Значит, "это" тянулось пять часов. И назвать "это" можно ожиданием. Здесь есть и мера и слова. Мера? Обычная мера времени - часы, всего пять часов, триста минут, от восемнадцати до тридцати пяти тысяч ударов сердца. Слова? Но что может быть проще и обыденнее скучного слова "ожидание"? К тому же это и впрямь было ожидание. Самое страшное ждало его впереди. И он это знал.

Странное утро, странный день для Алекса - огромной свобододробильной мельницы, скопища человеческих мук. Ветер выдул из жуткого в своей нежной голубизне неба все облака, и солнце беспощадно сверкает над медленно оттаивающим после ледяной ночи Алексом. Люди с рабочего Остена поворачивают назад. Кордоны полиции. Сегодня Алекс не принимает посылок и передач, сегодня он не дает свиданий. Проходите мимо и по Клостерштрассе возвращайтесь в свой Остен. Даже арестантов не принимает сегодня Алекс. Великий пожиратель свободы замер и притаился.

Вся полицейская машина работала сегодня только ради одного человека. Ради одного узника, которого, согласно приказу, не должен был видеть никто. Кроме участников операции, разумеется... О его задержании было немедленно сообщено по телеграфу всем органам полиции: "Тельман арестован". К сему присовокуплялось: "Необходимо продолжать контроль за всеми прибывающими из-за границы пассажирами".

Глава 10

ГАМБУРГ, ТАРПЕНБЕКШТРАССЕ, 66

Ветры принесли на побережье теплый воздух с Гольфстрима, дышащий влагой и электричеством далеких океанических гроз. Набухли почки буков и лип. Отчетливей ощущался запах рыбачьих причалов. Портовые чайки залетали далеко в город.

Таких домов, как этот, в районе Эппендорф много. Серый, массивный, он смотрит большими окнами на две улицы. Внизу магазины, на остальных четырех этажах живет трудовой гамбургский люд. Ничем не отличается этот дом от других - ни крохотными окошками на лицевых скатах черепичной крыши, ни балкончиками, на которых стоят ящики с белыми и розовыми азалиями. Но нет в городе человека, который бы не знал, что здесь живут Тельманы.

У входа в подъезд эмалированная табличка: "Тарпенбекштрассе, 66". Узкая винтовая лесенка, гулкая, полутемная, круто уходит вверх. На каждом этаже три квартиры. Третий этаж, правая дверь. Здесь...

За дверью - тесный коридорчик, две смежные комнаты с балконом слева, кухня и комната - справа. Здесь уже знают, что Тельман арестован. Что-то горькое носится в воздухе, душит, царапает горло. Нависшее над домом ощущение беды. Ожидание.

Фортка на кухне открыта, и черный пепел разметался по всей квартире. Это испытывают новую печь. Старая вконец развалилась.

Она и так была капризна. Последние же дни Роза не давала ей отдыха. Набивала бумагой и жгла. Кладка не выдержала и дала трещину. Вниз заструился тяжелый синий дым. Роза и маленькая Ирма вынесли ее по кирпичику, тайком. Хозяин дома, конечно, ничего не должен знать. Теперь вот друзья сложили новую. Неизвестно, даст ли она много тепла зимой, но пока греет и бумага прогорает в ней быстро. А это сейчас главное. Пачка за пачкой сгорают в огне, но когда Роза открывает дверцу, чтобы подбросить еще, в красных раскаленных глубинах вдруг что-то стреляет, вспыхивают голубые огни, и черные хлопья вылетают наружу. Роза едва успевает захлопнуть чугунную дверцу. Подхваченная сырым ветром гарь несется по комнате, как черный снег.

Нет, видимо, придется подождать, пока все прогорит, решает Роза, потом еще положу. Она тщательно отмывает руки от сажи и выходит на балкон. Город встречает ее смутным гулом. Это похоже на поднесенную к уху раковину. В порту ревут пароходы, грохочут краны, бочки и ящики, утробно сигналят автомобили, воркуют голуби, кричат чайки. Ну и ветер! Того и гляди, сорвет у соседей белье. Клочья бумаги, точно птицы, взмывают в поднебесье, где круто перемешиваются мутные облачные волокна.

Печь, наверное, прогорела, надо вернуться в комнаты, но Роза свешивается и смотрит вниз. Ветры подчистую вымели всю площадь.

Площадь... Гамбуржцы между собой называли ее "Красной". Может быть, в честь Эрнста, может быть, потому, что здесь так часто собирались коммунисты. Впрочем, разве это не одно и то же? Ведь так или иначе, название связано с Эрнстом. В день его рождения сюда уже спозаранку стекались со всего города люди с подарками. Эрнст сетовал, что не может пригласить всех в дом, смеялся и, крепко обняв Розу, тащил ее на улицу, поближе к гостям. Он был их Тедди.

Последние годы, став председателем партии, он жил в Берлине и редко бывал дома. Но, несмотря на всю занятость, не пропускал ни одного крупного мероприятия гамбургского окружкома. Комитет собирался по субботам, после обеда. Поэтому Тельман приезжал в Гамбург в пятницу, вечерним поездом Берлин - Гамбург - Альтона, отходящим в 21.05 с Штеттинского вокзала.

Но редко кому удавалось застать Тедди в субботнее утро дома. С рассветом он уходил в гавань. Бродил по докам и эллингам, складам угля, досок, бидонов с горючим и бочек, забредал в крохотные кабачки, в освещенные керосиновой лампой таверны, где так любят посидеть портовые рабочие. Он и сам остался таким же портовиком, знающим каждый закоулок в городе из досок и мешков. Брал, как все, "Большую Лизу" - кружку на добрых два литра или, если задувал норд-ост, стаканчик крепкого грога и, присев за чей-нибудь столик, тут же включался в разговор. Он был здесь свой, его приходу радовались, но не удивлялись, как не удивляются люди нормальному течению жизни. Городские новости он узнавал из первых рук. А то, что происходило в Берлине, Москве, во всем мире, портовики узнавали от него.

Из гавани портовый рабочий Тельман направлялся в Винтерхуде, в квартал, где были прачечные. Ему пришлось когда-то поработать и там. Возчиком. Поэтому и в Винтерхуде он знал каждого. Когда же подходило время обедать, он шел в трактир неподалеку от драгунских казарм. С незапамятных времен этот трактирчик на пять-шесть столиков был резиденцией возчиков. Такое же заведение содержал когда-то и его отец. Роза никогда не ходила туда вместе с ним. Но она очень ясно видит, как это происходило.

Он заходит, приподнимает за козырек свою рабочую фуражку с черным витым жгутом, здоровается за руку с хозяином Маком, обходит столики, каждого называет по имени, хлопает по плечу, по пузу - у кого есть, вышучивает, хохочет.

Это не забегаловка, это серьезное место, трактир возчиков. Сюда не заскакивают на минуту опрокинуть рюмку пшеничной водки. Рабочему человеку ведь надо и плотно поесть! Мак это понимает. Недаром стоит он за стойкой вот уже третий десяток лет. Ну и время бежит! Но разве так уж всевластно время? Слава богу, все живые, и дела, как будто, идут неплохо.

Как-то сам собой забывается берлинский диалект, и Тедди говорит, как и все здесь, только на гамбургском - соленом, пронзительном. Он садится в углу и, хлопнув ладонью, широкой и крепкой, кричит: "Бульон и жаркое с яйцом!" И Мак тут же встает из-за стойки, но не суетится, а как-то плавно, хоть он и грузен, скрывается в кухне. Так пропадает из глаз, заходя за мол, большой сухогруз. А потом он выносит жаркое по-гамбургски, с пылу, с огня! Тедди спешит обмакнуть хлеб, пока пузырится белок и шкворчат кубики сала. И все уважительно ждут: пусть поест человек.

Но постепенно его берут в окружение. Подсаживаются за столик, придвигают стулья, и начинается неторопливая мужская беседа. Ровно в два он встает, пожимает собеседникам руки и с кружкой в руке идет к стойке. Допивает пиво, ставит кружку и, достав кошелек, рассчитывается.

Теперь он пойдет, отдохнувший и сытый, жадно вдыхая морской воздух, на Валентинскамп, где находится окружком. Над входом часы со звездой, и красное полотнище свисает с окон.

Роза знает все его излюбленные маршруты. Сколько раз она мысленно следила за ним, когда он уходил. Вот и сейчас, стоя на балконе, она не видит серых клубящихся туч над зубчатыми крышами. Небо словно распахнулось. В этом сила воспоминаний, цепкая, сладкая власть. Они раздвигают тесные стены, небо, улицы, само время.

Все эти дни она просыпалась по утрам с ясным, физическим ощущением беды. Как предчувствовала, так и случилось. Пятого марта, в день выборов в рейхстаг, к ней подошел товарищ по партии. Даже мысленно она старалась не называть имен. Да, к ней подошел товарищ и предложил проводить. Немного отойдя от избирательного пункта, он сказал: "Роза, в "Гамбургер фремденблатт" напечатано, что Эрнст арестован. Если это правда, то мы получили страшный удар".

Она прибежала домой и тут же, пока могла еще сдерживать слезы, рассказала дочери. "Не горюй, мама, - Ирма прижалась к ней. - Не горюй. Я этому просто не верю. Ты же знаешь, что папа скрывается и им его так просто не взять. Как можно верить какой-то газете? Если бы это была правда, мы бы сразу об этом узнали. Берлинские товарищи нам бы сообщили. Разве не так?" - "Так, девочка, так!" - она поцеловала ее и вышла на улицу, чтобы побыть одной. Уже тогда она знала, что это правда. Счастливая Ирма, что может так спокойно и твердо не верить.

И вот сегодня утром приехал из Берлина связной, которого она знала по кличке Герберт. "Товарищ Роза Тельман, - сказал он, взяв ее за руку, поедем вместе со мной в Берлин. Эрнст арестован. Ты должна его разыскать и установить с ним связь".

Вот она и поедет сегодня в Берлин шестичасовым. Покончит с бумагами и начнет собираться. Догадывалась, что едет не на день, не на неделю. Знала, что надолго. Но Ирме и Иоганну Тельману, свекру, спокойно сказала, что едет в Берлин на несколько дней. Они узнают, конечно, но... Пусть это будет позже!

Проводив дочку в школу, она и принялась жечь бумаги. Роза прищурилась, еще раз глянула в слепящее затуманенным рассеянным светом небо и ушла с балкона.

Да, чем позже, тем лучше, решила она, пусть у Ирмы будет хоть одним беззаботным днем больше...

Телеграмма прусского министра внутренних дел.

Потсдам, 11 марта 1933 г.

С е к р е т н о!

Всем прусским регирунгспрезидентам:

По окончании выборов арестовать всех коммунистов - депутатов

рейхстага и ландтага. Немедленно препроводить их в полицай-президиум

в Берлин. Срочно запросить их имена у председателей окружных

избирательных комиссии. Принять меры для неукоснительного исполнения

распоряжения. Список депутатов, которые предположительно будут

избраны, будет доставлен курьером.

Глава 11

КАМЕРА No 32

Ордер No 208 о немедленном аресте депутата рейхстага Эрнста Тельмана был выдан только 6 марта. Отныне Тельман превращался в "законного" жильца камеры No 32 в доме печали Алексе. Бесконечные ночи этого дома, его изломанные, бредовые дни! Вдруг наступает тишина, наполненная неясными шорохами и гулом. Он словно тонет в ней. Она вливается в уши, давит на барабанные перепонки, как темная забортная вода. Далеко впереди, а может быть и совсем близко, высвечиваются тусклые расплывчатые пятна. Что это память о свете в глазах? Отпечаток выключенной на ночь электролампы? Огни города, просочившиеся сквозь стены? Огни и шумы города?

Грохот железной двери не дает Тельману забыться. Опять эта банда штурмовиков! Это они оцепили улицы в день ареста, набившись в кузов, поехали вслед за полицейской машиной. Они не оставляют его и здесь, в Алексе. Барабанят кулаками в дверь. Грозятся выволочь из камеры и убить. Но он не даст им лишить себя сна! Портовый рабочий любит подремать, когда выдается свободная минутка, под рев гудков и лязг цепей. Пусть себе беснуются. Будем лучше думать о деле!

"Вы находитесь под крайним подозрением в совершении действия, караемого на основании 81 - 86 уголовного кодекса... в интересах общественной безопасности Вы подлежите заключению под полицейский арест впредь до особого распоряжения".

Итак, "вы находитесь под крайним подозрением". Если сохранилась прежняя процедура, превратить подозрение в доказательство может лишь суд. Надо исходить из этого. Тогда - немедленно адвоката, перо и бумагу. Прежде всего, нельзя допустить, чтобы они перевели его в лагерь. Там уж не будет железной двери, в которую колотят эти выродки, но которая все-таки их удерживает. Нужно отправить письменное заявление на имя генерального прокурора имперского суда. Заключенный, не совершивший ничего противозаконного, должен требовать ускоренного следствия по своему делу. Только так.

Необходимо дать знать Розе. Тельман вытягивается на узкой койке. Каждое движение все еще отдается тупой болью, унылой ломотой в костях. Ничего, это скоро пройдет, если, конечно, они не вздумают повторить сеанс... Было бы хорошо, если бы она поставила в известность адвоката Хегевиша и поговорила с ним.

Если разрешат писать, надо уведомить Курта Розенфельда из Берлина... Необходимо установить связь! Ах, как чертовски необходимо! Что произошло в мире за эти дни? До сих пор он не получил еще ни одной газеты. Это тяжкое лишение. "Роте фане", конечно, не разрешат... Нечего и мечтать. Впрочем, теперь она стала подпольной. Пусть хоть "Фремденблатт". Подследственный заключенный имеет право на газеты... Как там дома? Что делают Роза, Ирма, отец? Знают ли? Все деньги, включая последние заработки, конфисковали. Семье придется туго... Особенно маленькой. Ей предстоит многому научиться, ко многому привыкнуть. Первый удар нанесет ей, конечно, школа. Но она сумеет постоять за себя. Ирма смелая, упорная девочка. Когда-то он увидит ее!

То, что случилось, лишь закономерный эпизод в борьбе. Разве он не был готов к аресту? К долгому заточению? Даже к смерти? Ему казалось, что готов. Но арест - это всегда внезапность. Нет, он не готовил себя ни к этой железной камере, ни к зверскому избиению в подвале. Он недооценил стремительную подлость врага. Товарищи были правы. Ему следовало уехать сразу же, как начался террор. Это непростительно, что он дал им себя схватить. Непростительно! Но запоздалые сожаления не должны размагничивать волю. Кто борется за идею, за великую и могучую идею, тот сумеет перенести все. Спокойно, сознательно и с величайшим упорством. Это экзамен на право считать себя революционером. Высокое право. Высочайшее.

Тюрьма не отменяет революционной борьбы. Напротив, обостряет ее. Значит, нужно разработать тактику и стратегию в новых условиях. Итак, стратегическая задача - во что бы то ни стало сорвать все планы нацистов. А это значит: выжить, победить, выйти на свободу. Да, выйти на свободу, а это подразумевает и выжить, и победить. Теперь - тактика. Ее еще предстоит разработать. Начать придется с мелочей - в тюрьме все вдруг становится важным. Он должен использовать все свое время для подготовки к грядущим боям. Тюрьма - это школа революционера. Он будет учиться, пробьет себе дорогу в тюремную библиотеку. Конечно, нечего рассчитывать на обширный выбор книг. Но иногда ведь и самое скудное приобретает ценность первоклассного. Как сушеные овощи во время войны...

Вагоны. Вагоны. И рельсы - как горячие натруженные клинки. Рассеченное тело Европы. Ее истерзанные, загаженные поля. Веер взрыва. Лопнувший раскаленный воздух. Осыпающаяся земля. Блиндированные окопы. Обожженные лозы Шампани, вздувшаяся вода Соммы, кровавое месиво Шмен-де-Дам, Мец и Верден. Но спадает прилив, и вода возвращается вспять. Забытье госпиталей, заскорузлые бинты. Бессилье, изнеможение. Запах лизола и йодоформа, неизбывный, как тошнота, как режущий свет фитиля в бесконечные, наполненные стоном и скрежетом ночи.

Вот он поднимает голову, полузасыпанный, оглушенный разрывом бомбардир первого батальона двадцатого артиллерийского полка. Серая, пропахшая дымом и вечной сыростью шинель залеплена вязкой глиной. Клейкая желтая жижа налипла на подошвы. В опаленные глазницы въелась земля. И он поднимает голову, распластанный, вмятый в глину солдат. Он осторожно приоткрывает запорошенные глаза, беззащитный, открытый со всех сторон, как черепаха, потерявшая панцирь. Бескрайнее поле вокруг, выжженное, хорошо простреливаемое поле. Впереди обугленные, расщепленные стволы. Это были деревья. Теперь - начиненные металлом пни. Ржавая, разорванная проволока. Под тусклым ветром дрожат на ней какие-то лоскутки. Рядом, совсем рядом мертвый солдат. Он упал здесь, прошитый пулеметной очередью, когда выполз из окопа, чтобы соединить порванные гранатой концы проволоки. И остался на этой чужой земле. И шесть дней нельзя было высунуться из окопа, похоронить его. Синие шинели французов, серо-зеленые - немцев. Повисшие на проволоке, выброшенные на бруствер, сваленные в воронку трупы. Пугающая тишина. Он задвигался и пополз, щекой касаясь взбухшей от долгих дождей земли. Вот и воронка от снаряда. Глубокая яма с желтой водой на дне. Здесь можно перевести дух. Оглядеться. Кажется, по-прежнему тихо, хотя в ушах еще рвется и лопается кислый горячий воздух. На опушке черного, сожженного леса валяются, задрав к небу колеса, опрокинутые повозки, орудийные лафеты, раздутые и черные от вспузырившейся краски стволы, снарядные ящики. Мертвый лес. Мертвые люди и мертвые лошади.

Он закуривает. Достает из кармана бумажку - потертую на сгибах, запачканную землей. Несколько недель переходила она из рук в руки, пока не попала к нему. Здесь, в раскисшей воронке, где тихо шуршит осыпающаяся при каждом движении земля и хлюпает в воде ошалелая крыса, самое подходящее место для чтения. Воззвание Карла Либкнехта "Главный враг - в собственной стране". Это дойдет до солдат, зарывшихся среди мертвого поля в мокрую, проросшую мохнатыми корешками глину.

Он выглядывает из воронки, согнувшись, быстро перебегает в окоп. Надо передать листовку другому.

Грохот и треск разрывов. Французские гаубицы возобновили обстрел?

Нет, это опять "запсиховали" штурмовики в стальном и каменном коридоре берлинского Алекса.

На войне - как в тюрьме; в тюрьме - как там, под Верденом. Разве начальство не установило тогда строжайшую цензуру? Тельману запретили читать газеты, все его письма просматривались. Но разве это помогло тем, кто отправил на Западный фронт красного агитатора? Разве, получив мобилизационную красную повестку, он перестал быть собой, гамбургским портовиком, сыном своего класса?

Он вернулся, он вернулся тогда домой с этой белой земли, полной крыс и ужей, опаленной, горячей земли. Не дал себя убить и не дал поймать себя за распространением спартаковских листовок. Борьба продолжается. Перед ним все те же смертельные классовые враги. Это они создавали "черный рейхсвер", в добровольческих корпусах шатались по болотам Латвии и Польши, стреляли из-за угла. Убийцы из тайных средневековых судилищ - "фемы", палачи Карла Либкнехта и Розы Люксембург, герои генеральских мятежей и пивных путчей, сегодня они взяли власть над всей Германией.

В ход пущена невиданная машина одурачивания! Политические паяцы, вчерашние уголовники и маньяки не скупятся на обещания. Здесь хлеб голодным и кров бездомным, работа для безработных и война коррупции, обновление духа и возрождение нации. Капитализм вовлек Германию в войну и привел ее к поражению. И вот сегодня его же прислужники взывают к национальной гордости: "Воспряньте, немцы! Разорвите грабительский Версальский договор. Довольно кормить империалистов Антанты!" Голодным, задавленным нуждой людям говорят, что отныне они хозяева своей судьбы, хозяева своей страны, завтрашние хозяева мира. "Германия вновь создаст армию и продиктует свою железную волю потрясенному человечеству!" Преступный бред, наглый обман... Наци кричат о свободе, о революции, о социализме. Вот она, их свобода - тюрьмы для тысяч и тысяч! Железный ошейник на горло рабочего класса! Вот она, их революция - пьяный дебош, погромы, разнузданный вой на площадях, где сжигаются книги. Они смеют говорить о социализме! Марионетки магнатов угля и стали, цепные псы биржевых воротил из "Клуба господ"...

Но наступит, неизбежно наступит час прозрения. И тогда немецкому рабочему особенно остро будут нужны слова правды. Горькой, беспощадной, всеочистительной. Нужно дожить до этого часа, нужно дожить...

Он засыпает под грохот кулаков по железу и вопли штурмовиков.

(Из секретного циркулярного письма

министра внутренних дел от 7 июня 1933 г.)

Как стало известно, в связи с предстоящим в г. Лейпциге 14 и 15

июня 1933 г. процессом над Тельманом, коммунисты собираются провести

в эти дни кампанию протеста, а также саботировать органы юстиции.

Просьба принять соответствующие контрмеры. Особенно обращаем внимание

саксонского правительства Просим принять необходимые меры по охране

имперского суда в г. Лейпциге.

Глава 12

ДЕДУШКА ТЕЛЬМАН И ИРМА

Ирма поймала себя на том, что прислушивается к тишине, словно ждет чего-то. Но чего? Знакомых шагов у двери? Нет, так больше нельзя. Так она больше не может. Конечно, о ней заботятся. Приходят друзья-пионеры, товарищи отца. Но разве этого достаточно человеку? Вот и сейчас она совершенно одна в пустой квартире. Не с кем слова сказать. Вчера пришла из Берлина открытка от мамы. Пишет, что в квартире на Бисмаркштрассе орудует гестапо. Она уже знает, в какой тюрьме находится отец, но все еще не получила с ним свидания. Ей постоянно отказывают, и она не знает, когда сможет возвратиться домой.

Учить уроки не хотелось. И вообще все валилось из рук. Ирма закрыла учебник, походила немного по комнате, потом решительно тряхнула коротко остриженной головой и пошла к двери. Она заперла замок, заглянула в дырочки почтового ящика - нет ли писем, - насвистывая, выбежала на улицу.

Было хорошо и тепло. Девочки прыгали через веревочку. Старушка кормила под деревьями голубей. Как всегда, когда ей становилось скучно, Ирма решила пойти к дедушке Тельману.

- Что у тебя с лицом, Ирма? - нахмурился он, увидев красные полосы на ее щеке.

Она пожала плечами и, сунув руки в карманы, с независимым видом перешагнула порог.

- Давай попьем чаю, дедушка, - предложила она, входя на кухню.

- Хорошо, детка, сейчас поставлю. Яблочную пастилу любишь?

- Люблю.

- Вот и славно! Ну, рассказывай. - Дедушка весь такой домашний, такой привычный, что она совершенно успокоилась, повеселела.

- Да что рассказывать-то? - усмехнулась она. - Так, поговорили с одной нацисткой.

- Ах, Ирма, Ирма! - вздохнул старик. - Ты же мне обещала.

- Я не виновата, дедушка. Она первая задела меня. Я была очень осторожна, но она первая.

- Как это произошло?

- Помнишь, я говорила тебе, что нам велели явиться в школу на фашистский праздник?

Дедушка Тельман кивнул и зашуршал пергаментной бумагой с пастилой.

- Ну вот... Не пойти было нельзя. Только мы, пионеры и "красные соколы", сели все вместе, в последнем ряду. И когда они внесли свое знамя, когда запели гимн, мы не встали. Учителя приказали нам встать, подталкивали в спину, но я сидела как каменная. Девочки испугались и встали, а я нет. Я одна во всем зале сидела и молчала, когда все стояли и пели. Понимаешь?

Дедушка Тельман только вздохнул и рассеянно поиграл серебряной цепочкой карманных часов.

- И вот вчера меня вызвали на заседание педсовета! - с торжеством объявила Ирма и, достав чашки, принялась разливать чай.

- Тебя исключили из школы? - Дедушка Тельман надел очки в тонкой стальной оправе и стал нарезать пастилу.

- Пока нет, - отпивая чай, покачала головой Ирма. - На меня орали, топали ногами, ты такая да растакая, всей сворой накинулись. Но я молчала. А они все приставали, почему я не встала. Наконец я не выдержала и сказала: "Мой отец невинно посажен в тюрьму. Я никогда не буду петь этих песен". Они и заткнулись.

- Ну, а это откуда? - дедушка бережно погладил ее по щеке. Смотри-ка, припухло! - нахмурился он.

- Это? - небрежно отмахнулась Ирма. Ей стало жалко деда. Она вдруг увидела, какой он старенький в этой лоснящейся от глажек жилетке, застиранной рубашке без воротничка. - Понимаешь, комсомольцы и "красные соколы" решили устроить нелегальный митинг. За городом, на Борстлерском болоте. Мы с одной девочкой пошли туда вдвоем. Было так хорошо и весело идти, дедушка! Солнце светит, птички поют, сосны - ну прямо благоухают! Как вдруг навстречу нам дылда в коричневой блузе "Союза немецких девушек", - Ирма перекосила рот, словно передразнивая кого-то. - Взрослая. Идет и небрежно так арапником по сапогам похлопывает, пыль сбивает, а впереди нее овчарка бежит с черной спиной, большая, страшная. Когда мы поравнялись, она вдруг как толкнет меня, но я не поддалась на провокацию, и мы с подругой молча прошли мимо.

- И правильно сделали.

- Как видишь, не очень-то правильно, - усмехнулась Ирма. Эта фашистка вдруг как закричит: "Эй ты, Тельман, ты коммунистка!" Конечно, коммунистка, а ты гестаповская сволочь, думаю, но не оборачиваюсь и тихо говорю подруге: "Спокойно. Товарищи близко, митинг нельзя ставить под удар. Кто знает, чего она хочет". Как видишь, дедушка, я в драку не лезла. Но это стерва, увидев, что мы молчим, бегом догнала нас и стала хлестать меня по лицу. Понимаешь? И свою собаку науськивала. Только собака, видно, оказалась умнее ее. И знаешь, что мне особенно обидно? - она отодвинула чашку и повернулась к окну, где стояли горшки с резедой. - Там было много взрослых, дедушка! Сидели на полянке, закусывали, пили пиво. Они все видели, но никто не вступился, не отнял у нее плетку. Как же! Она была в форме! Мне потом сказали, что это Грета Клуге - дочь крайслейтера. Она велит, чтобы ее называли Гудрун - на древнегерманский манер.

- Да, девочка, - кивнул старик. - В форме. Эсэсовские бандиты тоже носят форму. Ешь пастилку, деточка... А что было на вашем митинге? Он состоялся?

- А то нет? Конечно, состоялся. Скоро весь Гамбург узнает, что мы решили на нашем митинге. Знаешь, какой у нас теперь лозунг? "Все на улицу! Протестуйте против ареста вождей рабочего класса! Украшайте дома Гамбурга красным!" Вот! Увидишь, первого мая весь город будет красным. Мы не дадим сделать наш пролетарский Первомай фашистским праздником.

- Береги себя. Отцу будет еще труднее, если с тобой беда какая случится.

- Ничего не случится, дедушка. Ты не смотри, что я молодая. Отец тоже молодым начал. Расскажи про него еще что-нибудь, дедушка.

- Что ж тебе рассказать, Ирма? Я уж, наверно, все рассказал.

- Нет, не все! Налить еще чаю? Расскажи про его молодость. Или детство.

- Знаешь, Ирма, - старик снял очки, собрал в ладонь крошки с клеенки. - У твоего отца не было детства. Ему только-только исполнилось четыре года, а я уже брал его с собой на базар, будил в четыре часа утра. Он быстро одевался и помогал мне запрягать лошадь. И никогда я не видел, чтобы он плакал. Я грузил овощи, а он сторожил лошадь...

- А какой он был, дедушка?

- Красивый был мальчуган. Светлые локоны и смышленое доброе лицо. Умница. До школы научился читать, торговцы задавали ему трудные задачи, и он их быстро решал.

Брал я его с собой и в трактир. Там мы все завтракали. Эрнст, как постарше стал, внимательно, так ко всему прислушивался. А когда он сам вмешивался в разговор, я часто становился в тупик. О чем он только не спрашивал!.. И про богатых, и про бедных, и про кайзера, и про бога.

- Он верил в бога?

- Нет, он не верил. Он очень любил свою мать, твою покойную бабушку, но часто с нею спорил. Она была набожная. Однажды она хотела взять Эрнста в церковь, а он спросил: "Разве это справедливо, что у нас в школе так много детей ходят зимой без пальто? Разве это справедливо что дети голодают? Сколько детей у нас в школе едят сухой хлеб! Они страдают от голода и холода. А вот дети богатых не голодают, не мерзнут. Разве бог не понимает, что это несправедливо?" - Дедушка Тельман улыбнулся и покачал головой. - Однажды утром я спросил его: "Зачем ты берешь с собой так много хлеба?" И как ты думаешь, что он мне ответил? "Я ношу его в школу товарищам, которые голодны, папа!" А когда в порту разгружали уголь, он всегда бывал там с несколькими приятелями - он помогал им заработать немного угля для родителей. Такой он и сейчас... Да ты и сама знаешь.

- Потому он и политикой рано занялся! - кивнула Ирма.

- Вся наша жизнь была политикой, внучка. Понимаешь? Эрнсту было десять лет, когда началась массовая забастовка портовых рабочих. Это было большое событие в его жизни. Часами он где-то пропадал. Оказалось, у бастующих рабочих. Когда я его наказал, он обиделся: "За что ты меня бьешь? Портовые рабочие говорят, что мы должны им помогать. И еще они говорят, чтоб угольщики перестали торговать углем. Тогда жители Гамбурга поддержат забастовку". Его как магнитом тянуло в порт. Так это в нем и осталось. Он сам выбрал свою судьбу.

- И было ему всего десять лет!

- Да, Ирма, десять.

- А я в десять лет почти ничего не понимала! Очень плохо разбиралась в политике. Ну ладно, пойду домой, дедушка. Спасибо тебе. Ты так интересно рассказываешь. Я очень, очень люблю папу.

- Твой отец очень хороший... А ты держись подальше от людей, которых не знаешь. Им ведь не сказали правды о твоем отце, их уверили, будто он хотел вызвать в Германии беспорядки, будто бы он виновен в пожаре рейхстага... Поэтому, детка, будь очень осторожна.

Глава 13

МАЛЕНЬКИЕ ПОБЕДЫ

Однажды Тельман вдруг с удивлением понял, что мелкие тюремные новости тоже интересуют его, как и большие события в большом мире за каменной стеной.

Это была незаметная подтачивающая работа времени. Так растут гигантские сталактиты в пещерах, так день за днем море подмывает берега. Привычка грозила перерасти в тупое равнодушие. Правда, до этого было еще далеко, очень и очень далеко. Но Тельман умел различать корни явлений. В тюрьме нет мелочей, твердил он себе, зная, что из крохотных зерен привычки произрастут плевелы, а мелкие тюремные новости, которые хоть как-то выбиваются из монотонного и беспощадного течения дней, могут неожиданно стать жизненно важными. Извечное единство противоборствующих начал. Он должен был его разрешить для себя. От этого, в конечном счете, зависело все. Нельзя дать сломить себя, но нельзя и сломиться самому. Страшно упустить даже самый малый шанс на победу. Поэтому - жесткий контроль надо всем.

Случайные встречи в тюремных коридорах, каждое слово надзирателя, вести с воли, обрывок газеты, собственная тоска и боль, даже сны, кошмарные сны одиночки - отныне все это он должен сам строго разбирать, ежедневно контролировать.

Другого пути нет. Если руки не могут совершить подкоп под тюремные стены, это сделает разум. Каждый день должен приносить хоть какую-то крупицу на его, Тельмана, чашу весов. Пусть она еще очень, очень высока, перевешенная чудовищной гирей прусского изощренного опыта по части тюрем, но крупица за крупицей, капля за каплей, и она пойдет вниз. Пойдет вниз.

Он попытался подвести итог своим маленьким победам. Прежде всего, он открыл себе путь в библиотеку. Это значило, что изнурительной изоляции ума пришел конец. Память - не бездонный колодец. Без живительного потока новых сведений, впечатлений она может и оскудеть. Книги! Как нужны ему книги! Они важнее лекарств, важнее гимнастики. Гимнастика - для тела, чтобы оно внезапно не отказало, не предало, а книги - это окна для души, без них она может захлебнуться в темноте.

Он получил письма от Розы и отца. И сам написал им. Ему стали приносить кое-какие газеты, Тонкие шелковинки, скудные ручейки, бегущие с воли. Но если вдруг оборвутся его связи с волей, он, как маленький, гонимый ветром паучок, вновь примется плести паутину. Даже твердо зная о неизбежности смерти, настоящие люди живут с ощущением вечности. Бессмертие дела - вот источник этого ощущения.

Он постарался выжать все, что возможно, прежде всего из газет. Жаль, что не хватает некоторых номеров - затерялись при пересылке. Тут он подумал, что пересылка стоит Розе слишком дорого. Надо посоветовать ей отправлять открытыми бандеролями, это дешевле. Хорошо, что ему удалось наконец настоять, чтобы ей перевели хотя бы 30 марок из конфискованных у него денег; еще 20 марок советник прокуратуры Миттельбах обещал положить на его счет в тюремную кассу. Этого вполне хватит на почтовые расходы. Без табака можно и обойтись. Письма и газеты - вот что важно, как сама жизнь.

Из газет он составил себе хотя и отрывочную, но довольно ясную картину тех насильственных изменений, которые произошли в Германии за эти несколько недель. Фашизация страны шла полным ходом. Отмена гражданских свобод, запрет оппозиционных газет и политических партий, аресты, ограничения, заметный крен в сторону войны. Он достаточно ясно видел завтрашний день. Люди, которые сегодня восторженно приветствуют победный топот нацистских колонн, еще не раз задумаются над тем, как их одурачили. Тяжек будет миг просветления...

Роза пишет, что была у "отца" и нашла его не совсем здоровым. Значит, партия все еще теряет своих сынов. Скольких еще не досчитаемся мы, пока пройдем сквозь эти темные годы!

Тельман придвинулся к забранному двойной, решеткой оконцу и попытался в косом луче света прочесть зачеркнутые цензурой слова. Но не смог, черная тушь залила все намертво.

О чем же Роза хотела рассказать ему? Скорее всего, о связи: иначе она написала бы не "дочь", а "Ирма". Роза знает, что теперь для него самое главное - связь. Очевидно, эзопов язык оказался слишком прозрачным для цензуры. Пусть попробует написать еще раз, надо обратить ее внимание.

Он садится за стол и обдумывает фразу, чтобы без нажима, медленно, экономя карандаш и бумагу, написать: "На второй странице твоего письма зачеркнули некоторые места, которые я уже не могу прочесть. Особенно приятно, что Ирма перешла в последний класс. Из ее строк видно, что она начинает становиться все более самостоятельной и спокойно, трезво оценивает создавшееся положение..."

Да, она явно писала о связи. О прямой, постоянно действующей связи между ним и партией. Связь эта налаживается. Ее еще нет, но она уже налаживается. Обидно, что вычеркнули как раз те места, где говорилось о конкретном. Что это могло быть? Сроки? Средства? Люди?

Он вспомнил своих связных. Спокойного, невозмутимого, невероятно изобретательного Герберта. Рихарда Зорге - быстрого как ртуть, способного на самые отчаянные поступки. Пылкий, рисковый парень, с исключительно ясным аналитическим умом.

Как ему нужен сейчас такой связной! Он должен, он обязан все знать. Удалось ли переправить за границу нужных людей, выходит ли "Роте фане", кто арестован, кто продолжает борьбу. И о себе, о своем положении он должен рассказать. Только тогда помощь с воли будет действенной.

Газеты разносят о нем по всему миру самые невероятные слухи. Несколько корреспондентов, среди них даже один иностранный, сумели пробраться в Алекс и переговорить с ним лично. Посмотрим, как это отразится на потоке ежедневной лжи, которая стекает с газетных полос, на водопаде фальсификаций и слухов. Впрочем, это не ново. Враги всегда старались исказить истину, правдоподобной подделкой отравить общественное мнение. Сам он лишен возможности сказать свое слово. Чисто физическое отвращение, которое он всегда испытывал, сталкиваясь с клеветой, вспыхивает в нем с особенной силой. Это мешает ему бороться с одиночеством, отвлекает, лишает столь необходимого спокойствия. Он не имеет права поддаваться эмоциям. Они не для заключенных. В последних газетах говорится и о его самоубийстве, и о том, будто его сместило с поста председателя партии московское руководство. Что ж, сам он не может выступить в свою защиту. Неужели никто из корреспондентов не напишет о нем правды?

Но пока нет надежной связи, об этом лучше не думать. Сомнение и надежда - злейшие враги заключенного. С разных сторон, попеременно, они подтачивают его душу ржавчина разъедает его единственный якорь - веру. Вера должна быть непоколебимой. Здоровый дух, уверенность в будущем - вот в чем его сила, вот источник мужества и оружие в борьбе.

Привычные заботы на миг вырывают его из тюремных стен. Он думает о подпольной типографии на Ландкирхенштрассе, о тайных переходах на голландской и польской границах - о них ему рассказывал Макс, - о тех, кто успел уйти в подполье еще до той роковой ночи. Он вспоминает отца и почему-то случай с рыбой. Они поймали тогда с Рудольфом здоровенную щуку, а она прикинулась мертвой и, улучив момент, выпрыгнула из лодки... Ушла.

В памяти всплывают лица товарищей, тысячи лиц. Бремен, Нюрнберг, Вупперталь, Гессен, Франкфурт, Дортмунд, Эссен и, конечно же, Гамбург, конечно, Берлин. Вот она, трудовая Германия металлистов, портовиков, железнодорожников, типографских рабочих. Эти люди не поверят, что Тельман повесился в камере! Они знают его!

Уже здесь, в Алексе, он получил телеграмму от руководителя двадцать третьего избирательного округа Дюссельдорфа. Телеграмма, адресованная в Берлин, полицай-президиум, I отдел, извещала транспортного рабочего Эрнста Тельмана, что он вновь избран депутатом рейхстага! Вот ответ немецкого рабочего класса. 4 800 000 голосов за находящихся в тюрьмах и лагерях, за ушедших в подполье коммунистов. И это в условиях фашистской диктатуры, политической травли, полицейских репрессий и убийств. Такие люди не поверят нацистской пропаганде, гнусной клевете, состряпанной по геббельсовским рецептам.

Тельман еще и еще раз перечитывал открытки и письма, пришедшие к нему из Гамбурга. Писем из других городов ему не вручили. Сотни людей, наверно, поздравляли его с избранием, с днем рождения. Ведь из одного только Гамбурга пришло больше шестидесяти открыток. У него были все основания для веры, для непоколебимой веры. Пусть Германия кричит сегодня: "Хайль Гитлер!" Это еще не вся Германия! Поэтому так жизненно необходимо установить связь с партией, которая возглавила сопротивление миллионов честных людей. Как намекнуть Розе на Герберта, не называя его по имени, не называя партийной клички? Что, если так: "Может быть, наш друг, с которым мы однажды на троицу совершили четырехдневное путешествие, сможет прислать сюда небольшую сумму денег?"

Это должны пропустить. Они привыкли, что он постоянно пишет о деньгах. И не удивительно, потому что обещанные доктором Миттельбахом 20 марок все еще не пришли. С деньгами вообще плохо. Роза, дочь-школьница, два старика (отец Розы совсем плох)... Розе, наверное, снова придется пойти работать, а со здоровьем у нее не все ладно. Будет тяжело. Всем им будет очень тяжело...

Он знает, что родные постоянно думают о нем. Понимает, что никакие заверения не избавят их от изнурительного беспокойства за него и ожидания беды. И все же он ищет такие слова, спокойные, но не успокоительные, а главное - правдивые. Да, правдивые, хотя и не внушающие подозрения тюремному цензору.

Не считая коротких бесед с адвокатами, разговаривать здесь не с кем. Тем сильнее в нем чувство написанного слова. Особое, обостренное тюрьмой чувство, когда фальшь и неискренность сразу бросаются в глаза, царапают сердце. Долой успокоительную ложь! Но умолчать, о многом умолчать он может. Пусть все же думают, что ему здесь лучше, чем на самом деле. Да и нельзя писать на волю о жизни в полицейской тюрьме.

"Свое предварительное заключение, - он находит, кажется, нужную формулировку, - переношу с величайшим хладнокровием и наряду с само собой разумеющимися обязанностями, которые у меня здесь имеются, занимаюсь чтением книг".

Пусть пришлют ему несколько хороших романов и пьес. Это дозволяется, если, конечно, книги не имеют особой политической окраски. Так он сначала мысленно, а потом уже на бумаге оттачивает фразу за фразой. Каждое слово должно быть точным, единственно необходимым. Нельзя дать цензуре повод для придирок, по необходимо и сказать все, что нужно сказать. К тому же, он не может позволить себе перечеркивать написанное. Каждый клочок бумаги драгоценность, а каждое письмо может стать последним.

Итак, "чувствую себя хорошо, поскольку всегда был очень крепким". Это чистая правда, и дома все поймут как надо. Но чтобы они не толковали это его "поскольку" чересчур расширительно, не придавали этому слову смысл "несмотря на все мучения", придется приписать в конце: "Но подчеркиваю, что для какого-либо беспокойства с твоей стороны пока нет никаких оснований".

Итак, подготовительная работа закончена! Можно приниматься за письмо. Это приятная минута. Он пишет и мысленно переносится домой. У Розы - он тихо улыбается - 27 марта был день рождения. Ей уже 43 года. 11 апреля день рождения отца... Уж так случилось, что они родились приблизительно в одно время.

Сначала он пишет письмо жене, потом отцу. Он уже знает, что Роза в Берлине добивается свидания. Сначала весть об этом обожгла его радостью, взволновала мучительным нетерпением ожидания. Это чуть не выбило его из колеи. И он понял, что еще не готов к встрече с родными. Трудная школа подготовки к долгому одиночеству еще не была пройдена. Он заставил себя временно подавить чувство и, насколько мог, трезво взвесил все "за" и "против". Потом принял тяжелое решение отговорить Розу от встречи. Но писать Розе об этом не стоит. С отцом он уже вел такую переписку.

Моя дорогая Роза!

Твое письмо и посылку ко дню рождения получил с большой радостью. Из Гамбурга мне прислали более 60 поздравительных открыток. Ни одной открытки из других городов мне почему-то не передали.

Газета для меня здесь - единственный источник информации. Поэтому неприятно, что снова два номера где-то застряли.

Своему письму от 13.IV я придаю очень большое значение, потому что набрался решимости и изложил в нем без обиняков все, что думаю о своем положении.

Человек, исполненный чувства собственного достоинства, не отказывается от своих действий. Добро и истину, если они однажды пустили корни, можно, конечно, преследовать, но нельзя подавить надолго. Пусть утешает тебя мысль о том, что много-много женщин вынуждены переживать нынешнее время вдали от своих мужей, кормильцев и любимых.

Э р н с т.

Дорогой отец!

Я полностью разделяю твое мнение о поездке Розы в Берлин. Неописуемая радость встречи омрачится прощанием, которое будет и для меня нелегким. Неизбежное расставание для нас обоих будет очень тяжелым. Для меня особенно, поскольку я сижу здесь один и буду бесконечно вспоминать о том счастливом мгновении. Пока мое здоровье вне опасности, острой необходимости в свидании нет. Попытайся утешить и успокоить Розу, используй и те веские аргументы, которые ты привел в своем последнем письме. Поживем - увидим. Человек без надежды - все равно что корабль без якоря...

С самым горячим сердечным приветом

твой любящий сын Э р н с т.

Глава 14

ШТУРМБАНФЮРЕР ЗИБЕРТ

Фюрер сказал, что словесные битвы лишь внешне бескровны. Национал-социалист должен быть беспощаден всегда и везде. Поэтому словесная битва не кончается ни разгромом неприятеля, ни его полной капитуляцией. Она требует отречения. Побежденный солдат вражеской армии может либо сдаться, либо умереть. Идеологический противник обязан покаяться и громогласно признать правоту победителя. Иначе победы не будет. Иначе победителем останется не гордый триумфатор, а пленный кандальник на эшафоте.

Профессор Института кайзера Вильгельма Хорст не удивился, когда обнаружил в почтовом ящике официальный конверт со штампом Главного управления имперской безопасности.

Конверт без марки, письмо не облагалось почтовым сбором. Внутри лежала повестка. Его вызывали на Принц-Альбрехтштрассе к штурмбанфюреру СС доктору Зигиоргу Зиберту. Доктор! Даже имя свое он отождествлял с "черным орденом": он подписывался двумя руническими "С". Наверно, очень гордился этим.

Хорст еще не знал тогда, что штурмбанфюрер известен среди друзей под прозвищем Геникшус - выстрел в затылок. Он вообще не знал этого человека, даже имени его не слышал.

В приемной уже сидела женщина с усталым, прорезанным глубокими морщинами лицом.

- Вы сюда? - зачем-то осведомился Хорст словно на приеме у дантиста.

Она молча кивнула.

- Фрау Тель... - секретарша в коричневой блузе "Союза немецких девушек" осеклась, но Хорст не обратил на это внимания. - Фрау придется еще немного подождать, пока придет ответ на запрос о дочери, - после некоторой заминки договорила она. - А вас, господин Хорст, просят пройти.

...Доктор Зиберт вежливо поднялся и, не выходя из-за стола, указал Хорсту на кресло. Молча сопел, низко склонившись над столом, долго рылся в бумагах. Потом вдруг вскинул голову и уставился на Хорста долгим, чуть-чуть отсутствующим взглядом. Но, как и было рассчитано, глаза в глаза. Хорст не отводил взгляда, чувствуя, что глаза штурмбанфюрера уплывают от него все дальше... Сто, двести, миллионы световых лет.

- Рад познакомиться с вами, профессор. Много наслышан о вас. Вы могли бы стать гордостью немецкой науки. Почему вы подали в отставку?

- Мне дали отставку, господин штурмбанфюрер.

- Вот как? Ничего об этом не слышал. Странно... Но я пригласил вас, собственно, по другому делу. Фюрер поручил созвать конференцию, посвященную оккультным наукам. Торжественная церемония, возможно, состоится в начале ноября. Вы, конечно, понимаете, что священная миссия немецкого человека, суровое величие нордической мифологии и то предназначение, которое тайно живет в лучших из лучших представителях нашего народа, превыше любого так называемого объективного знания. Поймите простую вещь, господин профессор, и многое для вас упростится и облегчится. Наука живет сама по себе, а великая яростная вера возносит нас на высшую ступень озарения.

Хорст перестал понимать, что ему говорят. Отключился. Думал о своем.

- ...ждем от вас, что вы не только будете присутствовать на церемонии, но и выступите с небольшим приветствием.

Из дальнего далека влетели в его уши эти слова. Оккультное знание? Ах да, конечно... Под большим секретом ему рассказали, что у Гитлера есть личный ясновидец. Вернее, был. Тот самый знаменитый Ганнусен. Среди высокопоставленных наци он известен под именем "фюрера". А это кое-что значит. У "фюрера" несколько расплывчатая; но вполне официальная должность: полномочный физики, астрономии и математики. Что-то в последнее время о нем ничего не слышно.

- ...и пора, господин профессор, давно пора прекратить эту фронду. Мы надеемся, что в своей речи вы скажете несколько слов по поводу арийской космогонии.

- Вы имеете в виду доктрину вечного льда господина Гербигера?

- Совершенно справедливо. - Зиберт преувеличенно благожелательно улыбнулся и откинулся в кресле.

- Я высказал свое мнение об этой... системе мира на межзональном астрономическом конгрессе.

Улыбались щеки, губы, сверкали улыбкой стальные зубы. Только не глаза. Глаза леденели.

- Это было досадное недоразумение, господин профессор. - Зиберт продолжал улыбаться. - Столь же досадное, как и ваша отставка. Так не пора ли нам все уладить?

Хорст испугался, что эсэсовец может выйти из-за стола и раскрыть ему свои мертвящие объятия, улыбаясь все той же застывшей улыбкой, давно похороненной в провалах глаз.

- Боюсь, господин штурмбанфюрер, мы плохо понимаем друг друга. У меня не может быть иной точки зрения.

- Про себя вы можете думать что угодно, - кадык Зиберта дернулся вверх и вернулся на место. Эсэсовец смотрел сумрачно и равнодушно, как будто проглотил и уже успел переварить в желудке свою улыбку. - Но когда вы начинаете публично проповедовать свою точку зрения, - он пренебрежительно выпятил губы, - тотем самым вмешиваетесь в политику. А этого мы никому не позволим! Поэтому вам и предлагают загладить ошибку. Великому ученому, профессору Гербигеру не нужно ваше признание! Учтите, лишь благодаря нашей исключительной гуманности с вами вообще разговаривают. Вам дается последний шанс, не проморгайте его...

- А если я этого не сделаю? Вы меня арестуете?

- Право, вы озадачиваете нас, профессор. - Зиберт улыбнулся и развел руками. - Зачем вы так упорно домогаетесь мученического венца? Зачем? Вас ожидает спокойная академическая работа. Не создавайте ненужных затруднений себе и нам. Выполните нашу просьбу, и все будет в порядке.

- Я не могу, господин штурмбанфюрер. Это идет вразрез с моими убеждениями.

- О каких убеждениях вы говорите? В то время как фюрер и национал-социалистская партия в творческом порыве закладывают фундамент великого рейха, вы позволяете себе иметь какие-то иные убеждения. Вы плохой немец, господин профессор. - Эсэсовец снял пенсне и откинулся в кресле. Он смотрел на Хорста, как на неприятное насекомое.

Хорст еле сдерживался. Он готов был плюнуть в физиономию этого черного ландскнехта с дубовыми листьями к железному кресту. Закричать во все горло. Ударить кулаком по столу. Но заставлял себя сидеть спокойно, молчать и ничего не бояться. И все же боялся. Всего боялся: ландскнехта, серого, угрюмого здания, длинных коридоров с рядами одинаковых дверей, красного флага со свастикой в белом круге, окаменевших часовых. Страх ненависть, раздражение и какое-то детское недоумение - все это сковывало, мешало находить нужные слова.

- Не будем к этому возвращаться. Я не выступлю в защиту теории Гербигера и не смогу принять участие в конференции по... черной магии.

- Оккультных наук! - Зиберт хлопнул кончиками пальцев по столу и брезгливо скривил губы. - Вы, наверное, масон? Аристократ и масон! Убежденный враг империи!

- Я ученый и служу только науке, чистой науке. С чистой совестью служу науке. - Ему стало неприятно, когда эти чуть выспренние слова сами сорвались с его губ.

- Ваша наука ложная! Вредная она, ваша наука. Бескрылый материализм. Она не нужна нашему народу! Понимаете? Мы народ-созидатель, народ-солдат! Ни вы, ни ваша вонючая наука нам не нужны. Наука - служанка, шлюха! Вопрос лишь в том, кому она служит.

Зиберт механически изливал на старомодного профессора и его глупую науку поток хулы. Но, право, этот упрямый интеллигентик не был ему особенно неприятен. Он был всецело в его, Зиберта, власти, несмотря на большую, как говорили, международную известность. Но у Зиберта не выходило из головы, что предстоит разговор с этой Тельман, которая опять требует свидания с мужем для себя и своей дочери. Брать решение на себя явно не хотелось. Знать бы, что может еще выкинуть эта назойливая посетительница. Беспокойство и раздражение штурмбанфюрера волей-неволей изливались на Хорста. Он даже подумал, что старого дурака следовало бы ненадолго отправить в лагерь. Для некоторого перевоспитания.

- У нас есть средства сделать вас более лояльным к национал-социализму! - Зиберт встал. - Советую хорошенько подумать... Посидите немного в приемной. Сейчас отпечатают протокол. Вам нужно его подписать.

- Какой протокол, позвольте вас спросить?

- Протокол допроса!

- Это был допрос? А по какому праву... - Хорст тоже поднялся.

- Допрос! - оборвал его эсэсовец. - На самом законном основании. И выкиньте из головы такой хлам, как право. Право - понятие, выработанное плутократами! Есть закон германской империи о превентивном заключении. Только от нас зависит применить его к вам. Запомните это! Прошу пройти в приемную.

Он открыл дверь и вежливо пропустил Хорста вперед.

- Фройляйн Гудрун, перепечатайте. Господин профессор, поставьте свою подпись в трех местах. Здесь, здесь и здесь... - обернулся Зиберт к сидящему на диване Хорсту. - Хорошенько прочтите, прежде чем подписать. Вот ваш пропуск. Можете быть свободным... Пока свободным. Мы еще вызовем вас. До свидания, господин профессор. - Эсэсовец чуть наклонил голову и вернулся в кабинет. - Пройдите, - бросил он ожидавшей женщине. Она с достоинством встала.

Светловолосая секретарша в коричневой блузе метнула хмурый взгляд вслед посетительнице. Быть может, она вспомнила, как однажды в Гамбурге натравливала овчарку на ее дочь? Жаль, что собака тогда не перегрызла девчонке горло. Она, видите ли, тоже намеревается приехать в Берлин! На свидание с матерым врагом фюрера и рейха. Какая наглость! Подумать только, из-за этой дряни у шефа целый день плохое настроение. И чего только начальство церемонится с этими Тельманами?

В несколько коротких очередей "олимпия" обстреляла разделенные копиркой бланки. Темные трупы букв легли на заснеженное бумажное поле.

- Прошу вас, господин профессор.

Профессор встал с жесткого кожаного дивана и подошел к секретарскому столу. Навстречу улыбающемуся фюреру. Художник-академист тщательно выписал каждый волосок. Офицерская фуражка, железный крест под карманом, орел со свастикой на галстуке, золотой партийный значок на лацкане... "Ну прямо как живой!" - казалось, это паточное дежурное восклицание сочится из каждой поры тщательно загрунтованного и отлакированного холста.

Хорст полез во внутренний карман за вечным пером. Надел очки в черепаховой оправе. Пробежал глазами по строчкам. Остановился на отпечатанных типографским способом словах "обязуюсь не разглашать содержание беседы". Подписал.

- Пропуск отдадите дежурному внизу.

- Хорошо. Благодарю вас. До свидания.

Он вышел на улицу. Лениво капала серая вода. Сотни ног ступали по мокрому асфальту. Автомобили с шипением разбрызгивали лужи. Где-то кричал репродуктор. Звенели трамваи. Грохотала надземка. Дрожали под военными машинами мосты.

День оглушил его. Ворвался привычным шумом, чуть приглушенным шелестом дождя. Поблескивали раскрытые зонты, резиновые плащи. Утекающий ток, жужжа, потрескивал в мокрых проводах. И все казалось удивительно свежим и пронзительно острым, точно впервые увиденным.

Он поднял воротник плаща и пошел домой.

Он вышел "оттуда". Был жив и свободен. "Пока свободен". Инстинктивно чувствовал, что это только прелюдия. Все еще впереди. СС без маски, подлинный арест и настоящий допрос. Сегодняшний допрос - не настоящий. Говорят, что они обычно допрашивают иначе.

Почти невесомый дождь опускался на голову. Город дышал и шевелился. Блестели мостовые и черные автомобили. Но дождь, и город, и мокрый блеск тоже не были настоящими. Все сделалось зыбким и преходящим. Осталась только видимость.

Глава 15

РОЗА И ГЕСТАПО

Вот уже несколько недель почти каждый день Роза Тельман ходила в страшное здание государственной тайной полиции на Принц-Альбрехтштрассе, 8 и требовала немедленного свидания с мужем. В первый раз с ней даже не хотели разговаривать. С большим трудом удалось узнать, в какой хоть тюрьме содержится Тельман. И это было все. Просьбы и письменные заявления о свидании с ним встречали отказ. Сначала о них еще докладывали Карлу Гирингу, который вел дело Тельмана, потом перестали. В конце концов она была обыкновенной просительницей, каких много, и Гиринг сказал, чтобы с ней особенно не церемонились. В последний раз какой-то младший эсэсовский чин пригрозил ей арестом и принудительной высылкой из Берлина.

Тогда она, через посредство друзей, встретилась с несколькими иностранными журналистами.

- Боюсь, - заявила она им, - что Эрнст Тельман подвергается в тюрьме тяжелейшим лишениям, может быть даже пыткам. Иначе трудно объяснить, почему они бояться показать его мне.

Минуя гитлеровскую цензуру, это сообщение в тот же день было переправлено за границу. На другое утро оно появилось на страницах влиятельных европейских газет. Очевидно, этим и объяснялось согласие гестаповского руководства принять госпожу Розу Тельман.

Мрачный обрюзгший эсэсовец с плетеными квадратиками штурмбанфюрера на левой петлице кивком пригласил ее в кабинет и небрежным жестом предложил сесть.

- Ваше заявление с просьбой о свидании с заключенным Тельманом нами рассмотрено, - без предисловий начал он. - И принято решение на время воздержаться.

- На какое время? - Роза изо всех сил старалась казаться спокойной. Чтобы унять внезапную дрожь в руках, она поправила волосы, словно непроизвольным жестом проверила завивку. - На какое время?

По усмотрению государственной тайной полиции. - Штурмбанфюрер хмуро глянул на нее и закрыл лежавшую перед ним папку.

Старый полицейский служака, он находил вполне извинительной настойчивость, с какой она добивается свидания с мужем. Это естественно в ее положении. Немецкая женщина должна любить своего мужа и заботиться о нем, что бы с ним ни случилось. Но муж этой женщины - не обычный заключенный. Им постоянно интересуется высокое начальство. Самое высокое. Некоторые имена, как, например, группенфюрера Гейдриха, не положено называть даже в своем кругу. А ведь ему регулярно докладывают о Тельмане! Иногда звонит министр-президент Геринг или рейхслейтер Геббельс, если поднимается шум в заграничной печати.

Как раз только что был такой разговор. Он оставил очень неприятный осадок. Начальству легко кричать: "Заткните ей глотку!" А как, спрашивается? Принудительные меры не рекомендованы, уговоров она, очевидно, не понимает. Они хоть бы мотивировку отказа ему подсказали. Так нет, одни лишь общие категорические указания. Заткните глотку, видите ли...

- Чего же вы ждете? - не выдержал долгой паузы гестаповец. - Надеюсь, вы понимаете, что вам отказано в свидании?.. Временно! - он раздраженно отвернулся.

- Я хочу знать, что означает это ваше "временно". Когда? Когда конкретно?

- В зависимости от обстоятельств.

- От каких обстоятельств? - она говорила намеренно медленно и негромко.

- У меня все. - Гестаповец бездушно повторил любимую фразу своего высокого шефа Германа Геринга.

- Хорошо, - Роза поднялась. - Тогда я заявлю на весь мир, что вы его убили.

- Подождите в приемной! - с ненавистью сказал гестаповец после короткой паузы.

Нет у меня власти разрешать такие свидания, раздраженно думал он, глядя вслед уходящей Розе. А случись что, с меня же спросят. И еще недовольны, что беспокою по пустякам. Пока занимаюсь этим я - все для них пустяки, но случись что-то - пустяки сразу превращаются в дело государственной важности и начинается тарарам. Тут уж они на ругань не скупятся. Одним словом, и так плохо и этак нехорошо. Что делать? Все же лучше доложу.

Он придвинул к себе прямой телефон спецсвязи и набрал номер Гейдриха. Гирингу звонить бесполезно. Он имел право накричать на штурмбанфюрера, даже покарать его, но принять самостоятельное решение по делу Тельмана не мог. Служить же промежуточным звеном между своим подчиненным и высшим начальством Карл Гиринг не желал. Поэтому штурмбанфюрер из всех зол выбрал наименьшее: позвонил Гейдриху в обход Гиринга.

- Гейдрих, - услышал он в трубке хриплый голос. Шеф СД, тайной эсэсовской службы разведки, как всегда, был на месте.

- Хайль Гитлер! Группенфюрер, докладывает штурмбанфюрер Зиберт. Тельман угрожает сделать заявление, что ее муж убит. - Он доложил, как всегда, точно и предельно кратко. Изложил самую суть, как и требовал от подчиненных Гейдрих.

- Хочет свидания?

- Настаивает, - ответил Зиберт, хотя собирался сказать "требует".

- Пообещайте ей... Скажем, через две недели. Но пусть не делает глупостей. Дайте понять, что ее необдуманные заявления тут же отзовутся на муже. Выясните, с кем из журналистов она встречается. Мы их вышлем.

- Войдите, фрау Тельман, - пригласил Зиберт ожидавшую в приемной Розу. Лицо его приняло еще более недовольное выражение. Теперь-то он знал наверняка, что за новую шумиху по делу Тельмана спросят с него лично. Одно дело угрозы Гиринга, даже самого Геринга, другое - ясное и спокойное указание Рейнгарда Гейдриха. - Сегодня больше приема не будет, фройляйн Гудрун, - бросил он секретарше.

Глава 16

ПЕРВЫЙ КОНТАКТ

Ночи Алекса полны тайных переговоров. Они превращали тюремные стены в телеграфные провода.

Человеческое сознание, потаенные глубины нашего Я загадочны и полны противоречий. Одни и те же события по-разному воспринимаются нами в зависимости от времени суток. Ночное сознание полно сомнений, оно окрашено трагическими, подчас безнадежными тонами. Ночью ощущение безысходности обретает над человеком странную пугающую власть, перед которой рассудок бывает бессилен. И тогда наступает жестокая бессонница. Чаще всего это случается в трудные минуты жизни. Только наступление утра освобождает человека от оков ночи. И там, где еще несколько часов назад не было выхода, внезапно высвечивается спасительный путь, неожиданный, круто меняющий ситуацию вариант. Его подсказало утро, трезвый свет, резкая бодрящая синева. Словно и впрямь с первым криком петуха развеялись ночные фантомы, мрачные порождения усталого, трепещущего в тисках безысходности сознания. Но как трудно дождаться рассвета!

Особую власть приобретает ночное сознание в тюрьме, за каменными стенами и стальными запорами. Иногда оно остается надолго, не хочет сгинуть, как нечисть с перепончатыми крыльями нетопыря, даже от петушиного крика. Да и не долетит сюда этот отрезвляющий крик, и не откроются тюремные двери с рассветом. Уж это-то заключенные знают. Отсюда и тиранство ночного сознания, доходящего до границ, за которыми лежит распад разума, гибель души.

Нет тишины в тюремной ночи. Она полна перестуков, в такт которым бьются сердца. Необходимо знать, что ты не один в этом каменном склепе, что где-то за стеной, под полом, над потолком томятся такие же несчастные. Но кто они? Быть может, друзья? Это откроет перестук. Тюремная азбука, в которой каждая буква зашифрована определенным числом ударов. Столько-то по горизонтали, столько-то по вертикали. Магический квадрат. Азбука обреченных. Удар за ударом, буква за буквой, слово за словом. И если камера товарища далеко и он не слышит зова, его все же найдут и твоя весть долетит к нему по длинной эстафете.

Так от одного телеграфиста к другому летят телеграммы в самый дальний, заброшенный на край света угол.

Прислушайтесь!

Это каменная глыба Алекса дрожит и поет в ночи: ...Тельман здесь... Тельман здесь... Тельман здесь... Тельман в тридцать второй... Тельман в тридцать второй... Передайте Тельману... Передайте Тельману... Здесь Димитров... Здесь Димитров... Передайте Тельману - здесь Артур Фогт...

Лязгнул замок, и с противным скрежетом отворилась дверь. В тридцать вторую вошел надзиратель - худой сутуловатый служака с ленточкой железного креста первого класса и сивыми усами тюремной крысы.

- В душевую! Живо! - скомандовал он.

Тельман удивился. Он мылся не далее как вчера. Или в банном расписании ошибка? Что же, в однообразии тюремных будней такая ошибка улыбка судьбы.

- Торопитесь, - пробурчал надзиратель, - времени у вас мало.

- Времени у меня сколько угодно, - улыбнулся Тельман. - Но я мигом.

Скорым, широким шагом, ибо даже эта внеплановая прогулка была для него подарком, шел Тельман впереди надзирателя.

Уже на лестнице, ведущей в подвал, он услышал шаги и обернулся. Вели Димитрова. В чахлом и мутном, как сыворотка, свете Тельман узнал его только по глазам. И еще по осанке - голова его была как-то особенно гордо поднята, словно вверху сияло чистое голубое небо.

Сжав кулаки в салюте Рот фронта, они молча приветствовали друг друга и улыбались. Эта безмолвная улыбка не оставляла Тельмана весь день.

Секундой раньше или позже, и мы бы не увиделись, подумал он. Какой удачный сегодня день. И еще он подумал, что Димитров сильно исхудал, но отнюдь не подурнел от этого. Высокий, с пышной шевелюрой, он стал похож на итальянского карбонария. Пусть они виделись только короткий миг. Но походка, четкое порывистое движение, которым Димитров приветствовал его, сказали Тельману больше, чем долгие часы откровенных разговоров. Тельман словно в грозу попал. Он всем своим существом ощутил, какая энергия сконденсирована в этом человеке. Меньше всего нужно радоваться встрече в тюрьме, и все-таки это радость, даже трудно передать, какая радость!

Тельман не знал, что это была не первая их встреча в коридорах Алекса. Димитров уже дважды видел Тедди. Как хотелось, чтобы Тельман хоть обернулся, но он не почувствовал тогда горячего нетерпеливого взгляда Димитрова. Зато сегодня они действительно увиделись, даже улыбнулись друг другу.

В душевой никого не было. Тельман чуть отвернул медный вентиль и, запрокинув голову, ждал, когда из проржавелых дырочек польется вода. Хлопнула дверь, и кто-то зашлепал по каменному полу.

Тельман медленно обернулся и увидел, что к соседнему крану идет Фогт. Артур Фогт! Поистине щедрость судьбы не знала сегодня предела. Не успев поздороваться, не успев даже улыбнуться товарищу, Тельман рванул вентиль на полную мощность, чтобы шум воды заглушил слова.

Последний раз они виделись незадолго до фашистского переворота. В этот незабываемый день 25 января Компартия организовала беспримерную по размаху антифашистскую демонстрацию. Берлинский пролетариат выступал единым фронтом. В бесконечных колоннах, рука об руку с коммунистами, шли социал-демократы-рейхсбаннеровцы. По Бюловплац к Дому Либкнехта шел нескончаемый поток демонстрантов. Это был ответ рабочего Берлина на фашистские провокации - сборища штурмовиков у Дома Либкнехта, где находился Центральный Комитет КПГ. Штурмовики были в полнейшей панике, когда им пришлось бежать сквозь колонны взволнованных, протестующих рабочих. Не помогли и подоспевшие на защиту фашистов шупо. Рабочий Берлин выступал единым фронтом, и не было, казалось, в Германии силы, которая могла бы ему противостоять.

23 января на совместном заседании бюро ЦК КПГ и ее берлинского окружного руководства Тельман внес предложение провести внушительную политическую демонстрацию. Оно было принято единогласно. Подготовку демонстрации взял на себя по поручению ЦК секретарь Берлин-Бранденбургского окружкома Артур Фогт. Сроки были самые сжатые, практически всего один день. Тельман разговаривал с Фогтом несколько раз. Его интересовало решительно все: состояние дел в районных комитетах, контакты с руководством местных антифашистских организаций, с представителями от безработных, лозунги и, конечно, меры по защите демонстрантов от провокации фашистов и полиции. Тельман требовал, чтобы такая защита, не ослабевая, действовала от самого места сбора до возвращения рабочих групп по домам.

И демонстрация состоялась. Сотни тысяч рабочих не вышли в тот день на работу, ибо шествие к Дому Либкнехта началось уже в двенадцать часов дня. Воздух казался сизым от мороза. Над темными, шагающими в ногу шеренгами стлался туман. Пар от дыхания застывал колючими снежными блестками. У многих демонстрантов не было теплой одежды, подходящей обуви. Люди часто кашляли, задыхаясь во время пения "Интернационала" от морозной влаги, пританцовывали, оттирали побагровевшими кулаками уши.

На трибуне, где стояли Тельман, Вальтер Ульбрихт, Ион Шеер и Франц Далем, кто-то предложил немного погреться. Но люди шли сплошным потоком. Они приветствовали вождей партии частоколом поднятых рук, знаменами, лозунгами.

- Здесь, на улице, наше место, демонстранты тоже не могут сделать перерыва! - Тельман поднял сжатый кулак. Оживленный, захваченный общим подъемом, он не чувствовал холода, хотя уже четыре часа стоял на морозе.

Шли рабочие районы: Веддинг, Нойкёльн, Моабит. Только единство рабочего класса могло преградить дорогу фашизму.

- Мы вновь должны обратиться с предложениями о совместной борьбе к СДПГ и Всеобщему объединению немецких профсоюзов, - обращаясь к товарищам, тихо сказал Тельман. И, приветствуя все новые и новые колонны, выкрикнул: - Да здравствует боевое единство пролетариата!

Фашизм стоял на пороге. Воздух Германии был отравлен его тлетворным дыханием, а ее государственная машина напоминала источенный червями трухлявый пень. И в этот час смертельной опасности берлинцы воочию увидели ту единственную силу, которая способна преградить Гитлеру путь к власти. Казалось, это внезапное, ломающее льды зимнее половодье вышло из тесных русел сиюминутных политических интересов, интриг и честолюбивых чаяний партийных вождей. Рабочая Германия шла единым потоком, в котором уже нельзя было отличить коммуниста от социал-демократа, рот-фронтовца от рейхсбаннеровца. Решительный час требовал ото всех одного: будь антифашистом!

Тельман помолодел от счастья. Казалось, он никогда не знал ни сомнений, ни колебаний. И это передавалось другим. Совсем еще молодой партийный функционер Фогт подумал тогда, что дело почти сделано. Демонстрация всколыхнет не только Берлин, но и всю страну. Руководители СДПГ узнают теперь волю рабочего класса.

Такая демонстрация могла стать поворотным пунктом в судьбе Германии! Могла... Но не стала. Так даже сильный пожар в мокрую осеннюю пору не воспламенит торфяное болото, хотя в сушь и зной оно могло бы загореться от одной лишь спички и полыхать открытым огнем или подспудно гореть, передавая все дальше и дальше нестерпимый подпочвенный жар.

Руководство СДПГ медлило с организацией единого фронта... На другой день после демонстрации редактор независимой "Берлинер тагеблатт" Бернгард писал: "А "Интернационал" все же сильная песня!" Социал-демократический "Форвертс" тоже не скрывал своего восхищения мощью рабочих колонн. Люди, пославшие в рейхстаг своих рабочих депутатов, видели в фашизме самую страшную угрозу. Но их гневная вспышка не долетела до рейхстага. Оборвалась и угасла где-то на полпути. Впрочем, нет, не угасла. Скорее воспламенила классовую ненависть к пролетариату. Склонила чашу весов на сторону наци. Недаром ровно через четыре дня рейхспрезидент Гинденбург поручил Гитлеру возглавить кабинет. А еще через месяц запылал рейхстаг.

Два узника молча сжимали друг другу руки под конусом шумящих водяных струй. Да, они не встречались больше с того дня, когда над улицами подымался сизый туман, а шаги тысяч и тысяч людей сливались в грозный победный рокот, который долго не затихал в морозном воздухе. Сколь многое случилось с ними и с теми, кто шагал тогда мимо трибуны, за это, в сущности, очень короткое, даже в масштабах человеческой жизни, время. Непоправимо много...

- Здравствуй, товарищ Фогт.

- Здравствуйте, товарищ Тельман. Здравствуй, Тедди...

- Это случайная встреча? - Тельман быстро огляделся. Но кроме них в душевой никого не было. - Пусти воду.

- Нет, не случайная, хотя я тоже не знал, что увижу тебя, - Фогт отвернул свой кран и, зажмурившись, стал под душ.

- Надзиратель? - спросил Тельман, утверждая скорее, чем спрашивая.

- Да, товарищ Тельман. Пусть тебя не смущает его железный крест. Это надежный человек и старый член СДПГ. Он носит побрякушки из-за нацистов. Боится, чтобы не докопались до его прошлого. А чего бояться? Рядовой социал-демократ, герой войны. Таких не преследуют. Но он честный человек и очень сочувствует нам. Товарищи сказали, что на него можно положиться, к тому же он участвовал тогда в демонстрации...

- Ладно, не будем терять времени! Поскорее расскажи, что произошло после моего ареста. Я же почти ничего не знаю. Кого еще взяли?

- Многих, товарищ Тельман. Почти все депутаты-коммунисты были арестованы сразу же после выборов. Большинство руководящих работников партии...

- Но подполье функционирует?

- Да. Еще при мне была распространена листовка "Наша борьба за революционное свержение фашистской диктатуры и за новую Советскую социалистическую Германию". Налаживается работа в эмиграции...

- Связь у тебя есть?

- Подо мной сидит наш товарищ, он уже кое-что наладил, думаем посвятить надзирателя.

- Что думают о нем на воле?

- Его проверяли. Сначала он нес наружную службу и лишь недавно перешел сюда, в Алекс. Наши сразу же вошли с ним в контакт.

- Очень хорошо. Связь сейчас важнее всего. Как только наладите, сразу же дайте мне знать.

- Обязательно, товарищ Тельман.

- Я только что встретил Димитрова, его куда-то вели.

- Да, я знаю, что он здесь. Нацисты готовят показательный процесс против Компартии.

- В связи с рейхстагом?

- Да. Димитров, очевидно, будет первым.

- Это понятно. "Рука Москвы"!.. Сначала они попытаются продемонстрировать перед мировым общественным мнением, что агенты Коминтерна подожгли рейхстаг, потом обрушат судебное преследование на партию. Это наступление на коммунизм в мировом масштабе, товарищ Фогт... Но они не знают Димитрова, не знают нас! Мы, коммунисты, сами должны быть заинтересованы в открытых процессах, чтобы сорвать маску с фашистов. Понимаешь, товарищ Фогт? - Тельман как будто не замечал, где они находятся. Он рассуждал спокойно, но с необычайным подъемом, словно не было скользкого каменного пола, желтых тоскливых стен и льющейся воды. Фогт видел перед собой человека, которого хорошо знал по выступлениям на митингах, заседаниям в Доме Либкнехта. И говорил он все так же просто и ясно, может быть, даже слишком просто, без полутонов, как будто никогда не знал сомнений и не делал ошибок. Лишь потом, когда Фогт мысленно воссоздал свою последнюю в жизни встречу с Тельманом, он увидел то, отличное от прежнего, что было в словах Тедди.

Тельман говорил с ним не только как товарищ с товарищем после долгой разлуки. Его вопросы, ответы, короткие рассуждения и точные замечания были очень конкретны и вместе с тем как бы не подвластны времени. Может быть, поэтому они так прочно врезались в память Фогта. Тельман говорил с ним как с товарищем, с которым продолжает борьбу. Он говорил с ним как с близким, которого видит в последний раз. Тельман слишком хорошо сознавал свое положение. Именно поэтому могло показаться, что в радости неожиданной встречи он забыл, где находится. Нет, не забыл он. Слова транспортного рабочего и коммуниста Тедди, как пули, были нацелены в мишень современности. Без внешней торопливости, он говорил быстро и коротко, зная, что им отведены считанные минуты.

Узник фашистской тюрьмы, он не мог не видеть, что не властен более над течением событий. Он стремился наладить связь, продолжать борьбу, даже надеялся вырваться на свободу. Но знал, что все его усилия могут пойти прахом. С трудом возведенная башня могла и обвалиться. Он трезво оценивал свои возможности в этой неравной борьбе. И своему товарищу по партии, даже при такой случайной встрече, Тельман сумел высказать глубоко продуманные мысли о дальнейшей борьбе, составлявшей смысл их жизни.

Время встречи пролетело слишком быстро. Каждый из них припоминал потом с досадой, как много упустил, забыл спросить или рассказать.

Открылась дверь, и вошел надзиратель.

- Выходи! - крикнул он и, нацелив палец на Фогта, сказал: - Ты первый.

Когда дверь за Фогтом закрылась, Тельман слышал удаляющуюся ругань усатого надзирателя:

- Вы и так пробыли в душевой больше положенного. Уж не шушукался ли ты там со своим соучастником? Смотри! Проводить заключенного! - уже спокойно и четко скомандовал он кому-то.

Тельман улыбнулся этой примитивной хитрости и посочувствовал усатому надзирателю с железным крестом, который ради этой их короткой встречи рисковал жизнью.

- Спасибо, - одними губами прошептал он, когда надзиратель вернулся за ним.

Тот ничего не ответил и, лишь закрывая за Тельманом дверь камеры, буркнул:

- Помалкивай.

Глава 17

ГЕРБЕРТ

Роза Тельман не придавала значения попыткам дедушки Тельмана и самого Эрнста уговорить ее возвратиться в Гамбург. Они, конечно, догадываются, думала она, насколько изнурительны эти бесконечные хлопоты. Но если ей удастся увидеть мужа, то все, все будет тогда оправдано.

Но иногда ее охватывало сомнение. Может быть, Эрнста уже нет в живых, или он в таком состоянии, что его ни за что не покажут? С отчаянной тоской сознавала она всю тщету своих надежд и глубокое свое одиночество. Зная, вернее догадываясь о том, что гестапо постоянно следит за ней, она старалась как можно реже встречаться с друзьями и знакомыми.

Но в тот день, когда ей сообщили, что завтра наконец-то будет дано свидание, ее переполнила такая шальная, сумасшедшая радость, которую просто нельзя пережить одной. Она выбежала на улицу и, сдерживая нетерпение, влетела в четвертый или даже пятый по счету автомат. Здесь, если ее даже подслушивают, не будет известно, кто звонит. Опустив монету, она набрала номер, который дал на этот случай товарищ, что привез ее из Гамбурга.

Нет, дело, конечно, не в избытке радости. Уж как-нибудь она справится! Каждый бы день такое. Нет, она звонила сейчас незнакомому другу не затем, чтобы сказать, как она сегодня счастлива. Ей ли не знать, какое значение придавала партия этому свиданию! И сейчас она выполняла задание, которое лишь чисто случайно переплелось с ее личной жизнью. Относиться к этому иначе она себе не позволяла.

Лишь только в сердце своем они будут в те короткие минуты встречи мужем и женой, в улыбке, в глазах. И, конечно, в глазах тюремщиков, которые позволят им говорить только о семейных делах. Не это главное, не это. Товарищ Роза идет связной к товарищу Эрнсту. И сейчас она узнает, что должна передать ему под видом семейной беседы. Она не жалеет, что даже в такой час им нельзя говорить о себе. Именно в такой час! Потому что нет для Эрнста ничего важнее тех слов, которые она должна будет скрытно ему передать. И если есть у них надежда хоть когда-нибудь быть снова вместе, то и она зиждется на этих словах.

О чем ей было сожалеть, даже просто раздумывать, если дело Тельмана давно стало для нее неотделимой частью его существа. А значит, и ее тоже. Как редко, в сущности, они были вдвоем. Эрнста всегда окружали люди. Сколько она помнит, в квартире постоянно кто-нибудь был. Приходили перед собраниями, митингами, маевками и уж, конечно, после, чтобы подвести итоги. Да и сами они сблизились на митинге. Она даже не помнит, на каком. Но сам Эрнст - она словно увидела его тогда впервые, хотя они работали вместе, в одной прачечной - ей хорошо запомнился, на всю жизнь. Потом она привыкла к его ораторской манере, а тогда была поражена. Как непривычно просто, как удивительно просто он говорил. Словно ножом вспарывал нутро вещей. Он не убеждал, не доказывал, он открывал людям глаза. Нет, даже не открывал, ибо глаза людей и без того раскрыты. Он заставлял людей видеть. Он делал это так, что проблемы, на которые он обращал внимание, казались простыми и ясными. В тот самый первый раз он призывал рабочих объединиться в профсоюзы, которые будут стоять на страже их интересов. О чем еще мог говорить молодой профсоюзный руководитель, как не об этом? И казалось удивительным, как это еще находятся рабочие, которые не идут в профсоюз. Но, честно говоря, она не очень-то прислушивалась к его словам. Ей просто нравилось смотреть на этого тощего паренька с такой удивительно доброй улыбкой.

Наверно, тогда она в него и влюбилась. А поженились они за несколько часов до его ухода в действующую армию. И молодая фрау Роза Тельман, урожденная Кох, пережила первую большую разлуку. Да, именно тогда она и научилась ждать. И еще как ждать!

За все два года ее Эрнст не получил ни одного отпуска. Все солдаты, кого пощадила пуля, хоть ненадолго при езжали домой. Лишь худощавого усатого артиллериста не отпускали. В наказание за антивоенную агитацию его после очередного госпиталя сразу же бросали в окопы. Он не перевоспитался, но ведь и не погиб! Может быть, и теперь он сумеет обмануть смерть, этот упрямый, упрямый Тельман? Сегодня это казалось ей очень возможным.

Да, недолго, очень недолго были они вдвоем. Даже их маленькая квартирка - они жили тогда на Симзенштрассе - им не принадлежала. Сразу же после войны, после Ноябрьской революции, она превратилась в партийный центр, в настоящий военный штаб.

Каждый, кто хотел, мог в любое время дня и ночи прийти на Симзен, привести с собой друзей. И постоянно гостили у них приезжие, иногда по месяцам. И все же она готова была со всем мириться, лишь бы он сам почаще бывал с ней. Но он привел в свой Гамбург революцию, и этим все было сказано. Он постоянно задерживался на собраниях, а когда возвращался, его ждали товарищи. Потом, далеко за полночь, сидел, подперев ладонью щеку, за книгами.

Однажды она не выдержала. Дала себе волю, что называется, на полную катушку. Потом выревелась. Один раз за все эти суматошные дни, бессонные ночи и за два года империалистической войны. Ни слова не говоря, он дал ей выплакать все до капельки, до последней слезинки. И когда, уже облегченная, она успокоилась и могла только всхлипывать, он сказал ей те самые слова. Спокойно, как всегда просто, с улыбкой, и она запомнила их на всю жизнь: "Роза! - сказал он, привлекая ее к себе. - Ты же знаешь, как я тебя люблю. Никакая другая женщина мне не нужна. Если же я иногда поздно возвращаюсь домой, значит, так надо. У меня есть партийные дела, их я никогда не оставлю. Ты же недовольна. Остается только одно: если ты меня очень любишь, твое сердце подскажет, какой путь избрать, чтобы наши интересы были общими".

Чего проще, кажется, а вот запомнилось. Он заставил ее взглянуть на все его глазами, и она поняла, что выбора для нее нет. Ах, не так это было легко, как кажется теперь, спустя много лет. Она не спала и всю ночь шмыгала носом. Но и он тоже не спал, хоть и делал вид, что спит крепко.

Не таким уж он оказался железным в этих делах. И ему было не слишком спокойно на душе, не очень-то безмятежно. И той ясности, с какой он сказал ей те самые, навсегда запомнившиеся слова, не было в его сердце в ту ночь. Но что другого выхода нет и быть не может, она поняла. И была благодарна ему за то, что он тоже не спал, что не было в глубине его сердца той простоты и ясности, которые всегда звучали в его речах.

Утром поднялась опухшая, невыспавшаяся и, пряча улыбку, проворчала: "Может быть, ты скажешь мне, что я должна делать? - И тут же, счастливо смеясь, кинулась к нему на грудь. - Я на все готова, только бы нам быть вместе!" И видела, что у него прямо гора с плеч свалилась, так он обрадовался. Но сказал в привычной своей манере: "Ну вот и хорошо!" словно убедил в деловом споре, а затем добавил: "Участвуй в наших делах, живи нашими интересами". И слова эти были выстраданы, рождены несокрушимой уверенностью.

И так было всегда...

Она вспомнила ту страшную зиму двадцатого года, когда им пришлось особенно тяжело. Курс доллара поднялся до нескольких миллионов марок. Зарплату выдавали ежедневно, и люди спешили хоть что-нибудь купить на нее, пока не установился новый курс. За ночь деньги обесценивались еще больше. В этом неустойчивом, лихорадочном мире у них не было даже такой призрачной опоры, как ежедневная скачущая зарплата. Только пособие по безработице. На него нельзя было купить даже угля для отопления. Она сидела, укачивая маленькую Ирму, в холодной кухне, где тусклый синеватый огонь газового рожка угрюмо и бессмысленно боролся с холодом и темнотой. Завернутая в теплое одеяльце, Ирма, может быть, одна во всем Гамбурге, не чувствовала, как неумолимо набирает бег чертово колесо, выбрасывающее из жизни тысячи и тысячи оглушенных, изверившихся людей.

Но и до маленькой Ирмы докатывался приглушенный рокот за туманным кухонным окном, рокот тревоги и неуверенности. Мучительно искажая в крике мокрый ротик, она вдруг заливалась слезами и долго не могла потом успокоиться. Может быть, ей просто не хватало молока или же с материнским молоком и в нее вливалась внезапная горечь.

Эрнст ходил по кухне, стиснув кулаки. От плиты к двери, от двери к столику с облупившейся краской. За окном задувал норд-ост, скрипели под ногами расшатанные половицы. Даже он не находил выхода. Мир раскололся на тысячи кусков и катился в пропасть. Эрнст, конечно, понимал, какие силы управляют этой внешне хаотической катастрофой. Но глобальные схемы политэкономии не могли подсказать ему, где достать хлеб, уголь и деньги на квартплату. "Так дальше жить невозможно, Роза! - сказал он, прислонившись к дверной притолоке. Она испугалась. Если даже он отчаялся, то выхода действительно нет и надеяться не на что. - Да, так больше продолжаться не может. Все должно измениться! Сейчас миллионы детей мерзнут так же, как наша Ирма и ты. У многих портовиков давно нет работы! Надо бороться, Роза, за лучшую жизнь!" Это она уже слышала, конечно, не один раз. Тельман оставался верен себе. И ей стало легче оттого, что среди мрака и холода умирающего мира было хоть какое-то постоянство. Слова Тельмана, как всегда, были предельно просты. Но сколько силы должно было быть в человеке, чтобы все еще верить. И поддерживать веру в других. Она-то уж, во всяком случае, ему верила. В их квартирке по-прежнему толпился народ. Иногда кто-нибудь приносил с собой пакет угля или несколько поленьев. Становилось теплее. Веселое пламя уютно гудело за раскаленной дверцей печи...

- У аппарата, - деловито отозвался на другом конце провода незнакомый голос.

- Добрый день. Говорит Мария. - Роза инстинктивно огляделась, но ничего подозрительного не заметила.

- Здравствуй, Мария. Очень хорошо, что наконец позвонила. А то ты совсем нас забыла.

- Была занята. Сверхурочная работа. Теперь вот немного освободилась. У меня завтра свободный день.

- А сегодня?

- И сегодня тоже.

- Тогда приходи сегодня. Я буду ждать тебя через час на станции городской электрички Ноллендорфплац. Нет, через полтора часа. Тебе ведь нужно еще отпроситься с работы? Хоть ты и заслужила отдых, хозяина все равно же надо предупредить? Так?

- Да, - сказала она, соображая, что на дорогу ей понадобится меньше получаса, а за час она, конечно, избавится от возможной слежки, "отпросится у хозяина". - Буду через полтора часа.

Достав на ходу пудреницу, она поправила волосы, коснулась ваткой носа и щек. Сзади как будто никого не было. Быстрым шагом дошла до ближайшей станции подземки и села в поезд, идущий к центру. Но на следующей же остановке выскочила из вагона в самый последний момент, когда уже закрывались двери. Поезд тронулся. После нее никто из него не вышел. Побродив на платформе, она поднялась наверх. Села в первый попавшийся трамвай и доехала до очень оживленной улицы. Это была длинная Кантштрассе. Возле старинной башни с часами продавали бананы, крашеные хлебцы и фиалки. С натужным горловым стоном ворковали голуби.

Она вдруг подумала, что весна в самом разгаре. Где-то играл патефон. Заезженная пластинка пела танго "Берлин танцует". Тротуары и мостовые залиты солнцем. Улица была красочной и беззаботной.

Часы на башне громко пробили двенадцать. У нее еще чуть больше часа. Она остановилась у витрины универсального магазина. Полюбовалась туфельками из кожи ящерицы, хрустальными гранями флаконов Герлена, воздушными валансьенскими кружевами. Под весенним ослепительным солнцем, среди этой пестрой снующей толпы витрина была неплохим зеркалом.

Роза вошла в магазин и поднялась на верхний этаж - в кафе. Неторопливо выпила стакан молока с бриошью. Подкрасила губы. Как только в кафе появились новые посетители, она бросила пудреницу в сумочку и встала. Медленно пройдя через весь зал, вышла в другие двери. Но вдруг, будто вспомнив, быстро вернулась и разменяла десять марок. В кафе ничего не изменилось. Никто из пришедших после нее не выказал намерения встать.

Оказавшись вновь на Кантштрассе, она взяла такси и доехала до Тиргартена. Ранняя бабочка неуверенно порхала над травой, проросшей сквозь перегнившие листья. Мимо фонтана, где рабочие заделывали цементом трещины, она прошла на мост Геркулеса. Облокотившись о чугунные перила, полюбовалась тихо посветлевшей водой канала и направилась к площади Большой Звезды, чтобы доехать на чем-нибудь до Ноллендорфа. Время позволяло...

Она пришла немного раньше назначенного срока. Став в сторонке, смотрела, как приходят и уходят городские электрички. Она не знала того, с кем должна была встретиться, и потому не всматривалась в мелькающие лица, никого не искала в толпе. Просто ждала.

Она не видела, как он подошел к ней, и едва заметно вздрогнула, когда ее тихо окликнули:

- Мария.

Она обернулась. Перед ней стоял худощавый молодой человек. Каштановые волосы гладко зачесаны назад, черные внимательные, без улыбки, глаза.

- Меня зовут Герберт, - представился он.

- Здравствуйте, товарищ Герберт, - она медленно пошла рядом с ним по перрону.

Очередная электричка прогрохотала по виадуку и с шипением сбавила ход. Люди на платформе зашевелились. Здесь было самое подходящее место для разговора, хотя каждые десять минут металлический грохот заставлял их умолкать.

- Я не знаю, что за этим кроется, но они согласились дать свидание. Роза коротко пересказала Герберту свой разговор в гестапо.

- Вынуждены были, товарищ Роза. Борьба за его освобождение приобретает все более широкие масштабы. Организован международный комитет. На борту каждого немецкого судна в зарубежных портах рабочие пишут: "Свободу Тельману!" Эти же слова - на заводских трубах пограничных городов Чехословакии, Австрии. Германские посольства забрасываются письмами и петициями. Самые знаменитые люди мира требуют освободить Тельмана. Нацистам просто не оставалось ничего другого... Партия решила как можно скорее освободить товарища Тельмана из тюрьмы. Вы понимаете?

Она только кивнула в ответ, потому что не смогла говорить, так сильно вдруг заколотилось сердце.

- Нацисты явно в затруднении, - продолжал Герберт. - Мы не должны дать им опомниться, придумать новую подлость, переменить тактику. Понимаете?.. Постарайтесь передать Тельману, что мы разрабатываем план побега. Я связной. Первое время мы будем держать связь с ним через своих людей в тюрьме, потом, надеюсь, сможем установить непосредственное общение. Это вы ему передайте. Пусть ждет и готовится. И еще передайте, что, несмотря на всю тяжесть ударов, партия живет и работает. Вы сумеете рассказать это товарищу Тельману под видом разговора о домашних делах?

- Да, товарищ Герберт, сумею. Мы поймем друг друга.

- Прекрасно! Скажите ему еще, что всей работой по-прежнему руководит Политбюро и его оперативное представительство внутри страны, в которое входят Шеер и Ульбрихт. Пик, Флорин и Далем - в Париже. Имен не называйте. Послезавтра в это же время буду ждать вас на остановке электрички у Штеттинского вокзала. Если не сможете прийти, позвоните. Ну, всего вам самого лучшего, - он сжал ей локоть и вошел в вагон подошедшей электрички.

Регирунгспрезидент Лигниц, 2 июня 1933 г.

С е к р е т н о! С т р о г о к о н ф и д е н ц и а л ь н о!

Циркулярное распоряжение.

О коммунистической деятельности.

Уже почти в течение месяца наблюдается чрезвычайная активизация

нелегальной организационной деятельности коммунистических

функционеров. Для оценки коммунистического движения, несколько

месяцев тому назад целиком перешедшего на нелегальное положение,

совершенно не важно, хотя это часто упускается из виду, различие

между КПГ, Межрабпомом, Революционной профсоюзной оппозицией и

другими вспомогательными и примыкающими к партии организациями.

Полиции следует всегда иметь в виду, что эти организации в то время,

когда они существовали легально, служили лишь для того, чтобы

маскировать подрывную деятельность коммунизма, и что все эти

организации, поскольку они еще существуют, в настоящее время служат

той же цели, что и нелегальный партийный аппарат.

...После того как нам удалось путем ареста большей части

функционеров парализовать основной руководящий аппарат КПГ, внимание

полиции должно быть постоянно направлено на то, чтобы следить за

появлением новых руководителей и своевременно арестовывать их.

Глава 18

БЕРЛИН, NW 40, АЛЬТ-МОАБИТ

Они стояли друг против друга, разделенные узким зарешеченным коридором, по которому, заложив руки за спину, ходил надзиратель. Их руки могли пролезть сквозь прутья, но не могли встретиться. Им разрешалось только смотреть и, если они хотели, говорить, но не о тюремном режиме, политике, обстоятельствах дела и прочих так или иначе связанных с его заключением вещах.

Она вышла на свою зарешеченную половину первой и приготовилась к долгому ожиданию. Но не прошло и двух минут, как там, на недосягаемой стороне, открылась дверь. Он вошел в комнату как всегда, уверенный и спокойный, может быть, только несколько осунувшийся, усталый. Улыбнулся, ласково подмигнул ей и, широко расставив ноги, остановился у решетки. А ее руки сами собой отчаянно вцепились в черные толстые прутья от пола до потолка, словно это она, а не он, пребывала в заключении. Она что-то шептала, беспомощно шевеля губами, не находя слов, может быть, не понимая или забыв все, что готовилась сказать.

- Здравствуй, Роза! - он уже забыл, что хотел отговорить ее от встречи.

Она пришла, и вот он видит ее, может тихо сказать ей: "Здравствуй, Роза". Казалось, он заставил себя привыкнуть к мысли, что если они и увидятся когда-нибудь, то очень нескоро. Эта насильственная привычка должна была успокоить его. Но облегчения она не принесла. Не потому ли весть о свидании с Розой отозвалась всеоблегчающей радостью, в которой потонули все сомнения и тревоги, тяжелые мысли о том, как он будет справляться со своим сердцем и памятью, когда вновь останется в долгом одиночестве.

Когда он увидел ее, то почти успокоился, словно все случившееся за эти несколько недель было сном.

- Ну, здравствуй же, здравствуй, дорогая моя!

Она замотала головой, сглотнула колючий слезный комок и вымученно улыбнулась:

- Здравствуй, Эрнст, - и тут же нахмурилась, заторопилась. - Мне так много надо сказать тебе. А времени у нас... - она беспомощно пожала плечами.

Надзиратель все так же ходил туда и обратно по коридору, глядя прямо перед собой, словно не было по обе стороны ни этих людей, ни самих решеток, словно дефилировал он между непроницаемыми стенами.

- Как отец? - пришел ей на помощь Тельман.

- Отец? - она взяла себя в руки, как растерявшаяся ученица, вытянувшая счастливый экзаменационный билет. - Отец все еще болен. Нужные слова являлись как бы сами собой. Она хорошо знала, что слово "отец" значило "партия". - Состояние очень тяжелое, он обессилел за эти дни. Очень волнуется за тебя. Но держится. Он просил передать тебе, чтобы ты не беспокоился о нем, он переборет болезнь.

- Но он уже выходит на улицу?

- Д-да, - будто преодолевая сопротивление, кивнула она. - В последние дни. Немного оправился и стал выходить, но, конечно, еще не очень далеко, вблизи дома.

- Хорошо бы вывезти его за город. Ведь уже весна, Роза, весна!..

- Мы так и хотим, Эрнст. Вот только с врачом посоветуемся. Он ведь должен быть под постоянным наблюдением. Некоторые из его врачей уже выехали на море, но кое-кто остается в городе. Одним словом, он не окажется без медицинского присмотра. Не беспокойся...

- Да? Меня это очень волнует, очень. Как Ирма? Она все такая же маленькая или немного подросла?

- Немного подросла. Особенно в последнее время.

- Я так и думал, - улыбнулся он.

- У нее очень хорошие друзья. Если бы ты мог видеть их, они бы тебе понравились.

- Может, когда и увижу.

- Надеюсь, что скоро. Так что не беспокойся, у нас все более или менее благополучно. Да! Чуть не забыла самое главное... Отец видел тебя во сне. Ему снилось, что ты вез фургон с пивом. Он долго был под впечатлением этого сна. Все рассказывал нам, как видел тебя нагруженным ящиками с пустыми бутылками.

- Странный сон.

- Я думаю, это к добру.

- Наверное, на отца подействовал свежий весенний воздух. Он же долго не выходил из дома. От воздуха пьянеешь почище, чем от пива. Эх, с каким наслаждением я бы выпил сейчас кружечку!

- Потерпи. Твой адвокат...

- Об этом не разрешается, - монотонно прогнусавил надзиратель, не прекращая своего возвратно-поступательного движения, равнодушный, как вышагивающий по клетке волк.

- Хорошо... - она смешалась, не находя других слов.

- Ну, ничего, Роза. Это я так. Пусть отец не беспокоится обо мне, и ты не беспокойся. Я буду терпеливо ждать перемены в своей судьбе.

- Да-да! Обязательно жди! - обрадовалась она. - Я так очень жду, и отец тоже.

- А дочка? - он лукаво прищурился. - Она не забудет своего папочку?

- Нет, она не забудет. Мы с ней только о тебе и говорим. Может быть, и ей разрешат повидаться с тобой.

- Вот это будет здорово! Очень даже здорово.

- Свидание заканчивается. - Надзиратель так и не взглянул на них. Заканчивается. Прощайтесь. Свидание заканчивается.

Роза заволновалась, лихорадочно припоминала, закусив губу, что еще ей надо сказать. Да и понял ли он все до конца? Смогли ли ее глаза досказать то, о чем умолчали губы?

- До свидания, Роза! - торопясь, Тельман повысил голос. - Я рад, что отец поправляется. А как там наш дедушка?

- Хорошо. Хорошо! - она часто закивала. - Дедушка Тельман хорошо. Он не болен. И все у нас хорошо...

Дверь за ним закрылась. Его увели. Она осталась одна.

Значит, они готовят побег, думал Тельман по пути в камеру. Но это же очень трудно, почти невозможно. Придется преодолеть колоссальные трудности... Но может быть, я неправильно ее понял? Нет, правильно. Иначе зачем тогда сон о пивном фургоне?

Он хорошо помнил тот случай с фургоном...

Зимний застывший Гамбург. Закрыты двери, спущены жалюзи. Вымерший город, вымерший порт. Черные силуэты запрокинутых в дымное небо кранов. Луна несется сквозь пепельные облака. Норд, завывая, мчится по пустым улицам. Дождь со снегом пополам летит мимо раскачивающегося фонаря. Пятна света и тени колышутся на мокрой брусчатке. Вымерший город, пустые черные пристани тридцатого года, года всемирного кризиса, когда недолгое благополучие "ржаной" марки лопнуло и все опять полетело к чертям.

Толпы безработных стекались к городу. Голодные, изверившиеся люди, подгоняемые зимой, подобно волкам, сбивались в стаи. В последнем отчаянном броске, в безмолвном марше собирались пройти они по гамбургским улицам. Подобно снежному кому, собирал "голодный марш" рабочих, батраков и разоренных экономическим кризисом крестьян - всех отчаявшихся и обездоленных Киля, Любека, Люнебурга, Гамбурга и Бремена. Полиция вначале бездействовала, быть может, надеясь на то, что сильные морозы разгонят ослабевших от голода людей по домам. Но в домах не осталось ни еды, ни тепла, а у многих и дома не осталось. Была только страшная память в сосредоточенных и отрешенных глазах. Память о крови и нечистотах, о газовых атаках войны, густое похмелье после калейдоскопических перемен. Тут было все: недолгая революция, которую они не посмели довести до конца и незаметно отдали в опытные палаческие руки вчерашних врагов, путчи, мыльные пузыри биржевых курсов, чудовищная, вызванная нуждой и отчаянием инфляция моральных устоев, простых человеческих чувств. Страшная накипь кризиса, которая, застывая, могла принять любые формы. Нужда разъедает душу, как ржавчина.

Послевоенные вокзалы, пакгаузы, ночлежки, гороховый суп "армии спасения", пособие по безработице, города, деревушки и фольварки Германии, эмиграция и возвращение, подобное краху.

Эти люди могли пойти за красным флагом с серпом и молотом и за красным флагом со свастикой в белом круге. Мороз их не остановит, ибо пришли они из мрака и холода. Эту простую истину хорошо понимали и в Доме Карла Либкнехта, и в "коричневом" доме. Наконец она дошла и до полицай-президиума. "Голодный марш" был задним числом запрещен вместе с заранее объявленными демонстрациями и митингами на гамбургских улицах. Шупо заняли помещение гамбургского окружкома на Валентинскамп, редакцию коммунистической газеты, под теми или иными предлогами арестовали многих партийных активистов. По отношению к НСДАП - национал-социалистской рабочей партии Германии - никаких репрессий не последовало. Страна шла своим неизбежным путем к выборам тридцать третьего года.

Полиция знала, что Тельман находится в Гамбурге. Но арестовать депутата рейхстага, находившегося под охраной парламентской неприкосновенности, можно было только на месте преступления: на нелегальном собрании, например, во время запрещенного полицией "голодного марша". Но это была скорее чисто теоретическая возможность. Полиция хорошо понимала, что рабочие не дадут арестовать Тедди у них на глазах. Идти же на серьезный инцидент с новыми жертвами - гамбургская полиция за последнее время несколько раз открывала огонь - было рискованно. Город и без того наполнялся "взрывоопасным элементом" Приморья. Безработные, пусть один из десяти, дошли до Гамбурга, и толпы людей устремились в район порта, где легче стрельнуть чего-нибудь съедобного. Ресторан Затебиля, в котором Компартия собиралась устроить митинг, был заблаговременно наводнен шпиками.

Через подставных лиц сняли помещение в самом аристократическом районе, где полиция меньше всего могла ожидать рабочей сходки. Хозяину сказали, что его ресторан арендует союз животноводов из Люнебурга. Но это была лишняя предосторожность - хозяина интересовала только плата.

Задолго до срока рабочие поодиночке устремились в аристократические кварталы. Подозрений это не вызвало. К началу митинга зал был полон. Пришли все, кто был оповещен. Но полиция могла нагрянуть в любой момент, и действовать приходилось быстро и четко. Каждому оратору давалось не больше десяти минут. На сцену поднимались посланцы рабочих Приморья. Проблема у всех одна: хлеб.

Он появился из-за кулис после пятого оратора. Под гул приглушенных голосов: "Тедди!" - подошел к самому краю сцены, могучий тяжеловес в синей морской фуражке, и приветливо помахал рукой. "Тедди!" - новым вздохом ответил зал. Но секретарь окружкома тихо сказал: "Не приветствовать. Не аплодировать". Гул, медленно спадая, как рокот отхлынувшего прибоя, стих. Взошел на трибуну и еще раз приветливо поднял руку. В настороженной тишине взметнулся ему навстречу лес рук. Он привык говорить громко, быстро, иногда повышая голос до крика, звонкого, резкого. Ему с трудом удавалось приглушить свой зычный, темпераментный голос портовика. Поэтому теперь он говорил медленно, мучительно подбирая подходящие слова. Казалось, он напрочь разучился произносить речи. Но зал бы спаян с ним какой-то неведомой электрической связью, тем напряженным взаимопониманием, когда все кажется понятным с полуслова. И если бы не секретарь с его предостерегающе поднятой рукой, оратору отвечали бы возгласами одобрения. Но когда он, закончив выступление, вновь поднял сжатую в кулак руку, люди не выдержали и дружно зааплодировали. "Тише, товарищи! Тише! - в отчаянии закричал секретарь. - Вы же понимаете, чего это нам может стоить!"

Но он уже скрылся за кулисами. Зал затих. Митинг посланцев рабочего класса приморских городов продолжался.

В полутемном коридоре, пропахшем кухней и табаком, его ждал человек. Зачем-то вытерев руки о потертый передник из облупленной синей клеенки, он, словно нехотя, отвалился от стены и ногтями отлепил с губы докуренную до исчезающего кончика сигарету. "Кто вы?" - спросил сопровождавший Тельмана секретарь райкома. - "Я не к вам, я вон к нему, - он вздернул обросший к вечеру подбородок. - Я тут пиво вожу, возчик я... Помнишь, мы еще сидели с тобой в трактире у Мака? А тебе лучше на улицу не выходить. Понял? С минуты на минуту нагрянет полиция". - "Откуда ты знаешь?" "Случайно, Тедди! Я стоял тут возле телефонной будки и слышал, как один мерзкий шпик докладывал, что ты здесь. Понял? На всякий случай я хорошо запомнил его поганую рожу. Рыжий такой, на висках волосенки кудрявятся, а над левой ноздрей нарост такой, вроде розовой шишки. Имей в виду". "Спасибо тебе, товарищ, но мне необходимо немедленно ехать на вокзал. Через полчаса отходит берлинский скорый, а завтра на семь вечера назначено заседание Центрального Комитета партии..." - "Да нельзя тебе выходить, Тедди! О чем я тебе и толкую! Ты думаешь, тот рыжий ушел? Черта с два! Слушай, Тедди, если ты выйдешь на улицу, то пусть меня съедят черти, в Берлин ты сегодня не попадешь. Понял? И не суйся в таком виде..." - "Что значит "в таком виде"?"

Возчик только хмыкнул и, наклонившись, поднял с пола сверток. Развернув газету, достал такой же, как был на нем, синий фартук и кожаный картуз. "Бери, Тедди. Это вещи моего грузчика. Сам-то он болен и сидит дома, а его спецовка осталась в фургоне. Понял? Я, Тедди, как только услышал разговор того рыжего гада, сразу смекнул, что эти вещички очень даже могут нам пригодиться. Я уже все как следует обмозговал. Ты давай переодевайся и берись за ящики с бутылками. Понял? - и, одобрительно следя за тем, как Тельман без лишних слов стал снимать куртку, добавил, кивнув на секретаря райкома: - А куртку свою и фуражку отдай ему. Вот так. Ящики не тяжелые, не бойся. Давай берись! Бутылки пустые". "Ну-ну! - усмехнулся Тельман. - В порту приходилось таскать и потяжелее".

Когда Тельман поднял поставленные один на другой три ящика и, прижав их к животу, двинулся к заднему выходу, рабочая охрана подняла тревогу: у ресторана остановились машины с полицией. Шупо спрыгивали с грузовиков и, придерживая полы шинелей, бежали оцеплять ресторан. Не обращая внимания на перепуганного хозяина, в помещение влетел молодой вахмистр. Его пальцы нетерпеливо скребли сверкающую кожу кобуры.

"Всем присутствующим оставаться на месте! - крикнул он, вбежав в зал, и, обернувшись к полицейским, махнул рукой: - Давайте!" Шупо тремя темно-синими цепочками устремились к рампе.

Возчик и новый его подручный со звоном опустили тяжелые ящики на пол. Половчее примерились, и Тельман взвалил ношу на спину. Так было куда удобнее идти с опущенной головой. Миновав темную кладовую, они вышли на задний двор. Там уже стояли полицейские цепи. Возчик кивнул унтер-офицеру и проворчал: "Добрый вечер! Здесь, кажется, того и гляди начнется потасовка? Надо спасать бутылки, пока не поздно. А то и осколков не соберешь". Но полицейский не посторонился и не дал им пройти. "Дорогу, господа! - гаркнул возчик. - Поберегись!" Он шел на унтер-офицера, как бык на матадора. Тот поспешно отскочил в сторону.

Двигаясь вслед за возчиком, Тельман повернул низко опущенную голову и неосторожно задел какого-то шупо краем обитого жестью пивного ящика. "Эй, парень! - услышал он за спиной недовольный голос. - Поосторожней! Ты сбил у меня с головы каскетку".

Пивной фургон, как назло, стоял рядом с полицейскими грузовиками. Вся улица была перекрыта.

Они поставили ящики на мостовую и по одному стали заталкивать их в фургон. Перезвон стекла и жестяной скрежет огласили улицу.

"Побыстрее, - к фургону подошел начальник поста. - Поторапливайтесь. Эти "голодные" еще тут?" - он кивнул на ресторан. - "А куда они денутся, сплюнул возчик. - Их из ресторана не скоро выгонишь, - он усмехнулся. - А что? Кажись, у них там какой-то митинг?". "Да, митинг, - полицейский достал сигарету. - Спички есть? Их знаменитый Тедди тоже тут. На сей раз ему не отвертеться! Будь спокоен. Шум будет!". "Прикуривайте, пожалуйста", - возчик зажег спичку и, защищая шаткий ее огонь в чаше рук своих, повернулся к полицейскому. А его подручный, который молча прислушивался к беседе, взял вожжи и вежливо пожелал: "Удачи вам, господин вахмистр!" Возчик полез к нему на козлы, и фургон тронулся. Медленно проехав мимо полицейских автомашин, он свернул в узкую затемненную улицу и загрохотал по брусчатке. Стукаясь друг о друга, бутылки выбивали тревожную перепутанную морзянку. Когда подъехали к перекрестку, где была трамвайная остановка, Тельман, натянув вожжи, остановил лошадь. "Здесь я сойду, сказал он, снимая передник. - Не найдя меня в зале, они поймут, в чем секрет, и бросятся в погоню. Поэтому мне лучше сойти. Спасибо, товарищ!" "А как же ты это... без куртки, Тедди? Замерзнешь ведь к чертовой матери! Возьми-ка хоть это, - он полез под сиденье и достал толстую коричневую куртку. - Понял? Потом перешлешь мне".

Тельман надел куртку. Она была ему малость коротковата, но грела хорошо. "Возьми себе мою, - улыбнулся он. - Я скажу ребятам, чтоб они тебя нашли".

Подошел трамвай. Центр - Вокзал - Винтерхуде - Гавань. Тельман вскочил на подножку и, сжав руку в кулак, кивнул возчику.

Через пятнадцать минут он уже спокойно сидел в вагоне берлинского скорого. Депутатский "билет на дальнее расстояние" он всегда носил при себе и мог ехать любым поездом в любом направлении.

В это же время все пивные фургоны, которые появлялись на улицах Гамбурга, останавливала и обыскивала полиция. Особенное внимание было приказало уделять фургонам с двумя седоками. Сообщались и некоторые характерные приметы разыскиваемого фургона, не ускользнувшие от бдительного ока полиции: лошадь светлой масти (не то белая, не то серая), пустые бутылки в ящиках из-под пльзенского пива. На последнее почему-то полиция обращала особое внимание...

Да, ящики с пивом, бутылки, кстати, были из-под гамбургского, - это неожиданная помощь, это неизвестный друг, это дерзкий побег из-под самого носа полиции. Только так он и понимает слова Розы. Иначе зачем вдруг вспоминать ей этот эпизод, пусть памятный, но всего лишь эпизод, один из многих в многотрудной жизни его, когда на свидании столько осталось недосказанного, необходимого, важного, а время неумолимо летело. Значит, это было важнее всего, что она не успела ему сообщить. Только так он и понимает.

Значит, он Должен готовиться к побегу. Готовиться и ждать. Предприятие, безусловно, трудное, но не безнадежное, нет, далеко не безнадежное. Алекс совсем не то место, из которого нельзя убежать. При хорошей организации дела побег должен удаться... Неужели это возможно? Снова свобода, борьба, терпкий ветер лесов и полей, соленый ветер с моря. Люди, товарищи, заполненные людьми улицы, черт возьми, даже просто какая-нибудь портовая таверна с холодным пивом, и чтоб пена была густая и вязкая, с горьковатым привкусом хмеля, вкусным духом хорошего ячменного солода.

Надо подумать, надо продумать все сто раз, все хорошо надо продумать. Алекс можно перехитрить.

Моя дорогая Роза?

Посланное мною 20.III письмо с особой просьбой к господину верховному прокурору в Лейпциг, вероятно, ускорило мой перевод в следственную тюрьму. Теперь по крайней мере сделан шаг вперед в судебном расследовании моего дела.

Перевели меня очень быстро, в течение одного часа. Здесь опять-таки с о в е р ш е н н о и н ы е п р а в и л а и п р е д п и с а н и я, ч е м в п о л и ц а й-п р е з и д и у м е. Только что узнал, ч т о с о с т и р к о й б е л ь я з д е с ь д е л о о б с т о и т г о р а з д о х у ж е. Если мне откроют частный кредит, то белье будут стирать здесь же, в тюрьме... Пока что чистого белья у меня здесь еще на н е с к о л ь к о н е д е л ь. Для выполнения всех этих необходимых мелких дел мне было бы желательно твое содействие. Если господин адвокат, которому я тоже сразу же сообщил о моем переводе, получит разрешение на свидание, то ты будешь избавлена от многих хлопот.

...К с о ж а л е н и ю, з а в с е э т о в р е м я я т а к и н е у в и д е л н а ш у д о ч ь, хотя мы и договаривались, что я ее увижу, если мое предварительное заключение затянется на некоторое время. Шлю ей особенно сердечный привет.

М о й о т е ц о п р е д е л е н н о б у д е т п о р а ж е н т е м, ч т о м е н я н е о ж и д а н н о п е р е в е л и с ю д а.

Камера у меня чистая, но опять одиночная.

Твой любящий Э р н с т.

Глава 19

НАЧАЛЬНИК ШТАБА

Промозглым осенним вечером в особняке начальника штаба штурмовых и охранных отрядов Эрнста Рема на очередной бирабенд ждали гостей. В этот раз на "вечер с пивом" были приглашены иностранные дипломаты, финансисты, промышленники и, конечно, военные. Бывший капитан геншта-ба и старый фронтовик не порывал связей в Бендлерштрассе, где находилось министерство вооруженных сил - рейхсвера. Даже в годы скитаний по материкам и странам, когда он, подобно легендарным кондотьерам средневековой Европы, продавал свою шпагу разным экзотическим правительствам, старые камрады не раз выручали его, приходили на помощь. Если бы не толстяк, который до сих пор не может простить ему, что именно его, Рема, Адольф поставил тогда во главе СА, эти связи были бы еще прочнее. Но ничего, он своего добьется! Его ребята еще войдут в рейхсвер, причем на правах гвардии! С полным зачетом воинских званий. Он еще сделает своих группенфюреров генералами. Но, конечно, не для того, чтобы они щеголяли перед девками малиновыми отворотами плащей. Он приведет их на Бендлерштрассе, как Наполеон своих маршалов в завоеванную Европу, а они добудут ему корону. Нет, не императорскую. Она ему не нужна. Германией повелевает тот, у кого в руках армия, а он добьется единоличной власти над рейхсвером. Во что бы то ни стало нужно объединить с армией штурмовые отряды. Это его троянский конь. Имперскую же корону лучше надеть на более аристократическую башку. Для этого есть кронпринц или его сынок Фридрих Гогенцоллерн - продувная бестия. Говорят, он последнее время заигрывает с толстяком, но это не беда. В партии его, Рема, давно знают как заядлого монархиста. И правильно! Народу нужно национальное знамя, традиционное, вечное. Третий рейх - это недурно придумано, но на вершине его должен стоять не фюрер, а кайзер - вот знамя, которое достойно осенить рейхсвер и Эрнста Рема истинного имперского вождя и полководца.

Загрузка...