Начинается новый год. Число его — еще пустой сосуд, которому предстоит наполняться. Сестра Елизавета однажды спросила меня, дело было еще до «Годенхольма»[282]: «Ночи вслушивания[283] в этом году особенно сильные. Вы этого еще не заметили?»
В самом деле, тогда мертвые придвигаются ближе; это, должно быть, какое-то междуцарствие между годами. Сновидения в Ночи вслушивания какие-то особые, уже в силу впечатления, будто что-то приходит «снаружи». Мы испуганно просыпаемся: «Это было не сновидение». Однако сон продолжается, только изменяется его глубина.
Сегодня ночью меня мучило другое беспокойство: деление исторических ситуаций, не приводящее к решению. Пытаешься проскользнуть внутрь монархов, как в снятые маски, — в маску Фридриха Вильгельма IV или Вильгельма II, хотелось бы убедить их посмертно.
Наверное, этому способствовало увлекшее меня чтение: «При дворе Гогенцоллернов», дневник баронессы Шпитцемберг.
Ночным беспокойством, тревогой за страну и ее будущее, проникнуты эти записки. До 1914 многие страдали бессонницей. Даже такой спокойный ум, как князь Бюлов, испытывал необъяснимую тревогу. У этой женщины находишь суждения, которые пришли в голову историкам только через пятьдесят лет. Читаешь их с особым волнением, потому что все факты — отчасти благодаря первому чтению газет («Берлинская ежедневная газета», «Будущее» Хардена), отчасти благодаря застольным разговорам отца — были известны мне вплоть до подробностей. Депеша Крюгера, «прыжок пантеры», выборы готтентотов, Цаберн, Ойленбург. Кроме того разговоры с людьми, старшими на десять или двадцать лет, которые в молодости работали в учреждениях эпохи Вильгельма II; из них было еще составлено Парижское военное управление во время Второй мировой войны. Все это проходит перед беспристрастным взором. Факты, еще не ставшие историей, но уже принявшие кристаллическую форму, словно в маточном растворе. Волевые стихии отступают, на первый план выходят трагические.
Будущее немцев темно, как будущее Ионы в чреве кита. Разделенные, лишенные своих провинций, окруженные недоверчивыми и недоброжелательными соседями. Кроме того, неопределенное международное положение. Русские, видимо, обожрались, американцы собираются это сделать. Во Вьетнаме они ухватили кончик Азии, как змея — лапку лягушки-быка[284], слишком большую, чтобы ее проглотить. Прежде всего, совершенно разочарованная молодежь внутри страны.
Что здесь делалось правильно, что неверно, прояснится лишь в следующем столетии; конечно, есть ситуации, когда все оказывается ошибкой. Срединное положение особенно благоприятно для этого. Возможно, мы уступим его России.
Правильно ли было, что в связи с корейским кризисом мы резво и послушно согласились на наше перевооружение? Уже по причине такой неопределенности следует отдать должное инстинкту, который снова и снова удивляет при чтении записок баронессы Шпитцемберг.
Бисмарк упрекнул Вильгельма II в «отсутствии глазомера». Один француз назвал его Le Vibrateur[285]. Два этих качества вместе очень неблагоприятны. Обладающий ими человек обычно действует не только несоразмерно, но и поспешно. Своей иллюзией он словно стеклянной стеной отделен от быстро меняющихся объектов, к которым порывисто подступает. Ушиб голову, стекло разбилось. Это можно было видеть на примере таких «романтичных» пруссов, как Фридрих Вильгельм IV.
Для государства благоприятней, если монарх губит себя сменой фавориток, нежели сменой союзников. Одаренные премьер-министры тоже должны всегда делать выбор осознанно. Вильгельм II, как и большинство Гогенцоллернов, был добродетельным. Исключение составляет Фридрих Вильгельм II, в правление которого Пруссия достигла наибольшего расширения.
Со Штирляйн в дубовой роще. На «сплошных французских вырубках» уже стоят довольно высокие ели, плотно, одна к одной. Эти леса вопреки или благодаря своей монотонности имеют то преимущество, что по узким дорогам идешь, как по туннелям. Они одновременно дают свет и защищенность.
Числа, как полагали неопифагорейцы, не могут быть богами. Это было бы фетишизмом на более высоком уровне.
Однако числа есть больше, чем простые сосуды, больше, чем хитроумно выдуманные мерила. Они не только выдуманные, но и открытые величины; это в своих неожиданных разъяснениях как раз и подтверждают физика, химия, кристаллография и ботаника.
Боги не могут быть числами, однако в числах есть божественное. Мы постигаем в них хореографию универсума, след ноги некого танца, но хозяин праздника остается скрытым.
Тот, кто идет по следу, дичь не добудет; но она явится ему, если он начнет мечтать на опушке леса. Тогда она выходит на поляну.
«Herrlicher mein Bild in dir zu finden,
Haucht ich Kräfte dir und Kühnheit ein,
Meines Reichs Gesetze zu ergründen,
Schöpfer meiner Schöpfungen zu sein.
Nur im Schatten wirst du mich erspähen,
Aber liebe, liebe mich, о Sohn!
Drüben wirst du meine Klarheit sehen,
Drüben kosten deiner Liebe Lohn».[286]
Гёльдерлин видит свет в тени, закон и его божественную основу. Это отличает его как от романтиков, среди которых ему ближе всего Новалис, так и от классиков, от взгляда Шиллера на «богов Греции». Вневременное настолько сильно приближается к числу, что ему грозит уничтожение.
С числа начинается ведь еще и обман, отвлечение. Числа — это одежды, снять их — наше последне усилие. Наконец, преодолевается даже «два»; замирает и «Maintenant a nous deux!»[287].
К Отто Клагесу[288]: «Роскошный экземпляр с тремя orthoceras[289] благополучно прибыл и был открыт в рождественский сочельник. Большое спасибо за это новое украшение моего дома, который становится все каменистее. Камни, в которых когда-то была жизнь, доставляют мне особую радость, прежде всего в твердых, пиритных или кристаллизованных проявлениях. В извести, в мраморе жизнь и смерть встречаются на пограничной линии. У меня есть шлифованный аммонит с металлизированными лобельными линиями — кажется, вещь только что отлили из серебра. Коссмат[290] рассказывал мне однажды, что в Осло он шел по мостовой, целиком вымощенной крупными orthoceras.
Аммонитовый ряд отражается в ритме Вселенной; волна поднимается из зеркала, нарастает, захлестывает и снова откатывает. Свертывание из прямых линий до епископских посохов, турбин и спиралей, потом опять их разгибание — праформа через изобилие барочных вариантов возвращается к вторичной простоте. Это находит себя повсюду, в истечениях секунд и миллионов лет, во всех областях и стилевых разновидностях».
Ночью присутствовал при обсуждении ситуации на фронтах, генералы обменивались самокритичными замечаниями. Один сказал: «Я всегда недооценивал их уровень».
Как будто я видел это напечатанным — однако я спросил себя: имел ли он в виду уровень своих коллег или противника?
Чтение: «Изида, журнал для всех любителей естествознания», Берлин 1880. Мне кажется, будто скромные печатные органы старых натуралистов проходят сквозь наш бетонный мир, словно угольные жилы; от них всегда исходит немного тепла.
Как курьез отметил объявление одного «оптового торговца заморскими птицами и другими животинами», Дж. Абрахамса из Лондона: «Постоянно ищутся животины монструозного или необыкновенного свойства, а кроме того карлики, великаны и другие экстраординарного вида люди любой национальности».
Такое б и Свифта развеселило.
Еще по поводу Лесного пути[291]. Идущий лесными тропами должен, намереваясь сделать что-то, учитывать экономию. Если допустить, что он активен в Ариостовом смысле, то есть, например, один на тысячу, то ему следовало бы либо вообще отказаться от активных действий, либо поступать соответствующим его положению образом. Если он хочет создать более комфортный климат, то вариант покушения отпадает с самого начала, поскольку оно пойдет на пользу властителю. Лучше анонимные проявления, которые свидетельствуют о превосходной живости ума и разрастаются по принципу снежного кома.
Но относится ли вообще улучшение климата к его задачам? Для него проще поменять климат или в пределах бессмысленного окружающего мира создать микроклимат, келью, в которой еще можно дышать.
Идущий лесными тропами хочет сохранить свою свободу, это его самый потаенный и прирожденный порыв. Он не может ему не следовать, говорит ли он или молчит, действует ли он или не действует.
Напротив, абсурдно мнение, будто его задача — защищать демократию. У одного на тысячу иные заботы, все равно, как называется конституция. Чего люди не знают да и не хотят знать: то, что они довольны состоянием несвободы. В наше время кроме демократии святее всего разве что армейский сапог.
Поэтому победители во Второй мировой войне, чтобы придать своим вымогательствам полную моральную силу, вынуждены исходить из двух противоречащих друг другу фикций:
1. Немцы полностью ответственны за действия и преступления своего правительства; они единодушно стояли за ним.
2. Это правительство было чисто тираническим; оно узаконило свои акты насилия махинацией с голосами и осуществляло их против воли народа.
В зависимости от того, нужно ли обдурить кого-то во внутренней политике или во внешней, используется та, либо иная версия. Когда во время корейского кризиса потребовалось увеличение наших вооружений, Эйзенхауэр принес немецким солдатам публичное извинение. Ханс Шпайдель[292]потребовал этого. Спрашивается, а не лучше ли нам было б остаться с дурной репутацией.
Со славой дело обстоит, как с кристаллами, которые нужно почуять в обломках породы. В большинстве случаев слава растрачивается раньше времени.
Ночью на постановке «Сказок Гофмана». У меня наверху было только стоячее место; здание было переполнено. Внизу перед суфлерской будкой, скорее, даже в центре партера, стоял большой гроб из слоновой кости. Крышка медленно приоткрылась в ногах, и покойник начал спектакль арией.
Во второй половине дня классификация рода Amphicoma[293], прежде всего, красивых видов, которые в марте 1961 года я собрал на Мёртвом море. У животных двойной волосяной покров, на это указывает название. Цветовая палитра от блекло-желтого до пурпурно-коричневого и темно-фиолетового. Угасшие было солнца при виде их вспыхивают опять.
Теплый февральский день. В лесу волчье лыко[294] в полном цвету. В саду весенник зимний[295] желтыми кругами расстилается на солнце, ранний крокус, подснежники, голубые зимовники[296]. Прогулка по лесу с Хайнцем Людвигом Арнольдом. Он заметил первую ящерицу. (В прошлом году на Шатцбурге только 30 марта.)
Весенники «растягиваются» под полуденным солнцем. Во второй половине дня посидели с профессором Кальманом. Беседа об «особо важных персонах» его клиентуры, в том числе о папе. Вечером сажал репчатый лук и бобы. Несмотря на прекрасную погоду, земля была еще ледяной.
К Ханне Нагель: «То, что змея означает для Вас нечто исключительно страшное, пожалуй, понятно; она самый наглядный символ Земли и ее неразобщенной силы: жизни и смерти. Так объясняли ее народы и культы, акцентируя то одну, то другую сторону. Впрочем, на Вашей картине господствует, кажется, не только ужас, но и любопытство, ожидание, согласие.
Вы пишете: „Мраморные утесы я, к сожалению, не могу понять“. То же самое происходило со мной: представьте себе, непосредственно перед Второй мировой войной я увидел предстоящее, как зарево от пожара, и со всеми подробностями доверил увиденное бумаге. Я не мог его объяснить; только события дали мне ключ. Я думаю, Вы тоже найдете его, и верю даже, что Вы станете признанным иллюстратором книги». (Так и случилось. 30 декабря 1979 года.)
«Это мнение разделяет и профессор Кальман, в данный момент находящийся здесь в доме и заканчивающий хороший портрет. Он считает Вас нашим лучшим графиком. Итак, я займусь Вашим произведением, друг Дрексель тоже уже попросил более детальных разъяснений по этому поводу».
Лицо спящего, грезящего, забывшегося в воспоминаниях. Иногда он улыбается; затем по челу его пробегают тени.
Как много есть переживаний, заданий и обязанностей, в которых мы отказали. Отказали: то есть не ответили, как это ожидалось. Отказали родителям, учителям, товарищам, друзьям и тем также, с кем мы встречались мельком. Легкие промахи, неловкости, надменности, упущения, злые поступки и неправедные деяния.
Ну ладно, все это теперь далеко позади, отступило на годы и десятилетия до самого детства. Раны, которые мы причинили себе самим и другим, давно зарубцевались. О многих вещах знаем теперь одни мы. Партнеры, сообщники, заинтересованные лица давно умерли; они еще при жизни получили от нас возмещение или простили нас. Лиц, знающих о содеянном, больше нет.
Мы искупили вину, но шрамы болят по-прежнему, и порой сильнее, чем болели раны. О том, что мы претерпели несправедливость, мы позабыли, но от того, что мы поступали несправедливо, нам никак не оправиться.
Чем же объясняется это копание в отживших пластах, неукротимое беспокойство? Во-первых, наверное, тем, что мы стали старше, моральная способность различения стала сильней. Но тогда нас должно было бы извинить воспоминание о наших хороших поступках. Однако этого не происходит. Почти как если б добро было делом само собой разумеющимся, мы проходим по нашему прошлому, словно по ландшафту, в котором различаем только неровности, низменности и пропасти.
Можно предположить, что подлинная картина прожитого нами благороднее и достойнее, чем мы сумели осуществить внутренней памятью; «осуществить» — значит: представить существующее. Ткется нескладно: мы перепутали нить судьбы. А пряжа была предназначена для лучшего.
Здесь наша сущностная личность устраивает суд над нашей исторической личностью и ее поведением. Боль нельзя успокоить временем; у нее другой смысл.
Об этом Ницше в «Веселой науке»:
Was ist das Siegel der erreichten Freiheit?
Sich nicht mehr vor sich selber schämen.[297]
Но позволительно ли, впрочем, самооправдание, не относится ли оно к лазейкам? Хотелось бы думать, что оно обретает смысл только in articulo mortis[298]. Умирающий дарит его себе самому. Таинство его подарить не может; оно его подтверждает.
Чехов, 30 мая 1888 года[299], Суворину: «Требуя от художника сознательного отношения к работе, Вы правы, но Вы смешиваете два понятия: решение вопроса и правильная постановка вопроса. Только второе обязательно для художника. В „Анне Карениной“ и в „Онегине“ не решен ни один вопрос, но они Вас вполне удовлетворяют потому только, что все вопросы поставлены в них правильно. Суд обязан ставить правильно вопросы, а решают пусть присяжные, каждый на свой вкус».
То же касается и «Карамазовых», вообще всех романов. Результат заключается не в решении, а в проблеме. Тем произведение мастера отличается от работы подмастерья.
После завтрака на пляж. Дорога между могучими эвкалиптами по узкой, окруженной крутыми гранитными горами долине ведет от деревни к заливу. Здесь, рядом с холмом, на котором высятся развалины «Генуэзской башни», устье реки Порто[300].
Сначала мы поискали место для солнечных ванн и нашли его на плоском выступе скалы, до которой опять поднялись вдоль бурного горного потока. По склону поднимаются цветущие кусты дрока и лимона в рост человека, лавры и земляничники, остролистый падуб. У самого ручья растет пышная зелень, в том числе фенхель, голубой чертополох, парадизея лилиецветная[301], папоротники, кроваво-красный клевер, большие зонтики дикой моркови, очень статной здесь.
Вниз к пляжу. Вода еще действительно прохладна. Море рассортировало гранит. Видны следы его работы, от многотонных глыб, отколовшихся из массива, до кристаллических зернышек. Между утесом и кромкой пляжа выложена лента из пятнистых яиц страусов, уток, чибисов и жаворонков. Волна прибоя катала меня взад и вперед, гладкая галька массировала спину с почти непереносимой силой.
На море волнение; волны изрядно нас покрутили; их удары стали жестче. Отдыхая на утесе после купания, я почувствовал, что начал весну с гриппа, который до конца еще не прошел.
Затем собирал гальку, плоские овалы: розовый, красный, ржаво-коричневый, цвета старого золота, зеленоватый, синий, фарфорово-белый — каждый вариант опять же с более темными и светлыми вкраплениями. В том числе ветвистые узоры, как у «мохового» агата. Мы развлекались, пробуя расположить их по системе, — игра, во время которой пластично выделяются различия логической и эстетической оценки.
Японский мост высокой дугой соединяет берега реки Порто. Обратный путь вдоль лагуны ведет через эвкалиптовую рощу со скелетоподобными стволами поваленных и высохших деревьев. В болотистом полумраке светятся кромки ирисов[302]. Заросли уставлены машинами и палатками кемпинга. Поступишь правильно, если будешь двигаться по нему насвистывая и напевая, чтобы не оказаться нарушителем спокойствия в сем натюрморте. Старые ивы на берегу идиллически украшены брусочками мыла, зеркалами, зубными щетками и помазками. Меньше понравилось мне, что лагуну, где я обычно ловлю рыбу маленькой сетью, сегодня затянуло масляной пленкой. Ведь средство, которым уничтожали личинки комаров, истребляло и всю другую живность, обитающую в воде.
Молодые эвкалиптовые деревья стройны, старые коренасты, листва их располагается ярусами. Вкрапления огненно-красных листьев напоминают хохолки и флаги. Они устилают дорогу мозаикой серпов, полумесяцев, петушиных хвостов и наконечников копий. Между ними серебристо-серые головки цветов — маковые коробочки с филигранной отделкой. Листья будто пропитаны грунтом, поэтому эта лента едва выделяется на фоне гранита, через который ведет дорога.
Новое строительство и упадок здесь, похоже, уравновешивают друг друга: из земли торчат каркасы гостиниц и пансионов, номера в которых уже, вероятно, сданы. Каштановые рощи, масличные сады и виноградники, напротив, дичают. Не хватает рук для ухода и сбора урожаев; молодежь эмигрирует в индустриальные страны. Каштановая мука, прежняя пища народа, уже почти не употребляется; плоды выискивают полудикие свиньи.
Узкие террасы ниже «Коломбо», где во второй половине дня я собираю растения и так дохожу до самой реки. Тоже заросли, главным образом густой кустарник ежевики, который тянется вдоль каменных стен, перемежаясь плетями дикого аспарагуса. Пневая поросль фиговых деревьев еще плодоносит, и сквозь траву побеги обвивает виноградная лоза.
Я остановился возле старика, который на одном из участков закладывал грядку зеленого лука. Почва, должно быть, хорошая, потому что земля, казалось, струилась у него из руки как жирный, крупнозернистый нюхательный табак.
В яркий солнечный день к Генуэзской башне, у которой, как у большинства этих старинных сторожевых вышек, отсутствует вход. Дозорные поднимались в нее по приставной лестнице, которую потом втягивали за собой через бруствер, формой она напоминает бокал, который сперва сужается и потом снова расширяется, образуя талию. Каменные стены вырастают прямо из открытой скалы. Они образуют единое целое, как если бы холм увенчали короной. Блоки скреплены надежным строительным раствором, о чем свидетельствует низвергнутый вниз тесаный камень с остатками креплений на стыке.
Ни на одном из островов Средиземного моря, даже на Балеарах и Родосе, я не видел такого богатого и пышного цветения macchia. Бесчисленные цветки, белые и желтые нивяники[303], некоторые из которых почти древовидные, ежевика, мак, ромашка, дрок, белый и красный ладанник[304], и на террасах издалека заметные каскады розовой герани[305]. Все они открылись и распустились, обратившись к солнцу. Круглые шапки цветов явно подражают ему. Чем их считать — зеркалами или символами великого светила? Признак радости или служения — их поворачивание по солнцу?
Появление семенных растений, обязанное дружеской поддержке со стороны насекомых — настоящее чудо в истории Земли. Совсем непохожие друг на друга творения вступили в эротическую связь, для этого образовались мириады органов. Это как если бы из первичной материи, бушуя, накатила новая волна самосознания.
Должно быть, то был великий праздник, когда Солнце, животное и растение сочетались таким способом браком. И в такие утра можно все еще ощутить отзвуки этого праздника.
Незадолго до пробуждения отвратительная картина. Когда колосс лежит на земле, его окружают большие животные, ведомые приспешниками: гиены, волки, рыси и лисы. Потом делятся куски. Но одновременно из его внутренностей выползают личинки и черви и так густо покрывают его, что его форма, кажется, перестает быть различимой. Правда, без этого тоже не бывает очищения.
Ежедневные солнечные ванны у ручья, с пеной пробивающегося сквозь грубые глыбы гранита, они освежают, как в долинах Гарца. Камень, и так красно-розовый, еще и подрумянен лишайниками.
У воды самшит, земляничное дерево[306], дикий инжир, высокие, уже отцветшие вересковые, в каменных стыках разрослась таволга[307], притворяющаяся папоротником, ее приятно перебирать пальцами.
Бабочки порхают вдоль ручья, внизу голубянки[308], между кустами золотисто-коричневый родственник перламутрового мотылька[309], а в высоте макушек зимородок.
Иногда попадается одна из переливающихся зеленым и черным ящериц, которых мне приходилось видеть и на Сардинии. Вытянувшись в длину или согнувшись аграфом, она нежится на маленькой скале в лучах солнца — недвижно, только пульсирует шейка: «Anken»[310], как говорит житель Нижней Саксонии.
Сквозь кроны остролистого падуба виден фрагмент Порто с Генуэзской башней, красными утесами и горами, покрытыми пятнами редкой macchia.
Место для мирного пребывания — находили его и другие, собиравшиеся, вероятно, пожить здесь, ибо на одном каменном блоке можно было прочитать: «Défense de camper»[311] и ниже: «Кемпинг запрещен» — мелкая, но видимо, неизбежная царапина на почти совершенной картине. Там, где речь идет о запретах, народы становятся полиглотами.
Во второй половине дня спуск к берегу реки до широкой галечной отмели. Скорпион, который не пожелал забираться ко мне в бутылку, как тридцать лет назад такой же на Касабланке, — на сей раз я уступил как более умный.
Во второй половине дня мы вдоль сельской улицы отправились в Эвизу до высокого моста над рекой Порто. Там ответвляется покрытая растительностью дорога, которая следует изгибам реки и дальше ведет на Оту.
Такие дороги, как и заброшенные сады, типичны для острова; сеть горных троп для вьючных животных и мулов благодаря дорожному строительству при Наполеоне погрузилась в сон Спящей красавицы. Тот, кто любит одинокие пешие прогулки, найдет здесь для себя раздолье.
Речное дно пахло папоротниками и коровами, которые паслись там. Высокий голубой зимовник давно уже отцвел, на кустарниках светились светлые соплодия. Когда я сорвал одно из них, на ладонь мне брызнули черные семена.
На дороге лежал амулет, красный рожок, какие я часто видел в Неаполе. Этот был сработан не из коралла, а из твердого воска или из какого-то искусственного материала. Он послужил хорошим примером в разговоре, который я как раз вел с Ингой и Штирляйн. Речь у нас шла о крещении по необходимости и о том, что «одной водой здесь, конечно, ничего не сделать». То, что сакральное воздействие причастия Гюисманс ставит в зависимость от чистоты муки, из которой испечена облатка, всегда было мне подозрительно — так аргументируют философы, у которых не все в порядке с желудком. Мусульманин может совершить святое омовение даже песком, если в пустыне отсутствует вода. Я, во всяком случае, тоже посчитал рожок из этого непонятного материала удачной приметой.
И в самом деле, после прогулки последствия гриппа исчезли; вернулся оптимизм. Я снова заметил это по автомобильным номерам, когда мы вернулись на шоссе: счастливых чисел прибавилось. Конечно, последовательность можно перевернуть: когда наступает новая жизнерадостность, символы тоже становятся дружелюбнее. Тогда мы толкуем интенсивнее.
Знак вообще можно увидеть лишь во взаимосвязи, он существует для чего-то иного. В Юберлингене в водопроводной воде всегда плавали маленькие кристаллы извести; поэтому я извинился перед Рудольфом Шлихтером[312], который был у меня в гостях и попросил стакан лимонада. Он сказал: «А я смотрел на это как на что-то особенно приятное», а потом добавил: «Если бы я вам не доверял, я счел бы это ядом».
В густом низкорослом лесу стоял покинутый хутор или, скорее, избушка, местопребывание отшельника. Мысль: «Если б уединиться сюда на год и, поручив пастуху из Ота еженедельно снабжать себя провиантом, можно было бы почти как в пустыне сосредоточиться на одной теме». Воспоминания в таком уединении возвращаются с визионерской силой. Пример: «Lettres de mon Moulin»[313] Доде.
Прогулка к маленькой бухте Буссалья. Она еще безлюдна, но какой-то зубной врач из Парижа уже собирается выстроить там бунгало. Мы прошли мимо широко разбросанных стройплощадок.
Обрывистый берег с лежащей под ним галечной отмелью и гранитными утесами. К одному из них мы сплавали, чтобы позагорать; камень был гладким и теплым. Снова в этом гранитном мире меня удивило одновременное сосуществование самых различных градусов консистенции. Здесь скала была твердой и отполированной крупными кусками в колонны или саркофаги, там более или менее рассыпчатая, потом гранулированная. Нередко один и тот же массив переходит в эти состояния, гетерогенность которого, следовательно, основывается не столько на его химизме, сколько на механическом воздействии.
Богатство macchia в этой бухте с зарослями винограда превосходило все, что до сих пор мы видели на острове. Это касалось как поверхностей, так и отдельного куста. Такое великолепие, вероятно, не может продолжаться дольше одного дня. Звездный узор цветов стоит перед глазами, пока не уснешь.
Мы встали пораньше, чтобы отправиться в Корте[314]. Сначала мы изрядно попетляли по извилистой долине Порто. Проезжую часть пересекали стада полудиких свиней; эта порода, кажется, отличалась от сардинской, была не такой остроносой. Водитель сказал, что дикий кабан постоянно заботится о пополнении стада. От него я также узнал, почему на острове следует опасаться лисиц, о чем мне уже доводилось слышать от сардинских пастухов. Лиса, volpe, потому становится кровожадной, что здесь, как и на Сардинии, волки не водятся. Любопытно, как зоологические факты намекают на политические отношения.
Поднимаясь вверх, мы видели как бы в сужающемся коридоре залив Порто с Генуэзской башней в центре и защитной горной грядой, которая увенчивается Капо деи Сеньори. Издалека я поприветствовал бледно-красную кровлю «моего» домика, потонувшего в густой зелени. Потом мы пересекли знакомую каштановую рощу возле Эвизы, к которой примыкает необозримый сосновый лес. Светло-коричневая кора стволов регулярно сбрасывается, почти как у старых сигилляриев; ветви широко разведены наподобие кедра. Зрелище, столь редкое теперь на Средиземном море. Лиственные деревья, стоящие отдельно или группами, вносят некое разнообразие. По мере продвижения вверх буки, березы и лиственницы становятся меньше, с покалеченных ветвей свисают свалявшиеся космы. Теснина, Коль де Вергио, гола — лишь несколько елей. Зимой она непроходима, уже у Эвизы лежит снег по щиколотку. Отсюда, где дует прохладный ветер, мы надеялись увидеть Мон-Сенто, самую высокую гору острова[315], однако день был неблагоприятным, а погода слишком ненастной.
Вниз на Калалучью. Мы сделали привал на асфоделевом[316] лугу. Соединение цветка с подземным царством, где Минос вершит суд над мертвыми, стало бы скорее понятным в сумерках, чем в один из таких часов, как этот, когда ощущаешь только чистую солярную силу. Сотни хвостиков поднимались из влажной от росы травы.
Встреч с древними деревьями становится все меньше. На сей раз я повстречал ольху у ручья, текущего через луг. Я и не знал, что это любящее болотистую почву дерево может вырастать до таких размеров. Ему, сдается, понадобилось сто лет, чтобы вырасти, и еще сто, чтобы зарасти. Как будто корни снова выкарабкались наружу и там саламандрой сплелись в клубок. Все еще зеленый лабиринт.
Вниз в долину Голо через щелеподобное ущелье в граните, в котором взрывами пробили проезжую часть. Был открыт удобный путь, а старая Scala di Santa Regina a Cuccia вышла из употребления. Мы некоторое время следовали по узкой кромке; она вела вдоль сбегающего зигзагами по серому граниту горного потока. Нога касается мягкой подушки золотого дрока[317], фенхеля, ферулы[318], эхиума[319] и розмарина. Мне едва ли приходилось прежде видеть более красивую тропу для странствий. Все, что мог предложить остров, — скалы, бурный горный поток, скудное, но все же богатое цветение, как будто сама горная порода переживала высшее превращение, — все собралось здесь словно в последний раз, потому что внизу в долине уже полным ходом идут масштабные подготовительные работы по возведению плотины. И все же хочется надеяться, что запруженная вода не поднимется выше Scala.
Корте был столицей острова в эпоху Паоли. Темное ядро города с цитаделью обширно окружено новостройками в миланском промышленном стиле. По узкой лестнице мы поднялись к крепости. С валов над старыми кладбищами открывался грандиозный вид на долину Рестоники. Здесь, наверху, настроение тоже строгое и мрачное, но в стыках старых камней селились цветы, а на самих стенах — мелкий люд. Так что я неизменно наталкивался на какие-то уголки, где дорога к вершине сулила обильный улов.
Еще сохранились пулевые отверстия в доме Гаффори, который грозила взорвать его жена, когда защищала его от генуэзцев. Гаффори приказал перед штурмом крепости открыть огонь, хотя они вывесили из люка в стене его захваченного сына. Сын остался в живых и позднее поклялся матери, что отомстит за убитого отца. Все это ощущаешь очень живо при виде такого скального гнезда, которое Грегоровиус[320] по праву назвал «Акрополем Корсики».
На площадях воздвигнуты памятники французским генералам, родившимся на Корсике. Прежде всего, корсиканцы помянули Паоли, который почти осуществил их мечту о свободе; он стоит на постаменте в напудренном парике и кружевном жабо, от которых не отказывался даже в бою.
Когда после многовековой борьбы генуэзцы не могли больше удерживать остров, они решили хотя бы по дешевке сбыть его французам, как позднее испанцы продали Филиппины Соединенным Штатам; это один из трюков фальшивомонетничества в истории, о которых нельзя слушать и читать без горечи. Паоли здесь национальный герой, как Ризаль там и как Андреас Хофер в Тироле. Картина полнится трагической темнотой, большую ее часть занимает закат, и всегда здесь чувствуется измена.
Борьба кланов, вендетты, причитания над окровавленными одеждами убитых, одетые в черное матери, призывающие сыновей к кровной мести, — первичная материя истории еще не обособлена, этос варварской ортогональности.
Князей нет, есть только главари. Право определяет не устав, а инстинкт. Схватки домифические, циклопические как неуклюжие стены, сырые каменные образования. Один из циклопических признаков — наличие одного глаза. Геракл, чьи сыновья тоже заселяли этот остров, не знает кровной мести. И все же heros[321], человек столетия, происходит из этого гранитного мира и его плавильных тиглей.
Повсюду на Корсике напоминания о Наполеоне, так и здесь перед почти убогим домом, в котором одно время жили его родители и где, как свидетельствует табличка, родился его брат Жозеф, король Испании. Тут со всей наглядностью предстает скромное происхождение династии.
Богатый день; уже заснув, я все еще представлял себе, будто бреду дальше, и цветы, как звезды, тянутся мимо висков.
Прежде я еще немного полистал описание острова, составленное Грегоровиусом. Двухтомный труд содержит хороший исторический материал, который автор отчасти собирал прямо здесь на месте. Тут же находятся и идиллические экскурсы, которые кажутся сегодня излишними, и пристрастие к железным характерам с их деяниями, проиллюстрированными на примере корсиканских распрей. Эта склонность составляет характерную особенность романтиков, чьему нраву она, в сущности, соответствует мало. То же у Шамиссо[322], который наряду с индейцами охотно выбирает героями своих баллад именно корсиканцев. Очевидно, здесь в стихотворении компенсируется собственный недостаток.
Корсиканские распри напоминают аналогичные в сагах: развитие событий на острове не имеет продолжения, не достигает исторического масштаба. Бедность острова, его скромная уединенность заставляет мысль вращаться вокруг человека; он изображается, как гранитная скала, подчеркиваясь светом и тенью. Сюда добавляются известные уже из Библии споры, которые обычно вспыхивают среди пастухов. Меня всегда удивляло, что Каин, а не Авель оказывался злодеем.
Что делали генуэзцы в этой стране, владение которой приносило больше убытков, чем прибыли? Остров никогда не был для его хозяев доходным местом; уже Сенека, который был сослан сюда (еще стоит его башня), жаловался на его варварскую необжитость. Римляне управляли им через одного претора, чья резиденция находилась в сардинском городе Кальяри. В качестве дани требовали от аборигенов смолу, воск и мед. Диодор сообщает о древних обычаях вроде кувады[323].
И по сей день господство вылетает в копеечку. Иностранная индустрия, сезонная торговля изменяют, но не улучшают образ жизни, который хотя и становится удобнее, но остается одноколейным — непосредственно зависимым от международного положения. Превращение побережья в большую летнюю веранду имеет для рабочего и свои теневые стороны, которые могут внезапно сменить суету, как прерывают контакт. Старикам, которые питались каштановым хлебом, жилось тяжелее, но безопаснее.
Настоящую прибыль национальным государствам приносят солдаты; десять тысяч корсиканцев пали на стороне французов в Первую мировую войну, многие сложили головы и в революционных войнах. Мысли снова и снова возвращаются к Наполеону, который сравнил свое время с полем сражения сотен тысяч мужчин.
Франция богатая, Италия бедная страна, которая не может вкладываться в той же мере. Поэтому развитие на Сардинии здоровее: разработка полезных ископаемых, рыболовство, земледелие и рядом «урбанизация». «Белого хлеба не всегда покушаешь», — высказался водитель; это хорошие слова.
Впрочем, гетерогенность двух родственных островов поразительна; она простирается в самую глубь предыстории.
Во второй половине дня я двинулся по ответвляющейся от основной трассы дороге и, сделав дугу через Оту, вернулся обратно в Порто. Тропа была всегда хорошо заметна, правда, местами заросла папоротником, доходившим до уровня груди. Но нога снова и снова находила ее. Ядовитых змей, как и на Сардинии, опасаться не приходилось. Это не помешало нам встретить позавчера у лагуны молодого человека, которого мы сначала приняли за помешанного, поскольку он в позе танцора дук-дук[324], размахивая тяжелыми булыжниками в каждой руке, проскакал мимо. Возбуждение было вызвано, видимо, маленьким ужом, ибо, проносясь мимо нас, человек словно бы в предостережение крикнул: «Ядовитая змея, ядовитая змея!» Современная жизнь в палатках как раз напоминает «назад к природе» еще меньше, чем какая-нибудь особая форма урбанизации.
Перед «своим» домиком я сделал привал. Я сидел на пороге на послеполуденном солнце; из чащи выглядывали горящие глаза бородатого козла. Дом был покинут, но сохранился еще в более или менее сносном состоянии.
Чувство, испытанное мною однажды в одиноком саду на высотах Рио, вернулось: нечто вроде инверсии, благодаря которой теряется и растворяется собственное, тогда как солнце набухает и набирает силу. Цветы, травы, даже теплые камни обращаются к великому центру. Во время такого могучего прилива невозможно сохранить собственное местоположение. Если переступить еще одну границу — что случится тогда?
Лесной массив был населен крупным рогатым скотом, свиньями и козами, которые бродили по нему одичавшими ордами. Коров в этой неухоженной части острова летом не доят; свиньи откармливаются упавшими фруктами и роются в земле.
Тропа вела к опорам большого каменного моста, арки которого скрылись в водах Порто. Рядом стояли развалины мельницы и несколько других домов с хорошо сохранившимися стенами, но без крыш. К другому берегу ведет теперь узкий мосток; оттуда то по ступеням, то извивающейся дорожкой поднимаешься вверх к Оте. Оливковые сады заросли бурьяном и густым кустарником; урожай прошлого года весь, похоже, осыпался, поскольку дорога была покрыта черным месивом растоптанных маслин. На верхних террасах близ городка деревья были ухоженнее; они стояли группами, напоминающими такие же в Тоскане. И цветы, отчасти уже высохшие, которые, так же, как и там, окружали старые стволы, были похожими: двулистная любка[325] и прочие орхидеи, голубые чертополохи, большой аронник[326].
Я не заходил в Оту, поскольку уже смеркалось. Направляясь в Порто, я еще улучил минутку, чтобы рассмотреть надгробные памятники, которые выстроены там в ряд как вдоль античных проселочных дорог: маленькие семейные капеллы, а в криптах воссоединяются умершие. Могилы и крепости являются в этих краях единственными сооружениями в собственном смысле слова. Стиль самый разнообразный — мавританский, византийский, греческий, классический, а то и вовсе чисто фантастический. Железные решетки огораживают палисадник, оберегающий земляные могилы, — вероятно, клиентов или более дальних родственников. Клан лежит вместе и для себя; этот вид погребения прекрасен, но возможен он только там, где земля почти ничего не стоит. В одной из могил покоится корсиканский майор, который в 1923 году командиром батальона Иностранного легиона погиб в Марокко.
Загорая на солнышке, я углубился в номер «Figaro Littéraire» от 26 мая, купленный мною в Корте. В нем ретроспективный взгляд на битву под Верденом, с момента которой минуло как раз сто пятьдесят лет. Там же и выписка из «Les hommes de bonne volonté»[327] Жюля Ромена, с которым я недавно обменялся письмами на эту тему. Он пригласил меня к участию в жюри, которое под его председательством обсуждало сообщения боевых товарищей. Некоторые из них были как раз напечатаны здесь. Еще было превосходное исследование Доминика Жанне, который пытается проанализировать великую бойню с военно-исторической точки зрения.
«Людей гнали, как на убой». Ни о каком военном искусстве речи здесь просто не могло быть. Стратегия борьбы на износ становится особенно отвратительной там, где она нацелена на полную потерю крови, на кровопускание. Столкновение носило скорее титанический, нежели исторический характер, тогда как чувствительность действующих лиц по сравнению с предыдущими войнами значительно выросла.
Для французского командования решение было простым; они должны были выстоять. Перед немецким же Генеральным штабом вставал предварительный вопрос, следует ли проводить наступление на востоке, как того хотел Гинденбург, или, согласно предложению Фалькенхайна, против самого сильного противника на западе. Несмотря на то, что он недооценил силу сопротивления французов, опыт Второй мировой войны позволяет предположить, что любое из выбранных направлений привело бы к одинаковому исходу.
Пять тысяч ветеранов встретились в Дуамоне. Праздник получился достойным, прозвучало и обращение де Голля. Никакой ненависти, никакого ликования. Названия блекнут, прежде чем исчезнуть в необособленном; вокруг места становится тихо. Наружу проступают другие черты. Так еще на короткое время одухотворяются, просветляются лица мертвых перед великим возвращением домой.
Во второй половине дня мы поехали в Кальви, на сей раз с месье Пьером, шофером, таким же веселым, но более умным, чем прежний.
Небо было безоблачным, но потускневшим; эта пелена, la brume[328], говорит о том, что в открытом море штормит. «La mer est mauvaise»[329], как выразился по этому поводу месье Пьер.
Одна бухта в глубине переходит в другую, а повороты дороги на высоте еще многочисленнее. Приходится безостановочно крутить руль; очевидно, у корсиканских водителей развиваются специальные мускулы. Иностранцу рекомендуется осторожность; об этом свидетельствовал разбитый белый «Фиат», лежавший чуть ниже на склоне. Как мы узнали, несколько дней назад три португальца после роскошного завтрака не вписались здесь в поворот. Машину расплющило о гранит; каким-то чудом пассажиры отделались легким испугом.
«Il у a bon Dieu pour les ivrognes»[330] и «Если бы внутри сидел отец трех детей, от него ничего б не осталось», — таков был комментарий месье Пьера.
Большинство бухт скалисты и почти недоступны; изредка, как близ Буссальи, еще вытягивается песчаный пляж; там в большинстве случаев видна гостиница с бунгало, либо уже готовая, либо еще строящаяся. Нахлынувшие туристы осваивают приблизительно те же береговые полосы, как раньше генуэзцы, и, надо заметить, значительно успешнее. Что не удалось силой оружия, то играючи достигается конформизмом.
Ладанники[331] уже почти отцвели. Несмотря на это, благоухание macchia ничуть не ослабло; оно струилось не столько от цветов, сколько от зеленых и древесных органов, и было скорее строгим, чем ароматным, больше соответствуя мужскому, нежели женскому началу. Как во время прогулки по пляжу на губах чувствуется соль, так здесь, когда несколько часов едешь по macchia, легкая горчинка. Запахи будят воспоминания, если они, как в случае Наполеона, возвращают к образу родины.
Несмотря на серпантин, мы оживленно беседовали, преимущественно о ландшафте, по которому ехали, еще немного коснулись политики. Генуэзцы не смогли удержать остров; можно сказать, что они на нем разорились. Грегоровиус называет Наполеона мстителем Корсики. Французам тоже приходилось и приходится нынче доплачивать. Однако, как и везде, экономических соображений недостаточно. Месье Пьер назвал число павших в Первую мировую войну корсиканцев, и я не стану его скрывать: семьдесят две тысячи человек.
— И вот, представьте себе, — на каждого погибшего юношу приходится молодая девушка, оставшаяся незамужней.
К Франции привязывает не только фигура Наполеона, но и эта кровь.
— Nous sommes Français obligatoirement[332]. А чего вы хотите? Вот до Иисуса Христа все мы были евреями. На это трудно что-либо возразить. Месье Пьер старый колониалист, он двадцать или более лет прослужил в Европе, Африке и Азии, был adjudant-chef[333], что соответствует нашему Spieß[334]. Ему известны преимущества, связанные с положением высшего среди низших.
— Знаете ли, я мог бы и офицером стать — но это мало меня прельщало. Я оставался на своем месте, тогда как офицеры менялись. Они даже зависели от меня; я лучше их знал службу и людей.
— Все-таки это должность, на которой приходится много работать.
— Совсем нет. Я получаю приказ по части. Зачитываю его, приказываю унтер-офицерам приступать и распределяю задания. А контролирую я когда и где мне это удобно. В конце концов, полезно даже пройтись иногда.
Перед нами, несомненно, ум, который постиг главную максиму руководства. У пруссов такой тип встречается реже. Обелиск, вокруг которого происходит движение. Маршал Фош[335] свел это к самой лаконичной формуле: «Ne rien faire. Tout faire faire. Ne rien laisser faire»[336].
Хороший солдат месье Пьер. Его сменили за четырнадцать дней до катастрофы у Дьенбьенфу[337].
— Тут вам повезло.
— Расхлебывать эту кашу пришлось кому-то другому.
Крутя руль и предаваясь воспоминаниям о временах своей службы, он не забывал и об обязанностях чичероне. Перед каждым поворотом он подавал громкий сигнал. Все снова и снова из macchia выступал голый гранит, серый и на старых поверхностях покрытый пятнами лишайников, от темно-красного до розового в местах свежих разломов. Там, где дорога ведет через камень, иногда возникают гигантские стражники — высокие блоки и колонны. К этой горной цепи относятся также знаменитые Альгайольские[338] каменоломни, где добывается голубовато-серый мерцающий гранит. Там был высечен исполинский блок, на котором высится Вандомская колонна. Великий корсиканец, таким образом, стоит там на своей земле. Спрашивается, почему при этом богатстве горных пород красный гранит для его саркофага в Доме инвалидов был доставлен из Финляндии, а не с Корсики? На острове нашлось бы довольно порфира и гранита для любого памятника, любого сооружения. Тем более удивило меня, когда по левую руку возник силуэт замка, который, по словам месье Пьера, был воздвигнут Поццо ди Борго[339] из строительного мусора Тюильри, который он приказал перевозить на грузовых судах. По правую руку — опустевшая каменная коробка, в которой во время Второй Империи обитал один сосланный сюда потомок Наполеона, по-видимому, предшественник наших плейбоев. Недалеко от него на фоне одичалого края выделялась зелень обширных, превосходно ухоженных виноградников. Они свидетельствуют об усердии и опыте pieds noirs[340], изгнанных из Алжира колонов, обретших здесь постоянное место жительства.
После того как мы пересекли широкое, почти высохшее ложе фанго, горы отступили на задний план. Холмы и светлые утесы напоминают предгорье Кальяри.
Кальви, одна из твердынь Средиземного моря, возникла вдалеке точно так, как это изображается на старых гравюрах: на могучей каменной глыбе покоится цитадель; круглые башни защищают ведущие через каменную стену входы. Она возвышается куполом и фонарем собора. Улочки узкие, угловатые, жаркие; между булыжниками растет трава. Со стен подушками свисает бешеный огурец[341], плоды которого уже пожелтели.
Кальви считался неприступным, пока англичане при Нельсоне не захватили его в 1794 году. Его контур еще и сегодня создает впечатление обнаженной, выкристаллизовавшейся из горной породы мощи. Название совершенно очевидно восходит непосредственно к латинскому calvus, «лысый».
Место часто обстреливалось; здесь издревле сходились воюющие державы. Когда в середине прошлого столетия его посетил Грегоровиус, он обнаружил лишь «скопище черных и изрешеченных домов». То были еще следы осады англичанами, во время которой оказался пробитым даже купол собора.
Кажется, что город постоянно сохраняет некоторое количество выгоревших домов, поскольку и теперь улицы прерывались темными пробелами — на сей раз напоминанием не об английских корабельных орудиях, а о бомбардировках времен Второй мировой войны. Именно здесь де Голль снова ступил на французскую землю; об этом напоминает памятник. Он стоит на площади Христофора Колумба — Кальви принадлежит к десяти городам, считающих первооткрывателя своим сыном. Но даже если бы он и родился здесь, Генуя осталась бы его настоящей матерью, ибо Кальви, как чисто генуэзская колония, во всех распрях выступал на ее стороне. Это подразумевает semper fidelis[342] над воротами крепости. В качестве главного опорного пункта генуэзцев цитадель Кальви была противоположным полюсом цитадели в Корте, акрополя Корсики, в котором обосновался Паоли.
Позиция выбрана удачно; «Лысая гора» обеспечивает безопасность и предоставляет широкую панораму суши и моря. Оттуда можно было хорошо разглядеть на горизонте подплывающий мавританский, турецкий или английский флот. С высоты горы открывается вид до самой Каленцаны, тоже одного из местечек, где генуэзцы натолкнулись на ожесточенное сопротивление; корсиканские лесные ходоки измотали там несколько батальонов немецких вспомогательных войск.
В таком месте возникает вопрос: как вообще можно было сохранять господство? Для таких городов как Генуя, Пиза, Венеция наверняка только при помощи, с одной стороны, наемников, а с другой — местных приверженцев. Народ окруженной морем и гористой родины был бы непобедим без внутренних распрей. На них наталкиваешься опять и опять, какую бы главу корсиканской истории мы ни открыли. Эта вражда кланов отражается даже на всемирной истории. Показательным примером может служить то упорное преследование, которому подверг Наполеона Поццо ди Борго. Как кровный мститель на родном острове, так и здесь один корсиканец шел по следу другого по всей Европе.
Вот, пожалуй, неотъемлемая часть трагического порядка мира: вместе с героем рождается его противник. Повсюду, где первоначально из почвы вырастает героический элемент, как тень от света возникает тут же измена. «Где ваш Иуда?» — можно спросить любую из появляющихся великих фигур. На этих островах это видишь особенно явно, как на сцене, где нет возможности ускользнуть, нет никакого выхода. Здесь неумолимее и месть предателю. «Маттео Фальконе, корсиканец» убивает из пистолета собственного сына, мальчика Фортунато, потому что он за золотые часы выдал преследователям убежище одного раненого. Шамиссо описывает историю в балладе, чтение которой претило мне еще в школьные годы. Мериме разрабатывает тот же материал в новелле. Граббе, который сам имел склонность к резким сюжетам, говорит о шекспироманах: «То, что они ценят в Шекспире, это его пороки». Иногда чувствуешь искушение вообще увидеть отношение романтизма к истории именно в таком свете. Во всяком случае, в документах нет недостатка, от Гобино до Фрейлиграта; какие-то следы можно найти еще у Буркхарда.
С изобретением пороха сокращается ценность таких стратегических мест с хорошим обзором. Поэтому они становятся, с одной стороны, абстрактнее, с другой — более титанически-заземленными и в этом отношении уподобляются грибам, когда их солидное тело поднимается на мицелии переплетенных ходов и редюитов. Сооружения с валами и башнями приобретают музейный характер. От их подземного мира, хорошо изученного мною в Лаоне[343], мы ничего здесь не сможем увидеть — кроме амбразур и железных ворот с запрещающими знаками, потому что форт, как, например, в Корте, еще занят.
В то время как форма и объем цитадели остались неизменными, нижний город значительно расширился. Этому увеличению, как увеличению большинства прибрежных населенных пунктов, способствовали в основном летние гости. Особой популярностью Кальви пользуется у англичан. Мы видели, как они проходили мимо на послеполуденную прогулку по пляжу, пока мы за столиком перед кафе с аппетитом поедали кассату[344].
— Они все никак не найдут глаз, который потерял здесь Нельсон, — так выразился месье Пьер. Я, впрочем, заметил у него одну черту, которую мне приходилось наблюдать и на других островах: он переходил на шепот, если в пределах слышимости оказывались иностранцы. На Сицилии, где это ставшее второй натурой недоверие, вероятно, развито наиболее ярко, можно увидеть крестьян, объясняющихся между собой исключительно мимикой и жестами пальцев.
С флагами и плакатами прошла толпа демонстрантов; они уже издалека возвестили о себе хоровым скандированием и трещотками. Это были корсиканцы, которые вовсе не собирались бастовать, а наоборот, призывали к протесту против забастовки, а именно забастовки летного персонала «Эр Франс», поскольку она грозила прервать воздушное сообщение с островом и вместе с ним подпитывающий приток туристов. Мы прочитали на плакатах и услышали от кричащих хором: «A bas le monopole français!»[345] Подразумевалась транспортная монополия. Если месье Пьер не рассказывал нам сказки, то эти трудности обычно повторяются ежегодно с началом сезона — и руку к этому прилагали владельцы отелей на Лазурном берегу.
Здесь протестовали простые люди, которые чувствовали исходящую для них угрозу, они понимали, что лов рыбы для них задержится из-за чужого противодействия. Картина снова показала, что забастовка изменяет свое значение в той мере, в какой рабочий характер прорывает и нивелирует старые порядки.
Как всегда в таких случаях, в шествии участвовали типы, никакого отношения к этому делу не имеющие, но находившие себе развлечение в самой толкотне. Среди них молодые девушки с букетами цветов и курортники, которые либо подоспели с пляжа, либо не меняли свой легкий костюм в течение всего дня. Вид их в каком-нибудь прокуроре 1910 года вызвал бы ярость преследования. Они проходили мимо в похожих на рубашку или пижаму одеяниях, некоторые даже в бикини, другие в шортах, едва заслуживающих этого названия, поскольку укорачивать на ногах было больше нечего. Прежде считалось кошмаром вдруг оказаться чьим-то злым колдовством почти раздетым в людской толпе. Но сегодня это больше никого не смущает. Было бы прекрасно, если бы здесь в качестве образцов физического совершенства шествовали обнаженные боги.
Удивительна противоположность между неряшливым облачением и совершенством оптического снаряжения. За искусные автоматы, которые почти каждый из этих легко одетых людей таскал у себя на груди или у бедра, он выложил, вероятно, в сто раз больше, чем за свой текстиль. Аморфный коллектив развивает органы необычной прецизионности и драгоценности. К тому же существует опасение, что однажды все закончится кристаллизацией.
Поскольку и обратный путь месье Пьер проделал в лихом темпе, мы подоспели в «Коломбо» прямо к ужину.
Нам пришлось спешно попрощаться; домой нас позвало известие о смерти. Таким образом, нам не удалось посетить северную часть острова, виноградный край, а также местность вокруг Порто Веккьо, как мы планировали. Но когда-нибудь мы с удовольствием вернемся сюда еще раз.
Ввиду забастовки выбраться отсюда оказалось непросто. Мы основательно застряли на острове, оказались embouteillés[346] и должны были просочиться через бутылочное горлышко. Зажатые в клещи, мы смогли увидеть обратную сторону островного мира, которую приезжий обычно не замечает, — тесные узы, связывающие всех местных жителей. Стоит только одному чего-то добиться, как сразу находится дело для каждого, а в любом затруднительном положении выручает друг, деверь, доверенное лицо.
Так получилось с нами. Наш хозяин, синьор Милелли, сел к телефону; у него был compére[347] в аэропорту. Тот, не поднимая тарифа, выписал нам свидетельства. Дядя синьора Милелли рано утром повез нас в Аяччо. Быстрее покинуть остров мы просто не могли; а вот в противном случае пришлось бы потерять несколько дней.
Но не следовало забывать и о скрытой причине такого удачного исхода: нашего присутствия требовали мертвые. Об этом можно только догадываться; особенно сильно я ощутил это тогда на Кавказе, когда пришло известие о тяжелой болезни отца. Я приготовился к бесконечному путешествию по железной дороге и уже сидел в поезде, как его неожиданно отменили, поскольку сообщение с Ростовом оказалось прерванным. За ужином мне передали от Кляйста[348] и, как будто между прочим, «мой» авиабилет. Отец умер, когда я ехал в Армавир. Мне привиделось его преображенное лицо[349]. Ровно за год до того оно мне приснилось в Париже. Проснувшись среди ночи, я записал себе день и час.
В таких случаях нас должна удивлять не точность даты. Скорее следует видеть в ней подтверждение того, что календарный год обладает реальностью, превосходящей астрономические расчеты.
Мертвые всегда тут. В сознании наших всемогущих средств мы слишком легко забываем их присутствие и вместе с тем наше служение. Их сообщения настигают нас быстрее и надежнее, чем через эфир. Им не требуется текст, поскольку они касаются нас на уровне бессловесного. Их послание не является для нас неожиданностью.
Кокто как-то рассказывал мне, что англичане в Индии, чтобы передать известие быстрее, чем по телеграфной линии, пользовались туземными средствами коммуникации. Как раз это я бы назвал профанацией. Все, что напоминает стояние и толкотню у коммутаторов и направлено на выигрыш во времени и в скорости, вредно. Используя, как спиритисты, исключительно механические методы, ты игнорируешь царство мертвых. На дурацкие вопросы приходят соответствующие ответы.
Знание, как семпервивум[350] над безднами, растет на краю ночи и снов. Границы благоприятнее для его получения и передачи. То же касается и сна жизни. Могучий призыв умирающих, который слышат в первую очередь матери, часто находит подтверждения.
Мы снова ехали по крутым серпантинам вдоль скал, ущелий и зубцов Каланша. Краснота их оттенялась и усиливалась синим фоном моря и неба. Вздымающийся вертикально гранит отовсюду влечет альпинистов. Он очень гладкий; особую опасность представляет спуск. При восхождении не следует взбираться слишком быстро.
Среди заливов в глубине Сагонский залив напоминает о городе, который дал ему имя. Он пришел в упадок, и гавань его обмелела, однако пестрые палатки, точно первые ласточки, возвещают новую весну.
Корсика может похвастаться не только императором, но и папой, который был родом из городка Сагоне. Звали его Формоз[351], и в 891 году он взошел на апостольский престол. Он короновал императора Арнульфа Каринтийского. Правда, он входит в число пап, чье правление вошло в историю как правление «порнократов»[352].
В деятельности Формоза и в распрях того времени многое остается темным; кажется, видение Ницше «Чезаре Борджиа в роли папы» уже тогда было близко к исполнению. Широко расцвело, должно быть, изготовление отрав; это значит, что и Арнульф тоже пал их жертвой. Вероятно, ему дали напиток, который начал его отуплять, а потом постепенно разъедал его внутренности, так что три года спустя он сошел в могилу в Германии. Причиной отравления послужила кровавая расправа, учиненная Арнульфом среди противников Формоза из римской аристократии; от оставшихся в живых он требовал присяги на верность.
О Формозе сообщается и хорошее: например, то, что в восемьдесят лет он умер девственником. Фродоард славит его как «castus, parcus sibi, largus egenis».
Правда, не было почти ни одного тирана, у которого не нашлось бы своего воспевателя. Под egeni, нуждающимися, предположительно подразумеваются бедные родственники и вообще клиенты в самом широком охвате. Иначе Формоз не был бы корсиканцем. Должности и приходы благодаря проскрипциям Арнульфа освобождались в большом количестве.
Связанный с жестокостью непотизм делает понятной ту ненависть, с которой Формоза преследовали даже в гробу. Ибо после всего лишь пятнадцатидневной интермедии его преемника Бонифация VI папой был избран свирепый Стефан VII. Среди его изобретений числится «Трупный синод», который осудил Формоза посмертно. Его труп был извлечен из могилы и, облаченный в мантию, посажен на папский престол. Для защиты мертвецу предоставили адвоката, и по завершении мрачного судилища Стефан огласил приговор. Труп был лишен регалий и брошен в Тибр после того, как ему отрубили три пальца и голову. В комнате ужасов истории этому гнусному поступку отводится один из самых темных углов, вместе, например, со скотским убийством Андроника в Византии.
Мы прибыли в Аяччо в хороший час. На узких улочках, где пахло пылью, розами и рыбой, было уже по-настоящему тепло. Совсем немного высотных зданий и стройплощадок, зато тут и там пришедшие в упадок каменные стены, составляющие незаменимый атрибут средиземноморского удовольствия. Площадь с пальмами и запущенными дворцами, мерцающими в сочно-золотистой желтизне.
Первый проход, само собой разумеется, вел к родному дому великого человека, с напоминаниями о котором и без того сталкиваешься почти на каждом шагу. Магазины заполнены сувенирами, посвященными не только ему, но и его родственникам. Особенно популярна фарфоровая фигурка, которая представляет его в удобном кресле: он сидит, положив руки на подлокотники. Его имя мелькает не только в витринах книготорговцев, но и в тавернах; самые ходовые сорта вина — «Мадам Петиция» и «Король Рима».
Накануне я осведомился у Грегоровиуса о посещении им Casa Bonaparte[353]. Инвалид, водивший его тогда по дому, сказал, что там немногое изменилось. Я смог убедиться в правдивости его слов более чем через сто лет после описания Грегоровиуса.
Тут были еще оба стенных шкафчика и мраморный камин, а также красная шестиугольная керамическая плитка, которой выложен пол, — как писал Григоровиус, «по корсиканскому обычаю». Однако этот узор встречается всюду — он, как пчелиные соты, заложен в природе.
Грегоровиус обнаружил, что «из комнат исчезла вся мебель», — это, вроде бы, соответствовало сообщениям, согласно которым дом во время революции был разграблен и сожжен врагами семьи. Сейчас он был заставлен множеством кресел, столов и диванов, мебелью в стиле Директории и ампира. Следовательно, в молодости Наполеона такая обстановка еще существовать не могла.
Нас встретил не инвалид, а дородная корсиканка, сидевшая в вестибюле за кассой и потом позволившая нам самим пройтись по этажам. «Это был хоть и не дворец, но все же жилище семьи уважаемой». Так писал Грегоровиус. Такие резиденции адвокатов и нотариусов в романских городах встречаешь нередко, зачастую даже на похожих боковых улицах. Разветвленная до самых маленьких деревень клиентура входит и выходит. Спокойные занятия; иные десятилетиями, поколениями кормят своего хозяина.
Помещения тихи, достойны, прямоугольны. Едва ли необходим зал для больших приемов и обществ. Входящий сюда желает рассмотреть что-то яснее и добиться чего-то большего, чем в будни. Нельзя исключать, что хозяин дома с годами достигает точного понимания не только личных и коммерческих, но и политических переплетений. В большинстве случаев он среди них вырастает. Если он становится адвокатом не только частных, но и общих прошений, то это меняет не столько характер, сколько радиус действия его деятельности. Форум становится больше, партия значительнее.
В античную эпоху такое развитие можно проследить почти в любой большой биографии, поскольку к воспитанию относилось риторическое и юридическое образование. Идеальная личность может занимать любой общественный пост; она владеет также юридическим языком и судебной практикой. Даже еще сегодня в подобных типах несомненны две формирующие силы: римская раса и римское право. Сюда добавляются модификации провинций: Клемансо выступает как галл, отец Бонапарта как корсиканец. Отсюда, «согласно закону, по которому ты начал», падают свет и тень на поприще сына — также в вопросах права. Здесь Кодекс Наполеона и справедливое суждение о многих вещах, там — more corsica[354] — вопиющие правонарушения в пользу семьи.
Слабый желудок тоже часть отцовского наследства; Карло Бонапарте умер от рака желудка в Монпелье, не дожив и до сорока лет. Наполеон на Святой Елене распорядился, чтобы после его смерти произвели вскрытие; заключение специалистов могло пригодиться королю Рима.
Сначала отец принимал участие в борьбе за независимость острова под предводительством Паоли. Он объявил себя сторонником Франции только тогда, когда понял, что всякое дальнейшее сопротивление безнадежно. Вероятно, сын приобрел бы в его лице хорошего и сдерживающего советчика.
Здесь в доме отца и мать чувствуешь ближе, чем сына. Современники считали, что Летиция воплощает в себе тип римской матроны лучших времен республики. Мне пришлось здесь задуматься и о слове matrix[355], а именно — о его переносном значении: «корень, из которого вырастают ветви». Кто б еще помнил ее имя, не будь сына? Но даже если не принимать его во внимание, — какое богатство от нее исходило. «Pourvu que cela dure»[356] — вот ее слова, ставшие знаменитыми. Судьбоносное изречение, справедливое в отношении любой величины. Она знала какой-то другой вид длительности, чем та, которую дают короны.
На таких женщин и матерей можно положиться, когда обрушивается дом, — более того, именно тогда. Нужда не стирает ее черт; она делает их еще больше достойными уважения. Она пережила крайнюю бедность после бегства из Аяччо в Марсель, много печалей на Эльбе, позднее в Риме. Но был там и вечерний блеск. Вероятно, после смерти сыновей у таких матерей бывает чувство, что им приснилась молния Юпитера или искрящийся метеор.
Как у каждого народа есть собственный герой, так он имеет и собственный образ матери. В образе matrona возвращается Юнона; ее находишь в самой маленькой хижине, у самого скромного очага. Перед ней вынуждена остановиться и самая язвительная критика, даже критика Барраса[357].
Во время Второй мировой войны я думал, будто звезда Наполеона поблекла; я обманулся. Бенуа-Мешен[358] сказал мне в Париже во время русской зимы[359]: «Гитлер воюет там не только с русскими; он воюет и с Наполеоном». Этим он хотел сказать, что зловещее предзнаменование 1812 года продолжает оказывать воздействие.
Наполеон остается «мужчиной столетия», как Гёте остается его поэтом. Он живет еще в пределах исторического мира, масштабов которого достаточно, чтобы судить о нем. Это показывает, что он слеплен из другого материала, нежели новые властелины. Они — титаны, которые не найдут ни своего Плутарха, ни Тацита; исторические оценки их не касаются. Отсюда выходит, что воспитанное на классике чувствование и мышление с ними не «справится».
В таком доме вспоминаешь и собственного отца; я с удовольствием имел бы своего сейчас рядом. Редко у нас протекала застольная беседа, в которой речь не заходила бы о Наполеоне и Александре.
Снаружи стало еще теплее; запечатлев в памяти фасад, мы прогулялись по кварталу. Мы прошли мимо пассажа, через который в мае 1793 года сумел спастись Наполеон, после того как профранцузское восстание провалилось и земляки объявили его предателем родины. Я и не знал, что волнения происходили в пределах видимости отчего дома. Ситуация наглядно демонстрирует скромное, почти провинциальное начало карьеры. Всей семье пришлось бежать, и через Кальви она благополучно добралась до континента.
Побродив немного по берегу моря или, скорее, вдоль причала, мы свернули на Пальмовую площадь. Она заслуживает своего названия; ее украшали группы высоких, гладких и красиво ухоженных пальм, которые в этом климате чувствуют себя очень уютно. Аяччо издавна известен как курорт. Сюда обычно посылают молодых людей, имеющих слабые легкие. При этом мне пришло в голову, что в таком случае адвоката Хау и его будущую жену свела здесь судьба — к его процессу я обращался часто и всегда с тем же волнением. Не про каждое преступление скажешь, что оно достойно сборника интересных случаев в криминалистике. Оно во многих отношениях дает материал к размышлению.
Под пальмами все зовет к угощению; один ресторанчик за другим, бесконечной чередой тянутся накрытые столы. Мы видели и слышали иностранных туристов, которые с аппетитом уписывали там всякую всячину, — почти сплошь земляки. В каждом меню, подчеркнутые красным, повторялись два блюда, которые следовало непременно отведать, прежде чем покинуть остров: паштет из рябинника и кушанье, состоящее из половины омара и половины лангуста. Тут не нужно долго упрашивать.
Корсиканский кельнер, обслуживавший нас, не только знал, что мы прибыли из Порто, но и был знаком с нашим хозяином, с которым дружил или находился в родстве.
За соседним столом сидели пятеро молодых парней, заказавших себе омара. Им подали такой экспонат, одного которого им всем хватило бы за глаза. Он был величиной с кролика, его могучие клешни сами по себе составляли отдельное блюдо. Это был самый внушительный экземпляр, какой мне когда-либо случалось видеть. Когда я осведомился у нашего Ганимеда о цене, он, осторожно оглядевшись, извлек из кармана карандаш и написал на скатерти: 78 франков. Это напомнило мне придворного, о котором я однажды прочитал, кажется, у Сен-Симона, что он никогда не хотел связывать себя словом, даже когда кто-то спрашивал у него время. В таком случае он доставал из кармана часы и молча показывал их.
К вечеру после короткого перелета мы высадились в Ницце и вдоль моря поехали к центру города. По левую руку запыленные пальмы перед выцветшими фасадами вилл и гостиниц. Время здесь за восемьдесят лет, казалось, почти не сдвинулось; то, что большинство жалюзи было опущено, только усиливало впечатление магической дремоты.
Проезжая мимо, вспоминал о Ницше, Фридрихе III, Марии Башкирцевой[360]. Слабые легкие и скука обычно приводили сюда, в этот большой зимний сад Европы, как скромных мещан, так и весьма богатых людей. Предполагаю, что Ницше мог обойтись ста пятьюдесятью франками в месяц, тогда как шестнадцатилетней Башкирцевой для весеннего пребывания здесь едва ли хватало тридцати тысяч. Франсуа Копе, навещавший ее в Париже, испытывал нечто сродни восхищению волшебной орхидеей, смешанному с недобрыми предчувствиями. «C’est trop!»[361] У нее тоже были проблемы с легкими.
Все еще находятся люди, которые проводят свой отпуск в Ницце, хотя жизнь здесь стала лихорадочной и дачные привычки изменились. В ту пору города на Лазурном берегу посещали либо со светскими намерениями, либо в медицинских целях. Они были климатическими курортами, и основным средством отдыха здесь считались дальние прогулки. Они-де приводят к хорошему самочувствию, и даже к эйфории; можно перечитать об этом в «Утренней заре».
Однажды Мария Башкирцева записывает, что у всех мужчин, попавшихся ей навстречу на променаде, шляпа была сдвинута на затылок; следовательно, было очень жарко. О шортах тогда еще и речи не могло быть. Впрочем, гребцы Мопассана уже появлялись на Сене в красно-полосатых свитерах.
Хотя сезон еще не начался, нам пришлось долго блуждать, пока мы нашли квартиру. Она располагалась на площади Массена и, как «hôtel borgne»[362], была вполне достойна одноглазого и несколько авантюрного герцога де Риволи[363]. Кроме того, она соответствовала моему старому пристрастию к запущенным притонам южных стран с их рутиной. Вход узкой шахтой ведет мимо служебного помещения, лампы без абажуров висят на плетеных проводах, выцветшие половики изношены, лестницы и коридоры обшарпаны и запутаны, как лазы в лисьих норах. Такой «Hôtel Moderne» приобретает для homo ludens комфортабельность только в том случае, если уже шестьдесят лет носит это название и по возможности ни разу за это время не ремонтировался. Уже при входе чувствуешь, как меняется время; стены густо пропитаны материалом судьбы. Мелкие агенты, целый день топавшие вверх и вниз по лестницам в поисках прибыли, влюбленные пары, зарегистрировавшиеся под чужими именами, беглый растратчик, самоубийца — ночами все они укрывались здесь.
В чем заключается удовольствие в этом запыленном, потрепанном мире? Большей частью, пожалуй, в том, что время здесь кажется менее могущественным, менее эффективным. Дешевая архитектура почти не изменилась, когда через двадцать лет ты снова оказываешься рядом; и даже если поселяющиеся здесь постояльцы сменяются каждый день, заботы их и маленькие радости остаются очень схожими. А главное, климат почти всегда комфортный. На жару мы реагируем вялостью; холод понуждает нас к деятельности.
Такого мнения придерживаются и патлатые субъекты, приезжающие на юг, чтобы тут побездельничать; мы видели, как некоторые из них, добравшись сюда автостопом, подобно нам ищут жилье. Они, вероятно, сами о том не догадываясь, составляют авангард сопротивления техническому миру и его ценностям, они ни революционеры, ни контрреволюционеры, они действуют ничегонеделанием. Считая их переселенцами, в них видят мало проку и даже побаиваются; среди прочих баек портье рассказал нам, что двое снимают номер, куда потом тайком пробираются четверо или пятеро других. Там они пьют и курят крепкие вещи и предаются свальному греху в lit conjugale[364]. Когда отсутствие средств сопряжено с последовательным бездельем, вскоре возникают мотивы для плутовского романа. На юге это дается легче.
За этой, как и вообще за каждой временной проблемой, скрывается проблема времени. Жизнь — это преодоление времени в прямом смысле. Мы в значительной мере можем игнорировать пространство, ведя вегетативный образ жизни. Нет непосредственного понуждения к движению, тогда как мимо времени нам не пройти. Но на юге оно бывает сноснее. Хотя Леон Блуа называет его собакой, которая кусает только бедных, все же в солнечных краях ты со своей бедностью уживаешься лучше.
Я предпочитаю вспомнить здесь Ривароля[365], называвшего время неподвижной урной, через которую струятся воды: «Оно — береговая кромка духа, мимо которой скользит все и о которой мы думаем, что это она движется». Хорошо — но вернемся к маленьким гостиницам: видно, как эта струящаяся жизнь обтачивает стены и мебель, оставляя в материале свои следы, как одна из древних ящериц отпечатки лап в горной породе. Хорошее самочувствие здесь основывается не столько на том, что нам дарится, сколько на том, что отнимается и от чего мы чувствуем себя освобожденными: от принуждения неусыпного, стремительного времени.
«Даже если там изо дня в день от тебя настоятельно требуют денег, и наверху в номере ты размышляешь о том, как проскользнуть мимо швейцара, то это все равно лучше, чем в северных краях». Это я услышал от одного homme de la Mediterranée[366], когда на Курфюрстендам фонари отражались в мокром асфальте. Это было незадолго до 1933 года; мы провели время в компании, члены которой ненадолго встречаются перед бурей, когда нужно еще раз перетасовать карты. Собеседником был Йозеф Рот; его роман «Марш Радецкого», несколько дней назад вышедший из печати, лежал в витринах. Мы обнаружили нашу общую склонность к этим местам, под дождем дожидаясь автобуса. Он основательно знал их, но слыл человеком без родины, бесприютным, который горевал о другом великом прибежище, о старой Австрии. Там тоже время еще бежало неспешнее. Немаловажен оттенок: дешевый кров, скудные средства, сторож у ворот — все это обрамляет берега, между которыми скользит наш кораблик.
Утром мы, на сей раз через Женеву, вылетели обратно в Мюнхен. В вытянутой линии взлетной и посадочной полос топография вычерчивается отчетливей: здесь — сухие холмы и скальные группы Приморских Альп, там — сочные плодородные земли вокруг Боденского озера. Обзор в ясную и теплую погоду был хорошим. На Юберлингском озере я узнавал давно знакомые дома: дом на винограднике и дом у корабельной пристани, дом Штирляйн над Гольдбахским утесом и стеклянный домик мерзебургского городского священника. Затем последовали Хайлигенберг, Салемская школа и вскоре — благодарность авиапассажирам от стюардессы с объявлением о посадке.
По-прежнему во время этих быстрых переездов на большие расстояния остаток старой гордости:
«И что еще отцам казалось сказкой:
Нам удалось…»
Но с этим связывается ощущение несбывшегося, как будто время не только многое дало нам, но и кое-чего лишило. Уже вырисовываются, пока мы привыкаем к новому миру, дальнейшие перспективы. Все это холоднее и бледнее, чем мир снов, из богатства которого оно реализовалось. Нет возврата на пройденные этапы. Но ощущение такое, будто все ускоряющийся полет стирал ауру.
Мне пришла в голову одна строфа, более ста лет назад написанная почти уже слепым Юстинусом Кернером[367] на альбомной странице. Она тем более становилась уместной, когда целью поездки были похороны:
Fahr zu, о Mensch! treibs auf die Spitze,
Vom Dampfschiff bis zum Schiff der Luft;
Flieg mit dem Aar; flieg mit dem Blitze:
Kommst weiter nicht als bis zur Gruft.[368]
Мис ван дер Роэ[369], архитектор, восьмидесяти лет. Создатель Сигрэм-хауза[370]; я видел его в 1958 году, сразу после завершения строительства, в Нью-Йорке.
«Форма — не цель нашей работы, а ее результат».
Хорошо, но работа, даже работа художника, она, как рука, является лишь промежуточным звеном и достижению формы. Внутренняя гармония посредством ее становится зримой, как гармония внешняя. Ангелус Силезиус[371]:
Nicht du bist in dem Ort / der Ort / der ist in dir
Wirfst du ihn aus / so steht die Ewigkeit schon hier.[372]
В ландшафте мастерских задумывается не столько форма, сколько функция. Не блеск «вечности уже въяве», а сама работа предстает в ее внушительной, даже вселяющей страх мощи. Как все статичные величины, постройка тоже заменяется динамичным временным состоянием. Долговечность небоскреба оценивается в пятьдесят лет. Вероятно, великие разрушения уже отбрасывают свою тень в будущее.
Великая сила заключена в растениях. По ней можно судить о формировании плодов. Земляника ежедневно приносит богатую дань. Высаживается летний цветник. Бузина образует белые тарелочки; пора печь бузинные пирожки. Цветут розы, жасмин и лилии, а еще голубой со стальным отливом ирис, подарок Эрнста Бёрингера. Как будто такой цветок может распуститься и в нашей душе. Крупный мак, едва ли не слишком яркий для живописного полотна. Черные тычинки колышутся, когда их облетает пчела.
Еще раз по поводу «Себя самого не стыдиться»[373] Ницше. Это возможно в момент Великого полдня, следовательно, во вневременном счастье, отдаленном от Я и общества.
Но обычно: два препятствия… либо наглая заносчивость, либо поспешное самодовольство, которое лишает внутреннего жала. То и другое чувствуется в désinvolture[374]. Слово это употребляется как в смысле богоподобного превосходства, так и в смысле бесстыдства.
В основе: désinvolte[375]. «Qui est a l’aise, sans embarras ni gêne, dégagé, alerte»[376].
Сен-Симон: «После этой резни, в которой он принимал участие, Бирон был таким же веселым и désinvolte, как будто он возвращался из комедии».
Девять лет назад Перпетуя принесла из леса короткий сеянец пихты и посадила его в саду. За это время он превратился в дерево.
Прошлой весной он дал особенно высокий побег, который, к сожалению, увял, — то ли не выдержал веса какой-нибудь птицы, то ли своего собственного. Или это дитя леса не переносит жирную садовую землю?
Тогда я подумал, что дерево искривится, однако сейчас оно выглядит еще красивее прежнего. Из самой верхней мутовки горизонтальных ветвей одна поднялась перпендикулярно, как штык, настолько безукоризненно, что шарнира не разглядеть. Таким образом, не были потеряны ни время, ни высота, и не возникло никакой шероховатости в росте.
Прекрасный пример коррекции формы обликом. А также исцеления благодаря внутреннему врачу.
У ограды цветет черная мальва. Прошлой осенью я взял с собой семена из очаровательного садика Фридриха Георга на берегу озера.
Большое украшение — мимулус[377], попугаистый, правда. Тот, кто хочет иметь в своем саду оранжевый цвет во всем его богатстве, должен посадить эшольцию. Дитя солнца, которое раскрывается, приветствуя мать[378], и закрывается при прощании с ним. Солнце в некоторых языках мужского рода, в других женского: отец и мать одновременно.
Мак, магический даже в плодах: капсулы грез, цвет бледный, от матово-зеленого до серого, подвесной светильник в сумеречных прихожих.
«Дорогой господин Хайдеггер, в своих строках от 14 июля Вы опять попали не в бровь, а в глаз.
Мнения геологов о граните за последние сто лет много раз менялись, тогда как тексты Гёте, в той мере, в какой они опираются на чисто зрительное восприятие, по-прежнему оказываются состоятельными.
Конечно, мы живем в такую эпоху, когда теология всеми силами добивается научного признания, а философы идут в обучение к жестянщикам.
Этимологи так же мало знают о языке, как дарвинисты о животном. Одни нанизывают слова, другие — виды, в итоге остается лишь нитка, сухой мерный шнур. Так пусть на нем и повесятся».
[…]
Ласточки еще не расставляют ноты на стане проводов, а птенцы уже по-семейному собираются в высоких кустах и там выпячивают белые грудки. Они отыскивают похожие на беседки пристанища, удобные для подлета и вылета. Мать кормит их, пролетая мимо. Иногда она усаживается на сучок поблизости и ласково поглядывает на малышей. Гордость, радость, педагогическое внимание слиты в этом обращении.
Кажется странным, что молодежь уже через считанные недели отправится в путешествие. При этом они не последние; в гнезде еще сидит второй выводок. Но они быстро учатся, мгновение — и они летят.
Я смотрел на них и отдыхал глазами, отвлекаясь от манускрипта с названием «Красочная пыль». Я, вероятно, забегаю вперед с названием рукописи, которая после некоторого перерыва близится к завершению. Здесь пригодятся и ласточки, равно как и тайваньские скарабеи, которых я систематизировал во второй половине дня. При внимательном разглядывании, словно в гранях алмаза, снова возникал бамбуковый остров на Коралловом озере.
День был дождливым. Когда позднее выглянуло солнце, я на велосипеде отправился к горе Айхберг. Там счастливая находка… есть встречи, которые мы не можем описывать, потому что тем самым лишаем их мантической силы. Чудо деградирует до случайности.
Профессору Якобу Амштуцу: «Большое спасибо за Ваше прекрасное исследование о симметрии. Эта тема давно уже занимает меня, и с различных точек зрения.
Больше десяти лет назад я обратил внимание на фигуры Эшера; у меня создается впечатление, что здесь происходит мутация созерцательной способности. Я с удовольствием листаю также „Perspectiva corporum regularium“ старого нюренбергского ювелира Ямницера.
Из Вашей темы легко могла бы получиться книга».
Доктору Жану Ребулю: «Я не заметил, что в номере „Preuves“[379] одновременно с моим этюдом об Альфреде Кубине[380] был опубликован текст с нападками на Мартина Хайдеггера. Благодарю Вас за то, что Вы указали мне на данное обстоятельство.
Что касается меня, то я ценю Мартина Хайдеггера не только за его труды, но и за то, что он занял политическую позицию, тогда как гораздо проще было бы этого не делать. Разве его можно упрекать в том, что политические власти не оправдали его доверия? Вам как психоаналитику нет нужды намекать, что скрывается за очернением незаурядного ума.
Тем не менее: нельзя утаить совершенно, что где-то еще есть мысль, достойная называться мыслью. Свидетельство тому — Ваше письмо».
Уже более прохладные ночи; утром на листьях капусты искрится роса. У ограды я насчитал сорок цветков кайзервинда; в них флора приближается к эфиру, становится невесомой, нематериальной.
После пробуждения. Поднятие занавеса. Зеленушки[381] в туе[382]. Черный дрозд улетает со звонким криком. Плотный туман над лужайкой, пестрые ватные тампоны осенних астр, от светло-розового до темно-фиолетового цвета. Нечто растекающееся, положенное на зеленый грунт.
Необычно теплый октябрь; в полдень мы обедали в саду. В это время сойки щелкали орехи, а дрозды лакомились в бузине.
Вчера была свадьба; ночью, и уже под утро, просыпаясь время от времени, я долго слышал музыку, пение и звуки отъезжающих машин.
После завтрака еще несколько писем и распоряжений. Мы ждали друга Вайдели, который навещал свою мать в Зигмарингендорфе; он изъявил желание взять нас с собою в Цюрих. Я размышлял, найду ли я в Анголе досуг для последней главы своей книги, и для памяти просматривал ряд иллюстраций в труде Гейнрота[383] о европейских птицах.
[…]
Зигмаринген, Штоках, Зинген, Штайн-на-Рейне. Цветы в садах еще не увяли. Примулы, золотой дождь, розы Форсайт зацвели во второй раз, земляника даже дала плоды. Георгины перед каждым крестьянским домом поднимают головки выше заборов и радуют палитрой свежих и чистых красок. Полыхает красная листва виноградников, и от стен домов струится светлый, почти металлический жар девичьего винограда[384].
За Штайном мы свернули с главной дороги, чтобы заехать к Флааху в «Верхнюю мельницу», где расселись для «ясса»[385]. Гостеприимный дом, внутри которого, словно сердце, пульсирует мощное мельничное колесо. Знатоки хвалят убоину, особенно ветчину. Хороши хлеб с мельницы и вино со своего виноградника; спаржа в мае, а в июне — земляника. Следовательно, на стол, если не считать пряностей, не подается «никаких купленых кушаний». Похожую надпись я однажды прочитал над камином у Анет в замке Дианы де Пуатье. Изречение понравилось мне как своим величием, так и скромностью; князь — это тот, кто в большей или меньшей степени живет и умеет жить своим.
Знанием этого ресторана мы обязаны не собственному нюху на хорошую и неподдельную крестьянскую пищу, а другу Петеру Брупбахеру, который работает здесь учителем, как работал до этого в тунисском Хафузе, гораздо менее обжитой деревне. Я сужу об этом по небольшой коллекции насекомых, присланной им оттуда. Так название этого местечка попало на мои этикетки. Сплошь насекомые, обитающие в очень жарких и засушливых зонах.
Поприветствовав хлебосольного хозяина, который поджидал нас на Stöckli, верхнем этаже; мы уселись с ним за стол. Разговоры — сначала энтомологического, затем этимологического характера. Они перешли от тунисских находок к другому собранию, а именно — к собранию слов; повод дала фамилия учителя.
Пара согласных br, как при любом символическом рассмотрении, поражает двусмысленностью. В ней звучит, во-первых, отделение, как в Bruch[386] и Brandung[387], затем связывание как в Brücke[388], и наконец, спаренное как в Brust, Bruder, Brille, breeches, brachium, les bras[389].
Нашлись примеры из многих языков. То, что у слов есть своя история, не имеет к этому отношения. Звучание следует выбору из изобилия названий, которые предлагают свои услуги. Brille восходит к beryllos — «глазное стекло» или, еще лучше: «глазные стекла» было бы логичней. Но в звуке говорит не столько значение, сколько смысл. Он пересекает историю; эволюция заштриховывается.
В Хоргене между прибытием в гостиницу и ужином на озере мы еще нашли время посмотреть в доме Вайдели собрания, которые со времени нашего последнего посещения значительно расширились. Помимо массы кристаллов, ископаемых, раковин и насекомых, обновился ассортимент камней, которые на первый взгляд не особенно отличались от тех экземпляров, какие можно собрать повсюду на обочине дороги или на морском берегу. Всё, словно по мановению волшебной палочки, изменилось при свете, излучаемом маленькой лампочкой. Серый камень впитывал краски и отражал их такими, каких в природе не существует. Особое внимание я обратил на густой пурпурный цвет, какого никогда до сих пор не видел; он покрывал кусок гнейса раскаленной сетью кристаллов. Зрелище, как под воздействием мескалина, вызывало восхищение и страх. «Душа природы» начинает открываться, как будто ее сияние пробивается наружу сквозь тончайшие щели. Еще немного, и для «тварного ума» это стало б невыносимо. Он сгорел бы, как демон, услышавший имя «Аллах».
Мы переночевали в слишком новом, слишком роскошном и слишком дорогом отеле. Телевизор оказался лишним, поскольку мы не умели им пользоваться да и не нуждались в нем. Из душа полил кипяток, после того как была повернута ручка, напоминающая игровой автомат.
Будили тоже автоматически; я попросил разбудить нас в шесть часов, потому что в восемь нам уже надо было быть в Клотене. Однако я не очень доверял системе и спал беспокойно, чему способствовали также подъезжающие и отъезжающие от здания машины. К счастью, около семи я проснулся. Зачастую сон приобретает форму дубины; конец у нее увесистый.
Теперь нужно было быстро одеться, если мы не хотели, чтобы пропал авиабилет; о завтраке не могло быть и речи. Внизу в холле я увидел, что электроника отказала не только в нашем случае. Какой-то англичанин таким же образом опаздывал на самолет до Кейптауна. Большая досада; он раздраженно бросал портье: «You never did call me. That's crazy, very crazy!»[390]
Но для чего здесь портье? Наверно, только для принятия платежей. Он извинялся за отказ техники; ошибка заключается в автомате, персонал тут, дескать, ни при чем. Примета времени; напрасно искать виноватых. Я усвоил этот урок и решил в следующий раз переночевать у Флаахе в «Верхней мельнице»; дорога до Клотена не длиннее, и там еще имеется коридорный, который будит на старый манер.
Несмотря на то, что я только мельком увидел его, поскольку мы очень спешили, мне этот англичанин импонировал. Не пускаясь более в бесполезные жалобы и оскорбления, он заказал такси, чтобы посмотреть, можно ли было еще что-то спасти; хочу надеяться, ему это удалось.
В полдень мы приземлились в аэропорту Лиссабона, где нас встретила чета Альмейда и отвезла в гостиницу Principe Real. Та оказалась намного приятней гостиницы в Хоргене и содержалась, скорее, в стиле пансионата. Окна выходили на тихую боковую улицу с приятным названием Rua da Alegria[391].
Что создавало в этом месте приятное настроение? Прежде всего, обслуживание, спокойное и внимательное. И потом внутренняя отделка, позволявшая судить, что ею занимался превосходный архитектор по интерьерам. Здесь работал художник, знающий толк в форме и красках и не придающий значения эффектам.
Первая прогулка по широкой Avenida do Liberdade привела нас к агентству судоходных линий на Praça do Comércio. Триумфальная арка выводит на просторную, обращенную к гавани территорию одного из больших фойе Европы, которое министр Помбал[392] велел построить после землетрясения 1755 года. Катастрофы вроде лиссабонской развязывают архитектору руки, и можно осуществить многое, если заказчик предоставляет свободу. К сожалению, сегодня площадь оставляет впечатление гигантского гаража, сквозь лабиринт которого текут ручейки машин.
В самолете я прочитал главу «Португальских дней» Герхарда Небеля[393], в которой он при виде именно этого места посетовал, что «реальность автомобиля разрушает действительность города». Это справедливо в особенности для знаменитых площадей, за исключением таких, как площадь Сан-Марко. Но поскольку цивилизаторский конформизм стремится лишить пешеходов даже малейшей привилегии, мы снова и снова слышим о проектах, согласно которым Венеция тоже должна «сделаться доступной» таким способом. Уже связывающая ее с сушей дамба стала осквернением, и будущие поколения, вероятно, получат представление о наслаждении земноводной жизнью только по картинам в музеях.
Маркизу Помбалу здесь посвящен памятник; цоколь мы приспособили под наблюдательный пост, избавившись таким образом от сутолоки. Белый мрамор и пропитанный солнцем песчаник вписались бы и в венецианскую атмосферу, однако сочная зелень дворцов, обступающих открытый четырехугольник, была согласована с серой водой Тежу. Большой балкон в сторону Атлантики. Ветер сильнее и свежее средиземноморского. Тут проходили подготовительную школу для дальних плаваний, когда уже не было ни каботажных проходов вдоль побережий, ни островного преимущества. В этих плаваниях никогда не знали, не заведут ли они в безграничность. Даже великому генуэзцу было суждено выйти в океан из атлантической гавани.
Потом мы повернули на восток от реки и, миновав внизу ряд мрачных складов, по изломанным улочкам стали подниматься на гору. Выясняется, что Лиссабон, как и Рим, построен на семи холмах.
На середине подъема нас призывно поманил тяжелый романский портал. Фасад тоже был старым; постройка, должно быть, относилась к числу тех, которые пощадило землетрясение. Это был собор Sax Francisco do Sé. Вид массивных стен и сводов делал понятным, почему они выстояли; романский стиль солиднее того, который выработал Запад, — тут, как в случае египетских пирамид, строили не на столетия, а на тысячелетия. Это «на» подразумевает не осознанные намерения; существенно стремление к абсолютному, которое порождает строительство, — продолжительность вытекает отсюда как одно из характерных свойств.
Венок часовни готический, хоры, вероятно, перестраивались. Маленькие, очень старые саркофаги, на некоторых — скульптуры благочестивых женщин, некоторые, будто читая, держат в руках книги. Я не делал никаких записей; когда ты более пятидесяти лет посещаешь святилища по всему миру — а они, не считая рынков и кладбищ, относятся к главным целям — тогда уже почти не остается неожиданностей. Ты устаешь от форм и ставишь себе другие, более важные вопросы.
Разнообразие форм и догм стирается под впечатлением вулканического нарастания, неутомимо порождаемого сводами и колоннами, башнями и куполами храмов и мечетей, синагог и соборов. Они вырастали и разрушались тысячами, часто появляясь друг за другом на одном и том же месте, как пневая поросль, что буйно пробивается из корня поваленного дерева.
Перед этим вегетативным инстинктом человека, который, не задумываясь, нагромождает камень на камень, как поднимает руки или складывает ладони, неизбежно встает вопрос о соответствии. Приведу пример: мы видим повернувшиеся к солнцу цветы, образу которого они подражают во многих формах и в бесчисленном количестве. Так видим мы и святилища, но не видим святого. Чем меньше мы обращаем внимания на различия, тем сильнее становится предчувствие; мы больше не слышим, как шумит дерево, но слышим шум леса, который отвечает ветру.
Наверх к Castelo Sax Jorge[394]. Ценность таких мест определяет положение, оно должно господствовать над окрестностью. Тогда укрепленные замки, как здесь со времен финикийцев, следуют один за другим. Превратившиеся в музеи бастионы с их башнями, амбразурами и смоляными выступами окружены поясом субтропических кустов и деревьев, среди которых встречается и гибискус. Несмотря на позднее время года из горной породы еще били маленькие источники. На пруду отдыхали лебеди, и повсюду на газонах тянули за собой шлейфы белые павлины. Их множество тем более бросалась в глаза, что все они были до безобразия растрепаны. Им, вероятно, не хватало травы; я видел, как они выщипывали ее.
У подножия замка в раскопках работали археологи; через строительное ограждение мы разглядели колонны с каннелюрами и маркированные планы. Такие проекции, выполненные будто с помощью рентгеновской техники, встречаешь всюду подле знаменитых древностей, как будто они не могут обойтись без археологических реконструкций.
С передней балюстрады открывается грандиозный вид с рекой Тежу, стянутой мостом, под которым скользят корабли. Мы увидели город с его крышами и гаванью, монастырь Жеронимуш с его церковью, мраморное рулевое весло Васко да Гама у потока и знаменитую Вифлеемскую башню, а на противоположном берегу — колоссальную фигуру Христа с раскинутыми крестом руками, который напомнил мне о таком же в Рио, и фабрику, к чьим трубам прикрепились медистые полотнища дыма. Корабли на якоре и в движении; место было выбрано хорошо, чтобы наблюдать за морем и сушей. Батареи еще стоят на своих позициях; ребятишки играют в лошадку на орудийных стволах. Бронзовые мортиры, не выше сотейника — я спросил себя, как при их короткости в них вообще помещалось ядро. Они напомнили мне картину осады Магдебурга, на которой я ребенком впервые увидел эти огневые ступки. Комендоры и их помощники стреляли из них по горящему городу. Траектории полета были нарисованы тонкими, как паутинка, дугами; это придавало изображению оттенок прецизионной легкости.
Мостовая была ухабистой; при спуске Штирляйн сломала каблук. Хотя уже смеркалось, я пообещал ей быстро устранить повреждение, и действительно, уже в одном из первых же переулков мы нашли сапожника, который еще работал перед распахнутой дверью и за несколько минут сделал не только новый каблук, но и его пару.
На первую половину дня мы были вызваны в полицию по делам иностранцев, она располагалась на берегу западнее Праса ду Комерсиу[395]. Без ее письменного заверения билеты на пароход были недействительны. Визы в Анголу мы получили еще в Германии, однако полиция, очевидно, оставляет за собой право на особые проверки. Она называется Pide и считается эффективной; должно быть, прошла выучку у гестапо.
То, что для получения печати нам требовалось явиться туда еще и во второй половине дня, ничуть не удивило нас и еще меньше вызвало раздражение. В таких местах потерянное время превращается в выигранное. Мы покинули караульное помещение в хорошем настроении и в поисках видов поднялись на гору, вдоль цветочной клумбы индийской канны. Здесь она стояла в полном атлантическом цвету, тогда как в наших садах она оживает поздно и рано становится жертвой мороза. Торговцы, на двухколесных машинах двигавшиеся по улицам, выкриками расхваливали хлеб, рыбу и овощи. Домохозяйки из окон разглядывали товар и потом в корзинках поднимали его на верхние этажи.
Небольшой парк на возвышении с широким видом на Тежу заинтересовал нас похожим на вяз деревом. Ствол был не особенно крепок, однако ветви затеняли ареал в охват рыночной площади. Такое стало возможным только благодаря решетке, растянутой под лиственной массой. Другое дерево, как будто ствол его вытек из почвы, образовывало цоколь, чей диаметр почти соответствовал диаметру кроны.
Похожая на дворец постройка с распахнутыми настежь створками двери приглашала войти. Сначала я принял ее за ратушу; но это оказался Национальный музей. Тому, что мы смогли не спеша осмотреться в этой нечаянной сокровищнице, мы были обязаны полицейским, поскольку до второй половины дня оставалось еще много времени.
В музеях ценится то же, что и в церквях, — когда десятилетиями снова и снова обходишь эти клады, возникает вопрос, каким влечением ты руководствуешься и к чему в итоге оно приведет. И здесь тоже так: сначала ты ничего не знаешь и всё тебя удивляет, потом многое узнаешь и составляешь представление, и, в конце концов, забываешь познанное. Дорога ведет в свет, в котором имена и стили сияют, как звезды и созвездия, и потом обратно в темноту. Однако польза заключена, скорее, в забвении. Мы больше не считаем такими уж важными даты и имена. Это как если бы мы в течение лет приобретали красивую обстановку; чем больше мы в нее вживаемся, тем меньше мы думаем о мастерской и о мастере, у которого мы заказывали ее, а также о цене, которую мы за нее заплатили. Точно так же и музеи превращаются в жилища или в одно большое жилище, которое включает в свое пространство города и страны.
К этой привычке относится то, что имена мастеров, а также названия стилей и школ отступают — они расплавляются, становясь близкими. Близкими становятся также мотивы, количество которых хоть и богато, но не безгранично; они заимствованы в первую очередь из античных мифов и из Священного писания.
Если эта близость достигнута, шагание по залам и галереям превращается в праздник, для которого все подготовлено наилучшим образом. Говоря магически, достигается состояние, при котором произведения искусства испускают лучи непосредственно. Ты раскованно двигаешься в помещении; единичные вещи начинают говорить только тогда, когда обращаешься к ним особо. Нельзя ничего добавить к богатству, но можно, пожалуй, все снова и снова подтверждать его вариациями.
Здесь тоже, как и в любом большом собрании живописи, не было недостатка в картинах на сюжет «Бегства в Египет»; среди них было полотно кисти Тьеполо: лодка, которую сопровождали лебеди и в которой гребли ангелы. Впервые я увидел, что художник вписал пирамиду, чтобы придать картине достоверности. На нее указала Штирляйн.
Надежда познакомиться здесь с португальской школой в том смысле, как есть школа венецианская, флорентийская или, скажем, испанская, принесла разочарование, хотя несколько залов на втором этаже были посвящены картинам местных художников и был кабинет с их рисунками. Всемирной славой, и по праву, пользуется только Нуньо Гонсалвеш[396]. Его большой полиптих с изображением сцен из жития святого Винсента занимал целый зал. Физиономист высокого уровня, которого можно было бы назвать португальским Дюрером, хотя он жил на одно поколение раньше, — около ста лиц исключительной выразительности и достоинства объединены на этих досках. Красив и способ, каким мастер распределяет свет по мере того значения, какое он придает персонажам. Всякий, кому опротивел species humana[397], может излечиться от своего недуга перед такой картиной.
О том, что живопись в ту пору котировалась, вероятно, невысоко, говорит, как мне кажется, анонимность необычайно многих картин, в том числе и портрета Васко да Гамы от 1524 года, где он представлен в шубе и с очками в руке, «в стиле Грегорио Лопеса».
Два изображения преисподней тоже принадлежат неизвестной кисти. На одном ангел и дьявол вершат суд над душами, зачитывая мертвецам из книги жизни. Один грешник, в котором гусиное перо за ухом выдает писца, как раз падает в огонь, в то время как группа блаженных всходит на небо по двойной лестнице, будто спроектированной Бальтазаром Нойманом[398].
На другом, O inferno[399], в подземном чулане, завершенность которого восхитила б и Сада, свора чертей орудует с прилежной старательностью, а верховный черт, трубя в рог, подгоняет их. Проклятые, в том числе клирик с большой тонзурой, низвергаются в некое подобие люка в рубке подводной лодки. Среди них находятся также красивые женщины, совершенно голые, только с петлей на шее. Выражение их лиц передает все фазы ужаса, от первой, еще недоверчивой оторопи до непрерывной агонии. Выбор мучений, похоже, соответствует грехам; здесь для ростовщика отливают монеты и в виде раскаленных облаток щипцами суют ему в рот, там пьяницу из пузатого, наполненного нечистотами бурдюка заливают шведским напитком[400].
Как уже было сказано, мое внимание в картинах привлекала не столько композиция, сколько настроение абсолютной завершенности — достоверное изображение злобной кухни в недрах земли, которая грозит нам после великого светопреставления. Педагогическое воздействие такого художественного произведения в те времена, скорее всего, было значительным.
Мы недолго, если не считать работ Гонсалвеша, задержались в этом разделе. Имелись более притягательные картины — шедевры романских и германских художников, встретить которые на этом краю Европы нам даже не снилось, в том числе и такие, которые были широко известны по репродукциям. Портреты Гольбейна, Веласкеса, Рейнольдса, Рафаэля Менгса; натюрморты Брейгеля, Тенирса, Патинира; зал Квентина Массиса. Знаменитая куртизанка Беккера с золотой монетой в руке, дерзко выставившая грудь, была чистым олицетворением венериной власти на низшем уровне.
Богатство указывало на князя или короля. Я спросил себя, заложил ли основу коллекции Помбал или еще Филипп II? На это подозрение меня навела самая большая неожиданность, которая нам предстояла: «Искушение святого Антония», триптих Иеронима Босха, один из его самых знаменитых сценариев. Мы имели возможность спокойно и без помех его рассмотреть; в зале почти не было посетителей.
Этому, вероятно, не было бы конца, если б я поддался соблазну рассмотреть картину в деталях. И все же я не мог не спросить себя снова, отчего меня не удовлетворяют местами крайне остроумные интерпретации. Верны ли они или не верны — они не ухватывают сути. Босх первично не зависел от узнанного и его кодирования. Его знание глубже; оно прорывается как древний поток из предузнанного, подобно застывшей магме. Чтобы найти сравнения, нужно вспомнить об изобилии, с которым из мифа вытекают и рационально переплетаются образы, или о неисчерпаемом наплыве картин «Тысячи и одной ночи».
Босх не имеет тематики в том смысле, который удовлетворил бы ученого. Взаимосвязь у Босха располагается ближе к бытию; он не следует какой-нибудь теме, а порождает темы. Ничего не придумано, все рассказывает и сочиняет художник; ум двигается так, как дышит и танцует тело. Потому-то великие картины и необъяснимы, и именно поэтому они снова и снова требуют толкования. Это отличает творение от простого опуса, от всего лишь, пусть даже и весьма искусно, сделанного.
То, что поднимается из глубины непреднамеренно, и должно во всей его полноте постигаться только в непреднамеренном рассмотрении, не в анализирующей последовательности, а в его гениальной одновременности. Тут — укажу одну деталь — на цитре играет скелет; это — аккорд символов, который не нужно искать и изобретать. Струны и ребра; звук и сердце.
Кроме того, эти картины богаты подробностями, которые могут сегодня истолковываться таким образом, какой в 1500 году был еще невозможен и о каком никто не задумывался. То, чего Босх все-таки не знал, он не мог ни затемнить, ни спроектировать. Сюда относятся удивительные переклички с нашим техническим миром — даже, возможно, с агрегатами, которые еще и сегодня можно рассматривать как утопические. Чего стоит один воздушный бой в правом верхнем углу на центральной створке! Полая, похожая на цаплю птица не могла бы приводиться в действие паровым двигателем. Она сражается с галерой, полной вооруженных существ, которые гребут в лишенном гравитации пространстве. Воздушные, водяные и огненные существа, звери, люди, демоны и машины передвигаются в одной и той же стихии настолько легко и убедительно, что в наблюдателе даже не возникает противоречия. Тайное знание, мистерия без сомнения — но, вероятно, настолько подспудное, что сам художник пугается своей картины. Нет более актуального произведения.
Я с трудом оторвался. При прохождении боковых кабинетов, которые были наполнены китайщиной, серебром, стеклом, фарфором и старинной мебелью, получилась, конечно, еще одна неожиданная задержка. В одном из залов, рядом с выходом, собрание испано-мавританской керамики: большие тарелки и блюда, почти без изображений, но богато орнаментированные. Лишь однажды, в Женеве, я стоял перед аналогичной, пусть даже и не такой обширной коллекцией. С тех пор я, из-за их цвета, отношу эти экземпляры к самым изысканным творениям гончарного искусства. Способствовали ли столетия этому тончайшему вызреванию цвета под глазурью? Я полагаю, что это касается преимущественно бледных основных цветов, которые иногда сгущаются в сочную коричневость, а не синих знаков, что вставлены в них. Кажется, будто цвет постарел и стал очень хрупким, как оттенок крыш покинутых городов, потускневших в пустыне. Но игра розовых и фиолетовых огней, которая веет над всем этим, — это эманации на границе зримого. Трансцендирующее золото, угасающее солнце как привет погибших культур посвященным.
День уже клонился к вечеру, когда мы пришли к нашим полицейским; они тотчас же вынули штемпели и повысили ценность наших паспортов. Или они еще раз навели о нас справки, или в первой половине дня были не в настроении. Tant mieux[401]. Поскольку мы оказались в районе Вифлеемской башни или совсем рядом, мы решили отказаться от еды и сразу же продолжить экскурсию. Наверху в доме находился бар; две чашки крепкого кофе вселили в нас feu a quatre pattes[402].
К Морскому музею, расположенному в монастыре Жеронимуш, вела короткая дорога. Принадлежавшей ему церковью, настоящим сталактитовым гротом поздней иберийской готики, мы полюбовались сначала снаружи, а внутренний осмотр отложили на вечер.
Музей флота — наилучшее место для того, чтобы составить представление об истории морской державы. Нам пришлось ограничиться лишь отрывочными сведениями, поскольку из-за количества выставленных объектов такие собрания имеют весьма крупные размеры. Одно крыло здания служит для размещения богато позолоченных роскошных лодок, у которых даже весельные лопасти украшены дельфинами.
Лодки, баркасы и модели судов тянутся вдоль крытых галерей, между ними пушки и витрины с вещами, сохраняемыми как память о людях и деяниях, прежде всего, об открытиях и морских сражениях. О них напоминают также многочисленные картины, начиная с изображения первого столкновения португальцев с арабами. Корабли португальцев узнаешь по большим красным крестам на вздутых парусах, мавританские — по полумесяцам в отделке и по белым тюрбанам не только сражающегося экипажа, но и тех, кто борется за жизнь в море или судорожно цепляется за обломки судна. Детальный план красочно изображает уничтожение китайской флотилии португальцами у какого-то архипелага на Дальнем Востоке. Джонки имеют такое численное превосходство, что корабли с крестами приходится отыскивать в их массе.
В период своего мирового могущества на море в Португалии проживало не более одного миллиона жителей. У такого народа гамлетовская судьба; над ним тяготеют дела отцов.
Музей пользовался популярностью. В пользу таких мест говорят ватаги детей. Так было и здесь. За порядком следили матросы-инвалиды; таблички тоже напоминали родителям о необходимости присматривать за своими отпрысками. Изучая эти тексты и прислушиваясь к разговорам, я попытался ближе познакомиться с португальским языком. Долгий день уже начинал оказывать свое воздействие; поток образов вызывает не только утомление, но даже своего рода опьянение. Ассоциации становятся легче, но и рискованнее — как, например, этимологический промах, случившийся со мной при изучении объявлений. В них crianças предостерегались от озорства. Это могло означать только «дети»; и было слышно, как они громко кричали. Но здесь-то я и ошибся; слово, конечно же, было связано не с французским crier[403], с которым я его соотнес, а с латинским crescere[404]. Следовательно, подразумевались «подрастающие», а не «горлопаны».
Латынь проходит сквозь мир романских языков как сквозь призму, в которой она разветвляется. На Иберийском полуострове она в наиболее чистом виде сохранилась в каталонском языке, а деформировалась сильнее всего в Лузитании[405]. Кроме того обнаруживаются отголоски швабского наречия; их можно объяснить влиянием предшествующих племен, которые когда-то, еще до арабов, сюда вторгались. Родство это было замечено различными авторами, например, Штауффенбергом в Вильфлингене, который в свое время так интенсивно занимался португальским языком, что он, как еще рассказывают старые крестьяне, даже обходя сельскохозяйственные угодья, таскал с собой грамматики в переметной сумке.
Одним из его предшественников был Мориц Рапп, который, как и многие другие, перевел «Лузиады»[406] — правда, он оказался единственным, кто сделал перевод на швабский диалект. Возможно, он также относится к предтечам тех лингвистов, которые сегодня смешивают этимологии и, вероятно, постигают суть языка в его наиболее глубоких слоях. Я не берусь судить об этой материи. Однако могу подтвердить, что здесь я слышал выражения и возгласы, назальное произношение которых точно соответствует оному моих вильфлингенских соседей. Дуктус и мелос какого-нибудь языка часто говорят о кровном родстве больше, нежели вокабулярий.
Готовясь к этому короткому пребыванию, я перечитал национальный эпос португальцев, в котором больше воспевается преодоление океана, чем борьба с чужими народами. Камоэнса, погребенного здесь, можно причислить к poétes maudits[407]; верными ему до последних дней оставались только голод да раб, который под конец кормил своего хозяина, побираясь для него на улицах. Его судьба удивительным образом схожа с судьбой Сервантеса: морские сражения, темница, немилость у князей, всемирная слава после смерти. Сервантеса под Лепанто ранило в руку, Камоэнс лишился глаза у Сеуты. Как и у многих иберийских деятелей, в его биографии большую роль играет обманчивая переменчивость моря; это можно было бы сказать о Колумбе и конкистадорах.
Время поджимало; мы находились в непосредственной близости от Вифлеемской башни и до сих пор не выразили почтения к ней, то есть увидели Рим, а не папу. Когда из истории, из литературы и по иллюстрациям мы давно знаем места, в которых судьба народов, их назначение не только сгущались, но также менялись и начинали превращаться в символ, то приближаемся к ним с особой тревогой, устояли ль они. Эта тревога, во-первых, вызвана тем, насколько вид их может оказаться замаранным рекламным бизнесом, прикрашенным и приглаженным благодаря lifting the face[408]. Еще глубже беспокоит ожидание, не уступили ли они великого прошлого, даже потерпев крушение, на которое обречено любое человеческое усилие, прежде всего героическое.
Должен сказать, что здесь мы не разочаровались. Потом мы вернулись к Святому Иерониму. Монастырь и церковь, а также Вифлеемскую башню нужно увидеть как единство и понять не только стилистически, но и духовно, как выдвинутый в космос бастион.
Вечером у четы Альмейда на последнем этаже высотного здания. Их фамилия сопровождала нас по церквям и музеям, как фамилия «Каннитверстан» хебелевского путешественника по Голландии[409]. Ее носили вице-короли, адмиралы, основатели, учредители и донаторы. Мы развлекались, рассматривая с балкона в хороший телескоп идущие по Тежу суда и освещенные памятники, потом уселись за стол. Были поданы норвежские лангусты и прочие дары моря, среди которых я впервые увидел на блюде морских уточек[410]. Мы узнали, что особенно крупные виды появились на рынке с тех пор, как здесь в моду вошло ныряние. Вправленное в добротную инкрустацию ракообразное существо крепится на прочном основании с помощью ножки, которая только и употребляется в пищу. Unedo — жесткое и безвкусное мясо не вызывает желания повторить. Мы отдали должное норвежским лангустам, крабам и моллюскам, запивая их легким vinho rosé[411] из Сангальо, которое сняло с нас усталость. Хозяйка дома — сестра нашего юного друга Альберта фон Ширндинга; в свое время мы провели с ним несколько прекрасных дней в его небольшом замке, лежащем в глубине леса. Так что недостатка в общих воспоминаниях не было. Я подумал, что мои путешествия походят на античные в том смысле, что ведут скорее от друга к другу, нежели от местности к местности, как теперь через Базель, Цюрих и Лиссабон в Калуло во внутреннем районе Анголы.
Вот уже девять суток на борту «Анголы», португальского быстроходного парохода, несущего службу между метрополией и африканскими владениями. При отплытии мы приветственно помахали Вифлеемской башне.
Около тысячи пассажиров; кроме двух англичанок пенсионного возраста, живших в Дурбане, мы были единственными иностранцами. Все объявления, афиши и меню составлены на португальском языке; не прочитаешь другого текста, не услышишь другого слова. Поэтому вполне хватает всяких курьезов и недоразумений; нам приходится быть оглядчивыми вдвойне, как глухонемым. От меня, например, ускользнуло, что в этой поездке, что для нас стало новостью, часы переводятся как вперед, так и назад, потому что судно огибает выпуклость африканского континента и таким образом теряет часть выигранных меридианов.
Экипаж и попутчики как всегда любезны и приятны. Внимание их почти целиком ограничено человеком; лучшим доказательством этому служит то, что мы, Штирляйн и я, оказались, похоже, единственными обладателями бинокля. Фотоаппараты, естественно, видны чаще. Большинство пассажиров едет за счет правительства: офицеры, солдаты, служащие с семьями или без них. Они образуют группы, беседуют, не глядя за поручни, беседуют, флиртуют; ватаги crianças шумят или лезут на своих толстых, добродушных мамаш.
Из подробностей, бросившихся мне в глаза, я отмечаю, что имеются два вида гальюнов: лучше оборудованный для cabalheiros[412] и простой для homen[413]. Оба доступны. При этом мне вспомнился мой отец, про которого мать однажды рассказывала, что он размышлял, позволено ли ему, как ученику аптекаря, войти в «только для господ».
Если, подавая на стол, стюарды роняют вилку или кусочек хлеба, они ногой зашвыривают их под стол. Полагаю, им лень нагибаться; они предоставляют делать это слугам. В чреве корабля, как в «Бенито Серено»[414], должно быть, скрывается масса негров. Я только перед причаливанием видел, как их черные ноги с розовыми подошвами, приплясывая, сходят по доскам.
В глаза бросилось также то, что вблизи суши число солдат на палубе увеличивалось, когда мы двигались не вдоль португальских владений, проплывая, например, мимо Канарских островов или черной Африки. На это, впрочем, мое внимание обратила жена португальского профессора из Мозамбика, урожденная берлинка, с которой мы познакомились на борту. При диктатурах развивается более тонкое восприятие таких деталей. Несколько лет назад в результате нападения один португальский корабль был угнан. Мы и швартоваться должны были только в португальских гаванях, не считая гаваней Южноафриканского союза.
Ел я довольно вяло, особенно главные блюда: рыбу и мясо. С усовершенствованием морозильной техники кушанья становятся бесцветнее. Хотя теперь ничего не портится, как еще недавно, когда приходилось обходиться без масла, или совсем в классические времена, когда из сухарей вытряхивали червей, однако польза, как и во многом, сводится к усредненности. Все еще справедлива старая пословица, что хорошая рыба — это свежая рыба. Здесь в меню их целая дюжина: от рыбы-меча до каракатицы, своеобразный вкус которой пытаются перебить лимоном и майонезом. При этом особенно сердит мысль, что легионы великолепных рыб резвятся прямо под килем. Я никогда не едал ничего вкуснее трески, в полночь пойманной нами на удочку у острова Медвежий и приготовленной к завтраку.
Тем более у меня было свободное время для наблюдений за попутчиками, которые явно с большим аппетитом осваивают меню и дополняют а la carte[415]. За соседним столом, повернувшись к нам спиной, колониалист в белом мундире. Я смотрю на его шафранового цвета лысину и большие уши, желтые, как воск, и прозрачные. Рядом с ним на полу стоит огромная оплетенная бутылка, скорее даже баллон, в которой, по моему первому предположению, было вино. Она же оказалась наполнена минеральной водой наподобие той, что течет из карлсбадских источников. Возле прибора разложены всевозможные упаковки с пилюлями; тропическая болезнь у него, похоже, достигла поздней фазы. Сотрапезники за его столом, над которым он нависает, постоянно меняются; он необщительный собеседник. Мужчина, должно быть, давно уже вышел на пенсию — по вечерам мы неоднократно встречаем его, когда он выделывает круги на прогулочной палубе, занятый унылыми мыслями о своей печени. Наше приветствие всякий раз удивляет его, как нежданный подарок.
Ресторан стал бы подлинным кладом для исследователя рас. Как этимолог по языку, он мог бы здесь попытаться понять лузитанскую историю по лицам. От типов каменного века и иберийских автохтонов она через римских, мавританских и германских завоевателей простирается до колониальных смешений. Португалец был и остается в этом отношении неразборчивым и даже усматривает в этом одну из легитимаций своего дальнейшего пребывания в Африке. Здесь за одним столом рядом сидят молодые люди высокого роста, с готическими чертами лица, и маленькие курчавые парни, колорит которых подобен цвету более или менее сильно поджаренных кофейных зерен. Тут дает себя знать то обстоятельство, что африканский элемент был привнесен в страну достаточно рано, еще двенадцать столетий назад, и уже тогда не как чисто мавританская кровь, а в виде ее смеси с кровью нубийских рабов. На такую догадку наводит не только посещение современного марокканского города, но и чтение «Тысячи и одной ночи». Далее можно прийти к мысли, что были времена, когда португальцы занимали часть той области, которую римляне называли «Мавританией», а арабы «Магрибом». В таких условиях индивидуумы в череде поколений едва ли могли б посветлеть. Здесь тоже анализу предпочитался синтез: «Сокращение типов и распределение вокруг них полноты познанного».
Как в прошлом году во время путешествия в Восточную Азию, здесь мне тоже постоянно приходится спасаться бегством от джаза, гремящего из динамиков.
Завтра на рассвете мы должны пришвартоваться в Луанде. Плавание прошло приятно и быстро, я почти ничего не читал, не считая «Португальских дней» Герхарда Небеля и нескольких журналов. Кроме того записи. Необходимость делать их становится для меня часто обременительной, особенно когда я вспоминаю о кипах бумаг, которые лежат в Вильфлингене, — речь, должно быть, идет о влечении. Каждый вечер на открытой палубе крутили кино; выборочные пробы показали, что я ничего не потерял.
Еще несколько слов об островах, у которых мы бросали якорь или в виду которых проходили. Пробелы в моих географических знаниях, среди прочего, дали о себе знать также в том вопросе, что я считал Мадейру единственным португальским островом; но прежде чем причалить в Фуншале[416], мы миновали группы не только утесов, но и мелких заселенных островков. Один из утесов торчал из моря, точно иголка с ушком. Деревни, виноградники, маяки. То, что Мадейра совершенно безлесна, я знал по запискам Волластона, сто лет назад обходившего на яхте приятеля атлантические острова, чтобы собирать там жуков, которых он набрал и описал очень много. Остатки оригинальной флоры и фауны можно высмотреть только в высокогорных трещинах.
В Фуншале мы высадились уже в сумерках и всего лишь на три часа. Старинный форт был освещен; в ночи электрическими буквами сияло слово «Казино». От могучих скал, защищающих гавань, нам как на затемненной сцене удалось увидеть только тени. Группы и ленты огней тянулись на гору. Освещена была и готическая церковь в центре — низкая, простой, но полновесной формы. Бледно-желтый фасад, двери и окна обрамлены темно-коричневым тесаным камнем. Вероятно, главная церковь; я предполагаю, что здесь находится резиденция епископа или даже архиепископа.
Как уже тридцать лет назад на Азорских островах и на Канарах, мне, несмотря на поздний час, бросилась в глаза чистота, почти превосходящая голландскую, — из моря рожденная свежесть; яркое солнце и раздольно дующие ветра не терпят пыли, идиллии средиземноморского рода. Этому, должно быть, способствовало то, что поселенцы добирались из дальнего далека и привыкли к порядку, царящему на кораблях. То же, что Волластон наблюдал в фауне, можно сказать и об этих островных городах: они, несомненно, имеют общий габитус. Во времена, когда прибытие парусника было еще событием, задолго до Нельсона, эти города в тишине Атлантики, должно быть, грезились, как жемчужина в раковине.
Но, возможно, и это — лишь греза. Уже в минувшем столетии Мадейра стала у англичан одной их излюбленных целей отпуска, большим санаторием для страдающих туберкулезом. Сейчас через нее протекает беспрерывный поток туристов. На оживленных и ярко освещенных улицах мы слышали больше немецкую и английскую речь, чем португальскую. На углах стояли местные группы зазывал и загонщиков, а возможно, и сутенеров. Мимолетного соприкосновения с ними (или, скорее, это они касались тебя) было достаточно, чтобы понять, что номос изношен до последнего волокна. Лоцманы[417], которые превращаются в пиранью, когда пробил час. Просыпаешься на низшей ступени; иностранец — лишь объект эксплуатации.
Особенно великолепна была раскаленная река, пересекающая местность. Когда мы переходили ее по мосту, я сначала подумал было о вулканическом обмане зрения, но потом разглядел, что русло реки с высоких берегов перекрыто решеткой, на которой лежит толстый ковер бугенвилий[418].
В следующий полдень на горизонте появились Канарские острова. До этого мы встретили возвращающийся домой из Африки войсковой транспорт «Impero». Ровно тридцать лет назад я перемещался между Лас-Пальмасом и Тенерифе, на сей раз между Тенерифе и Гран-Канария. В нескольких местах матовый цвет Атлантики приобрел светло-фиолетовый оттенок, напомнивший Эгейское море.
Пико-де-Тейде[419] сначала появился асимметрично, но потом, когда боковой кратер закрылся его силуэтом, в форме чистого конуса. И на сей раз, как в 1936 году, его опять делила лента облаков. Несмотря на то, что удалялись мы быстро, он возвышался на фоне неба до самого наступления ночи. Тейде выглядит тем более мощно, что поднимается непосредственно из моря; вид его, должно быть, производил на первых мореплавателей впечатление сновидения. Он относится к чудесам света, и я вновь пожалел о недостаточности своих географических знаний. Я даже не знаю, видел ли кто когда-нибудь вулкан действующим. Во всяком случае, моим первым чтением по возвращении должно стать классическое описание Гумбольдта.
Через два дня первая летучая рыба. От возбуждения, которое охватило меня при самой ранней моей встрече с этим фантасмагорическим существом, ни следа. Но я надеюсь, что это — следствие доверительной близости, а не притупления чувств. Тогда это было посвящение. Конечно, в шестнадцать я думал, что путешествовать нужно до двадцати лет, иначе пропадет волшебство. А сегодня мне скорее кажется, что наслаждение усиливается с опытом. Это старые спорные вопросы.
Совершенно новым оказался для меня остров Сан-Томе, разрезаемый экватором. Ночью мы встали перед ним на рейде; утром я увидел тропическое побережье с портовой крепостью; перед ней двойной островок, по форме напоминающий груди, торчащие из зеркала моря. На заднем плане современные казармы, потом леса и, совсем слева, поднимающиеся из их парящейся зелени, острые конусы, похожие на сахарные головы или бычьи рога. Фрегаты[420] с вилкообразными хвостами кружили вокруг корабля.
Мы смогли сойти на берег только на несколько дополуденных часов. Свидание с тропиками носит архаические черты, не во всемирно-историческом, а в историко-геологическом смысле: оно наполовину печально, наполовину проникнуто грезой, как будто так когда-то выглядела родина. Там, где климат для дерева какао благоприятен, чувствуется великое вегетативное удовольствие. Лист банана, могучий и все же почти еще желтый, вырос, должно быть, за ночь. Musa paradisiaca[421]. Гибискус, крупнее, чем я когда-нибудь видел; красные листья сложились в чаши. То же относится к королевской пальме, бамбуку, индийской канне. Вверх по склонам в бродящей земле очень плотным строем тянутся бананы. Перед виллами оба их родственника: стрелиция, пестрая, как голова попугая, и дерево путешественников с его гигантским веером. Произнося здесь «Да будет!», Иегова, видимо, пребывал в прекрасном настроении.
В палисадниках в глаза бросается высокая лилиецветная парадизея, которой, видимо, отдают предпочтение из-за ее пьянящего аромата; далее — богатство цветов мальвы[422], климат, похоже, особенно благоприятен для всего семейства. Впрочем, мне лишь недавно в саду Вильфлингена открылось, хотя я часто наблюдал их обоих, что гибискус должен относиться к мальвам, — уже из-за странного образования пола: мужские органы прикрепляются к женскому в виде наростов.
«Велика Диана эфесская!»[423] Мне это пришло в голову, не только при виде могучих цветков гибискуса с их рафинированным устройством для перекрестного опыления, но и деревьев папайи, вокруг ствола которых, подобно желтым воланам грудей, свисали тяжелые плоды.
На одно мгновение, точно воздушный змей на нитке, над канной завис желтый мотылек. Мысль: если бы я сейчас фотографировал, снимок напомнил бы мне о мгновении; смыкая веки, я вбираю его содержание.
На площадях памятники, посвященные первооткрывателям острова. Мы вошли в две церкви. Стены, той, что побольше, до высоты человеческого роста были украшены не очень старыми, но со вкусом сделанными azulejos[424]. Остановки, крещение в Иордане, головы ангелов, обрамленные пальметтами. Перед алтарем черный как смоль святой с белым младенцем Иисусом на руках. Меньшая церковь была, напротив, довольно варварской; алюминиевого цвета колоны завивались вверх к потолку.
Снаружи нас встретил туземный служка, одетый в белое, с пробковым шлемом, золотыми зубами и дождевым зонтом. Он поинтересовался нашей национальностью и, услышав, что мы alemanhos[425], залился нескончаемым смехом, продолжавшимся до самой церкви. Мне кажется, он увидел в нас первых представителей вида, о котором слышал сумасшедшие вещи.
На крытом рынке кроме нас не было видно ни единого белого. Гул голосов сливался в высоте, как будто щебетал легион ласточек. На полу были разложены фрукты стоящих на коленях торговок: папайя, авокадо, бананы, кокосовые орехи и едва ли меньшие по размеру грейпфруты, а также сахарный тростник. Дьявольски острая паприка, не крупнее кукурузного зернышка, должно быть, относилась к товарам повседневного спроса; повсюду кучками лежали маленькие зеленые стручки, между которыми то там, то здесь ярко вспыхивал один красный.
Снаружи у выхода покупателя ждали две гигантские черепахи; они лежали на спине в горячем песке. То, что они еще живы, можно было распознать только по тому, что они без конца медленно поднимали и опускали хвосты; метроном в Саду пыток[426].
Женщины носили тяжести, а также мелкие предметы на голове. Мужчины, сдается, ни одной не пропускали, почти каждая вторая проходила мимо беременная. Либо здесь была высокая смертность, либо траур длился долго; я заключил это из того, что преобладали иссиня-черные платья. Из-за того, что его оттеняет темная кожа, оно начинает мерцать, словно бы оживая.
Потом мы поднялись в деревню, к группе наполовину скрытых в банановых зарослях хижин, напоминавших ящики для сигар. Перед одной сидела полуголая черная женщина с близняшками на груди. Musa paradisiaca.
Откуда во время таких хождений может возникать чувство предела, охватывающее нас, когда все начинает «соответствовать»? «Дальше тебе не надо идти».
Утром мы причалили в гавани Луанды. Франци Штауффенберг[427] встретил нас. Мы поехали с ним в гостиницу и сразу после этого на илья[428], длинную и узкую косу, о которую разбивается атлантический прибой. Португальцы в двух местах связали ее дамбами с сушей — у центра города и напротив старого форта Сан-Мигуэль. Таким образом, она доступна для транспорта и особенно популярна у горожан из-за расположенных вдоль морского берега ресторанчиков. Рыба, устрицы и крабы здесь попадают в заведения свежими, прямо из моря. Прежде Илья была заселена только иноплеменными рыбаками, которые и теперь еще обособленно живут в своих хижинах. От них, забрасывающих невод (axiluanda), и получил город свое название.
Там мы сидели за оживленным столом в более или менее пестрой компании, с ног до головы одетой по-европейски. Перед глазами пляжная жизнь. Большинство прибыло на машинах; на косе мы увидели также обломки нескольких кораблей. Настроение было веселое; солнце почти вертикально стояло над пейзажем из красных и желтых красок: желтизна песка и камышовых крыш, краснота множества перечных креветок, крабов, раков и лангустов на столах предающихся чревоугодию людей, запивающих лакомства vinho verde[429]. Потом мы купались и загорали под фортом.
Вечером у Терфлотов, немецкого консула и его супруги, в Alameda do Principe Real. Я очень устал и лишь через силу мог следить за беседой; в итоге больше запомнилось настроение, чем содержание. Речь шла о восстании 1961 года, во время которого первоначально было убито — или, скорее, истреблено (это слово в данных обстоятельствах более уместно) — большое число белых поселенцев с их цветными сторонниками, и затем приблизительно в три раза больше туземцев.
Захваченный эмигрировавшим морским офицером корабль назывался «Санта Мария»; такие действия рассматриваются как сигналы, можно сказать даже: как маяк. Они отдаются эхом по всему миру; утром известие об этом облетает газеты, после чего вечером о том же рассказывается и показывается с телевизионных экранов. Данный факт, при условии, что эти действия гармонируют с всемирным течением, срабатывает в пользу пропаганды преступников. Раньше о них узнавали только спустя месяцы или годы, после того как они давно уже были повешены где-то за тридевять земель.
Реформы. Многие считаются излишними и даже вредными; их лишь намечают, «дабы англичане что-то увидели». Деталь: один американский миссионер, желая просветить негров, таскал с собой среди прочего большой глобус. На нем он показывал им огромную Анголу и крошечную Португалию. Это рассердило португальцев; они прогнали его и заставили пешком добираться до побережья, со своим глобусом на голове.
Противоположности нельзя без остатка разделить на белое и черное. Они регулируются мировым общественным мнением, негры тоже не образуют единства, но расколоты на племена и на партии. Португальцы классифицируют их по уровню образования, по «аккультурации». От «колониализма», собственно говоря, остались лишь тени; реформы омрачаются воспоминаниями о временах рабства. Крупным рынком был Дондо; еще совсем недавно у стены можно было увидеть цепи и ошейники.
Сегодня нужно править прогрессом, если не можешь опереться на сильное крестьянское сословие. А с точки зрения прогресса искоренение крестьян еще важнее, чем искоренение двух других древнейших сословий: дворянства и духовенства. Крестьянин трансформируется для работы сначала материально, главным образом через технику, потом — идейно.
Португальцы и испанцы добились всемирного могущества благодаря скудости земель у крестьян, которые сами шли или вынуждены были наниматься в армию и на флот. Они побеждали под предводительством рыцарей, часто обладавших сомнительной репутацией; монахи и представители белого духовенства следовали за ними как управляющие. Они сформировали огромные империи в Африке, Южной Америке и Азии. При этом они вынуждены были иметь дело не столько с туземцами, сколько с протестантскими державами, с Англией и Голландией. Королевства Ангола и Конго подчинялись одному португальскому гросс-капитану; они ориентировались больше на Бразилию, нежели на метрополию.
Реформы, последовавшие после посещения Салазара[430] в 1938 году, обширны: трассы, железные дороги, аэродромы, больницы, школы в крайне редко заселенной стране. Мощный разбег; спрашивается, доведет ли его диктатор до цели. Когда езда достигла определенной скорости, столь же опасно отпускать педаль тормоза, как и нажимать на нее. Либо человек меняет транспортное средство, либо транспортное средство человека.
Я отмечаю это как нейтральный наблюдатель, которому все перспективы одинаково противны. Черная Африка, темный континент моего детства, так или иначе потеряна; даже анархия не сможет восстановить ее. Я спускался вниз по Конго со Стэнли[431], но сошел, когда он основал конголезское государство. Я предпочел бы видеть на его берегах бегемотов и крокодилов, даже каннибалов, а не электростанции.
В гостинице я еще полистал брошюру: «Angola os dias do desespero»[432] Орасиу Кайю, сообщение о восстании 1961 года с иллюстрациями разрушенных ферм и ужасно обезображенных трупов.
О таких документах можно было бы сказать много, среди прочего и то, что они сдерживают благотворную силу разложения. Момент замораживается, и с ним консервируется ненависть. Кроме того, они ведут к desespero[433] не только из-за тех или иных злодеяний, но и возбуждают ненависть к человеку вообще. В таких обстоятельствах становится особенно ясно, что фотография смягчает, овеществляя это; это «ослабевает». Не удержать момент и приковать его ко времени, а преодолеть, сублимировать, вот что остается за художественным произведением; ему удается это даже с такими мотивами, как сдирание кожи с Марсия или муки Лаокоона.
После завтрака мы отправились в Калуло, столицу Либоло — плоскогорья, где, преимущественно немецкими плантаторами, выращивается кофе. Дорога была хорошей. Железистый краснозем в сезон дождей размокает; потом он разглаживается машинами и посыпается солью. Так он высыхает и превращается в твердый, как камень, тракт.
Близ побережья равнину покрывают отдельные группы деревьев обезьяньего хлеба[434]. Крона на их мощных брюхах производит впечатление привитого чуба. Баобабу, должно быть, более тысячи лет; стволы, на коре которых португальские матросы в XV веке нацарапали свои имена, уже в ту пору, видимо, были огромными. Между ними высокие молочаи, акации, отдельные хлопковые поля — эта растительность исчезла, когда мы поднялись выше. Зато остальная флора стала зеленей и пышней.
Возле моста, ведшего через Лукалу, краткий привал. Внизу у реки несколько хижин, на берегу небесно-голубая ящерица, агама невообразимого великолепия. Я попросил негритянского паренька, стоявшего около автомобиля, поймать ее, чтобы рассмотреть поближе, — он ответил feo или fea, — словом, означающим «священный» или «неприкосновенный», как я узнал от Франци.
Мы устроили пикник посреди богатого тропического ландшафта под Массаньяну, старой столицы португальцев во время борьбы с голландцами, в которой стояла на кону монополия в работорговле. После победы они построили там церковь Nossa Senhora da Victoria[435].
В заброшенном форте в палящий зной; мы вспугнули с каменных стен диких голубей и летучих мышей. Когда в таких местах я разглядываю надписи как эта:
то испытываю чуждое, жуткое любопытство, как будто был задан вопрос, и камень должен был на него ответить. Так было в голландских и испанских фортах на Тайване и Филиппинах; захватчики и защитники давным-давно умерли, и позабыто, за что они сражались и убивали друг друга. Вал и стена окружают их тайну, как тайну Медного города. Так же обстоит с формами в палеонтологии. Хищник оставил след ног. Паулу Диашем де Новаишем звали генерал-капитана Африканских королевств; но мог ли он лежать в такой простой могиле? Наверно, это был его родственник. Неважно; поездку вообще овевало то сказочное настроение, когда имена и даты сливаются или меняется смысл.
«Совсем по-другому этот знак воздействует на меня». Так перед электростанцией Камбамбе, на выходе средней Куанзы на равнину. Она образует часть мощного проекта по электроснабжению Анголы.
Сердце станции, группа генераторов, в которые из речного ложа бьет вода турбин, спрятано в глубокой вырубке гранитной породы.
При этом мне не столько понравились технические детали, которые объяснил нам португальский инженер, сколько мысль, занимавшая меня во время моей работы о песочных часах[437], а именно — возвращение круглых строений и цикличных устройств по образцу мельниц и солнечных часов. Кварцевые часы — это элементарные часы на более высоком уровне. В турбинах и циклотронах начинают крутиться мельницы некого времени, для которого энергия важнее хлеба. Здесь, на Куанзе, это происходит рядом и ниже круглых хижин. Скачок игнорирует тысячелетие прогрессии.
Круглый дом или хижина является примитивной формой жилища; поэтому португальцы в ходе и с целью «аккультурации» придают большое значение прямоугольным и, по возможности, многоэтажным конструкциям. И там, где им удалось это внедрить, круглая постройка сохранилась как реликт, в котором вырисовываются тотем и табу. Так, у некоторых племен жилище в круглом доме полагается только вождю. У других оно служит домом мертвых или для ритуальных и магических церемоний. Такое еще встречается даже в развитой цивилизации.
Калуло. Краткое посещение префекта, отчасти из вежливости, отчасти для уведомления. Затем поездка в Килумбо по ухабистым дорогам, местами обрамленным слоновой травой[438]. Начался сильный дождь; мы надеялись, что кое-что перепадет и фермам. Дождь в этом горном крае — основная тема разговоров. Кофейные плантаторы особенно боятся преждевременного цветения, например, из-за ночной росы, которая выпадает после продолжительного сухого периода. Это хуже, чем у нас дома мороз.
Протянулась радуга. Запоздно мы прибыли в Килумбо.
Завтрак на террасе скромного жилого дома. Он был построен предшественником Франци, одним австрийцем. Ночью мы спали под москитными сетками; мы уже не одну неделю исправно принимаем таблетки от малярии.
Хозяин еще на рассвете уехал с рабочими на большое корчевание, где должны будут сажаться новые растения. Повар, Африкану, колдует над завтраком, который подают и убирают Мануэль и Фаустину. Большая охотничья собака, Миссис, и такса, Молши, лежат под столом.
К террасе ведет аллея оливковых пальм. К их метелкам, кажется, привязаны серые воздушные шары: это ткачи[439], которые гомонят, как воробьи, развесив там свои гнезда. Их не жалуют, потому что они обламывают листья и плоды. На ветках сидят и другие птицы, например, зяблик с бирюзово-зеленой и голубь с синеватой грудкой. Вдалеке куст, очень напоминающий барбарис, он и усыпан аналогичными, огненно-красными плодами. Это стручки паприки, пири-пири, кулинарная пряность. Курам, похоже, она по вкусу; они уже объели нижнюю половину куста и стараются раздобыть больше, запрыгивая на него.
В нескольких шагах от нас плавательный бассейн. Кирпичный край, окаймляющий его, уже сейчас очень горяч. В душе вода, как мы только что отметили, тоже сильно нагрелась. От стены его затеняет занавес цветов страсти[440]. Их цветки, переливающиеся радужными красками, облетает медосос[441]. Эта пассифлора относится к видам, которые приносят съедобные плоды; они лежат перед нами на столе рядом с папайей и древовидными томатами. Они называются португальцами по их родине: grenadilhas.
За плантацией возвышается гранитный конус, увенчанный каменным кругом. Должно быть, там погребен вождь. Названия и даты, даже названия племен, быстро стираются здесь, и от большинства умерших не остается никакого следа.
Во время таких остановок есть, как правило, два варианта действий, особенно если, как мы, собираешь растения старым способом. Один занимает приблизительно полдня между завтраком и обедом, второй два или три часа ведет вокруг дома. Этот более короткий мы, вероятно, уже сегодня в первой половине дня и проделали, поднявшись к окруженному стеной пруду, в котором накапливается вода для дома, сада и плавательного бассейна.
Сперва мы пересекли двор, который образовывают несколько хозяйственных построек и к которому примыкают забетонированные площадки. Они служат для сортировки кофейных зерен, которой занимаются женщины; для этой культуры вообще требуется много ручного труда, пока очищенный от шелухи плод не попадает в мешки.
Далее следует огород. Между такими тропическими фруктами, как бананы, ананас и папайя, растут хорошо знакомые овощи и растения для приправы, например, капуста, купырь и, в качестве эксперимента, даже земляника.
Веселит вид ананаса — он, как эмбрион, свисает из колючей розетки. У карликового растения это выглядит потешно. Правда, нужно знать норму. Если бы ананас никогда не был больше сосновой шишки, весь комизм пропал бы. Огромные размеры, напротив, вызывают, скорее, неприятное удивление, даже замешательство; нам сразу же представился пример этому, а именно — благодаря встрече с красно-бурой многоножкой непомерной длины, которая, как сонмище личинок[442], пересекала тропинку. Движение изящных ножек волнообразно; при этом мне вспомнился один рассказ Густава Майринка, который я читал еще школьником и с тех пор ни разу не перечитывал: многоножку парализовал вопрос, как, собственно, она это делает — я полагаю, что какой-то злыдень выдумал этот трюк, который теперь грозит всем нам. Гениальная басня намекает на основной мотив импотенции вообще. Ведь движение «идет волной» — оно следует не выраженной в числах программе, а некой музыкальной композиции. Когда задумываешься над нею, сбиваешься с такта. Боги отступают, вперед выходят цифры. Есть свои причины, почему шедевр больше не удается.
За огородом начинается плантация со старыми кофейными деревьями. Они уже покрылись почками, сверху их прикрывает перестойное дерево, у подножия буйно разросся цветочный ковер — картинка-головоломка для ботаника. В этом разнообразии видов и красок меня с первого взгляда привлек цветок, который я до сих пор видел только в витринах роскошных магазинов: глориоза[443], которую называют там Rothschildia[444], лилия, у которой в конце листа развился усик. Листья нитевидными кончиками обвиваются вокруг других растений и по ним карабкаются вверх. Цветы сначала желтые, потом они становятся темно-красными. Так мы сразу собрали свой первый букет.
Там где дорога выходит из тенистого леса, она при сиянии солнца приобретает огненно-красный цвет латерита. Она ведет через светлый, отчасти вырубленный с обеих сторон кустарник и таким образом образует идеальный участок для субтильной охоты. То, что мы будем часто сюда возвращаться, мы поняли сразу, как только увидели рои вспугнутых нами скакунов[445]. Сегодня мы только проводили разведку и не захватили сачок.
Мы даже придумали этой тропе название: Дорога мартышек[446]. Из зарослей кустарника нас сопровождал лай этих довольно крупных желтых обезьян, которых Франци Штауффенберг, как он рассказывал нам еще в Вильфлингене, отгоняет от фермы — не столько из-за того, что они наглыми грабителями проникают в сад, сколько из-за того вреда, какой они причиняют плантации. С теневых деревьев они прыгают на кофейные и при контакте с ними ломают ветки.
Площадь кофейных плантаций занимает от многих тысяч до пятидесяти гектаров, не считая похожих на живые изгороди или грядки насаждений, какие негры разбивают у своих хижин для домашних нужд. Я предполагаю, что португалец, которого мы в полдень навестили как ближайшего соседа, придерживается нижней границы. Мы ехали вдоль нового корчевания по одному из обширных лесов, которые в качестве резервной земли составляют большую часть плантаций.
Дом соседа, скорее большая прямоугольная хижина, не сильно отличался от хижин туземцев. Он стоял на палящем солнце; сам владелец, как сказала его смуглая супруга, отсутствовал. Мы вместе с водителем нашего грузовика уселись перед домом за стол, вокруг которого играли дети. Здесь же находился какой-то мулат, родственник хозяйки дома. Было предложено vinho verde из оплетенной бутылки и отличные бананы; они свисали с куста прямо рядом с дверью, срубленного ad hoc[447] ради такой цели. Было удивительно, как легко широкий нож рассек ствол, или лучше сказать, стебель. Эти мачете острые и тяжелые; я вспомнил картинки из репортажа, который я изучал в Луанде. Хозяин недавно отсидел три года в тюрьме. Если я правильно понял, он рассердился, когда негр стал играть его зажигалкой, и отвесил ему смачного пенделя. Но даже если врезал он сильно, три года за удар ногой показались мне перебором; вероятно, португальцы сейчас перебарщивают в обратную сторону… совершенно comme chez nous[448].
Раса и цвет кожи никогда не играли здесь особой роли. На улицах можно видеть белых рабочих под руководством черных прорабов. Эта désinvolture дает португальцам гораздо лучшие шансы выйти из колониального состояния, чем в свое время бельгийцам в Конго. Ангола, как в XV веке, могла бы стать подобием Бразилии, только на одухотворенный лад.
На покой мы отправились запоздно; негры устроили нам приветственный концерт. Длинные барабаны различной величины были единственными инструментами, какими они сопровождали свое монотонное пение. В перерывах они настраивали их на открытом огне, разведенном для этого перед террасой. В заключение бригадир по-португальски поблагодарил босса за предоставленную работу и заработок. «Сеньор Штауфф», у которого, как здесь почти у каждого белого, тоже была кличка, заметил, что нам не следует принимать происходящее слишком серьезно. «Они не упускают ни одного удобного случая попраздновать».
Африкану подал нам курицу с пири-пири и маниоком, превосходное кушанье, в котором, правда, некоторые находят приправу слишком жгучей, а кашу, подобно сырым картофельным клецкам прилипающую к зубам, слишком вязкой. Мы были в восторге, поскольку в тропиках желание острых пряностей возрастает.
Первые визиты к немецким соседям; ближайший живет на расстоянии добрых двух часов пути. Плоскогорье Либото просторно заселено земляками, которые после Первой мировой войны были изгнаны из Восточной и Юго-Западной Африки и переселились в Анголу. Они начинали с малого или вообще с нуля, но принесли с собой опыт разведения сизаля и кофе и, что еще важнее, прирожденный талант к организации. После начальных лет и неудач, например, с табаком и хлопком, они создали себе сильный фундамент. Это было с удовольствием отмечено португальцами. Профессия предполагает не только способность к обработке больших площадей. В ней надо было уметь быть в чем-то шефом, торговцем и политиком. Поэтому совсем не случайно, что здесь встречается тип «остэльбского помещика», как его красочно описывал в своих романах Фонтане[449]. Передо мной эта картина встает как «recherche du temps perdu»[450] — всплывают воспоминания о годах детства. У нас в доме, впрочем, читалась «Берлинская ежедневная газета», в которой об остэльбских землевладельцах отзывались нелестно, не считая либеральных второстепенных лиц из их числа.
Сначала у четы Кросигк на Китиле, ферме значительных размеров. Они сажают там кофе робуста, грубого, но «хорошего в чашке», то есть, в сочетании с такими более тонкими бразильскими или северо-ангольскими сортами, как «арабика». Кроме того, с недавних пор ими для немецких фирм возделывается лекарственное растение, даже название которого остается тайной. Настоящую прибыль приносят скрытые валютные операции.
Мы въехали в затененный деревьями манго двор. Перед домом разгружались грузовики; они загораживали портал с колоннами. Нас поприветствовали и усадили за угощение в кругу большой семьи, которая, если мне память не изменяет, состояла из сына, дочерей, зятя и внуков, собравшихся вокруг сеньора, Фольрата фон Кросигка. Он председательствовал, в то время как невестка ухаживала за гостями за столом, любезно и вежливо. Прямая посадка, приятные черты со смягченной годами решительностью и большой человечностью. Он, между прочим, является пастором небольшой немецкой общины, которая каждое второе воскресенье собирается у него. В Квитиле есть также школа; окрестным детям преподает учитель, пока их не отправляют в немецкую школу в Бенгуэлу. Кросигк находит хорошие формулировки. Так, он заговорил о своем «настроении Энея», то есть оглядывался на империю, как на разрушенную Трою. Он командовал торпедным катером в битве у Скагеррака[451]. Его сын тоже служил на флоте во время Второй мировой войны. На стенах изображения восточных помещичьих усадеб, которых больше не существует. Портреты предков, в том числе из Шверина.
В огороде. Удивительный порядок и чистота. Среди овощей выращенные из европейских семян салат, кольраби, вьющаяся фасоль, тыквы. Они становятся огромными, но, как сказала хозяйка дома, дают пищу без витаминов. На помощь здесь приходит пири-пири. Грядки из-за антилоп приходится защищать высокой оградой.
На кладбище, маленьком, одиноком раскорчеванном участке, отвоеванном у девственных джунглей. Там обрели место своего последнего упокоения немцы Китилы и соседних fazendas[452]. Я прочитал на камне такие известные фамилии, как фон Рихтхофен. Первая покойница, освятившая этот погост, звалась «Привратница ада»; ее могила расположена сразу у входа.
Другая знаменитая фамилия — Ганзейского бургомистра и основателя Бремерхафена Смидта ван Дунге, который отличился на Венском конгрессе и в первом Германском бундестаге. Проезжая мимо, мы посетили ферму его правнука и выпили чашечку кофе у него, одного из последних больших охотников, которые, по понятным причинам, вымирают. Он вернулся с охоты на тяге, в которой уложил крупного кабана, — как он выразился: «в сердце фермы».
Мы сидели в зале, стены которого были увешаны трофеями, особенно головами буйволов. У одного из черепов не хватало правого рога; зверь был повержен в момент нападения и потом, к счастью для стрелка, перевернулся.
К восхищению такой коллекцией черепов примешивается чувство подавленности, даже страха, вызванного магической субстанцией, хранящейся в рогах, и еще больше, пожалуй, личностью Нимрода[453], господствующего в ее ауре. Это не исключает уюта.
Йозеф, черный слуга, удивил нас своим беглым немецким. Это объясняется тем, что он с детства — я полагаю, как сирота — воспитывался в доме и в тесном общении с хозяином. Тот обращается с ним с грубоватым добродушием.
Они вместе пережили восстание. Во время кризиса женщины и дети были отправлены на побережье; мужчины оставались на ферме. Домашнюю прислугу из туземцев, державшую скорее сторону хозяев, шантажировали. План состоял из трех фаз и заключался в уничтожении всех белых. Он провалился уже на первом этапе, но был довольно кровавым. Детали, замышленные по ту сторону Конго, оказались слишком сложными для коренных жителей. Так, для начала, чтобы замаскировать красный яд, поварам нужно было включить в меню суп с томатами. Такие тонкости, скорее, вредят расчету.
Господин Смидт как бы между прочим спросил своего Йозефа: «Кто бы платил вам деньги, если бы нас здесь больше не было?»
Тот попался на каверзный вопрос: «Я ведь им то же самое говорил».
Наконец, к чете Руссель в Тумба Гранде, «Большая могила». Дом стоит на возвышенности; с террасы взгляд простирается далеко над бассейном, охватывая засаженные кофе площади и дикие заросли до самой горной гряды.
Здесь тоже трофеи буйволов и антилоп, слонов и носорогов. Об охоте на льва свидетельствует лишь маленькая кость, как мне думается, ключица. Обычай, должно быть, перенят у буров. Некоторое время назад на ферме повадилась орудовать львица; господину Русселю удался меткий выстрел, после того как она подмяла под себя и тяжело ранила управляющего. «В раны можно было свечу вставить».
Для негров лев по-прежнему остается царем, а возможно, и чем-то большим. Когда с него сдиралась шкура, они не опускали его в яму голым; они сбрасывались и покупали накидку, чтобы зашить льва в нее, а также мастерили обувь для его лап, лишенных когтей.
Мы сели к столу, после того как в обширном домашнем баре пропустили пару-другую рюмочек. Это первая выпивка, которую себе позволяют. Впрочем, правило, кажется, не слишком строгое — оно не включает в себя пиво. Обеденный стол был украшен африканскими поварами. Из новых блюд я познакомился с мясом лошадиной антилопы[454], в виде нежного филе. Потом оно еще раз появилось на столе, подвяленное по-граубюнденски. Эта антилопа, животное гордой стати, похожее на серну, названа так из-за гривы.
Местоположение с его видом на дикую местность великолепно — по сравнению, например, с обстановкой у Кросигков, которая выдержана, скорее, в простом стиле прусской помещичьей усадьбы. Название Тумба Гранде указывает на святилище.
Разговоры сначала, естественно, о дожде, потом об охоте. Хозяин дома был, похоже, доволен и тем, и другим; я услыхал между прочим, что он в свое время ефрейтором водил грузовик на Кавказе.
Он не любит, когда негры дарят ему мясо. «Они таким образом откупаются. „Я дал тебе мясо — теперь я возьму мясо от тебя“».
Потом о каверзном вопросе Смидта ван Дунге. Тот факт, что негр может тридцать лет хранить верность и потом стать врагом, можно понять только из сущности господства. Он сохраняет верность, пока существует господство. Он начинает думать о собственной шкуре, когда господин выбит из седла. Мораль перед физикой отступает; это не похвально, но человечно.
Перекличка с Джозефом Конрадом: «В двадцатые годы в страну прибыли разогнанные дворяне. Каждого десятого скосило пьянство и желтая лихорадка. Но несколько чудаков выжило».
Запоздно обратно в Килумбо. Животные еще не привыкли к фарам. Какая-то пестрая ночная птица порхала за стеклами; впереди нас по дороге, захваченные лучом, бежали кустарниковые зайцы[455]. Зеленые огоньки — внизу генетт[456], и один раз вверху, наверное, леопарда.
Ночью дождь — и хотя в нашей спальне капало, мы были довольны, поскольку здесь, на Килумбо, его очень давно не было.
Первое ознакомление с тесным переплетением масштабного земледелия, охоты и аристократии оказалось поучительным: жизнь в замках бегства. За конкистадорами последовали колонизаторы, и с ними же это заканчивается; даже Конго и Амазонка истощаются. На полюсах — астрономические обсерватории. Чтобы утолить себя, жажда пространства вынуждена искать новые цели.
Не забывать собственной позиции на краях исчезающего мира богов и муз, дикой местности и войны, старых деревьев и «туч дичи» — мира, который рабочий посредством техники лишает своего смысла. И опять же согласие на метаисторически неизбежное — изменение и в надеждах тоже.
По поводу выбеливания[457]: спор о том, просвечивают ли старые образы или площадь покрывают новые, ведет мимо суверенности атомов.
Мы прошлись по Тропе мартышек и присмотрели себе добычу. Скакунов, четыре вида, я определил с первого взгляда. Подробности в энтомологическом журнале, который служит мне также гербарием и быстро заполняется. На запрудной стене агамы колонистов[458]; самцы гоняли самок — время от времени они застывали на солнце и покачивали огненно-красными головами. Я нашел подтверждение сведениям авторов: животное не робко, но и не очень доверчиво. Во всяком случае, оно позволяет хорошо себя рассмотреть.
После полудня проливной дождь, что обрадовало Франци Штауффенберга, который вскоре после этого с одним другом уехал на юг; они собирались привезти оттуда жен черных рабочих. Мы остались одни с неграми, а было их хорошо за сотню.
Сегодня с сачками на Дороге мартышек. Молодой негр, Аугушту Фелипе, сопровождал нас в качестве помощника в ловле. Он взялся за дело с раннего утра и принес мне хамелеона, очаровательного зверька с кожей из тончайшего и черного, как смоль, сафьяна. По нему была рассыпана щепотка бирюзовой пыли. Я взял его и тайком опять отпустил на свободу, чтобы негры его не убили. Они считают его ядовитым и изумляются, когда я беру его в руки.
Франци и Манфред фон Керпер возвратились поздно. Мы еще долго сидели за vinho verde на террасе, под оглушительный концерт лягушек из плавательного бассейна.
Франци и Манфред поехали в Луанду; они, похоже, привлекли к себе внимание транспортировкой женщин. Такие перевозки требуют разрешения.
Началось цветение кофе. Цветки покрывают веточки белыми брыжами; их пьянящий аромат привлекает рои дневных и ночных мотыльков.
Общительная жизнь заразительна. Вечером мы были на празднике урожая на огромной ферме Кронхаймера. У него и в Южной Африке есть владение. Он уже в Германии был крупным хозяином и вовремя эмигрировал. Супружеская чета принимала нас, стоя за стойкой домашнего бара; присутствовал также сын, врач в охваченной проказой деревне. Подъехали и наши новые знакомые, которых мы навещали на их плантациях.
Снаружи празднично собрались негры; они до утра без устали танцевали батуку при свете костра, на котором настраивались барабаны. Это было ритмичное проталкивание к центру и затем снова обратно. При этом я вспомнил ночной танец японцев в Никко — здесь было больше смутности, а также животного страха.
Издалека это часто звучит лучше; я ходил между безлюдными зданиями, террасы которых были ярко освещены, и слушал бесконечное ба-на-нб, бананб. Гекко[459] прилип под одним из карнизов, заведя глаза кверху, так ящерица часто изображается в негритянской пластике. Он пристально смотрел на ночного мотылька, сидящего над ним на стене. Добыча была гораздо крупнее обычной, скажем, как для отдельного охотника мамонт или слон. Мечта о счастье, но в этом было и уважение. Кроме того это ба-на-нб. Африка in nuce[460] — большая добыча, темно-горячая мечта. Велико то, что нельзя подчинить, нельзя съесть.
Эти танцы больше не кажутся такими странными, с тех пор как они нашли отголосок в Европе. При этом следует проводить различие между оргиастичным как возможным повсюду порывом и изначальным единством тела и движения в танце. Различия в стиле и настроении, как Гогена и Тулуз-Лотрека.
Запоздно обратно. Мы видели, как в свете фар вспыхивали глаза хищников.
Новые слова, записанные на слух. Курица с пальмовым маслом и маниоком называется Muamba, а остро зажаренная с пири-пири — Churasco.
Machina bomba называется y негров автобус. Mata bijo — это чаевые: «Убей зверя». Говорится также за завтраком.
Контрактные рабочие прибывают с юга, они Bailundo и рассматриваются повстанцами как враги. Восстание, должно быть, отчасти финансировалось американскими феминистическими организациями.
После короткого отдыха мы по приглашению четы Кронхаймер отправились на прогулку, для которой во времена Стэнли, пожалуй, едва ли хватило б недели. Целью был водопад Куанзы, третьей по величине реки Анголы. На длинных отрезках, которые вели по плантациям, дорога была хорошей, но затем она стала трудной и кончилась как picade[461], которую, собственно, можно было преодолеть только на вездеходе. Однако наш «Фольксваген» держался молодцом, хотя несколько раз ему и приходилось тащиться по водотоку или преодолевать дерево, упавшее поперек тропы. Мы проехали мимо деревни, из которой увидели только круглые хижины для запасов; нас приветствовал седобородый вождь. Наконец, мы достигли потока, чье летнее русло из белого наносного песка терялось между скалами.
Искупались, из-за крокодилов, в неглубоком боковом рукаве. В дырах водоворотов гнезда из обточенных агатов, на песке следы буйволов, приходивших сюда на водопой, также свежий помет и не испарившийся еще дух.
Водопад, несмотря на сезон засухи, был мощным; в непосредственной близости от котловины мы нашли накрытый стол из стволов бамбука. Рис карри, свежие булочки, добротные местные и заграничные вещи, охлажденные напитки, горячий кофе. Ленты брызг ветром относило от водопада, и они налетом покрывали кусты; с них капала вода. Между ними росла разновидность лука, эмилия ярко-красная[462], да так густо, что образовывала ковер.
Богатый день; возвратились мы поздно.
С веранды я наблюдал за пальмолазами. Они вскарабкиваются на дерево с помощью пояса, который вырезают из жил пальмового листа и завязывают узлом. Пеньки срезанных метелок образуют лесенку, но и на гладких стволах босые ноги держатся цепко. Наверху вначале обрубается ребро листьев под плодовой связкой, а потом сама связка. Показываются черно-лаковые шляпки масличных плодов, огненно-красная внутренняя половина которых скрывается в соплодии. Связки тяжело падают вниз. Пальмолазы хорошо зарабатывают; они работают сдельно.
То что для собак мы боги, я никогда так не замечал, как здесь. Напротив, черных они явно боятся. Наверно, те для них демоны. Как в Средневековье, сохраняются феодальные отношения. Собака господина может позволить себе многое. Миссис оживает, когда мы входим в комнату, поднимает на нас глаза, прижимается, повизгивая и виляя хвостом.
Мы снова отправились на Тропу, охотились там на скакунов и других насекомых, летающих над дорогой. Бродячие муравьи[463] пересекали ее черными войсковыми соединениями. Своими офицерами по флангам они напоминали «прохождение групповой колонной» минувших армейских времен.
Птицы размером с курицу, с желтыми клювами; шелковисто-черная, темно-кроваво-красная нижняя сторона крыльев в полете.
За ночь цветки кофе полностью раскрылись, дурманящий аромат, почти как у жасмина, наполняет местность. Теперь брыжи окружают прутики белыми мячиками; я насчитал их до пятнадцати штук. В итоге они обхватывают ветку как манжеты. Над ними и между ними сутолока пчел, ос, шмелей, жуков и часто очень красивых бабочек, а также летучих мышей и ночных птиц. Еще вчера, когда, привлеченные запахом, мы вышли из дому, мы больше слышали, чем видели это. Дорога с обеих сторон размечалась мерцанием. Она вела словно во сне.
В лесу. Одна из собак, длинношерстная Молши, сопровождала нас и рыскала по тропе. Потом от русла ручья мы услышали такие звуки, как если б речь шла о жизни и смерти. Я решил было, что на нее напали обезьяны, леопард или змея, и побежал на вой, переходящий в визг. Наконец, я нашел ее; задней ногой она угодила в железный капкан. Штирляйн позвала двух древолазов, поблизости сбивавших плоды. Оливковые пальмы разбросаны также по лесу. Они подошли с мешком; один набросил его на собаку, другой растянул западню. Кость, к счастью, не пострадала.
Приключение дало нам пищу для размышлений; предупреждение Франци осторожно ходить по дорогам, очевидно, имело под собой серьезное основание. Поскольку черные со времени восстания больше не имеют права иметь огнестрельное оружие, они преследуют дичь другим способом. Недавно здесь бесследно исчез португальский солдат, отправившийся на охоту. Вероятно, он упал в одну из волчьих ям, какие выкапывают на тропах крупного зверя и маскируют тонким слоем веток. В дно вбиты острые колья.
Вечером чета Кронхаймер со своим сыном-врачом, лечащим проказу. Сеньор Штауфф захлопотался в своем холостяцком хозяйстве, но угощение, тем не менее, было отменным. Сначала аперитивы в саду при свете карбидной лампы, преподнесшей мне вдобавок энтомологические сюрпризы. Потом в доме курица с карри и фруктовый салат в выдолбленном ананасе. Кроме того хорошее вино.
Облачный день. Мы отправились на Тропу; улов невелик. Дорогу перескочила собакоголовая обезьяна; удаляясь, она вольтижировала с ветки на ветку, отстав от стаи, которая сопровождала нас громкими криками.
Ночью дорогу, должно быть, пересекает дикобраз, который каждый раз любезно оставляет на ней одну из своих черно-желтых изогнутых колючек. Они очень острые и прочные и становятся для меня необходимым на письменном столе инструментом. Всегда досадно, когда нам приходит в голову вложить еще что-нибудь в письмо, которое мы уже запечатали и наклеили марку. Тогда, чтобы без повреждения вскрыть конверт, нет ничего лучше такого пера дикобраза.
Начался проливной дождь, чему мы, из-за плантаций, обрадовались, да и ловля тогда завтра будет, пожалуй, удачнее.
Вечером на fazenda Кисука у Крёлей. Хозяин дома был в отъезде; нас потчевала супруга. На столе красная разделительная полоса: широкий кордон бугенвилий, который оставлял по обе стороны пространство для приборов.
Пришли также Руссели; мы обменивались воспоминаниями о Кавказе, где он дослужился до старшего ефрейтора. Когда началась Вторая мировая война, некоторые были в Германии, другие добровольно отправлялись служить отсюда и достигали своей цели после тех или иных связанных с дорогой приключений.
Пока легконогие негры подавали на стол яства, начиная с антрекота из антилопьего мяса и кончая омлетом surprise[464], я мысленно перекинул мост отсюда к дням на Кавказе. Здесь, как и там, мне бросилась в глаза та легкость, с какой осваиваются тяжелые, сложные и даже опасные положения, та небрежность, с какой они проигрываются, как, скажем, в штабе окруженной армии. Это соответствует стилю времени — настроение фойе между двумя смертельно опасными выступлениями. Только отсюда понимаешь либеральность XIX века, и чтобы найти аналогичные ситуации, нужно вернуться еще в восемнадцатый. Одно из возможных определений: секуляризованные религиозные войны.
Под столом лежал пятнистый дог. Как я услышал от Русселя, собаки действительно враждебны черным; приходится следить за тем, чтобы они никого не укусили, иначе им непременно подбросят отравленный корм.
Потом последовали разговоры о восстании. Обычные, даже дружеские отношения не исключают взаимной бдительности. Негры живут довольно обособленно; поэтому едва ли есть «доверенные люди» — даже верный Иозеф Смидта ван Дунге никому ни о чем не говорил. Слишком велико было давление. Между тем грядущие беспорядки проявляются отличительными приметами, например, поведением женщин и детей, которое становится более робким. Подозрительна также закупка соли в больших количествах: прежде чем уйти в кусты, нужно законсервировать мясо. Чтобы держать запасной выход открытым и предупредить блокаду, важно срубить деревья, стоящие на обочинах. Окна, особенно спальни, должны быть с решетками. От выстрелов это не спасет, но помешает метнуть ручную гранату.
Руссель был обокраден и позвал колдуна, который установил, что вором был черный смотритель. Среди прочего он использует в своей практике жука, которого кладет на веко. Если оно начинает дрожать, преступник разоблачен. То есть своеобразный детектор лжи — может, виновник вздрогнет? Это было бы рациональным истолкованием.
Португальцы заставляют косить траву на полевых аэродромах; зато черные не тратят заработанные деньги. Недавно в Конго высадились сто пятьдесят кубинцев для обучения негров партизанской войне; запирание шкафов с оружием и виски: вот темы разговоров. Чувствуешь себя небезопасно.
С Франци и группой рабочих мы поехали к месту корчевания, где негры копали глубокие ямы для кофейных растений и перестойных деревьев. Работу эту приходилось выполнять мотыгой, поскольку ржавая земля — сухая и твердая. Потери значительны, особенно из-за муравьев, колонны которых, как мы видели, в строгом порядке пересекали дорогу, блестяще-черные армии. Сеньор Штауфф дергал посаженные раньше растения; если корень был обглодан, их можно было легко вынуть.
Для меня эта суета имела и свои преимущества, поскольку сулила идеальные условия для субтильной охоты. Уже во время поездки мы видели на красноземе целые ковры бабочек. Потом мы ходили по четырехугольнику, шаг за шагом, с тем наслаждением, какое сообщается лишь посвященному. Жизненная энергия, казалось, пульсировала в кустах и деревьях до самых макушек и пылала в земле. Погода стояла душная, с облаками, сквозь которые время от времени проглядывало солнце.
Вечером в гости приехали Кросигки и Трота. Разговоры о старых восточно-эльбских резиденциях, о вступлении русских (отец Трота умер в Бухенвальде), затем об охотничьих приключениях, которые здесь, в тропиках, превращаются в целые истории.
Один фермер, я полагаю, Кляйст, придерживался принципа никогда не стрелять в стоящую дичь, поскольку был превосходным стрелком. Поэтому он, прежде чем прицелиться, хлопал в ладоши. Однажды, охотясь на красного буйвола, он все-таки только ранил его; известное своим коварством животное описало дугу и зашло к нему сзади. Он метнулся в скальную расщелину. Буйвол попытался его укусить, но из-за рогов не мог до него дотянуться. Зато Кляйст крепко вцепился ему в ноздри. Тем самым его помощник из туземцев получил время подкрасться и уложить зверя.
Опять к позавчерашнему большому четырехугольнику. Мы медленно обходили его, иногда отдыхая, решились также отклониться в сторону. Недавно прорубленная тропа опять стала непроходимой; ее запер кустарник, напоминавший гигантскую бузину. Под подошвами ног ощущается вегетативная сила. К полудню солнце светит почти вертикально; от тени видна только голова.
Во второй половине дня мы снова поехали на кросигкскую fazenda Китила и там переночевали. Старейший председательствовал за ужином большой семьи. После супа вошел молодой слуга и доложил, что между сторожами возникла «дискуссия». Зять, сеньор Тюббен, вышел во двор и вскоре опять возвратился. Он отвесил лишь несколько ударов, а не провел «полную акцию» — на это хозяйка дома: «Иначе мне пришлось бы перевязывать». Уговаривал он мириться добром, а именно тонкой рукояткой трости, яйцевидный набалдашник которой используется, когда возникают трудные ситуации. Интермеццо напомнило мне нашу поездку в Восточную Азию. Там тоже вызывался «первый», если в среде экипажа грозило разразиться волнение.
После этого разговор об общих знакомых, померанских усадьбах, сражении у Скагеррака. Иногда из-за мебели выглядывала дроковая кошка[465] или, как тень, проскальзывала из одного укрытия в другое. Я нашел подтверждение описанию Брема, согласно которому это животное состояло, казалось, из одних сочленений. Оно очень пугливо и позволяет брать себя только одной из внучек. Дети бледны; надолго малярии избежать невозможно. Первый супруг фрау Тюббен, господин фон Тидеманн, много лет тому назад умер здесь от анемии, потому что, как думают, он слишком много или слишком долго принимал резохин. Мы каждую среду глотаем наши пилюли и правильно делаем. Когда я вечером сидел над своими записями, вокруг лампы летали москиты. Кроме того, необходима домашняя обувь, ибо бурые многоножки, заползающие через прихожую, могут оказаться ядовитыми.
После того как в первой половине для я осмотрел выращиваемые для Boehringer лекарственные растения и с сеньором Тюббеном навестил одного древнего пастуха, мы выехали к Маннхардтам на их fazenda Рио Бунго.
Иоханнес Маннхардт, 1880 года рождения, патент от 1898 года, артиллерист во время войны с гереро, был ранен в 1904 году, а в 1914 попал в плен к англичанам. Отпущенный под честное слово, он посвятил себя своей ферме. Потеряв ее, он в 1919 году вернулся в Германию, однако больше не мог там прижиться. «У меня, собственно, было намерение отправиться в Восточную Африку, но оказалось, что англичане присвоили себе не только страну как таковую, но также частные владения и, как почти все другие колониальные державы, не разрешили нам въехать». Единственным исключением оказались португальцы, и тогда, продав мебель и одолжив немного денег, Маннхардт с семьей отправился в Анголу. Он стал выращивать кофейную культуру в Либоло; первые растения он пешком отнес наверх в рюкзаке. Успех, пришедший через много лет, был по достоинству оценен и португальцами. Друзья и родственники двинулись вслед, так что с годами на плоскогорье расселился широко разветвленный клан.
Я смог передать ему приветы от брата по ордену Кирххайма. Оба были товарищами по войне с гереро и с тех пор больше не виделись. Тогда Кирххайм имел редкую, даже уникальную команду: он командовал в Калахари взводом верховых верблюдов, где разведчиками были бушмены. Pour Ie Merite[466] в октябре 1918 года, Рыцарский крест — уже генералу — во Второй мировой войне после Эль-Аламейна.
Время до еды и часть второй половины дня мы провели в оживленной беседе. Это было неудивительно, поскольку очевидцев, осознанно переживших начало века, и притом в необыччных условиях службы, встретишь нечасто. Разумеется, вплетаются нити времени. Например, как приятная прибавка все еще начисляется пенсия. Когда я задумываюсь о том, что нынче она платится уже при четвертом режиме, через войны, революции и инфляции, то должен признать, что бюрократия, кошмар которой никто не передал лучше Кафки, имеет и свои светлые стороны.
На столе было vinho verde и старый портвейн; генерал писал, уведомляя меня, что Маннхардт сумеет позаботиться «об алкоголе». Здесь напоминаний о нем не требовалось, хотя, стоит заметить, Кирххайм имел в виду спирт для моих препаратов. Недоразумение напомнило хозяйке дома о том, что сад страдает от «нашествия французов», и она попросила моего экспертного заключения. Я сразу почуял что-то необычное. Французы, эти жуки[467] в сине-красную полоску, являлись одним из моих любимых видов; я смог и здесь продолжить увлекательную работу с Mylabris[468]. В итоге выяснилось, что грядки с клубникой, плодоносящие круглый год, опустошали не они, а прожорливые, почти невидимые муравьи. В остальном же сад был в полном порядке; на этой высоте фрукты и овощи развиваются, как в субтропическом или даже умеренном поясе.
Цветами сада и зарослей занимается фрау Фрост, художница. Когда-то домашняя учительница детей четы Маннхардт, она, как уже многие, стала жертвой необоримого колдовства этого края и теперь скромно живет здесь своим искусством. Мы навестили ее в бунгало и застали за написанием натюрморта Rothschildia, что с красными и желтыми цветками стояла перед ней на столе. И хотя существуют превосходные фотографии этих цветов, такой акварели все же ничто не заменит.
Как почти на всех фазендах, усадьбу здесь тоже обступают со всех сторон могучие горы. Вечером мы опять наслаждались щедрым гостеприимством Кросигков и переночевали на прежней квартире.
С четой Трота, которая гостила у сеньора Кросигка, «дядюшки Фолрата», мы поехали в Салазар. Фамилия Трота известна со времен уже наполовину канувшей в Лету эпохи нашего господства на море. Один из них стоял на командном мостике рядом с адмиралом Шеером у Скагеррака. О другом, «Быке Трота», одной из легендарных фигур войны с гереро, я впервые услышал в Иностранном легионе от одного дезертира, который служил в германских колониальных войсках.
Нашей целью была Ботаническая станция, где сеньор Штауфф еще вчера купил растения, в частности, гревиллии[469], а также фруктовые деревья. Мы застали его с несколькими неграми за погрузкой в грузовик. Рядом с ним стоял директор предприятия, к зданию которого ведет импозантная аллея королевских пальм.
Директор, любезный, как почти все садовники и ревнители scientia amabilis[470], провел нас по своему царству. В этой области выпадает мало дождей; климатически она занимает срединное место между севером и югом Анголы. Это благоприятно в том отношении, что здесь удается выращивать растения всех зон страны, которая одной стороной граничит с Конго, а другой — с южноафриканской степью.
Среди пальм, привлекших мое внимание, пальма-пальмира[471] или винная пальма[472], которая, скажем, в Индии образует гигантские леса. На сухой почве она заменяет кокосовую пальму, поскольку дольше выдерживает засуху и умеет лучше использовать дождь. Крона, подобно опрокинутому зонту, веером развернута кверху, так что каждая дождевая капля достигает корней. У этой пальмы нет почти ни одной части, которая как-то не используется. Она дает вино, крепкий тодди[473], а также муку, овощи, твердую, как камень, древесину для токарей, столяров, плотников при строительстве дома и на верфях; метелками ее кроют крыши и удобряют поля, из них плетут корзины и циновки, и даже лист применяется или применялся, взамен бумаги, для «пальмира-книг». По нему царапали грифелем и написанное, натертое углем, делалось доступным для чтения.
Директор объяснил, что этим деревом кормились миллионы людей. Оно равноценно кокосовой пальме тропических побережий и архипелагов и финиковой пальме Северной Африки. Благодаря таким сведениям нам становится ясно, сколь мало мы ведаем о Земле — как если бы мы впервые открывали великую державу, о богатстве, даже о существовании которой мы бы и не догадывались, если бы какой - нибудь великий учитель вроде Александра фон Гумбольдта не открыл нам глаза.
Насаждения изобилуют причудливыми образованиями. Гигантский браунколь[474] напоминает канарское дерево[475], которое относится к ладанникам[476]. Его чрезмерно длинный ствол несет завитую крону, как шляпу со страусовым пером. Он тоже очень полезен; вообще даже этот беглый обход дал нам представление в том числе и об экономической ценности ботанических исследований.
Вероятно, в Стране великанов Гулливера изумляли стебли травы, как нас — посадки бамбука высотой в дом, мимо которых мы проходили, в то время как зеленые шесты поскрипывали на ветру. Наш путь шел за бурным ручьем, питающим два симметричных пруда. Картина для специалистов по садово-парковому ландшафту: из каждого сводом поднимался круглый остров с деревом путешественников. Белые малые цапли[477] перед ними ловили рыбу на мелководье. В таких декоративных парках нужно, как Аргус, иметь тысячу глаз.
«Мунгалла», если я правильно расслышал наименование, — так называется мотыльковый, который, как у нас дома люпин, обогащает почву азотом. Он вырастает таким высоким, что служит одновременно дарителем тени. «Душистый тромбон» источает такой дурманящий аромат, что рядом с жилищем его не сажают. Нас очаровал гибискус с крупными, золотисто-желтыми чашечками; директор подарил нам на память несколько саженцев. Горшками служат сегменты бамбука.
Потом мы завтракали на террасе маленького ресторана, в котором кроме нас за столами сидели португальские гражданские лица и солдаты. Они уже в этот час употребляли крепкие напитки, а лица и движения их выдавали людей, которым скучно. Жаркий гарнизон. К тому же Салазар продлил на год срок службы; волнение нарастает.
После застолья мы на двух машинах пустились в дорогу. Мы передохнули в Cacuso — слово означает «серебряная рыба»; так называют еще разбитных парней. Оттуда мы поехали в Секвеко и оставили багаж в небольшом португальском пансионате. Хозяйка бодрая, хозяин вежливый и, очевидно, сильно страдающий от изнуряющего зноя. Fades hippocratica[478].
Нашей целью были водопады Лукалы; они названы в честь герцога де Браганса[479]. Такие названия напоминают мне прогулки по нашим городам во время Второй мировой войны: любопытно бы знать, как долго они еще будут значиться на дорожных указателях и географических картах. Место в системе Линнея, пусть связанное лишь с мотыльком или цветком, во всяком случае, надежнее.
От подножия водопада мы через влажную чащу поднялись к низвергающимся полукругом потокам. Радуга стояла в мареве брызг, далеко распылявшимся на пышную зелень. Лукалские водопады мощнее водопадов Куанзы, ландшафт которой, однако, самобытнее. Через несколько лет повсюду будут стоять фланкированные туристическими гостиницами плотины, если «белый уголь»[480] тогда будет еще чего-то стоить.
Падающая вода производит гипнотическое впечатление; хотя мы скоро промокли до нитки и вынуждены были уйти. Выше на горе расположен небольшой мотель, от которого взгляд охватывает вставленную в девственный лес котловину. Мы встретили там только сторожа, дядю Тома, который поджаривал себе что-то на ужин. Трота и Штауфф захотели еще раз полюбоваться водопадом снизу; Штирляйн присоединилась к ним.
А я тем временем отправился пешком в обратный путь, поскольку в поездке заметил, что дорога кишит скарабеями. По ней, должно быть, прошло стадо буйволов. Ожидаемые виды принимались мною в соображение только par curiosite[481], однако один их любитель и хороший знаток, Лоденфрай из Мюнхена, попросил меня специально поискать их здесь. Во время заката я проследовал тропой, обрамленной фиолетовыми тульбагиями[482] и высокими желтыми орхидеями, и на дороге приступил к делу. Скоро стемнело, но шевеление на земле различалось. Да и фары подсвечивали.
Оглядываясь назад, я могу сказать, что усилия оказались не безуспешными. Один из принесенных экземпляров, внушительный коричневый Heliocopris[483], стал новым даже для тутцингского музея[484] Фрая.
В пансионат мы вернулись поздно, приняли душ, выпили по рюмочке и уселись за стол. Прислуживал черный пигмей; у него было очевидное чувство юмора. Это, вообще, характерная черта негров. Они удивляются, как дети, легко переходят на веселый лад и благодарны, если общаешься с ними в таком же духе. В этом они напоминают мне готические картины; в них еще много доброй веры, которая еще пригодится.
Ночь была душной; на обычное приветствие здесь: «Хорошо ли спалось?» я мог ответить только уклончиво. Когда я стоял перед пансионатом, чтобы подышать воздухом, вдоль улицы Сокеко тянулась группа негритянок. Они несли на головах плоские корзинки с мукой маниоки, и у большинства за спинами были еще и дети, одна при этом курила трубку; фигуры с царственной поступью.
Пока я наблюдал за ними, из окна своей ванной комнаты выглянул толстый португалец; через плечо у него висело полотенце, и он беседовал со своей женой, которая в саду объясняла негру, где копать посадочные лунки. Все излучало уют, какой можно встретить в Марселе или где-то еще на Средиземном море и даже в предместьях Парижа. Дом тоже напоминал одну из скромных вилл banlieue[485]. То есть здесь можно удобно устроиться — pourvu que cela dure[486].
Около девяти часов после хорошего завтрака — en route[487]. Кофе можно пить с наслаждением — отмечаю это еще и потому, что впервые вкушал напиток в краю кофейных плантаторов.
По левую руку Pietras nigras, гряда темных скал, которая обрамляет горизонт вертикальным меандром. Потом недолго на кладбище Какусо, удручающем месте. На некоторых могилах стояли камни, потом пошли красно-бурые холмики без памятников и цветов, безымянные. Черных хоронят в кустах, белых не без свидетельства о смерти. Погребение длится несколько часов; поэтому гроб всегда держат наготове.
Опять в Салазаре. Там сеньор Штафф с нами расстался, чтобы отвезти в Килумбо растения; о них нужно было быстро позаботиться. Мы поехали в ресторан на высотах, заказали еду и поплавали в бассейне. Взгляд простирается далеко за город и обступающие его горы. Большие и маленькие негритянские деревни с сотнями хижин тянутся вниз по склонам.
Запоздно обратно в Килумбо. В окрестностях Салазара дождя, похоже, не было; время от времени мы проезжали мимо горящих площадей «огненной охоты». За языками пламени стояли негры с копьями, жаркий воздух врывался внутрь. Перед Калуло горы стали зелеными.
Обогнули раскорчеванные участки. Оттуда — к португальскому соседу по прорубленной через девственный лес тропе. Прекрасная, одинокая дорога. Термиты пересекали ее короткими колоннами, на видимых участках своей подземной системы. Они текли наружу из схваченных известковым раствором башенок.
Вечером у четы Кремер на их fazenda Рока-Китонду. Господин Кремер был долго плантатором сизаля[488] в Восточной Африке. Здесь он возделывает кофе и оливковые пальмы. Он живет с женою в лесу. Они спят в соседнем доме, окна и двери которого защищены. После восстания Пиде[489] арестовала четверых молодых слуг, которые больше не вернулись. «Как раз лучших ремесленников».
Вчера его побеспокоила зеленая змея, гревшаяся на солнце у него на террасе, он велел убить ее. После того как в Восточной Африке ему пришлось застрелить обезьяну, он не переносит ни их, ни вообще диких животных. На обезьян он смотрит только через мушку ружья, с которым ходит, как с тростью.
Исав[490]: так мы окрестили серого детеныша южно-африканской антилопы[491], которого нам вчера по дороге к Кремерам продал негритенок. Мы выбрали такое имя, потому что шерсть у зверька была на ощупь как проволочная щетка. Раздобыв соску и молоко, Штирляйн кормила его каждые два часа; Исав принимал еду. Уши у него не в форме ложки, а острые, как концы шейного платка.
В первой половине дня по звериному следу на гору. Как в большинстве случаев меня облаяли собакоголовые обезьяны, одну из которых я увидел в отдалении. Начинается массовое цветение Rothschildia. Я обнаружил на осях ее листьев очаровательного бело-крапчатого Cerambycidae[492]. К сожалению, на островке цветущих лилий я нашел не больше полдюжины экземпляров. Раритетное животное в редком растении; естественно, для этого нужны также глаза и осведомленность.
Исав начинает стоять на ногах. Он снова несколько раз получил молоко, ночью тоже. В предрассветных сумерках он издавал необычные, звонкие вскрики. Такой звук получается, если пищать через лист, который держишь руками. Вероятно, звал мать.
Я представил себе существо, как оно бережется в кустах; мать прячет его, пока пасется, время от времени она возвращается, чтобы покормить и облизать его, оно спит, защищенное ее телом. Поблизости змеи и леопарды, великое, дикое, страшное одиночество.
В первой половине дня Менцинген уехал. Он, к сожалению, не нашел здесь места; белому женатому управляющему не так просто найти работу — разве только на севере, где небезопасно.
В его лице я познакомился с человеком, который еще сильно живет инстинктом, небрежный, а потом опять максимально сконцентрированный. Он, как туземцы, ходит в кустах босиком, по скалистой и тернистой почве. Незаметно подкрадывается к буйволам и антилопам. Много повидал и умел хорошо рассказать, к тому же был для своих лет начитан. Траппер, лесной ходок.
Fazenda. Дом двухэтажный, с черепичной крышей и террасой на первом этаже; кухня, закрома, конюшня, гараж, кофейная сушильня и хозяйский сад совсем рядом. Перед террасой луговая площадка с плавательным бассейном, в котором часто поселяются жабы. За ними большая надгробная плита, которую сеньор Штауфф привез в одной из своих поездок. Негры потребовали, чтобы за это он в качестве жертвоприношения вылил на могилу бутылку вина. Здесь она служит садовым столом, за которым пропускается стаканчик перед едой, иногда и после при свете карбидной лампы пьется vinho verde. Каменные стены вокруг так же, как и сине-белые ставни на окнах, напоминают Вильфлинген. Оттуда же происходит обстановка дома: мебель, картины, кресла перед камином.
На газоне черная жена управляющего отбеливает холстины. Управляющий, от которого у нее два симпатичных коричневых ребенка, находится в отпуске в Португалии; он хочет найти себе там белую женщину. Темная весела; она еще ни о чем не догадывается. Потом она будет отослана к отцу. Который обрадуется, потому что сможет продать ее во второй раз, разумеется, уже не столь выгодно. Дети перейдут к белой наследнице.
Слева от бассейна въезд; на столбах ворот, как и в Айсигхофе, нарисован штауффенбергский лев. С садом граничит медпункт. Над его входом на белой стене череп буйвола. Там вершит дела сеньор Штауфф: дает пилюли, вводит свечи и делает уколы. Более тяжелые больные, с ранами, высокой температурой, укусами змей отправляются в лазарет Калуло.
Пышно цветут лантаны, одно апельсиновое дерево и вьющаяся пассифлора. Другие растения только посажены, например, привезенное из Салазара дерево путешественников, и душистый тромбон на некотором отдалении от дома. На веранде для дозревания развешены связки бананов. Когда маленькие плоды желтеют, их ощипывают птицы и крупные осы.
Трапезы. Из самовара льется кипяток для утреннего чая. Кроме того хлеб, яйца, колбаса, древесные томаты и масло, когда работает холодильник. В полдень и вечером горячее. Молодые слуги накрывают и украшают стол, подают беззвучно, потом в ожидании стоят у стены. Суп, рыба или мясо с овощами, десерт. Повар достоин похвал; он может делать даже клецки, как шваб. Этому его научила Штирляйн и удивлялась его понятливости.
Уходя вечерами в деревню, эти негритянские повара как всегда готовят себе будничную кашу. Привычку белых есть различные блюда и чередовать их они считают странной. Кстати, у негров готовит мужчина.
Молодой слуга Мануэль сервирует под присмотром другого. Нашего повара зовут Африкану; когда случается нежданный визит, это его не смущает. У четы Руссель шесть слуг и два повара, которые во время праздников освобождаются на более длинный срок.
Выпивается много. Приглашенных гостей хозяин и хозяйка дома охотно принимают за стойкой бара. Предпочтение отдается коктейлям с виски, коньяком и джином. До вечера рекомендуется умеренность, равно как и в те дни, когда принимается резохин.
В первой половине дня умер наш Исав, к которому мы привязались сердцем. Накануне он еще хорошо поел: четыре бутылочки молока и еще одна ночью. Утром понос, смертельный симптом. Он лежал, обессилевший, в своей корзинке и, как умирающий, скалил зубы, когда я его погладил.
Я огорченно ушел на корчевание и прохаживался там очень медленным шагом, высматривая, что появилось нового. Вернувшись в дом, я узнал, что Исав уже мертв и погребен. Зов к матери: теперь он был услышан.
Экскурсия на Пиньяну, скорей даже экспедиция. Поскольку сеньор Штауфф захотел еще непременно прополоть сорняки под оливковыми пальмами перед домом, выбрались мы поздно.
Наконец, отъезд; но уже на полдороге автомобиль застрял, равно как и грузовик, с продовольственными запасами посланный вперед.
Сначала мы редким, скалистым девственным лесом прошли до перевала. Как остатки давно покинутого поселения, негритянские могилы: похожие на ульи холмики из светлой горной породы. Дальше в гору до вершины, на которой одна португальская экспедиция возвела обелиск «Pingana Cassaca» 1949. Здесь я забрал у слуги винтовку, тяжелое нарезное ружье, у которого заедал затвор; поблизости могли оказаться буйволы.
В бинокль мы видели далеко за Калуло. Где-то далеко - далеко к небу поднимались облака дыма, свидетельствовавшие о деревнях. Изредка белое здание: fazenda Штауффа, пост черного коменданта, который надзирает за областью размером с княжество, и домик одного негра, кормящегося нелегальным самогоноварением. На заднем плане панораму завершают горы.
Склон спускался в котловину величиной с Кайзерштуль[493], сеньор Штауфф высказал мнение, что там можно было бы содержать стада скота при условии, что удалось бы справиться с мухой цеце или последствиями ее укуса; требовалось бы только построить дорогу. И можно было бы нанять негров из тех племен, которые знают толк в скотоводстве.
Мы, прежде всего, высматривали буйволов, которые в это время, жуя, отдыхают в тени деревьев и только в сумерках выходят на зеленые площади.
Животные, должно быть, находились поблизости. Широкая звериная тропа, тянувшаяся вдоль гребня, была помечена следами и свежим пометом, местами была взрыта земля. Звериный запах был свежим и крепким. Мы шли по нему между искалеченными деревьями, красно-коричневыми муравейниками термитов и скальными группами.
Надежда на то, что мы не столкнемся с буйволом, себя оправдала. Вместо них я смог заняться крупными скарабеями, которые отчасти летали над тропой, отчасти парами катали шары, формируемые из помета. Жуки походили на своего священного предка, давшего им название, только они были не черными, а окрасились шелковисто мерцающей зеленью в палитре озаренного солнцем леса.
После двухчасового марша по каменистому бездорожью мы достигли цели: водопада речушки Киссаги. Нас поджидали негры, которые обошли гору, с полотнищами брезента, купальными принадлежностями и провиантом. Там Киссага каскадом низвергается вниз и образует череду резервуаров, связанных маленькими водопадами. Мы все еще находились на территории фермы. Сеньор Штауфф, который впервые посетил эту местность, в шутку определил последовательность: на самом верху купальня патрона и его друзей, под ней купальня гостей, затем — негров, и в самом низу купальня для собак. Склад ума, несомненно, еще барочный.
Мы охладились сперва в купальне гостей и потом по крутым ступеням взобрались наверх в купальню патрона, похожую на крошечный амфитеатр. Там вода была холоднее, чем в нижних чашах; мы встали под пенистые струи. Освежившись, мы обратились к снеди: хлеб, мясо и пиво, в завершение крепкий кофе. При этом ноги в воде; затем субтильная охота. Но вот начался сильный дождь; мы вместе с черными втиснулись под брезент и наблюдали, как мощно набухают водопады. Ливень, как чаще всего происходит в этих краях, через час кончился.
Выступление в стиле старых времен: впереди Мануэль с мачете, потом трое белых, за ними следуют босые негры с поклажей на голове. Киссага теперь стала непроходимой, и поскольку наш грузовик стоял на противоположном берегу, нам пришлось двигаться длинным маршрутом — сначала по галерейному лесу, затем по заболоченному кустарнику. Жесткая и острая трава, lingua de vaca, коровий язык, царапала руки и ноги.
Опять могилы и контуры, точнее, планы давно исчезнувших хижин, утоптанные и обрамленные камнями полы которых вырисовывались на влажной зелени. Они были круглыми — вероятно, следы забытых племен, потому что либоло строят прямоугольно. Перед поездкой я хотел было заняться этнографией страны, но вскоре отвлекся на что-то; похоже, что даже специалисты здесь приходят в отчаяние — одних только народов банту они насчитывают до пятидесяти. Историческое здесь тождественно колониальному.
Марш был утомительным не только физически — безысторичность тоже изматывала: безымянные могилы, заросшие девственным лесом следы очагов. Никого уже нет в живых — ни тех, кто их помнит, ни тех, кто о них печалится или поет им славу. Прозябание в высоком смысле, которое все же, возможно, ближе к бытию, чем названия битв и царей. Наша история — только клюка, с которой мы странствуем по времени.
Мы держались троп диких животных, которые порой вели через пышно цветущую растительность. Это давало нам возможность вкусить богатств, предполагавшихся в дебрях и в кронах. Я, к сожалению, едва мог останавливаться на деталях, поскольку подкрадывались сумерки. На болотистых местах буйно разрослась Rothschildia; мы брели по ее сплетениям.
Наконец, уже в темноте, мы достигли торных дорог fazenda, по которым нам пришлось тоже прошагать еще часок. Между тем мы промокли до нитки. Я снова ощутил здесь старую последовательность, как прежде часто во время военных переходов: сперва бодро вперед, потом спотыкание и усталость до преодоления мертвой точки; за ней следует автоматическая ходьба, которая может продолжаться, пока не свалишься с ног.
Снимаю шляпу перед Штирляйн, которая позавчера вывихнула себе лодыжку, да к тому же голова у нее разболелась. Несмотря на это, она настояла на своем участии в вылазке. Этот день тоже оказался из тех, какой случается редко. Я имею в виду не только полноту и краски, но и насыщенность мира, которая и есть поэзия: не вымысел, а «великолепие вымыслов».
Самочувствие Штирляйн, слава Богу, стало лучше; ночью я опасался заражения крови, поскольку правая нога посинела и опухла. Сегодня день отдыха, тем более что есть несколько ран и контузий. Порезы острой травой лечатся плохо; на людных тропах можно подцепить «негритянскую язву». На кончиках травы сидят также разные насекомые, в том числе черный клещ, дожидающийся того, что его подхватит дичь или собака. Наши всегда с этим мучились.
Во второй половине дня я все-таки не смог отказать себе в обычном восхождении на гору; собакоголовые обезьяны лаяли, агамы кивали, дикобраз подарил мне иголку.
Ночью долгий глубокий сон, усталость второй ночи. В первую, непосредственно после сильного напряжения, тело нервно продолжает работать.
Франци Штауффенберг отвез меня к поперечной дороге, которую я прочесал до кустарника, частью по расчищенной, частью по нерасчищенной земле. При этом несколько находок. Одного из крупных, с желтыми краями Cerambycidae[494] я поймал в воздухе после того, как интенсивно думал о нем. Он, как то часто со мною уже случалось, возник из моей головы[495].
Потом я размышлял над заглавием новой книги. Она содержит тысячи мелких наблюдений, сгруппированных вокруг сжатого центра. Может быть, «Аргус плюс один» (Кое-что о жуке и чуть больше)? Конечно, заголовок должен быть по возможности самым простым. Книга удостаивает заголовок чести, а не наоборот.
Аспекты дня были благоприятными. Во второй половине один из лучших пасьянсов, которые мне удавались.
Чтение: Саллюстий, «Катилина».
В первой половине дня — на корчевание, дабы взглянуть, что имелось под корой омертвелых деревьев. К сожалению, начался дождь; по счастью, поблизости оказался смотритель Доминго; он вывозил на грузовике кофейные растения. Я смог укрыться в кабине. Доминго спросил меня о значении того, что я добывал сачком и специальным экраном, и был доволен, когда услышал, что я преследую злых вредителей. Одна из моих невинных отговорок.
И во второй половине дня у нас полил сильный дождь с грозой, для сеньора Штауффа отрадный. Мы с ним поехали в Калуло; сегодня почтовый день, немецкие плантаторы встречаются в городе. Договариваются о визитах, обмениваются новостями. Кроме того, покупки.
В обратную поездку по размокшим дорогам мы прихватили с собой егеря сеньора Тюббена; он намеревался присмотреть в окрестностях дичь. Его хозяин в субботу собирается на охоту.
Среди почты известие о смерти Эрхарда Гёпеля[496], с которым меня связывает много общих воспоминаний. Вот ушел человек, который знал об искусстве и художниках больше своих современников, — человек, который разбирался в частной жизни живописцев и картин, а также в их магической субстанции.
Далее меня огорчили сообщения о шторме в Италии. Кажется, тяжело пострадали Флоренция и Венеция.
Вырезка из газеты: Рудольф Гельпке[497] о жителе Гелиополя Антонио Пери[498] в своей книге «Об опьянении на Востоке и Западе». Он упоминает в ней и наш грибной пир.
Утром на горе. Было душно и жарко, трава еще влажная. Беседа о Гёте и его сыне Августе, которому он запретил участвовать в освободительной войне. Тогда несовременное, сегодня это кажется не лишенным смысла. Для старика Европа еще была большей реальностью, чем нация, родина больше, чем отечество. Здесь, разумеется, не обошлось и без эгоизма. Возможно, судьба Августа сложилась бы удачней, скажи старик: «Тuа res agitur»[499].
Ночью сны; я находился с отцом в каком-то большом отеле. У него не оказалось при себе денег; я ему одолжил. Я посчитал это добрым знаком, как и то, что недавно я впервые во сне выдержал экзамен. При пробуждении великолепное солнце; мы обошли корчевание.
Отказал холодильник; сразу стало ясно, насколько мы от него зависим. Я вспомнил первое пребывание на Сицилии; масла без душка не было.
Во второй половине дня к campamento, постройке для сезонных рабочих, потом к реке. Негритянки стирали, мужчины купались. Тропинка меж кустов привела нас к небольшой деревеньке, перед хижинами которой стояли козы, и куры на ярком солнце расклевывали муравьев. Тихо, жарко, много света. Мой нигилизм: лучше всего я чувствую себя без тени при нулевой высоте над уровнем моря на нулевом меридиане и к тому же в безветрие.
Наудачу дальше к более крупной деревне, окруженной полями недавно посаженной кукурузы. Женщины работали там мотыгой, между кукурузой были высеяны бобы. На околице свежая могила с крестом, на котором развевался матерчатый лоскут. На обратном пути мы шли за стройной негритянкой; под покрывалом у нее выделялись контуры ребенка. Она направлялась к сеньору Штауффу, поскольку у ребенка поднялась температура; мы поделились с ней таблетками резохина.
Наконец, опять на fazenda; холодильник уже починили. В общем-то, усадьба, не считая его и освещения, во многих отношениях автохтонна.
Вечером как обычно Gin tonic, красное вино, разговоры, а в это время собаки спят на ковре, и старый Фрайберг в латах взирает из рамы на стене. Кроме того, последние известия по транзистору, «Немецкую волну» часто едва можно разобрать. Видимо, Эрхард уже не сможет больше оставаться на посту канцлера[500]; энергии и проницательности в вопросах экономики для большой политики недостаточно. К тому же он человек добродушный. Жаль, — однако, пример поучительный.
Опять очень красивый свет. Штирляйн хлопотала на кухне, так как сегодня мы ожидаем Тюббенов; поэтому я отправился на корчевание в одиночку. Это был день «больших глыб», которые я, прежде всего, высмотрел под корой омертвелых, но еще стоящих деревьев. Дровосеки[501], жуки-носороги[502], гигантские щелкуны[503]. Попадались и более мелкие виды, среди них различные породы брентид[504], семьи, представителя которой я до приезда сюда находил на воле только один раз — это было в окрестностях Байи, Бразилия.
Во второй половине дня отъезд со Штауффеном, Тюббеном и егерем Китилой на охоту. Мы ехали на лендровере, сперва по дороге, затем по негритянской тропе, наконец, напрямик по кустам.
Потом пешком до гранитной возвышенности, на которой росли молочайные[505] и пестролистые алоэ. Поблизости большие могилы, округлые выкладки камней, в середине пробитые шахтой. Одна могила горбилась полуовальным сводом. Вождь? Два племени? Или, как предположил сеньор Тюббен, две эпохи?
Мы делали теперь второй крюк, пока черный егерь не издал свист. На изрядном отдалении застыли две южно-африканские антилопы, которые тотчас же обратились в бегство и скрылись. Поскольку быстро темнело, мы вернулись к джипу. В сумерках мы проехали мимо одной из глубоких волчьих ям, которые вырывают для ловли крупной дичи; к счастью, мы только задели ее. Прекрасный вечер, полная уединенность.
Приняв душ, мы собрались за бургундским фондю. Для него использовалось мясо лошадиной антилопы[506]; оно лучшее из того, что можно выбрать для этого блюда.
После этого мы еще долго сидели вместе; Георг Тюббен рассказывал о восстании 1961 года, во время которого мужчины оставались только на ферме. Пистолеты во время работы, автомат рядом с кроватью. Все окна защищены так, чтобы ничего нельзя было бросить снаружи. Даже еще сегодня дети постоянно находятся под присмотром; сами они не робеют.
После восстания всех негров, о которых знали или всего лишь подозревали, что они были в нем замешаны, арестовали, и они никогда больше не вернулись. Как я уже слышал от Кремера, эта участь постигла особенно смышленых и полезных в хозяйстве ремесленников. Плантаторы безуспешно боролись с полицией за этих людей. С другой стороны распространился ужас, не прошедший и по сей день. Один из тех случаев, когда право входит в коллизию с моралью или мораль с пользой, какие мне, к сожалению, пришлось пережить довольно много.
Рано утром неутомимый сеньор Тюббен еще раз отправился в кустарник и принес с собой сильного тростникового козла[507]. Вернувшись из своего похода на гору, я увидел, как Китила свежует внушительную тушу, висящую на крюке.
Животное после первого попадания бросилось бежать и уронило помет; на этом месте мигом оказались крупные серые скарабеи, которые занялись им. Их сопровождал такой же крупный, но шелковисто-зеленый вид, который встречался нам на Пиньяне. Сеньор Тюббен принес мне их полную банку; я поблагодарил его, и от имени Лоденфрая тоже. Снова пример невероятной способности восприятия некоторых насекомых; это граничит с волшебством.
В первой половине дня пришли лечиться от глистов негры. Что такое собственно «черный»? Замечаешь ли, что ты черный только тогда, когда соприкасаешься с белыми? Или человек обладает прирожденным недоверием к черному, как к ночи или к темноте в сравнении со светом? Почему негры пытаются распрямить у себя курчавые волосы? В Америке этим живет целая индустрия. Вероятно, чернокожая женщина ощущает черного мужчину более красивым. Почему «черный», «негр» стало восприниматься как бранное слово? В Бразилии я слышал, что в присутствии слуг говорили о «синих». Я предпочитаю здесь «африканец». Сегодня «раса» получила подозрительный привкус; тем не менее, европеец в наши дни является всемирным манекеном. На его языке говорят, носят его одежду, вплоть до галстука. Японка подражает американским кинозвездам; для негритянского вождя белокурая жена — символ статуса. Если бы негры следовали своему номосу, все здесь выглядело бы иначе, естественнее. Такие слова, как «равноправие», адаптированы, однако используются только с задней мыслью о применении силы. Мир вошел в такую фазу, в которой один отцеживает от нечистой совести другого. Доилыцик совести, новая профессия. Этим живут народы, партии и одиночки, даже философы. И это тоже не улучшает дело и бьет мимо; мне негры были и есть приятны.
После завтрака со Штирляйн к большому корчеванию, на сей раз пешком, поскольку Франци Штауффенберг уехал в Калуло; он доставит оттуда почту.
Сначала мы шли вдоль реки, уровень воды в которой за это время упал, однако перейти ее, чтобы, как рассчитывали, навестить второго португальского соседа, не смогли, а ограничились испытанным обходом по периметру четырехугольника.
[…]
Под корой омертвелых стволов гигантский полужесткокрылый клоп[508] показался сегодня особенно необычным. Шейный щиток тернистый, бедро в огненно-красную полоску, роскошный экземпляр.
Вечером еще на гору. Я следую по тропе до оставленной открытою части плантации; только по пальмам можно понять, что площадь была возделана лишь совсем недавно. Разлетались диковинные птицы; они загребали вытянутой вперед шеей. Совсем рядом пальмовый орел[509].
На обратном пути я, вместо привычной, свернул на похожую просеку, это было незадолго до наступления темноты. Возникло несоразмерное беспокойство — как будто природа враждебно сгустилась. «Это грозит неприятностями». К счастью, я снова отыскал след, при последнем свете держась надломанных веток.
Ночью у Штирляйн поднялась температура; мы дали таблетки от гриппа и витамины, лимон, пири-пири, черного чаю. Надо надеяться, только легкая инфекция.
В одиночку на корчевание, которое я начал обходить слева. Франци Штауффенберг заехал за мной на машине. В лесу нам встретились охотники киссонго[510], маленькие, приветливо смеющиеся чернокожие. У них были красивые стрелы и луки. Ими они поражают довольно крупных животных. Они ничего не захотели продать из добычи, как обычно делают охотники. Здесь же были и женщины. Зубы - резцы у мужчин заточены.
Во второй половине дня я сам поднялся на Домашнюю гору, сначала по светлому лесу, потом по скалистому грунту, цепляясь под конец, как альпинист. Гора имеет форму конуса; с нее открывается панорама впадины Килумбо до окружающих ее высот. Ее венчает большая полукруглая могила. Я увидел fazenda, оба больших корчевания, campamento, несколько хижин туземцев. Здесь еще есть пространство.
На спуске я присел отдохнуть под деревом с желтыми цветами, к которым подлетали цветковые колибри[511]. Цветущие деревья в большинстве своем прячутся в зелени. Есть много видов, как и у насекомых, только они не образуют скопления, а отстоят далеко друг от друга. Поэтому открытия похожи на картинку-головоломку, когда приходится довольствоваться лишь случайным фрагментом.
На горе, которую не надо путать с Домашней горой, эмблемой фермы. Мне повстречался негр, несущий тяжелую Macaco grande[512], желтую собакоголовую обезьяну. Я как бы воочию увидел злодеяние Каина; скоро за обедом он обглодает лапу.
Сегодня была моя очередь температурить, и я остался в постели. Доминго принес мне еду; я не слышал, как он подходил ко мне босыми ступнями, — он внезапно опустился передо мной на колено и двумя руками протянул мне миску. От него исходила сильная симпатия[513].
Во второй половине дня заглянула в гости фрау Кляйн, вдова; на окраине Либоло она совершенно одна управляется с большим скотоводческим хозяйством.
При обходе по негритянской тропе мы вторично не использовали дорогу к соседу и побрели по острой траве вдоль реки. Порезы ею были мне тем более неприятны, что я еще страдал от язв на правой ноге, полученных мною в награду за восхождение на Пиньяну.
В первой половине дня к корчеванию; мы прошли туда и обратно пешком. Моей добычей стали четыре «Великих могола».
После полудня на плантацию доктора Шаллая, которая называется Магия. Она расположена гораздо ниже Килумбо; флора — более тропическая. Роскошной синевой цвела жакаранда[514]; для меня это означало свидание с «бразильским рождественским деревом».
Господин Шаллай, венгр, был на дипломатической службе своего отечества, с 1945 года он эмигрант. Дважды состоял в браке; первая супруга, графиня Люкнер, погибла в автомобильной катастрофе, в которой он получил повреждения. Новая хозяйка дома здесь заболела и находится на лечении в Германии.
Над камином портрет графа Люкнера в мундире ancien regime[515]. Генерал прислонился к стене, на заднем плане марширующие отряды, горящая деревня. Усталый, скептичный старик, рутинно отдающий команды и во время их исполнения погружающийся в утомленную грезу. Оригинал висит в salle des marechaux[516] Версаля.
Выпивка, потом превосходная трапеза, как здесь повсюду. Тяжелая гроза с фиолетовыми молниями, где-то далеко дуэт пары больших кроншнепов[517]. Хозяин дома любезен, меланхоличен, очевидно, с эстетическими наклонностями. По типу он отличается от восточно-эльбцев, которые обрели пристанище в этих краях. В то время как те ищут раздолья в пространстве, ему, похоже, ближе уединение — но для обоих свобода, пожалуй, основной знаменатель. Дом по его собственным планам построен туземными ремесленниками и рабочими — солидный, из дерева, вероятно, из жакаранды, которая выдерживает даже термитов. В противном случае жди неприятных сюрпризов. Эти существа умеют так изгрызть балки, что сердцевина исчезает, тогда как форма сохраняется.
Разговоры о кофе и ценах на него, о его разведении, о террористах на севере, а также о большом крокодиле, которого недавно в Лукале уложил хозяин и который уже после выстрела ускользнул в воду. Он наудачу нырнул за тушей. Теперь могучий крокодилий череп висел в прихожей рядом с другими трофеями. Позднее пришел еще португальский плантатор сизаля с приятной, мужской физиономией. Стало быть, здесь должна быть возделываемая земля. А у меня сложилось впечатление, что я нахожусь в дремучем лесу.
Во всяком случае, обратно мы ехали нескончаемым девственным лесом. Дорога была скользкая; на одном участке ее перегородил стоящий поперек грузовик, водитель которого куда-то ушел. Мы стояли в темноте и слушали крики ночных птиц, в то время как Франци Штауффенберг отправился на разведку. К счастью, он наткнулся на поселение и вернулся с группой туземцев, которые с великим трудом отодвинули машину.
В свете фар пятнистые козодои[518], проскальзывавшие почти вплотную к ветровым стеклам, генетты, кролики, южно-африканская антилопа, зеленые огоньки более крупных хищников.
У меня возникло впечатление, что нам еще повезло с грозой. Доктор Шаллай однажды на две недели оказался отрезанным в своем доме.
Нас в третий раз порадовала прогулка по Негритянской тропе. Снова уединенность охватила меня на пустынной площади между тремя хижинами: солнце палит, пахнет козами, жужжит зеленый скарабей.
На плантации нас от дерева к дереву сопровождала стая мартышек[519]. Мы уже отдыхаем на любимых местах; так близко от fazenda возле высокой, великолепной нежно-фиолетовой орхидеи с белым зевом; он покрыт пятнышками, как у наперстка. Такой орхидеи я еще не видел ни в одной теплице, ни на одной картине.
Вечером мы с супружескими парами Крёль и Реберг поехали в Тумба Гранде к чете Руссель. После обычного приема у бара мы уселись за столы: рыбный паштет, фарш со специями из сырого антилопьего мяса, а также ростбиф из него.
Дом плоский, выкрашенный белой краской; фриз черепов красных буйволов и антилоп тянется по всему фронтону. Ниже выполненные сангиной сграффито охотников эпохи палеолита. Вольеры с попугаями и превосходными зябликами. Перед террасой стая павлинов.
Утром проход по плантации, гордости Русселя. Кроме кофе он выращивает оливковые пальмы, которые обрамляют дороги: «моя вторая нога».
В полдень фондю по-бургундски с антилопьим мясом. Великолепный вид от стола, далеко за пределы фермы. Привлекла внимание стая белых чепур[520]. Длинными клювами они выклевывали у овец паразитов или молниеносно подхватывали с земли червей. Надвигалась гроза. Далеко за бассейном и площадками для сортировки кофе мы видели серый занавес, окутывающий горы, пока они снова не проступили с еще большей ясностью.
Долгий, довольно мрачный разговор о каннибализме, отчасти напомнивший мне «Летучие листья»[521] с их «миссионером в кастрюле» — разумеется, только отчасти.
Охотники с остро заточенными зубами, которых мы недавно встречали, могут подпадать в этом отношении под подозрение. Собственного дядю не едят, когда он становится дряхлым, а обменивают его на дядю из другого племени.
Анекдот. «Когда я вспоминаю эту мерзкую жратву в оксфордской столовой», — говорит туземец в очках сокурснику во время означенной трапезы.
Другой знает, чем похвастаться: «J'ai mange du noir, j'ai mange du blanc, j'ai mange du gouverneur»[522]. И в самом деле в Конго, кажется, пропал один губернатор.
Обычай при смерти какого-нибудь великого вождя приносить в жертву людей, должно быть, сохранился до наших дней. До похорон негров нельзя увидеть на улице. Они также верят, что белым нужны головы, чтобы магически защитить такие постройки, как плотины или фабрики; поэтому женщины во время работы носят своих детей на спине и не снимают их.
Снова в Килумбо. После завтрака я обрабатывал Coleopterae[523], которых подарили мне Руссели, при этом в приятном настроении поглядывал на ткачей[524] и куриц, хватающих пири - пири. Потом прогулка по плантации недалеко от дома: массы могулов, сверх того крупные пауссиды[525], пассалиды[526], брентиды. Подробности в «Журнале жуков».
Вечером в Китилу к чете Кросигк; тут мы переночуем.
Позади у нас длинный день. После завтрака с четой Тюббен; когда мы усердно налегали на папайю, за нами заехала фрау Крёль. Зарослями кустарника мы на вездеходе поехали далеко в Кимберину, ее отдаленную ферму.
Фрау Крёль — дочь Баронезы, великой фермерши и легендарной фигуры германо-португальского общества Анголы. Это общество, а с ним и Баронеза, действительно нашло своего романиста, а именно в лице Хуберта фон Брайски[527], австрийца, который прожил здесь один из периодов своей авантюрной жизни. Его книги стояли в маленькой библиотеке Килумбо; в тексте на суперобложке одной из них написано: «Хуберта фон Брайски сердечно приветствовали все обер-кельнеры в Африке, Индии, Португалии и Австрии, поскольку за всю свою бурную жизнь он ни разу не совершил одной ошибки: не относился к пище с презрением». Я хочу заняться им зимой в Вильфлингене.
Дорога, проходимая, видимо, только в сухой сезон, вела по кустистому ландшафту, на котором возвышались большие и маленькие гранитные выпуклости. Изредка попадались негритянские деревни; хижины с коричневыми глиняными стенами и соломенными крышами гораздо красивее белых, стереотипных campamentos[528], которые устанавливаются плантаторами для своих contracters[529].
На обочине дороги фиолетовая орхидея и высокий желтый гладиолус, также цветущий кустарник. Один раз наш водитель вышел из машины, потому что заметил антилопу, однако до выстрела не дошло.
Мы остановились возле одинокой фермы немецкого плантатора, господина Бикманна, который основательно выучил диалекты туземцев, знает также их мифы и обычаи. К сожалению, мы не застали его.
Фрау Крёль не живет в Кимберине; это отдаленное dependance[530]. Она сразу занялась неграми, выслушала доклад десятника и распределила работу. У десятника отсутствовало пол-уха; торчал только серповидный остаток. Я услышал удивительное объяснение этой беды, согласно которому во всем был повинен какой-то вид мышей или крыс. Грызя ухо, они, якобы, все время дуют и этим дыханием вызывают своего рода анестезию.
Поскольку, размышляя над чем-то, я предпочитаю находить самое простое решение, то и сейчас подумал, что животные, скорее всего, используют состояние беспомощности, например, грудного ребенка или пьяного. Правда, при сверке (в мае 1978 года) я могу добавить, что речь, по-видимому, идет о широко распространенном среди negritude[531] поверье. Так в «Anthropophyteia», весьма примечательном органе, который на рубеже веков выходил как частное издание[532], я, между прочим, читал статью «Вера в колдовство на Гаити», в ней было следующее:
«Когда крысы обгрызают детям палец ноги, а те во сне этого не чувствуют — что на самом деле случается часто — то они сперва изрядно дышат на место захвата и продолжают беспрерывно дышать на него также во время обгрызания. Этот "прохладный" ветерок делает член совершенно нечувствительным». Автор с некоторым скепсисом подчеркивает, что весь мир в это верит. В этом и вправду чаще всего что-то есть. Например, тот, кто преследует крысу, должен набрать в рот воды. Это толкуется магически, но имеет и практическое значение — человек тогда наверняка будет вести себя молча.
После обеда сиеста в пустой гостиной. Только портрет Баронезы висел над камином.
Ферма пришла в упадок, однако обветшалость скрывается, даже заколдовывается, массой бугенвилий. Задремавшая жизнь, почти уже сновидение. Мы прошлись по узкой тропинке, пока она не закончилась звериным следом. Оттуда видны были только кусты — далеко-далеко, до фиолетовой гряды гор. Мы стояли на краю света.
Вечером снова в семье Тюббен. Разговоры с Кросигком-старшим о Семилетней войне, прусской династии, общих знакомых по армии, и с его дочерью, фрау Тюббен, о туземцах.
Здесь еще есть домашний учитель, обучающий их детей. Он подружился с одним негром, который повел его на праздник танца. Ужасный смрад! Какая-то женщина танцевала с ребенком на спине, который умер три дня назад. Для погребения следует дождаться астрологически благоприятного дня, а до того момента оберегать труп от злых духов.
Перед похоронами мертвецу связывают руки и ноги, затем его заворачивают в одеяло. Труп прикрывается слоем древесных стволов, чтобы его не выкопали гиены. Родственники, чтобы попрощаться с умершим, обращаются к нему вниз через полую трубу. В торце могилы в землю втыкается палка; место вскоре заметается ветром. Только могила вождей или важных мужчин покрывается каменной плитой. Ей приписывается магическая сила; на нее усаживаются старейшины, когда держат совет.
Учитель также знаток животных, прежде всего местных птиц; здесь их царство. Особенно многочисленны голуби; некоторые богатством красок могут соперничать с попугаями. Я получил от него sternocera[533], бледно-фиолетового вида. Поразителен контраст между эфиопскими и ближневосточными разновидностями; он отражает также различия между африканской и индо-малайской культурой. Туземцы знают животное; красноватые яйца его едят, например, как икру. Они называют его Kipanda Giunsa; оно, видимо, водится на mungalla, с которым я познакомился еще в Салазаре. Величественный экземпляр этого дерева стоял у дверей дома Тюббена; я исследовал его основательно, но безуспешно.
Последний день на ферме. До полудня прощальный обход квадратного участка. На одной травинке сидел хамелеон, не больше конечной фаланги мизинца, зелено-желтый, прозрачный. Он вращал глазами и вытягивал пальцы ног, точно крошечные щипцы. Прекрасный день; перед короткой грозой мы снова были в доме. Сегодня вечером мы хотим еще раз отведать курицу с funchi — так называется каша из маниока — и уже завтра чуть свет тронуться в путь.
После завтрака отъезд в солнечную погоду. До этого мы попрощались с нашими «маврами»: Доминго, Африкану и доньей Терезой, прачкой, сделали также «mata bijo», «убей зверя»[534].
Еще предусмотрительно были приняты лекарства; при этом я наблюдал за Штауффом. У негритенка, цепляющегося за мать, был кашель; для начала ему в крошечный темный зад вставили свечку. Старший братец для этого сам раздвинул маленькие ягодицы. Затем малыш должен был проглотить сироп от кашля, от которого он с криком отказывался, пока братец не зажал ему нос: ешь, птичка, или умри.
На спуске от Либоло стало жарче; мы поприветствовали баобаб и молочайное дерево. Дорога размокла от ливней и пошла трещинами; тем не менее, мы ехали, особенно от Дондо, довольно стремительно. Штауфф, когда по левую руку появился полевой аэродром, заметил: «Недавно построен — верный знак, что администрация уверена в беспорядках».
Дондо, знойное захолустье, старый невольничий рынок. Ангола раньше управлялась из Бразилии и поставляла рабов для этой колонии. До Дондо они в шейных колодках шли пешком и потом на судах доставлялись по Куанзе до моря.
О древности места так же, как в Сингапуре, свидетельствовал и возраст делониксов[535]. Мы прибыли в разгар цветения; у некоторых великанов, словно на раскаленном куполе, не видно даже было крошечных листиков.
Дорога уставлена вывесками, на которых расхваливается прохладительный напиток «Сиса». Эти вывески желтые с красным центром, где значится название. Они напоминают мишени, и я действительно не видел ни одной, на которой не было бы следов попаданий. Я снова вспомнил замечание Лихтенберга: «Если кому-то придет в голову мысль нарисовать на двери своего дома мишень, наверняка найдется и тот, кто в нее выстрелит».
В полдень в Луанде, где было изрядно жарко. Мы отправились в агентство Companha Nacional de Navigaceo, затем в гостиницу «Turismo»; номер мы забронировали еще по прибытии. После этого на Илья, где по случаю одного из частых праздников было полно народу. Наконец мы отыскали местечко в «Tamariz» и заказали превосходных раков, которые составили все три блюда. — как закуска, сваренные с пири-пири, затем как суп и под конец разделенные пополам и поджаренные, с салатом из помидоров в качестве гарнира. Не еда, а кулинарный пожар, успешно потушенный vinho verde. В завершение купание. Вода была приятной, не слишком теплой. Я смог промыть соленой водой негритянские язвы, а также глубокие порезы от острой травы. На берегу по форме напоминающая финик раковина улитки, которую здесь называют «Oliva». В лагуне улиты[536] и белые ибисы[537] ловили рыбу. Один золотисто-коричневый скакун ускользнул.
После сиесты поездка к старому форту севернее города; однако мы застряли. Пока пришедший на помощь негр вытаскивал машину, я нашел время пополнить на обочине дороги ботаническую коллекцию; так авария в пути всегда оборачивается подарком. Позднее еще в ресторане на берегу; там опять frutti di mare; морские богатства еще очень велики: лангусты, крабы всех сортов, в том числе огромные крабы-пауки[538]. В одетых по-европейски и говорящих по-португальски гостях мне понравилась сквозная палитра от черного к белому, к тому же полная гармонии.
В первой половине дня на крытом рынке, недалеко от гигантского памятника павшим воинам, историю которого я хочу разузнать. Подвигом, который он увековечивает, было, кажется, нападение на немецкий форт на юго-западе в начале Первой мировой войны.
Ассортимент плодов умеренных, субтропических и тропических зон чрезвычайно богат: ананас, папайя (желтое и зеленое), баклажаны (зеленое и фиолетовое), манго (зеленое, красное, фиолетовое), арбузы (в зеленую, желтую и черную полоску), зеленые и желтые лимоны размером с мяч для пинг-понга, апельсины, грейпфруты, яблоки, груши, персики, пламенеющие горы масличных семян, сладкий картофель, пири-пири, мощные клубни маниока, репы величиной с тыкву, тыквы, как пивные бочонки. Во внутреннем дворе все время подвозятся и разгружаются новые грузы, например, авокадо, которые более или менее темные торговки уносят оттуда в плоских корзинках на головах.
Пока я записывал подробности этого изобилия под недоверчивые, впрочем, взгляды продавцов, посчитавших меня, вероятно, шпиком, мимо прошел негритянский мальчик, в каждой руке тянувший за собой по коричневой свинье. Он держал животных за связанные задние ноги, волоча их головами по полу. Те, естественно, визжали, как резаные, но это ничего не меняло в поведении их мучителя, который тем же манером потащил их вниз по лестнице, при этом выкриками staccato[539] расхваливая свой товар.
Потом в музей. Две главные коллекции: этнографическая и зоологическая. Огромные трофеи буйволов, антилоп, слонов и носорогов. Чучела зверей расставлены группами на фоне соответствующего ландшафта. Слоновые бивни, также резные. Здесь мы узнали название нашего Исава, который умер в Килумбо: Oreotragus, антилопа прыгун. Он водится почти во всех горах Африки.
Сразу у входа разная утварь: фетиши, маски, боевое и охотничье оружие. Черная Африка — континент, на котором господствует страх. «Барабаны гремят в Санаге» — одно из моих первых стихотворений, сожженное со всеми остальными.
Из музыкальных инструментов, прежде всего, барабаны из дерева и натянутого пергамента. В том числе двойные барабаны в форме песочных часов, чтобы носить их поперек тела, с поверхностью разного диаметра. Другой инструмент, называющийся маримба, представляет собой похожее на ксилофон устройство из деревянных реек. Позади каждого в качестве резонатора находится соответствующего размера тыква.
Среди предметов, которые бросились мне в глаза, был бич, предназначенный для заклинания плодородия. Он напомнил о древнеримских Луперкалиях. Коллекция небольшая, но, как и собрание трофеев, состоит из отборных экземпляров. Некоторые из масок прямо вызывают страх. Далее памятная доска, посвященная мученикам колонии. В ней приводится большое число убитых в Анголе патеров и монахов разных орденов. Здесь человек гибнет особой смертью.
В подвале рыбы и скелеты морских животных, например, ребра кита охватом в пальмовый ствол. Модели старинных фортов, также форта Массеньяна, который мы посетили накануне.
На верхнем этаже картинная галерея, достаточно скромная; несколько полотен Дюфи и Утрилло приблудились сюда. На обратном пути нас неожиданно захватила гроза, превратившая улицы в бурные ручьи.
Около пяти часов Франци Штауффенберг повез нас на корабль; он намеревался еще ночью вернуться в Килумбо. Мы провели у него хорошее время. На прощание пропустили по рюмочке на борту.
Пароход, «Principe Perfeito»[540], назван в честь короля Португалии Жуану II. Португальская республика принадлежит к числу тех, где чтят свою историю. Большой, современный корабль с множеством удобств.
Под душем мы смыли красную пыль Анголы. Я разместил последний собранный материал, а записи перенес на будущее. День выдался дождливым. Над серым морем летучие рыбы. Приглашение капитана «превосходительствам» на прием с коктейлями.
Я начал заключительную главу книги «Аргус», которая, хочется надеяться, будет завершена к высадке в Лиссабоне. Вновь размышлял о заглавии: а что если «Аргус центрирует»?
Во второй половине дня гладкое море с плоскими волнами; они жались вниз. Время от времени извивы, похожие на муар ткани, потом снова пузырчатость, как будто пошел дождь. Посреди глади стяжки и темные включения. При этом оживленная жизнь: косяки летучих рыб веером разлетались в разные стороны, взрывы, которые после длинной траектории полета заканчивались чередой ударов. Два вида — один мелкий, напоминающий саранчу, и один намного крупнее, выныривающий поодиночке. Чайки, рядом какая-то темная птица, как серп скользящая по-над самой поверхностью, выслеживая рыбу. Быстрый летчик; он без особых усилий огибает судно. Один раз вдалеке на мгновение появились красно-коричневые спинные плавники дельфина.
Социальная лестница. Во время завтрака стюарды, собравшись вместе, стоят у буфета, переговариваются и смеются. Старший стюард стоит в некотором отдалении от них, внимательно прислушивается, однако лица не морщит.
Гала-вечер, украшенный португальской женской капеллой и чернокожей певицей. Я сначала было подумал, что свое искусство демонстрирует кто-то из пассажиров, но вскоре по владению инструментом — голосом и жестикуляцией — распознал, что здесь работал профессионал. Негритянка, почти pur sang[541], оттенка хорошо прожаренного кофе, смесь девственного леса и Moulin Rouge времен Тулуз-Лотрека, прибыла из Бразилии, где меланж удается еще лучше, чем в Анголе. Горловой, страстный голос, эластичные движения, напоминающие то самку леопарда, то ящерицу. Стало быть, одно из тех существ, о которых в «Тысяче и одной ночи» говорится, что даже у стариков намокают штаны, когда они видят такую хотя б издали. Но, вероятно, посул сильней исполнения — отсюда и заметка графа Кайзерлинга во время его путешествия по Южной Америке: кровь амфибий под гладкой кожей ящерицы. О том же и Вебер в «Демокрите»: «Негритянки, кожа которых выглядит бархатом, а холодна, как у змей».
Повар превосходен; я размышлял над тем, как у него получается, чтобы каждому из пассажиров досталась индюшачья грудка. Он достигает этого, нарезая гораздо больше индюков, чем сервируется на стол. Когда «ломтики лысух» распределены, carcasse[542] на камбузе по-новому украшается гарниром.
При виде этого я вспомнил о временах вроде «брюквенной зимы» 1917 года, когда шеф-поваром был пустой желудок. Следовало бы научиться по радиотелеграфу отправлять изобилие в те области, где царит голод.
Блюда подавались не просто, а, спрятанные под муляжами, вносились в зал под музыку. Последовали айсберг с пингвинами, которые сторожили лангустов, освещенный изнутри монастырь святого Иеронима и в качестве десерта, под бурные аплодисменты, Вифлеемская башня.
За ночь часы были переведены на час вперед. Утром в разрывах облаков на мгновение показался пик Тенерифе. В плавательном бассейне, где уже вчера отсутствовали португальцы, больше нет воды.
Вечером высадка в Фуншале, в темноте, как и по пути в Анголу. Мне снова бросилась в глаза чистота, вымытое благообразие строений. Зазывалы еще умножились числом и назойливостью. Остров перенаселен; недостающее приходится привносить иностранцам. На это указывают также дешевые вышивки и плетеные изделия.
В центре города сад с пальмами, стволы которых обвивают филодендроны, и с деревьями, широкой плитой распластанными по земле. Среди роз и гибискусов цвели похожие на клюв попугая стрелиции, не столько видимые, сколько угадываемые в темноте.
В магазинах повсюду немецкие газеты и журналы. Здесь я узнал, что за минувшее время Кизингер стал федеральным канцлером. Личность симпатичная — но с практической точки зрения следует опасаться, что мы еще сильнее окажемся привязанными к курсу де Голля. Почему это все еще занимает меня?
Последний день на борту. В двенадцать часов пополудни я поставил последнюю точку в «Субтильной охоте». Так книга и будет теперь называться. Эта тема занимала меня почти три года, хотя и с перерывами.
Чаевые очень приятному персоналу: главному стюарду, старшему стюарду, стюардам по каюте и в баре. После ужина маяк по правому борту. Это, должно быть, испанское побережье.
Паспортный контроль продолжался долго, как и везде, где задействована сильная полиция.
В аэропорту мы узнали, что ближайшая машина на Цюрих отправляется завтра в шесть часов утра; нам следует за час быть на регистрации. Между прочим, avion кажется мне удачнее flugzeug[543], однако flieger лучше, чем aviateur[544].
Мы сняли номер в отеле «Principe Real», оставившем у нас о себе добрую память. Освежившись, мы прошлись вдоль avenida do Liberdade, намереваясь еще раз выйти к Вифлеемской башне. По дороге мне пришло в голову, что с тем же успехом мы могли бы съездить в Синтру; мы находились совсем рядом с железнодорожным вокзалом, с которого часто один за другим ходят поезда, например, как из Берлина в Потсдам или из Парижа в Версаль.
Сказано — сделано. Через три четверти часа мы оказались в городке, в котором, несмотря за прохладную погоду, не было недостатка в туристах. Мы поели супа в ресторане «Regional». На борту подтвердился мой старый опыт: что изучение обширных меню, подаваемых по три раза на дню, вскоре вызывает отвращение. Роскошные блюда приобретают какой-то единый привкус. Их начинаешь поглощать с нарастающей безотрадностью, с тоской Исава по чечевичной похлебке. Исключение составляли vinho verde, фрукты и устрицы Илья, которых с первых дней явно недоставало.
Синтра расположена на склоне горы; узкие и кривые улочки ведут мимо садов и вилл. Смотришь ли на гору или на равнину, которая простирается до самого моря, — глаз в любом случае радуется видам, которые уравновешены так, словно композицию их продумали.
Сила атлантических ливней видна по деревьям; среди вечнозеленых стояли другие, которые, как платаны и акации, уже сбросили листву. Дождь придает дополнительный блеск строениям; стены и кровли кажутся покрытыми глазурью. Названия улиц не указаны, как у нас, на табличках, способных испортить даже уникальное и красивое здание, а в виде azulejos[545] вправлены в каменные стены.
Атлантический ветер объясняет чрезвычайную тщательность, с какой тут выкладывают дымовые трубы. Любая крыша богато оформлена ими; иные производят впечатление надставленной стены, в которую впущен ряд керамических труб. Можно было бы с большим основанием назвать Синтру городом этих дымовых труб, чем городом двух колоссов, которые представляют собой уникальные сооружения в истории архитектуры. Я, правда, давно знал их по репродукциям знаменитого замка, но считал их необычными башнями, которые по форме напоминали скорее сардинские нураги[546], нежели какой-то исторический стиль. Здесь же я узнал, что они служат дымоходами для двух кухонь, расположенных в цоколях. Мы не преминули войти внутрь и увидели там копья, годные, чтобы поджарить быка, над железными решетками, на которых в качестве дров лежали стволы деревьев, — сейчас лишь как имитация, поскольку кухни давно уже превратились в музеи. На эти очаги небо глядит сверху словно в двойной бинокль. Пока вельможи восседали за столом в праздничном зале, здесь среди дыма и огня события разворачивались, как на поле сражения. Я подумал о Пантагрюэле, который, гребнем из слоновых бивней вычесав из волос пушечные ядра, съедает быка.
Вверх по лестнице, вниз по лестнице, нас провели по наполненному сокровищами замку, показали также темницу, где с женой и братом содержался в заточении Альфонс VI и где он через много лет умер. Его взгляд через зарешеченное окно простирался далеко над предгорьем до самого моря.
Вообще-то, замок напоминает сераль. Ценная мебель, сосуды, изделия в китайском стиле из Макао, в том числе вазы в рост человека, великолепный синий ковер и колокольня из слоновой кости. Древесина из Бразилии, стол, за которым нашлось бы место для коллегии из двадцати персон со всеми их бумагами, в квадратном помещении. На стенах azulejos со сценами охоты на кабанов и оленей. Воспоминания о испано-мавританской эпохе, в том числе фаянсы, древнее золото которых покрывает иней фиолетового оттенка спорыньи. Дыхание старой мировой державы, куда стекались сокровища Индии.
Спиральным ходом винтовых лестниц окна башни открывают ландшафт в стереоскопических разворотах: гряды гор с готическими крепостными стенами, атлантические декоративные парки, лузитанское побережье, потом снова каменный внутренний двор со статуями и фонтанами.
Я подумал о других замках, которые мне доводилось видеть: замок Мейсена, монастырь Седнаджа в Сирии. Собирание сокровищ светскими и духовными князьями, затем разграбление их и рассеивание: одна из бесчисленных форм вдоха и выдоха в пределах вращающегося, пульсирующего мира. А некоторые сокровища погружаются глубже, становятся вневременными, как сокровище Атрея или Тутанхамона. Проходят тысячелетия, прежде чем они вновь появляются на свет. О других, как сокровище нибелунгов, знают только легенды. Они покоятся в глубине; подъем их может накликать беду, как о том красочно повествуется в германских сагах и ближневосточных сказках. Подразумевается тот мировой клад, которым мы живем, пусть только лишь на проценты, благодаря его излучению, приходящему из недостижимой дали. Даже солнце является только символом, зримым отображением; оно принадлежит к временному миру. С другой стороны: любое собранное на Земле сокровище тоже остается подобием, символом. Его не может быть достаточно, отсюда и ненасытный, неутолимый голод.
Потом мы хотели подняться на замковую гору, но отказались от этой затеи, увидев, что ее внезапно заволокли низко надвигающиеся тучи, и поехали обратно в Лиссабон. Там мы еще раз сходили на Pra^a do Comercio, пуп лузитанского мира. Паромы и портовые суда облетали стаи чаек, на набережной торговцы предлагали на продажу ананасы и бананы, от глиняных урн тянуло дымком жареных каштанов.
В пределах нескончаемого потока автомобилей я еще раз обогнул центральную статую и обнаружил, что князь скачет прочь от змей, которые поднимают головы, как полевые лилии. После таких обходов нужно было закрыть глаза и вдохнуть. Здесь рациональные и фантастические величины сходятся в крайне ограниченном фойе перед бескрайним. Помбал и землетрясение. Немного ниже Вифлеемская башня, которую приветствовали на прощание кругосветные путешественники и конкистадоры, прежде чем умножить богатство короны странами и островами или в железных латах пройти вверх по Конго и Амазонке. На кромках трех континентов светятся звездообразные крепости, памятники, оставленные ими после себя. Подлинные наследники готов, викингов и норманнов… еще ближе, чем в «Лузиадах», их чувствуешь в песнях Ариоста.
Большая avenida была уже украшена к Рождеству. Роскошь витрин, прежде всего, ювелиров и мужских портных, как на цюрихской Банхофштрассе или Rue de la Paix в Париже, выдавала в ней одну из тех троп, по которым ходят важные люди мира сего. Она была освещена мириадами пестрых огней, как вход во дворец Аладдина.
Утомленные изысками португальского корабельного повара, мы отдыхали за стаканом vinho tinto[547] в продымленном трактире, располагавшемся в змеистом проходе винного погребка. Здесь предлагались удивительные лакомства; полосатая каракатица пузырилась на огне древесного угля; покупателей поджидал octopus[548] с розовыми щупальцами, на которых подобно фарфоровым кнопкам выделялись присоски. Лягушки, запеченные целиком, громоздились плоскими слоями рядом с горами вареных воробьев. Винные пробки, ракушки, рыбьи кости, окурки и другие остатки время от времени посыпались опилками и выметались за дверь. Публика была мимолетная: матросы с торговых судов, уличные девки, швейцары маленьких соседних гостиниц, которые приносили сигареты и перешептывались с официантами, за соседним столом какой-то старик, который менял кучу медных монет на серебро. Белый посох указывал на то, что он слепой нищий. В картинах здесь не было недостатка; они, поскольку языка мы не понимали, производили таинственное впечатление. Еще не завершенное: демократизация народа.
В отель мы вернулись поздно и, не надеясь на портье, поставили будильник на четыре часа. Я спал мало; образы продолжали свой бег, к тому же болели раны на ноге.
Быстрее, чем думали, самолет, следующий из Южной Америки, доставил нас в Швейцарию. Увидев по правую руку восходящее над Пиренеями солнце, я задремал и проснулся только перед Цюрихом от объявления о посадке. Die
Landung лучше, чем l'atterrissage[549], а вот la piste лучше, чем die Landebahn[550].
В наше время, когда удивление все быстрее мельчает, мое уважение к пилоту и его управлению все же осталось — уверенность, с какой он за секунды сажает свой самолет на летную дорожку. Я по-прежнему переживаю соприкосновение с землей с таким чувством, будто удался акробатический трюк. К легкости движения нужно мысленно добавить многотонный груз и сотню пассажиров за спиной. Их жизнь зависит от целого комплекса предпосылок.
Самоочевидность, с какой мирятся с риском — это, мне кажется, верное слово — была б непонятна предкам, а у жителей будущего вызовет более сильное восхищение, чем у современников. Передвижение как одна из святынь модерна — это молох, одно из указаний на титаническую эпоху. Он требует тысячу или более жертв ежедневно, предпочтительней сожженных на огне. Поколение, уставшее от героев и культа героев, ведет себя здесь с поразительной беспристрастностью. Делаешься частью статистики; жизнь становится дороже, смерть дешевле. Можно и наоборот, в зависимости от представлений о ценности. Геракл, отправляясь в Немею, заключает сделку о страховании жизни.
Альберту Вайдели: «Сердечно благодарю Вас и Вашу супругу за добрые пожелания к Новому году. Минувший год принес богатый урожай; если так и дальше пойдет, я буду доволен. Это касается также и рукописей; сегодня я начал переписывание части того, что накопилось.
Хочу поблагодарить также за маленького трилобита из Юты, которого моя жена передала мне в Рождественский сочельник и который придает новый блеск моей коллекции. Я поражаюсь не только выразительной, но и чеканящей силе природы; сюда в данном случае еще добавляется тонкая обработка человеческой рукой.
Глядя на трилобитов, мне представляются, будто в определенной точке пересечения природа интуитивным образом ухватила идею трехчленного деления и перевела ее в простую модель. Голова, грудь и брюшко, корпус, руки, крылья или плавники, позвоночник и ребра, сегменты тела членистоногих и их придатки — все это возвращается снова в многократных комбинациях, зачастую с использованием новых элементов и поперек родословного дерева: именно как план и независимо от субстанции. Как выглядит дом, установлено; а строится ли он из камня, древесины, глины или кирпичей, определяют обстоятельства.
Сейчас я взялся за материал, собранный в Анголе. Приехав в следующий раз в Вильфлинген, Вы уже сможете увидеть добрую часть из этого».