- А не проще ли по этим билетам платить проценты? - робко, не узнавая себя, поинтересовалась Августа. - Так ведь удобнее, мататы никакой.

- Видимо, не проще и не удобнее. Если бы было удобнее, отец-благодетель так бы не поступал. Ты себе на хлеб хоть оставила?

Августа щелкнула замком сумки, вздохнула:

- Самую малость. На три буханки хлеба.

- Три буханки хлеба на неделю - это, если честно, маловато. - Ленка осуждающе махнула головой, выдернула из модной плетеной сумки с яркой бронзовой ручкой кошелек, достала оттуда две голубоватые бумажки, протянула подруге. - На, иначе дети голодными слюнями квартиру затопят. Ремонт будет стоить дороже. Теперь пошли пить кофе. Смотри, сколько здесь разных шалманов развелось.

На улицу действительно было вынесено десятка полтора полосатых цветастых тентов, у стоек болтались привязанные цветные шарики, попахивало сочным шашлычным дымком, вином, кофе, играла безмятежная музыка. И день уже казался не таким изматывающе жарким, и рев машин сделался тише, и на душе полегчало - забота, едкая, как кислота, свернулась в клубок и поспешила уползти в тень. Августа поверила, что черная полоса должна отступить, на смену устойчивому цвету беды придет другая полоса, другого цвета - надежды, счастья...

- Денег у меня, как ты сама понимаешь, не очень, чтобы... - Августа споткнулась на полуфразе. Лена, мило улыбнувшись, - ну настоящая испанка: глазастая, зубастая, ногастая, носастая, хороша все-таки баба! - схватила Августа за руку, сжала.

- Пусть тебя это не тревожит, я угощаю! - И засмеялась: - А ведь ты, Августа, никогда не была такой. Что с нами делает время!

- Больше калечит, чем лечит.

- Особенно наше время! - Лена помотала над головой рукой, вновь сжала потные, мелко подрагивающие пальцы Августы. - Все, подружка, будет в порядке!

Через неделю Августа вместе с Леной явилась в тот же справный, внушающий невольную робость офис. Охранники стояли другие, но от прежних мало чем отличались - были такие же налитые силой, сытые, и клерки за столиками сидели другие, но тоже очень походили на прежних - приветливые, в клубных пиджаках, один в черном, другой в голубом, при ярких галстуках.

Августа молча протянула тощенькую пачечку билетов, клерк тут же выдал ей на руки деньги: Августа даже ахнула, на лбу у неё выступила невольная испарина - приварок был такой, что она и не ожидала, - получила ровно в полтора раза больше, чем сдавала. За неделю цена акций "ЖЖЖ" повысилась.

- Еще билеты покупать будете? - мило улыбаясь, спросил у неё клерк в голубом пиджаке с прикрепленным к наружному карманчику плоским пластмассовым удостоверением, где имелась его фотография и были напечатаны фамилия, имя и отчество. - Или больше не играете с нами в азартные игры?

- Как не играю? - Августа на секунду испугалась, что так оно может и случиться, её не допустят к дальнейшему "дележу пирога". - Играю, ещё как играю!

- Берете на все деньги? - спросил клерк, и Августа согласно кивнула, совершенно не подумав о том, что хотя бы немного надо оставить для Игорька с Наташкой, купить им по шоколадке да какой-нибудь тортик со сливочной, в цветочках, макушкой.

Кивок она подтвердила медовым тающим голосом:

- На все!

- Очень хорошо, - сказал клерк, чему-то обрадовавшись, - чем больше покупаете билетов - тем больше получаете денег. Закон пирамиды.

Августа не знала, что такое "закон пирамиды", но спрашивать не стала, постеснялась: потом, когда они с Леной вышли из офиса, поинтересовалась:

- Ленок, что такое закон пирамиды?

- Не забивай себе голову всякими глупостями. Это что-то банковское, нас не касается. Ну что, кофе, как в прошлый раз, пьем? Или перейдем на шампанское?

- Да я... я... - Августа растерянно замялась - она опять оказалась не при деньгах, опять в её руке была зажата пачечка зеленых, похожих на популярные в мире кредитки, банковских билетов, она вздохнула и показала билеты подруге.

- На все купила? - изумленно спросила Лена. - Неужто на все?

- На все.

- И ничего себе не оставила? - В ответ Августа отрицательно мотнула головой, на лоб ей упала тяжелая челка рыжеватых волос, закрыла глаза. Как же это я не уследила за тобой? - Лена изумилась ещё больше. - Ну ты, подруга, даешь стране угля! Не думала я, что ты такая азартная!

- Очень уж, Ленок, охота из болота выкарабкаться!

- Терпи! Все мы в болоте сидим, и все выберемся. Никого не оставим! В Лене и раньше, ещё в институтскую пору, проявлялись командные задатки, но были, видно, в зачаточном состоянии, а сейчас они все вышли наружу, стали приметными, проросли - командирская хватка Лены Либиной была видна уже невооруженным глазом. - И вообще, не куксись и не думай о деньгах. Чем больше о них думаешь, тем меньше их бывает. И наоборот. Пойдем лучше выпьем по бокалу шампанского. Я угощаю. У меня в этом трехбуквенном сортире, перед которым я с вожделением снимаю шляпу, крутится постоянная сумма, я её не увеличиваю, и сливки, которые снимаю, трачу на жизнь. Советую так же поступать и тебе.

Лето продолжало править в Москве бал, голубое небо было бездонным, над двумя кирпичными пятнадцатиэтажками плавал красный воздушный шар - за большие деньги на нем катали "новых русских", показывали дебелым матронам и расфуфыренным провинциальным дамочкам, от которых пахло клопами, керосином и дорогими духами "Шанель". Августа этих людей ненавидела, как и сытых задастых мужичков, обеспечивающих им "сладкую жизнь" - взгляд на столицу с высоты птичьего полета.

Августе захотелось туда, под облака, в корзину воздушного шара, захотелось шампанского, рябчиков, мармелада, маслин, копченой корейки, икры, ананасов, бананов - всего, чем богата наша большая земля. Но час Августы ещё не пробил.

В следующий заход Августа получила такую пачку денег, что её просто приятно было держать в руках - увесистая была пачечка, припухлая, на неё можно было купить весь магазин и ещё останется. Августа окончательно поверила в компанию "ЖЖЖ".

Часть денег она оставила себе, да Лене отдала долг - остальное снова пустила в оборот: купила новую пачку билетов. Причесанный господин, изображенный на банкнотах "ЖЖЖ", действительно умел делать деньги - и сам зарабатывал, и с другими делился...

По дороге Августа купила еды - копченой говядины, нарезанной тонкими аппетитными ломтями, бекона, шейки, рыбы слабого, тающего во рту посола, шоколадок шести сортов - от набившего оскомину "марса" до самых модных, лишь недавно появившихся в продаже "милки-вэй" и "виспы", пришла домой, выложила все это богатство перед притихшими детьми и расплакалась.

Она плакала долго, в ней словно бы что-то сломалось, слезы были горячие, горькие, и Августа сама не могла понять, что это за слезы - то ли облегчения, то ли, напротив, те, от которых на душе появляется черный пороховой налет и жить становится совсем невмоготу. Но потом успокоилась и села с ребятишками за стол.

- Ешьте, ешьте, - говорила она ласково, подкладывала им еду, не экономя, улыбалась, ловила взгляды детей: ей сегодня было легко, она наконец-то стала такой, какой всегда хотела быть, какой видела себя во сне...

Вот и она наконец-то сможет с повизгивающими от восторга детишками забраться в корзину красного воздушного шара и показать им Москву: вот это Воробьевы горы, это Лужа, как ныне зовут Лужники - спортивное княжество размерами не меньше Лихтенштейна, обратившееся в гигантский рынок, вот это Москва-река, а вон там, где посверкивают золотом купола, обиталище нынешних небожителей, Кремль...

Первый шаг сделан. Надо было делать шаг второй. У Августы в деревянной шкатулке хранилось старое, с большим чистым бриллиантом кольцо бабушкино наследство. Августиной бабушке оно также досталось от бабушки и было сделано в год, когда Наполеона сослали на остров Святой Елены, - из качественного червонного золота, с искусными платиновыми подушечками, в которые были вставлены бриллианты; из современных поделок у Августы имелись серьги с крохотными уральскими изумрудами, она их берегла, не продавала, считая, что серьги пойдут на черный день, а самый черный день пока ещё не наступил; два обручальных кольца, продавать которые она считала кощунственным, и невзрачный кулончик в виде банального сердечка, на который вряд ли кто из покупателей позарится, слишком уж он неприметный, серенький, на золотой совсем не похож - тусклая самоварная медь, а не благородный металл... Имелись в доме ещё кое-какие ценные вещи - песцовый воротник, который она берегла для себя, а в последнее время подумывала, что воротник сгодится и для Натальи, когда та будет выходить замуж. Августа, перетряхивая свое богатство, решительно отложила в сторону воротник, к нему добавила свою кожаную куртку, совершенно неношенную, деловой костюм, сшитый из отличного тонкого сукна - Алексей Семенюк специально справил, посчитав, что его жена должна пойти работать в бизнес-центр, но работать там она не смогла, хорошие итальянские туфли, которые Августа надела один только раз и потом две недели хромала - они были ей малы - в общем, получился внушительный ворох вещей, за которые она собиралась выручить деньги.

Она могла эти вещи заложить, могла даже продать, если дадут приличную сумму... А что? И продаст. Даже бабушкино кольцо продаст... В душе возникло что-то протестующее: бабушкино кольцо-то жалко, это фамильное, кольцо надо бы по наследству передать Наташке или Наташкиной дочери, но... словом, похлюпав носом, Августа справилась с сыростью и решительно придавила в себе всякие колебания.

Ныне ведь если не будешь жестким и по отношению к себе и по отношению к другим - вряд ли выживешь. Сунула драгоценности в сумку, одежду с обувью аккуратно сложила в два больших ярких пакета и поехала в ломбард.

Сумма, которую ей предложили в ломбарде, была смехотворной - такие деньги она зарабатывала и у себя в конторе, одежду лучше было все-таки продать - получалось больше. И драгоценности тоже продать, закрыть глаза на то, что кольцо старое, фамильное... Жизнь дороже... И пустить все деньги в оборот, в три "Ж". Тут Августа снова схватила себя за руку: а надо ли это делать, может, обойтись одним залогом, а позже драгоценности выкупить? больше всего Августа боялась в этот момент собственных колебаний, раздумий. Но вопрос стоит ребром: либо зубы на полку, либо бабушкино кольцо на чьем-то жирном коротком пальце, либо-либо...

Мысли были невеселые, но Августа боролась с ними и преуспевала, поскольку поверила, что и над её головой в далекой выси, где в догонялки играют веселые звезды, зажглась, пустила к земле свои светлые лучи её звезда, и пока она мерцает в небе, пока помогает жить, этим надо пользоваться. И прочь всякие сомнения, слабость, хлюпанье. Сомнениями ни себя, ни Наташку с Игорьком не накормишь, не оденешь, не обуешь...

Костюм, воротник и туфли она продала в несколько минут - сделала это лихо, как опытная торговка, даже удивилась собственной ловкости, ранее за ней не числившейся, и легкости. Словно бы делала святое дело и была на это благословлена. А вот с драгоценностями решила все-таки до конца не расставаться.

Драгоценности она заложила в ломбард, который поначалу отвергла видать, в бабушкином наследстве была заложена некая сила, оберегающая от непродуманных поступков, - сумма была много меньше той, что она могла получить, продав "цацки", зато душа перестала болеть.

На все деньги Августа снова купила билеты, вечером рассмотрела их, сначала каждый в отдельности, потом пачкой, затем снова в отдельности - в ней и гордость была, и неудовлетворенность - билетов надо бы иметь больше. Да, билетов пока мало, мало, мало, нужно, чтобы пачка имела вес хорошего кирпича, вот тогда она принесет деньги, а эта может принести пока только денежки.

Поразмышляв дня два, помаявшись в сомнениях, Августа решила заложить свою квартиру. Игорьку с Наташкой она объявила утром третьего дня:

- Ребятки, значит так... Вы слышали когда-нибудь про пионерские лагеря?

Игорек слышал, Наташка нет. "Слишком быстро выветривается из нашего народа прошлое", - пришла Августе на память фраза, вычитанная в газете, она пробормотала что-то невнятное насчет детского рая, в котором просыпаются и ложатся спать под звуки серебряного горна, где пионеры, которые любят сладкое, с повидлом едят даже мясо и рыбу, до посинения купаются в реке, по вечерам жгут высокие костры, ходят в походы, собирают грибы, совершают налеты на лесные малинники и вообще живут как цари.

- Хотите провести месяц в пионерском лагере? - спросила Августа у детей. - Целый месяц? А? Или даже полтора? - Произведя в голове кое-какие расчеты, Августа подняла планку. - Тридцать шесть дней... А?

- Хотим! - дружно закричали Игорек с Наташкой, два голоса слились в один, худые бледные лица детей расцвели.

- Мам, а ты сама когда-нибудь бывала в пионерском лагере? неожиданно, хитро сощурившись, спросил Игорек.

- Бывала, - ответила Августа после паузы, улыбнулась грустно. Приходилось.

- Что-то ты об этом никогда нам не рассказывала. Чего так, мам?

- Некогда было, - очнувшись, вспомнила свое легкое и радостное детство, и сделалось ей так тепло, покойно, защищенно, что снова захотелось туда. - Да ты, Игорек, и не спрашивал. Пионеров нет уже несколько лет, само слово "пионер" стало ругательным. Теперь это, скорее всего, не пионерские лагеря, а детские или что-нибудь в этом духе. В общем, едем в лагерь, да? спросила она грозным голосом. - А то я могу и передумать, раз вы начали расспрашивать, где я была, а где не была. Дискуссии мне не нужны.

- Едем, едем! - снова в один голос вскричали Игорек с Наташкой.

- Ладно, а то я уж собралась сдавать путевки. Вот они, - Августа вытащила из сумки два сложенных вчетверо листа бумаги.

Вопрос с детьми был решен - значит, квартиру можно было сдавать за валюту иностранцу либо за хорошую сумму заложить в какой-нибудь банк. Впрочем, лучше сдать иностранцу - иностранцы, они более порядочны и более доверчивы, чем наши. И уж тем более с ними лучше иметь дело, чем с каким-нибудь прожорливым банком, способным проглотить не только квартиру, но и живого человека вместе с нею. Теперь надо было решить вопрос с Иваном Олеговичем и Ингой Тимофеевной. Их квартиру Августа тоже решила заложить. На месяц, не больше. И мебель тоже. Если старики согласятся поехать в лагерь вместе с внуками (впрочем, Игорек - не родной внук, - побочный, но, надо отдать должное, старики и к Игорьку, и к Наташке относились одинаково), это будет то, что надо. А если дед с бабкой не согласятся? Тогда возникнут сложности, тогда их надо будет определять на юг, в Сочи или в Крым, либо вообще в Турцию, чтобы здесь не мешались под ногами. Но Турцию или Сочи Августа вряд ли потянет, поэтому старикам надо предложить другое: пусть трусят вслед за Игорьком с Наташкой в лагерь, селятся там во "взрослом" корпусе, принимают участие в играх, походах, разгадывании шарад и сборе грибов.

Старики согласились на это, им хотелось побыть с внуками. Ключ от своей квартиры вручили Августе - отдавать было больше некому, - попросили заискивающе:

- Ты уж присмотри, пожалуйста... Время ныне лихое, жилье без присмотра оставлять нельзя.

- Конечно, конечно. Все будет в порядке, - пообещала Августа, - не беспокойтесь. Поезжайте, отдохните немного. Главное - присмотрите за детьми. А я присмотрю за квартирой. Ченч, - вспомнила она модное словцо, отнюдь не российское по своему происхождению и сути, - это теперь так называется.

- Что такое ченч? - подозрительно сощурился старик Семенюк, седые брови сошлись у него на переносице в одну линию, лоб украсила частая лесенка морщин. - Английское что-то, да?

- Не знаю, - простодушно призналась Августа. - Может, и английское. Ченч - это обмен. Ты мне, я тебе.

Иван Олегович вежливо рассмеялся, слово "ченч" ему не понравилось: после отъезда сына за рубеж он особенно невзлюбил разные "забугорные" выражения, словно они имели какой-то потайной, запретный, даже неприличный смысл, поднял обе руки, будто отгораживался от того, что слышал. Августа замерла на секунду: ей показалось, что старик сейчас отработает назад, откажется от отдыха в бывшем пионерлагере, но лицо у Ивана Олеговича быстро оттаяло.

- Сделаем это, Августа, без всякого ченча, - сказал он. Вздохнул.

Августа вздохнула ответно, поспешно произнесла, будто боялась опоздать:

- Я тоже не люблю всякие "консенсусы", "саммиты", "ротации", "лизинги" и прочие мусорные словечки. Чужие они. И слово "ченч" тоже не люблю.

- Сплошное засорение языка, - поддержал её Иван Олегович. Оживился: Августа затронула любимую тему старика.

- Да, да, да, - азартно воскликнула Августа, стремясь поскорее закончить разговор - время, мол, деньги, и нечего попусту его тратить. А дело сделано. Осталось только отправить стариков в лагерь. Августа уже думала о том, кому бы повыгоднее заложить их квартиру, отдельно мебель, отдельно - машину, довольно справный "жигуленок" престижной седьмой модели, если, конечно, старичье не вздумает взять машину с собою в лагерь. Но вряд ли там машина им понадобится. Если только отвезти грибы из лагеря в город, но столько грибов вряд ли они наберут.

Надо было решить вопрос и с работой - а что, если Августе там скажут: "ЖЖЖ" - это "ЖЖЖ", а работа - это работа, не следует путать божий дар с яишницей. Ну что ж, если возникнут осложнения, то... тогда придется бросать вызов. Как там сказано в старой пословице? "Если работа мешает пьянке бросай работу!" На этот счет Августа была настроена решительно: она верила в "ЖЖЖ". "ЖЖЖ" не подведет. Если она заработает хорошие деньги - настоящие, а не муру с жидкими нулями на конце, то о работе можно будет не думать.

Итак, значит, в активе - квартира собственная, квартира стариков, машина, мебель собственная, мебель стариков. Все это - деньги, деньги, деньги. Не самые большие, конечно, на этом свете, но они могут стать по-настоящему большими, с заглавной буквы.

Надо было решить ещё одну задачку - снять для себя комнатенку на месяц. Не обязательно в центре - можно на окраине Москвы, в рабочем районе, в какой-нибудь Яузской Непролазовке, или в Замоскворецком Задриполье, или даже за городом, в строительном общежитии, где живут лимитчики. В общем, где повезет.

Но для начала Августа позвонила Лене Либиной.

- Ленок, ты не можешь приютить меня на месяцок... Тьфу, слово какое чудное. В общем - приютить на месяц. А?

- Что, дети из дома выживают? Повзрослели? Начали устраивать свою личную жизнь?

- Это ещё впереди, - отмахнулась Августа. - Я тебе в нагрузку не буду.

Проницательная Лена быстро поняла, в чем дело. Предупредила:

- Августа, играть играй, да, смотри, не заигрывайся! Все хорошо в меру.

- Ты же сама подсунула мне три "Ж".

- Может, напрасно это сделала? - Лена озабоченно вздохнула.

Услышав вздох, Августа по-мужски крякнула и резким движением нахлобучила телефонную трубку на аппарат. Она обиделась. Еще подруга называется!

Мелкие душевные огорчения вскоре были вытеснены большими заботами. Августа довольно быстро нашла контору, согласившуюся выдать под две квартиры и мебель, которой они были начинены, хорошие деньги. Возврат - с процентами, естественно. Но прибыль, которую Августа намеревалась получить с трех "Ж", перекрывала все проценты. Машина, которую Иван Олегович все-таки не взял с собою за город, эту фирму не заинтересовала - слишком стара. Пришлось искать другую, менее привередливую контору. Контор этих, прикрывшихся самыми разными колпаками - в основном с иностранными названиями, - развелось видимо-невидимо, на всякую добычу они бросаются охотно, кучно, - одна из них не отказалась и от старенькой "семерки" Ивана Олеговича.

Как ни странно, сложно оказалось снять комнату. В центре Москвы к жилью вообще не подступись - маленькая квартирка стоит в три раза дороже, чем в Париже, и в восемь - чем в Нью-Йорке. Августа не раз и не два вспомнила недобрым словом свою оказавшуюся несговорчивой подружку: "Вот сучка, могла бы приютить на месяц, да... Видно, я её кобелям сильно мешать буду. Да я бы на улице пережидала их визиты... Подумаешь! Ну и сучка!" Августа не хотела понять - и принять истинной причины отказа, она гнала прочь всякие худые мысли, сомнения, она верила в свою звезду, в то, что станет "новой русской". Однокомнатные квартиры на окраине тоже были дороги, да и не хотелось тратить деньги на пыльные неухоженные хрущобные коморки, поэтому Августа переключилась на общежития: не может быть, чтобы она себе не нашла койку где-нибудь в гулком "спальном корпусе" электролампового завода или строительного треста.

Так оно и получилось - Августа не осталась без крыши над головой. Одна её давняя знакомая работала комендантшей в Текстильной академии, в общежитии, расположенном недалеко от старого, сложенного из прокаленного красного кирпича, монастыря. Это были дедовские, темные угрюмые корпуса, заселенные клопами и тараканами, с толстыми стенами и непродуваемыми узкими окнами. Летом общежитие пустело - студенты разъезжались по домам, на их место поселялись тихие, боящиеся всего на свете абитуриенты, и хотя Августа мало походила на юную абитуриентку, ей удалось получить через комендантшу пропуск даже в саму академию - маленький листок с нечетким расползшимся текстом, отпечатанным на оберточной бумаге.

- Ну вот и все, вот и вышла я на финишную прямую, - прошептала Августа, едва шевеля слипающимися губами и погружаясь в неспокойный, с немедленно кинувшимися на её сдобное тело клопами, сон. - Осталось потерпеть ещё немного, совсем ещё немного...

В комнате стояло пять коек, все койки были заселены такими же беженками, как и Августа, бездомными, занятыми коммерцией и устройством собственной жизни, и едва потухла лампочка под газетным, с коричневой спекшейся середкой колпаком, как все они отключились. Комната погрузилась в храп, стоны, всхлипывания, бормотанья, выкрики и сдавленные угрозы, будто госпитальная палата, куда поместили изуродованных фронтовиков.

Ночь у Августы была тяжелая: обжигали укусами клопы, в забытьи являлись некие страшные, незнакомые, клыкастые лица, предки - не предки не понять, какие-то тени, злобные существа из каменного века, лица бесследно погружались в горячее красное варево, на их месте возникали новые...

А утром начались новые хлопоты - главные, как определила их Августа, она действительно вышла на финишную прямую, теперь надо было нестись к заветной ленточке что было мочи, обогнать всех и прийти первой, а там... там - отдых, расслабление, квартира, полная "сникерсов" и "баунти", ласковые глаза Игорька и Наташки, поездка на Канары, покупка машины скорее всего, иномарки - в общем, обогатившаяся Августа все это сможет себе позволить. Хватит нищенствовать!

Августа сделала все, что и планировала, ей все удалось - деньги она вложила целиком в акции "ЖЖЖ", оставила себе лишь на хлеб, воду и автобусные билеты, - все остальное было брошено в огромную жадную машину финансовой компании, старавшейся создать для своих клиентов "новое общество, особый тип государства, которого нет ещё нигде в мире", как гласили рекламные буклеты трех "Ж".

Теперь оставалось одно - ждать. Минимум неделю, максимум месяц, больше месяца Августа ждать не имела права - надо было возвращать залог, приводить в порядок квартиры - и старики, и дети не должны даже догадываться о её финансовых "опытах", не то чтобы знать, да и, если честно, реакция Лены Любиной породила в ней смутную тревогу.

Потащились дни, одинаковые, словно близнецы-братья, серые, лишенные радостного живого цвета, длинные, как годы. Августа ждала. Гасила в себе чувства, боролась то с внезапно наваливающейся глухой тоской, то приступами беспричинного хмельного веселья, старалась забыться, не думать о деньгах, которые вложила в молотилку трех "Ж", - пусть себе вертятся, пусть старые денежки прилипают к новым, пусть сбивается капитал.

Если думать обо всем, беспокоиться, на все отзываться сердечной болью, можно вообще остаться без сердца - очень скоро оно превратится в мертвый кусок мяса. Августа не хотела поддаваться переживаниям, оберегала себя. Она ждала.

Хотела было съездить в лагерь к детишкам, но благой порыв завял: во-первых, Игорьку с Наташкой надо было везти гостинцы, а денег у неё уже не было даже на буханку хлеба, во-вторых, она боялась посмотреть в глаза старикам - вдруг спросят, регулярно ли она вынимает из почтового ящика газету - единственную, которую они позволяли себе выписать, со скидкой естественно, - "Московский комсомолец", комнатной ли водой поливает герань - этот южный цветок не любит холодной воды, старики могут задать и другие вопросы, на которые Августа просто не сумеет ответить: мало того, что она взяла залог под обе квартиры, она обе квартиры сдала на месяц за хорошую плату целой стае шустрых толстых челночников из Армении. Герань, как и фикус с кактусами - любимицами Ивана Олеговича, теперь поливали они.

Августа отложила поездку в лагерь - пройдет месяц, она сгонит челночников, сделает генеральную уборку, накупит всякой всячины и покатит в гости, - вот тогда и сообщит, как поливала кактусы и герань, чем подкармливала столетник и сколько раз на дню проверяла их почтовый ящик.

Время шло. Августа ждала. В лагерь она послала открытку, где всех целовала по сто раз и просила не тревожиться: у неё все в порядке, только вот приехать, к сожалению, не может - завалена по самую макушку работой. Домой тоже приходится брать, так много работы. И намек сделала, не удержалась - скоро, мол, и мы как люди заживем, не век же нам считать копейки. Наступит время - миллионы за деньги считать не будем, и оно, это время, не за горами.

Перед тем как сунуть открытку в прорезь почтового ящика, торопливо нацарапала шариковой ручкой ещё несколько слов: "Дети, если не смогу в ближайшее время приехать, пошлите мне открытку, сообщите, все ли у вас в порядке? Не болеете ли? Слушаетесь ли дедушку с бабушкой?" И поехала на работу.

На работе у неё осложнений не было, начальник сам, похоже, "химичил", вкладывал деньги в покупку дешевой "фанты" для коммерческого ларька.

Продавал "фанту", естественно, с накруткой. Озабоченность, словно маска, лежала на его лице - лоб испещрили унылые морщины, под глазами, как у старого почечника, вспухли водянистые мешки, уголки губ опустились, придавая лицу горькое выражение.

За сотрудниками он приглядывал, скорее, по привычке. Шефу было безразлично все - и собственное кресло в отделе, и работа, и тощенькая пачечка, которую ему выдавали в дни зарплаты, и сотрудники со своими хлопотами и вечными жалобами, с простудами, воспалениями, словно бы специально изобретенными для того, чтобы не работать, с беготней по магазинам и внезапными исчезновениями. Но и подчиненным, и Августе работа стала безразлична так же, как и их начальник.

Августа целую неделю специально не интересовалась делами трех "Ж" она, словно бы затаившись, выжидала, а когда прошла неделя - помчалась в контору "ЖЖЖ", чтобы хоть одним глазком взглянуть, что там делается, и сердце у неё радостно забухало - её финансовое состояние увеличилось на четверть.

Исходя даже из простого арифметического расчета, через две недели оно увеличится наполовину, а через месяц вообще удвоится. Проще говоря, сдав свою квартиру "челнокам", через месяц она получит две квартиры. Деньги, полученные под залог стариковской квартиры, под старый справный "жигуленок", также удвоятся... Красота! Лепота!

Месяц... Да, месяц ей надо было выдержать. Через четыре дня не утерпела и вновь наведалась в контору, ждать было невмоготу.

- А облигации-то наши вон как скакнули! - услышала она густой фельдфебельский бас, скосила глаза в сторону: бас принадлежал болезненно-хрупкой старушке с короткой седой стрижкой и статью балерины.

Старушка достала из потрепанной кожаной сумки пачку папирос, сунула одну в губы и, неловко чиркнув спичкой, задымила.

- Ага, - согласилась со старушкой Августа, коротко шмыгнула носом, будто девчонка перед старшей пионервожатой.

Не только это было приятной новостью, а и другое - курс "облигаций" стал устойчивым в своем росте и на доске вывесили таблицу: по ней точно можно было высчитать, какой навар получал клиент на свои кровные "деревянные".

- Интересно, из чего это "ЖЖЖ" гребет денежки? - басом поинтересовалась старушка. - Не из воздуха же! Может, в промышленность, в заводы вкладывает?

- Может, - согласно кивнула Августа.

Старушка вновь не обратила на неё внимания - то ли сама с собою разговаривала, то ли вообще была не в себе. Августа на всякий случай отодвинулась от отставной балерины.

Старуха ещё что-то говорила, трубным рявканьем своим тревожа пространство - её голос был слышен даже на автобусной остановке, куда Августа переместилась из офиса, но потом подошел автобус - старый, составленный из двух половинок, скрипучий, прозванный в народе "скотовозом". Августа лихо запрыгнула в него, и отставной балерины не стало слышно.

Августа продолжала ждать. И действительно, чувствовала себя охотником, выслеживающим крупную дичь: следила за каждым движением зверя, за каждым его пробросом, за каждым вздохом.

Все шло по намеченному плану. Через неделю Августа опять наведалась в офис и, к удивлению своему, вновь увидела там басовитую балерину. Старушка, расположившись у стенда, с начальническим видом объясняла трем заморенным женщинам, что такое "ЖЖЖ" и его акции. Красок отставная балерина не жалела. Прежнего сомнения в её голосе уже не было. "Облигации" контора покупала по той цене, которая заранее была объявлена в таблице.

- Главное, чтобы не было сбоев, - басила старушка, - когда нет сбоев - это означает, что фирма солидная, а если сбои есть, то - тьфу, она выпустила из ноздрей две густые струйки дыма, - дым отечества и ничего хорошего...

Августе захотелось посчитать, сколько она заработала на нынешний день, подбить бабки, но, окончательно взяв себя в руки, решительно развернулась и покинула офис.

Она ещё дважды наведывалась туда, и дважды у неё возникало чувство, требующее остановиться, забрать деньги из кассы, поставить на этом точку. И дважды она делала над собой усилие, уходила из офиса на дрожащих ногах, будто побывала в чужой постели, в объятиях ненасытного молодого любовника.

Прошло три недели. Ждать осталось всего ничего - какую-то неделю, всего семь дней. На лице Августы все чаще и чаще появлялась мечтательно-торжествующая улыбка, она строила планы на будущее, где было место всему, о чем мечталось. И конечно же, она не забудет своих стариков: Алексей-то для них ничего хорошего не делает, он словно бы растворился где-то, а может, догнивает где-нибудь в сырой могиле, - так она сделает то, чего не сделала Алексей: позаботится об Иване Олеговиче с Ингой Тимофеевной.

Оставшуюся от покупок сумму она снова пустит в оборот... Впрочем, нет, она поступит не так. Она расплатится с должниками, выручит обе квартиры, выручит машину, затем снова будет ждать. Ждать очередной великой победы, очередных огромных денег. Приток денег в её кассу должен быть постоянным. Августа была счастлива. А если быть точнее - почти счастлива: для счастья пока не хватало малого - нескольких дней...

Августа снова наведалась в офис в четверг - сказала своему полусонному, озабоченному предстоящей деловой выпивкой начальнику, что ей надо выскочить в город часика на два. Начальник разрешающе повел головой в сторону двери - имеешь, мол, право, - и Августа незамедлительно снялась с якоря, понеслась в "ЖЖЖ".

Ощущение беды возникло в ней, когда она ещё ехала в метро - внутри вдруг что-то оборвалось. Своим ощущениям Августа доверяла, хотя, случалось, и они обманывали.

Офис был закрыт, у дверей стояли два одетых в пятнистую форму охранника с пистолетами и дубинками, равнодушно глядевшие поверх голов куда-то в синее пространство, в небо, на далекие силуэты высотных домов. Площадка перед входом была огорожена переносными решетками, сцепленными друг с другом замками. У решеток галдела небольшая, человек в тридцать, толпа.

Первой, кого увидела Августа, была седая балерина.

- Что здесь происходит? - осекающимся, скрывающимся на шепот голосом спросила Августа у старушки.

Та по обыкновению даже не повернула головы в её сторону, словно бы не слышала Августу - такая серьезная была старушка.

- Что здесь происходит? - переключилась Августа на мрачную краснолицую женщину с тяжелым взглядом и квадратным, украшенным волевой ямочкой подбородком. Та смерила Августа с головы до ног.

- А ты разве не видишь?

- Нет, - простодушно ответила Августа.

- Во дает! - грубо восхитилась молодая девчонка, похожая на ученицу вечерней заводской школы, и выругалась матом.

- Фирма обкакалась. Обгадилась с головы до ног, - вздохнув, пояснила женщина с красным лицом. - И в трубу вылетела. Вместе с нами.

- Не может быть, - испуганно прошептала Августа, невольно присела показалось, что собственные ноги её уже не держат.

- Еще как может! - Женщина по-кавалерийски рубанула рукой воздух. Сволочи, забрали народные денежки - наши денежки и пустили их на собственные нужды! Вилл себе понастроили!

- Что, все наши деньги сгорели? - трескучим чужим шепотом спросила Августа.

- Сгорели. Синим пламенем, - подтвердила женщина.

- И что же теперь делать?

- Как что? Бороться!

- Вряд ли что у нас получится, - с сомнением произнес пенсионер в соломенной шляпе с потемневшей от старости лентой и обтрепавшимися полями.

- Даже если не получится... Ладно, пусть не получится, но нервы мы им потреплем.

- Как? Каким образом? - Голос у пенсионера беспомощно дрогнул, на щеки выкатились две крохотные мутные слезки - пенсионер так же, как и многие, кто собрался здесь, вогнал в три "Ж" все, что у него было. Правда, не зашел так далеко, как Августа.

- Сколотимся! - Женщина с красным лицом взметнула над собою два кулака, свела их вместе. - Ты думаешь, мы этих пестрых с ихними дубинками не сумеем понести ногами вперед? Понесем, ещё как понесем! Вместе с хозяевами! - Она снова тряхнула сжатыми кулаками.

- А деньги свои... мы вернем? - с тоской спросил пенсионер.

Краснолицая женщина вздохнула, ответила с сомнением:

- Не знаю. - Глаза у неё сделались ещё более тяжелыми. Она неожиданно отодвинула Августу рукою в сторону. - Ну-к, женщина, посторонись, - шагнула в толпу и в следующий миг очутилась перед балериной с седой стрижкой. - А ты чего тут делаешь, хрипатая сука?

Балерина сделалась маленькой, серой, как мышонок, проглянуло в ней что-то забитое, жалкое.

- А что я, что я... - забормотала она, судорожно захватила губами воздух - от прежней гордой аристократки, какой её видела Августа, не осталось и следа, - я, как все.

- Нет, сука, ты не как все. - Краснолицая женщина сгребла в крепкую мужскую руку кофточку балерины, дернула. От кофточки оторвалась пуговица, шустрым крохотным жучком скакнула под ноги.

- Не надо. Пожалуйста, не надо, - зачастила балерина, - у меня астма.

- Я тебе покажу "не надо", я тебе покажу астму! Это ты все агитировала за этот... - Краснолицая женщина употребила несколько крепких слов, затем добавила, малость сбавив пыл: - За это кошачье дерьмо, за эту мразь - за три голых жо... Это все ты!

- Не я, - отчаянно забарахталась в крепких руках краснолицей балерина. - Честное слово, - под ноги скакнул ещё один проворный жучок, я, как все.

В Августе поднялась горячая волна, накатила душным валом, она тут же круто развернулась к балерине, протянула было к ней руку, чтобы тоже вцепиться в одежду, в седые патлы, но увидела затравленно-беспомощные глаза. Глаза эти кольнули Августу больно, боль была такая сильная, что Августа чуть не задохнулась: "А не ведьма ли это?", - и вместе с тем боль отрезвила её - ещё не хватало прибить здесь жалкую старуху! Потом отвечай за неё перед милицией, перед родственниками, перед Богом! Августа вздохнула, обмякла. Руки сунула за спину, чтобы нечаянно не стукнуть аристократку.

Августа ещё не осознала до конца, что произошло. Настоящее потрясение, с обмороками и безутешным бабьим ревом придет позже, а пока она была лишь оглушена черной вестью. Не сдержавшись, Августа с силой ударила себя кулаком по голове, по темени, пробормотала громко:

- Дура! Форменная дура!

- Ты зачем, собака, рекламировала три "Же"? - продолжала трясти балерину краснолицая женщина. - Кто тебя нанял?

- Я не рекламировала, я не рекламировала, - отбиваясь, слабо попискивала обладательница громового баса, - никто меня не нанимал! - Она пыталась отодрать чужие руки от своей кофточки.

- Убьем тебя сейчас здесь - ни один человек не заступится. А кости растащат собаки. У-у-у, падла! - Но тут с краснолицей что-то случилось, она обмякла и неожиданно громко, в голос, заревела. Крупное тело её затряслось, и она выпустила балерину.

Балерины мигом не стало.

- А-а-а, - задыхаясь, причитала краснолицая, прижимая руки к глазам. - А-а-а! - Крик застревал у неё где-то в глотке, затихал, потом взвивался снова.

К краснолицей придвинулся пенсионер в соломенной шляпе.

- Полноте... Не надо! - Он вскинул руки, сложил их молитвенно над головой. - Спаси вас Господь! Не стоит так убиваться! Полноте! Я потерял больше, чем вы, - я потерял все, что у меня было, все деньги... Даже пенсию, которую ещё не получил, и-и... как видите, не плачу, - пенсионер споткнулся, неловко притронулся пальцами к её плечу, - полноте вам!

Августа хотела закричать, что она тоже потеряла все, ей даже негде жить. У неё просто не осталось шансов на жизнь, но голос пропал, и Августа беззвучно зарыдала.

Они стояли вдвоем посреди возбужденной толпы, две несчастные одинокие бабы. Толпящиеся вокруг люди постепенно смолкли: чужая беда часто забывает свою. Пенсионер подскакивал то к Августе, то к краснолицей женщине, гладил их плечи, успокаивал, перетирал деснами во рту слова, потом не выдержал и заплакал сам, дергаясь всем телом и наклоняя голову чуть ли не до самой земли.

Через час по здорово увеличившейся толпе пополз слух, что руководитель фирмы "ЖЖЖ" отбыл за границу, заработав на пирамиде несколько десятков миллионов долларов. Фирма "ЖЖЖ" ничего не производила, никуда не вкладывала деньги, она только собирала их, упаковывала в мешки, один мешок, впрочем, оставляя незапакованным для тех, кто успел вовремя понять, что это за пирамида. Но таких людей оказалось немного. А таких, как Августа, поставившая на карту все, таких людей не было.

Никто не видел больше Августу у офиса трех "Ж" - впрочем, теперь уже бывшего офиса, не видел и на работе - она туда не явилась, не видел ни её стариков, ни её детей... Никто не знает, что с ними стало.

Скорее всего, Августы уже не было в живых.

В квартире, где она обитала прежде, ныне живут чужие люди. Про Августу они забыли. Она не появляется, и они живут себе спокойно.

СЫР В МЫШЕЛОВКЕ

Сергей Климченко в Москве за всю жизнь бывал дважды, и то проездом, когда служил в армии: вместе с саперным отделением, в составе которого он числился, его посылали получать два списанных понтона в город Ярославль, дорога шла через Москву, и он, когда пересаживались с поезда на поезд, постарался получше разглядеть город. Ему показалось, что вся Москве тогда ела мороженое - на улицах было очень много людей с мороженым, весь город пропах вкусной ванилью - и ничего другого он больше не запомнил.

На обратном пути было уже не до разглядывания, поскольку разобранные понтоны погрузили на платформы и дорогое армейское имущество надлежало стеречь. Так рядовой Климченко с платформы даже и не слез, ни разу не ступил на твердую землю, чтобы размяться. Молодой тогда был, совсем молодой, дурак еще. А старички, те с платформы умудрялись даже в самоволку бегать. Давно это было...

И не думал, не гадал Серега Климченко, живущий на небольшой железнодорожной станции неподалеку от пыльного украинского городка Харцызска, граничащего с нашей Ростовской областью и олицетворяющего дружбу между украинским и русским народами (в Харцызске, говорят, ещё в приснопамятные времена был закопан на этот счет в землю глиняный горшок с грамотой), что ему вновь придется побывать в Москве... И провести там не несколько часов, а несколько месяцев.

Хотя оснований для того не было никаких. Украина сделалась самостийной державой и по этому поводу в собственном сознании взлетела так высоко, что всякий раз старалась вставить России перо в одно место. А это, говорят, сближению совершенно не способствует. Поездкам же украинских граждан в город на семи холмах, бывший когда-то столицей нашей общей Родины, - тем более. Кроме того, три года назад с Климченко случилась беда, после которой он думал, что вряд ли уже когда в своей жизни куда-либо поедет. Маршрут у него после этой беды был один, изучен до сантиметра - с печки за стол, да от стола на печку.

Три года назад он ездил в командировку в город Киев в железнодорожное ведомство пробивать шпалы для расползавшейся во все стороны стальной колеи на их станции, но шпалы не выбил, а вот ног лишился. В самом прямом смысле слова лишился...

Произошло нечто страшное, от чего Климченко не может опомниться по нынешний день. Усталый, раздосадованный от того, что все его усилия пошли прахом - никто ему шпал не дал, люди занялись другим делом - обогащением, начальники главков, по-нынешнему управ или департаментов, в родном ведомстве были больше обеспокоены тем, какие доходы приносят коммерческие ларьки, расположенные в стратегически выгодных местах - на железнодорожных вокзалах, да на площадях, примыкающих к ним, чем какими-то шпалами и костылями, он плюнул на все и вышел из многоэтажной железнодорожной конторы на улицу.

На трамвайной остановке стояло, сбившись в кучку, десятка три человек - кончилась смена на предприятии, расположенном неподалеку, и рабочие торопились домой. С горы, ржаво позвякивая суставами, скатился одинокий трамвайный вагон, резко затормозил. Люди хлынули к нему. Климченко устремился к средней двери, но малость замешкался, в вагон прыгнул уже на ходу и вдавиться в набитое людьми нутро не сумел - чья-то широкая спина, от которой воняло потом, хоть ноздри зажимай, - выдавила его на брусчатку. Сергей закричал, оторвался от поручня и полетел вниз. Он ударился спиной, затылком о камни и на несколько мгновений потерял сознание. В эти несколько страшных мгновений ему и отрезало ноги.

Он тотчас же очнулся, но ног уже не было. Климченко не понял, что произошло, боли не чувствовал, он ощущал только неловкость - как же так он опростоволосился, сорвался с трамвая, валяется теперь при всем честном народе на земле, будто вконец опустившийся бродяжка? Попытался подняться, но не тут-то было - опять повалился на брусчатку... Он вновь попытался подняться, боли опять не почувствовал, боль - оглушающая, вышибающая из глаз красные ошпаривающие брызги, возникла позже, - и вновь упал на камни.

- Да помогите же ему кто-нибудь! - услышал он истеричный женский визг. - Мужчины, помогите!

- Вызывайте быстрее "скорую"! Он же истечет кровью!

Климченко изогнулся на камнях, пытаясь сесть, увидел валявшиеся в нескольких метрах от него новенькие коричневые полуботинки турецкого происхождения, хотя на них стояло клеймо известной немецкой фирмы "Саламандра", поморщился страдальчески: "Это кто же с меня штиблеты стащил?" - в следующий миг разглядел, что из штиблет торчат красные булдыжки с отрезанными клетчатыми носками. Его носками - тоже новенькими, купленными в тон к костюму и к ботинкам...

Так Сергей Климченко стал инвалидом.

Жизнь у него с той поры сделалась выверенной не то чтобы до метров до сантиметров, и была практически очерчена рамками дома: от стола к кровати, с кровати в туалет, расположенный, как в городских квартирах, рядом с кухней, из кухни можно было нырнуть в тенистый палисадник, который Климченко специально засадил погуще, чтобы пыль не проникала в дом с дороги.

А дорога проходила под самыми окнами. Но в палисаднике Климченко долго не задерживался - опасался, что кто-нибудь увидит из знакомых, начнет жалеть его, и Сергей, который вообще считал, что жалость унижает человека, этого боялся.

Пенсия, которую ему положили, была ничтожной - на три килограмма картошки...

Как жить дальше, он, честно говоря, не представлял - плыл пока по течению, стараясь не захлебнуться вонючей водой, а что будет за поворотом не было ведомо ни ему, ни жене, ни дочке Лене и вообще никому, и когда Климченко смотрел на свое немногочисленное семейство, ему делалось тоскливо. Единственное, что спасало, - собственный огородик: ни картошку, ни морковку, ни огурцы покупать не надо было, а это уже кое-что... Впрочем, в таком положении, как Сергей Климченко, находилась вся Украина. За исключением, пожалуй, толстощеких проворных мужиков, которые не растерялись, подсуетились вовремя... Но таких мужиков и в России-то немного, а на Украине, наверное, ещё меньше.

Он пытался производить всякие расчеты, планировать свою жизнь, как планировал её раньше и к этому привык, но куда там - реалии, сама действительность, были сильнее человека. Что он, слабенькая, кривоногая, точнее, вообще безногая мошка против беспощадного железного катка, в который обратилась ныне жизнь - весьма неуступчивая дама, ради которой все мы несем свой крест!

Все кончилось однажды и разом, как заметил известный сибирский писатель, обладающий весьма приметливым глазом. Из Харцызска на их станцию на скором поезде № 23 "Москва-Адлер" прикатили двое внушающих уважение, дорого одетых людей, он и она. Прикатили специально к Сергею Климченко, вот ведь как. И откуда только они о нем прослышали?

Когда Климченко спросил об этом мужчину - золотозубого, с толстыми перстнями на пальцах, в ладном малиновом пиджаке, с черными, лишенными блеска глазами, тот ответил довольно туманно:

- Слухом земля полнится... А земля, как известно, - круглая.

Звали мужчину Эдиком. Женщина, полная, яркая, как новогодний карнавал, обращалась к нему только - "Эдик", но для Эдика он был несколько, скажем так, староват. Его следовало бы именовать Эдуардом и, соответственно, по отчеству: Семеновичем, Львовичем, Ивановичем Батьковичем, словом... Один раз женщина обратилась к нему по имени-отчеству и тогда выяснилось, что он действительно не Эдик. И даже не Эдуард. Женщина назвала Эдика Эдинотом Григорьевичем.

Эдик же величал свою спутницу Азой. Часто - уменьшительно - Азочкой, Азулей, Азонькой. Аза отзывалась готовно, лучилась, будто ясное солнышко, радовала глаз.

- Мы приехали предложить вам непыльную, с хорошим наваром работу, сказал Эдик Сергею Климченко и достал из кожаного кейса бутылку "Белого аиста", на которой было нарисовано не пять, что раньше означало высшую степень качества, а целых семь звездочек, Климченко даже сощурился подумал, что в глазах у него зарябило, начало двоиться, закрыл их, открыл нет, не рябит. На этикетке действительно было семь звездочек.

"Неисповедимы дела твои, Господи", - ахнул про себя Климченко. Когда-то он ездил проводником пассажирского вагона в Молдавию и коньяка этого, с белой изящной птицей на этикетке, перепробовал видимо-невидимо, но семь звездочек ни разу не встречал.

- И что это будет за работа? - сдерживая в голосе радостную дрожь, спросил у гостя Климченко.

- Высокооплачиваемая, - Эдик в назидательном жесте поднял указательный палец, - это р-раз! Культурная - это два. Вам не надо будет стоять у станка и корячиться под тяжелыми стальными болванками. Третий фактор со знаком плюс - это работа в Москве. Вы будете жить и трудиться в столице нашей Родины, как любили говаривать разные товарищи в пору моей юности! - Эдик поднял указательный палец ещё выше. - Дальше. У вас будет прекрасная благоустроенная квартира, апартаменты! - Эдик вскинул руку и зажал на ней один за другим сразу все пальцы, все пять. - Видите, сколько здесь плюсов? - Он показал пальцы хозяину. - Так что собирайтесь!

Эдик быстро и ловко открыл коньяк - семизвездочный по запаху мало чем напоминал пятизвездочный, который Климченко хорошо знал, - от пятизвездочного пахло коньяком, молдавским солнцем и немного дубовой бочкой, а от семизвездочного - сахарином, химией, сапожной ваксой и селедкой одновременно - видать, для приготовления благородного семизвездочного напитка шли совсем иные компоненты, чем для пятизвездочного. Но тем не менее Климченко не отказался выпить, взял стопочку в руки, одолел её одним глотком - побоялся обидеть доброжелательного гостя, хотя его едва не вывернуло наизнанку от семизвездочной бормотухи... Климченко не поморщился, даже вежливо улыбнулся, да понюхал сгиб пальца. Эдик же выпил с удовольствием, шумно затянулся воздухом.

- Умеют же все-таки братья-молдаване варить великолепные коньяки, слово "коньяки" он произнес на одесский манер, с ударением на "я". - Ах! ещё раз радостно воскликнул Эдик и снова взялся за бутылку. - Так что, Сергей Георгиевич, собирайтесь!

"Вона, он даже мое отчество знает", - отметил Климченко, поинтересовался:

- А что же все-таки это за работа? Какого характера?

- Все узнаете в Москве. Пусть это будет для вас сюрпризом. Собирайтесь! Билет уже заказан.

- Не надо мне никакого билета. У меня - бесплатный проезд. Я же железнодорожник.

Эдик перевел взгляд на Азу.

- Азонька, тут мы с тобой лопухнулись. Не надо было платить деньги за бронирование.

Климченко успокаивающе поднял руку:

- Деньги вам вернут, нет проблем. Я скажу - все до единой копейки возвратят...

Эдик смутился. От смущения у него покраснели даже мочки ушей.

- Не надо, не надо, - забормотал он торопливо, - пусть деньги останутся в железнодорожной кассе... Что с возу упало, то пропало. Да и не на вашей станции мы заказывали билет - в Харцызске. Давайте лучше выпьем ещё по стопке за доброе дело. Божественный напиток!

Климченко накрыл стакан тяжелой ладонью:

- У меня - норма!

- Уважаю! - Эдик довольно засмеялся, в прохладном сумраке дома полыхнуло жаром, стало светло - золото во рту гостя горячо и дорого засветилось. - Жил когда-то один писатель, Горький его фамилия. Сейчас совсем уже забытый и немодный. Горький говорил, что пьющих людей он не любит, выпивающих уважает, а непьющих боится... Мудрый был человек, царствие ему небесное... - Эдик сложил пальцы в щепоть, хотел было перекреститься, но увидел выражение, возникшее на лице Климченко, крякнул и потянулся к коньяку. - Я тоже отношусь к числу выпивающих, к тем, кто в меру... Значит, уважаемый человек.

- Мне иногда бывает трудно обиходить себя, - Климченко виновато развел руки в стороны, - не привык еще... Инвалидом-то стал совсем недавно...

- Ничего, это дело наживное, - бодро успокоил его Эдик.

- Мне помогает Леночка, дочка моя... А что, если я её тоже возьму в Москву?

Эдик быстро переглянулся с Азой, та приподняла полное круглое плечо, взгляд её сделался озабоченным, но в следующий миг, пошевелив губами и что-то подсчитав про себя, Аза согласно наклонила голову.

- Только из уважения к вам, Сергей Георгиевич, - сказал Эдик, - для других исключений мы не делаем. Работа есть работа, дочка может отвлекать... Но из уважения к вам... - Эдик прижал к груди пухлую, украшенную перстнями руку, - только из уважения.

В Москву выехали вчетвером: Эдик с Азой в вагоне "СВ" - спальном, самом дорогом, значит, а Климченко с дочкой в купейном, поскольку билеты ныне стали стоить оглушающе дорого - никакой зарплаты на них не хватит.

В первопрестольную прибыли ранним утром, по крышам домов только что побежали розовые солнечные зайчики, самого солнца ещё не было видно - не выплыло, улицы были чисты и тихи, не заплеваны бензиновым выхлопом и прочим смрадом, который выделяет транспорт во всяком крупном городе. Эдик разом сделался озабоченным, неприступным, словно памятник. Азы не было - она либо сошла с поезда раньше, либо незамеченной растворилась в толчее перрона. Эдик сделал повелительный жест рукой, подзывая к себе Климченко. Тот на длинных неудобных костылях неуклюже перекинул по перрону к нему свое тело.

- Значит, так, - проговорил Эдик суровым офицерским тоном, сейчас он совсем не был похож на того добродушного, улыбчивого, осиянного светом собственных зубов Эдика, который два дня назад впервые появился перед Климченко, - дисциплина для всех, кто работает со мной - одинаковая. Воинская. Подчинение беспрекословное. Правило одно, соблюдается железно: "Я - начальник, ты - дурак, ты - начальник, я - дурак". Никакой отсебятины, никаких вольностей, никаких походов на сторону, в самоволку и так далее... Все ясно-понятно?

- Все ясно-понятно, - повторил за Эдиком Климченко, хотя, честно говоря, не очень понимал, к чему такие казарменные строгости, пожал плечами, покосился на дочку - он неожиданно почувствовал себя виноватым перед ней. Не втянул ли он Лену в некую авантюру? Сам вляпался - это ладно, в конце концов он мужик, выпутается - оставит кусок чуба в чужих руках и удерет, но вот дочка - ей-то за каким лихом всякие жизненные испытания?

- Ну а раз все ясно-понятно, то давай сюда свой паспорт, - Эдик протянул к Климченко руку, - будем оформлять твое жительство в Москве.

Климченко про себя охнул - отдавать паспорт в его планы никак не входило, - задрожавшими пальцами он расстегнул булавку на внутреннем кармане пиджака, где был спрятан его главный гражданский документ, протянул паспорт Эдику. Тот небрежно обмахнулся им, словно веером, вздохнул устало надоели вы, мол, все, - и сделал царственный жест в сторону бетонного проема, на котором краснела большая буква "М":

- На выход!

Подчиняясь команде, Климченко решительно кинул костыли к проему, Эдик поспешно обогнал его, предупредил:

- Поперек батьки через плетень никогда не прыгай, понятно? Чтоб неприятностей не было.

Внезапное преображение Эдика, его резкий тон, манеры смутили Климченко, решительность его угасла, и он неловко затоптался на месте. Лена взялась за его локоть, прижалась к руке.

- Что с тобою, пап?

- Ничего, ничего, - поспешил успокоить его Климченко. - Пустячное, минутное... Это пройдет.

- Не телитесь! - подогнал их Эдик. - Быстрее! Добавил ворчливо: Москва - это Москва. В Москве время - деньги!

"Ничего, вот прибудем на место, займем обещанные апартаменты - все уляжется, все успокоится, - с надеждой подумал Климченко. - И Эдик успокоится. Это он нервный такой с дороги!"

Но ничего не успокоилось, не улеглось. Эдика будто бы подменили. Там, в Харцызской волости с ним разговаривал и пил коньяк один человек, здесь был совершенно другой - с хамоватым выражением на лице и напором танка средней величины... Квартира оказалась убогой, с фанеркой, вставленной вместо стекла на кухне, со сгорбившимся от частых протечек, почерневшим гнилым полом и несметью тараканов, шустро ломанувшихся при виде людей в разные щели. Климченко никогда не видел такого количества тараканов. А Лена, она даже сжалась, бедняга - ей при виде огромных усатых прусаков, которые топали ногами, как подвыпившие мужики, даже страшно сделалось. Она вцепилась в руку отца. Тот поспешил успокоить ее:

- Не бойся, они не кусаются.

Эдик, раздавив пару неосторожно подвернувшихся под ногу прусаков, колко глянул на нее, шевельнул бровями, плеснул изо рта золотым огнем, будто горячим супом:

- Чего съежилась? - выкинул вперед руку, как рак клешню. - Документы у тебя есть?

- Нет у неё документов, - Климченко загородил дочку собою, - она ещё школьница.

- У нас, в Москве, есть школьные удостоверения... - громыхнул командирским басом Эдик, - или... или что-то в этом роде. - Он не знал точно, есть в Москве такие удостоверения или нет? Должны быть.

- А у нас, на Украине, - нет.

Нервно походив по квартире и раздавив ещё пяток тараканов чудовищного размера, Эдик успокоился.

- Ладно, хрен с тобой. Приступим к делу.

А дело, к которому Эдик собирался приспособить Сергея Климченко, было простым: попрошайничество. Климченко посадили в коляску с велосипедными колесами, одно из которых было перевязано синей изоляционной лентой, чтобы выглядело более убогим, нарядили в выцветшую пятнистую форму, из-под которой выглядывал уголок голубой десантной тельняшки, на одну сторону груди повесили орденскую колодку, на другую - две ленточки, что соответствовало числу ранений, которые получил "десантник": золотая тяжелое ранение, красная - легкое.

На голову Климченко нахлобучили голубой берет.

- Имей в виду, если домой вернешься без сотни в кармане - жратвы на ужин не получишь. Понял? - Эдик зубасто улыбнулся, осветив золотым сверком стены убогого жилья. - В твой же заработок пойдет то, что насобираешь свыше полутора сотен... Чистая выручка. Ясно-понятно?

Климченко подавленно молчал: все, что он видел, что слышал, не укладывалось в голове. И тараканы эти, и "апартаменты" - убогая квартиренка, состоявшая из кухни размером не больше портфеля, и спальной комнаты, размером ещё меньше кухни, и плохо выстиранная пятнистая форма, тесная в груди и плечах - неужели все это явь, а не сон? Не говоря уже о самой работе.

- Так что вперед! - скомандовал Эдик, хлопнул Климченко по плечу и ухмыльнулся.

- А паспорт? - спросил Климченко с надеждой. Если этот золотозубый вернет ему документ, то в конце концов можно будет бросить инвалидную каталку во дворе и смыться. Жаль только будет костюма - самого лучшего, что имелся у Климченко, костюм останется в этой тараканьей дыре, но, в конце концов, ещё не вечер: хоть и нет ног у Климченко, но зато есть руки, есть голова, он заработает ещё себе на костюм, да и не голый же он уедет из Москвы - в пятнистой солдатской форме...

Эдик издевательски захохотал.

- Паспорт ты получишь тогда, когда я посчитаю нужным отдать его тебе, понял?

Климченко опустил голову.

День они провели в районе Повелецкого вокзала. Пассажиры, спешившие на поезда, подавали больше, чем пассажиры, уже прибывшие в Москву и никуда не спешившие. В подземных переходах подавали чаще, чем наверху, на вольном воздухе. Но все равно эти мелкие открытия не помогли Климченко собрать нужные сто рублей. Когда Климченко пересчитал монеты, оказалось восемьдесят три рубля. В основном новенькими, крохотными, как молодые опята, рыжими монетками-гривенниками. Рыжих монет на Украине не выпускали, и такой лютой тоской повеяло на отца с дочерью от этих металлических опят, что Лена не выдержала, заплакала.

- Пап, может, уедем?

- Без паспорта? Да нас даже на территорию Украины не пустят. Задержат на границе и посадят в кутузку.

- Ну... подержат немного, а потом выпустят. Разберутся и выпустят.

- Никто разбираться не будет. Не те времена.

Лена заплакала ещё сильнее.

- Что делать, пап?

- Выручить паспорт, а потом ехать домой.

Когда Лена прикатила каталку с отцом домой - если, конечно, тараканий клоповник можно было назвать домом, - Эдик уже ждал их. Увидев "десантников", оживленно потер руки.

- Ну что, герои чеченской войны, настригли зелени?

- Восемьдесят три рубля, - сказал Климченко, протягивая деньги Эдику. - Вот, обменял на бумажки. Восемь червонцев и три рублевых монеты.

Эдик небрежно взял деньги, не считая, смял в горсть, сунул в карман, потом нагнулся над каталкой и неожиданно крепко ухватил Климченко пальцами за нос, крутанул вбок, словно бы собирался выдрать его вместе с корнем. Климченко дернулся, пытаясь вырваться, но не тут-то было: пухлые, украшенные перстнями пальцы Эдика оказались на удивление цепкими, сильными, они буквально припаялись к носу, на глазах Климченко выступили слезы. Было больно, обидно, дыхание застряло в глотке. Эдик оттолкнул каталку от себя, та, ржаво заскрипев несмазанными велосипедными колесами, отъехала от Эдика на два метра и остановилась.

- Для первого раза обойдемся таким наказанием, - сказал Эдик, тяжело дыша и брезгливо вытирая пальцы, - но если в следующий раз не наберешь норму, я тебя отделаю, как антрекот перед жаревом. На морде следов не останется, но кости будут ныть долго. Все ясно-понятно? - Эдик сделал презрительное движение рукой, будто отгонял от себя бродячую собаку. - Еды сегодня не получишь никакой. Не заработал.

Климченко ощутил, как во рту у него вспух горький комок, будто он глотнул противного лекарства и не справился с ним, комок застрял у него в горле. "Сы-ы-ы", - засипел он, продавливая комок в себя.

- Сипи, сипи, сколько тебе влезет! - Эдик ушел, заперев дверь квартиры на оба замка. Проговорил уже из-за двери, с лестничной площадки, голос его был громким, раздраженным: - Попробуй только завтра норму не собрать, вонючка!

Лена кинулась к кухонному окну. Там стояла решетка. Кинулась в комнату. На том окне тоже была решетка. Они находились в тюрьме.

- Папа, это что же такое получается?! - воскликнула она слезно. - Нам теперь что остается? Тараканов есть?

Климченко вздохнул: он был виноват во всем, он, и больше никто. Виноват в нищей жизни своей, в увечье, в беде, в которую они вляпались... Хоть накидывай на шею веревку и давись. Если бы он был один, без Лены, то так бы и поступил. Лена заплакала. Климченко потянулся к ней, погладил рукой по голове.

- Не плачь, маленькая, - пробормотал он стиснутым шепотом, - не плачь... Лучше посмотри, не осталось ли у нас в сумке хлеба?

Кусок хлеба нашелся. Небольшой, засохший, с надкусом. Тем куском жесткой ржаной черняшки они и поужинали. Размочили в воде из-под крана и съели. Наутро снова вышли на "промысел".

- Пап, ну неужели нельзя бросить все и уехать отсюда без паспорта? А?

- Нельзя, - Климченко отрицательно мотнул головой. - Без документов нас с тобой арестуют и посадят. Времена ныне жестокие. В тюрьму посадят. А я не хочу этого... Не могу. - Климченко верил в то, что говорил. Привык к тому, что "без бумажки ты букашка, а с бумажкой - человек". - Нельзя.

Лена покорно покатила его к Павелецкому вокзалу.

На этот раз они не уходили с "промысла" до тех пор, пока не набрали сто рублей.

Но Эдик и этими деньгами остался недоволен.

- Мало, - просипел он, морщась, сжал руку в кулак, поглядел на побелевшие пухлые мослаки, - мало...

- Но на еду-то мы собрали, - пробормотал Климченко виновато, невольно начиная заикаться, чувствуя, как холодный обруч стискивает ему голову.

- На еду - да, но за квартиру заплатить - нет. - Эдик вновь неприятно поморщился.

Через двадцать минут привезли еду: кастрюльку жидкого супа, полбуханки хлеба, две миски с холодными макаронами, в которые было втиснуто по взмокшей котлете, и компот в поллитровой банке, закупоренной грязной полиэтиленовой крышкой.

Отец с дочерью переглянулись и молча принялись за еду.

На следующий день они набрали баснословно много - сто шестьдесят пять рублей. Находясь у себя на Украине, Климченко никогда не держал в руках таких денег. Русских денег...

- Давай отложим себе немного, - предложила Лена, - на еду. Хотя бы десятку. А? Не то ведь в один прекрасный момент помрем с голоду.

Климченко подумал-подумал и согласился, отложил от горки монет пять двухрублевок, опустил себе в карман. Улыбнулся грустно.

- Заначка!

Он не говорил Эдику про заначку, но Эдик, сощурившись неверяще, хваткими глазами оглядел сгорбленную, устало просевшую в каталке фигуру Климченко и, неожиданно ловко, бескостно изогнувшись, словно большая пиявка, цапнул его рукою за карман. Вытряхнул. Монеты тускло звякнули в глубине кармана.

- Сука! - выругался Эдик, черные глаза его сделались злыми и ещё более черными, в них ничего, кроме злости, не осталось, одной рукой Эдик вывернул монеты из кармана, другой коротко размахнувшись, ударил Климченко кулаком в лицо.

Удар рассек губу, на подбородок брызнула кровь.

- Сука! - вторично выругался Эдик и ударил Климченко во второй раз, уже сильнее. Голова Климченко мотнулась. За спиной у него закричала, давясь слезами, Лена, Климченко, протестуя, засипел, приподнялся в каталке.

- Не бейте меня при дочери!

- При ком хочу, при том и бью! - Эдик ударил Сергея в третий раз. Если будешь и впредь прятать от меня выручку - вообще убью! Ясно-понятно?

Климченко, всхлипывая - было не столь больно, сколь обидно, - стер кровь с губы, понурился.

- Ясно-понятно, я тебя спрашиваю? - В голосе Эдика зазвенели опасные железные нотки, он вскинул руку для нового удара.

Леночка вскрикнула, и Климченко поспешно мотнул головой: ясно-понятно, мол.

В следующий раз Эдик вновь избил Климченко. За то, что тот недобрал нужную сумму - вместо сотни принес восемьдесят девять рублей. Больше не получилось. Эдик подержал в руке увесистый холщовый мешочек с монетами и неожиданно замахнулся им на Климченко, целя ему в голову, Климченко резко качнулся в сторону, подставляя под удар плечо - плечо не черепушка, не расколется; Эдик точно уловил маневр и в ту же секунду, гортанно хакнув, будто заправский каратист, молниеносно выбросил другую руку.

Голова Климченко мотнулась, зубы звонко лязгнули, из уголка рта брызнула кровь.

- Намотай себе на ус, - цедящим тоном произнес Эдик, - что за невыполнение нормы ты не только хлеб не будешь получать, - Эдик вновь угрожающе мазнул тяжелым мешком по воздуху, - я тебе не только воды не дам, но и из твоего заработка вычту последнее... А если дебет не сойдется с кредитом и ты мне останешься должен - заберу в рабство. Вместе с дочкой.

Эдик вновь без замаха, как каратист коротко и звучно хакнув, ударил Климченко и ушел.

Так день тянулся за днем.

Минул месяц, за ним другой.

Климченко и его дочь исхудали, сделались дикими, зачумленными, и чем хуже, больнее становился их вид, тем лучше им подавали. У Климченко открылась язва желудка, в легких начало что-то хрипеть, шамкать, будто пара облетевших резиновых подошв шлепали во время ходьбы по пяткам, в зеленых нездоровых щеках образовались воронки, скулы вылезли, как два жестких детских кулака, силы сходили на нет.

- Папа, давай сбежим, - просила Лена, в ответ Климченко отводил в сторону страдающий взгляд и молчал. По глазам его можно было прочитать, что без паспорта, без самой главной своей бумаги, удостоверяющей, что он гражданин Украины, он никуда не поедет. Да и деньги... Климченко рассчитывал, что Эдик все-таки выделит ему долю из заработанного.

Лена всхлипывала, зажимала лицо руками и умолкала.

- Не расстраивайся, - успокаивал её Климченко, - цыган этот, Эдик, сказал, что больше трех месяцев держать нас не будет: себе дороже. Климченко гладил по голове дочь и вздыхал: - Ему, значит, дороже, не нам... И это действительно так - здоровьишко-то у меня совсем растрепалось, ещё немного - и придется ложиться в больницу. А это и впрямь обойдется цыгану в копеечку. Проще будет меня убить, чем положить в больницу. Убивать же, Климченко говорил об этом спокойно, как об обычном деле, - тут бабушка надвое сказала - может обернуться так, а может и этак...

Климченко горестно умолкал.

И опять-таки, вспоминая сибирского писателя-правдолюбца, скажем: все кончилось однажды и разом. Милиция проводила рейды среди "героев чеченской войны" и их "работодателей" - эдмондов, будулаев, эдинотов и прочих, - и засекла подходящую пару - Сергея Климченко с прозрачной, совсем исхудавшей дочкой.

Когда убогую каталку с "десантником" окружили дюжие ребята в серой милицейской форме, Климченко, гулко сглотнув слюну, протянул им руки, чтобы те нацепили на запястья железные браслеты.

- Дурак ты, парень, - все поняв, миролюбиво произнес старший группы, белобрысый лейтенант с широким боксерским подбородком, - хотя и безногий... - Достал из кармана пачку фотоснимков. - Ну-ка давай посмотрим, кто тебя так ловко окучил...

Он раскинул фотоснимки веером, будто колоду карт. Климченко сразу отстрелил взглядом Эдика - изображение того оказалось в первой пятерке фотоснимков.

- Та-ак, - сказал лейтенант, едва взглянув на снимок, - этот цыганский полубарон нам хорошо известен... А ещё кто?

В середине колоды находилось и фото Азы.

- И эта мадам нам хорошо известна. - Лейтенант отделил от стопки два изображения, сунул их в нагрудный карман, застегнул на пуговицу. - А теперь я тебе покажу ещё одного деятеля, который пас вас, что называется, физически. - Лейтенант выпрямился и призывно щелкнул пальцами.

В глубине длинного подземного перехода появились двое мужчин, - они вышли откуда-то из-за колонн, - один в милицейской серой форме, с сержантской плашечкой, пришпиленной к погонам, второй в шелковой рубахе и черных струистых штанах, тоже из шелка, с широкими сильными плечами и, несмотря на молодость, тяжелым отвислым брюшком. Климченко обратил внимание на его глаза, какие-то скользкие, будто два черных обмылка в теплой воде. Впрочем, у Эдика глаза не лучше.

- Этого балалаечника никогда не встречал? - спросил лейтенант.

- Никогда.

- Напрасно. Вот он и пас вас. Каждый день. На случай, если вздумаете удрать. Если бы совершили попытку покинуть Москву, вполне возможно, что нашей с вами встречи никогда бы не произошло. И не только этой встречи всех других тоже. - Лейтенант вновь щелкнул пальцами, приказывая увести "балалаечника".

Богатство, обнаруженное у черноглазого Эдинота Григорьевича и его подруги Азы, которая в других "апартаментах", в другой "хрущобе" пасла ещё двух безногих "героев штурма Грозного", удивило даже видавших виды оперативников - несколько сот тысяч долларов только наличными. А сколько ещё лежало на разных счетах в коммерческих банках - вообще никому не ведомо.

И было оно слеплено из жалких медяков, которые собирали для них инвалиды, к Чечне имевшие примерное такое же отношение, как автор этих строк к штурму казарм Монкадо. Иногда под их колпаком находилось несколько человек - трое, как в этот раз, иногда много, очень много - более двадцати. И все ютились в двух крохотных клоповниках, других "апартаментов" у цыган не было. И если каждый приносил хотя бы по восемьдесят рублей, можно себе представить, в какую сумму это выливалось...

Климченко на следующий же день, кашляющий, изможденный, получив паспорт, но не получив никаких денег, отправился домой. Он сидел в купе поезда, прижимал к себе голову дочери и шептал, стирая свободной рукой слезы с глаз:

- Ты меня прости, дочка, за то, что я втянул тебя в это дело... Виноват я перед тобою. Дюже виноват.

Лена ответно прижималась к отцу и молчала.

- Больше в Москву не поедем никогда, - продолжал расстроенно шептать Климченко, - никогда... Нет для нас такого города.

И по-своему он был прав. Города такого - Москвы - нет уже и для многих других...

Что же касается цыган Эднота и Азы, то они оказались не российскими гражданами, а совсем иного государства - Молдавии, иначе говоря, иностранцами. По решению сердобольного московского суда они выплатили штраф, тем и отделались. Другого для них наше законодательство не придумало.

СТАРИЧОК

На него нельзя было не обратить внимания - глаза даже самого рассеянного прохожего обязательно останавливались на нем: такая у него была внешность. И прозвище к нему прилепилось подходящее - Старичок. Борода у Старичка - длинная, едва ли не до пояса, он никогда её не укорачивал, не расчесывал и не мыл, от возраста она пожелтела, а кое-где вообще пошла в ядовитую зелень, будто бы подернулась плесенью, лицо восковое, в прозрачность, но на щеках почти всегда играл живой юношеский румянец, а слезящиеся полувоспаленные глаза иногда вдруг вмиг делались сухими и жесткими от некоего внутреннего кипения, от страшной ярости, неожиданно вспыхнувшей в нем, и тогда человеку наблюдательному на ум обязательно приходило: "А характер-то у Старичка - перец! Когда спит зубами к стенке с палкой можно пройти мимо".

Кстати, Старичок и сам ходил с палкой - с увесистой клюкой, какой запросто можно было перешибить хребет коню или быку. Клюка украшена плохо сработанными спилами сучков и снизу увенчана тремя гвоздями, вбитыми в торец, чтобы зимой не скользить на льду. Ходил Старичок в плаще - и зимой, и летом в одном и том же плаще, только зимой он под плащ надевал меховую безрукавку, а под рубашку - шерстяное белье, вместо шарфа носил старое вафельное полотенце, сбоку заколотое крупной ржавой булавкой.

Идет, бывало, Старичок по улице, скрипит, жалуется невесть кому на свою жизнь, клюкой громко стучит по асфальту, словно слепой, смотрит по сторонам рассеянно, пальцами вытирает сопли (извините!), рукавом слезящиеся глаза. Посмотришь: неведомо откуда выполз этот мухомор, ему же нельзя на улице появляться, бредет еле-еле, вот-вот рассыплется, будто червивый. И люди аккуратно огибают его, боясь задеть.

Но вдруг появляется автобус, нагоняет... И хотя до остановки ещё далеко - нормальный человек вряд ли понесется к нему, подождет, когда подоспеет следующий, - Старичок вдруг подхватывает свою палку наперевес, будто винтовку, и срывается с места. Бег у него стремительный, словно у пионера, имеющего спортивный разряд... Только вафельное полотенце, сдвинутое в сторону стремительным бегом, развевается на ветру, словно грязный флаг. Чтобы сократить расстояние, Старичок лихо перемахивает через чугунную загородку, в несколько длинных ловких прыжков одолевает травяной газон, на бегу протыкает палкой воздух, будто штыком, и, поразив невидимого противника стремительным уколом, совершает последний лихой прыжок, взбрыкивает молодо ногами и оказывается в салоне автобуса.

Там из него, словно бы из проткнутого резинового матраса, с шипением выходит дух, Старичок обмякает, делается бескостным, его перекособочивает, и он беспомощно, будто не видит ничего, шарит рукой по воздуху, всхлипывает жалобно, глаза его начинают слезиться. Старичок обессилено держится одной рукой за поручень, другой все шарит по воздуху, шарит, словно бы стремится что-то найти, но ничего не находит. Всем, кто его видит в этот момент, кажется, что замшелый дед этот, мухомор этот червивый, вот-вот распластается на грязном автобусном полу... Но он держится, немощный полудохлый Старичок, из последних сил цепляется за жизнь, сипит тяжело, словно легкие у него сплошь состоят из дырок, и ему незамедлительно уступают место.

Не было случая, чтобы Старичку не уступили место, даже если автобус переполнен настолько, что людей из него выдавливает через верхний вентиляционный люк. Бывает, что место Старичку уступает какая-нибудь древняя, старше него, бабуля, - уступает безропотно, добровольно, поскольку у неё невольно возникает мысль: Старичок этот вот-вот скончается, ещё несколько минут - и все, а она будет мучиться от того, что не уступила умирающему человеку место, не облегчила ему страдания в последние минуты.

Усевшись поудобнее, Старичок на несколько минут затихает, а потом вновь начинает дыряво, будто умирающий, сипеть... Редко какой человек не обратит на Старичка и его немощное сопение внимание - все обязательно обращают и иногда даже начинают подавать деньги, прямо в автобусе. Кладут в дрожащие слабые руки пятерки, десятки... Меньше пятерки подавать стесняются.

Так и живет наш Старичок - вызывая всеобщее сочувствие, - так и считает годы.

Все, что происходило в стране, его не коснулось: ни перестройки, ни перестрелки, ни ваучеры с "эмэмэмами", ни война в Чечне, ни взрывы в Москве и Пятигорске - ничего. Старичок благополучно оберегся от информационных эмоциональных стрессов, кутался в свой вафельный шарф, застегивал горло булавкой, принимал подаяние как должное и жил себе, жил, ходил с палкой по Белокаменной, покашливал, пугая собак и робких старушек-ровесниц своим кашлем: "Кхе-кхе! Кхе!"

Иногда можно было наблюдать и такую картинку. Заходил Старичок, допустим, в теплый, хорошо отапливаемый в зимнюю пору современный магазин, гремя полами своего старого резинового плаща, критически разглядывал полки с товарами. "Кхе-кхе, кхе!" - крутил носом, но ничего не покупал, а, отогнав от себя продавщицу, - "Кхе-кхе, кхе-кхе!" - резко разворачивался и направлялся к окну. Там снимал с шеи серый, цвета пыли с копотью шарф и расстилал его на подоконнике.

Получалась некая обеденная скатерка. Старичок вынимал из кармана пакет со сметаной - бумажный, похожий на маленькую египетскую пирамидку, сметану Старичок любил больше всего на свете, - доставал завернутую в газету ковригу хлеба, пару яиц и расставлял это богатство на скатерке.

Садился рядом на подоконнике и начинал есть. Ел он громко, чавкая и ковыряясь ногтем в зубах, ехидно щурил свои влажные, с опухшими веками глаза, презрительно поглядывая на покупателей и продавщиц. Ему казалось, что все они покупают не то, впустую тратят деньги. Сметану из пакета он выдавливал прямо в рот, заедал её хлебом; кашляя, брызгал вокруг себя белой слюной. Иногда в груди его рождалось глухое ворчание, как у большой больной собаки, глаза стекленели - значит, Старичок видел нечто такое, что вызывало его особое неудовольствие.

Вареные яйца он лущил очень ловко, двумя движениями: большим пальцем правой руки снимал правую половину скорлупы, будто маленькую аккуратную каску с чьей-то круглой головы, большим пальцем левой руки - левую половину скорлупы. В ладонь соскальзывало чистое, совершенно голое яйцо.

Старичок засовывал яйцо в рот целиком и так же целиком глотал, не разжевывая, потом шарил рукой по дну кармана, доставал оттуда несколько серых крупинок соли и швырял следом себе в бороду. Старичок никогда не промахивался, и крупинки рыбацкой соли отправлялись следом за яйцом в желудок.

Заканчивал Старичок свою трапезу десертом. Как и положено в "лучших домах Лондона и Парижа", - доставал из кармана луковицу, сдирал с неё тонкую шелковистую кожурку и со смаком всаживал в сочный луковый бок пеньки стершихся коричневых зубов, а на лице его появлялось сладкое выражение, будто Старичок тешил себя некими невиданной вкусноты фруктами, слезящиеся же глаза продолжали хищно следить за всем, что происходило в магазине. За тем, как две толстые, с отвисшими подбородками перекормленные тетки покупали десять бутылок дорогого коньяка "хенесси", а затем волокли его в фанерном ящике к большому серебристому "мерседесу", за нищей старушонкой, забредшей в этот магазин и едва не грохнувшейся в обморок от роскоши, обилия товаров огромных, в полстены, зеркал и отражающейся в них еды зеркала создавали впечатление, что еда здесь была кругом, из неё состояли стены, перекрытия потолка, пол, воздух - все. Старичок прокалывал нищенку взглядом и брезгливо приподнимал верхнюю губу.

- Ты, кхе-кхе, при коммуняках, небось, заслуженной учителкой была?

На глазах нищенки появлялись слезы, она, придерживаясь одной рукой за стену, задом, задом, униженно горбясь, выдавливала себя из магазина.

Старичок смеялся - он не любил бывших заслуженных учительниц, готовых при первом удобном случае прочитать мораль кому угодно, хоть самому Ельцину, - время морали осталось позади и то, что было, - не вернется... Старичок хоть и не знал этого, но догадывался. Смяв пирамидоподобный пакет от сметаны, совал надрезанный острый угол в рот, ещё раз сминал его, уже посильнее, выдавливал остатки вожделенного продукта на язык и сладко чмокал.

- Кхе-кхе! - запоздало Старичок подавал голос - нищенка уже скрылась за дверью. - Кхе-кхе-кхе! - Это его "кхе-кхе-кхе" было выразительным. Старичок умел вместить в него очень многое: презрение, злость, угрозу, словно бы он хотел догнать бывшую учительницу и украсить парой синяков её сморщенный портрет.

Закончив трапезу, Старичок ссыпал с вафельной своей скатерки крошки в ладонь, затем решительным броском отправлял крошки в рот и удовлетворенно похлопывал себя пальцами по губам. Свернув серую скатерку, превращал её в шарф, натягивал себе на шею и сбоку закалывал булавкой. Пакет из-под сметаны он небрежно бросал на пол.

Ни одна из продавщиц, - а это были девушки, которые за словом в карман не лезли, - не смела сделать Старичку замечание. Ни словечком, ни полусловечком, ни четвертьсловечком, ни... ни даже запятой, в общем. Только когда он покинул магазин, трое продавщиц кинулись к подоконнику.

- Ну и амбре! - сморщились они дружно и так же дружно помахали перед собою ладошками, потом боязливо оглянулись: а не слышит ли их Старичок?

Похоже, это у них было специально отработано, а точнее, получено в каком-то диковинном современном торговом училище: и мыслить слаженно, в унисон, и говорить. Очень занятные были эти девицы, и напрасно они считали, что Старичок их не приметил. Он их приметил. С тем, чтобы заглянуть как-нибудь в этот магазин еще.

- Сто лет этот фрукт не мылся, - сказала одна продавщица.

- Больше, чем сто, - сказала другая продавщица. - Как родился, так и не мылся... Ни разу.

На несколько минут они включили все, что имелось в магазине по части "освежения воздуха" - вентиляторы, кондиционеры, обдуватели, преобразователи, ионизаторы воздуха и тому подобное, помогали могучей технике тем, что махали перед собой ладошками, а когда через полчаса выключили, то оказалось, что дух Старичка не выветрился, в воздухе ещё попахивало гнилью, потом, ещё чем-то противным, чему и названия нет, и снова включили всю технику. Плюс ко всему открыли окошки, форточки и дверь. И все равно дух Старичка стоял в магазине, такой он был едкий, прочный, заполз в щели, застрял между магазинной утварью и не хотел никак выбираться из помещения.

...У Старичка была племянница - милая скромная девушка, которая в школе поражала успехами: по математике она уже одолевала институтскую программу, по литературе вместо сочинений писала фантастические рассказы на вольную тему, кроме немецкого языка, положенного ей по школьному перечню предметов, она изучала ещё английский, французский, испанский и датский. Словом, очень славная и очень талантливая это была девушка. Родные на неё нарадоваться не могли. Казалось бы, девушка с такими требованиями к себе должна быть синим чулком, прыщеватой дурнушкой, насквозь пропитанной книжной пылью, ан нет - при всем этом племянница Старичка была очень красивой, с длинными ногами и милым большеглазым лицом.

Когда племяннице исполнилось семнадцать лет и она поступила в Московский университет - у неё это счастливо совпало - и день рождения, и известие о приеме в университет, - она пригласила к себе родных.

Пришел и Старичок, хотя, честно говоря, не собирался приходить, но потом, похоже, услышав в самом себе голос крови, приплелся - сгорбленный, кхекающий, в негнущемся жестком своем плаще, спекшемся от жары и отвердевшем от мороза, громко и зло постучал палкой в прихожей... Когда племянница выбежала, протянул ей подарок: перевязанную синтетической бечевкой коробку из-под давно забытых папирос "Казбек", проговорил важно, будто патриций, "подавший руку" простолюдину для поцелуя:

- На!

Племянница размотала бечевку, заглянула в коробку: интересно, что там за подарок?

Оказалось - старая, окаменевшая от времени конфета с репродукцией знаменитой картины Шишкина "Утро в сосновом бору", которую языкастый русский люд повсеместно зовет не иначе, как "Медведи на лесозаготовке", и надкушенное яблоко.

- Яблоко я решил попробовать - хорошо ли? - пояснил Старичок. - Так что извиняй меня, племяшка. Зато смело заявляю тебе - яблоко это хорошее!

Он просидел у племянницы весь вечер, много ел, много пил и все поучал присутствующих насчет того, как надо жить, вздыхал, кряхтел, кхекал и часто повторял: "Неверно вы живете, г-господа!" Оборвать его никто не решался. Съел он столько, что присутствующие невольно удивились: разве может так много еды влезть в одного человека?

Кто-то потом, уже после ухода Старичка, вспомнил банкетных завсегдатаев, которые, как правило, встав у а-ля фуршетного стола, выедали все вокруг в диаметре пяти метров, потом перемещались на следующие пять метров, выедали их, двигались дальше, уничтожая все подчистую - и так до тех пор, пока на столе не оставалось ни крошки.

В общем, нашего Старичка тоже можно было смело причислять к категории таких выдающихся едоков. При этом он колко поглядывал по сторонам, останавливая немигающий взгляд то на одном родственнике, то на другом, то на третьем, и все от этого взгляда замирали, переставали есть и общаться друг с другом, а Старичок все ел, ел, ел. И ещё кхекал, кашлял и сморкался. Поднявшись наконец из-за стола, он хлопнул себя ладонью по животу.

- Ну вот, немножко подкрепился, - сказал он. Пожаловался: - А мне нормально питаться ни пенсия, ни государственный бюджет не позволяют.

Что имел в виду Старичок, произнося слова "государственный бюджет", никто не понял, а спросить ни у кого не хватило духа.

Старичок хмыкнул тоненько, радостно, ногтем выковырнул что-то из зубов, посмотрел, что это такое, и ловко поддел языком, снова тоненько хмыкнул, и опять залез в зубы. Настроение у него, похоже, немного улучшилось.

Вообще-то почти не имелось людей, которым Старичок не желал зла, в том числе и среди родственников. Это у него было заложено в крови. Старичок считал своих родственников бесстыдными нахлебниками, которые ждут не дождутся его смерти. И где-то он был прав. Наступил этот час у Старичка.

Перед смертью он постоял у церкви на низком широком крылечке, взгромоздился на него, уверенно растолкав разных темноликих стариков и старух, набрал довольно много денег, поскольку народ идет в церковь плотным потоком, и покинул паперть в приподнятом настроении. Он был доволен тем, что и в церковь сходил, и денег набрал. А раз он побывал в церкви, то, значит, очистился от грехов - Старичок считал так. Что же касается денег, то их никогда не бывает много, сколько ни собирай - все мало, поэтому всякая копейка, попадавшая к Старичку в руки, приподнимала у него настроение.

В приподнятом настроении он и улегся спать. А под утро у него остановилось сердце. Он увидел - непонятно только, в яви ли, во сне ли, - в комнату вошел мужчина, которого Старичок боялся, хотя того давно уже не было в живых, и все равно Старичок его боялся. Оглядевшись, со спокойным усталым лицом, нежданный гость поманил Старичка к себе пальцем. Старичок задвигал ногами по дырявой серой простыне, постарался нырнуть поглубже под ватное одеяло, но человек этот проник к Старичку и под одеяло.

- Ты чего прячешься? Ну-ка, пошли со мной, - произнес он строго, поманил к себе Старичка, тот закивал испуганно, поднялся с рваной своей постели, сделал два шага по полу и... Старичка не стало.

Он пролежал на полу три дня, облепленный какими-то козявками, мошками, тараканами, прочей ползучей нечистью, что жила у него в квартире и зимой, и летом, уже малость стал приванивать, когда его нашли родственники, а точнее, "облагодетельствованная" Старичком племянница, которая из жалости пришла к деду, чтобы прибраться, и, бесцельно простояв перед дверью, неожиданно почувствовала могильный холод, отчетливо исходивший из квартиры Старичка. Она и подняла по тревоге родственников, те вскрыли квартиру и нашли на полу застывшее в "шаговом" движении опухшее, покрытое трупным потом тело, словно бы Старичок куда-то собрался идти, да не дошел до двери...

Старичка отвезли на кладбище, потом собрались на поминки. Как и положено - в квартире, где он жил, расставили стол, разложили на нем продукты, по тарелкам раскидали блины - обязательные для поминального обряда.

Кто-то предложил:

- Надо бы посмотреть, что у деда осталось из добра. Не то придет милиция, все опечатает. Вы посмотрите - вон и вино, и консервы, и осетровые балыки, закатанные в банки, и икра... Все есть! Надо добро это сложить в общую кучу и разделить.

Предложение не прошло, любителю дележа резонно возразили:

- Вначале надо деда помянуть, а потом уж делить имущество.

Хорошо, что среди родственников Старика нашелся такой рассудительный человек. Тем временем вся квартира Старичка заполнилась "дефицитом", как по-старому называли необходимые для нормальной жизни вещи. Откуда-то выкатились, - словно бы сами по себе, без посторонней помощи, - три рулона добротной шерстяной ткани, два - костюмной, и один - роскошного "ратина", министерской материи на пальто, несколько ящиков чая, самого разного - от "слонов", ведомых каждому москвичу, до изысканного дорогого "Эрл грея" с бергамотовым привкусом, десятка четыре заклеенных в целлофан конфетных коробок, много вина, причем того, что знакомо только гурманам - "Бужоле", "Шато", даже четыре бутылки "Редерера" с надписью "Поставщик Двора Его Императорского Величества" - всего бутылок получилось не менее полусотни.

А добро все продолжали и продолжали извлекать на свет - оно появлялось из каких-то разваливающихся скрипучих шкафчиков, из тумбочек и ящиков письменного стола, с которого было содрано сукно, из тяжелого, сработанного из дубовых плах гардероба, лишившегося при передвижке с места на место затейливо изогнутой ножки - вместо неё под шкафом громоздились, положенные друг на друга, два кирпича...

- О-о! Тут и схороночки с золотом есть! - громко, во весь голос воскликнул гладко выбритый, пахнущий "лагерфельдом" молодой человек, которого звали Максимом. - Ей-богу, где-нибудь в мусоре спрятана кубышка с "рыжьем"! - Он азартно потер руки.

Максим как в воду глядел: в мусорном ведре действительно нашли кубышку - жестяную коробку из-под чая, доверху набитую "рыжьем" - золотыми цепочками, кулонами, бляшками с изображенными на них знаками зодиака - в основном Весов, мужскими запонками и заколками для галстуков.

Максим выложил "рыжье" в пригоршню, пригоршни не хватило, несколько золотых бляшек, вместе с цепочками упали на пол. Потетешкал, будто пробовал на вес, и произнес восхищенно:

- Да на эти побрякушки можно "мерседес" купить. А наш Старичок все прикидывался бедняком...

Максим ссыпал золото назад в кубышку, поднял стопку с водкой.

- За Старичка! - произнес он восхищенно и презрительно одновременно. Все уселись за стол, дружно выпили, но удержаться за столом дальше не смогли: манило барахло, вываленное на пол. Много барахла. И не бросового, не дешевого. Разговор перескакивал с одного на другое, имя Старичка в нем фигурировало, но в основном с некими нотками брезгливости, ещё чего-то. За столом не было ни одного человека, которому бы Старичок не сделал чего-то плохого. Всем обязательно чем-нибудь досадил, вот ведь как: одному - одним, другому - другим, третьему - третьим. И хотя неприлично было о покойном говорить плохо, все-таки худые слова звучали.

- Он нам ещё покажет, - неожиданно, словно бы что-то почувствовав, проговорил Максим, и с лица его само собой стекло бодрое выражение. Он попробовал вновь потереть руки, сделать вид, "что и жизнь хороша, и жить хорошо", но выдержать игру до конца не сумел, поник. - Как бы Старичок не показал нам, где раки зимуют...

- Да будет тебе, Максим! - произнес кто-то из сидящих. - Ушел Старичок - туда ему и дорога! Народ оттуда не возвращается. Не было ещё ни одного случая.

- Не скажите, не скажите, - проговорил Максим удрученно. - Старичок нам ни кубышки с золотом, ни отрезов своих, ни чая с конфетами не простит. Особенно мне. Это я первым раскупорил его кубышку. Давайте-ка не будем говорить о нем плохо, - неожиданно предложил он.

- А хорошо говорить о нем поздно.

Максим тем временем уже почувствовал настоящий страх - мелкий, парализующий, ну словно бы он очутился в черном ночном лесу, полном вурдалаков, леших, упырей, прочей вредной для человека нечисти, и пробует спрятаться от них, укрыться, но ничего не получается. В мозгу невольно возникла мысль: а ведь он-то, Старичок-то, действительно все видит и все слышит. Порхает сейчас над столом, злыми глазами рассматривает каждого и думает о том, как бы и чем бы их наказать.

Кроме нужных вещей, в доме Старичка было полно всякого хлама: свалявшиеся, прогнившие матрасы, ватники, подобранные Старичком на свалке, дырявые одеяла, одежда, от которой пахло помойкой, обнаружились также два ящика лекарств - порошков, склянок, таблеток в упаковках; лекарства эти были выпущены сорок лет назад и тщательно хранились Старичком как НЗ неприкосновенный запас.

- Все это надо сжечь! - предложила племянница Старичка. - Не то отравится кто-нибудь.

- Хлам сжечь, а квартиру вымыть, - поддержали её. - Тут сразу станет светлее.

Сказано - сделано. Во дворе развели костер, отволокли туда матрасы с одеялами, ватники, истлевшие дорожки и ветхую одежду, бросили также знаменитый гремучий плащ Старичка и вафельное полотенце, увенчанное ржавой булавкой, костер взвился высоким, достающим едва ли не до второго этажа пламенем, в него бросили и две коробки с лекарствами.

Больше всех суетился возле костра Максим. Он чувствовал себя виноватым перед Старичком, и это ощущение в нем не то чтобы не проходило, оно, напротив, росло, крепло, и Максим уже больше не улыбался.

Неожиданно в одной из коробок что-то рвануло, пламя осветилось, стало злобным, красным, за первым взрывом раздался другой - это начали рваться пузырьки с лекарствами.

- Назад! Назад! - закричал Максим. - Посечет осколками. Назад! - Он по-птичьи раскинул руки в стороны, будто крылья, оттеснил родственников от пламени.

В это время раздалось сразу несколько громких густых хлопков и Максим умолк, схватился руками за голову. Сквозь растопыренные пальцы потекла кровь.

Осколок вонзился Максиму прямо в лицо. Похоже, Старичок не простил ему кубышку с золотом и не самые лестные высказывания. Один раскаленный осколок вонзился Максиму прямо в глаз. Максим потерял сознание, кулем сполз на землю.

Кто-то закричал:

- Максима убило!

- "Скорую помощь"! Скорей!

Пока бегали к телефону, пока дозванивались до "скорой помощи", прошло минут пятнадцать. Максим с окровавленным лицом все это время лежал на земле...

Он не только наполовину ослеп, не только потерял много крови, но и застудил себе легкие.

Глаз ему, конечно, спасли, но видеть Максим стал плохо - все время колыхалась какая-то муть, дрожала, будто холодец, и вызывала едкие слезы. Максим хлюпал носом, кривился. Ругать Старичка он боялся.

Родственники Старичка притихли - кое-кому из них Старичок уже являлся во сне и устраивал самые настоящие выволочки. Более того, пообещал, что разберется так же безжалостно, как с Максимом.

У Максима, кстати, на лице остались малиново-красные шрамы от стеклянных осколков. По ночам он иногда просыпался с мокрым лицом - плакал во сне, трясущимися руками зажигал свет - ему казалось, что в комнате у него находится Старичок. Максим искал его, но, слава богу, не обнаруживал, хотя бывали случаи, когда он отчетливо слышал торжествующе-скрипучее "Кхе-кхе, кхе-кхе" и, в унисон покашливанию, - громкое постукивание палкой.

Проснувшись, Максим уже не засыпал до утра. Ворочаясь с открытыми глазами, ругал себя за то, что его угораздило родиться родственником Старичка. Он окончательно понял, что общение со Старичком ещё не закончилось, Старичок его будет преследовать до гробовой доски. Как и других родственников, которые покусились на его имущество. И будут они отмаливать грехи, будут плакать, каяться, но это не поможет.

ДУЭЛЬ

...Они учились в одной школе, только в разных классах: Ирина Стеблова в восьмом "А", Сергей Малыхин в десятом "А", Григорий Куроедов в десятом "Б". Раньше они встречались только на переменах между уроками. "Привет!" "Привет!" - вот и все общение. А позже, когда попали в одну спортивную команду и поехали в областной центр на соревнования по плаванию, подружились.

Спортсмены в команды соединялись "по хозяйствам", которые они представляли: из управления механизации, из свиноводческого комплекса сытые, хорошо "упакованные". Водители автоколонны, сотрудники санаторного комплекса, ученики школы - как правило, общались только между собой.

На соревнованиях школьники выступили неплохо - Ирина взяла второе место на стометровке брассом, Малыхин - второе место на двухсотке вольным стилем, а Куроедов пролетел - вошел лишь в десятку, в самый её конец (также в вольном стиле), но это нисколько не огорчило его.

- В конце концов, мир на чемпионских медалях не замкнулся, - заключил он с беззаботным смешком, - в нем есть ещё много других удивительных вещей.

Конечно же, Гриша Куроедов был прав.

Прошло время. Ирина выросла, расцвела и обратилась, как принято говорить в таких случаях, из гадкого утенка в красавицу. Длинноногую, глазастую, модно одевтую - насколько, конечно, позволяли скромные возможности её семьи, как, впрочем, и возможности их районного города, до которого, естественно, ещё не снизошел Пьер Карден.

Тут Малыхин с Куроедовым и поняли - оба сразу, - какое же диво они едва не проворонили, и оба дружно начали ухаживать за Ириной.

Ире Стабловой это нравилось - хорошо, когда двое ухаживают за тобой, а ещё лучше - если трое. Или четверо. Она была ещё девчонкой, совсем юной, несмышленой девчонкой, Ирка Стеблова. Ей нравились оба ухажера, и Сережа, и Гриша, оба - рыцари, оба красивые, оба готовы ради неё броситься в реку с моста. Она не думала, что когда-нибудь ей придется выбирать между этими двумя парнями, мнилось, что так будет всегда.

Но - не получилось. И не должно было получиться. Когда-нибудь приходит конец детским забавам и играм.

Тем временем у всех троих появилось новое увлечение: спортивные пистолеты.

Какие-то богатеи, купившие бывший ДОСААФ вместе со всеми потрохам, обнаружили в дальнем углу спортивные пистолеты и решили подарить их какой-нибудь школе, ну, не какой-нибудь, а именно той, где учились Ирина, Сергей и Григорий, школе номер два.

Куроедов и Малыхин быстро научились выбивать сорок девять из пятидесяти. А иногда и пятьдесят из пятидесяти...

Оба рыцаря поступили в институты: Куроедов в модную Плехановскую академию, Малыхин - в Институт легкой промышленности. Нельзя сказать, что он хотел поступить именно туда, но для поступления в престижный, перспективный вуз нужны были деньги, которых у Сережи не было, не то что у его приятеля.

Куроедов-старший занимал приметный пост в местной администрации - был замом главы, что позволило ему нащупать некие денежные потоки, проходящие через их скромный городок, и сесть на них верхом, в результате чего он образовал одно акционерное общество, потом другое и третье и из "среднего класса" переместился в "новые русские".

Дом заблистал хрусталем, золотом, дорогой мебелью, коврами. Со стола не исчезали миноги, черная икра, омары, разные грудки, шейки, вырезки и прочие деликатесы. Гриша Куроедов разом сделался завидным женихом.

Это мигом перетянуло чашу весов в глазах Ирины в его сторону. И родители её смекнули, где находится счастье их дочери.

- Счастливая ты, Ирка! - Мать потрепала дочку по плечу. - Хоть нормально поживешь, ноги бить перестанешь - тебя теперь будут возить на машине.

Малыхин также понял, куда склонилась чаша весов. Ему сделалось горько. Так горько, как никогда ещё не становилось. Он думал, что пройдет немного времени - и боль утихнет, но она иногда становилась просто невыносимой. Неверно говорят, что время - лучший лекарь: время не только лечит, но и очень успешно калечит.

Ему надо было обязательно повидаться с Ириной, узнать, но это оказалось не так-то просто: её мать, услышав его голос, бросала трубку. Отец тоже не жаловал его, сама Ирина трубку не поднимала и на улицу не выходила. Напрасно он подстерегал Ирину в скверике напротив её дома, где они раньше встречались.

Похоже, надо было вычеркивать её из своей жизни, а вместе с нею и саму жизнь. Вот какие мрачные мысли бродили в голове у Малыхина.

Как-то, когда он ждал Ирину во дворе, появился Куроедов. Он остановился перед Малыхиным, усмехнулся:

- Ну что, все страдаешь?

Малыхин не ответил: мол, это мое личное дело. Бывший приятель произнес грязное ругательство. Малыхин напрягся, но промолчал. Куроедов сплюнул и спросил насмешливо:

- Ну что уставился, как баран на новые ворота? Что ты со мной сделаешь?

Малыхин поднялся со скамейки.

- Я вызываю тебя на дуэль.

Куроедов рассмеялся.

- Чего-о?

Малыхин размахнулся и залепил ему пощечину. Жестко проговорил, как в старину:

- К барьеру!

Куроедов замахал кулаками и бросился на Малыхина, тот посторонился, и Куроедов перелетел через скамейку. Поднимаясь, буркнул:

- Ну ты и сука!

- Какой есть. Жду тебя завтра в девять утра в Грязном бору.

Было у них в городе такое место - Грязный бор, - очень нелюбимое людьми. До войны там энкавэдэшники расстреливали заключенных, слава у этого бора была жуткая. Говорили, что по ночам из черной глуби доносились хрипы, вой, а когда все стихало - наступала такая тишина, что мурашки бежали по коже.

- О пистолетах не беспокойся, я возьму их в школе. А вот записочку насчет того, что в случае своей гибели просишь в этом не винить Малыхина Сергея Степановича, все-таки сочини. Мало ли что. - Малыхин усмехнулся и пошел прочь.

Он сделал выбор, он понял все, понял, что не имеет ни одного шанса стать счастливым, что обречен. А раз так... А раз так - дуэль.

Куроедов, стоя на коленях, оторопело смотрел ему вслед и нехорошо кривил нижнюю губу. Его ошеломила не предстоящая дуэль - все это романтические слюни, его ошеломило предложение написать предсмертную записку.

Взять пистолеты в школе не было проблем. И мать его, и отец работали в этой школе, Сережу знали здесь с грудного возраста, и учителя, и технички, и даже угрюмый, вечно злой завхоз. Патроны, оставшиеся от тренировок, у Малыхина были. Так что и с этим не было проблем. Предсмертную записку - на всякий случай, - о том, что он просит не винить в своей смерти Куроедова Григория Люпиновича, - он сочинил и с легким сердцем лег спать.

Но через полчаса проснулся. От былой легкости ничего не осталось. Перед глазами плавали зеленоватые круги, будто он уже попал в мир иной, во рту было сухо и горько. Ему показалось, что он уже убит и завис между небом и землей. Жить не хотелось. Он посмотрел на часы: половина второго ночи.

В голову пришла неожиданная мысль: а не позвонить ли Ирине? Раньше он всегда звонил в "приличное" время. Но сейчас - приличия ко всем шутам! Вдруг Ира сама поднимет трубку?

Он решительно набрал номер - трубку подняла Ирина. Сердце у него в груди оборвалось.

- Алло! - проговорила она шепотом. - Это ты, Гриша? А? Гришенька!

Малыхин молчал. Нежное "Гришенька" обварило его кипятком.

- Гриша, не молчи! Это ты? - И такой лаской, такой нежностью был наполнен её голос, что Малыхину сделалось ещё хуже. - Что же ты молчишь? продолжала тем временем ворковать Ирина.

Малыхин повесил трубку. Вот все и встало на свои места. Окончательно.

А Куроедов для начала рассказал о дуэли отцу. Тот диковато глянул на сына:

- Он что, этот твой... - покрутил возле виска, - ...круглый дурак? У него шарики за ролики зашли?

- Я тоже так думал и послал его на три буквы, - соврал сын.

- И что?

- Ничего. Или я должен убить его, или он убьет меня.

- Ну, убить этого дурака по нынешним временам не проблема, задумчиво проговорил Куроедов-старший. - Тьфу, - он сплюнул, - и нет куренка. Но сделать это надо так, чтобы тень, даже тень тени не упала ни на тебя, ни на меня. Эт-то раз. И два - чтобы тебя потом не доставала такая хреновая штука, как совесть. На когда у вас назначено это дурацкое мероприятие?

- На завтра. На девять утра.

- И время дурацкое... Хотя нет, время разумное. В девять утра весь город на работе. Значит, так... В девять утра, а точнее, без пятнадцати девять в бор подъедет один товарищ, ты его знаешь, он тебя - тем более... Он все и приведет к общему знаменателю. Понял? Так что иди и ничего не бойся!

Куроедов знал, как надо действовать.

Через двадцать минут к нему по вызову явился невзрачный щуплый паренек с невыразительным лицом и внешним видом невзрачного бойца. Имелось у него ещё одно достоинство: он без промаха умел стрелять вслепую. Снайпер.

- Задача проста, как куриное яйца, вынутое из кипятка, - сказал ему Куроедов-старший, - снимешь этого стрелка и дело с концом. Лучше - до того, как он узреет моего Гришку. Понятно?

- Понятно, - ответил Куроедову-старшему паренек, хотя ему стукнуло уже тридцать четыре и он прошел огонь и воду.

- Где находится Грязный бор, знаешь?

- Примерно.

- В общем, разберешься, не маленький, - сказал Куроедов, забрался в свой джип "чероки" и укатил - у него и без того было полно дел, поважнее, чем какая-то дуэль. Например, переброска сырой нефти и "нафты" через их район, сулившая большие деньги.

Тут Куроедов-отец допустил ошибку - тридцатичетырехлетний "паренек", совершенно незаменимый в других случаях, на этот раз подкачал: где расположен Грязный бор, он знал, но вот где конкретно встречались дуэлянты, не ведал...

Дуэль началась в его отсутствие.

Куроедов явился уверенный в себе, хотя и был встревожен - а вдруг что-нибудь сорвется?

- Записку написал? - спросил его Малыхин.

- Какую записку?

- Что в своей смерти меня не винишь.

Лоб у Куроедова-младшего сделался мокрым.

- А ты написал, что в своей смерти также просишь?..

- Я-то написал, - перебил его Малыхин. - Давай, пиши. Вот тебе ручка и лист бумаги.

- Предусмотрительный, - посерев лицом, пробормотал Куроедов, взял дрожащими пальцами ручку и сложенный вчетверо листок, вскинул глаза на солнце, путающееся в зловеще-черных макушках сосен.

Он знал, что должен появиться человек и разрешить все его проблемы, но человек не появлялся. "Где же он, где?" - почти кричал про себя Куроедов. Коряво, непослушной рукой, он написал записку, отдал Малыхину, взял у него "свою", прочитал и, сжав губы, спрятал в карман.

Где-то вдалеке послышался шум мотора. Лицо Куроедова посветлело, он едва сдержал в себе желание помчаться навстречу машине. Увидел джип, пробирающийся сквозь кусты. Хотел крикнуть: "Я здесь!" - но удержался. Джип промелькнул среди деревьев и исчез. "Паренек" никак не мог найти место дуэли...

Малыхин тем временем открыл кейс, там лежали спортивные пистолеты, такие знакомые по тренировкам, с потертыми щечками и стволами, с царапинами, историю каждой из которых знали они оба. У всякого оружия есть романтическая история.

- Выбирай любой, - сказал Малыхин.

У Куроедова мелькнула встревоженная мысль: "А вдруг у моего окажется подпиленной мушка?" Он протянул руку к одному пистолету, потом к другому, затем снова к первому. Малыхин, насмешливо щурясь, ждал, он понимал, что происходит в душе его соперника.

- Не бойся, подставки нет, - сказал он. - Бери любой. Оба нормальные.

Куроедов взял один из пистолетов, подкинул его в руке, и, выжидательно поглядев по сторонам, произнес почему-то шепотом:

- Этот.

Малыхин согласно кивнул, отсыпал себе в руку полпачки патронов, остальные в коробке отдал Куроедову. Произнес с легкой усмешкой:

- Стреляться будем до тех пор, пока один из нас не будет убит.

- Может, до первой крови? - спросил Куроедов. - В старые времена, когда Лермонтов дрался под Машуком, стрелялись до первой крови.

- Ты можешь до первой крови, а я - пока не убью, - жестко проговорил Малыхин. Обернулся - где-то неподалеку вновь раздался рокот хорошо отлаженного автомобильного мотора. Не хватало, чтобы их кто-нибудь увидел. Достал из кармана монету-двухрублевку. - Орел или решка? Кто угадает, будет первым.

Гриша Куроедов облизнул губы - тут тоже может быть подвох, обеспокоенно дернул головой - джип опять проехал мимо и исчез. Что же выбрать: решку или орла?

Он не знал, что Малыхин уже решил: он не будет стрелять в Куроедова вообще. Малыхину не хотелось жить. Но и покончить с собою он не мог слышал, что это великий грех, что людей, покончивших с собой, даже не хоронят на кладбище, а выкапывают могилу за оградой. Пусть уж лучше его убьет Куроедов. А Ирка... Ирка пусть поплачет, хоть чуть-чуть...

- Орел или решка? - повторил он вопрос.

- Решка, - облизнул губы Куроедов.

Малыхин швырнул монету вверх, она шлепнулась в рыжую сопревшую хвою.

- Орел, - спокойно констатировал Малыхин. - Мой выстрел - первый.

С удовольствием отметил, что у Куроедова затряслась нижняя губа.

- Стреляться предлагаю с двадцати шагов, - сказал он, не пряча усмешки.

- Давай переиграем, - потребовал Куроедов. - Ты сшельмовал, когда бросал монету.

- Давай переиграем, - спокойно согласился Малыхин, ему было все равно. - Орел или решка?

- Орел! - голос Куроедова вновь дрогнул: он боялся - вдруг на этот раз выпадет решка, вытянул шею, прислушался к мерному жужжащему звуку мотору: и чего этот гад телится, рыскает, плутает и вообще даром жрет отцовский хлеб - он давно должен был сидеть на ветке со снайперской винтовкой. Рот у Куроедова вновь горько поехал в сторону, и он повторил: Орел!

Малыхин бросил монету, она взвилась вверх и почти бесшумно приземлилась на пухлую рыжую хвою. Куроедов побледнел, впился глазами в дольку. Лицо его обмякло.

- Орел, - прошептал он, не веря своему счастью.

- Да, - подтвердил Малыхин.

Больше всего сейчас боялся Куроедов, что Малыхин потребует снова перебросить монету - третий, решающий, как и положено в спорных случаях, раз, но Малыхин спокойно и отрешенно глянул на соперника и произнес одно только слово:

- Стреляй!

Куроедов, кусая губу, несколько раз поднимал пистолет и, чувствуя, как трясется рука, опускал его. Он боялся нажать на спусковой крючок. Не потому, что первый раз стрелял в живого человека, а потому, что опасался промахнуться. Он никогда не думал, что так трудно сделать простое движение пальцем. Ноги у него устали, дрожали, свело икры, губы тряслись. Он не знал, кому молиться в таких случаях, а то бы непременно помолился. По лицу густо тек пот, в ушах звенело. Впрочем, сквозь звон он все пытался уловить совсем уже стихший рокоток джипа - хваленый отцовский подопечный, похоже, решил объехать весь Грязный бор.

Наконец Куроедов задержал дыхание, закусил нижнюю губу, сильно, до крови, и нажал на спусковой крючок. Выстрел был гулким, сильным, ствол пистолета здорово задрало вверх, и Куроедов в ту же секунду понял: он промахнулся.

Пуля с гулким звуком пропорола воздух рядом с головой Малыхина, обожгла жаром щеку и защелкала по веткам, срезая одну за другой. Малыхину показалось, что голова у него дернулась, уходя от пули, но на самом деле он не шелохнулся.

- А-а-а! - закричал Куроедов отчаянно, чувствуя, как страх, обварив у него все внутри, родил такой приступ боли, что от неё могло остановиться сердце. - Ты мне подсунул пустой патрон. А-а-а!

- Неправда, - спокойно, выждав, когда Куроедов замолчит, ответил Малыхин. - Патроны у нас одинаковые. Фабричные.

- А-а-а! - вновь закричал Куроедов. Он выхватил из кармана пачку с патронами и судорожно заперебирал пальцами, словно бы проверял "маслята" на пригодность.

Малыхин поднял пистолет, и крик застрял в горле Куроедова. Он понял: это все.

В следующий миг губы у него жалобно дернулись, но сползли в сторону, в уголках проступили пузыри, и он замахал рукою:

- Не-е-ет!

Он не верил в свою смерть и одновременно боялся.

В ответ Малыхин лишь усмехнулся. Куроедов, облизывая языком губы, торопливо выколупнул из пачки патрон и, передернув затвор пистолета, загнал его в ствол. Хоть руки у него и тряслись, движения были точными, автоматическими, как на соревнованиях.

Малыхин медлил, не стрелял; в плоских от напряжения глазах Куроедова появилась надежда: может, он успеет выстрелить раньше. Ведь законы дуэли, всякое там благородство и прочее, что предусматривают правила дуэли, - все это осталось где-то в прошлом. Главное сейчас для Куроедова было - уцелеть.

А благородство - это для тех, кто ни шута не смыслит в жизни, не знает её вкуса, не умеет добиваться цели.

Малыхин наслаждался последними секундами своей жизни, он не думал, что они могут быть такими радостными, такими сладкими.

Кося глазами на руки Григория - тот уже передернул затвор, Малыхин с шумом втянул в себя воздух, прополоскал им рот, будто водой, - дурацкая привычка. Поднял пистолет и выстрелил в воздух.

Пуля с мокрым чавканьем влепилась в макушку сосны и застряла в ней.

Вот и все. Он не хотел жить, но не смог убить себя. Пусть за него это сделает старый приятель Гриша... Без Ирины жизни ему все равно нет. Он ободряюще улыбнулся Куроедову, - глаза у того сделались круглыми, удивленными. Он не понимал приятеля.

Загрузка...