Пролог

Июля дня 20-го года 1768-го уже под вечер со стороны Пупковой горы показался четырехконный экипаж. Не останавливаясь, без бережения, пролетел кордон, что у Средней Рогатки, и предерзко, поднимая пыль столбом, подался в Московскую слободу. Кони вороные, сытые, цугом, карета семистекольная, добрая, крашенная под лак, не иначе иоахимовской работы — мастер Иоахим считался лучшим, карета его работы стоила, почитай, не менее ста рублей, бешеные деньги. А кучер на козлах — сущий эфиоп. Саженного роста, в желтом полукафтане, с лицом, будто изволоченным сажей. Рожа кирпича просит, сапогом лоснится, глазищи, как яичные белки. Смотреть жутко.

— Тьфу ты, пакость какая!

Стражники, оторвавшись от зерни, глянули карете вслед, сплюнули через левые плечи, квартальный же, отставной пехотный прапорщик, троекратно перекрестил пупок.

— Пресвятая Богородица, спаси, не выдай… Голубушка, Приснодева наша!

Не с пустого места помянул Божью Матерь, не с пустого.

То ведь проехал новый хозяин сельца Кикерей-ского, что на Лягушачьих Топях, боярин иноземный де Гард, человек весьма опасный, учености лихой, пользующийся дурною славой. Поговаривали, и упорно, будто бы занимается он чем-то нехорошим — разжигает на Коеровских пустошах кострищи, кликушествует дурными голосами, ворошит могилы на Волковом погосте. Как видно, пробавляется волшбой, насылает порчу, мор, соблазн адский, прельщение бесовское. Древорубы из деревни Пулково раз застали этого де Гарда в естестве своем и блудном непотребстве с девками, а звонарь с Кузьминской церкви видел столп огня, не иначе сатанинского, поднимающийся в небо с Лягушачьих Топей. Не зря земля слухами полнится, ох, не зря… Не зря. В петербургском обществе, к примеру, только и было разговоров, что о бароне де Гарде: у княгини Бобринской он извел воздушный пузырек в рубине, бригадирше Зуевой явил тень ее покойного мужа, игроку Зоричу показал верную масть, а графине Рокотовой изгнал трехмесячный плод, с отменной ловкостью, чем привлек внимание самой пресветлой государыни. Хоть и не жаловала матушка императрица заезжих-то волшебников, но чтобы вот так, на тринадцатой неделе, и без последствий… Силен, силен, весьма искусен, к тому ж такой шарман и симпатик…

Экипаж между тем с грохотом трясся по просторам Московской части. Дорога была премерзкой: ухабы, рытвины, пески, несмотря на лето, глубокие промоины с густой, жирно чавкающей грязью. Карету немилосердно мотало, не по-нашему ругался эфиоп на козлах — ехали тягостно. Наконец перевалили старый Саарский мост через Фонтанную реку, на набережной забрали налево и под стук копыт о мостовую — где каменную, где бревенчатую — покатили по направлению к Коломне. Солнце к ветреному дню медленно садилось в облака, отражаясь от поверхности воды, било красными лучами в окна дач, загородных резиденций, богатых домов, несмотря на вычурность фасадов — двух-, трехэтажных, не выше Зимнего дворца. Уже запели, перекликаясь среди листвы, ночные птахи, столбом роилась над осокой мошкара, заливисто, на все лады раскатывались лягушки. Текла себе меж берегов, одетых в древо, сонная река, шептались с ней о чем-то белокожие, как бабы, ивы. А кругом — болотина, низина, сырость… Ижорская земля, край Ингерманляндский, не наша сторона. Может, куда-то не туда занесла нелегкая чертушку Петра?

Тем временем экипаж, набирая ход, пролетел Вознесенскую перспективу и остановился у массивного двухэтажного особняка в семь осей по фасаду — черного карельского камня, с флюгером в виде длиннохвостого пса. Дом этот внешне ничем не выделялся среди прочих, однако люди знающие, будь то благородного или подлого происхождения, обходили его стороной и в окна — Боже упаси! — старались не заглядывать. Впрочем, что там увидишь — занавеси всегда опущены, двери закрыты. Дом казался нежилым, заброшенным, но только на первый взгляд, а обретался в нем известный фармазон, отставной кавалергард граф Куракин, волшебник, чернокнижник и алхимик. Много чего говорили про него — и будто бы Яков Брюс, генерал-фельдмаршал, пользовавшийся при жизни репутацией непревзойденного мага, завещал ему свою черную, дьяволом писанную книгу, и что граф Сен-Жермен в бытность свою в Петербурге открыл ему секрет философского камня, и что владеет он эликсиром бессмертия, а в подручных у него подвизаются Люцифер с Астаротом. Чего не болтают только на балах и за зеленым сукном, да еще после Доброй чарки старого венгерского! Однако сказка ложь, да в ней… Боялись Куракина, обходили дом его за версту, даже имени старались не поминать — опасный он, на одном коньке с сатаной сидит.

Только кавалер, прибывший в экипаже, был не из пугливых. Не дожидаясь, пока арап откроет дверцу, он вылез из кареты, глубоко втянул болотный воздух и, держа под мышкой что-то завернутое в холст, быстро и легко поднялся на крыльцо. Постоял мгновение, успокаивая дыхание, и отрывисто, негромко постучал. Тростью, на особый манер, троекратно. Осмотрелся неприметно, не поворачивая головы, и замер, вслушиваясь, — словно соляным столбом врос в крыльцо. Странного вида он был человек, наружности необычайной и запоминающейся. Лицом горбоносый и зловещий, фигурой осанистый и статный, двигающийся легко и резво, словно юноша. И одет не по-нашему и не по погоде — бархатный камзол с брандебурами с меховой опушкой, ботфорты на высоком каблуке, крагины с отворотами, шляпа с позументом, плащ. Вместо шпаги — индусский пюлуар, кривая сабля, на рукояти коей играли разноцветьем камни. На груди кавалер носил блошную ловушку, да не маленькую и нарядную, какими щеголяют модницы, а огромную, из слоновой кости, в какую может попасться и мышь. Смотреть на него было жутко и притягательно.

В доме наконец послышались шаги, лязгнули тяжелые засовы, дверь со скрипом открылась — щелью, на длину цепочки. Из темноты по-птичьи блеснули глазом, с опаской, настороженно, недобро, тут же раздался невнятный звук, то ли кашлянули, то ли подавились, то ли горлом поперхали — не понять. И дверь открылась. Глухонемой слуга, и на слугу-то не похожий, зверообразный, при тесаке, с поклонами отпрянул в сторону, на изменившемся лице его застыло выражение испуга. Массивный, с сиротливой свечкой, канделябр в его руке едва заметно дрожал.

— К хозяину веди! — Кавалер вошел и нетерпеливо тряхнул париком. — Живо!

Его накладные волосы были огненно-рыжими, хорошо расчесанными, до плеч. Голос низкий, раскатистый, словно львиный рык. Слуга снова поклонился, закрыл на все запоры дверь и, мыча что-то, показывая вверх, повел гостя к лестнице на второй этаж. Вокруг было сумрачно и неуютно, будто в римских катакомбах первых дней христианства. Все великолепие вестибюля — лепнина потолков, напольные вазы с украшениями из бронзы, скульптуры из паросского мрамора, светильники из черного хрусталя — все терялось в полумраке, казалось нереальным и призрачным. Воздух был затхл, отдавал плесенью и пылью, из камина, выложенного изразцами, тянуло холодом и кладбищенской сыростью. Чувство было такое, что время здесь остановилось и загнило…

— Все, иди.

Забрав у провожатого светильник, кавалер ступил на витую, ведущую на второй этаж лестницу и начал резво подниматься по мраморным ступеням, ботфорты его размеренно скрипели, тяжелые, затейливой работы ножны бились об ажурное литье перил. Скоро он уже был у входа на чердак и опять-таки особым образом, троекратно, постучал в дубовую дверь. Не сразу, но она открылась, и на пороге показался человек с фонарем. Если бы не кожаный до пят фартук, его можно было бы принять за сибаритствующего помещика — шелковый шлафрок, подбитый мехом, розовый платок вместо галстуха, белый вязаный колпак, из-под которого торчали длинные седые волосы.

— Гекам Адонаи! Гекам! Месть! — сделав непонятный жест, сказал вместо приветствия гость, и в негромком голосе его послышалась сталь. — Не так ли, досточтимый Брат Хранитель?

— Гекам! — хрипловато отозвался человек с фонарем и так же на чудной манер пополоскал рукой. — Амез, великолепный Брат Магистр, так и будет. Гекам и Мискор, месть и справедливость! Прошу.

Он сделал приглашающее движение и отодвинулся, пропуская гостя на чердак, где была устроена алхимическая лаборатория: верстак, колбы, реторты, змеевики. Центральное место занимал хрустальный сосуд, называемый еще «яйцом», который, будучи нагреваем на «бессмертном» очаге атаноре, и должен породить в конце концов вожделенный философский камень. Воздух был ощутимо плотен, густо пропитан дымом, парами влаги, вонью серы, купороса и магнезии. А еще говорят, что презренный металл не пахнет!

— Никак Великое Деланье? — Гость без интереса осмотрелся, вытащив из-под мышки сверток, бережно опустил его на край стола, ухмыльнулся криво. — Отделяете тонкое от плотного? Давайте, давайте, sic habelis gloriam totius mundi, так обретается мирская слава.

Хранитель, улыбаясь, промолчал, закрыл на все запоры дверь и спросил с полупоклоном:

— Могу я знать, что привело вас в эти стены, великолепный Брат Магистр?

Как он ни старался, но под маской вежливости явственно угадывался страх.

— Ну разумеется, разумеется. — Магистр вдруг раскатился смехом и, ловко развернув, жестом фокусника сдернул грязный холст со свертка. — Силь-вупле!

В воздухе словно повеяло затхлым ветром, и огни свечей, чудом не погаснув, отразились от нефритового ларца. На крышке его были начертаны четыре буквы, скрывающие истинное имя Божье, их пересекала пара скрещивающихся мечей. Формой ларец напоминал гроб.

— О боги! — Хранитель непроизвольно придвинулся к ларцу и, не решаясь дотронуться, поднял глаза на магистра. — Неужели это…

В голосе его, упавшем до шепота, слышались испуг и восхищение.

— Setair, брат, молчание, не забывайте о pericula occulta,[1] — сразу прервал его Магистр и машинально обхватил рукоять сабли. — Prudentia, prudentia и еще раз осторожность! Даже у этих стен есть уши. Sic mundus creatus est — так устроен мир.

Он замолчал, побарабанил пальцами по хрусталю реторты и сказал без всякого перехода, будничным тоном:

— У его сиятельства графа Орлова совершенно невыносимые манеры, в душе он плут, каналья и хам. А потому умирать будет трудно, уж я постараюсь… Жаль, что это случится еще не скоро… В общем, дорогой Брат, мне нужно уехать и как можно скорее, вчера во сне мне был явлен signe de detresse, знак бедствия. По праву hierarchia occulte[2] оставляю это вам, надеюсь, вы не забудете, что есть jus preprietatis, право собственности.

С этими словами Магистр взял ларец и, протягивая его Хранителю, усмехнулся:

— Да не бойтесь вы, он омыт кровью девственности и запечатан именем Невыразимого. Берите, берите, главное, не пытайтесь открыть крышку.

Все в нем выражало тревогу, торопливость и облегчение.

— Fiat justitia, pereat mundus.[3] — Хранитель осторожно, на вытянутые руки, принял шкатулку, покачал, прикидывая вес, и внезапно мстительно, взахлеб, рассмеялся: — И поделом, и поделом…

— Предчувствие подсказывает мне, что ждать этого уже недолго, — с пугающей серьезностью сказал Магистр, подскочил к окну, выглянул на улицу, ругнулся, дернул париком и стал откланиваться. — Прощайте, достопочтенный Брат Хранитель. Я непременно вернусь.

Блажен, кто верует, — не вернулся. Сгинул где-то, то ли в неметчине, то ли в аглицких землях. Да и фармазон-то Куракин, если бы знал наперед, что к чему, не сидел бы сиднем в хоромах на Фонтанной. И года не прошло, как он был брошен в крепость, по приговору тайного суда казнен, труп его — сожжен, а прах развеян выстрелом из пушки. Вот тебе и hierarcnia occulte, вот тебе и предчувствие. Судьба. От нее не уйдешь.


Загрузка...