II.


Как-то вечером, в мае, мы провожали новобрачных, вашего друга и его молодую жену, на пароход, на котором они отправлялись в свое свадебное путешествие. У него был вид человека, с которым случилось большое счастье, и который, в тихом изумлении, стоит перед всем этим великолепием и не узнает себя в этом новом мире; и его лицо, его речь и его движения дышали каким-то светлым покоем. Она же, -- она была как теплый вешний день, когда жизнь выступает из своих берегов в пышном преизбытке своих цветов и благоуханий. И когда пароход покинул гавань, у нас обоих, оставшихся на набережной, было ощущение, будто солнце скрылось за тучею, и что далеко-далеко за морем ширится сказочная страна в дремотном покое, куда они должны вступить, -- волшебная страна, которой мы никогда не увидим; и нами овладело чувство великого одиночества жизни.

Спустя три месяца, в лунный вечер, в августе, они вернулись назад, и сошли на берег в том же самом месте, и мы встретили их. И он показался опять встревоженным человеком, близким к полному крушению всего; у него появилась складка вокруг рта и такое выражение в глазах, точно он вечно был занят какою-то мучительною, не дававшей ему покоя, тайной, от которой он не мог отделаться или найти разгадку.

Они уехали к себе, и прошел год, и прошли два года, и мы не очень много слышали о нем; но вот, в один прекрасный день, было получено длинное письмо, адресованное одному из нас, но имевшее в виду нас обоих. Вот, его содержание:

Скоро уже несколько лет, как мы виделись, а я только один раз, и то с трудом, несколькими жалкими строками ответил на ваше дружеское письмо; но вы не должны сетовать, так как мне пришлось круто в последние два года; я бродил с тревогою в крови, которая снедала меня и сделала мою душу чувствительной, как обнаженный нерв; и когда я, порою, брался за перо и думал, что, наконец-то, напишу вам, то всякий раз тотчас же бросал его, и вскакивал со стула, и убеждался, что мне не о чем писать. И если я делаю это теперь, то лишь потому, что в это мгновение я так мучительно чувствую, что сижу здесь, как человек, вокруг которого все рушилось и разбилось, -- и я чувствую себя таким больным, опустелым и одиноким.

Между нами не все в порядке, между моей женой и мною; но как бы тяжело я ни ощущал это, я все же часто благословляю час, когда я просил ее быть моею, так как с нею я вкусил лучшее, что есть в жизни; пусть и в течение лишь нескольких жалких недель; и я думаю, что человек, переживший это, даже в такое-то вот мгновение не имеет права жаловаться, так как он все же получил, что мог получить, и в сущности этого достаточно, чтобы перевесить горе всей жизни.

Она шла мне навстречу с преданностью, ничего не знавшей о себе, с преданностью без размышления, захватившей все ее существо, душу и тело; она предвосхищала мои откровеннейшие желания, когда они еще только созревали, когда они еще лишь слабо мелькали на моем лице или в моем взгляде, эти мои желания в мелочах, и она все приготовляла для меня, как для ребенка. Она раскрывалась вся без остатка, и сама того не сознавая; могла сидеть по целым часам и только смотреть на меня, и никакое слово не могло бы служить столь же глубоким выражением ее мыслей. И вот я женился на ней, и, собственно, не потому, чтобы я любил ее больше многих других женщин, попадавшихся на моем пути, но лишь потому, что находил ее преданность такою трогательною, и мне было жаль ее, и мне опостылели холостые связи.

Я хорошо понимал, как холоден я был душой и сердцем, в сравнении с этою любовью; но она умела находить в проявлении моих чувств больше, чем в них было, и сам я был счастлив тем, что она была счастлива, -- был так покоен и в таком равновесии, как никогда, каким человек бывает только в раннее летнее утро, в это утро с пением жаворонков, и студеною росою, и только что засверкавшим солнцем.

Так было целых два месяца, пока мы подвигались все дальше на юг, и южная весна раскрывалась и расцветала вокруг нас. Мы проехали вверх по Рейну, отдыхали у зеленого, искрившегося на солнце, Женевского озера, мчались через Сен-Готард, по южному склону Альп, с их шумными каскадами, как белоснежные ленты, повисшими на горных обрывах, -- и дальше на Ломбардской равнине, этому сплошному необозримому саду, где города кажутся виллами. Во всем этом вихре человеческих лиц и видов, которые мы, бегло и мельком, наблюдали из окна вагона, с пароходной палубы или в ресторане, мы сливались все теснее и теснее, точно наша кровь взаимно смешивалась, и я был проникнут каким-то детски праздничным настроением и радостным покоем и что-то хорошее вскрывалось во мне, подобно тому, как на гнилом пне появляется молодой побег.

В одно прекрасное утро, в конце июня, мы остановились в Белладжио, в маленьком городке, что цепляется и карабкается на отвесный мыс, вокруг которого озеро Комо протянуло свои два голубых рукава. Нам было так хорошо здесь, что мы сделали основательный привал, бродили по окрестным высотам или гребли вдоль берега, и дни приходили и уходили, и мы не замечали течения времени. Целый час после обеда мы обыкновенно просиживали у озера, под деревом против гостиницы; кругом стояла удушливая и тяжелая жара, и нам чувствовалось вдвойне прохладнее в зеленой полутьме. Однажды мы нашли наши обычные места занятыми двумя недавно, как я заметил за табльдотом, прибывшими путешественниками. У него был вид английского офицера, а молодая дама, по-видимому, была его дочь. Это было одно из тех женских лиц, которые мягкой закругленностью своих линий напоминают камею, и которым контраст между большими черными глазами и пышными, пепельного цвета, волосами придает оттенок изысканной душевной утонченности, как редкая окраска у обыкновенного цветка. И рядом с этим белым, бархатным лицом я видел полное, цветущее и пошлое, как у ребенка, лицо моей жены; и я чувствовал, что перед этим ландшафтом из ярко-голубой воды из белого, как расплавленное серебро, солнечного света и голубоватых вилл перед этим ландшафтом который был воздушен и светел как утренняя дремота, когда солнце светит сквозь занавески -- я чувствовал что, в то время как одна из двух женщин с ее нежным и утонченным умом и сердцем могла наслаждаться всей сущностью этого ландшафта, тончайшим ароматом его и его самым летучим дыханием как наслаждаются изысканными духами или старым вином -- другая набрасывалась на него, как голодное дитя, поедающее все жадно и безвкусно.

Я почувствовал это почти как глубокое разочарование, которое тяжело легло на меня и ведалось в меня, и всякие узы как бы ослабли, и, снова становясь самим собою, я точно вырос из чуждого мне существа, в котором я был растворен. Я снова сознавал себя тем, чем был когда-то, вернул себе мою прежнюю сущность и прежний взгляд, все вокруг меня снова стало, как было, -- ослепление вокруг меня и во мне исчезло, и было такое чувство, точно в концертном зале кончается номер, который все слушали в темноте и безмолвии, и становится светло и шумно. Но прежде всего я почувствовал, что нечто, с чем я был слит, разомкнулось со всех сторон вокруг меня, и я как бы восстал после чисто физических объятий, и чувствовал себя смешным и охваченным стыдом и отвращением, словно после интимной ночи с постороннею женщиной.

Мы влачились туда и сюда, и она все больше становилась неизвестной женщиной для меня, в обществе которой я только путешествовал и чьи билеты и ночлег оплачивал; и ее шумный восторг при виде всего, что мы встречали, резко врывался в мое утонченное настроение, приводил меня в смущение и казался мне ребяческим, а ее навязчивая подчиненность мне грубой и смешной, и я относился к ней, как к дешевому товару, который берут только потому, что нельзя сказать нет; я становился все раздражительнее и насмешливее с нею и, при всем моем желании, не мог дать ей больше того, что дают первой встречной женщине, попадающейся на нашем пути. Разумеется, она уже не могла не заметить, что я стал по отношению к ней другим, чем был. В начале она противопоставила всю свою чуждую подозрения и бессвязную природу и смотрела на все, как на мелочи и случайные взрывы дурного расположения духа, которому она и не могла придавать особенного значения. Позднее же, когда заметила, что порывы ее чувства и ее нежные движения постоянно разбивались о мой холод и кровно оскорблялись и потом отбрасывались, как негодная ветошь -- я мог наблюдать как она начинала недоумевать и смотрела на меня детскими большими и изумленным глазами, которые мучили мою больную совесть. Позднее же, когда она убедилась, что это серьезно, и что я влачу ее с собою, как обременительный мешок, -- холодно, механически и неохотно, как исполняют постылый долг тогда-то она вся ушла в себя, и я часто видел, как она в беспомощном раздумье тупо устремляла глаза перед собою, точно она была охвачена мучительным недоумением и терзалась им и не могла разрешить. Наконец -- это было уже после того, как мы вернулись к себе сюда, в деревню -- когда моя раздражительность и моя насмешливость однажды показались ей грубее и обиднее обычного, она точно сделала последнюю мгновенную выкладку в своих мыслях и в сокровеннейшей жизни ее чувств произошла внезапная и резкая перемена, и мне почудилось что она собрала всю силу своего существа в одном взгляде гордого и решительного презрения, которое она направила на меня и все время продолжала питать ко мне, и которое я чувствовал, как укол, частью, упрямства, частью же -- сострадательной боли.

Это было мучительно уже там, хотя мы тогда чувствовали это меньше: беспрерывная смена людей и вещей то и дело открывала что-нибудь новое, что овладевало нашими чувствами и мыслями, и мы могли жить каждый с собою и в своем собственном мире, вне постоянного принуждения к совместной интимной жизни, причем мы могли и не стоять лицом к лицу друг с другом. Но это стало невыносимо, когда мы вернулись к себе, сюда, в одиночество, и когда мы изо дня в день чувствовали себя обреченными на взаимное отделение. Какую пользу принесет объяснение? Ведь она все равно не поймет меня, так как и я сам не понимаю себя; ведь я же ничего не знаю об этом процессе, который произошел во мне, ни в чем он состоит, ни как он действует; ведь это же не что иное, как естественное и необходимое перерождение моего физического существа, некий порядок, как непроизвольное следствие из данной причины, которой нельзя ни видеть, ни описать, как ничем нельзя было предупредить. Но я вижу, как она ждет от меня чего-то, и мучаюсь, мучаюсь; и жадной, мятежной мыслью ищу выхода и не нахожу ничего; наша будущая жизнь возникает предо мною, как таинственная насмешка, и мне хотелось бы закрыть глаза, лишь бы не видеть ее; но я все вижу.

Для нас обоих жизнь выбилась из колеи, и виною тому -- бессмыслица и мелочь. Я не могу ненавидеть и презирать жизнь, моя насмешка замолкает, и мой смех замирает на устах у меня; и, сидя в самом центре бытия, я чувствую один лишь ужас, так как мне всегда казалось, что я встречаю украдкою глядящие на меня косые глаза безумного, за которым все мы должны следовать, слепо и безумно, как сомнамбулы.

Загрузка...