Вера Богданова
Семь способов засолки душ
В одном из темных, из подземных коридоров
Внимательная девочка находит
Чему там находиться не положено:
Оно огромное, его не обойти,
Оно заполнило все место для дыхания,
И для того, чтобы пройти по коридору
(бегом, зажмурившись),
Теперь приходится протискиваться боком:
Там чье-то тело, тело все пространство съело,
Оно замерзло, умерло, ничье.
Мария Степанова. Тело возвращается
Душа первая
выдох первый
— Скоро приедем, — говорит он, выезжая из Новосибирска на трассу. «Староалтайск» написано на синем указателе. Сколько именно километров осталось, Ника рассмотреть не успевает, но число трехзначное. Кажется, не так уж скоро, но ей много чего по жизни кажется, поэтому она не спорит.
Например, ей кажется, что водителя зовут Рома. Переспрашивать и уточнять она не хочет, к тому же сама Ника представилась Мариной — сегодня она чувствует себя как всамделишняя Марина. Рома наверняка знает ее настоящее имя, но тоже не уточняет из вежливости. Возможно, ему просто плевать: его дело довезти ее до пункта назначения, а там пусть она называет себя кем угодно, хоть Изабеллой, как вино.
Рома забрал ее прямо от корпуса. Ему дали заехать на территорию больницы, и он поставил пикап напротив крыльца. Сам курил рядом, щурясь от ветра. Между крыльцом и машиной Ника успела сделать лишь два глотка зимнего воздуха, по одному на шаг: раз, два, дальше Рома распахнул дверь с пассажирской стороны. Эти ледяные глотки Ника вспоминает все одиннадцать часов дороги. Рада она куда-то ехать или нет? Пожалуй, нет: возвращаться в родной город она не собиралась. Но от нее по жизни мало что зависит: за нее планируют, решают, а дальше можно лишь подстраиваться.
На полу заднего сиденья лежит пакет, в нем резиновые сапоги с засохшим наростом грязи на подошвах. Окно Ника приоткрыть не может — стеклоподъемник жужжит вхолостую. Рома говорит, что механизм сломан, и опускает стекло со своей стороны. Воздух с улицы приобретает Ромин привкус: табак, дешевый выветрившийся парфюм, пот, жареное мясо и еще что-то, чего она не может разобрать. Что-то знакомое из детства, вроде прелой травы на осеннем болоте в лесу.
Роме на вид лет тридцать, и он похож на крупного рыжеватого пса. Взгляд у него тоже песий — не той побитой дворняги с помойки, а пристальный взгляд сторожевой собаки, которая неподвижно наблюдает и потом бросается, не лая. В его компании спокойно. У самых страшных людей, которых Ника знала, были добрейшие глаза.
Когда их пикап подрезают на трассе, Рома спокойно набирает скорость, обгоняет подрезавшую их «шкоду», встраивается перед ней и резко тормозит. Затем еще раз. «Шкода» догоняет их по соседней полосе, разбрызгивая жидкий грязный снег. Водитель опускает стекло, что-то кричит, но ветер комкает слова, уносит прочь. Рома молча выворачивает руль, притирает «шкоду» к отбойнику. Та виляет, бьется бортом, отстает.
— Верещатель нужен? — спрашивает он и, заметив Никино недоумение, добавляет: — Ну, радио.
Ника качает головой. Ей интереснее звуки вокруг: влажный шорох шин по грязи на дороге, урчание двигателя, тиканье поворотника, шум ветра, когда он сгибает голые деревья на обочинах. Мутное, как больной глаз, небо всматривается в происходящее внизу, в травинки и петли грунтовок. Оно опускается ниже и скоро сомкнется с плоской землей. До самого горизонта пусто, а дальше землю и облака сшивают горы, подкрашенные закатом, розовым, как клубничный зефир, который Ника помнит с детства. Склоны подтаивают, прячутся за вечерней дымкой.
— Красивые горы, — говорит она.
— В Республике Алтай? Красивые, да, — отзывается Рома. — Хочешь съездить? До Горно-Алтайска от нас часа четыре, в принципе реально одним днем.
Ника закручивает вязаный край отрезанного пальца на своей перчатке. Дурная привычка, из-за которой край лохматится быстрее и перчатки чаще приходится менять.
— Я про вот эти, — она кивает на клубничные склоны на горизонте. Те приветственно подрагивают, как мягкий живот.
Рома всматривается в ту сторону, переводит взгляд обратно на Нику.
— Ясно, — говорит.
Темнеет. Из зимних сумерек выпрыгивают крупные, будто надутые буквы, складывающие слово «Староалтайск». Машина летит по длинному четырехполосному мосту над Обью, крутится на развязке, едет вдоль реки, прочь от центра города.
— Пробки, — поясняет Рома.
Ника следит, как панельные дома сменяются домами частными, деревенский частокол — низкими заборами промзон, заправками, полем. Они выезжают к городку-сателлиту и кирпичным хрущевкам, на перекрестке их встречает стела с гигантским профилем Ленина. Ниже по стеле вьется широкая металлическая лента красного цвета, совсем как на советских открытках в честь Дня Победы. Стела, город и перекресток, углы и свет, ложащийся на них, очень знакомы. Ника-Марина никак не может ухватить воспоминание и рассмотреть подробнее: где и когда она была здесь?
За перекрестком Рома сворачивает в лес. Фонари заканчиваются. Сосны и ели растут близко к дороге, кажется, еще немного, и начнут чесать крышу машины ветками. Далеко впереди, за призрачной границей света фар, что-то перебегает трассу.
Они проезжают под остатками пешеходного моста, на нем растянут баннер «Трасса здоровья» и пожелание многих километров. Узнавание нарастает, как гудок приближающегося поезда. Голова пульсирует, мигрень наползает неотвратимо, как грозовая туча, Нику вот-вот стошнит. В больнице ей выписали таблетки на этот случай, блистер лежит в нагрудном кармане куртки.
— Останови здесь, — просит она, и Рома съезжает на обочину, хрустит коробкой передач. Он поворачивается к Нике. Половина его лица освещена, а половина откушена тьмой — совсем как у Ленина на стеле. Только глаз поблескивает.
— Укачало?
Она хочет сказать нет, потом кивает. Иногда проще соврать, чем объяснять, в чем дело.
— Сейчас вернусь. Дай сигарету.
Рома делится «пэл мэлом» из мятой пачки.
Сначала Ника курит, стоя на снегу в ярко-желтом свете фар, будто на него разлили масло. Мысы ее ботинок тоже будто в масле. Она рассматривает Ромин пикап: потрепанный, двери поцарапаны, открытый кузов, в который можно положить лося. Мимо проносятся машины, поднимают воздушные волны, и те бьют Нику в бок, толкают к лесу. Она не курила, пока была в больнице, и мир слегка плывет. Боль в затылке усиливается.
Докурив, Ника находит в кармане блистер с обезболивающим, глотает таблетку. Натягивает шапку, заправляет под нее пряди коротких вьющихся волос. После включает фонарик на телефоне, лезет через сугроб на обочине. Ты куда, кричит вслед Рома из машины. Ника кричит, что в туалет, обходит покосившуюся беседку для пикника. Она заходит в лес медленно, как в ледяную воду, и трогает пальцами ног невидимое дно. Тьма намерзает на лицо слоями. В раструбы высоких ботинок забился снег и теперь тает, отчего щиколоткам холодно.
Свет фонарика ложится на указатель лыжной трассы. Ника погружает руку в снег под ним, и пальцы упираются в голую кость, ниже проваливаются в пустые глазницы. Череп косули — все еще на месте, надо же. Ника выключает телефон. Достает блистер с обезболивающим, проглатывает таблетку.
Ветер свистит, и что-то звенит, как подвески на качающейся люстре. Глаза привыкают к ночи, та светлеет. Проступают контуры деревьев, пульсируют в такт сердцебиению.
За деревьями движется тень — коренастая, большая, на холке горб.
Медведь.
Ника не шевелится. Медведь беззвучно обходит ее по дальнему кругу. В какой-то момент он скрывается из виду, его тень сливается с другой тьмой, и Ника вновь одна. Шарф от дыхания намок, теперь он липнет к подбородку.
— Выходи, — говорит она.
Хрустально звенит слева. Тьма уплотняется, и чей-то взгляд изучает Нику, она чувствует его щекой.
Если включить фонарик, то слабый мазок света выхватит пепельные волосы, белую женскую грудь и живот, татуировку на левом боку, темную, будто волглая полость, нарывы на бедрах и сгибах локтей. И белая кожа будет искриться, как заиндевевший лес зимой. Будет сиять.
Это если включить, но телефон с фонариком лежит в кармане.
Темнота липнет к пуховику, втекает через ноздри…
— Ника! Ника, твою мать! — доносится крик Ромы.
Все-таки знает ее имя, надо же.
Ника вздрагивает, моргает. Вдруг чувствует, как во рту расползается медикаментозная горечь. Мороз кусает лицо, немеет кончик носа. Хруст сминаемого снега приближается, по синеватому насту вытягиваются две тени — одна принадлежит Нике, другая Роме. Кроме них в лесу нет никого.
Ника оборачивается и щурится от фонарика, направленного в лицо.
— У тебя все нормально? — Рома явно интересуется не самочувствием.
— Просто задумалась.
— А лучше тебе думается хуй знает где в лесу. Я понял, не дурак.
Он пропускает Нику вперед, сам идет следом, судя по тихой ругани — проваливаясь в снег.
Увидит ли он Белую деву, если обернется? Отблеск света в ее распахнутых глазах, подернутых молочной пеленой, две точки в плотной лесной тьме.
Вряд ли.
— Зря всполошился, я не сбегу, — поясняет Ника через плечо. — Я же не ебанутая. Дашь еще сигу?
выдох второй
Чем старше Ника становится, тем растеряннее ведет себя при встрече мама. Она много и беспомощно смеется, будто совсем не понимает, как себя вести. Хотя с чего бы ей понимать.
Последний раз они виделись года два назад, мама приезжала в Омск. Из-за таблеток Ника помнила происходящее довольно смутно, одни размытые тени, никаких деталей или слов. Мамин голос будто капал из белесого ничто, созданного препаратами, спрашивал, не хочет ли Ника перебраться к ней поближе. Хотя нет, она говорила «к ним», а уж «к ним» Ника точно не собиралась. Ей прекрасно жилось в отдельной квартире, в другом городе, без посторонних глаз и посторонних правил. Она наблюдалась у нанятого мамой психиатра, плохого ничего не делала. Просто захотелось больше свободы — она имеет право, она так посчитала. Почему девушка считается недееспособной, если она в состоянии проживать одна?
Хороший вопрос. Большая ошибка.
Мама звонила раз в месяц, будто вела статистику — с какой частотой Ника оказывается в больнице? Как она себя чувствует — лучше, хуже, так же? Будто ставила галочку в перечне дел, переводила на карточку денег и прощалась еще недели на три. Но теперь, после того как Нику чуть не сбил поезд, все поменялось.
Нику нашли ночью у ж/д станции. Она была в одной пижаме и повторяла, что на рельсах лежит мертвая девушка, которая сияет. Девушки никакой не обнаружили, сиял над рельсами фонарь, а Нику госпитализировали. И за нее решили взяться — по крайней мере, сделать вид.
— Отлично выглядишь. — Ника обнимает маму. Ей тоже неловко — смыкать руки вокруг маминого тела, сокрытого мягким свободным джемпером, и чувствовать под ним узкую спину и по-птичьему тонкие ребра, которые, кажется, легко сломать, если обнять чуть крепче. Мамины темные волосы завиты и пахнут лаком. Сама мама пахнет стиральным порошком, каким-то экзотическим цветком и беспокойством. Она обнимает Нику в ответ и бормочет что-то про то, что Ника, должно быть, замерзла, ей нужно горячего чаю, раздевайтесь же скорее, такой мороз, такая лютая зима в этом году, и у Ники вдруг больно сворачивается внутри, ей хочется уйти, закрыться, спрятаться.
Ее муж, Китаев, пахнет сигаретами, кожаным салоном дорогого авто, лекарственной травой. Он плотный, как двухсотлетний дуб, и обнимать его не страшно, скорее невозможно — руки у Ники слишком коротки. Когда он улыбается, в его рту поблескивает золотой зуб. Китаев шутит, что зуб поможет опознать его тело, если когда-нибудь потребуется. Еще он говорит, что он предприниматель — обычно так называют тех, кто получает деньги некрасиво по разным на то причинам. Китаев же просто не распространяется о крупной сети алтайских продуктовых магазинов, которой он владеет с девяностых. На него работают все бывшие менты, именно он сводит нужных людей с другими нужными людьми.
Ника разувается, снимает верхнюю одежду. Поправляя перчатки, идет на мамин зов. Из прихожей выходит в зал с двумя диванами и несколькими креслами, в центре комнаты ковер, журнальные столики на львиных лапах, старомодный бар, гардины прикрывают большие окна в пол. За залом столовая — с обеденным столом, таким длинным, как будто здесь заседает областная дума. С размахом, как в девяностые. За столовой кухня — не меньшего размера.
Мама моет заварочный чайник, рядом с раковиной стоит открытая банка с крупнолистовым чаем. Ника склоняется над ней, и от терпкого запаха по спине бегут мурашки. В больничке такой не заваривают, в больничке безвкусное пойло янтарного цвета из алюминиевых чайников.
Мама нарезает хлеб, спрашивает, как дела у Ники. Те, разумеется, идут по-прежнему, да, Ника пьет таблетки, нет, не пропускает дни, нет, сейчас голова не болит. Мама рассказывает, как они с Китаевым недавно ездили на свадьбу к дочери подруги, Рита, помнишь ее?
Ника качает головой. Встает поближе, наблюдая, как ловко нож отделяет ломти хлеба.
Мама говорит, что свадьба была красивая, церемонию провели на природе, невеста совсем юная, только окончила школу, и жених не старше, молодые крепкие души.
Ника моргает. Цепляет из-под перчатки на левой руке тонкую резинку, какой обычно стягивают пачки денег, щелкает ею по запястью. Укус боли возвращает Нику в тело, которое начало растекаться, теряя форму.
— Как тебе наш район? — продолжает мама.
— Я не успела рассмотреть, темно.
— Потом можем погулять. Я на этой неделе занята, но на следующей выкрою вечер, покажу тебе все. Договорились?
Ника кивает, хоть ей не очень хочется смотреть на это «все». Ей нормально просто гонять чаи на кухне. Чтобы заполнить паузу, она заводит пустой неловкий разговор о том, удобный ли район, холодно ли здесь зимой, давно ли они с Китаевым живут здесь.
— Лет шесть, — отвечает за маму Китаев. Ника даже не заметила, как он вошел. — И ты можешь звать меня Толей.
Ника отлично знает, как его зовут.
— Хорошо не папой, — говорит она и садится в кресло у окна, откуда видно всех собравшихся: Китаева у выхода с кухни, маму, выкладывающую колбасную нарезку на блюдо, Рому, который притулился на табурете у барной стойки. Ника придвигает пузатый стакан с водой. Тот скребет дном по стеклянной столешнице, отчего Китаев едва заметно морщится. Она закуривает, стряхивает пепел в стакан. Пепел качается на поверхности, как поплавок.
— Много смолишь? — спрашивает Китаев. — Голос хриплый.
— Нет, — отвечает Ника. — Кричала много, когда меня в больничке током били.
Она закатывает глаза, раскидывает руки и ноги и мелко трясется, изображая судороги.
— Очень смешно, — вздыхает мама. Она открывает форточку и машет в ее сторону руками, выгоняя дым на улицу. Дым не слушается, свивается кольцами под потолком. — Сними перчатки, жарко, — говорит она, устав махать.
Ника ловит взгляд Ромы и качает головой.
— Да не снимай, нормально все, — Китаев закуривает. — Маш, мне тоже зябко, с открытой форточкой-то. Пускай сидит как хочет. Добрались нормально?
— Без приключений, — отвечает Рома. Немногословный, Ника такое уважает.
Чайник щелкает, вскипев. Ника тянется к банке с чаем, но мама мягко возвращает ее на место.
— Ты отдыхай, я заварю сама.
Ника садится обратно, ждет, разглядывая кромку леса за окном. Рома и Китаев тем временем обсуждают пробки и развязки на шоссе, стоимость бензина, Омск и омичей. Мама наливает чай, накрывает стол по-новогоднему, хоть праздники закончились месяц назад: миска с оливье, куриные голени из духовки, колбаса, сыр, ваза с фруктами. Суп в придачу. Ника накладывает себе всего по чуть-чуть и старается есть не слишком быстро, но не получается. Остатки супа выпивает прямо так, из миски. Бросает в кружку сахар, дует на чай в нетерпении. Мама поглаживает ее по плечу, когда проходит мимо: то ли проявление нежности, то ли знак не торопиться.
— Мы взяли тебе квартиру недалеко отсюда, — говорит она, — можно пешком дойти. Или Рома отвезет. Если что-то нужно, тоже говори ему. Ты же поможешь, Ром?
Она улыбается Роме. Идея быть нянькой ему явно не нравится, но он сдержанно кивает — конечно, Мария Леонидовна, все, что попросите.
— Я сама справлюсь, — заверяет Ника. — Жила же как-то в Омске.
— Сперва лучше, чтобы кто-то помогал. Осенью тебе было хуже, и сейчас ты только после больницы.
— И пешком все-таки далековато, — тихо добавляет Рома. — Через Поток.
Ника отводит взгляд, рассматривает сахарницу из толстого хрусталя. Отпивает чай, согревая им нутро и пальцы. Через Поток она ходить бы не хотела, это правда.
И ехать тоже, честно говоря, но спустя час посиделок на кухне и полчаса прощаний Ромина машина сворачивает именно туда. Дорога не расчищена, и они ползут мимо двухэтажных бараков в младенческо-розовой глазури штукатурки. Окна темные, пустые.
— Их расселили, старые дома. Программа реновации, часть уже снесли.
Рома кивает на кирпичную высотку, она блестит стеклянными фасадами, совсем не сочетается с остальным районом. Между опустевших бараков светятся одноэтажные пристройки-магазинчики: продукты и цветы. Как будто на кладбище вдруг затеплилась жизнь.
— Вы же на этой улице жили раньше? — спрашивает Рома. — В каком доме?
Ника указывает на один из бараков, оставшийся позади. Рома оборачивается, всматривается в стекло заднего вида, и Нике хочется сказать, чтобы он смотрел вперед, ведь машина продолжает ехать. После долгой дороги ей не улыбается еще на несколько часов застрять в травмпункте.
— Мне остановиться?
— Нет. Езжай дальше, пожалуйста.
Рома пожимает плечом, да бога ради, мол, не надо волноваться.
— Давно не была в Староалтайске?
Она прикидывает количество лет, проведенных в Омске, проблески нормальной жизни и провалы госпитализаций. В лечебнице годы спрессовываются в один бесконечный день. За ее стенами тоже все однообразно, не имеет цели, смысла, вкуса — ну, почти все.
— С две тысячи седьмого где-то, — отвечает Ника, устав подсчитывать.
— Двенадцать лет? — Рома присвистывает. — Много.
— Возможно.
Молчание.
— Парень есть?
Ника поворачивается к Роме, подняв брови.
— Внезапная смена темы.
— Я не в этом смысле… Просто, ну ты понимаешь, поддерживаю разговор.
— У тебя отлично получается. Нет, парня нет.
— Дети?
— Ты сейчас серьезно?
— Дети могут быть у кого угодно.
— Да, и это печально. Ты знаешь, после чего меня клали в психушку?
Рома кивает. Если он и раздражен, то умело это скрывает.
— Тогда должен понимать, что вопрос говно.
И должен знать о ее семейном положении.
Сама Ника Роминым положением не интересуется. Она отворачивается к окну и смотрит, как снег липнет к боковому зеркалу, забивается в углы, ввинчивается между резиновой прокладкой и стеклом, подбирается к Нике. Деревья пляшут голые в свете фонарей.
— Отец любил лес, знаешь, — говорит она.
выдох третий
Отец любил лес, знаешь. Он мог выйти из дома рано утром и идти по пять, по шесть часов. В ленточном бору он ориентировался прекрасно. Там даже мне все было понятно — просеки и просеки, продольные и поперечные, лесная жизнь, разобранная на неестественные равные участки. Найдешься даже ночью при желании. А в самую непролазную чащу, куда-нибудь в предгорье, он брал с собой компас и иногда сверялся с ним. Потом говорил: надо немного на восток, и шел на солнце, которое выпутывалось из подлеска и поднималось бледной точкой над деревьями. Затем по одним ему известным признакам выбирал какое-нибудь дерево, садился у его корней и закрывал глаза.
Я садилась в траву напротив, копируя его позу, и смотрела, как солнце ведет узким лучом по его редеющим волосам, стянутым на затылке в хвост, смуглому лбу и поросшим рыжеватой щетиной щекам. Как по камуфляжным штанам ползают бабочки и муравьи. Казалось, тело отца тихо гудит. Казалось, стоит оставить его так, и лес вберет его в себя, муравьи растащат его, спрячут во мхе, в метелках хвоща и под влажной подгнившей хвоей на земле. Иногда он брал с собой бубен и стучал в него, раскачиваясь с закрытыми глазами. Иногда с нами был кто-то третий, из «Сияния», но они не умели медитировать: постоянно ерзали, вздыхали, посматривали на отца и на меня. Иногда он заставлял их петь священные мантры «Ом», или дышать, как дышат сосны, или ходить по шишкам босиком, через поляну, широкими кругами. Настоящий праздник для клещей.
Я помню, как одна из послушниц села ря…