Но какой секрет может продержаться шесть лет? Постепенно стала выходить наружу изнанка его жизни. Хансен – художник до мозга костей. Аппетиты Хансена. Не оборачивайтесь, но вот идет одна из девиц Хансена.
Погубили же его масштабы и длительность: как только началась проверка, оказалось, что в его жизни нет нетронутого уголка, нет дороги без перекрестка. Женщина там и здесь, а то и мальчик или два, в общем, каких только верований не нагляделся я на земном шаре, каких только священнослужителей не повидал я на своем веку, но подобное греховодничество скорее связано с подчинением вере, чем с ее нарушением.
Эта всепоглощающая слабость в каждом кампонге, в каждой улочке, это ненасытное беспутство процветали, как теперь известно, у них под самым носом больше десятка лет с участием девочек, которые, по западным меркам, едва достигли возраста первого причастия, не говоря уж о супружеском ложе, – многие, кстати, находились под защитой церкви, – из-за всего этого Хансен вдруг стал драматично беззащитным. Имея перед собой доказательство столь длительного и самозабвенного греха, отец-игумен скорее опечалился, чем возмутился. Он велел Хансену возвратиться в Рим, предварительно направив письмо руководителю Общества. Из Рима, сообщил он Хансену с грустью, его, вероятно, отправят в Лойолу в Испании, где квалифицированные психотерапевты помогут ему справиться с его достойной сожаления слабостью. После Лойолы… в общем, начнем с самого начала, возможно, в другой части света еще одно, не похожее на это десятилетие.
Но Хансен, как и его мать прежде, упрямо отказался покинуть свою вторую родину.
В растерянности отец-попечитель отправил его в отдаленную миссию в горах, руководимую традиционалистом суровой школы. Там Хансену пришлось испытать варварство домашнего ареста. За ним следили, как за безумным. Ему запрещалось покидать пределы дома, ему не давали книг и газет, запрещали веселиться и заводить приятелей. Мужчины по-разному относятся к заключению, как по-разному реагируют на высоту, холод или смерть. Хансен реагировал на это ужасно и через три месяца больше не мог этого вынести. Однажды, когда два его брата-попечителя сопровождали его на мессу, он столкнул одного из них с лестницы, а второй убежал. Затем он перебрался в Джакарту и, не имея ни денег, ни паспорта, ушел в подполье в борделях, которые хорошо знал. Девушки стали о нем заботиться, а он выполнял обязанности сутенера и вышибалы. Он подавал пиво, мыл бокалы, вышвыривал буянов, выслушивал исповеди, помогал, кому нужно, играл с детьми в задней комнате. Я представляю, поскольку теперь знаю его, как он выполнял все эти свои обязанности – просто и без суеты. Ему недавно минуло тридцать, и его желания горели ярко, как никогда. Но вот в один прекрасный день, поддавшись какому-то порыву, Хансен побрился, надел чистую рубашку и предстал перед британским консулом, чтобы востребовать свою британскую душу.
Консул же, не страдавший отсутствием ни зрения, ни слуха, был давнишним сотрудником Службы; он выслушал рассказ Хансена, задал для видимости пару вопросов и, прикрывшись маской безразличия, резво приступил к делу. Уже много лет он искал человека со способностями Хансена. Его замашки нисколько консула не смущали. Ему это нравилось. Он затребовал из Лондона данные на Хансена; понемногу он стал одалживать ему небольшие суммы денег под расписку в трех экземплярах, потому что не хотел обнаруживать свой энтузиазм. Когда же Лондон ответил, что у матери Хансена – белая полоска, означавшая, что она прежде была агентом Службы, чаша весов перевесила в пользу Хансена.
Прошел месяц, и Хансен наполовину пришел в сознание, а это означало, что он знал, но только наполовину, да и то едва ли, что установил своего рода контакт с тем, что с определенной натяжкой можно назвать Британской разведкой. Еще через два месяца, как всегда непоседливый, он уже путешествовал по южной Яве якобы в поисках древних свитков, а в действительности собирал для консула сведения о подрывном коммунистическом движении, ставшем его нынешним антихристом. К концу года он был на пути в Лондон с новым британским паспортом в кармане – правда, на вымышленную фамилию.
Я обратился к досье за данными о его подготовке за все шесть месяцев. Сэрратом занимался долговязый и вредный эстонец по имени Клайв Беллами. “Отлично справляется с практическими заданиями, – пишет он в своей заключительной характеристике на Хансена. – Обладает первоклассной памятью, хорошей реакцией, самостоятелен. Требует жесткого обращения с собой. Если на моем корабле вспыхнет бунт, первым, кого я подвергну порке, будет Хансен. Оснастка хорошая, но при отличном рулевом”.
Затем я просмотрел оперативные данные. Здесь тоже все было в порядке. Поскольку Хансен все еще был голландцем по происхождению, руководство решило не менять этого и не выпячивать его английские качества. Хансен было взбрыкнул, но его укротили. За границей в то время на англичан смотрели как на американцев, но без их влияния, поэтому Руководство было готово мать родную заложить ради шведа или западного немца. Даже с канадцами заигрывали, хотя тех было куда легче заполучить. Вернувшись в Голландию, Хансен оформил свои отношения с иезуитами и отправился на Восток в поисках работы. В те дни в ряде западных столиц разместились научные центры по изучению Востока. Хансен посетил их и заручился обещаниями одних и согласием других. Восточное отделение французского телеграфного агентства взяло его в качестве внештатного корреспондента. Лондонский еженедельник с подачи Руководства приготовил для него место при условии, что ему не придется платить. Мало-помалу крыша для него была готова, причем такая, что он мог отправиться куда угодно и задавать какие угодно вопросы; разобраться в его финансовом положении было практически невозможно, так как не было возможности разобраться, кто и сколько ему платит и за что. Пришло время его запускать. Пусть британские интересы в Юго-Восточной Азии вместе с империей пошли на убыль, но там по колено завязли американцы, которые вели официальную войну во Вьетнаме, полуофициальную – в Камбодже и тайную – в Лаосе. Довольствуясь вторыми ролями, мы были только рады предложить им бесценные таланты Хансена.
Шпионская техника может дать многое. С ее помощью можно сфотографировать урожай и окопы, танки и ракетные установки, а также следы шин и миграцию оленей. Она может сработать при звуке русского истребителя, преодолевающего звуковой барьер на высоте сорока тысяч футов, или когда китайский генерал рыгнет во сне. Но заменить человеческий разум она не может. Она не может сказать, что творится в душе у камбоджийского крестьянина, чей урожай уничтожен дотла бомбардировщиками доктора Киссинджера, чьи дочери стали городскими проститутками, а сыновья поддались на уговоры и покинули деревню, вступив в ряды марионеточной армии американцев, или во имя спасения своей же семьи были вынуждены драться на стороне красных кхмеров. Она не может читать по губам партизан джунглей в черных пижамах, самым мощным оружием которых является извращенный марксизм кровожадного камбоджийского психопата с сорбоннским образованием. Она не может вдохнуть выхлопные газы немеханизированной армии. Или же расшифровать радиокоды армии, не имеющей радио. Или вычислить запасы продовольствия для солдат, способных питаться земляными жуками и древесной корой. Или определить нормальное состояние тех, которые, потеряв все, что у них есть, воюют только за будущее.
Хансен же мог. Хансен, приемный азиат, неделями мог обходиться в пути без пищи, сидеть на корточках в кампонгах и слушать бормотание деревенских жителей; Хансен сумел распознать усиливающийся ветер их сопротивления задолго до того, как зашевелился звездно-полосатый флаг на зданиях посольств в Пномпене и Сайгоне. И он мог сообщать бомбардировщикам – что он и делал и в чем потом раскаивался, – он мог сообщать американским бомбардировщикам, в каких деревнях скрывались вьетконговцы. Кроме того, он умел вылавливать людей. Он вербовал себе агентов из любого слоя общества и учил их видеть и слышать, запоминать и докладывать. Он понимал, когда им нужно было знать много, когда – мало, когда их вознаградить, а когда – нет.
Месяцами, а затем годами Хансен занимался этим в так называемых “освобожденных районах” Северной Камбоджи, где правили красные кхмеры, пока в один прекрасный день он не исчез из деревни, где до этого обосновался. Исчез без звука, уведя с собой жителей. Вскоре его зачислили в покойники, как без вести пропавшего в джунглях. И он числился таковым до недавнего времени, покуда не объявился в одном из борделей Бангкока.
– Не торопитесь, Нед, – убеждал меня Смайли по телефону в Тель-Авиве. – Я не буду против, если вы захотите взять еще пару дней из-за разницы во времени.
Что на языке Смайли означало: “Найдите его как можно быстрее и доложите, что нам не придется расхлебывать еще один грандиозный скандал”.
Руководителем нашей разведки в Бангкоке был лысый, грубый, маленький, усатый тиран по имени Рамбелоу, к которому я так и не стал относиться теплее. Когда разведчику пятьдесят, перспектив остается очень немного. Большинство к тому времени бывают засвечены, а многие настолько устают и разочаровываются, что им становится все безразлично. Некоторые устремляются в частные банки или большой бизнес, и редко у кого сохраняется семья. Что-то происходит с их мышлением и мешает им вести открытую жизнь. Но очень немногим, одним из которых был Тоби Эстергази, а другим – Рамбелоу, удается каким-то неведомым образом держать Службу заложницей своих талантов.
Не знаю, какими талантами обладал Рамбелоу. Уверен – низменными, поскольку если он и специализировался на чем-то, то это была людская подлость. Говорят, он содержал пару разложившихся таиландских генералов, которые не желали ни с кем работать, кроме него. По другим слухам, он оказал одному члену королевской семьи какую-то грязную услугу, за которую тот был ему обязан. Как бы то ни было, бароны с Пятого этажа не желали слышать о нем ничего дурного. “И ради бога, не гладь Рамбелоу против шерсти, Нед, – умолял меня Смайли. – Я знаю, что он зануда, но он нам очень нужен”.
Я принял его в своем гостиничном номере. Для внешнего мира я был бухгалтером Марком Сеймуром и не желал выставлять себя ни в посольстве, ни у него дома. Я провел в самолете двадцать часов. Время было вечернее. Манера речи у Рамбелоу была как у букмекера на скачках. Да и выглядел он, пожалуй, так же.
– Мы на этого негодяя напали по ч-и-и-сто идиотской случайности, – рассказывал он мне с раздражением. – Но, натурально, мы тут кое-что нащупали. Держали ушки на макушке. Знаем, что к чему. О таких случаях наслышаны. И не бесчувственные какие-нибудь. Стоит лишь представить, как твоего джо, привязанного к палке, волокут по джунглям неделю кряду и как, натурально, красные кхмеры при этом его пытают. Не страус небось. Знаю, что к чему. Ну, а уж если попался, тебе не до Правил Куинзберри [19], – убеждал он меня, будто я утверждал противоположное. И, выудив носовой платок из рукава своего пропотелого пиджака, он промокнул им свои дурацкие усы. – Нормальный джо через сутки после такого вопить будет, чтобы в него всадили пулю.
– Вы уверены, что он попался?
– Ни в чем не уверен, старина. Слухи, вот и все. Как я могу быть уверен, если этот негодяй не желает с нами говорить? Угрожает применить силу, если попробуем! Насколько знаю я, красные кхмеры ни сном, ни духом о нем не ведали. Голландцам никогда не верил, по крайней мере здесь; воображают, что все это им здесь принадлежит. Хансен из тех, кто ложится на дно, как только становится жарко, а когда все пройдет, он тут как тут: бляху требует и пенсию как ни в чем не бывало. По всем данным, ни одного пальца не потерял ни на руках, ни на ногах. И вообще ни одной части тела не лишился, судя по тому, где прятался. Его засек Даффи Марчбэнкс. Помните Даффи? Хороший парень.
Да, я помнил Даффи, и мне стало не по себе. Я вспомнил его, как только увидел его имя в досье. Это был лихой мошенник из Гонконга, любивший проворачивать быстрые дела – от опиума до снарядов. В течение нескольких непутевых лет мы финансировали его заведение.
– То была чистая случайность для Даффи. Он здесь объявился, прилетел вдруг. На один день – и все. День и ночь – и назад, к жене и своей бухгалтерии. Компания по организации отдыха на море подрядила его купить на побережье сотню акров земли. Сделали дело Даффи и эти его торгаши и всей кодлой закатились в ресторан с девочками. Даффи всегда был не прочь порезвиться на стороне. Заведение под названием “Море счастья” прямо в центре квартала красных фонарей. Говорят, одно из лучших заведений подобного рода. Отдельные кабинеты, приличная еда, если вам она вообще по душе, все прилично, причем девушки оставляют мужчин одних, если те того пожелают.
В ресторанах с девочками, объяснил он, намекая при этом, что сам-то лично он там не бывал, молоденькие официантки в одежде или без нее рассаживаются между приглашенными, кормят их и поят вином, в то время как мужчины рассуждают о высоких материях бизнеса. Кроме этого, в “Море счастья” имелись салон для массажа, дискотека и варьете на нижнем этаже.
– Даффи заканчивает сделку с компанией, получает чек. Он – в ударе. Ну, и решает доставить себе удовольствие с одной из девочек. Договорившись, они удаляются в кабинет. Девушка говорит, что хочет пить и как, мол, для начала насчет бутылки шампанского? Она получает комиссионные, как и все они. Ну, не важно. Даффи не прочь раскошелиться, почему бы нет? Девочка нажимает кнопку звонка, квакает что-то в переговорное устройство, и не успевает Даффи опомниться, как в комнату вваливается здоровенный европеец с ведерком льда на подносе. Ставит его, Даффи дает ему двадцать батов на чай, парень говорит “спасибо” по-английски, вежливо, но без улыбки и уходит. Это – Хансен. Хансен из джунглей. Не портрет – сам, лично!
– Откуда Даффи это знает?
– Ведь он видел его фото.
– Почему?
– О господи, да потому, что, когда Хансен исчез, мы показали Даффи эту чертову фотографию! Мы показывали ее всем, кого знаем, в этом чертовом полушарии! Мы не говорили зачем, просто сказали, как увидите, мол, этого малого, свистните. Между прочим, приказ сверху, не моя идея. Я-то как раз подумал, что это вовсе не безопасно.
Чтобы успокоиться, Рамбелоу налил нам обоим еще по стаканчику виски.
– Даффи шпарит в гостиницу и сразу звонит мне домой. В три ночи. “Ваш парень”, – говорит. “Какой парень?” – спрашиваю. “А тот, чью карточку вы прислали мне в Гонгкерс год назад, а то и раньше. Он – подавала в борделе “Море счастья”“. Ну, вы знаете, как этот старина Даффи выражается. Тот еще язык. Посылаю туда на следующий день Генри. Этот идиот все завалил. Ну, вы, наверно, слышали. Обычное дело.
– Даффи говорил с Хансеном? Спросил, как его зовут? Хоть что-нибудь?
– Ни словечка. Смотрел сквозь него. Даффи – артист. Соль земли. Всегда был таким.
– Где Генри?
– Сидит внизу в холле.
– Позовите его.
Генри был китайцем, сыном гоминдановского военного и нашим главным резидентом, хотя, подозреваю, он давным-давно вступил в контакт с таиландской полицией и потихоньку зарабатывал себе на жизнь, оказывая услуги обеим сторонам.
Это был низкорослый, лоснящийся и жаждущий угодить человек, который слишком часто улыбался. На шее у него висела золотая цепочка, а в руках он держал красивый блокнот в кожаной обложке и с золотой ручкой внутри. Он работал под видом переводчика. Ни разу не видел переводчика с блокнотом от Гуччи, но Генри был именно таким.
– Расскажи Марку, какого дурака ты свалял в “Море счастья” в четверг вечером, – приказал угрожающе Рамбелоу.
– Сейчас, Майк.
– Марк, – поправил я.
– Сейчас, Марк.
– Ему приказали посмотреть. Вот и все, что ему надлежало сделать, – вмешался Рамбелоу, прежде чем Генри сумел открыть рот. – Взглянуть, принюхаться, уйти и позвонить мне. Верно, Генри? Ему надлежало что-нибудь придумать, принюхаться, постараться засечь где-нибудь Хансена, но не обращаться к нему, а доложить мне. Скрытая, бесконтактная разведка. Вынюхать и доложить. А теперь скажи Марку, что ты сделал.
Сначала Генри выпил у стойки бара, сказал он, затем посмотрел шоу. Потом он позвал Маму-сан, которая тут же явилась, полагая, что это особый заказ. Мама-сан оказалась уроженкой той же китайской провинции, что и отец Генри, так что они быстро нашли общий язык.
Он показал Маме-сан свою визитку переводчика и сообщил, что пишет статью о ее заведении – о превосходной еде, романтических девушках, высоком уровне деликатности и гигиены, особенно гигиены. Он сказал, что у него задание одного немецкого туристского журнала, рекомендующего лишь первоклассные места.
Мама– сан заглотала приманку и сама предложила показать ему все. Она повела его в кабинеты ресторана, показала кухни, номера, туалетные комнаты. Она представила его девушкам, предложив одну из них за счет заведения (предложение он отклонил), познакомила с шеф-поваром, швейцаром и вышибалами, но, к сожалению, не с огромным пучеглазым европейцем, которого Генри засек трижды: первый раз, когда тот нес поднос с бокалами из кабинетов в кухню, затем, когда он вез по коридору тележку с бутылками, и, наконец, когда тот выходил из двери, ведущей, по-видимому, в винный погреб.
– А кто этот фаранг, который носит вам бутылки? – воскликнул Генри со смешком в голосе. – Его, наверное, оставили поработать здесь за неуплату?
Мама– сан тоже рассмеялась. Все азиаты испытывают естественное чувство единства против фарангов, или людей с Запада.
– Фаранг живет с одной из наших камбоджиек, – ответила она с презрением, ибо по таиландской классификации камбоджийцы стоят еще ниже, чем фаранги и вьетнамцы. – Он познакомился с ней здесь и влюбился, а теперь хочет ее выкупить и сделать дамой. Но она отказалась уйти от нас. Так что он каждый день привозит ее на работу и ждет здесь, пока она не освободится.
– А что он за фаранг? Немец? Англичанин? Голландец?
Мама– сан пожала плечами. Какая разница? Генри настаивал. Трудно себе представить, что фаранг приводит свою женщину в бордель и подает напитки, пока она находится с другими мужчинами, а затем отвозит ее домой, в свою постель. Должно быть, та еще девочка!
– У нее девятнадцатый номер, – пожала плечами Мама-сан. – Здесь ее зовут Аманда. Хотите ее?
Но Генри так увлекся своим журналистским расследованием, что не мог позволить себе отвлекаться.
– Но этот фаранг, как его зовут? Откуда он появился? – воскликнул он, забавляясь еще больше.
– Его зовут Хам Син. С нами он говорит по-нашему, а со своей девушкой – по-кхмерски. Но вам не стоит писать о нем, потому что он нелегал.
– Я могу замаскировать его. Я могу все замаскировать. А девушка отвечает ему взаимностью?
– Она предпочитает быть здесь, в “Море счастья”, со своими друзьями, – ответила Мама-сан высокомерно.
Генри не мог удержаться, чтобы не полюбопытствовать. Девушки, не занятые с клиентами, отдыхали на обитых плюшем скамьях за стеклянной перегородкой. Если не считать номерков на шеях, они были совершенно обнажены. Девушки болтали друг с другом, приводили в порядок свои ногти или безучастно смотрели на экран плохо настроенного телевизора. На глазах у Генри девушка под номером 19 встала, прихватила свою маленькую сумочку и накидку и по знаку Мамы-сан вышла из комнаты. Она была очень молода. Многие девушки, чтобы обойти правила, называли неправильный возраст, особенно камбоджийки, у которых не было ни гроша за душой. Но этой девушке, по словам Генри, на вид было не больше пятнадцати.
И вот тут чрезмерное усердие Генри начало уводить его в сторону. Попрощавшись с Мамой-сан, он поставил свою машину в переулке напротив черного хода в заведение и стал ждать. Где-то после часа ночи персонал стал расходиться, и среди них был Хансен, ростом вдвое выше всех, который вел под руку номер 19. На площади Хансен и девушка стали оглядываться в поисках такси, и тут Генри, проявив крайнее безрассудство, подогнал к ним свою машину. В эту пору на улицах полно сутенеров и незарегистрированных таксистов, а Генри тогда был и тем, и другим, так что, пожалуй, это у него получилось естественно.
– Куда вам, сэр? – спросил он Хансена по-английски. – Хотите, подвезу?
Хансен назвал ему адрес в бедном пригороде в пяти милях к северу. Договорились о цене, Хансен с девушкой забрались на заднее сиденье, и машина тронулась.
Вот тут Генри начал терять голову по-настоящему. Упоенный успехом, он неизвестно почему решил, что лучше всего доставить своих пассажиров в дом Рамбелоу, находившийся не севернее, а западнее. Он, естественно, не подготовил последнего к этому смелому маневру, да и сам едва ли был к нему готов. Он не мог знать, дома ли Рамбелоу и в состоянии ли он в час тридцать ночи провести беседу с бывшим шпионом, исчезнувшим с арены восемнадцать месяцев назад. Но в голове Генри здравый смысл в тот момент не преобладал. Он был джо, и нет на свете такого джо, который хоть раз в своей жизни не совершил бы нечто совершенно непостижимое.
– Вам нравится Бангкок? – спросил Генри весело, надеясь отвлечь пассажиров от дороги, по которой их вез.
Никакого ответа.
– Вы давно здесь?
Никакого ответа.
– Милая девушка. Очень юная. Очень хорошенькая. Ваша постоянная?
Голова девушки лежала у Хансена на плече. Насколько ему было видно в зеркале, она уже уснула. Почему-то это привело Генри в еще большее возбуждение.
– Вам нужен портной, сэр? Ночной портной, работает круглосуточно, очень хороший. Я вас отвезу. Хороший портной.
Он резко свернул в боковую улочку, будто в поисках этого несчастного портного, а на самом деле спешил в направлении дома Рамбелоу.
– Почему вы едете на запад? – спросил Хансен, заговорив впервые. – Мне не туда нужно. Мне не нужен портной. Возвращайтесь на главную дорогу.
Остатки здравого смысла покинули Генри. Ему вдруг стало страшно от роста Хансена и его тактического превосходства, поскольку тот находился сзади. А что, если Хансен вооружен? Генри нажал на тормоза, и машина остановилась.
– Мистер Хансен, сэр, я ваш друг! – закричал он на таиландском, будто прося пощады. – Мистер Рамбелоу тоже ваш друг. Он вами гордится! Он хочет дать вам много денег. Едемте со мной, пожалуйста. Все будет в порядке. Мистер Рамбелоу будет очень рад вас видеть!
Больше в ту ночь Генри не сказал ни слова, ибо не успел он закончить, как Хансен с такой силой толкнул сзади его сиденье, что Генри едва не вышиб головой ветровое стекло. Хансен выбрался из машины и выволок Генри наружу. Затем он поставил его на ноги и сильным ударом швырнул его на противоположную сторону дороги, чем переполошил устроившихся на ночлег нищих, которые загалдели, когда Хансен подошел к распростертому телу Генри и наклонился над ним.
– Скажи этому Рамбелоу, что, если он будет меня искать, я прикончу его, – сказал он по-тайски.
Затем он обнял дремавшую девушку за талию и повел ее по дороге в поисках более надежного такси.
К тому времени, когда рассказ двух мужчин окончился, я вдруг почувствовал ужасную усталость.
Я выпроводил их обоих, велев Рамбелоу позвонить мне на следующее утро. Я сказал, что должен отоспаться после перелета, прежде чем смогу хоть что-нибудь предпринять. Я прилег, но не мог сомкнуть глаз. Через час я явился в “Море счастья” и купил билет за пятьдесят долларов. Я скинул башмаки, как того требовал обычай, и через несколько мгновений стоял в носках в залитой неоновом светом кабине, разглядывая пассивное, сильно накрашенное лицо девушки под номером 19.
На ней была накидка из дешевого шелка с изображениями тигров, наброшенная на голое тело и открытая от шеи до самого низа. Плотный, японского типа, грим покрывал ее лицо. Она улыбнулась и быстро протянула руку к моему паху, но я перехватил ее. Она была такая тоненькая, что казалось невероятным, что она может справиться со своими обязанностями. Ее ноги были длиннее, чем обычно у азиатских девушек, а цвет кожи гораздо светлее. Она сбросила с себя накидку и, прежде чем я успел остановить ее, расположилась на потертом шезлонге в позе, которая ей представлялась эротической, и стала поглаживать себя, издавая вздохи, означавшие желание. Она повернулась на бок, выпятив маленький задик и раскинув по плечам свои черные волосы так, что сквозь них проглядывали ее маленькие груди. А поскольку я не отреагировал, она перевернулась на спину, раздвинула ноги и выгнулась дугой, повторяя “дорогой” и “пожалуйста”. Повернувшись ко мне спиной, она дала мне возможность полюбоваться ее прелестями сзади.
– Сядь, – сказал я, и она села, полагая, что теперь я подойду к ней.
– Надень свою накидку, – велел я.
Похоже, она не поняла, и я помог ей это сделать. Генри написал записку на кхмерском. В ней говорилось: “Мне нужно поговорить с Хансеном. Я могу получить официальные документы для вас и вашей семьи”. Я дал ей записку и смотрел, как она ее изучает. Умеет ли она читать? Сказать было невозможно. Я протянул ей простой белый конверт, адресованный Хансену. Она взяла и вскрыла его. Письмо было отпечатано на машинке, и тон его был нелюбезный. В конверте было две тысячи батов.
“Как старый друг отца Вернона, – писал я, пользуясь известным ему кодом, – я должен сообщить вам, что вы нарушаете контракт с нашей компанией. Вы совершили нападение на таиландского гражданина, а ваша подруга из Камбоджи является нелегальной иммигранткой. У нас может не остаться выбора, кроме как передать эти сведения властям. Моя машина стоит на противоположной стороне улицы. Передайте прилагаемую сумму Маме-сан, чтобы она освободила вас от работы этой ночью, и подходите ко мне через десять минут”.
Она вышла из кабины, взяв письмо с собой. До сих пор я не представлял, какой шум доносился из коридора: резкие звуки музыки, смешки, страстные возгласы, шум воды в старых трубах.
Я оставил машину открытой, и они с девушкой уже сидели на заднем сиденье. Почему-то я не сомневался, что он возьмет ее с собой. Он был действительно крупный и мощный, с осунувшимся лицом. В полумраке со своей черной бородой и ввалившимися глазами, с руками, напряженно распростертыми по верху заднего сиденья, он походил скорее на одного из святых, которым некогда поклонялся, чем на свою фотографию из досье. Девушка прижалась к нему, словно ища в нем защиту. Не успели мы отъехать, как на нас водопадом обрушился дождь. Я припарковался у кромки дороги, и мы стали смотреть сквозь мокрое лобовое стекло, как потоки воды заливали сточные канавы и дорожные выбоины.
– Как вы попали в Таиланд? – закричал я по-голландски. Дождь грохотал по крыше машины.
– Пешком, – ответил Хансен по-английски.
– Как вы прошли? – крикнул я по-английски.
Он назвал город. Кажется, что-то вроде Оранье Пратет. Ливень прекратился, и мы ехали три часа. Девушка дремала, а Хансен оберегал ее, настороженный, как кот, и столь же молчаливый. Я выбрал прибрежный отель, рекомендованный бангкокской “Нейшн”. Мне хотелось поместить его в обстановку, более приемлемую для себя, чем для него. Я получил ключ и внес деньги за проживание. Хансен с девушкой шли за мной по бетонной дорожке, ведущей к пляжу. Домики стояли полукольцом, развернувшись фасадом к морю. Наш был с краю. Я открыл дверь ключом и вошел внутрь. За мной вошел Хансен, за ним – девушка. Я зажег свет и включил кондиционер. Девушка задержалась у двери, а Хансен сбросил туфли и встал посреди комнаты, оглядывая ее своими впалыми глазами.
– Садитесь, – предложил я. Я открыл холодильник. – Она хочет попить? – спросил я.
– Дайте ей кока-колы, – сказал Хансен. – Со льдом. Там есть лимон?
– Нет.
Он наблюдал, как я, стоя на коленях, вожусь у холодильника.
– А вам что? – спросил я его.
– Воды.
Я снова заглянул в холодильник: стаканы, минеральная вода, лед. Тем временем Хансен что-то нежно сказал девушке на кхмерском. Она возразила, но он настоял на своем. Я слышал, как он прошел в спальню, а потом вышел. Встав на ноги, я увидел, что девушка свернулась калачиком на кушетке, стоявшей у стены, а Хансен склонился над ней с одеялом в руках и стал заботливо подвертывать его под нее. Закончив, он выключил горевшую над ней лампу и прикоснулся к ее щеке кончиками пальцев, а потом подошел к застекленной двери и стал смотреть на море. Полная красная луна висела над горизонтом. Дождевые тучи казались черными горами, простиравшимися через все небо.
– Как вас зовут? – спросил он меня.
– Марк, – сказал я.
– Это ваше настоящее имя? Марк?
То, что мы наверняка знаем друг о друге, подсказано нам инстинктом. Глядя на силуэт Хансена на фоне окна, на то, как он смотрит на море и как луна подчеркивает морщины и впадины на его лице, я понял, что бывший священник избрал меня своим исповедником.
– Называйте меня, как хотите, – сказал я.
Представьте себе громкий, но неуверенный, богатый оттенками голос англичанина, несколько смущенного, будто он никак не ожидал услышать то, что им произнесено. Его легкий акцент, как у ист-индского голландца. Бунгало не освещается, поскольку предназначено для разврата, и выходит на крошечный бассейн с подсветкой и альпинарий. А за этой ерундой простирается великолепное и спокойное море с широкой лунной дорожкой и звездами, отражающимися в воде, как солнечные зайчики. Несколько рыбаков, стоя во весь рост в своих сампанах, забрасывают в воду круглые сетки и медленно вытаскивают их назад.
На переднем плане – рваный силуэт громадной фигуры Хансена, который расхаживает босиком по комнате: останавливается у стеклянной двери, присаживается на ручку кресла, а потом снова бесшумно шагает в противоположный угол. И все время звучит его голос, то гневный, то задумчивый, то потрясенный, а то, подобно его телу, голос застывает буквально на несколько минут, чтобы набраться сил перед следующим тяжким испытанием.
На кушетке, подвернув по-азиатски руку под голову, спит камбоджийская девушка, закутанная в одеяло. Спит ли она? Понимает ли, что он говорит? Любит ли его? Хансен любит. Он ни разу не прошел мимо, чтобы не взглянуть на нее, не поправить одеяло у ее подбородка. Один раз он даже присел на пол возле нее и стал встревоженно вглядываться в ее закрытые глаза, приложив ладонь ко лбу, будто проверял, нет ли у нее температуры.
– Ей нужен лайм, – пробормотал он. – Кока-кола ей не поможет. Лайм.
Я уже послал за этими плодами. Наконец их принес посыльный. Хансен занялся выжиманием сока, а затем приподнял ее, чтобы она немного попила.
Его первые вопросы позволили ему уяснить мое положение в Службе. Его интересовало, каковы мои полномочия и что мне поручено сделать.
– Мне не нужна благодарность за то, что я сделал, – предупредил он. – За бомбежку деревень не благодарят.
– Но вам может понадобиться помощь, – сказал я.
В ответ он официально заявил мне, что он никогда, ни при каких обстоятельствах не будет работать на Службу. Я мог бы сказать ему то же самое, но воздержался. Он раньше полагал, что работает на англичан, сказал он, а оказалось, что работает на убийц. Он был другим человеком, когда делал то, что делал. Он надеялся, что американские пилоты тоже были тогда другими.
Он поинтересовался судьбой своих подручных агентов: фермера такого-то, торговца рисом такого-то. Он спрашивал о подпольной агентурной сети, которую сам так скрупулезно создавал на случай, если вдруг красные кхмеры вырвутся из джунглей и займут города, во что, несмотря на всяческие предостережения, ни мы, ни американцы до конца не верили. Хансен был одним из тех, кто предупреждал нас. Именно он не раз повторял, что бомбы Киссинджера – это зубы дракона, хоть сам же Хансен и помогал направлять их в цель.
– Я могу вам верить? – спросил он меня, когда я заверил, что аресты его источников не укладывались в какую-то определенную схему.
– Это – правда, – повторил я, уловив в его голосе просящие нотки.
– Значит, я их не предал, – удивленно пробормотал он. Он сидел, обхватив голову руками, будто боялся, что она развалится.
– Трудно хранить молчание, попав в руки красных кхмеров, – сказал я.
– Молчание! Господи! – Он едва не расхохотался. – Молчание! – Резко вскочив на ноги, он опять метнулся к окну.
При свете луны я различил капельки пота на его великолепном бородатом лице. Я начал было говорить о том, что Служба хотела бы рассчитаться с ним честь по чести, но где-то в середине моей речи он взмахнул руками в стороны, будто проверял, свободно ли возле него пространство. Не встретив препятствия, руки упали по бокам.
– Будь проклята Служба, – произнес он тихо. – Будь трижды проклят Запад. Мы не имеем права затевать здесь свои войны, торговать своими религиозными рецептами. Мы совершили грех против Азии: французы, англичане, голландцы, а теперь и американцы. Мы согрешили против детей рая. Господи, прости нас.
Мой магнитофон лежал на столе.
Мы находимся в Азии. В Азии Хансена. В Азии, против которой согрешили. Прислушайтесь к неистовому стрекотанию насекомых. Рассказывают, что таиландцы, да и камбоджийцы ставят крупные суммы на то, сколько раз проквакает лягушка-бык. В комнате полумрак, забыто время, и комната тоже забыта; луна вышла из поля зрения. К нам возвратилась вьетнамская война, и мы с Хансеном в камбоджийских джунглях; современных удобств здесь нет, разве что отнести к их числу американские бомбардировщики, кружащие над нами высоко в небе, подобно терпеливым ястребам, и ожидающие, когда компьютеры подскажут, какая новая цель подлежит уничтожению: например, стадо буйволов, мочу которых тайно установленные сенсоры ошибочно приняли за выхлопные газы военного эшелона, или, к примеру, ребятишки, чью болтовню сочли по ошибке за военные команды. Американские командос тайно установили эти сенсоры на партизанских тропах, указанных Хансеном, – к сожалению, однако, эти сенсоры не так хорошо информированы, как Хансен.
Мы находимся в той части страны, которую американские пилоты окрестили плохой, хотя в джунглях понятия “хороший” и “плохой” не имеют четких границ. Мы – в “освобожденном районе” красных кхмеров, служащем в качестве плацдарма для войск Вьетконга, когда те пожелают напасть на американцев с фланга, а не в лоб, с севера. И, несмотря на внешние проявления войны, мы находимся среди людей, у которых нет представления об их общем враге, и местность эта обозначена на картах только у тех, кто воюет. Когда Хансен рассказывает об этом райском уголке, то не важно, из чьих уст это звучит: священника, грешника, ученого или шпиона.
Если проехать на джипе несколько миль вверх по проселку, то попадаешь в древний буддийский храм, который с помощью деревенских жителей Хансен освободил от зарослей и где он, по понятной причине, теперь живет, ведет записи и откуда передает сообщения по радио; по той же причине к нему стекаются посетители, появляющиеся обычно с наступлением темноты и покидающие его на рассвете. Кампонг, в котором он живет, стоит на высоких подпорках на поляне рядом с рекой, протекающей среди плодородных полей, ступенями поднимающихся к дождевому лесу. Часто садится голубой туман. Дом Хансена стоит высоко на склоне, что улучшает радиоприем и дает возможность наблюдать за всеми, кто входит в долину или покидает ее. В сезон дождей для него стало привычкой оставлять джип в деревне и добираться до дома пешком. Когда дождей нет, он приезжает на машине и часто привозит с собой полдеревни ребятишек. Не меньше дюжины из них только и ждут момента, чтобы забраться в джип и проехаться пять минут до дома Хансена.
– Иной раз среди них бывала и моя дочь, – заметил Хансен.
Рамбелоу о ней не говорил, и в досье не упоминалось, что у Хансена есть дочь. Если он скрыл ее от нас, то серьезно нарушил правила Службы, хотя, знает бог, в тот момент нам было не до этих правил. Он все-таки замолчал и уставился на меня в темноте, как бы ожидая упреков с моей стороны. Но я хранил молчание, предпочитая быть тем ухом, которого он ждал, быть может, долгие годы.
– Еще когда я был священником, я посещал камбоджийские храмы, – сказал он. – Там я влюбился в деревенскую девушку, и она забеременела от меня. Тогда в Камбодже было хорошо. Правил Сианук. Я оставался с ней до рождения ребенка. Родилась девочка. Я окрестил ее Марией. Я дал матери денег и вернулся в Джакарту, но ужасно скучал по ребенку. Послал еще денег. Я посылал деньги старосте, чтобы он присматривал за ними. Я посылал письма. Молился за ребенка и ее мать и поклялся, что когда-нибудь позабочусь о них как следует. Как только я возвратился в Камбоджу, я поселил мать в своем доме, хотя за эти годы ее красота увяла. У моей дочери было кхмерское имя, но с того дня, как она появилась у меня, я стал звать ее Марией. Ей это нравилось. Она гордилась тем, что я ее отец.
Казалось, он старался внушить мне, что Мария любила свое европейское имя. То было не американское имя, сказал он. Европейское.
– В моем доме находились и другие женщины, но Мария была единственным ребенком, и я любил ее. Она была гораздо красивей, чем я ее себе представлял. Но будь она уродливой и менее изящной, я бы любил ее не меньше. – Его голос вдруг окреп, и мне послышалось в нем предупреждение. – Так я не любил ни одну женщину, ни одного мужчину или ребенка. Можно сказать, что, за исключением моей матери, Мария была единственной женщиной, которую я любил чистой любовью. – Он пристально смотрел на меня в темноте, будто ожидая, что я усомнюсь в его любви. Но, подпав под его чары, я ни в чем не сомневался и забыл обо всем, что касалось меня самого, забыл даже о смерти своей матери. Он заполонил меня целиком.
– Стоит только принять невероятную концепцию бога, как начинаешь понимать, что истинная любовь не допускает отказа. Пожалуй, только грешник может по-настоящему понять это. Только грешник представляет, насколько беспредельно всепрощение господа.
Я кивнул с умным видом. Я подумал о полковнике Ежи. Мне было непонятно, зачем Хансену нужно было доказывать, что он не мог отказаться от дочери. И почему, когда он говорил о ней, его беспокоила собственная греховность.
– В тот вечер, когда я ехал домой из храма, в кампонге, несмотря на сухой сезон, дети меня не поджидали. Я был разочарован, потому что в тот день у нас была интересная находка, и я хотел рассказать о ней Марии. Должно быть, у них какой-то школьный праздник, но я не мог вспомнить какой. Я поднялся вверх по дороге к своему дому и позвал ее. Во дворе никого не оказалось. Сторожка была пуста. Под навесом стояли порожние кастрюли. Я снова позвал Марию, потом жену. Потом кого-нибудь. Но никто не отозвался. Я вернулся в деревню. Я пошел в дом одной из подруг Марии, затем еще в один и в другой и все звал Марию. Исчезли даже свиньи и куры. Я искал следы крови, признаки боя. Ничего не нашел. Но обнаружил следы, ведущие в джунгли. Я вернулся к себе, взял лопату и закопал свой передатчик в лесу точно посредине между двух высоких деревьев, стоявших в направлении с востока на запад, и рядом со старым муравейником, по форме напоминавшим человека. Мне была ненавистна моя работа, вся эта ложь, что я посылал вам и американцам. До сих пор ее ненавижу. Я вернулся в дом, откопал шифровальные таблицы и приемник и уничтожил их. Я сделал это с радостью. Они тоже мне были ненавистны. Я надел ботинки и набил рюкзак продовольствием на неделю. Я трижды выстрелил из пистолета в мотор джипа, чтобы вывести его из строя, и пошел по следам в джунгли. Джип был оскорбителен для меня, потому что купили его вы.
Хансен в одиночку отправился на поиски красных кхмеров. Другие бы на его месте, не будучи даже западными шпионами, едва ли решились на это, даже если бы их жены и дочери стали заложницами. Хансен был не таков. Им владела одна мысль, и, будучи человеком упорным, он поступал сообразно ей.
– Я не мог позволить себе забыть милость господню, – сказал он. На случай, если я не понял, он пояснил, что спасение девочки было спасением его бессмертной души.
Я спросил, как долго он шел. Он не знал. Во-первых, он шел по ночам, а днем отдыхал. Однако дневной свет терзал его и постепенно, вопреки правилам джунглей, стал гнать его вперед. Пробираясь сквозь лес, он вспоминал эпизоды из жизни Марии начиная с той ночи, когда он принял ее из чрева матери, перерезал пуповину при помощи ритуального бамбукового ножа и велел помогавшим ему женщинам подать воды, чтобы обмыть девочку; затем в качестве священника и отца он окрестил ее водой, назвав Марией в честь своей матери и матери Христа.
Он вспоминал ночи, когда она спала у него на руках или в тростниковой кроватке у его ног. Он видел ее при свете камина у материнской груди. Он казнил себя за ужасные годы разлуки, прожитые в Джакарте и во время подготовки в Англии. Он казнился за всю фальшь работы в Службе, за свою слабость, за то, что он назвал предательством по отношению к Азии. Он имел в виду наведение на цель американских бомбардировщиков.
Он снова переживал часы, которые провел с ней, рассказывая ей сказки или убаюкивая ее английскими и голландскими песенками. Он думал только о своей любви к ней, о том, как она ему нужна и как ей нужен он.
Он шел по этим следам, потому что других не было. Теперь он знал, что произошло. Такое случалось с другими кампонгами, но ни разу у них в округе. Партизаны окружали кампонг ночью и ждали до рассвета, когда все трудоспособное население уходило на поля. Они брали сначала их, потом прокрадывались в деревню и брали стариков и детей, а затем скот. Таким образом они пополняли запасы продовольствия и свои ряды. Они торопились, иначе разграбили бы дома, и, пока их не обнаружили, хотели вернуться в джунгли. Вскоре при свете полной луны Хансен натолкнулся на первые ужасные доказательства своей правоты: обнаженные тела старого торговца и его жены со связанными за спиной руками. Может, они не поспевали за всеми? Или были слишком уродливы? Или стали перечить?
Хансен зашагал быстрее. Он благодарил бога, что Мария имела совершенно азиатский облик. Как правило, у детей от смешанных браков любой азиат легко различит признаки европейской крови. Хансен же, хоть и гигантского роста, был смуглый и стройный, и каким-то образом с помощью своей азиатской души он ухитрился произвести на свет девочку-азиатку.
На следующую ночь еще один труп лежал у тропы, и Хансен со страхом приблизился к нему. То была Онг Сай, любившая поспорить директриса школы. Ее рот был широко раскрыт. Пристрелили, когда стала возражать, определил Хансен и, взволнованный, прибавил шагу. В поисках Марии – его чистой любви, земной матери, каковой была его дочь, единственная хранительница его милости.
Он пытался представить, кого он преследовал. Скромных мальчишек, стучавших по ночам в двери с просьбой дать немного риса для партизан? Профессионалов с мрачно стиснутыми челюстями, принимавших улыбку азиата за признак западного разложения? Были еще, вспоминал он, эти ненормальные: шайки бездомных мародеров, сбивавшихся в кучи по необходимости и представлявших собой скорее преступников, чем партизан. Однако в группе, которая шла впереди, он распознал признаки дисциплины. Менее организованная банда задержалась бы, чтобы разграбить деревню. Они бы разбили лагерь, чтобы поесть и отпраздновать победу. Утром, после того как Хансен обнаружил Онг Сай, он особенно тщательно замаскировался, укладываясь спать.
– У меня было предчувствие, – сказал он.
В джунглях рискованно игнорировать предчувствие. Он забрался в самую чащу кустов и измазал себя грязью. Он спал, держа револьвер в руке. Он проснулся под вечер от запаха дыма и пронзительного крика. Когда он открыл глаза, то увидел направленные прямо на него стволы нескольких автоматов.
Он говорил о цепях. Партизаны джунглей, наученные идти налегке, таща на себе десятки пар наручников сотни километров, – как это могло случиться? Он все еще не понимал. И все же кто-то нес его на себе, кто-то расчистил поляну, вбил в землю кол посредине и вдел в него несколько металлических колец; затем к двенадцати металлическим кольцам пристегнули двенадцать цепей с двенадцатью особо важными пленниками, выставленными под дождь, на жару, холод, во мрак. Хансен описал устройство цепей. Для этого он перешел на французский. Наверное, решил я, он ищет защиту в другом языке: “…общая цепь, на которую были нанизаны кандалы… кандалы были надеты на ногу… меня поставили в конец цепи, потому что не проходила моя слишком широкая лодыжка…”
Я посмотрел на девочку. Она лежала, если это только было возможно, еще более неподвижно, чем прежде. Она или умерла, или находилась в трансе. Я понял, что Хансен, жалея ее, что-то от нее скрывал.
Днем, продолжал он по-французски, с ног снимали кандалы, позволяя нам встать на колени или даже отползти в сторону, хоть и недалеко, потому что мы оставались привязанными к колу и были соединены друг с другом. Только ночью, когда цепи прикреплялись к тяжелым шестам, расположенным по кругу, мы могли вытянуться во весь рост. Наличие цепей определялось количеством особо важных пленников, представлявших исключительно деревенскую буржуазию, пояснил он. Он узнал двух старейшин и костлявую сорокалетнюю вдову по имени Ра, пользовавшуюся репутацией провидицы. Здесь были и три торговца рисом братья Лю, известные своей скупостью, один из которых, кажется, был мертв, потому что лежал, свернувшись вокруг цепей, как ежик без игл. Лишь услышав, как он всхлипывает, можно было понять, что он жив.
А Хансен, так боявшийся заключения? Как он реагировал на цепи?
– Я нес их ради Марии, – быстро ответил он на французском, к которому я начинал относиться с уважением.
Пленники, не считавшиеся особо важными, находились за частоколом на кромке поляны, откуда время от времени их по одному вели или тащили в штабное помещение, не видное из-за холма. Допрос длился недолго. После нескольких часов крика раздавался пистолетный выстрел, и в джунглях вновь воцарялась настороженная тишина. С допроса не возвращался никто. Детям, включая Марию, разрешалось бродить вокруг с условием, чтобы они не приближались к пленным и не взбирались на холм, скрывавший штаб. Во время перехода некоторые из самых храбрых уже познакомились с молодыми партизанами и обхаживали их, надеясь получить какое-нибудь поручение или прикоснуться к их оружию.
Мария же сторонилась всех. Она сидела в пыли позади частокола и с утра до ночи не сводила глаз с отца. Даже когда ее мать потащили на допрос и до Хансена донеслись из-за холма ее крики, перешедшие затем в вопль о пощаде и закончившиеся, как обычно, пистолетным выстрелом, Мария ни на мгновение не отвела глаз от лица Хансена.
– Она знала? – спросил я по-французски.
– Знали все, – ответил он.
– Она любила свою мать?
То ли мне показалось, то ли Хансен действительно закрыл глаза в темноте?
– Я был отцом Марии, – ответил он, – я не был отцом их отношений.
Откуда было мне знать, что мать и дочь ненавидели друг друга? Не потому ли, что я почувствовал, что любовь Хансена к Марии была ревнивой и требовательной – абсолютной, как и всякая его любовь, исключающей соперников?
– Мне не разрешили разговаривать с ней, так же как и ей со мной, – продолжал он. – Пленные ни с кем не общались под угрозой смерти.
Даже стона было достаточно, в чем убедился один из несчастных братьев Лю, когда охранники прикладами ружей заставили замолчать его навечно и на следующее утро заменили его кем-то из-за частокола. Но Марии и ее отцу слов не требовалось. Стоицизм, который Хансен видел на лице дочери, укреплял в нем спокойную решимость, хоть он и лежал беспомощный, опутанный цепями. Пока Мария поддерживает его, он может выдержать что угодно. Они были друг для друга спасением. Ее любовь к нему была такой же яростной и целеустремленной, как и его к ней. Он в этом не сомневался. При всем его отвращении к положению пленника он благодарил бога, что пошел за ней.
Прошел день, потом еще один, а Хансен оставался прикованным к столбу, сгорая на солнце, трясясь от ночного холода, среди собственных испражнений, но взор и мысли его были все время устремлены к Марии.
Тем временем у него в голове вызревала тактика действий.
С самого начала ему было ясно, что он – знаменитость. Если бы они планировали захватить какого-нибудь европейца, то напали бы до того, как Хансен покинул дом, а затем обыскали бы и дом. Он оказался неожиданным сокровищем, и они ждали указаний, как с ним поступить. С остальными из закованных в цепи уже расправились. Исключение составили один из братьев Лю да женщина-прорицательница, которые после нескольких дней допроса появились в лагере в иной роли, оскорбляя своих бывших товарищей и заискивая перед солдатами.
Был создан класс переподготовки, и каждый вечер дети и некоторые из оставшихся в живых взрослых усаживались кружком в тени, чтобы слушать разглагольствования молодого комиссара с красной повязкой на голове. То сгорая на солнце, то замерзая, Хансен слушал пронзительный квакающий голос комиссара, пока тот час за часом изрыгал проклятия в адрес империалистов. Вначале он возненавидел эти занятия, потому что у него отнимали Марию. Но когда он с усилием поднял голову, то увидел ее хрупкую фигурку прямо на противоположной стороне кружка, откуда она продолжала смотреть на него. Я буду тебе и матерью, и отцом, и другом, говорил он ей. Я буду твоей жизнью, даже если мне придется отдать свою.
В прежние времена он упрекал себя за ее поразительную красоту, считая это наказанием за свои случайные порывы страсти. В свои двенадцать лет Мария была, несомненно, самой красивой в лагере, и, хотя секс был запрещен кадровым работникам на том основании, что он представлял буржуазную угрозу их революционной воле, Хансен не мог не заметить, какое впечатление ее хрупкая, едва прикрытая фигурка производит на молодых солдат, провожающих ее взглядом; как их тусклые глаза упиваются видом ее маленьких грудей и покачивающихся бедер, прикрытых рваным полотняным платьицем; их мрачные глаза темнели, когда они кричали на нее. Хуже было то, что он знал: она чувствует их желание, и просыпающаяся в ней женственность отвечает на него.
Однажды утром порядок содержания Хансена в плену неожиданно изменился к лучшему, и его опасения усилились, потому что его благодетелем оказался комиссар в красной повязке. Он подошел в сопровождении двух солдат и приказал Хансену встать. Встать ему не удалось; солдаты подняли его на ноги и, держа под руки, подвели к берегу реки, где в месте впадения образовался естественный бассейн.
– Умойся, – приказал комиссар.
Сколько дней – с тех пор, как его связали, – Хансен понапрасну требовал, чтобы ему дали возможность привести себя в порядок. В первый вечер он заорал на них: “Отведите меня к реке!” Его избили. На следующее утро, рискуя быть избитым снова, он стал рваться в своих цепях и кричать, чтобы пришел кто-нибудь из начальства: он хотел добиться права оставаться личностью, которую бы те, кто его захватил, могли уважать, а следовательно, сохранить.
Под взглядами солдат Хансен собрал все свои силы, чтобы помыться и – хоть это было подобно распятию на кресте – обтереться жидкой речной грязью, прежде чем вернуться к столбу. Каждый раз он проходил в нескольких футах от своей любимой Марии, находившейся на своем обычном месте за кольцом шестов. Хотя его сердце замирало от ее близости и от храбрости в ее глазах, он не мог подавить в себе подозрение, что именно его ребенок купил ему то редкое благо, которым он теперь наслаждался. И когда комиссар сквозь зубы поздоровался с ней, а она в ответ подняла голову и слегка улыбнулась, к боли Хансена добавились еще и муки ревности.
После купания ему принесли рис – порция была больше, чем когда-либо с момента пленения. И вместо того, чтобы заставлять его есть прямо из миски, как собаку, ему развязали руки, и он смог брать рис пальцами; это позволило ему припрятать немного риса в ладони, а затем украдкой уронить его под рубаху, прежде чем ему снова заковали руки.
Весь день его не покидала мысль об этой лепешке риса под рубахой, и он старался неловким движением не смять ее. Я верну ее привязанность, думал он. Она будет восхищаться мной, а не комиссаром. С наступлением вечера его опять повели к реке, и он совершил чудо, которое замышлял. Шатаясь из стороны в сторону больше, чем нужно, он незаметно для охраны ухитрился уронить лепешку риса у ног Марии. Проходя мимо нее на обратном пути, он едва смог скрыть свое торжество, когда обнаружил, что лепешка исчезла.
И все же ее лицо оставалось непроницаемым. Только взгляд, прямой и порой безжизненный в своей преданности, говорил, что она отвечает ему безраздельной любовью. “Я заблуждался, – решил он, когда его снова заковали в цепи. – Она постигает тюремные уловки. Она чиста и выживет”. Вечером он, набравшись терпения, прислушивался к политическому уроку комиссара. “Сделай его послушным, – внушал он, постоянно ведя с ней свой телепатический диалог, – усыпи его, околдуй, вотрись в доверие, не давая ничего взамен”. И Мария, должно быть, услышала его, потому что по окончании занятий комиссар подозвал ее к себе и сделал ей внушение, в то время как она, покорно слушая его, молчала. Он увидел, как она пошла за ним с опущенной головой.
На следующий день и в течение всей недели Хансен повторял свой трюк с рисом в полной уверенности, что никто, кроме Марии, его не заметил. Лепешка риса, перекатывающаяся по его животу при малейшем движении, стала для него великим утешением. “Я кормлю ее собственной грудью, я ее хранитель, ревнитель ее чистоты, я ее священник, дающий ей святое причастие”.
Рис поглощал все его внимание. Он был занят тем, что придумывал все новые способы передачи его Марии: например, проходя мимо нее, он оставлял лепешку позади себя, спустив по ноге сквозь рваную штанину.
– Я зарвался, – сказал он тихо тоном кающегося грешника.
И по этой причине бог отнял у него Марию. Однажды утром, когда с него сняли цепи и повели его к воде, Марии не оказалось на месте, чтобы принять его причастие. Во время вечерних занятий он обнаружил, что ее повысили – она находилась теперь рядом с комиссаром; ему показалось, что ее голос звучал громче и увереннее других, когда они хором нараспев произносили ответ. С наступлением ночи он различил ее силуэт на фоне солдатских костров – она была среди них, как своя, и как равная разделяла с ними трапезу. На следующий день он ее не увидел вообще, так же как и день спустя.
– Я стал мечтать о смерти, – сказал он.
Но вечером, когда он, лежа навзничь и без движения, ждал в отчаянии, пока ему наденут цепи, он увидел, что к нему направляется молодой комиссар, а рядом в черном платье семенит Мария.
– Этот человек – твой отец? – спросил комиссар, когда они подошли к Хансену.
Мария не отвела глаз, но, казалось, искала в памяти ответ.
– Мой отец – Ангка, – наконец сказала она. – Ангка – отец всех угнетенных.
– Ангка означает партия, – пояснил Хансен, не ожидая вопроса. – Ангка – это организация, которой поклоняются красные кхмеры. По понятиям красных кхмеров, Ангка – это бог.
– Так, а кто твоя мать? – спросил комиссар Марию.
– Моя мать – Ангка. У меня нет другой матери – только Ангка.
– Кто этот человек?
– Он американский агент, – ответила Мария. – Он бросает бомбы на наши деревни. Он убивает наших рабочих.
– Почему он прикидывается твоим отцом?
– Он хочет обмануть нас, чтобы стать нашим товарищем.
– Проверь цепи шпиона. Да смотри, чтоб плотно сидели, приказал комиссар.
Мария наклонилась к ногам Хансена, будто преклонила колена в молитве, как он когда-то учил ее. На мгновение, наподобие исцеляющего прикосновения Христа, ее рука прикоснулась к его воспаленным щиколоткам.
– Проверь, проходит ли палец между кольцом и щиколоткой, – велел комиссар.
В панике Хансен повел себя, как вел всегда, когда на него надевали кандалы. Он напряг мышцы ноги, надеясь, что, когда расслабится, ему будет легче. Он почувствовал, как она пальцем проверяла кольцо.
– Я могу просунуть мизинец, – ответила она, показывая свой мизинчик и заслоняя телом ноги Хансена.
– Он проходит с трудом или легко?
– Я с трудом просунула его, – солгала она.
Наблюдая, как они удалялись, Хансен пришел в волнение. Вместе с черным платьем Мария приобрела нечто новое: крадущуюся походку партизана джунглей. Но теперь, впервые со времени своего пленения, Хансен спал крепко, несмотря на кандалы. Она с ними, чтобы их обмануть, уверял он себя. Господь хранит нас. Мы скоро спасемся.
Официальный следователь прибыл на лодке – этакий гладкощекий студент, серьезный и хмурый на вид. Хансен про себя так и прозвал его: студент. Группа встречавших во главе с комиссаром проводила его с берега реки до штаба за холмом. Хансен понял, что это – следователь, потому что он был единственным из всех, кто не повернул головы, чтобы взглянуть на последнего из оставшихся пленных, изнывающего от жары.
Но он посмотрел на Марию. Он остановился перед ней, вынудив остальных тоже остановиться. Он стоял перед ней, его лицо находилось близко от нее, и он задавал ей какие-то вопросы, которых Хансен не слышал. Он оставался в этой позе, выслушивая ее заученные ответы. “Моя дочь – лагерная шлюха”, – думал Хансен в отчаянии. Но так ли это? Насколько ему было известно, красные кхмеры не только не поощряли, но и осуждали проституцию в своих рядах. То есть все говорило против этого. Ангка не терпит сексуальности, как однажды сказал ему француз-антрополог.
“Значит, они привлекли ее строгостью своих нравов, – решил он. – Они привязали ее к себе страстью худшей, чем разврат”. Он лежал лицом вниз, моля господа позволить ему взять на себя ее невинные прегрешения.
У меня нет четкой картины допроса Хансена, поскольку ее не было и у него самого. Помню, как со мной обращался полковник Ежи: то были детские игрушки по сравнению с этим. Но в воспоминаниях Хансена чёткость тоже отсутствовала. Не вызывает сомнения, что его подвергли пыткам. Для этого соорудили деревянную решетку. И все же они старались сохранить ему жизнь, так как в перерывах между допросами давали ему есть и даже, насколько он помнит, разрешали ходить к реке, хотя, быть может, его отводили туда всего однажды, но он несколько раз тогда терял сознание.
Кроме того, его также заставляли писать, ибо в голове студента-буквоеда допрос только тогда был допросом, когда он фиксировался на бумаге. Писать становилось все труднее, а затем это вообще превратилось в пытку, хотя для этой цели его и отвязывали от решетки.
Студент – как следователь – похоже, разрабатывал две версии. Когда ему давали отпор по одной, он переключался на другую.
“Ты – американский шпион, – утверждал он, – и агент контрреволюционной марионетки Лон Нола, а также враг революции”. Хансен не соглашался.
“Но ты также и католик, маскирующийся под буддиста, и как таковой отравляешь умы, пропагандируешь антипартийные предрассудки, саботируешь просвещение масс”, – кричал ему студент.
Вообще студент, кажется, больше любил делать заявления, чем задавать вопросы: “А теперь, пожалуйста, назови все даты и места ваших тайных встреч с контрреволюционной марионеткой и американским шпионом Лон Нолом и назови всех присутствовавших при этом американцев”.
Хансен утверждал, что таких встреч не было. Но это не удовлетворяло студента. В отчаянии Хансен стал вспоминать английские имена из народных песенок, которые когда-то напевала ему мать: Том Пирс, Билл Брюер, Джэн Стюер, Питер Гарни, Питер Дейви, Дэниел Уиддон, Гарри Хок…
– А теперь напиши имя руководителя этой шайки, – сказал студент, переворачивая страницу своего блокнота. Глаза студента, заметил Хансен, были часто полузакрыты. Я припомнил, что то же самое бывало и у Ежи.
– Коббли, – прошептал Хансен, оторвав глаза от стола, у которого его усадили. Томас Коббли, написал он. Сокращенно Том. Кличка – “Дядюшка”.
Важно было не перепутать даты. Хансен боялся, как бы его не обвинили в непоследовательности, если он забудет придуманные им самим даты. Поэтому он назвал день рождения Марии и своей матери и дату казни отца. Он изменил год, чтобы тот подходил к году прихода к власти Лон Нола в Пномпене. Местом явки он выбрал сады дворца Лон Нола, которыми всегда любовался, направляясь в свою любимую курильню.
Признаваясь в этой чепухе, он боялся, как бы по ошибке не выдать подлинную информацию, так как теперь ему было ясно, что у студента не было никаких данных о том, чем он в действительности занимался, и что обвинения против него строились лишь на том, что он – с Запада.
– Пожалуйста, назови имена всех шпионов, которым ты платил в течение последних пяти лет, а также каждый акт саботажа, совершенный тобой против народа.
Сколько бы Хансен прежде ни напрягал воображение, пытаясь представить свой провал, он никогда не подумал бы, что это может произойти от недостатка изобретательности. Он приводил имена святых мучеников, на примере которых прежде готовил себя к будущим пыткам; имена восточных ученых, давно почивших; авторов специальных работ по лингвистике и филологии. Шпионов, сказал он. Всех шпионов. И написал их фамилии почерком, который повторял на бумаге конвульсии его руки от боли, долго еще не утихавшей после того, как они отключали машину.
В отчаянии он записал также имена офицеров полковника Т.Э.Лоуренса, которые запомнил, поскольку несколько раз перечитывал “Семь столпов мудрости”. Он описал, как по личному приказу Лон Нола организовал отравление урожая и скота священников-буддистов. Студент отправил его за решетку и добавил боли.
Хансен описал, как проводил подпольные занятия по империализму и как помогал пропагандировать буржуазные ценности и семейные добродетели. Студент широко раскрыл глаза, выразил сочувствие и увеличил боль.
Он выдал им практически все. Он описал, как зажигал сигнальные огни для наводки американских бомбардировщиков и распространял слухи, что самолеты были китайские. Он был на грани того, чтобы рассказать, кто помогал ему выводить американских командос на тропы снабжения, но, к счастью, потерял сознание.
Во время всех этих пыток в сердце у него жила Мария, это ее призывал он, чтобы умерить боль, ее руки возвращали его к жизни, когда его тело готово было с ней расстаться, и ее глаза следили за ним с любовью и жалостью. Именно Марии он поклялся выжить и во имя Марии вытерпел все мучения. Однажды, когда он находился между жизнью и смертью, ему привиделось, будто он распростерт на дне лодки студента, а Мария в своем черном платье сидит на веслах и гребет, направляя лодку в рай. Он выжил. “Они не убили меня. Я признался во всем, и они меня не убили”.
Но он не во всем признался. Он сохранил верность своим помощникам и не рассказал студенту о радиопередатчике. А когда на следующий день его снова притащили на допрос и пристегнули к решетке, он увидел, что рядом со студентом сидит Мария, а перед ней на столе лежат его показания. У нее была короткая стрижка, ее лицо ничего не выражало.
– Вы ознакомились с показаниями этого шпиона? – спросил ее студент.
– Я ознакомилась с его показаниями, – ответила она.
– Точно ли описан в показаниях шпиона его образ жизни, который вы могли наблюдать, находясь в его обществе?
– Нет.
– Почему? – спросил студент, открывая блокнот.
– Показания неполные.
– Объясните, в чем показания шпиона неполные.
– Шпион Хансен хранил в своем доме рацию, с помощью которой он подавал сигналы американским бомбардировщикам. Кроме того, имена, названные им в показаниях, ложные. Они взяты из английской буржуазной песни, которую он мне пел, когда притворялся, что был моим отцом. Он также встречался в нашем доме с империалистическими солдатами и отводил их в джунгли. Кроме того, он не упомянул, что его мать англичанка.
Студент, казалось, был разочарован.
– О чем еще он не рассказал? – спросил он, разглаживая новую страницу ребром своей маленькой руки.
– Во время своего заключения он много раз нарушал режим. Он припрятывал еду и пытался заручиться поддержкой товарищей в надежде сбежать.
Студент вздохнул и продолжал писать.
– О чем еще он не сообщил? – спросил он терпеливо.
– Он неправильно носил на ногах цепи. Когда их надевали ему на ноги, он нарочно напрягался, чтобы цепи не жали и он мог сбежать.
До сих пор Хансену удавалось убедить себя, что Мария просто притворяется. Но сейчас – нет. Это не притворство, это было на самом деле.
– Он – поджигатель войны! – закричала она сквозь слезы. – Он развращает наших женщин у себя дома при помощи наркотиков! Он прикидывается, будто хочет заключить буржуазный брак, а потом принуждает жену переносить его развратные привычки! Он спит с девочками моего возраста! Он делает вид, что он – отец наших детей и что у нас не кхмерская кровь! Он читает нам буржуазную литературу на западных языках, чтобы развратить нас! Он совращает нас поездками в своем джипе и империалистическими песнями!
Он прежде никогда не слышал, чтобы она кричала. Как, по-видимому, и студент, казавшийся смущенным. Но ее никто не остановил. Она настойчиво отказывалась от него. Она рассказала, как он запрещал матери любить ее. Она была полна к нему ненависти, которая казалась ему неподдельной, такой же, как и его совершенная и беспредельная любовь по отношению к ней. Она содрогалась от бушевавшей в ней ненависти, как обманутая женщина, и ее лицо было искажено этой ненавистью и сознанием вины. Она выбросила вперед руку в классическом обвиняющем жесте. Ее голос звучал, как голос совершенно чужого человека.
– Убейте его! – закричала она. – Убейте развратителя нашего народа! Убейте того, кто портит нашу кхмерскую кровь! Убейте западного лгуна, который утверждает, будто мы отличаемся друг от друга! Отомстите за народ!
Студент сделал последнюю запись и приказал увести Марию.
– Я молился за ее прощение, – сказал Хансен.
В доме стало светло. Я понял, что наступил рассвет. Хансен стоял у окна, устремив взгляд на туманную равнину моря. Девочка лежала на кушетке, где провела всю ночь, ее глаза были закрыты, голова покоилась на руке, пустая банка из-под кока-колы стояла на полу. Голос Хансена зазвучал жестче, и я испугался, не начнет ли он с наступлением утра злиться на меня. Но я понял, что злится он на себя. Он вспоминал свой гнев, когда его несли, связанного, но не закованного в цепи, на помост, где он спал, если сном можно назвать состояние, когда твое тело умирает от боли, а из ушей и носа течет кровь. Гнев на себя за то, что он вложил в свое дитя так много отвращения.
– Я все еще был ее отцом, – продолжал он по-французски. – Я ни в чем не винил Марию, во всем – только себя. Надо было мне спасаться раньше, а не рассчитывать на ее помощь. Надо было пробиваться, пока еще были силы, вместо того чтобы полагаться на ребенка. Не нужна мне была эта работа. Из-за нее она попала в беду. Я проклял вас всех. До сих пор проклинаю.
Говорил ли я? Я боялся, как бы не сказать что-нибудь такое, что могло остановить его.
– Ее тянуло к ним, – говорил он, оправдывая ее. – То был ее народ, партизаны джунглей, готовые погибнуть за веру. Почему она должна их отвергать? Я был последним препятствием на ее пути к воссоединению со своими, – объяснял он. – Я был чужеземец, развратитель. Почему она должна верить, что я ее отец, когда они утверждали обратное?
Лежа за частоколом, он вспоминал тот день, когда молодой комиссар одел ее в черные цвета невесты. Он вспоминал, с каким омерзением она смотрела на него сверху вниз – грязное, избитое ничтожество у ее ног, несчастного западного шпиона. А рядом с ней стоял привлекательный молодой комиссар с красной повязкой на лбу. “Я обручена с Ангкой, – говорила она ему. – Ангка – это ответ на все мои вопросы”.
– Я остался один, – сказал он.
Наступила ночь, и он подумал, что если его расстреляют, то сделают это днем. Он ужаснулся при мысли о том, как сможет Мария жить с сознанием того, что она была причиной смерти отца. Он представил, каково будет ей в зрелом возрасте. Кто ей тогда поможет? Мысль о смерти все больше тревожила его. Ибо это будет смерть и для нее тоже.
На какое-то время он, видимо, впал в забытье, потому что на рассвете обнаружил на полу миску с рисом, которой прежде там не было: как бы плохо ему ни было, запах риса он почувствовал бы. Этот рис, не скатанный в лепешки, не прижатый к голому телу, а настоящая белая горка риса, порция дней на пять. Сначала он почувствовал себя слишком усталым, чтобы удивиться. Перевернувшись на живот, чтобы поесть, он обратил внимание на тишину. К этому часу поляна обычно наполнялась звуками утренней побудки военного лагеря: готовящихся к наступлению и поющих солдат, всплесков воды при умывании, доносящихся с берега реки, звяканья посуды и оружия и хора голосов, произносящих лозунги под руководством комиссара. Когда же он прислушался, то не услышал ни пения птиц, ни пронзительных воплей мартышек, не говоря уж о человеческих голосах.
– Они ушли, – сказал он откуда-то позади меня. – Они свернули лагерь ночью и увели Марию с собой.
Он поел еще риса и снова впал в забытье. Почему они не убили меня? Мария уговорила их. Мария спасла мне жизнь. Хансен стал тереть свои веревочные путы о стену частокола. К ночи, весь в ссадинах и преследуемый мухами, он лежал на берегу реки и обмывал свои раны. Затем он ползком добрался на ночлег до загородки, а утром, прихватив с собой остатки риса, тронулся в путь. На сей раз, не обремененные ни пленными, ни скотом, они не оставили за собой следов.
И все-таки он пустился на поиски Марии.
Несколько месяцев – Хансен полагает, месяцев пять или шесть – он провел в джунглях, перебираясь из одной деревни в другую, не останавливаясь ни в одной и никому не доверяя, – мне кажется, слегка свихнувшийся. Где можно, он расспрашивал об отряде Марии, но так как он не мог никак описать его, то поиски носили весьма общий характер. Он слышал об отрядах, в которых были девушки-бойцы. Он слышал об отрядах, целиком состоящих из женщин. Он слышал, что женщин посылали в города, чтобы, занимаясь проституцией, они собирали информацию. Он представлял Марию во всех этих ситуациях. Однажды ночью он тайком пробрался в свой прежний дом, надеясь, что она укрылась там. Деревня была уже сожжена.
Я спросил, пострадал ли при этом спрятанный им передатчик.
– Я не посмотрел, – сказал он. – Мне было безразлично. Я всех вас ненавидел.
В одну из ночей он пробрался к тетке Марии, жившей в отдаленной деревне. Та стала швырять в него кастрюли, и ему пришлось бежать. И все же в нем росла решимость спасти свою дочь, потому что он знал, что обязан спасти ее от нее самой. На ней лежит проклятие его абсолютизма, подумал он. Она ожесточена и упряма – и во всем этом виноват я сам. Я запер ее в тюрьме своих собственных импульсов. Лишь отцовская любовь могла настолько ослепить его, что он пренебрег пониманием этого. Теперь глаза у него открылись. Он видел, что ее жестокость и бесчеловечность были своеобразным доказательством ее преданности. Он видел, что она, как и он прежде, переживает период беспорядочных исканий, хоть и не обладает его интеллектуальным уровнем и религиозной подготовкой; что она, подобно ему самому, смутно надеялась, что реализует себя, став частью большой мечты.
О своем переходе таиландской границы он говорил мало. Он направился к югу, к Паилину. Ему сказали, что там есть лагерь для кхмерских беженцев. Он преодолел горы и пересек малярийные болота. Добравшись до места, он осаждал справочные службы и расклеил описание Марии на всех лагерных досках объявлений. Как он добился этого без документов, денег или связей, сохраняя при этом в тайне свое пребывание в Таиланде, до сих пор остается для меня загадкой. Но ведь Хансен был опытным профессиональным агентом, пусть даже он и отверг нас. Ничто не могло остановить его. Я поинтересовался, почему он не обратился за помощью к Рамбелоу, но он лишь презрительно отмахнулся.
– Я больше не был империалистическим агентом. Я не верил ни во что, кроме моей дочери.
Однажды в конторе какой-то благотворительной организации он встретил американку, которая, кажется, видела Марию.
– Она выбыла, – сказала та осторожно.
Хансен настаивал. Мария была одной из полдюжины девушек, рассказала женщина. Они занимались проституцией, но находились под охраной партизан. Когда они не развлекали мужчин, то держались в стороне от остальных, и справиться с ними было нелегко. Однажды они вырвались на свободу. Она слышала, что их схватила таиландская полиция. Больше она их не видела.
Женщина, похоже, знала что-то еще, но сомневалась, стоило ли об этом говорить. Однако Хансен не оставил ей выбора.
– Мы боялись за нее, – сказала она. – Девушка называла себя разными именами. Она приводила разные версии того, как к нам попала. Врачи сомневались, находится ли она в здравом уме. На каком-то этапе она, похоже, действительно забыла, кто она есть на самом деле.
Хансен пришел в таиландскую полицию и с помощью угроз и уговоров узнал, где она находится: в полицейском общежитии, где развлекались их офицеры. Никто не поинтересовался, кто он и есть ли у него документы. Он человек с глазами навыкате, фаранг, говорящий на кхмерском и по-таиландски. Мария прожила там три месяца, а затем исчезла. По мнению любезного сержанта, она была девушка со странностями.
– С какими? – спросил Хансен.
– Говорила только по-английски, – ответил сержант.
Там была еще одна девушка, подруга Марии, которая пробыла там дольше и вышла замуж за капрала. Хансен узнал ее имя.
Он замолчал.
– Вы нашли ее? – спросил я после продолжительной паузы.
Впрочем, ответ я знал и знал его давно, хоть и не отдавал себе в этом отчета. Он сидел у изголовья кушетки и нежно поглаживал голову девушки. Она медленно поднялась и стала протирать глаза своими ручками, прикидываясь, будто все время спала. Мне же кажется, она всю ночь слушала нас.
– Она больше ничего не понимала, – объяснил Хансен, продолжая поглаживать ее. Он имел в виду публичный дом, где он ее обнаружил. – Ничего ей больше не было нужно, правда, Мария? Никаких красивых слов, ни обещаний. – Он привлек ее к себе. – Она мечтает лишь об одном: быть любимой. Своим народом. Нами. Мы все должны любить Марию. Вот что служит ей утешением.
Должно быть, он принял мое молчание за упрек, потому что повысил голос.
– Она желает быть безобидной. Разве это так уж плохо? Она хочет, как и все остальные, чтобы ее оставили в покое. Было бы хорошо, если бы все мы желали того же. Ваши самолеты и шпионы и ваше краснобайство не для нее. Она не ребенок доктора Киссинджера. Она только хочет жить где-нибудь незаметно, так, чтобы доставлять удовольствие и никому не причинять вреда. Что хуже? Ваш бордель или ее? Убирайтесь из Азии. Вам до нее нет никакого дела, никому из вас. Мне стыдно, что я вам помогал. Оставьте нас в покое.
– Я далеко не все расскажу Рамбелоу, – сказал я, вставая.
– Как вам угодно.
Стоя в дверях, я окинул их взглядом. Девушка пристально смотрела на меня, как, наверное, смотрела на закованного в цепи Хансена – немигающим взглядом, глубоким и неподвижным. Мне кажется, я знал, что у нее на уме. Я заплатил за нее, но ею не воспользовался. Она размышляла, не потребую ли я что-нибудь за свои деньги.
Рамбелоу отвез меня в аэропорт. Как и Хансен, я бы предпочел обойтись без него, но нам нужно было поговорить о делах.
– Сколько вы ему обещали? – вскричал он в ужасе.
– Я сказал, что ему положены деньги и наша всевозможная защита. Я сообщил, что вы пошлете ему чек на пятьдесят тысяч долларов.
Рамбелоу пришел в ярость.
– Чтоб я дал ему пятьдесят тысяч? Мой дорогой, да он полгода будет пить и разнесет эту историю по всему Бангкоку. А его камбоджийская проститутка? Она с ним заодно, будьте уверены.
– Не беспокойтесь, – сказал я. – Он отказался.
Это так поразило Рамбелоу, что его возмущение окончательно улетучилось, и весь остаток пути он хранил оскорбленное молчание.
В самолете я слишком много пил, а спал слишком мало. Однажды после дурного сна мне пришла в голову крамольная мысль о Рамбелоу и Пятом этаже. Хорошо бы, подумал я, отправить всю эту шайку, включая Смайли, в джунгли вместо Хансена. Хорошо бы заставить их бросить все ради надуманной невероятной страсти, а потом узнать, что предмет любви восстал против них, чтобы доказать, что единственной наградой за любовь может быть только сама любовь и что научить она может только покорности.
И все же я был удовлетворен – я и по сей день доволен, когда вспоминаю о Хансене. Я нашел то, что искал: личность, подобную мне самому, в поисках смысла жизни обнаружившую иную, достойную ее цель; того, кто заплатил огромную цену, но не счел ее жертвой; кто будет продолжать платить ее до самой смерти; кому наплевать на компромисс, на собственную гордость, на нас всех и чужое мнение; чья жизнь посвящена лишь тому, что имеет для него значение, и он обрел свободу. Дремлющий во мне обнаружил шкалу, по которой следует измерять мои собственные пошленькие увлечения.
Так что, когда через несколько лет я стал главой Русского Дома лишь для того, чтобы увидеть, как мой ценный джо предал свою родину ради любви, я никак не мог изобразить возмущение, которого от меня ждали и требовали мои хозяева. Кадровик поступил не так глупо, когда упек меня в Следовательский отдел.