Первое, что Хорст почувствовал, когда пришел в себя, были запахи резины и бензина. Он лежал, скорчившись, как недоносок в банке, в замкнутом, абсолютно темном пространстве, судя по всему, багажнике автомобиля. Было дискомфортно и ужасно холодно, однако не настолько, чтобы замерзнуть насмерть, — кто-то позаботился накрыть его плотной, отдающей керосином дерюгой.
«Вот сволочи, никак на расправу везут», — обдирая локти об обжигающий металл, Хорст перевернулся на бок и принялся тереть больную, гудящую после наркотика голову.
Скоро он пришел в себя, глянул на часы со светящимися стрелками — его везли со скоростью примерно сорока миль в час, судя по поведению подвески, машина двигалась по загородному шляху. Напружинив тело, Хорст тут же расслабился, сделал глубокий вдох и принялся бороться за жизнь по проверенной методике, отработанной до автоматизма еще в центре, — постарался ассоциировать себя с водителем. Уловить биение его сердца, ощутить движение его крови, слиться с ним в желаниях, чувстве франки, крепко зажатой в прокуренных пальцах. Называлась эта метода мудрено, «саймин-дзюцу», то есть ментальная петля. Наконец, вспотев от усилий, Хорст почувствовал себя рослым, грузным де, тиной. Нога его в хромаче сорок пятого размера надавила всей тяжестью на газ…
— Химмельдоннерветтер! Ты что, сдурел, сраная задница? — услышал он визгливый голос Юргена Хатгля, но еще сильнее придавил педаль и резко крутанул сразу сделавшийся бесполезным руль.
Страшная сила навалилась на него, вдавила в жалобно скрипящий, мнущийся как бумага металл и, покувыркав, вышвырнула из темноты багажника в мрачную темноту зимней ночи. Впрочем, не такую уж и мрачную — на небе висела луна, а у подножья огромной изувеченной сосны весело горела перевернутая «Волга», правое переднее колесо ее все еще вращалось с мерзким, похоронным каким-то звуком. В тон ему стонал, пуская розовые пузыри, задыхающийся в сторонке Юрген Хатгль. Потом машина оглушительно взорвалась, к лапчатым вершинам сосен взвилось ослепительное пламя, и Хаттль, когда все стихло, прошипел:
— А баба-то твоя, также как и мамаша, слаба на передок. Не устояла перед бампером.
На его бледном, белее савана, лице застыла пакостная, злорадная усмешка, рот в багровых отсветах пожарища казался узкой безобразной щелью.
— Что? — Хорст кое-как выбрался из сугроба, пумой метнулся к Хаттлю, с яростью взял за горло. — Что ты сказал?
— Повторяю еще раз, для идиотов. — Хаттль судорожно дернулся, схватился за грудь, и по подбородку его потянулась жижа. — Бабу твою мы поимели бампером… Предатель, сука, коммунист ну давай, давай, убей меня, иуда!
Хорст медленно сомкнул стальные пальцы, Хатгль, дернувшись, обмяк, и в воздухе, зловонном от пожарища, запахло человеческим дерьмом.
Хорст истошно закричал и, не силах сдерживаться потеряв все человеческое, бешено лягнул недвижимое тело Хаттля.
— Не верю, ты, сволочь, не верю!
Потом, уже справившись с собой, он снял все, чтo можно было снять с убитого, взял бумажник, парабеллум, набор ножей и пошел, проваливаясь по колени в снег, к дороге. Не важно куда, лишь бы отсюда подальше. Мутно светила луна, шептались стрельчатые ели, Хорст Лёвенхерц, он же Епифан Дзюба, брел вдоль дорожной колеи. И тут в голове его вдруг послышался шепот, невнятный, завораживающий, похожий на шелест осенних листьев. Звуки, казалось, доносились не извне, а рождались в нем самом. Голоса, голоса, голоса. Хор, море, океан голосов. Чужих, на незнакомом языке, мгновенно уносимых эхом, однако смысл сказанного был понятен — иди, иди на север, поклонись звезде…
«Что за черт!» — Хорст оступился, упал, но тут же неведомая сила подняла его на ноги и погнала в лес. А голоса в голове становились все громче, ревели как гром: «Иди, иди на север, иди к звезде!» Потом перед глазами Хорста разлился яркий свет, и он увидел могучего гиганта, бородатого, в кольчуге, потрясающего копьем. Бога-аса Одина, совсем такого, как на иллюстрациях к Старшей Эдде. Мудрого, всезнающего, зрящего в судьбы мира.
— Иди к звезде, — строго приказал он Хорсту, сделал величавый жест и указал на север копьем. — Иди с миром.
Глубоко запавший единственный глаз его свелся пониманием. Затем, подмигнув, Один воспарил в свой Асгард, и Хорст увидел мать, баронессу Фон Кнульп — бледную, небрежно причесанную, без привычных бриллиантовых серег.
— Будь стоек, маленький солдат, путь твой на север, — сказала она чуть слышно дрожащими губами и медленно двинулась прочь…
— Мама, подожди, мама, — закричал было Хорст но тут все окутало пламя, и из смрадного, воняющего серой облака чертом из табакерки выскочил Хаттль, на нем были только генеральская папаха и лиловые, обгаженные подштанники.
— А ну, шагом марш на север! — грозно, по-ефрейторски раздувая щеки, заорал Хаттль. — Зиг хайль!
Хорст поскользнулся и, провалившись в бездонную щель, все быстрее полетел в мерцающем свете, нет, не вниз, а на север, на север, на север… Потом что-то липкое и невыразимо мерзкое окутало его, все цвета и звуки погасли. Время для него остановилось.
Пробудил Хорста негромкий взволнованный голос:
— Андрей Ильич, иди сюда! Вроде отпускает его, порозовел, ворочается. Ну да, веко дрогнуло…
Послышались тяжелые шаги, и другой голос, низкий и раскатистый, подтвердил:
— Верно, Куприяныч, легчает ему. Теперь оклемается, Бог даст.
— Пить, пить, — трудно сглотнув слюну, Хорст медленно открыл глаза и мутно уперся взглядом в лицо улыбающемуся человеку. — Пить…
Человечек этот был бородат, низкоросл и плюгав, в отличие от второго — огромного, широкоплечего, звавшегося Андреем Ильичом. Оба они смотрели добро, без хитринки. По-человечески. Однако пить Хорсту не дали, ни глотка.
— Нельзя прямо сейчас, загнуться можно, — веско произнес Андрей Ильич и, подсев поближе на дощатую лавку, протянул широкую, как лопата, руку. — Ну-с, давайте знакомиться. Трифонов, художник, бывший член их союза. А также космополит и американский шпион.
— Куприянов, Куприян Куприянович, — с живостью включился в разговор бородатый человечек и оскалился широко, но невесело. — Тоже шпион, правда, английский. Вдобавок медик-недоучка и член семьи изменника родины. А вы что, и вправду генерал?
Рябоватое скуластое лицо его было некрасиво, но притягивало искренностью, энергичным блеском умных глаз. Чувствовалось, что и с юмором у него все в порядке.
«А я, коллеги, шпион немецкий», — хотел было покаяться еще не пришедший в себя Хорст, но удержался, ответил уклончиво:
— Да нет, генерал я свадебный, понарошечный. А так комбайнер-орденоносец, хлебороб-целинник Епифан Дзюба. Здоровы будем.
— Значит, не генерал, а комбайнер, — едко в тон ему хмыкнул Андрей Ильич и, вытащив огромный, лосиной кожи кисет, принялся вертеть козью ногу. — Ну и ладно. А то обстановка-то у нас спартанская. Не бояре, враги народа. Куприяныч, ставь-ка чайник, надо потчевать гостя дорогого!
Похоже, его очень радовал тот факт, что Хорст ухлопал генерала КГБ с физиономией Юргена Хаттля. Ясное дело, живые генералы КГБ свою папаху и удостоверение не отдают.
— А где я? — Хорст, приподнявшись на кровати, еле справился с внезапной дурнотой, опустился на подушку и крепко обхватил пылающую голову ладонями, — Ничего не помню, все как с похмелья…
Щеки его покрывала густая щетина, а в голове, пустой и гудящей, словно колокол, ползала по кругу единственная мысль: идти на север, идти на север…
— Добро пожаловать в Лапландию, товарищ комбаинер, — с ухмылочкой Трифонов поднялся, ловко шкурил и широко повел рукой с дымящейся цигаркой. — Страну озер, медведей и советских заключенных. А что касаемо бедственного состояния вашего так это меричка, если по-простому. Сиречь арктическая истерия.
— Эмерик, точно эмерик, — сказал Куприяныч и обнадеживающе глянул на Хорста. — Ничего, ничего, прогноз благоприятный. Шаман у нас хороший вылечит. Очень, очень сильный нойда.
На полном серьезе сказал, без тени улыбки, с полнейшим профессиональным уважением.
— Шаман? — Хорст прищурился, и в голове его, гудящей и больной, стало одной мыслью больше — про дурдом. Вот только очень-очень сильных нойд ему не хватало. Для полного счастья.
— Наука здесь бессильна, — Куприяныч, как истый представитель этой самой науки, изобразил раскаяние и сделался похожим на нашкодившего гнома, — Нет даже единого мнения о причинах болезни. Объяснение одно — психоз. Впрочем, неудивительно, симптоматика изумляет — кто поет на незнакомых языках, кто кликушествует, кто идет на север, кто предсказывает будущее, причем с поражающей воображение достоверностью. Внешность больных во время приступа кардинально изменяется, многие становятся похожими на мертвецов или восковые куклы, а если человека в этом состоянии ударить, скажем, ножом, то вреда это ему не нанесет — раны затягиваются прямо на глазах. Вот вы, товарищ комбайнер, сколько времени шатались по лесам? С неделю наверное, не меньше. И тем не менее как огурчик — ни обморожений, ни истощений. А все потому, что когда душа заснула, в тело ваше вселились духи — так по крайней мере трактуют эмерик шаманы-нойды. Сейчас же наоборот, душа проснулась, а духи почивают — отсюда и тошнота, и ломота в конечностях, и головная боль. Ну да ничего, это пройдет. Давайте-ка теши лососевой да печени лосиной. С брусничным чайком. Теперь уже можно.
Хорсту между тем действительно полегчало, в голове, все еще гудящей, но терпимо, появилась третья мысль — о еде.
Хорст спустил с лежанки ноги, поднялся, осмотрелся.
Бревенчатая, рубленая в лапу изба, проконопаченная для тепла мхом. Дышала жаром низенькая печь, тускло изливала свет керосиновая лампа, обстановка — стол, лавки, полки — незатейлива. Пахло дымом, табаком и автомобильным выхлопом — в лампе, видимо, горел бензин, смешанный, чтоб не полыхнуло, с солью. Впрочем, трогательная тяга к прекрасному ощущалась и здесь — одна из стен была завешана натюрмортами, портретами, ландшафтами, выполненными в различных манерах, от классической до кубизма. Правда, на бересте, скобленом дереве, жуткими малярными красками.
— Что, интересуетесь возвышенным, товарищ комбайнер? — обрадовался Трифонов, поймав взгляд Хорста, и тут же в голосе его послышалась печаль. — Только строго прошу не судить. Беличьих хвостов в округе предостаточно. А вот с холстами и красками бедствую… Э, да у вас слезы на глазах, вы дрожите. Куприяныч, надо что-то делать, меричка возвращается…
— Нет, нет, мне уже лучше, — вытерев глаза, Хорст справился со спазмом и указал на небольшой, углем по бересте, портрет. — Кто это?
С портрета на него смотрела Маша, необыкновенно красивая, серьезная до жути, делающая отчаянные попытки, чтоб не расхохотаться. Сочные губы ее предательски кривились, глаза лучились озорством, знакомо билась на щеке густая непокорная прядь.
— Девушка жила по соседству. — Трифонов вздохнув, оценивающе глянул на портрет, поцокал языком, нахмурился. — Да, слабовата композиционно. А девица ладная, хотя как натурщица ноль. Как же ее звали-то? С ней еще история приключилась пакостная. Вот чертова память…
— Машей, Машенькой звали. — Куприяныч улыбнулся, и тут же бородатое лицо его сделалось злым. — Я бы всех этих цириков гэбэшных… Всех, всех… К стенке. И длинной очередью.
В тихом омуте черти водятся — маленький неказистый Куприяныч сделался страшен.
— Ага, к кремлевской, — сразу оторвавшись от портрета, Трофимов кивнул ему, перевел глаза на Хорста, засопел и снова посмотрел на Куприяныча, уже без одобрения, озабоченно. — Ну вот что, пулеметчик молодой. Давай-ка ты за шаманом. Надо принимать меры, на товарище комбайнере лица нету. Эдак не дотянет до посевной…
Он не знал, что Хорсту не могли помочь все шаманы мира…
Тем не менее с подачи Куприяныча нойда взялся — пригласил к себе на следующий день. Хорст напялил узковатую, с трудом застегивающуюся шинель, нахлобучил генеральскую папаху и в компании с Куприянычем подался на улицу.
Было снежно, морозно и темно. Плевать, что скоро полдень на часах, — все укрывала пелена арктической ночи. И не такая уж плотная — далеко на горизонте вспыхивало, переливаясь, зарево полярного сияния… Постучали в низенькое, теплящееся тусклым светом оконце, услышав громкое: «Открыто, заходите», поднялись на крыльцо. Изба была как изба — сени с кадками, где малосолились хариус да ленок, жарко потрескивающая печка, обшарпанная, с отражателем «летучая мышь», воняющая керосиновой гарью. И хозяин был под стать — юркий, улыбающийся саам, облаченный, нет, не в шаманское одеяние с бляхами, погремцами и амулетами, на изготовление которого идет чуть ли не с пуд отборного железа, но в женское, из оленьей кожи, платье, в женскую же шапку с наушниками и баналь-нейшую безрукавку.
— Как погодка, однако? — радушно поздоровался он, крепко, как со старым знакомцем, поручкался с Хорстом и без долгих разговоров потянул гостей к столу. — Нынче солянка медвежья хороша. Баба моя мастерица, однако, язык только длинный. Послал ее, чтоб не мешалась, к соседям.
Сели за большой, сделанный из лиственницы стол, принялись за солянку, оказавшуюся выше всяких похвал. Разговаривали о том, о сем: об оленях, о рыбалке, о видах на погоду, о медведях-шатунах, об одной вдове лопарке, уже два года как сожительствующей со снежным человеком. И ведь не беременеющей никак, однако… Хорст сидел молча, вяло пользовал тушеную медвежатину и пребывал в глубочайшей уверенности, что играет не последнюю роль в каком-то дурацком, удручающем своей нелепостью фарсе. Шаманы, мистика, оккультная чертовщина!
После чая с рыбниками и пирога с печенкой шаман неторопливо поднялся и стал, что-то бормоча, расплетать свои длинные, собранные в косицы волосы. Потом вытащил трубку, закурил и долго глотал табачный, отдающий дурманом дым. Голова его была опущена, лицо бледно, тело сотрясала сильная и частая икота. Казалось, что его вот-вот вырвет.
Хорст, чувствуя себя последним идиотом, с мрачной удрученностью взирал на действо, настроение егo, и без того пакостное, стремительно приближаюсь к нулю. Поражала обыденность происходящего, какая-то вульгарная, банальная приземленность. А шаман тем временем приложился к ковшу, пошатываясь, вышел на середину избы и с поклонами опускаясь на колено, начал брызгать изо рта водои — четырежды на каждую сторону света. Получалось это у него здорово, шумно. Затем сонным, неторопливым движением он взял обыкновенный кнут и, опустившись на лавку в центре горницы, запел. Тело его судорожно подергивалось, бледное лицо гримасничало. Похоже, он совсем не собирался гарцевать на своем волшебном коне, погоняемом шаманской плетью — это было «малое шаманство», без барабанного боя и переодевания, так сказать, представление без декораций.
Хорст хмуро глядел на шамана и вдруг с отчетливостью понял, что постигает смысл пропетого:
«На юге в девяти лесных буграх живущие духи солнца, матери солнца, вы, которые будете завидовать… прошу всех вас… пусть стоят… пусть три ваши тени высоко стоят».
«На востоке на святой горе, властелин мой дед, мощной силы, толстой шеи — будь со мной…»
«И ты, седобородый почтенный чародей, прошу тебя: на все мои думы без исключения, на все мои желания согласись… Выслушай! Исполни! Все, все исполни!»
Отрывистые фразы завораживали, от них кружилась голова, перед глазами хороводили мерцающие пятна. И, заглушая все, в ушах знакомо рокотали голоса: «Иди на север! Иди на север! Иди на север!..» Потом накатилась тьма, и в сгустившейся пронзительной, прямо-таки кладбищенской тиши то ли кто-то вскрикнул, то ли мыркнула рысь, то ли жалобно заплакал раненый сокол. Не понять… Ничего не понять…
«Что за черт», — Хорст, пытаясь сбросить наваждение, вскочил, протер ослепшие глаза и… увидел бездыханного шамана — тот, как восковая кукла, неподвижно распростерся на полу. Кнут подобно анаконде обвивал его жилистую шею. Рядом стоял угрюмый Куприяныч.
— Т-с, — прошептал он, приложив к губам палец и соболезнующе глянул на Хорста, — дурной знак, видишь, как лежит, на спине. Плохо дело!
Конечно, плохо — шаман вроде бы того… А тот тем временем открыл потухшие глаза, и пергаментные, в пене, губы его дрогнули:
— Любят тебя духи. Сказали, уйдут позже. Когда ты, — шаман уперся мутным взглядом в Хорста, с трудом поднимаясь с пола, — сплаваешь на север, а после поплывешь на юг. Не послушались меня… Слабый я, однако, нойда. — Он глубоко вдохнул, пригладил волосы, чувствовалось, что он постепенно выходит из транса. — Не то что мой отец и дед моих детей… Его бы послушали духи… Тот мог отращивать за мгновение бороду, камлал, однако, в трех избах сразу, всаживал в гранит гусиное перо и колол себя в темя, в печень и в желудок. А я, — шаман виновато улыбнулся, извлек неуловимо быстро нож и, расстегнув рубаху, вонзил отточенную сталь себе в живот, — могу, однако, лишь в желудок.
Бледное лицо его сделалось страшным, рот судорожно полуоткрылся, крепкие татуированные пальцы так и остались лежать на рукояти. Казалось, что он хочет снять позор при помощи сэппуку, по-японски, но не решается поставить точку и чего-то ждет.
В избе стало тихо. Хозяин уперся взглядом в пол, гости, не дыша, — в бледное лицо хозяина. Куприяныч взирал с благоговением, а Хорст весьма скептически. Удивили Москву голой жопой. Ну да, силовой гипноз, ну да, финский нож в брюхе, инструкторы в разведшколе и колдуны в бразильской пампе Делали под настроение и не такое.
А нойда тем временем крякнул, вытащил, не пролив ни капли крови, нож и, вздохнув прерывисто снова помянул покойного родителя.
— Да, великий был отец нойда, мощный. Когда здесь был большой начальник из Питера, он его к себе звал, в институт. Жутко, однако, секретный.
И чтоб никто его не заподозрил в пустословии, шаман бережно снял с полки сверток. Осторожно развернул пожелтевшую «Правду Севера», вытащил книгу под названием «Доктор Черный», открыл. На титульном листе напористо значилось выцветшими чернилами: «Николаю Васильевичу Данилову, светильнику разума, на память от автора. Кольский полуостров. 1921-й год. А. В. Барченко.» Писал, судя по почерку, сильный, уверенный в себе человек.
И Хорст зашелся от изумления. Фамилия Барченко была ему хорошо знакома — слышал не раз на секретных занятиях в разведцентре.
— Лапин, ты не расслабляйся, шевели грудями-то. — Старшина Тимохин шмыгнул покрасневшим носом. — Еще и половины не расстреляли.
Они прятались от ветра в хлипком дощатом загоне, поставленном у огневого рубежа — распотрошив цинк, снаряжали магазины с тем, чтобы выскочить наружу и палить, не глядя, в белый свет как в копеечку. Калибр 5,45, игольчатая пуля с малой устойчивостью на траектории. Не жалко, патронов много. Рота скверно отстрелялась из «пэ-эмов», и разъяренный Сотников погнал ее в бега по большому кругу осматривать красоты Васкелово. А патроны остались, два цинка, и куда их? Назад не примут, накладная закрыта… Летом хорошо — в ближайший пруд, там боеприпасов, наверное, на две Отечественные хватит. Но сейчас ведь зима, крестьянин торжествует, мороз воевода, за ногу его мать. Вот и приходится тра-та-та в два смычка да еще короткими очередями, чтобы не нервировать полкана Куравлева, окопавшегося у печки на своем командном пункте. Автоматы тявкают злобно, резко и норовисто толкают в плечо, бьются в руках. Ага, уже в агонии, перегрелись, начали «плеваться».
Мордой их в снег, чтобы зашипели по-змеиному, пусть остынут.
— Ладно, Лапин, давай перекурим, что ли. — Тимохин вытащил «Родопи», протянул Андрону. — На, не так жрать будет хотеться.
— Спасибо, — Андрон взял из вежливости, хотя болгарские не уважал, сунул на ощупь в шапку за отворот, — я потом, что-то губы мерзнут. Пригодится, запас карман не тянет. Старшина Андрону нравился — несуетливый, без гонора и службу понимает, куда там офицерам. Сам из рядовых чекистов, лямку тянул в этой же второй роте. Однако тоже не без странностей, отсюда и кли-куха Черный Груздь. С тех самых пор, когда для профилактики грибка поставил в бане таз с каким-то снадобьем и приказал всей роте мочить в нем копыта. На следующий день с грибком были все…
Время тянулось медленно, будто засахарившаяся патока по стенке ржавого бидона. Такого же ржавого как и зимнее солнце, равнодушно поглядывающее на заснеженный полигон, на остроконечные ели, на Андрона и старшину, выстреливающих народные Деньги в прозрачную синь неба. Все по классику, мороз и солнце — день чудесный. Чудесный-то он чудесный, только вот холод собачий. Бельище, свитер, шерстяные носки, замечательные портянки из байковой пеленки, а задубел Андрон как шелудивый бобик.
Наконец прибежала рота — кто зеленый, кто красный, но все звонкие, тонкие и прозрачные. Однако Сотников остался недоволен, плохо, плохо, вые…аны слабо. Тут же он организовал передвижение по-пластунски, отработку маскировки на пересеченной местности и, чтобы служба медом не казалась, неполную разборку автомата Калашникова. Заиндевевшего, липнувшего к пальцам, на пахнущем антоновкой февральском морозе. Повошкались, померзли, покувыркались в снегу и стали потихоньку выдвигаться на станцию…
А дальше все одно и то же: полк, рассольник на обед, чистка газовых камор, уставы, «сон в полумраке» — официально говоря, политподготовка. Правда, не для всех. Едва приехали, Андрона Сотников послал за чебуреками. Офицерам роты по полдюжины на нос, такова традиция. Непременно с пылу, с жару, из проверенной шашлычной, расположенной неподалеку.
Традиция — святое. Андрон, как водится, зару-лил в пельменную, взял без очереди двойную порцию, с сыром и перцем за восемьдесят две копейки, съел, выпил кофе. Командиры командирами, а голодное брюхо к приказам глухо. Только уж потом расстарался с чебуреками, вернулся в полк, поставил чайник — ваше благородие, кушать подано, идите жрать, пожалуйста!
А дальше как всегда, покой нам только снится. Для смышленого непьющего бойца отцы командиры работу найдут. На этот раз Андрона высвистали в штаб, начштаба майора Ковалева изводила жажда.
— Лапин, привези-ка «Боржому», — сказал он страдальчески и, оторвав мутный взгляд от секретной карты, задрапировал ее черной занавесочкой. — На худой конец «Полюстрово». На таньгу, десять тугриков.
Неплохой мужик, но тоже не без вольтов. Если во время инструктажа дает ориентировку на преступника, обязательно уточнит со странной улыбкой:
— А из особых примет одно яйцо у супостата левое, другое правое. Шутка…
Очень смешно, особенно в сотый раз.
Вопрос на засыпку — где достать минералку вечером? Правильно, в кабаке. Андрон и рванул в ресторан, привокзальный, на Витебский. На платформах и около ясно чувствовалась жизнь — дул ветер странствий, суетились пассажиры, что-то невнятно бормотал из репродуктора голос дикторши информатора, казалось, что ее только что оприходовали — орально, злостно, разнузданно и вшестером. А вообще-то в плане секса здесь все было в порядке, ночные бабочки шатались табунами. И какой же это мудак придумал, что самое блядское место в Питере это Московский вокзал. Куда ему до Витебского!
Он затарился «Нарзаном», «Боржоми» не было, съел еще теплый пирожок с морковкой и, захомутав на набережной частника, скоро уже потчевал исстрадавшегося начштаба.
— Вот, товарищ майор, холодненькая, с магнием и железом. Для головного мозга.
Наконец все вроде бы отлепились. Андрон хотел было забиться в каптерку, полистать веселый журнал, экспроприированный у мелкого хулигана, но не получилось, пожаловали в гости деды — тихо посидеть, смирно, по-стариковски. Нацедили в тазик сгущенки, наплюхали малинового варенья и, не чванясь, позвали:
— Давай к нам, харя небось не треснет.
Пришлось за уважуху макать батон в розовое месиво, внимать воспоминаниям ветеранов и петь со всеми вместе любимую вполголоса:
Я ухожу, сказал мальчишка ей сквозь грусть,
Я ухожу, ты жди меня, и я вернусь.
Ушел совсем, не встретив первую весну,
Пришел домой в солдатском цинковом гробу.
И еще с полдюжины куплетов в том же духе. Славно повеселились. Наконец деды двинули потихоньку спать: «День прошел, и хер с ним!»
И Андрон дорвался — задраил на все обороты дверь, устроился поудобней и дрожащими пальцами принялся шуршать листами — вот это телки! И в фас, и в профиль, и так, и сяк, и стоя, и лежа, и каракатицей, и раком. Стройные, грудастые, улыбаются пакостно, с намеком. Европа, высший класс. Жаль только, не пощупаешь. Полистал, полистал Андрон журнал, нахмурился и отшвырнул на фиг, извод один.
Наконец он заснул, словно провалился в мутную, стоячую воду. И сразу же увидел русалку из Сиверской, рыжеволосую, прекрасную, кружащуюся в чувственном танго. Куда там красоткам из журнала!
Кабинет был необъятен, облагорожен дубовыми панелями — с массивной мебелью, бордовым ковролином и физиономиями вождей в позолоченных рамах. За огромным Т-образным столом вальяжно развалился генерал, суровый, с орлиным взором, с лампасами и в погонах, а полковник, похожий на истукана, искусно балансировал на самой кромке стула и с завидной ловкостью играл в вопросы и ответы. Собственно, спрашивал здесь только генерал, напористо, вникая. Настроение у него было скверное — черт знает что такое творится в отечестве… Какие-то там блюдца, выныривающие из воды и не реагирующие на залпы корабельной артиллерии, летающие шары, легко разрушающие сверхзвуковые истребители, заумные уроды, читающие мысли, пара… пара… парапсихологи, мутанты, телепаты. Пси-эффект, такую мать. Пораспускали народ, наобъявляли амнистий…
Раньше генерал курировал ГУЛАГ, после занимался атомной программой, и вот пожалуйста, жопа в Новый год, извольте бриться — надо бдеть безопасность родины на новом рубеже. Ладно, партия наш рулевой, дотянем как-нибудь на бреющем до пенсии. А там… Генерал, вздохнув, представил свою дачку в Переделкино, трехэтажную, кирпичную, в боровом лесу, засопел и взглянул на полковника.
— Ну что там у нас дальше? Согласно утвержденного мною плану.
А дальше был начальник восьмого сектора, вернее, начальница, удивительно красивая голубоглазая блондинка с эффектной фигурой. Форменный, в талию китель плотно облегал ее стан, грудь была объемиста и высока, стройные ноги в лаковых лодочках… Чудо как хороша была начальница сектора.
— Майор Воронцова, — по всей форме представилась она, с легкостью уселась в предложенное кресло и, достав объемистый талмуд с грифом «Совершенно секретно. Хранить вечно», превратилась в статую командорши. Деловитость, собранность, субординация. Что изволите, ваше превосходительство?
— Ну-с, давайте-ка сначала, — генерал, приосанился, выпятил грудь. С профессиональной наблюдательностью заметил, что губы у майорши чувственные, пухлые, колени круглые, породистые, а глаз живой, с игривой сумасшедшинкой, что говорит о взбалмошности и темпераментности натуры. С такими подчиненными куда приятнее не с начала начинать, а с конца… Ишь ты, каков бабец, гладкий с ногами, у такой небось не сорвется.
Однако только Воронцова приступила к докладу, как генерал, нахмурившись, увял и, одолеваемый скукой, начал думать о дачке. Речь шла об уникальных артефактах, обладающих паранормальными свойствами, в частности о каком-то там таинственном раритете под названием «Око Господне». Предположительно это фрагмент Бенбена, некоего реликтового предмета, находившегося в древнеегипетском городе. Ану, он же Гелиополь, в храме бога-прародителя Атума. Какой-либо кон-кретики не существует, известно только, что раритет тот был конической формы и имел, если верить летописям, явно внеземное происхождение. Четыре тысячи лет назад в правление Аменхотепа Первого в Египте произошло восстание рабов, и Бенбен канул в пучину классовой борьбы. А спустя века появились исторические упоминания об Уриме и Тумиме — таинственных предметах, находившиеся в особом карманчике на наперснике еврейского первосвященника, о загадочном сапфире Шетия, о пряжке пояса архидруидов и о многом, многом другом. Даже пресловутый Грааль, если верить Вольфраму фон Эшенбаху, жившему на рубеже двенадцатого и тринадцатого веков, это не сосуд, а таинственный предмет под названием «лапсит экс каелис», то есть «камень, упавший с неба». Таким образом, есть косвенные подтверждения того, что Бенбен не был утрачен бесследно, а только расчленен, и одним из его фрагментов и является Око Господне. Что представляет оно собой конкретно, неизвестно, есть только информация о том, что обладание реликвией дает неограниченные оккульт-о-паранормальные возможности. Так Александр Македонский при его помощи чуть было не покорил весь мир, но потерял — и вскоре погиб от малярии. Искали Око и Тамерлан, и Чингисхан, и Френсис Дрейк, и Колумб, и Наполеон, и Николай Второй, и Гитлер. Искали и ЧК, и ГПУ, и НКВД, и МГБ, и КГБ. На Кольском полуострове, в горах Тибета, в алтайских пещерах, в саванне и джунглях, на дне океана, в пампасах — всюду, куда могли дотянуться наши руки. Тем не менее результатов пока что ноль.
Воронцова медленно закрыла папку, облизнула губы и подняла глаза. Ресницы у нее были длинные, стрельчатые, взгляд — цепкий, выжидающий.
— Спасибо, майор, вы свободны, — с миром отпустил ее генерал, вытащил серебряную папиросницу и, едва дверь захлопнулась, уточнил: — Хороша. Замужем?
Спросил просто так, без всяких задних мыслей.
— Вдова, мать-одиночка. С характером, — полковник почему-то покраснел, на миг преобразился из истукана в человека. — Из дворян, голубых кровей.
Обида, сожаление и злость поочередно отразились на его лице, прежде чем оно опять сделалось тупой бесстрастной маской.
— То есть как это — из дворян? — сразу насторожился генерал, так и не закурив, защелкнул папиросницу. — У нас что здесь, дворянское собрание? Институт благородных девиц?
Вот только голубой крови в начальствующем составе ему не хватало.
— Да нет, здесь все чисто. Никакой буржуазной отрыжки, — полковник еще больше выпрямился, проглотил слюну. — Мать ее, полковник Воронцова, Даром что княгиня, проверенный член партии, орденоносец, рекомендована на службу самим Дзержинским. Начинала еще с Бокием в СПЕКО, работала с Бехтеревым и Барченко. Лично была знакома со Сталиным, в тридцать седьмом году ее и пальцем никто не тронул. Сейчас на пенсии. Персональной. Ну а дочка вся в нее пошла, трудовая династия, так сказать…
Прервавшись, полковник замолчал в ожидании вопросов, но генерал — на то и генерал — был не прост, сам, словно опытный актер, взял паузу. Выдвинул бесшумно ящик, подпер подбородок рукой и, как бы глубоко задумавшись, опустил глаза к объемистой, писаной коряво шпаргалке, пожевал губами и стал читать:
«СПЕКО, спецотдел, особая секретная служба, созданная 5 мая 1921 года постановлением Малого Совнаркома, подчинялось непосредственно Центральному Комитету партии. Задачи — разработка шифров, радио и радиотехническая разведка, дешифровка телеграмм, пеленгация и прикладная криптография. Изучение аномальных, загадочных и необъяснимых с точки зрения науки явлений. Реорганизована 9 мая 1938 года. Начальник:
Бокий Глеб Иванович, 1879 года рождения, старый большевик, из дворян. Расстрелян 15 ноября 1937 года. Бехтерев Владимир Михайлович, академик, директор созданного в 1918 году Института по изучению мозга. Отравлен в декабре 1927 года. Барченко Александр Васильевич, родился в 1881 году, литератор, оккультист, ученый. Сначала двадцатых сотрудник СПЕКО, официальная крыша — научный руководитель лаборатории нейроэнергетики Всесоюзного института экспериментальной медицины. В 1921-23 годах возглавлял экспедицию на Кольский полуостров. Официальная цель — изучение эмерика, полярной истерии. Неофициальная — поиск следов и артефактов предположительно гиперборейской культуры».
Тянулась пауза, висела тишина—читал свои каракули генерал, старательно, без спешки, трудно разбирая и вникая в написанное.
Оторвавшись наконец от шпаргалки, генерал кинул быстрый взгляд на полковника.
— Скажите, а какова была цель экспедиции Барченко на Кольский полуостров? Ну этой, в начале двадцатых?
Ого! Полковник шевельнулся, скрипнул сапогом, и снова замер.
— Барченко, товарищ генерал-полковник, искал на Кольском остатки древней цивилизации, подтверждение своей теории о том, что север — колыбель человечества. В частности камень с Ориона, предположительно Око Господне.
— Что это значит, «предположительно»? — окрысился генерал, рука его непроизвольно с грохотом задвинула ящик. — Мы что тут все, в бирюльки играем?
В голосе его тем не менее скользнуло уважение — а полковник-то орел, все, гад, помнит. Будет, как пить дать, генерал-майором. С таким ухо лучше держать востро.
— Дело в том, товарищ генерал-полковник, что информация по СПЕКО большей частью утрачена, — вице-генерал-майор вздохнул, и на крепких его скулах выкатились желваки. — Прямое попадание бомбы в архив. А кроме того, вся эта шайка-лейка — Барченко, Кандиайнен, Гопиус да и сам Бокий были мастерами наводить тень на плетень. Работали сами на себя или на кого другого. Ясное дело, враги народа. Что же касается Барченко, он Целый год сидел в расстрельной камере, сочинял, чтобы реабилитировали, книгу всей жизни — и вот пожалуйста: все туманно, полунамеками, иди-ка, разберись. И не стали, поставили к стенке…
— Палтус, Лапин, рыба благородная и суеты не терпит. — Прапорщик Тимохин ухмыльнулся и смачно раскусил рыбий хрящик, отчего уши его пришли в движение. — К нему и пиво-то не очень, лучше всего водочки, граммов эдак пятьсот, из запотевшего графинчика. Уж я-то знаю, столько его схавал за десять лет службы. В могиле не сгнию, весь просолел.
Они расположились за столом у только что вскипевшего чайника и на пару перекусывали, чем Бог послал. В каптерке густо пахло мандаринами, «охотничьими» колбасками, копченой рыбой. На то были свои причины. Третьего дня полк был задействован на разгрузке цитрусовых, вчера нес боевую службу в районе мясокомбината, а сегодня пришли посылки молодому пополнению — ему соленое, копченое и сладкое в больших количествах вредно.
— Ротному не забудь, отполовинь, один хрен, нам с тобой все не стрескать. — Тимохин с отвращением взглянул на гору палтусов, икнул и потянулся к чайнику. — Запомни, Лапин, сытое начальство — доброе, а ласковый боец двух мамок сосет. Жадность порождает бедность.
Если бы не старшинская форма, палтусовый сок, стекающий по подбородку, и потертый знак «Отличник милиции», Тимохин мог бы смело сойти за философа античности.
Поговорили еще о смысле жизни, прикончили ватрушку, намазанную маслом, и Андрон понес привет из Мурманска отцам командирам.
— А, Лапин! — Сотников уже с порога заметил сверток, принюхался, подобрел и криво, но благожелательно усмехнулся: — Ну что, писать тебя на службу? Хочешь ко мне в машину кузовным?
Вот радость-то — ни по бабам, ни вольным воздухом подышать, да и вообще… Лучше быть подаль-ще от начальства и поближе к кухне.
— Товарищ старший лейтенант… — начал было упираться Андрон, но тут позвонили по внутреннему, и дело решилось само собой, в пользу секретаря полковой парторганизации главного майора Семенова.
Почему это главного? А вы походите в майорах два с половиной срока, тогда, может, и поймете. Был он чекистом осанистым, видным и далеко не дураком. К тому же отличался юмором, живостью ума и любил всячески подчеркивать свою принадлежность к славному племени наследников Гиппократа. Еще бы, мединститут сумел закончить, экстерном за два года, с красным дипломом специалиста-проктолога. Даром, что ли, в полку служил сын проректора по научной части!
— Здравствуй, сынок, — дружески сказал он Андрону и крайне демократично протянул крепкую, лопатообразную ладонь. — Хорош сидеть на попе, пора подвигать ягодицами. Надо бы одной заднице, — он тяжело вздохнул, нахмурился и ловко, профессиональным жестом ввинтил палец в воздух, словно в навазелиненный анус воображаемого пациента, — достать трусняк самый блядский, у его дочки на днях торжественный пуск в эксплуатацию, то бишь в за муж… Вот тебе без сдачи. Главное, урви трусняк. Давай, сынок! Пер аспера ад, сука, астра! Через тернии, значит, к звездам! Вини, види, Вицин!
И Андрон двинул в «Гостиный» на «Галеру». Если партия говорит надо, комсомол отвечает есть! На «Галере» было многолюдно, дело близилось к женскому дню. Толкали-покупали импортную обувку, бельишко хэбэ, мохеровые свитера, паленые, по сто двадцать рублей за пару джинсы «левис» и «вранглер», различающиеся исключительно лейблами. Андрон прошелся раз, другой, третий, примелькавшись, занял временный наблюдательный пост и положил глаз на барыгу с трусами «неделька». Только тот оказался спекулянтом наглым, оборзевшим, с невыносимыми манерами.
— Ну че приклеился, — спросил он Андрона вызывающе, — вашему Проскурякову уже пла… тили-тили, трали-вали.
Коротко, от кармана Андрон впечатал ему в дых, сграбастал целлофановый пакет с товаром и, не мешкая, растворился в толпе.
На скамейке в Катькином саду Андрон рассмотрел добычу — две упаковки. Остатки. Но сладки — майор Семенов был доволен. И прядильщицам понравилось, каждой досталось по трусам. С любовью натянутым Андроном.
Да, полковник Куравлев выдавал замуж дочь. Поговаривали, что молодая-то совсем не молода, давно не девушка и насквозь беременна, только на-срать, главное, папаши пару дней было не видно и не слышно. Зато потом все навалилось разом, вернулся похмельный Куравлев, озлобленный, помятый и зеленый — щегол водила, не вписавшись в поворот, поставил на «мигалку» свой УАЗ, и в довершение ко всему в честь женского праздника по Ленобласти объявили усиление. А это значит ни продыху, ни увольнений, одна только служба, служба, служба. Бдение до победного конца…
А тоскливее всего в воскресенье, когда службы нет. Нужно выдержать четыре киносеанса, высидеть весь день в душном закуте солдатского клуба. А на простыне экрана все те же. Наши пограничники с нашим капитаном, с Мухтаром, который «ко мне», со «Щитом и мечом» и «Живыми и мертвыми». Опять Иван Васильевич меняет профессию, Сатурну приходит конец и лихо танцует твист студентка, комсомолка и просто красавица Варлей. А зори-то какие здесь тихие! Можно спать, свесив голову на грудь, пускать злого духа, скинув сапоги, исходить потом, как в парной…
Андрон солдатский клуб не жаловал, в каптерке, выдрыхшись на милицейских шубах, он жарил яичницу на утюге, заваривал «Чайковского» покрепче и читал занудную сентиментальную муру, книженцию без обложки, начала и конца, найденную на подоконнике в сортире.
«…Стройное тело Натальи Юрьевны казалось в полумраке алькова сгустившимся в изысканные формы сиянием луны. Ее крупная, словно две пиалы, грудь, несколько полноватые, но упругие бедра, широкий, говорящий о чувственности подбородок сводили Оленецкого с ума, заставляли бешено биться сердце и в который уже раз за сегодняшний вечер разжигали неистовое желание. Такое нескромное и пленительное. Тонкими, но сильными пальцами он коснулся ее точеных плеч, приложился обветрившимися губами к голубоватой жилке, бьющейся под нежным ухом, но в это время проснулись каминные часы, звон их был хрустально чист, мелодичен и напоминал колоколец.
— Нет, нет, граф, право же, мы опоздаем. — С улыбкой добродетели Наталья Юрьевна отстранилась и неожиданно легко поднялась с необъятной, времен Марии Антуанетты кровати с резными ножками. — Magna res est amor,[5] но все же высшее благо — чувство меры.
Она накинула батистовый пеньюар и царственной походкой направилась в туалетную, густые, цвета меда волосы ее роскошным водопадом низвергались на алебастр плеч.
„Omnia vanitas“,[6] — зевнув, Оленецкий потянуло к портсигару, взял толстую асмоловскую „пушку“ и некоторое время лежал не шевелясь, бесцельно рассматривая будуар — пуфики, подушечки, эльзасская, с бандеролями, тканная золотом шпалера и неожиданно — строгое, с миниатюрными бронзовыми сфинксами бюро работы мастера Рентгена. Княгиня удивительнейшим образом сочетала в себе чувственную изысканность Цирцеи, вулканическую страстность Венеры и холодную расчетливость Дианы. Все тайное, загадочное, непознанное манило ее. Будучи натурой одаренной, с умом практическим и живым, она безмерно восхищалась ученостью Блаватской, состояла в переписке с доктором Папюсом и была по слухам в близких отношением с Эрихом фон Грозеном, известным оккультистом, алхимиком и хиромантом. Если сравнивать княгиню с цветком, то напоминала она экзотическую орхидею, изысканно прекрасная, распространяющая таинственный, сладко кружащий голову аромат.
„Что за женщина! Ceve,[7] поручик“, — Оленецкий усмехнулся и сунул дымящийся окурок в малахитовую пепельницу. Он опустил жилистые ноги на ковер и начал одеваться, неспешно, с чувством собственного достоинства, как и полагается поручику лейб-гвардии Конного полка: шелковое белье, белые лосины, белый же колет, алый супервест с орлом, высокие, твердой кожи ботфорты со шпорами. Придворная форма, не успел переодеться — все случилось так спонтанно…
— Чудесно, вы уже готовы, — из туалетной комнаты вернулась Наталья Юрьевна, свежая, благоухающая мылом и, без тени смущения сбросив пеньюар, занялась своим туалетом. Надела пояс, паутиновые чулки, облачилась в струящееся, отделанное талашкинскими кружевами платье, водрузила на пышную прическу огромную, словно колесо, шляпу со страусовыми перьями. Оторвала взгляд от зеркала и улыбнулась поручику.
— Вам еще не в тягость мое общество, граф? Тогда поехали.
Черным ходом, чтобы не судачила прислуга, они неслышно выбрались на улицу, взяли на Садовой лихача, и рессорная лакированная повозка, шелестя резинками по торцовой мостовой, понесла их под стук копыт на набережную Фонтанки. Там сегодня в своем доме небезызвестный Эрих фон Грозен устраивал спиритический сеанс. В качестве медиумов были приглашены Ян Гузик, крупнейший специалист по вызыванию духов и… княгиня Воронцова, чьи оккультные способности стали притчей во языцех в салонах высшего общества. Не испусканием ли таинственных флюидов объясняется ее воздействие на мужчин? Столь роковое, неотвратимое и притягательное?
Между тем приехали, отпустили лихача.
— Прошу вас, — с полупоклоном, придерживая палаш, поручик подал княгине руку, и они направились к дому фон Грозена, двухэтажному, с массивным эркером и большим, в форме длиннохвостого пса, флюгером на крыше. Мрачный, в семь линий фасад его был…»
«Был исписан по такой-то матери», — Андрон с трудом добрался до заключительной страницы, испачканной чем-то бурым, зевнул, тупо отшвырнул чтиво куда подальше. Проблемы, блин! Оккультизм-онанизм, мистика-фуистика! На сеанс они едут к знакомому алхимику! Уж не в мамашин ли детсад? А в повозку запряжен Арнульф. Вот с таким рогом, вот с таким хером!..
Мысли, сонные и ленивые, крутились тяжело, словно жернова, настроение было паршивым, хотелось снова уткнуться мордой в шубы и спать, спать, спать…
Знать бы, что будет, наперед — жить было бы скучно. А так…
В понедельник утром Андрона вызвал майор Семенов.
— Лапин, сегодняшнюю учебку можешь послать в анус. Звонили из управы, просили три букета. Бабам генераловым. Снимай хэбэ, бери машину, дуй.
Вот так, одевайся, дурак, обувайся, дурак, поедешь, дурак, к царю. Скорее, к Змею Горынычу, в логово начальника внутренних войск по Северо-Западной зоне. Бабам цветы, детям мороженое. Господи упаси перепутать, не потрафить или плохо прогнуться. Ошибаться нельзя, будет хуже, чем саперу. И Андрон в грязь лицом не ударил, честь полка не посрамил — на Андреевском рынке урвал у черных целое ведро гвоздик, в спешке даже не выбросил кирпич, положенный для устойчивости на дно. Разделил соцветия революции на три части, завернул каждую в целлофан, весело скомандовал водиле:
— Трогай, брат, на Халтурина.
Именно там, на бывшей Миллионной, совсем неподалеку от Эрмитажа, и размещалась штаб-квартира ВВ, в массивном, основательной постройки доме. Волнуясь, но не показывая вида, Андрон прошел через КПП, взлетел по мраморным ступеням на второй этаж и, миновав просторную приемную, предстал перед главным комиссаром всей Северо-Западной зоны.
— Здравия желаю, товарищ генерал-майор, ротный писарь рядовой Лапин! Представляюсь по случаю доставки цветов!
Он чувствовал себя словно Иоганн Вайс в имперском бункере на приеме у фюрера. Не хватало только эсэсовской формы, шнапса и костлявых ключиц фройляйн Ангелики.
— Вольно, боец. — Комиссар насупился, глянул настороженно на букет, медленно поднимаясь из-за стола, в нудном, скрипучем голосе его звучала тревога. — Да, хороши настурции, знатно отпочковались, махрово. И почем же такое? Дорого небось?
Судя по интонации, настроение его заметно ухудшилось.
— Ну что вы, товарищ генерал-майор, какие тут могут быть деньги? — Андрон, не прекращая жрать начальство глазами, изобразил восторг, замешательство и приторную улыбку. — Это ведь все равно, что платить за цветы, возложенные к могиле неизвестного солдата. За все уже уплочено сполна.
Генерал ему не нравился, мелкий, жилистый. На клопа похож, злого, кусачего. Если раздавить, чрезвычайно вонючего.
— К могиле какого это неизвестного солдата? А-а-а. — Скуластое лицо расплылось в улыбке облегчения. — Молодец! Как говоришь, фамилия-то? Кто ротный командир?
А тем временем цепкие руки его все мяли букеты, прикидывали их на вес, трепетно и с интересом шуршали целлофаном — комиссар выбирал «настурции» помахровее, посвежей.
— Лапин! Рядовой Лапин, товарищ генерал-майор! — Андрон отдал честь, притопнул, вытянулся струной. — Командир роты товарищ старший лейтенант Сотников, товарищ генерал-майор!
— Лапин, Лапин, рядовой Лапин. Сотников, Сотников, старший лейтенант Сотников. — Напрягая память, генерал прищурился и жестом триумфатора протянул Андрону руку. — Так и запомним — рядовой Сотников, старший лейтенант Лапников!
Странно, но память комиссара не подвела — светлой годовщине дня рабочей солидарности Анд-рон урвал второй крест, первой степени, а старший лейтенант Сотников поднялся в капитаны…
Под вечер в каптерке второй роты Сотников, Зимин и старшина крупно разговаривали по душам с сержантом Скобкиным, а Андрон и художник Загуменный, сидя у окна за стеллажом, тихо предавались прекрасному — обсуждали колорит и композицию новой картины мэтра.
Это был рисунок — монументальный, два на три метра, на обратной стороне плаката по ГО. Молодая высокогрудая и крутобедрая смуглянка в ожерелье, чулках в крупную сетку и туфлях-лодочках грациозно и пленительно поставила стройную ногу на спинку стула. Цветущее тело ее вакхически изогнулось, давая полную возможность рассмотреть все потаенные, вызывающие сердцебиение подробности, полные, сердечком, губы красавицы улыбались загадочно, маняще, напоминая о безудержных наслаждениях цветущей плоти. Манера Загуменного напоминала чем-то стиль Рубенса, Брюллова и молодого ван Дейка, чувствовалось, что глаз его верен, душа возвышенна и рука тверда. И не только рука…
— Я тебя, суку, на ноль помножу, ушатаю, вые…у и высушу! — пообещал напоследок Сотников и зверски ощерился. — Завтра же поедешь на губу. Эй, Лапин, готовь зеленое хэбэ этому засранцу.
Андрон с готовностью оторвался от созерцания прекрасного и вытащил хэбэ «зеленого» сержанта — тесная, обтрюханная гимнастерка, штаны необъятные, мешком, ни один уважающий себя боец такие не наденет. Спецфасон для любимых командиров. Правда, теперь-то Скобкин навряд ли останется сержантом. Это же надо быть таким дебилом — свинтить по бабам с земляком из автороты, разобрав для этих целей стену в боксе, не поделить блядей с метровскими ментами и сгореть глупо и бездарно уже под самый дембель!
На следующий день Скобкина посадили на УАЗ и повезли искупать. Вспомнил Андрон о сержантском существовании недели три спустя, когда его вызвал к себе Сотников.
— Лапин, Тимохин занят. Бери машину, заберешь с Садовой Скобкина.
Чего проще… Андрон залез в УАЗ, поехал на губу. В отличном, между прочим, настроении. Приятно посмотреть в глаза врагу, униженному, вывалянному в грязи, сказать небрежно: «Что-то невеселый вы, товарищ сержант, и вообще, звонкий, тонкий, прозрачный. Ничего, капитан Сотников вас развеселит».
До губы долетели быстро, как на крыльях. Андрон выправил в комендатуре пропуск, потер сапог о сапог, чтобы лучше блестели и по своей воле направился в узилище. Нехорошо было там, мрачно и строго: ржавые, помнящие еще, верно, декабристов решетки, всякая идущая навстречу сволочь, коей нужно отдавать по уставу честь, витающая в воздухе вонь субординации и дисциплины. На плацу фигачили строевым старший лейтенант с капитаном, а неказистый мичман весело подбадривал их писклявым голосом:
— Више ногу, товарищи офицеры, више ногу! Уставной канкан не для слабонервных.
— Разрешите?
Андрон, постучав, просунулся в канцелярию, топнул по всей форме, так что люстра закачалась, мол, мы такие-то такие-то и прибыли за опальным сержантом Скобкиным. Приказано доставить живым или мертвым!
— А забирайте, со всем нашим удовольствием, на хрен ли он нам теперь такой!
Сержант Скобкин и в самом деле был нынче нехорош, заморенный, похожий на покойника. Хэбэ его было невероятно грязно, эмблемы на петлицах заменены одна на автотранспортную, другая на бронетанковую, видимо, в знак протеста. Что-то сразу расхотелось Андрону в глаза ему смотреть, а уж улыбаться язвительно и, тем паче. На обратном пути, не доезжая Фонтанки, он велел водителю затормозить у шашлычной, купил без очереди бозартмы, набрал немерено хлеба и притащил в машину Скобкину — жри.
Близилась весна, теплело, полог полярной ночи бледнел. Хорст потихоньку осматривался. Нелегкая занесла его в самое сердце Кольского, в ссыльнопоселение, притулившееся на берегу древнего величественного озера. Километрах в трех за лесистой горой-тундрой раскорячилась мертвая после амнистии пятьдесят третьего зона, еще чуть дальше к югу находилось второе поселение, по соседству с ним саамский погост — то бишь, поселение, и все. На сотни верст только снег, сопки да тайбола — заболоченная тайга. Северный полярный круг, древняя земля саамов — Самиедна. Летом здесь не заходит солнце, вдоль сапфирно-синих ручьев цветут хрупкие колокольчики и крохотный, ростом в ладонь, шиповник — трогательная полярная роза. Зимой властвует ночь, стоят трескучие морозы, бушуют ураганы и воют метели. Издалека над Сеид-озером на обрыве горы Куйвчорр видна огромная фигура черного человека. Это след ушедшего в скалу мрачного повелителя ветров и бурь Куйвы. Время от времени старец гор сходит с Куйвчорра и обрушивает лавины и ураганы, неся вечный покой тем, кого непогода застанет в пути.
Только кто по своей воле забредет в этакую глушь? Разве что рыбаки и оленеводы, рожденные в Сами-едне, да оперативный уполномоченный, засидевшийся в капитанах. Появляясь раз в три недели, он привозит «Правду» двухмесячной давности, пьет всю ночь напролет с местным активистом — отставным охранником с заброшенной зоны — и все порывается пойти узнать, что это за человек такой поселился у Куприяныча с Трофимовым. Только ведь брусничный самогон совсем не шутка, после него мутнеет в голове и заплетаются ноги, так что кондыбать пару километров в темноте участковому совсем не улыбается. И он продолжает пить, закусывая лососиной с тем, чтобы, проспавшись, отбыть в свой райцентр со спокойным сердцем — на вверенной ему Советской властью территории порядок. Полнейший. На сотни верст снег, снег, снег, ветра вой и холодные сполохи полярного сияния. Образцовая, густо выбеленная тоска.
Да уж… Поначалу Хорсту было плохо. Бешено хотелось к Марии, в вязкую тьму небытия. Самый страшный враг — память. Да еще припадки эти, выворачивающие душу, как желудок при рвотных спазмах. Уйти, уйти, поставить точку. И лучше быстро, чтоб без боли. Однако как-то обошлось. Слишком уж была природа вокруг наполнена через край жизнеутверждающей силой, чтобы вот так, походя, спустив курок или затянув петлю, уйти от первозданного ее величия. Ну и еще, конечно, люди… Они были большей частью добрые, несуетные, не принимающие злословия и лжи. Местные — те, кто родился здесь, и пришлые — те, кто остались, невзирая на трескучий холод, собачью жизнь и амнистию. Те, которым ехать было некуда. Здесь не принято было спрашивать, кто ты и откуда. Раз при значит оно тебе надо, живи. Вернее, выживай… Дд вилась рыбка, стучали копытами олени, добывая ягель, валились в снег, вздыхая тяжко, трехобхватные ели. Трещал мороз, белели щеки, радужныи нимб окружал луну…
Трофимов с Куприяньгчем, правда, работали дома. Один с одержимостью буйнопомешанного часами мог не выпускать кисть из натруженных пальцев, а когда все же иссякал, шел к знакомой лопарке по соседству с тем, чтобы сменить объятия музы на другие, не менее приятные. Другой по праву хоть и не доучившегося, но врача пользовал нарывы. чистил раны, иногда выезжал в персонально поданной лодке-кереже к роженице или на аборт. Приглашали его куда как чаще, чем шамана…
Бежало время, таяли снега, люди постепенно привыкали к Хорогу, называли меж собой кто комбай нером, кто генералом, в лицо же уважительно Епи фаном. И все больше по батюшке. А что — ухватист, плечист, как начнет лес рубить, только щепки летят. Оленя валит за рога, бревно прет в одиночку. Вот только с бабами не живет и самогонку не пользует, молчит, будто в воду опущенный. Смурной, снулый. Странный, однако, непонятный человек, видно, есть в нем потаенный изъян.
Изъян не изъян, а донимала Хорста меричка, только Куприяныч с Трофимовым знали, как он мучается по ночам, не спит, бродит, словно сомнамбула с бормотаньями по избе. Что слышит он, что видит широко открытыми незрячими глазами?
А в ушах Хорста знай себе ревели голоса, оглушительные, как шум прибоя — иди на север! Иди на север! Иди к звезде! Куда на север-то? Да на скалистый, видимый как бы в дымке мысок, над которым фонарем висит Полярная звезда. Во как.
Полнейший бред! И так каждую ночь на полную катушку. Прямо по Гоголю все, не хватает только чертей и Вия. Духи уже есть, в печенках сидят. Да, что-то крепко застрял Хорст в Кольской тайболе. По идее надо было бы сменить внешность, раздобыть документы ненадежней и бежать, бежать, бежать без оглядки — куда-нибудь в Сибирь, страна большая. Только не за кордон — там достанут, порвут на куски, у новой Германии руки длинные. А здесь разве что мудак уполномоченный из райцентра, пьянь хроническая. Тетка Дарья третьего дня так и сказала: «К моему-то опять уполномоченный припирался, самогонки выжрал — лопни его утроба! — наверно, с бадью, а уж жрал-то, жрал… Икру ему вареную подавай, а чем я, спрашивается, кобеля кормить буду? И о тебе, Епифан батькович, имел, между, прочим, интерес — кто такой, да из каких краев, да есть ли у него какой такой документ? Нюрка-то моя тоже все о тебе справляется, и почему это Епифан батькович к нам не заходит никогда, может, посидели бы рядком, поговорили бы ладком? А может, и почесались бы передком».
Тетка Дарья, русская, неопределенного возраста бабища, крепкая, с ядреным рельефом. Ни языком, ни женской сметкой Богом не обойдена, да и мужским вниманием не обижена — в молодости не скучала, да и теперь не бедствует, сожительствует с постояльцем, отставным конвойным старшиной. А промышляет тем, что гонит самогонку, крепчай-ю, духовитую, из меда и брусники. А вот с дочкой тетке Дарье не повезло, занюханная какая-то случилась, квелая. Не в мать, без огня. И вроде бы все при ней, и жопаста, и ногаста, и буферяста, а не тянет ее к мужикам, ей бы лучше книжку почитать, на трофимовскую мазню полюбоваться и на берегу посидеть, глядя на зеркальные воды озера. Тридцать пятый год уже пошел дурище, о она, стыдно сказать — девка. Что только Дарья не делала — и под офицеров зоновских ее подкладывала, и под местных саамов, и под зеков даже — нет, и все. В общем, беда с ней, с блаженной. Так что, Епифан батькович, приходите, может, клюнет эта дура на генерала…
О приглашении этом Хорст вспомнил через месяц, когда вскрылось, пошло ломкими льдинами бескрайнее, похожее на море озеро. Стоял погожий по-настоящему теплый вечер, солнце незаходящим шаром светило с необъятного молочно-голубого неба. В воздухе роилась мошкара, а сам он был неподвижен, ощутимо плотен и полон неосознанного томления — запахов травы, сосновой смолки, разогретой, наливающейся соками земли. Хороший-то он вечер хороший, да только тоскливый — Куприяныча еще с обеда вызвали к больной, а Трофимов, намывшись в баньке, отправился к забаве, веселой и безотказной лопарской вдове. Тошно в одиночку томиться в избе. А Хорст и не стал, надумал заглянуть-таки к тетке Дарье, даром, что ли, приглашали. Тем более путь хорошо знаком, вдоль прозрачного ручья, мимо вековых, в серых бородах лишайников елей, по пологому, сплошь пронзенному корнями склону. Главное только — не шуметь, а то выйдет из чащи хозяин Мец, черный, мохнатый, с длинным хвостом, да и устроит какую-нибудь неприятность… Пожив здесь, Хорст проникся уверенностью, что во всей этой чертовщине есть рациональное зерно: то ли непознанные силы природы, то ли загадки психики. Как ни назови, объяснение одно — духи. Те самые, которые так любят его и потому, если верить шаману, не уходят. Так, занятый своими мыслями, Хорст шагал по чуть заметной тропке, и та скоро привела его в лесистую лощинку, где и притулилась деревня Поселение. Домов с полета, чуть ли не по-яовина заброшенные, бесхозные.
Тетка Дарья обреталась на отшибе, по соседству со столетними елями. Тут же неподалеку стоял заброшенный одноногий саамский лабаз — полуразвалившимся черным от непогод скворечником. На драной крыше его сидело воронье, скучающе посматривало на приближающегося двуногого. А вот немецкая овчарка, что выскочила из-под крыльца, отреагировала бурно — с рычанием, бряцаньем цепью, оскаленной слюнявой пастью.
Хорст непроизвольно отшатнулся, а дверь тем временем открылась, и на пороге появился человек в подштанниках.
— Рекс, твою мать! Пиль! Тубо! Взять! Такую мать! Заметив Хорста, он вытянулся и браво отрапортовал, перекрывая собачий рык:
— Смирно! Равнение налева! Товарищ генерал, во вверенном мне бараке все укомплектовано! Смело мы в бой пойдем за власть Советов! Эх, дорогой ты наш товарищ Волобуев…
Это был отставной конвоец-старшина тетки-Дарьин сожитель-постоялец, пьяный до изумления, в подштанниках с завязками. Пошатываясь, он ел Хорста слезящимися глазами, придурочно улыбался и из последних сил держал за цепь беснующегося кобеля.
— Ктой-то тут? Что за ор? — На шум высунулась тетка Дарья, и голос ее из начальственно-командного сразу сделался ласковым. — Ой, гости дорогие, Епифан батькович! Вот уважил так уважил!
— Это же наш начальник политотдела, сам товарищ Волобуев! — попробовал было возмутиться конвоец, но Дарья вдаваться в подробности не стала, быстренько навела порядок. Загнала овчарку под крыльцо, сожителя с глаз долой, отсыпаться, и с криками: — Нюра, Нюра, кто пришел-то к нам! — принялась сноровисто накрывать на стол.
Семга, лососина, оленина, бобрятина, соленые грибы, икра, сквашенная особым образом, ядрено пахнущая гдухарятина. Духовитый, для своих, двойного гона самогон. Прозрачный как слеза, нежно отливающий янтарем. Да, хорошо жила тетка Дарья, не бедствовала: половицы покрыты краской, в окнах стекла хорошие, на рамах шпингалеты железные, колосники и печные дверки чугунные. Не изба — дворец.
— Здрасьте вам… — Из дальнего покоя вышла Анна, дочка тетки Дарьи, опустив глаза, устроилась на лавке, глянула на гостя равнодушно, словно те вороны на лабазе.
Хорст ее уже видел пару раз — так, ничего особенного, ни рыба ни мясо, нос картофелиной. Без изюминки девушка, без изюминки. На любителя.
— Прошу, Епифан батькович, к столу. — Мигом управившись, Дарья раскраснелась, утерла вспотевшее лицо и с улыбочкой усадила Хорста на почетное место. — Чем богаты, тем и рады. Как раз время ужинать.
Стол был на карельский манер, на длинных и широких полозьях, чтобы сподручнее было двигать по избе во время выпечки хлеба или мытья полов и стен. Сейчас же он стоял в красном углу, вот только икон за спиной Хорста что-то не наблюдалось. В пришествие Христа здесь не верили, так же как и в непорочное зачатие. А ели много, смачно и в охотку, даже Нюра повеселела и занялась с энтузиазмом жареным бобром. Не гнушалась она и самогончика, чокалась наравне со всеми. И не раз, и не два, и не три… А рюмок здесь не признавали. В общем, съедено и выпито было сильно, что развернулась душа и потянуло на разговор!
— Вот я, Епифан батькович, все давно хочу тебя спросить. — Дарья отставила глухаря и трепетно, с чувством стала наливать всем по новой. — Ты вот хоть и нашенский генерал, а нет ли у тебя случаем сродственника в Германии? Я ведь не так, не с пустого места спрашиваю. — Как-то затуманившись, она встала, сотрясая пол, прошествовала к комоду. — Шибко ты машешь на фрица одного, ох и ладный же бьи мужик, всем мужикам мужик. — Она с грохотом выдвинула ящик, порылась, пошелестела в бумагах и вытащила пожелтевшее фото. — Веселый был, все пел — ах, танненбаум, ах, танненбаум! А уж по женской-то части ловок был, дьявол, словно мысли читал!..
С фотографии на Хорста смотрел отец. Могучий, в шлеме нибелунгов, он словно изваяние покоился в седле, держа огромный, весом в пуд железный щит с изображением свастики. Сразу же Хорсту вспомнился рокот трибун, тонкое благоухание роз, исходящее от матери, свой детский, доходящий до самозабвения восторг. Он почувствовал холод руки Магды Геббельс, услышал ее негромкий, чуть насмешливый голос: «Да, Хорстхен, да, это твой отец». Господи, сколько же лет прошло с тех пор? Он больше никогда не видел своего отца одетым нибелунгом — в основном в черном однопогонном мундире, перетянутом портупеей, и фуражке с высокой тульей, эмблема — серебряный тотенкопф, мертвая голова. И часто в обществе огромного чернобородого человека с ме-фистофилевским взглядом — мать говорила, что это доктор Вольфрам Сивере, начальник засекреченного института, и что они вместе с папой ищут какие-то древние сокровища. И вот — напоминает о нем сквозь года. Выцветшее, пожелтевшее, с Смятым уголком и надписью по-немецки: «Дорогой Дарыошке, самой темпераментной женщине из всех, что я знал. А знал я немало. Зигфрид». Хорст с трудом проглотил липкий ком в горле.
— Как он умер? Когда?
— Утоп. — Дарья, бережно пряча фото, всхлипнула, и по щеке ее румяной покатилась пьяная слеза. — И катер ихний утоп, и гидраераплан, и палатки все посмывало в озеро. Аккурат перед войной. Говорила ведь я ему — не езжай на Костяной, плохо будет. С этим, как его, Пьегом-Ламаем[8] шутки не шутят. Как же, послушает он, такой-то орел. — В голосе Дарьи послышалась гордость, слезы моментально, будто были из чистого спирта, испарились. — Ты не думай, Епифан батькович, что раз мы люди северные, дремучие, так нам и вспомнить нечего.
Она вновь продефилировала к комоду и, покопавшись, извлекла книгу, при виде которой Хорст мигом протрезвел: это был «Доктор Черный», сочинение А.В.Барченко. Точь-в-точь такой же, как у шамана. Мало того, с размашистой дарственной надписью на титульном листе: «Дарье Лемеховой, моей музе, вдохновительнице и утешительнице, с любовью от автора. Кольский п-ов. 1922-ой год. А.В.Барченко».
Ну день сюрпризов! А Дарья между тем налила в одиночку, тяпнула и с усмешкой Клеопатры посмотрела на Хорста.
— Вот, профессор столичный нами не побрезговал, даром что совсем девчонкой была. Ласточкой звал, душенькой, коленки целовал и все такое прочее… Потому как была не жеманница какая затхлая, много о себе не понимала. Ты-то, кобылища, когда за ум возьмешься, с сокровищем своим расстанешься. — С внезапной яростью, рожденной самогонкой, она сурово глянула на дочь и вдруг что было сил ударила рукой об стол, так что подскочила с бряканьем посуда. — Где наследники, я тебя спрашиваю, внуки где? Кому это все? — Рука ее оторвалась от стола и сделала мощное кругообразное движение. — Советской власти? Уполномоченному, суке? А?
Дочка мирно уписывала варенье — какие могут быть ответы с набитым ртом.
— Странно, — нарушил затянувшуюся паузу Хорст. — И у шамана есть такая же. Вы что же, может, знали того?
В самую точку попал.
— Знала ли этого шаманского пса? — Праведный материнский гнев нашел-таки достойную цель. — Да через эту образину патлатую вся моя жизнь, можно сказать, пошла сикось-накось. Мы больше года с ним были в экспедиции. Он проводником, я кашеваром, что делить-то? Ладили. А потом Лександр Васильич, то есть товарищ Барченко, то ли откопал чего, то ли узнал, и проклятый тот шаман все его бумаги отвез на Костяной, к Шаман-ели, под охрану духов. Так и сказал: «Не вашего ума дело. Не пришло еще время». А на Лександру Васильича навел заклятие-морок, мол, забудь все, что знал, не твое. Ну тот и забыл — и что коленки мне целовал, и что лапушкой звал, и что в столицу за собой манил. Уехал не в себе, а мне оставил вот, — Дарья порывисто вздохнула и кивнула на Нюру, — подарочек. Я, конечно, не сдержалась тогда и к шаману — ах ты, старый пес, такой-сякой. А он мне — рот закрой, а то срастется. Он как пить дать и немчуру-то утопил, чтобы только на Костяной не попали. Ох хорошо, что преставился, прямая дорога ему в Рото-Абимо. Черти, Рно, с него сотую шкуру дерут.
Она еще говорила что-то, но Хорст только вежливо кивал и слушал вполуха. Он внутренне дрожал от возбуждения — напасть на след материалов Барченко, вот так запросто, за кружкой самогона!
— Так, значит, увез на остров, к Шаман-ели, под защиту духов? Потому что еще время не пришло? Ну и ну, — крякнув, Хорст вытащил моченую брусничину из чашки, сунул в рот, скучающе зевнул. — И что же они, эти духи, теперь никому проходу не дают?
— А кто и раньше-то по своей воле на Костяной совался? — Дарья оглянулась, и в голосе ее, недавно разухабистом и пьяном, скользнула настороженность. — Души заборейские тревожить? Только нойды плавали туда по своим делам… Э, постой, постой, как же это я сразу не докумекала. — Она прищурилась, словно при подсчете денег, и уже не пьяно — оценивающе воззрилась на Хорста. — Тебе ведь, Епифан батькович, на остров надо… Ну да ладно, то дело генеральское, а мы люди маленькие. Только ведь на Костяном тебе не быть, духи не дадут, жертва им нужна. А мне, Епифан батькович, наследник нужен, страсть как нужен, внук. Так что давай, может, столкуемся полюбовно, баш на баш — я тебе Нюрку даю на остров девкой, ты мне ее возвращаешь бабой с начинкой, ну а первинками ее пусть эти пользуются. — Она ткнула пальцем куда-то в потолок, перевела взгляд на дочь. — Ну что, кобылища, поедешь с Епифаном батьковичем поневеститься? Когда у тебя кровя-то были?
— Идут еще. — Нюра, отхлебнув, поставила кружку с чаем, блеклые, невыразительные глаза ее быстро набухали влагой. — Почти пришли. Ой, маменька, что-то боязно мне…
— Вот и ладно, через недельку и тронетесь, как раз лед сойдет, — веско произнесла Дарья не терпящим возражения тоном. — Перевозчиком Васильева возьмем, пусть свой должок отрабатывает, ну а уж куда заруливать, Епифан батькович чай разберется. дурацкое дело не хитрое. — Она снова глянула на дочь, но уже сурово, по-матерински. — Ну все, иди спать, нам с Епифаном батьковичем еще поговорить надо.
И верно, едва та ушла, сказала воркующе:
— Ну что, посидели рядком, поговорили ладком. Можно бы теперь и передком…
Но Хорст откланялся и пошел домой.
В кинотеатре «Великан» открылся фестиваль французского кино. Заглавная лента называлась «Пощечина». Уж не социалистическому ли реализму? В ДК имени Первой пятилетки гастролировал французский драматический театр «Компани Мад-лен Рено — Жан-Луи Барро», в кинотеатре «Аврора» открылся зал стереоскопического показа, оборудованный специальной аппаратурой. Зрители надевали полароидные очки, и им казалось, что под потолком летают птицы, а между рядами кресел плавают экзотические рыбы. Не надо ни косяка с дурью, ни водочки под плавленый сырок «Городской».
В обществе стал остромодным стиль «ретро», в антикварных магазинах раскупалось все вплоть до сортовой посуды, бывшей в употреблении. Романтики старины осуществляли настоящие набеги на дома, поставленные на капремонт. Особым шиком считались каминные решетки, дверные наличники, бронзовые ручки, малахитовые подоконники. Милиция регулярно устраивала засады, мародеров показательно судили, но все новые и новые волонтеры вливались в армию любителей экзотики. Нет положительно, жизнь на месте не стояла.
Тим тоже не застаивался — бегал, прыгал, махал конечностями, исходил пОтом на тренировках и любовном ложе. На одной стене в его комнате были крупно написаны восемь изначальных истин карате:
— дух един с небом и землей;
— дыхание, кровообращение, обмен веществ в теле осуществляется по принципу смены солнца и луны
— путь заключает в себе твердость и мягкость;
— действовать следует в соответствии со временем и ритмом всеобщих перемен;
— мастерство приходит после постижения пути;
— правильное сохранение дистанции предполагает продвижение вперед и отступление, разделение и встречу;
— глаза не упускают ни малейшего изменения в обстановке;
— уши слушают, улавливая звуки со всех сторон.
На противоположной стене висели портреты Фунакоси Гитина в парадном кимоно, его сына и любимого ученика Еситаки в повседневном и также было написано уже помельче: «Когда хищная птица нападает, она падает вниз камнем, не раскрывая крыльев. Когда дикий зверь нападает, он вначале приседает и прижимает уши. Так и мудрый, когда намерен действовать, кажется слегка замедленным. Нужно уметь сохранять достоинство, но не быть при этом жестоким. К силе прибегают как к последнему средству лишь там, где гуманность и справедливость не могут возобладать. Причем победить в ста схватках из ста еще не есть высшее искусство. Победить противника без борьбы вот высшее искусство. Как хищная птица, которая нападает, падая вниз и не раскрывая крыльев, как дикий зверь, который нападает, приседая и прижимая уши».
Куда быстрей пернатого хищника падали успехи Тима в учебе, времени на которую катастрофически не хватало. Карате, музыка, дама сердца — прекраснейшее сочетание, способное загнать в академическую могилу кого угодно. Сквозь титанические усилия, словно подбитый истребитель Тим на бреющем дотянул до сессии, исхитрился получить стипендию и, хорошо зная инициативность Зинаиды Дмитриевны, похлопотал о летнем отдыхе сам: взял вместе с Ефименковым по профсоюзной льготе путевки в Цей, в альплагерь. Конечно, дали не сразу, заставили вначале отжиматься, бегать кросс, вступать в местную альпсекцию.
Плевать, за путевку в горы стоимостью сорок два рубля, включая дорогу, можно и пострадать. А альпийские луга, благоухающие волшебным разноцветьем, величественные ледники, суровые, видевшие тысячелетия, заснеженные громады скал… В общем, в хоккей играют настоящие мужчины, а лучше гор могут быть только горы, на которых еще не бывал.
Прибыв в Орджоникидзе, Тим с Ефименковым остановились в общежитии при местном турагентстве. По-спартански. Зато утром в Цей выехали с комфортом — на такси, в складчину, с альпинистами из Днепропетровска. «Волга» весело петляла по серпантину шоссе, урчал мотор, дорога подымалась в гору, крутые склоны были живописны, покрыты лесом и в одном месте украшены гигантским, выложенным из камней портретом Сталина. Автора, по слухам, по окончании работ сбросили в ущелье. Культ личности-с, дикие времена-с.
В альплагере прошли фильтрацию — новички налево, «значки» направо, разрядники вперед, получили всякие там трикони, рукавицы, репшнуры и, познакомившись с соседями по комнате, отправились осматриваться на местности. Горы совсем рядом, лес, надо полагать, девственный, шумная, быстро текущая река. Словом, природа-мать, красота.
Любовались ландшафтами недолго. Небо как-то сразу потемнело, опустилось на землю, и в горах наступила ночь. Такая, что хоть глаз выколи. В лагере зажглись ртутные огни, а после ужина и орг-собрания был объявлен отбой, безоговорочный и незамедлительный. Вот так, дисциплина железная. Сухой закон. Никакого «керосина». Нарушителей ждет неотвратимая кара.
И потянулась каждодневная ишачка, великая суета, подготовительный процесс по штурму пика Николаева, вершины «единица-Б». Не влезешь в гору — не получишь знак «Альпинист СССР», и как же после этого жить?
Только для Тима тренаж тут же прекратился. При выходе на «траву» — альпийские луга — он оступился, вывихнул колено и был отчислен в вольноопределяющиеся — то ли валяться в бараке, то ли шататься по лагерю, то ли помогать по хозяйству… Он выбрал нетрадиционный путь, песню понес в массы, благо, гитара нашлась, а в клубе, устроенном в старой церкви, акустика была отличной. Вечерами, спустившись с гор, альпинистская элита собиралась здесь, зажигала старый, прокопченный камин и приглашала Тима: «Друг, сделай, пожалуйста, что-нибудь для души!»
И Тим делал: «приморили, гады, приморили», «здесь вам не равнина, здесь климат иной», «над могилой, что на склоне, веют свежие ветра». Альпинисты слушали, фальшиво подпевая, пускали слезу и, выкурив по трубочке, уходили спать — режим. А в клубе собирались аборигены — молодые и не очень люди из хозобслуги, все как один усатые, крепкие, уверенные в движениях и речах дети гор. Они приносили с собой выпивку и закуску, приводили русских девушек, разочаровавшихся в альпинизме, и говорили Тиму, со всем нашим уважением: «Друг, сыграй, для Руслана, делана и Беслана, которые сейчас далеко. Дерни так, чтобы до БУРа долетело».
И Тим дергал: про фарт, очко и долю воровскую малую, про паровоз, кондуктора и тормоза, про Москвы ночной пустые улицы, про любовь жиган-скую, обманную, зазнобную. «Хорошо поет», — умилялись, крепко выпив, джигиты, угощая, лезли чокаться с Тимом и, размякнув, подобрев, уводили в ночь русских девушек, явно не для занятия альпинизмом.
Иногда в клуб захаживали осетинские девушки, непременно группой, и обязательно с чьим-нибудь братом, почтительно смотрели на Тима и робко просили акына спеть чего-нибудь про любовь. Ну он и пел про любовь…
Потрескивали, перемигиваясь, уголья в камине, звенела скверная, не строящая на полтона гитара, вибрировал подхватываемый эхом медоточивый глас Тима, и в результате всех этих музыкальных экзерсисов к нему подкралась беда — в него влюбилась первая окрестная красавица, старший повар Света Собеева. И, естественно, не в силах сдерживать страсть, стала одаривать его знаками внимания.
Каждый вечер на ночь глядя к Тиму подходил веселый сорванец, младший брат Светы, заговорщицки улыбался и тихо говорил:
— Идти надо, уже ждут.
В кромешной тьме они спускались на берег речки, где у догорающего костра сидел угрюмый абрек, старший брат Светы и недобро щурился на огонь.
— Здравствуй, русский. — Он протягивал Тиму крепкую, татуированную руку, придвигал трехлитровый бидончик с мясом, доставал шампуры и начинал готовить шашлык. — Сейчас хавать будешь.
Южное гостеприимство так и сочилось из него.
— Здравствуйте, Тимоша…
Нарядная и красивая являлась Света, кидала воровато влюбленный взгляд и, не поднимая больше глаз, принималась хлопотать по хозяйству, раскладывать сыр, помидоры, зелень,
Когда все было готово, она отодвигалась в сторону и, тяжело вздыхая, ждала, пока абрек напотчует Тима шашлыком, аракой и прочими изысками осетинской кухни. Все происходило в тишине, потому как Света согласно статусу молчала, а у ее брата было как-то нехорошо с русским. Иногда, впрочем, абрек приводил кунака, тощего, тоже татуированного джигита. Вот уж тот-то был балагур и весельчак, с хорошо подвешенным языком и скучать не давал, правда, рассказывал все про коломенский централ да постоянно заводил одну и ту же песню: «А мальчонку того у параши барачной поимели все хором и загнали в петлю…».
Попировав, возвращались в лагерь, и наступала пора прощания.
— Давай, до завтра.
Мужчины жали Тиму руку. Света вздыхала со страстной неудовлетворенностью, яркие, неправдоподобно крупные звезды весело подмигивали с графитового неба. Вот такая любовь, по закону гор, с набитым брюхом.
Раздобрел Тим от такого житья, приосанился, на всю оставшуюся жизнь наелся жареной баранины. Юрка Ефименков, замученный и злой, с завистью косился на него и утешался только тем, что страдает не зря и скоро станет альпинистом СССР.
И вот день икс настал. Участники восхождения, на славу экипированные, запасшиеся сухим пайком, под руководством опытных инструкторов приступили к покорению вершины, И скоро выяснись, что гора очень пологая, с вырубленными кое-где для удобства подъема ступенями. Какой там гурм, какая там романтика!..
При расставании согласно древнему обычаю Тиму поднесли дары: Света презентовала личное, в полный рост фото с трогательной надписью: «Любишь — храни, не любишь — порви», абрек — замечательный, сделанный из напильника кынжал с трехцветной наборной ручкой, кунак — шелковую фочку, носовой платок, разрисованный впечатляюще и ярко: тюремное окно с решеткой, плачущий зек за ней и сверху на муаровой ленте надпись золотыми буквами: «Кто нэ бил лышен свобода, тот знаит ые цына».
И вот — снова прищур Отца народов на отвесной скале, ночь в Орджоникидзе на полу с рюкзаками в изголовье, тряские плацкарты поезда…
— Нет, дорогие мои, что бы вы ни говорили, а движущая сила эволюции это влечение полов. — Трофимов трепетно, с вдохновенным лицом отрезал на два пальца семги, понюхав, крякнул, в упоении вздохнул и истово заработал челюстями. — М-м-м, амброзия, хороша. Ну и засол. Так вот, взять хотя бы, в частности, искусство. Что творения титанов Древности, что гений Леонардо, что шедевры мастеров пленэра, все это гипертрофированный, правда, сублимированный в нужное русло банальный половой инстинкт. Нужно отдать должное Фрейду, он трижды прав.
Огромному жизнерадостному Трофимову было совсем не чуждо все человеческое, и он любил поговорить о необъятном, таинственном как космос влечении полов. Как говорится, и словом, и делом.
— Да нет, наверняка все не так просто, — Куприяныч хмыкнул и облизал жирные, благоухающие семгой пальцы. — Леонардо-то твой, Андрей Ильич, был, между прочим, педерастом, то есть человеком с патологической направленностью полового инстинкта. Тем не менее «Мадонну Литту» написал. Нет, думаю, дело не только в сером веществе гипоталамуса, не только в нем. А рыбка и в самом деле задалась, засол хорош. А, Епифан?
— Угу, — лаконично ответил тот и еще ниже наклонил гудящую больную голову — после вчерашнего у Дарьи она раскалывалась на куски. — А что это за мода здесь таскать девиц на Костяной? — Он мученически разлепил сухие губы. — На берегу, что ли, нельзя…
— Э, голубчик, вот вы о чем, — обрадовался Трофимов. — Собственно, принесение девственности в качестве жертвы это древний, уходящий корнями в тысячелетия обычай. Все логично — положить на алтарь богов самое ценное, а потом что-то попросить взамен: покровительство, охрану, процветание, здоровье. Наверняка не откажут. Девушки-египтянки отдавали свой гимен Осирису, моавитянки — Молоху, мидийки — Бегал-Пегору, волонянки — Мили-датте, гречанки же — конечно, Афродите. Здесь же красавица жертвует свое сокровище духам. Девственность на Севере обуза. Ни на игрища не сходишь, ни мужа не найдешь — парни рассуждают так: зачем ты мне такая нужна, если раньше на тебя любителя не нашлось…
Он не договорил, на улице послышался треск приближающегося мотоцикла, как машинально отметил Хорст, американского «харлея-дэвидсона». Заокеанская трещотка эта мгновенно разорвала тишину, нарушила очарование утра и неожиданно заткнулась как раз под самыми окнами, будто в глотку ей забили кляп.
— Эге, похоже, сам гражданин начальник прибывши. — Трофимов шмыгнул вислым носом, как будто бы унюхал что-то пакостное, и со значением взглянул на Хорста. — Сдается мне, товарищ генерал, что близкое знакомство с капитаном вам будет ни к чему. Так что не обессудьте, вот сюда, без церемоний, по-большевистски. — С ухмылочкой он указал на крышку подпола и сделал знак Куприянычу, чтобы тот убрал посуду Хорста. — Конспирация, батенька, конспирация.
А на крыльце тем временем протопали шаги, дверь без намека на стук распахнулась, и бойкий, словно у торговца на рынке, тенорок провозгласил:
— Здорово, хозяева! Хлеб да соль! Чаи да сахары! Ишь ты, я смотрю, хорошо живется вам.
Скрипнули половицы, пахнуло табаком, и через щель между полом и крышкой Хорст увидел сапоги, офицерские, хромовые, на одну портянку, но замызганные и стоптанные внутрь, как это бывает у людей, способных на предательство. Каблуки могут многое порассказать о владельце обуви. Как выкаб-лучивается, как идет по жизни.
— Свое жуем, чего и вам желаем. — Судя по голосу Куприяныча, капитана он не жаловал.
— А, гражданин большой начальник! Чего же вы на мотоциклетке-то, — подхватил Трофимов, — приехали бы сразу на танке. На среднем гвардейском, с пушечкой.
— А лучше на паровом катере, — отозвался Куприяныч, фыркнул и расхохотался.
— Ну все, все, отставить зубоскальство. — Сапоги шаркнули по полу и остановились вблизи от лица Хорста. — Я ведь прибыл не шутки шутить. Что это за генерал поселился тут у вас? Пропи есть у него? И сам-то он где?
Тенорок уполномоченного дышал ненавистью ишь как разговаривают, сволочи, весело им, хиханьки да хаханьки. Знают, что теперь их ни на зону не упечь, ни под конвой…
— В отлучке он. Сказал, вернется на рассвете, — со вздохом, неожиданно переменив тон, ответил Куприяныч. — Сами ждем. С нетерпением. Он нам денег должен.
— Да нет, едва ли он вернется на рассвете, — констатировал Трофимов, в его падающей интонации было что-то философское и трагическое. — Он вообще-то генерал-то свадебный, вот и отправился на свадьбу, жениться. Так что ж ему на рассвете-то, от молодой жены…
Уполномоченный, нервно притопнув сапогом, начал торопливо прощаться.
— Вы, Трофимов с Куприяновым, смотрите у меня, того. Может, змеюку пригреваете на груди, потом ох как пожалеете. Может, генерал-то ваш вообще белый. Юденич недобитый. Если вернется от жены в течение дня, пусть меня найдет. Я у Дарьи Лемеховой на инструктаже актива.
Скрипнули половицы, бухнула дверь, протопали сапоги по крыльцу, рявкнул, оживая, мотоцикл, покатил…
— Товарищи подпольщики, можно выходить. — Трофимов без труда сдвинул крышку подпола, с ухмылкой протянул Хорсту руку. — Что, насладились представлением? Это был наш оперативный уполномоченный капитан Пи…
— Сукин, — вклинился Куприяныч зло. — Гнида гэбэшная. Была б моя воля… — Он засопел от ненависти и указал на стену, облагороженную картинами. — Помнишь, ты еще о девушке справлялся, о Маше? Так вот чекист этот изнасиловал ее еще пацанкой, чуть не задушил. Она хотела утопиться тогда, но не получилось, откачали. Я откачал…
Хорст онемел. Ближайшее будущее для него определилось.
Утром, поднявшись чуть свет, он поспешил в лесок за сопкой, где петляла единственная, ведущая в райцентр дорога. Воздух благоухал свежестью, сказочно пели птицы… Облюбовав сосенку на обочине, он привязал к ее стволу крепкую веревку, держа в руке свободный конец, с оглядкой перешел дорогу и беззвучно, словно барс, затаился в кустах. Надолго… Уже где-то в полдень вдали затарахтел мотор знакомого «харлея-дэвидсона», вспорхнули в небо потревоженные птицы, веревка, привязанная к осине, натянулась как струна. Щелкнув мотоциклиста под кадык, она легко, словно куклу, сбросила его на землю. Грузно припечаталось тело, покувыркался заглохший мотоцикл, и настала тишина. Мертвая.
Наступила осень, пышное природы увяданье. Увядала бы она побыстрей, хрен с ним, с багрянцем и с золотом лесов — голые-то ветки дембельскому сердцу куда приятней.
В ноябре к светлой годовщине Октябрьской революции в полк пожаловали проверяющие — как всегда, из Москвы, целым кагалом, как водится, жрали мясо, пили жопосклеивающий компот. Достали всех.
В полдень, едва прибыли с учебки, Андрона вызвали в ротную канцелярию. Там царило уныние. За столом угрюмо восседал мрачный Сотников, в углу задумчиво сосал «Стюардессу» Гринберг, Зимин, потерянный и злой, бесцельно шарил взглядом по стенам. Командиры молчали. Потом ввели Андрона в курс дела. А дело было плохо. У любого настоящего военачальника есть свои военные секреты, а хранятся они в секретном портфеле, и лежит тот портфель в особо засекреченной секретной части, запечатанный особо секретной командирской печатью. И вот капитан Сотников потерял свою командирскую печать. А секретный портфель придется вскрывать в пятницу, на постановке задачи, и чем его, проклятого, потом назад запечатывать? В присутствии командира полка и проверяющей сволочи?
— Эх, хорошо, если неполным служебным обойдется. — Сотников сунул недокуренную сигарету в пепельницу. — А могут и с роты снять. С переводом в Тюмень.
— Ну да что ты, командир, за какую-то там чекуху. — Зимин фальшиво взмахнул рукой, и стало ясно, что он не так ух и расстроен, как старается показать. — При твоей-то репутации. Ну пожурят по-отечески…
— А я тебе говорю, отделаешься губой, ментов-ской, на Каляева. — Грин со вкусом докурил до фильтра и изящным щелчком определил хабарик в урну. — Я там бывал, еще капитаном. Парадиз, дом отдыха. Ну это уж на крайняк… Надо делать, как я говорю, Равинский мозга, золотые руки. Кто в позапрошлом годе с ушатанным затвором помог? До сих пор ведь автоматец-то стреляет. А чекуху ему заделать, как два пальца обоссать. К Равинскому надо ехать, к Равинскому. Эй, Лапин, рванешь в Гатчину, отмазать командира? Скажешь, мы за ценой не постоим.
И Андрон рванул, утром, вместо бани, с бережно снятым с сейфа пластилиновым оттиском командирской печати. Проехался на частнике по Московскому, сел у Средней Рогатки на «Колхиду» и попер по Киевскому шляху, хорошо знакомой дорогой на Сиверскую. Вспомнилась ленивая Оредеж, Вова Матачинский со своей командой, блядовитая Надюха с мудаком Папулей, танцы-панцы под завывание гусляров, все такое далекое, невсамделишное. А всего-то два года прошло. Протащилось юзом, прокандыбало, пробуксовало. Семьсот двадцать один день. Сорок три тысячи двести шестьдесят минут. Сколько-то там секунд, не упомнить, на бумажке написано. Как в песок. Хер с ними…
В Гатчине Андрон, поплутав немного, взял верный курс, и дорога в конце концов привела его к скромному жилью Равинского. Строго говоря, не к такому уж и скромному — три этажа, каменные стены, бетонный четырехметровый забор с вмурованными по верху осколками стекла. Железные ворота массивны и крепки, а едва Андрон постучал, как во дворе залаяли собаки, утробно, зло, отлично спевшимся натасканным дуэтом. Такие шкуру спустят сразу.
— Ну чего надо-то?
Ворота чуть приоткрылись, и в щели неласково блеснул глаз, вроде бы человечий.
В хриплом голосе так и чувствовалось — незваный гость хуже татарина. А татарин уж всяко лучше поганого мента.
— Мне бы Равинского Толю, — ласково попросил Андрон и ловко, с демонстративной небрежностью далеко сплюнул сквозь зубы. — По делу.
— А, щас. — Створки притворились, скрежетнул засов, и хриплый голос словно плетью, ударил по собакам: — Цыц, сучьи дети, пасть порву!
Хлопнула дверь, и все стало тихо, только позванивали по-тюремному оковами барбосы да свистел по-хулигански ветер в облетевших верхушках кленов. Погода, похоже, портилась.
Ждать пришлось недолго. Лязгнула щеколда, в створке обозначилась калитка, и давешний хрипатый голос позвал:
— Эй, где ты там, зайди.
На широком, выложенном битым кирпичом дворе стояли двое: амбалистый, с плечами в сажень мужик с тяжелым взглядом и франтоватый мэн в фирмовом джинскостюме. Чуть поодаль на заасфальтированной площадке «Жигули» шестой модели, а еще дальше у фасада дома сидели на цепи два волкодава и пристально смотрели на Андрона.
— Ты чьих будешь, чекист? — Мэн в джинскостюме оскалился, и стало ясно, что он здесь главный. — А, по постановке ног вижу, что командирован нацменьшинством в лице Жени Гринберга. Как он там, еще не докатился до ефрейтора? Нет? Не страшно, еще успеет. Ну так в чем нужда, еще один затвор потеряли?
Улыбался он одними губами, глаза, холодные и настороженные, смотрели мрачно и оценивающе.
— Вот, — Андрон бережно достал пластилиновый слепок, протянул с улыбкой, — осторожно, дорого как память.
— Так, ясно, печать пошла к затвору. — Мэн, прищурившись, посмотрел на оттиск, покачал лобастой, коротко остриженной не по моде головой. — Ты смотри, Сотников в капитаны выбился. А я-то его еще летехой помню, такой был щегол малахоль-ный, клюва не раскрывал. — Он внезапно замолчал, как бы продумывая что-то, вытащил пачку «Кэме-ла», не предложив никому, закурил. — Ну вот что, гвардеец, сходи-ка ты погуляй, проветрись, подыши свежим воздухом. А вечером подгребай, часам этак к семи. Будет полная ясность.
С ухмылочкой он подмигнул и, не обращая более на Андрона внимания, неторопливо двинулся к дому. Волкодавы радостно заволновались, приветственно заскулили, забренчали цепями. С чувством прогнулись.
— Давай на выход.
Амбал без промедления открыл калитку, Андрон шагнул через порог, глухо лязгнул за его спиной тяжелый засов. Да, незваных ментов в доме Равинского не жаловали.
Андрон пошел бесцельно, куда глаза глядят, отворачивая лицо от порывов злого ноябрьского ветра. Впервые за последние два года свободного времени у него было — девать некуда. И надо как-то его убить.
В парке Андрону не понравилось — разруха, холод, вода что в Белом, что в Черном озере одинаково грязная, мутная, взбудораженная ветром. Зато на здешнем рынке чистота, порядок плюс прикормленные, гладкие менты. А тут еще пошел занудный, моросящий дождь, самый что ни на есть пакостный, осенний. Ну и дыра! В столовой при вокзале Андрон выхлебал безвкусные щи, поковырялся вилкой в ленивых пельменях и отправился в кино. Хвала Аллаху, давали «Гамлета», две серии.
Когда Андрон выбрался на воздух, было уже темно, а унылая морось сменилась весьма бодрящим дождем. В такую погоду даже в казарме уютно. «Чертово время, резиновое», — Андрон глянул на часы, выругался и, подняв воротник, потащился к хоромам Равинского. Как ни укорачивал шаг, все равно пришлось ждать полчаса перед железными воротами. Наконец время рандеву настало. Ввиду плохой погоды Андрона допустили на крыльцо, под крышу.
— Держи, гвардеец. — Равинский протянул плотный, запечатанный пластилином конверт, усмехнулся. — Наш привет вашему Сотникову. Прежде чем читать, пусть на штампульку полюбуется.
На синем пластилине отчетливо виднелся оттиск секретной командирской печати.
— Жду с ответом до субботы. Ну все, покеда, не май месяц.
Равинский, поежившись, исчез за дверью, зевнули, звеня цепями, скучающие псы, насупившийся амбал довел Андрона до ворот.
— Физкультпривет, давай двигай.
И Андрон двинул — по бывшему проспекту Павла Первого, за Ингербургские ворота, на Киевский шлях. Достал из сапога жезл, с ходу застопорил «еразик» и меньше чем через час был в полку пред мутными, но полными надежды глазами Сотникова. Молча тот осмотрел печать, хмыкнул одобрительно, заметно повеселел.
— Ну, бля, ну, сука, ну, падла… Вскрыл конверт, прочитал послание и сделался мрачным, словно грозовая туча.
— Ну, бля, ну, сука, ну, падла! Эй, лейтенанта Грина ко мне, бегом! Ну, падла, ну, сука, ну, бля!
— Вызывали?
Грин появился, словно из-под земли, важно прочитал записку и с безразличным видом пожал плечами.
— А что ты хочешь, командир, за все нужно платить. Се ля ви. Вот это можно взять в хозроте, это у связистов, ну а что касается этого, — он прочертил ногтем по глянцевой бумаге, — так и быть, выручу тебя, пошарю по заначкам, поскребу по сусекам.
Поскреб Евгений Додикович основательно — на следующий день Андрон едва допер Равинскому тяжелый, уж лучше не задумываться чем набитый чемодан. Это во время-то усиления, когда ГБ—ЧК бдит в три глаза!
— Порядок. — Равинский глянул внутрь, быстренько прикрыл крышку и вручил Андрону круглую, вырезанную по уму штампульку. — Все, в расчете.
Протянул ширококостную руку, усмехнулся, буд-оскалился от боли.
— А Сотников твой сука! И Гринберг сука! А ты дак, правда, везучий. Давай п…здуй!
Андрон и в самом деле был везучий — больше до конца усиления его никто не кантовал. Торчал себе тихо в каптерке, не мозолил начальству глаза, во время сдачи проверки по строевой скрывался от инспектирующих в яме, что в дальнем ремонтном боксе. Было грязно, вонюче и неуютно, но совсем не скучно — рядом сидели подполковник Гусев и майор Степанов. Настоящие коммунисты никогда по струнке не ходят. Зато уж потом, когда инспектора отчалили и дембелей стали отпускать домой, Андрона загоняли в хвост и в гриву, билеты давай. До Новгорода, до Пскова, до Мурманска. Живей крутись. А перед воинскими кассами на Московском вокзале очередь километровая, пьяная волнующаяся, изнывающая нетерпением. Шинели, бушлаты, бескозырки, береты с косячками. Домой, домой, достало все в дрезину!
С музыкой ушла домой первая партия, под гром аплодисментов вторая, потом тихо, по-простому третья. В полку из дембелей остались только раздолбай всех мастей, залетчики и правдолюбцы. Да еще Андрон — особо ценный кадр, таких обычно отпускают между одиннадцатым и двенадцатым ударом новогодних курантов.
А тем временем настала зима, слякотная и грязная. Андрона послали за билетами для последней партии. Граждане тащили елки, пахло мандаринами и хвоей. Только на Московском перед воинскими кассами было не особо-то весело, там, в плотном окружении шинелей и бушлатов, пел под гитару ефрейтор-танкист. Плотный, ядреный, с выпущенным из-под шапки чубом — знаком воинской наглости.
Такой же, как и благодарная аудитория. Казалось бы, надо радоваться — отслужили, отмантулили, отдербанили, отдали, — но веселья ноль, только дергающиеся кадыки, мокрые глаза да помойка в душе. Пел ефрейтор, нежил гитару чесом:
Покидают ленинградские края
Дембеля, бля, дембеля, бля, дембеля.
На вокзалы, в порты, на метро и в такси
Уезжают домой старики…
А мимо тянулся провожающе-отьезжающий люд. Благополучные дамочки отворачивались, морщили носы, граждане мужеского пола улыбались, смотрели с пониманием, пожилые женщины не стеснялись, пускали слезу. Патрули близко не подходили, косили издалека, из-за укрытия — черт с ними, пускай поют. И хмельная мрачная толпа пела, может, впервые за последние два года, в полный голос:
На вокзале подруга в слезах,
Губы шепчут: «Останься, солдат».
А солдат отвечал: «Пусть на ваших плечах
Будут руки лежать салажат».
Постоял Андрон, постоял, послушал-послушал, и, не дергаясь насчет билетов, преспокойно вернулся в часть.
— Все, больше не могу, домой отпустите. Посмотрел на него Сотников внимательно и возражать не стал.
— Ладно, пойдешь завтра. Сегодня на тебя уже расклад в столовой сделан.
Настоящий командир, хоть и сволочь, но не дурак. Понял, что ловить уже нечего.
Ночью Андрону приснился отец — в гробу. Лапин-старший лежал обернутый красным знаменем и криво, едва заметно улыбался. Его здоровая посиневшая рука прижимала к груди так и не полученный При жизни по линии собеса протез. Красдая эмаль на орденах и медалях явственно напоминала запекшуюся кровь…
Утром Андрон выправил отпускные документы, попрощался со всеми и в паршивейшем настроении подали на дембель — вышел на Измайловский и взял частника за яйца. Прилетел домой, взбежал по хорошо знакомой лестнице и застыл, встретившись глазами с Варварой Ардальоновной.
— Андрюшенька, сынок, папа умер. Сегодня ночью.
Вот и верь материалистам, что вещих снов не бывает.
На Костяной выдвигались ранним утром, ласковым, солнечным и погожим. Ничто не предвещало беды, однако перевозчик, немолодой саам Васильев, был мрачен как Харон, Он курил короткую костяную трубку, хмурился, его морщинистое, словно печеное яблоко, лицо выражало тревогу — вот ведь что придумала эта чертова Дарья, если бы не долги, ни за что бы не поехал.
Хорст, расположившись на баке, был так же задумчив и тих, соображал — где искать эту чертову Шаман-елку на этом дьявольском острове. Это ведь он с берега кажется как маковое зерно и, если верить россказням, являет собой лодку, на которой похотливая владычица вод Сациен высматривает себе очередную жертву. При ближайшем же рассмотрении — это каменный авианосец со множеством мачт, поди-ка разберись, какая из них шаманская елка-палка. Мутно Хорст посматривал на зеркало воды, на пенную, в пузырьках, дорожку за кормой, на костлявые коленки Нюры в бежевых довоенного фильдеперса чулках, они мелко и чуть заметно дрожали. Не от страсти, от страха. Ветер погонял блики на воде, теребил концы Нюрино-го праздничного плата, вяло надувал штопанный лоснящийся от грязи парус. Не флибустьерский черный, не феерический алый, не одинокий белый. Серый… Курил вонючую трубочку саам, переживала за свои первинки Нюра, натужно напрягал воображение Хорст. Скользила лодочка по водной глади.
Костяной надвинулся внезапно, вынырнул чудовищным, поросшим лесом скалистым поплавком. С виду остров как остров, каких тысячи в лапландских озерах. Сосны, валуны, скудная земля, ящерки, греющиеся на граните под солнцем. Береговая линия с уютным пляжем и никаких там топляков, коряг и подводных камней, так что причалили без приключений, под шепот желтого, мягко подающегося песка. Саам, что-то буркнув, почтительно сдернул шапку, ловко выскочил из лодки, выволок ее нос на сушу и низко, будто извиняясь, принялся униженно кланяться. Потом положил монетку в песок и тихо опустился на камень бледным лицом к воде. Пусть духи думают, что он их не боится, подставляет позвоночник, почки и мозжечок. Может, и не тронут.
— Пошли, — добавив про себя: «Зазноба», Хорст, незаметно озираясь, выбрался на берег, помог сойти потупившейся Пюре, присвистнул — руки у невесты были холодны как лед, она вся дрожала, как отданная на заклание овца. — Не отставай. — Хорст вдруг почувствовал себя быком-производителем, пригнанным на случку, этаким чудовищем Минотавром, посягающим на честь провинциальной Ариадны, и, не оглядываясь, пошагал вперед.
Ну где тут шаманская елка-палка, лес густой… Скоро деревья расступились, и Хорст замер, а Нюра, вскрикнув, схватила его за руку:
— Ой, мамочки…
Всю внутреннюю поверхность острова занимала гигантская, округлой формы поляна, напоминающая чудовищное родимое пятно. Земля здесь была багрово-красная, необыкновенно плотная, будто тронутая огнем, и на кирпичной этой пустоши не произрастало ничего, ни кустика, ни деревца, ни крохотной былинки. Зато нескончаемыми баррикадами покоились оленьи рога — уложенные особым манером, они образовывали лабиринт со стенами в рост человека и узкими, спиралеобразно разворачивающимися проходами. На Крите и не снилось. Сколько же лет, десятилетий, веков понадобилось чтобы нагородить такое. И кому понадобилось…
— Епифан батькович, миленький, я дальше не пойду, — тихо, но твердо сказала Нюра, под впечатлением увиденного всхлипнула и еще сильнее ухватила Хорста за. руку. — Хоть убейте. Мне бы это, по нужде, по малой. Здесь вас буду ждать. — Голос ее упал, пальцы разжались, и она исчезла за равнодушными соснами.
Хорст, всматриваясь в лабиринт, вышел из-за деревьев, не сразу обнаружив вход, немного постоял, успокаивая дыхание, глянул на белый свет, будто прощаясь, и отважно, плечом вперед втиснулся в щель. Внутри было сумрачно и прохладно, воздух отдавал затхлостью, аммиаком, земляной ржой и почему-то серой. «Вот оно, небо-то с овчинку», — он посмотрел наверх, тронул древнюю, шершавую на ощупь костяную стену и двинулся вперед, бочком, бочком, без суеты.
Скоро он очутился на развилке. Ни к селу, ни к городу ему вспомнился богатырь, выбирающий из трех зол меньшее, потом на ум пришло крылатое изречение Кормчего: пойдешь налево — попадещь направо, и вдруг, заглушая все мысли, послышался знакомый голос: «Иди на север! Иди к Звезде!». Хорст глянул вверх, и на душе у него сделалось пусто — на нежно-голубом прозрачном небе дня противно всем законам физики, астрономии и здравого смысла ему привиделась синяя, необыкновенно яркая звезда о восьми лучах. Какую он не раз видел во время приступов болезни. Значит, вначале голос, теперь звезда? А может, вообще все мираж, иллюзия, химера? Тем не менее звезда привела его к скалистому мыску, и ель, произрастающая на его стрелке, была самой что ни на есть настоящей — огромной, разлапистой, трехобхватной, с замшелыми ветками, касающимися земли. Правда, необычной формы, завернутая в штопор. На ветвях этой странной ели висели лоскутья, тонкие, завязанные невиданными узлами ремешки, какие-то вырезанные из кости зловещего вида фигурки. Могучие, напоминающие удавов корни замысловато змеились вокруг плоского, размером с хороший стол, потрескавшегося валуна. Очень, очень похожего на жертвенный камень.
Хорст, рассматривая дерево, медленно пошел по кругу и встал как вкопанный — на высоте метров трех висела командирская сумка. Объемистая, плотной кожи, на длинном ремешке, с такими через плечо изображали обычно командармов Гражданской. Да и товарищ Троцкий не брезговал планшетками. Странно только, почему эта выглядит как новенькая, будто не треплют ее лопарские ветра, не сечет дождем, не мочалит метелью. Может, и впрямь духи берегут?
Хорст, оправившись от изумления, хмыкнул и долго раздумывать не стал — влез себе на жертвенный камень, встал на цыпочки и аккуратно так потянул сумочку с затрепетавшей ветви… Спрыгнул без звука с камня, замер, затаив дыхание, подождал. Ничего. Ни грома, ни молнии, ни землетрясения. Видно, духи и впрямь потрафляли ему. Или выбирали момент. А может, и нет их вовсе. Сумочка же вот она, тяжелая, на ремешке, раздувшаяся, как накачанная через соломку лягушка.
Подгоняемый нетерпением, Хорст возложил ее на алтарь, чувствуя, как бьется сердце, открыл: стопка общих, в клеенчатых обложках тетрадей, сложенная карта-трехверстка, какие-то бумаги вразнобой. Развернул одну, оказавшуюся неотправленным письмом, прочитал: «Здравствуйте, уважаемый Феликс Эдмундович! Спешу довести до вашего сведения, что наша гипотеза, касающаяся нетрадиционного взгляда на энергетическую структуру материального мира, получила практическое подтверждение. Так, в частности, добыты неопровержимые доказательства того, что Кольский полуостров суть территория бывшей Гипербореи — имеются в виду пространства недр, населенные неведомыми энергетическими структурами, дублирующими обычные вещественные образования и предметы. Закономерности их рождения, развития, функционирования и соотношения с жизненными информационными и мыслительными процессами — есть проблема, заслуживающая особого внимания…»
«Вот она, индульгенция, вот он, пропуск в Шангриллу!» — ликуя в душе, Хорст бережно убрал письмо, зашелестел листами взятой наугад тетради. «Великий символ покоя на любой планете есть ее ось. Она являет собой луч максимума энергетического покоя — такую область, где всякая конкретная точка имеет угловую скорость, равную нулю. Она — Ключевой Покой, источник любого Истинного Движения. Горизонтальное мельтешение представляет собой лишь помеху, если необходимо раскрыть движения Вертикаль. Не потому ли в районах Северного, а гипотетически и Южного полюсов, имеются условия для существования стабильных, энергетически самодостаточных полевых структур, несомненно коррелирующих своей вибрацией с частотами вселенского информационного потока. И не являются ли в частности лапландские ноиды хранителями этого древнейшего и постоянно обновляющегося Универсального гнозиса? Владеющие неким гипотетическим, полученным свыше ключом?..»
Хорст, широко зевая, с радостью закрыл тетрадь, сунул добычу в сумочку, бросил ремешок через плечо. «Нет уж, пусть это в Шангрилле читают. Я — пас. А за планшеточку данке шен, с меня причитается». Он с благодарностью взглянул на ель, повернулся по-военному, через левое плечо и исчез в хитросплетении лабиринта. Настроение у него было бодрое. Однако при выходе из лабиринта шаги Хорста непроизвольно замедлились, дыхание участилось, а на душе сделалось тоскливо. Близился завершающий акт сакрального островного действа — кульминационный, дефлорационно-жертвенный.
Вот и честна девица, ни жива ни мертва, на своей палаточке под сосенками. Нос красный, глаза на мокром месте, взор снулый. Ждет брачевания, душенька. Почитай, тридцати пяти годков красавица. Посмотрел, посмотрел на нее Хорст, вспомнил почему-то Машу, да и рубанул рукой, будто рассек Гордиев узел.
— Пошли.
— Куда пошли-то, Епифан батькович? — Нюра перестала расплетать косу, подняла заплаканные очи. — Вроде бы дошли уже…
А когда все поняла, проворно натянула чулки, юбку, сияющие козловые коты, вскочила, словно молодая козочка, с палатки и троекратно облобызала Хорста.
— Ой, спасибо, Епифан батькович, ой, спасибо! Что дорогого пожалел, не тронул…
Хорст с живостью повернулся и, не зная, то ли плакать, то ли хохотать до слез, пошагал по узенькой тропинке к озеру.
— Смотри-ка ты, вернулись, — вяло удивился саам Васильев, сидевший все в той же позе лицом к воде. — Умирать, значит, будете долго… Ну, влезайте пока, отчаливать надо.
Ласково светило солнце, бегали блики по воде, небо радовало глаз голубизной, горизонт — кристальной чистотой, озеро — гладкой, как зеркало, поверхностью. Только саам Васильев греб, будто подгоняемый девятым валом, так что до родимого причала долетели как на крыльях. На шатких, черных от непогоды мостках стояла, щурясь из-под руки, распаренная Дарья. Вся ее мощная фигура лучилась надеждой.
— Ну что, своротили? — взглянула она с радостью на Хорста, перевела глаза на дочь, и праздничное лицо ее стало хмуриться. — Целку свернули тебе, я тебя спрашиваю, кобылища?
Ох, веще материнское сердце, его не проведешь.
— А ну-ка… — Дарья, не разговаривая более, схватилась за палаточку, развернула рывком, выругалась и, скатав по новой, приложилась дочери поперек спины. — Ах ты, кобылища недоделанная, недогулянная!
Потом, пылая гневом, повернулась к Хорсту, яростно засопела и дернула его за ремешок планшетки:
— Вот, значит, ты каков, Епифан батькович! Девушку непокрытой оставил, слово свое не сдержал. Зато уж я-то найду, чего сказать, за словом, чай, в карман не полезу. К нам как раз двое товарищей приехавши из райцентра. Расскажу я им, что ты за генерал таков, ох как расскажу…
Дома Хорста ждали похлебка из оленины, тушеный бобер и большие неприятности.
— Товарищи прибыли к нам на деревню. Двое гэбэ-чека. — Куприяныч теребил бородку. — А прибыли по душу своего коллеги, сгинувшего без следа капитана Писсукина. В общем, Епифан, уходить тебе надо от греха. Харч, ружье дадим.
— Вот ведь до чего вредный человек Писсукин, — задумчиво сказал Трофимов. — Был — гадил. Нет его — опять-таки вонь на всю округу. А чекисты теперь покоя не дадут. Сегодня заявились парочкой каретной. Завтра припрутся цугом. Лучше не ждать.
И Хорог не стал — взял немудреный харч, курковую берданку двадцатого калибра, обнялся на прощание с Трофимовым и Куприянычем.
И понесла нелегкая Хорста куда глаза глядят. А смотрели они в сторону леска, где он нашел припрятанный две недели назад мотоцикл с одеждой и документами чекиста Писсукина. Разжаловав себя из генералов в капитаны, Хорст переоделся в форму Писсукина, рассовал по карманам патроны и, взывая мысленно ко всем духам Лапландии, без надежды на успех стал заводить мотоцикл. Странно, но тот ожил сразу… Повесил Хорст ружьишко за спину, взял в шенкеля «харлея» да и крутанул ручку газа так, что взревел мотор, всхрапнул глушитель и побежали назад смолистые сосновые вехи. Путь его лежал на северо-запад, к Мурманскому шляху, с дальним прицелом на норвежскую границу. Долго, пока хватило топлива, погонял Хорст «харлея» и не увидел, конечно, ни дыма столбом, ни всполохов в ночи, ни жарких искр, взметающихся в небо. Это загорелась изба тетки Дарьи, причем принялось как-то разом, видно, богат был запас самогона. Никто не вырвался из лап пожара — ни хозяйка дома, ни конвоец-старшина, ни двое заезжих, перепившихся в корягу чекиста. Яростно ревело пламя, с грохотом рушились стропила, весело играли отсветы на стволах равнодушных сосен. Вороны на лабазе каркали зловеще, довольно водили клювами — духи получили свое, взяли обильную жертву. Уцелела одна Нюра — сбежав накануне от разгневанной мамаши, отсиделась до утра у саама Васильева.
Нет, огненного этого аутодафе Хорст не видел. Когда закончился бензин, он утопил мотоцикл в болоте, перекусил оленьей печенкой и со спокойным сердцем улегся спать. Никому не было до него дела, ни людям, ни зверям, ни духам, ни меричке. А утром под птичий гомон он проснулся, с аппетитом позавтракал и взял курс на Норвегию. Так вот и держал его до победного конца, шел долго.
Наконец — вот она, граница. Дозоры, следовая полоса, пограничные секреты. Двое суток Хорст отсиживался в кустах, приглядываясь, подмечая, затем нацепил на руки и на ноги копыта загодя убитого кабана и благополучно оказался на территории Норвегии. Здесь он попрощался с бородой, выкрасил в отваре бадан-травы одежду и, изображая охотника, с трубочкой в зубах и ружьецом в руках, направился к морю и вскоре уже стучался в дверь отдела кадров маленького рыбообрабатывающего заводика, что притулился на скалистом берегу Варангер-фьорда.
Это была надводная часть айсберга, называемого «Секретный центр» — неприглядная, воняющая треской, салакой и знаменитой норвежской сельдыо. Хорста здесь встретили без радости и посмотрели косо. Однако, глянув на содержимое планшетки, мгновенно подобрели, спросили только как бы невзначай:
— Как умер Юрген Хатгль?
— Как герой!
Через две недели в звании штурмбанфюрера Хорст взошел на борт атомной подводной лодки. Ловко обманув пограничников, субмарина пронырнула в Норвежское море, вышла в Атлантику и набрала полный ход. Нойда оказался прав — курс был взят на Антарктиду, на Землю Королевы Мод. Южнее и не придумаешь.
Присыпали Лапина-старшего скромно, без излишеств, на Южном кладбище. Не до жиру. Парторганизация, где он двадцать восемь лет стоял на учете, выделила от щедрот своих на ритуальные услуги тридцать шесть рублей. Хорошо еще, объявился однополчанин, отставной майор Иван Ильич — помог деньгами, а главное, участием, взвалив все хлопоты по организации похорон на себя.
Был мглистый, скучный декабрьский день. С ночи ударило оттепелью, снег, просев, раскис, пошел грязными, ноздреватыми подпалинами. Костяки деревьев отпотели, сделались угольно-черными, под цвет бесчисленных ворон, роем клубящихся над самыми вершинами. Казалось, сама природа прослезилась, одевшись в траур.
Гроб с телом Лапина-старшего брякнули в яму, чавкнула жадно жижа на дне, влажно упали на крышку липкие пригоршни грязи. Прах к праху. И все. Был Лапин-старший и нет его… Ни к селу, ни к городу Андрон вдруг вспомнил, как давным-давно отец купил ему подарок — пластмассовую, летающую непонарошку восхитительно-оранжевую пакету. Была она замысловатого устройства и стартовала только после хитрых манипуляций — ее надлежало заправлять водой, прикреплять к особому насосу и качать, качать, качать… Это с одной-то рукой? Но Лапин-старший все же как-то качал, костерил конструкторов, Циолковского, Гагарина, Титова и Белку со Стрелкой. Ракета летела у него черт знает куда, с шипом, срывалась не вовремя, обдавала все и вся потоками вспененной, бурлящей воды. Вот весело-то было. Только та вода высохла давно… А вот глаза у Андрона внезапно повлажнели, подернулись слезой, так что серый, промозглый мир сделался туманным и расплывчатым.
Проводив отца, Андрон будто окунулся в вакуум — уличные друзья все куда-то порастерялись, знакомые девушки повыходили замуж, Варвара Ардальоновна, резко сдав, после смерти мужа замкнулась в себе, говорила мало и общалась большей частью с Богоматерью-Приснодевой и регулярно являвшимся по ночам единорогом Арнульфом. Однако все же спросила, без особого пристрастия:
— Чем заниматься-то думаешь, Андрюшенька? По какой тебе хочется части?
Все правильно, вкалывать надо, с неба само не упадет. Кто не работает, тот не ест. А у Андрона и мысли не было, по какой части ему хочется. Главный майор Семенов звал его к себе, в систему, говорил, жестикулируя, с убедительностью Цицерона:
— Хорош тебе, Лапин, говорю, жевать говно и сидеть на жопе ровно. Пора, пора уже оторвать сфинктер от ануса. Давай я тебя прапором пристрою ма свиноферму, по десятой категории. Красота. По-т, уважение, парное мясо. Поросята молочные, брюшки породистые. Хак фак, бля, ут феликс вивас — так поступайте, чтобы жить счастливо… ну ладно, не хочешь к нам, двигай тогда к гражданским ментам, хотя они все пидорасы. Можно в Калининский звякнуть, у меня там замначальника РУВД в корешах ходит. Встанешь на должность, осмотришься, поступишь в Стрельнинскую школу, а как получишь звезду, пристроим тебя в главк, в БХСС, мне и там замначальника никогда не откажет… Ладно давай так, ждем весны, а там я тебя засуну в институт — можно в театральный, можно в «корабелку» можно в первомед. Я, естественно, как врач рекомендовал бы последний вариант. Впрочем, сумкуку. В смысле — каждому свое.
В общем, пока суд да дело, Андрон устроился на отцовское место, то ли сторожем, то ли дворником то ли электриком. Преемственность поколений, такую мать, рабочая династия. Тоска. Ржавые, гудящие басом трубы в подвале, скучный, бальзаковских кондиций детсадовский персонал. Хоть бы одна хорошенькая. Да впрочем, какая разница, все одно — табу. Не е…и по месту жительства и не уе…ен будешь.
Чтобы хоть как-то развеяться, Андрон решил однажды поехать в Сиверскую, пройтись по старым адресам, проведать корешей. Плюнув на билет, сел на электричку зайцем.
Сиверская встретила его резким, бросающим порошу в лицо ветром, нечищенными, с сугробами улицами, жалким, наполовину занесенным снегом городком аттракционов. Тихую Оредеж сковали льды, ели, поседев, впали в спячку, домики в палисадах стояли сиротливо, печальные и одинокие среди скелетов деревьев. Только два цвета — белый и черный, никаких полутонов. Не лето красное.
По старым адресам было тоже невесело. Плохиша не было дома, у Боно-Бонса никто не ответил, а у Матачинского дверь открыла какая-то старуха, то ли бабка, то ли тетка, фиг поймешь, не приглашая войти, зыркнула недобро, буркнула глухо, будто из-под земли:
— Нету его. В прошлом годе сел.
Перекрестилась, плюнула и отпрянула за порог, только бухнула дверь да лязгнул засов.
«Ну дела, одних уж нет, а те далече», — опечалившись, Андрон потопал было на станцию, однако передумал и решил все же дать крюка — заглянуть для очистки совести к Мультику. Тот оказался дома, все такой же, рыжий, патлатый, уже изрядно на кочерге. Очень похожий на конопатого Антошку из мультфильма про то, как дили-дили, трали-вали это мы не проходили, это нам не задавали.
— А, это ты. — Он признал Андрона без труда, но все никак не мог припомнить, как его зовут и, морща лоб, натужно напрягал извилины. — Привет, земеля. Давай в дом, брат. Ну, корешок, как делы?
В доме было жарко, пахло печью, табачным дымом, чистыми, недавно вымытыми полами. В углу, на экране «Радуги», бодро шел «Полосатый рейс», на столе, застеленном белой скатертью, плошки с салом, огурцами и капустой вкусно соседствовали с ополовиненной бутылкой «Старки». Вторая емкость, уже порожняя, притулилась у ножки на полу. Во всем чувствовался порядок, уют и полное отсутствие течения жизни. Время здесь как бы остановилось.
— Давай, брат, седай, дерябни водчонки, с морозу-то. — Так и не вспомнив, как его зовут, Мультик усадил Андрона за стол, устроился сам и крикнул повелительно, с интонацией гаремного владыки: — Зина! Зинуля! Стакан давай, гости у нас.
— Ой, здрасьте, — вплыла Зинуля, дородная, один в один кустодиевская красавица, застенчиво улыбаясь, принялась греметь посудой, потчевать Андрона и тем, и другим, и третьим. — Вы уж кушайте, те, у нас огородина своя, без всяких там химий.
Похлопотала, похлопотала, взглянула влюбленно на Мультика и, колыхая необъятным бюстом, вальяжно поплыла из комнаты.
— Пойду яишню жарить.
Вот такая и в горящую избу войдет, и коня на скаку остановит.
— Наша, бригадир с лакокрасочного. — Мультик гордо посмотрел ей вслед и, захватив щепоть капусты, принялся слюняво жевать. — Я ведь, брат, нынче в Гатчине, на мебелюхе вкалываю. А что, жить можно — двести двадцать плюс прогресс, премии всякие квартальные. Ну еще лака затаришь в воровайку, клея ПВА, на бутылку всегда хватит. Опять-таки, если что, Зинуля завсегда деньжат подкинет. Удобная баба. И накормит, и напоит, и подмахнет. Старший брат ее майором в военкомате, третий год меня от армии отмазывает. Э, да ты, земеля, совсем не пьешь! Подшитый, что ли?
Конопатая рожа его выражала искреннее удивление, чтобы на халяву да и не пить!
— Триппер лечу. — Андрон, не поднимая глаз, вилкой загарпунил корнишон, хотел было откусить, но передумал, положил огурчик на тарелку. — Матачинский-то где сидит?
Если в Ленобласти, можно и на свиданку подтянуться, подогреть харчами и вниманием. Второе куда важнее первого.
— Я что, адресный стол? — Поперхнувшись, Мультик помрачнел, закашлялся, глянул исподлобья. — Не в курсах я, земеля, не в курсах. И вообще не при делах. Матата все взял на себя, чтоб группо-вухи не было, велел держаться от себя подальше. Вот я и держусь. В Гатчине на мебелюхе вкалываю, с Зинулей, двести двадцать рэ плюс прогресс. Лучше, брат, жить как все, не высовываться и не гнать волну. Может, вмажем все-таки по двести грамм, а? — Ясно, понятно. Давай вкалывай дальше. Андрон поднялся, надел куртенку, не подав руки, кивнул и, не чувствуя мороза, в похоронном настроении побрел на электричку. Стылое солнце садилось в облака, снег под ногами скрипел, мысли, словно заведенные, вертелись по кругу — тяжелые, безрадостные, какого-то фиолетового оттенка. Нет, скорее пронзительно красного, кумачового: «Мы не рабы, рабы не мы. Ударный труд сокращает срок… Украл, выпил, в тюрьму… Антошка, Антошка, сыграй нам на гармошке… На нарах, бля, на нарах, бля, на нарах…»
Взметая снежный шлейф, к перрону подкатила электричка, Андрон залез в тепло вагона… Тянулись за окнами пролески и поля, входили на остановках заснеженные люди, только ему все было по фигу, полузакрыв глаза, откинувшись на спинку, он думал о своем. Спроси, о чем конкретно, не ответил бы. То ему хотелось вернуться и набить Мультику морду — вдрызг, то становилось западло поганить а такую гниду руки, то делалось до слез жалко Матату — эх, товарищ, товарищ. Как там тебе на нарах? Глупый вопрос…
Электричка долетела до Варшавского. Раздались вагонные двери, ударили в лицо перронные ветра, уныло покосилась вокзальная лахудра, продрогшая, несчастная, с сопливым носом — на мороженое мясо любителей не находилось. «Шла бы ты домой, Пенелопа», — Андрон соболезнующе ей подмигнул, выбрался на набережную и, отворачивая лицо от вьюги, Двинулся по Лермонтовскому мосту через Обводный.
К вечеру мороз усилился, вокруг горящих фонарей мерцали радужные нимбы, прохожие трусили орой рысью, терли уши и носы, зябко кутались в шарфы и поднятые воротники. «Сейчас пожрать что-нибудь и чая погорячей», — Андрон в предвкушении ужина прибавил шагу, с ритмичным скрипом полетел как на крыльях, но неожиданно замедлил ход и остановился, вглядываясь. Посмотреть было на что, даже послушать — на Лермонтовском у памятника другу Мартынова расхаживал построевому хороший человек майор в отставке Иван Ильич и выводил несвязно, хрипатым голосом:
И от Москвы до Британских морей
Красная Армия всех сильней!
Его коричневого колера болгарская дубленка распахнулась, невиданная шапка из австралийского опоссума сбилась набок, и сам он был лицом невероятно красен, вывален в снегу и в общем-целом пьян до изумления. Это ж надо так набраться — ать-два, ать-два, ать-два, затем четкий разворот по уставу, как полагается, через левое плечо, и снова чеканный шаг, торжественный, строевой, с оттянутым носком, на всю ступню. И песня: «Так пусть же Красная… непобедимая… своей мозолистой рукой…»
К чему ведет такая строевая подготовка предугадать несложно — или мордой в снег до полного посинения, или в лапы рабоче-крестьянской милиции, очень даже загребущие, между прочим. Не будет ни болгарской, коричневого колера дубленки, ни дивной шапки из австралийского опоссума, ни завалявшегося в карманах презренного металла, подделывание которого преследуется по закону. Опять-таки все кончится радикальной синевой — по всей роже. Словом, перспективы у марширующего ветерана были безрадостны. Это у лапинского-то однополчанина, с честью проводившего того в последний путь? Ни в жисть!
— Иван Ильич, вольно! Оправиться! — скомандовал Андрон и вытащил из снега ушанку из опоссума. — Давай, бери шинель, пошли домой. Ты где ясивешь-то?
— Товарищ генерал, представляюсь по случаю вступления в должность!
Вытянувшись, отставной майор принялся рапортовать по всей форме, однако, так и не закончив, все же дал надеть многострадальную шапку и застегнуть облеванный тулуп, с третьей попытки припомнил номер телефона.
— Санитар! Санитар! Звони на базу! Пусть высылают транспорт. А я пока вспомню пехоту и родную роту, и тебя, за то, что ты дал мне закурить…
Андрон дотащил гвардейца до автомата, стрельнул две копейки, позвонил.
— Хэллоу, — ответил ему певучий женский голос, полный самоуверенности, неги и спеси, — говорите же, пронто, пронто.
Тим объяснился кое-как, замерзшие губы неважно слушались его. Не в болгарской дубленке — в курточке на рыбьем меху.
— Так, папахен в своем репертуаре. — Спеси в голосе поубавилось, он сразу сделался решительным и командным. — Вы там где? На углу Обводного и Лермонтовского? Стойте, где стоите, буду через сорок минут.
И первая повесила трубку, стерва. Однако слово сдержала. Не прошло и часа, как со стороны Московского подлетела бежевая «шестерка» и резко, так, что колеса пошли юзом, дала по тормозам. Прислоненный к телефону-автомату Иван Ильич машину узнал и, перестав бубнить себе под нос о том, что «часовой не должен отдавать винтовку никому кроме своего прямого начальника», вытянулся, отдал честь и скорбно констатировал:
— Трындец!
Из «Жигулей» между тем вылезла не то чтобы краса, но, в общем-то, девица, подбоченясь и не обратив на Ивана Ильича ни малейшего внимания протянула Андрону руку.
— Здравствуйте, Костина… Мне кажется, мы с вами уже где-то встречались. Хотя можно и ошибиться, столько лиц, столько встреч…
Она убрала руку и с презрением посмотрела на Ивана Ильича.
— В машину, пропойца. Очухаешься, поговорим.
Да, та еще была девица. Тоже в дубленке, но песочной, афганского пошива, в шапке из вольной норки, в невиданных, кремового цвета сапогах. Нос в меру курнос, губы бантиком, фиалковые глаза светятся праведным гневом.
— Слушаюсь…
Иван Ильич отклеился от автомата, шагнул было к «Жигулям», но тут же его бросило на снег, и он принялся барахтаться в сугробе, вставая на карачки, опускаясь на брюхо и невнятно комментируя происходящее:
Врагу не сдается наш смелый «Варяг»,
Пощады никто не желает…
— Черт знает что такое. — Девушка закусила губу и просительно посмотрела на Андрона: — Ну что прикажете с ним делать?
Нормально сказала, по-человечески, без гонора и спеси.
Андрон достал гвардейца из сугроба, засунул в «Жигули» и сам с наслаждением залез в отдезодорированное, пахнущее елкой тепло салона.
— Поехали.
Эх, хорошо, не «Жигули» — Ташкент!
— Меня зовут Анжела. — Девица живо юркнула за руль и, пустив мотор, включила «поворотник». — А вас? Андрон представился, двигатель взревел, маши-а, буксуя колесами, тронулась. Покатили, вихляясь на наледи, вдоль главной городской клоаки, на Новомосковском мосту ушли направо и, пересекая всякие там Киевские, Рощинские, Заставские и Благодатные, направились аж за Среднюю Рогатку на Пулковское шоссе. Миновав гостиницу, зарулили в карман, проехали два блочных корабля и пришвартовались у третьего, аккурат у мидл-шпангоута.
— Аллее! Папахен, на выход, — резко скомандовала Анжела, но отставной майор размяк в тепле, почивал сном младенца и был абсолютно неподъемен.
Пришлось Андрону выволакивать его из «Жигулей» и транспортировать на четвертый этаж, потому как по закону подлости лифт, естественно, не работал. Ну вот наконец обшитая дерматином дверь, прихожая с рогами, зеркальный коридор, душная, обставленная с чудовищной безвкусицей комната — все дорогое, аляповатое, не на своих местах. Финский, разложенный наполовину диван принял ветерана в свои объятия, и он, почмокав слюнявыми губами, затих, вытянулся — отвоевался на сегодня.
— Ой, Ваня, Ваня, какой же ты, Иван, дурак… Верная подруга жизни, плотная, крашенная хной, грустно махнула пухлой, густо окольцованной рукой и принялась разоблачать его.
— Спасибо вам, Андрей. — Прикрыв дверь опочивальни, Анжела вышла в коридор, сняла перчатки, шапку и, бросив их на вешалку, достала четвертак. — Вот, хватит?
Каштановые волосы она стягивала «хвостом», но не на затылке, а сбоку, что делало ее похожей чем-то на одноухую таксу. К слову сказать, вопреки породе весьма длинноногую.
— Я его не за деньги пер. — Андрон насупился, пошмыгал носом и хмуро взглянул на благодетельницу.
— По доброте душевной.
Благополучная разряженная сучка. Хорошо ей при «Жигулях» да в дубленке, думать, что деньги — это все. Андрон вдруг всей кожей ощутил жуткое убожество своей кроличьей обдергайки, легонькой не по сезону куртки, грубых «скороходовских» гов-нодавов, такому грех не подать.
Не разговаривая более, он повернулся к двери и хотел уйти, но Анжела мягко придержала его за локоть.
— Не желаете денег, и не надо. А как насчет чаю? Голос ее заметно потеплел, фиалковые глаза светились удивлением и интересом. Так смотрят на юродивых, не от мира сего.
Ладно, чаю так чаю… На кухне — шик, блеск, красота. Чешская мебель, венгерская сантехника, поражающий воображение финский холодильник. По виду храм кулинарии, изысканного вкуса и правильного выделения желудочного сока.
— Присаживайтесь, Андрей.
Анжела набрала воды в электрочайник, включила в сеть, вздыхая тяжело, полезла в холодильник — сыр, балык, миноги, шпроты, ветчина, болгарские томаты в собственном соку. Странное сочетание к чаю. Все навалом, нарезанное на толстые куски, без любви к желудку и гастрономической эстетики.
Андрон выдержал марку. Выпил чай под сырный бутерброд, с достоинством поднялся:
— Спасибо. Время. Все было очень вкусно. Вот так, знай наших, хоть и бедные, но горды0-
— Я вас подкину до метро. — Анжела вышла вместе с ним на улицу, гостеприимно распахну дверь «Жигулей». — Садитесь… И все же, мне кажется, мы с вами где-то встречались. Я отличный физиономист. Специально развивала зрительную память по системе де Бройля. Приехали быстро.
— Спасибо за приятную компанию! Андрон хотел было незамедлительно устремиться к дому, но отделаться от Анжелы сразу не удалось. Такса не такса, но хватка у нее бьиа бульдожья.
— Ты ведь знаешь телефон, да? — Она взяла Андрона за рукав и заглянула ему в душу своим фиалковым, развратным и многообещающим взглядом. — Ну так позвони, завтра же. Я отправлю родителей на дачу, испеку пирог с ромовой начинкой и надену платье с глубоким декольте. Приезжай, не пожалеешь. Поклянись, что позвонишь. Повторяй за мной, руку вот сюда, мне на колено… Ладно, верю. Иди. Жду тебя завтра. Чао!
Чувствовалось, что, несмотря на тачку, сногсшибательный прикид и систему де Бройля, мужчины ее своим вниманием не баловали.
Генерал вникал медленно, со всей степенной обстоятельностью, проистекающей из золоченого шитья мундира, дубовости кабинета и ширины лампаса. По вечерам, аж до «Эстафеты новостей», горела лампа на его столе, звенела бронированная дверца сейфа, метался по приемной, кляня в душе все и вся, замученный дежурный офицер. Чертово начальство — то ему кофе, то ему пепельницу, то ему это, то ему то…
Генерал вчитывался в информацию к размышлению. Дело касалось Третьего рейха, Южного полюса и необыкновенного интереса, проявленного этим самым Третьим рейхом к этому самому Южному полюсу. Да, здесь было над чем задуматься. Странная очень странная выкаблучивалась петрушка!
В 1938 году Германия обнаружила необъяснимый интерес к Антарктиде. В течение 38-39-х годов были проведены две экспедиции к Южному полюсу, научно-исследовательское судно «Швабия» совершало регулярные рейсы между Антарктидой и германскими портами. Самолеты Третьего рейха произвели детальное фотографирование территории, ранее совершенно неизученной. При этом они сбросили над Антарктидой несколько тысяч металлических вымпелов, несущих на себе знаки свастики. Впоследствии территория получила название Новой Швабии и стала считаться частью Третьего рейха. Зачем только вот понадобилось великой Германии удаленная и безжизненная земля площадью приблизительно шестьсот тысяч квадратных километров? Косвенный ответ дал в 1943 году гросс-адмирал Карл Дениц, обронив после доброй порции шнапса примечательную фразу: «Германский подводный флот гордится тем, что создал для фюрера на другом конце света Шангриллу — неприступную крепость». Получается, что все эти годы с 38-го по 43-й в Антарктиде возводилась мощная секретная база. Для транспортировки грузов сформировали совершенно секретное соединение германских субмарин под кодовым названием «Конвой фюрера» — тридцать пять подводных лодок, изготовленных по новейшей технологии. В самом конце войны в порту Киля с них сняли торпеды и прочее вооружение, зато нагрузили какими-то массивными запечатанными контейнерами. Там же на борт субмарин поднялись пассажиры, лица которых, видимо из соображений конспирации, были закрыты белыми марлевыми повязками, точное количество их не подлежит оценке…
Генерал криво усмехнулся, потер крепкий свой затылок и, перевернув лист, досадливо крякнул — сноска отправляла его к секретной папке с названием «Высокий прыжок». Это значило, что нужно вылезать из кресла, идти к сейфу, бренча ключами, открывать его, потом снова запирать, возвращаться… Нет уж, фигушки. Генерал нажал клавишу селектора, рявкнув, коротко отдал приказ. Закурил, откинувшись на спинку кресла, подпустил к портрету Феликса струйку дыма, потянулся, а едва в дверь постучали, выпрямился и милостиво разрешил:
— Да, да.
Вошел полковник-эрудит с внешностью истукана. Притопнул каблуками, замер, изобразил доброжелательность и внимание — прибыл по вашему приказанию, готов к труду и обороне.
— Присядьте. — Генерал кивнул на стул для подчиненных, с силой, словно вошь, раздавил окурок в яельнице и с ходу взял быка за рога: — Что это за операция такая проводилась, «Высокий прыжок», ну, в Антарктиде?
— «Высокий прыжок»… «Высокий прыжок»… — полковник-эрудит пошевелил губами, скуластое лицо его выразило усиленную работу мысли. — А, есть… Это, товарищ генерал-полковник, была военная акция, замаскированная под научную экспедицию, которую проводили в январе сорок седьмого Года ВМС США. Командовал операцией адмирал Ричард Е. Берд. В его распоряжении был авианосец плюс тринадцать кораблей поддержки, а также двадцать пять единиц самолетов и вертолетов палубной звиации. Экспедиция прошла южный полярный уг и встала на якорь вблизи Земли Королевы Мод.
Были проведены разведывательные полеты, сделано около пятидесяти тысяч фотоснимков обширного района Антарктиды. А затем случилось что-то труднообъяснимое с позиций вульгарной логики. Всего через неполный месяц, в феврале сорок седьмого года, операция «Высокий прыжок» была неожиданно свернута… Почему? Информации ноль. Последнюю фразу он произнес негромко, извиняющимся тоном, но всем видом показал — неподсудны мы, делали, что могли.
— Как это «информации ноль»? У нас здесь что, сборище инвалидов? — Рявкнув, генерал преисполнился гнева, но сразу отошел, вытащил папиросу и с важностью закурил. — Ну ведь существуют же сплетни, толки, продажные газетенки, народная молва. Земля, она, полковник, всегда слухами полнится, главное — уметь услышать…
— Так точно, товарищ генерал-полковник, — обрадовался полковник-эрудит и осторожно скрипнул стулом, меняя позу, — есть непроверенная косвенная информация о том, что Берд был атакован превосходящими силами противника и получил чувствительное поражение. Так, в мае сорок восьмого года журнал «Бризант» поместил статью, в которой утверждалось, что вернулась экспедиция далеко не в полном составе. Будто бы как минимум один корабль, четыре самолета и до роты живой силы были потеряны вскоре после того, как эскадра достигла Земли Королевы Мод. Известно также, что Берд признался, будто бы прекращение экспедиции было вызвано действиями вражеской авиации.
— Кто же это его так, а? — Генерал прервал полковника и глубокомысленно потер тяжелый, формой напоминающий кирпич подбородок. — Может, японцы? За Перл-Харбор? Ну а в газетенке той желтой что пишут по этому поводу?
— В журнале «Бризант», товарищ генерал-полковник, была выдвинута любопытная гипотеза, — полковник как-то скис и выговаривал слова раздельно, словно на морозе, — будто бы в течение всей второй мировой войны немцы строили в Антарктиде секретный подземный плацдарм. Американцы пронюхали что-то и послали свои ударные отряды. Однако экспедиция Берда натолкнулась на превосходящие силы противника. Предположительно немцев.
«Ну конечно же немцев! Тех самых, в белых марлевых повязках!» — генерал вспомнил и о Новой Швабии, и о так и не найденных подлодках из конвоя фюрера, и о красноречивом высказывании гросс-генерала Деница и, не показывая вида, спросил:
— Ну а сами-то вы что думаете по этому поводу? Пусть, пусть скажет, посмотрим, далеко ли ему до генерала-майора.
— Я, товарищ генерал-полковник, глубоко уверен, что это деза. Грубая фальшивка, чтобы сбить нас с толку. — Полковник еще больше выпрямился, глаза его презрительно сощурились. — Как всегда, хотят пустить нас по ложному следу. Не выйдет. Да где это видано, чтобы немцы полезли в вечную мерзлоту?! Для них же главный враг — генерал мороз. Благодаря ему они и до Москвы-то не дошли. Гм… тут льды, айсберги, торосы, метели. Опять-таки, все белым-бело, зимушка-зима, никакой конспирации. Медведь антарктический, и тот, когда сидит в засаде, нос лапой закрывает, чтоб не выделялся, где в таком разрезе там устроить базу?
— Нос закрывает? Лапой? — страшно удивился енерал, и голос его сразу подобрел. — Ишь ты, смышленый, стервец. Хоть и белый, а в душе наш, Топтыгин. Значит, лапой?
— Так точно, товарищ генерал-полковник! Передней левой, когда пингвинов выслеживает. — Полковник разрешил себе улыбнуться, но тут же снова стал серьезен и сделал резюме: — Все это происки ЦРУ. Тщетные…
Оба и не подозревали, что в Антарктиде белые медведи не водятся.
Март наступил незаметно. Жутко заорали женихающиеся коты, девушки похорошели, заневестились, с крыш похотливо свесились фаллосы сосулек. А как же иначе, весна — пора любви, томления и взбудораженных гормонов. Время Эроса, Венеры и Кондома. И несусветных глупостей. Вот и Юрка Ефименков не уберегся, получил купидонову стрелу аккурат в чувствительное место. И ведь нашел в кого влюбиться — в первую геофаковскую красавицу, четверокурсницу Галю Охапкину. А Галя была девушкой хваткой и цену себе знала, вращалась исключительно в преподавательских кругах. Фигуристая, смышленая, родом откуда-то с хутора близ Диканьки, она умело пользовалась тем, что так щедро отвалила ей природа, — упругими бедрами, высокой грудью, смазливой, с румянцем во всю щеку мордашкой. Да чтобы с каким-то там худосочным третьекурсником? Тьфу! Хай ему бисов!
И что только Юрка не делал — подарил Гале свое фото, красочно изображающее его в роскошном йоко-гири, звал ее в кино на «Как украсть миллион» и «Этот безумный, безумный, безумный мир», презентовал цветы, книги и даже как-то раз духи, но ничего не помогало. «Юрочка, ты такой забавный, хороший. Мальчик. Нет, нет, я занята».
Совсем дошел бедный Ефименков, побледнел, спал с лица и не в силах более бороться с искусом попросил совета у Тима: «Ты, сподвижник по пути, брат по духу, скажи истинно, как же мне, идущему с тобою рядом, быть?» О харакири, добровольной кастрации и тайном умыкании объекта страсти речь, естественно, не шла, не те времена. «Не знаю пока, брат», — честно признался Тим и в свою очередь, не откладывая на потом, обратился за мудростью к Лене.
— Эй, кто тут у нас рыжая ведьма и знаток оккультных прибамбасов? Что нужно, дабы произвести на девушку должное половое впечатление? У девушки голубые глаза, а все остальное жопа.
Разговаривали вечером на измятой Лениной постели. Тихон, обожравшись рыбы, дрых себе без задних лап на кресле, в комнате было полутемно и сурено, а за стеной тихо и необитаемо — неведомые мореплавающие родичи опять отчалили куда-то за горизонт. Ладно, и без них хорошо — в страсти изойти любовным потом, а после расслабляться в сладостной истоме, вкушая экзотические, недавно появившиеся в продаже плоды — грейпфруты. Именно так, как советовали газеты: «Плод следует разрезать пополам, затем поверхность мякоти засыпать сахарным песком, а затем выделившийся сок следует брать ложечкой».
— Голубые, говоришь, глаза? — Лена слишком глубоко черпанула ложечкой, и тягучая капля упала ей на грудь. — А остальное жопа? Ах ты, баловник!
Она сидела на кровати по-турецки и здорово напоминала индусскую богиню Кади, такая же прекрасная, пышногрудая и манящая, правда, двурукая И выпачканная не в крови, а в грейпфрутовом соке.
— Не шевелись. — Тим подполз поближе, с чувством, чтоб добро не пропадало, облизал ее сосок. — для себя стараюсь, для друга. Его девушки хорошие не любят. Ну присоветуй чего-нибудь, ваше сиятельство, сделай милость. Этакое магическое.
— Ну, приворотов существует множество. — Лена игриво улыбнулась и, упав на спину, капнула грейпфрутом на другой сосок. — Можно высушить и стереть в порошок сердце голубя, печень воробья и семенники зайца, прибавить равное количество спермы и дать съесть объекту страсти. Можно скрутить винтом две свечи, приговаривая: «Как эти свечи свиты вместе, так и мы с тобой будем свиты», потом зажечь их перед образами и представлять со всей страстностью, как будешь нежить особу, которой хочешь обладать. Можно положить на ее пути замок, а когда она переступит через него, запереть и ключ выбросить в воду, сказав про себя: «Как замок теперь никто не откроет, так и нас с тобой никто не разлучит».
Лена подождала, пока Тим слижет весь сок, и медленно, сладострастно улыбаясь, выжала грейпфрут себе на лобок.
— И еще я вспомнила отличное средство. Будешь послушным мальчиком, расскажу. Так, так, еще, молодец… Ладно, слушай. Помнишь, я рассказывала про друга моей прабабки барона фон Грозена? Так вот, дом его стоит на особом магическом месте, откуда есть выход таинственных могущественных сил. Словом, если в конце последней четверти луны залезть на крышу, взяться обеими руками за флюгер, а он, если ты помнишь, сделан в форме пса, и загадать заветное желание, оно обязательно исполнится. Но этот твой друган должен отыскать дом фон Грозена самостоятельно, таково условие. Ничего, пусть погуляет по Фонтанке. остынет, может, и не захочется ему лезть на крышу.
Далее она рассказывать не стала — и так все было ясно. Дом, крыша, флюгер… Украл, выпил, в тюрьму…
— Мистика какая-то, хреновина, чертовщина, — сказал на следующее утро Ефименков, прослушав информационное Тимово сообщение, однако купил справочник астронома и улизнул с занятий фланировать по Фонтанке.
С неделю околачивался Ефименков на ее берегах, гулял, учил таблицы фаз луны, дышал свежим слухом, играл то ли в Пуаро, то ли в Пинкертона, то ли в Шерлока Холмса. Наконец ранним утром позвонил Тиму домой.
— Есть! Нашел!
И засмеялся блаженно, словно сын турецко-подданного, отыскавший последний, двенадцатый стул. В тот же день после третьей пары были устроены рекогносцировка на местности, а потом и военный на той же самой местности.
— Значит, не соврала рыжая, — подумал вслух и, прислонившись задом к ограждению Фонтан-пристально уставился на двухэтажный особняк. — И ты, флюгер и впрямь как собака Баскервилей…
— Два этажа, ерунда, — сказал возбужденный Ефименков. — Я уже смотрел, пожарная лестница есть. И сегодня как раз луна идет на убыль. Сама природа шепчет. Это ведь детсад, никто не дернется. Раз, два — и бобик сдох.
В предвкушении блаженства в компании Охапкиной глаза его сверкали похотью.
На том и остановились: брать детсад сегодня же. Природа благоприятствовала мероприятию. День, и без того пасмурный, быстро превратился в ночь, гемную, безлунную, сочащуюся отвратительным дождем. Погодка — хороший хозяин собаку не выпустит. Только вот железному барбосу на крыше детсада деваться было некуда, и он терпеливо сносил балтийскую меланхолию. Привык за столько лет. Даже поскуливать перестал, гоняясь за своим хвостом. С годами поумнел, остепенился, насмотрелся на двуногих с высоты. Сколько их прошло пд этим берегам — в ботфортах, туфельках, обмотках подкованных солдатских сапогах, полуботинках на «манной каше». Вот еще двое, носит их нелегкая. Не спится им в такую-то ночь, когда весь мир расчерчен гнусной сеткой мороси. Явно не с добром пришли ишь как озираются. Не иначе воры.
А пришли это Ефименков с Тимом, мокрые, продрогшие, но настроенные решительно. Операция по глобальному решению полового вопроса вступала в свою предваряющую фазу.
— Тим, прикроешь, если что. — Юрка, подпрыгнув, ухватился за нижнюю ступеньку лестницы, хотел было подтянуться, не смог и принялся отчаянно трепыхаться, упираясь изо всех сил ногами в водосточную трубу.
Скоро не выдюжили ни пальцы, ни ржавая, держащаяся на честном слове труба. На ее флейте Ефименков сбацал не ноктюрн, а похоронный марш. По тишине. Зато приземлился беззвучно, умело группируясь, как и учил сенсей, по принципу мягкое на твердое. Правда, здорово ушиб локоть, копчик и основание черепа. Пришлось Тиму подставлять плечо и подталкивать Юрку в зад, дабы обеспечить его успешное восхождение к треклятому флюгеру. И вот оно состоялось — гулко заиграла кровля, и послышался звук удара чем-то мягким о железо. Затем громко выругались, заскользив, поднялись и пошли топотать дальше. Наконец, наступила тишина. Только продолжалась она недолго.
Лязгнул оглушительно засов, и из особняка выскочила фигура, плечистая, в ватнике, настроенная весьма воинственно. Мигом сориентировавшись в обстановке, она бросилась к пожарной лестнице ловко ухватилась за ступеньку и без труда бы взобралась на крышу, если бы Тим не рванул ее за ноги — Ефименков нуждался сейчас в полнейшем медитативном покое. Хорошо рванул, от души.
— А, так ты, сука, у них на шухере? — прорычала фигура, поднимаясь из лужи, и целенаправленно, со зловещим спокойствием стала приближаться к Тиму. — Значит, падлы, на госсобственность хвост подняли?
Сомнений не оставалось, пахло дракой, крупной, решительной и бесповоротной. И пусть. Тим резко выдохнул по системе ибуки, сместил центр тяжести в «киноварное поле», сакральное место сосредоточения «ки», и занял глубокую, устойчивую позицию дзенку-цу-дачи. Все как сенсей прописал. Глаза его мерили дистанцию, лицо было покойно, губы улыбались — пускай, пускай только сунется, сразу узнает всю сокрушительную мощь традиционного боевого карате.
Фигура сунулась. Как-то неожиданно, слишком быстро, чтобы поймать ее на стоп-удар. Вышла себе спокойненько на среднюю дистанцию и как начала работать сериями, только держись. Какие там блоки, подставки, активная защита и встречная техника. Остаться бы живу. Получив «двойку» под дых, Тим и сложился вдвое, тут же схлопотав под глаз, а затем в челюсть, залег, скорчившись, подобрал ноги к животу и приготовился к самому худшему. Боли, правда, он не чувствовал, только безмерную обиду и горечь. Вот тебе и карате-до, энергия «ки», непобедимый дух-разум.
Не сопротивляясь, он дал себя поднять, поставить на ноги и доволочь до дверей детсада. Потом сильные руки потащили его наверх, по узкой винтовой лестнице, в маленькую комнатуху на самом рдаке. От легкого толчка он уселся на кровати, пыхнул, заставляя зажмуриться, свет, и давешний голос, но не злой, а удивленный, спросил:
— Мужик, ты кто?
— Хрен в пальто…
Тим в порядке проверки поцокал зубом, расклеил заплывшие глаза и прищурился, подслеповато всматриваясь, — напротив с ухмылочкой стоял он сам, собственной персоной. Не призрак, не зеркальное отражение — сиамский близнец в ватнике и рваных трениках, с пудовыми кулаками. Ну и ну…
— Слушай, отвернись или дай тазик, — попросил он сиамского и, сдерживаясь, сделал судорожное движение горлом, — блевать тянет.
И был тут же препровожден в сортир, где высморкал кровь, омыл раны и смог дать вразумительное объяснение. Незнакомец же, узнав, что Тим не вор, а помогает другу, проявил человеколюбие и облагодетельствовал его мокрым полотенцем, сказав веско и сурово:
— Фигня это все. И не дай Бог, если этот твой Ефименков мне фальцы на крыше порушил.
Фигня не фигня, а подействовало. Через неделю счастливый Ефименков лечился от свежезацепленного триппера.
— А я ведь помню вашу матушку, штурмбанфюрер. — Борман ностальгически вздохнул, глубоко засунул руку в карман мешковатых брюк и незаметно почесался. — Кристальной чистоты души была женщина. А умна, а шикарна. Да, пусть будет ей земля периной…
Полное, одутловатое лицо его затуманилось, бульдожьи глазки блеснули влагой — как все очень жесткие люди, он был крайне сентиментален. Ах, баронесса, баронесса. Какая женщина, правда, костлявая. А лобок вообще словно бритва. Впрочем, об усопших или хорошо, или никак. Спи спокойно, майне кляйне медхен.
— Русский осколок, партайгеноссе, разворотил ей матку. — Хорст выпрямился в кресле и выказал немедленную готовность идти рвать глотки всем врагам рейха. — Она умирала мучительно, в страшных корчах.
— Да, да, мы, немцы, имеем свирепое право на мщение.
Борман и сам сделался свиреп, рявкнув, выпятил губу и посмотрел на стену — волчьи, песьи головы, золоченые щиты, вычурная вязь геральдики. Рыцарские гербы, длинной вереницей, светлая память о павших товарищах. Они — гербы, не товарищи — стройно вписывались в убранство кабинета, ладно стилизованного под баронский зал замка Вевельсбург, что в Падеборне. Центральную часть занимал внушительный дубовый стол, похожий на тот, что принадлежал некогда славному королю Артуру. Кресла в количестве чертовой дюжины обтянуты свиной кожей и несли на высоких спинках серебряные пластины с затейливыми вензелями.
— Так вот, к вопросу о святом мщении, штурмбанфюрер. — Борман оторвал взгляд от стены, страшные его глаза в упор уставились на Хорста. — Материалы, что вы доставили, не имеют цены. Наши аналитики считают, что этот русский Барченко сродни еврею Риману, славянину Тесле и опять-таки еврею Эйнштейну. Сам фюрер хотел встретиться с вами, отметить ваш вклад в дело возрождения могущества рейха. К сожалению, не смог, срочно вылетел на Тибет.
Как, Гитлер жив? По идее, Хорсту следовало бы изумиться, выпрыгнуть из массивного, с резными ручками кресла. Увы… За три неполных дня проверенных в Шангрилле удивить его чем-либо уже было сложно. Необъятная — с зимними садами, стадионами, искусственными водоемами база, исполинские, куда там капитану Немо, подводные лодки, тарелки, летающие один в один как НЛО — все это поражало воображение и казалось материализовавшимся фантастическим сном. Так что жив фюрер — и ладно. Всучить недалеким русским обугленные трупы двойников — дело нехитрое. Пусть смотрят им в зубы и тихо радуются.
— Однако как ни крути, штурмбанфюрер, этот ваш Барченко всего лишь теоретик, — Борман сделал вялый жест рукой, и в хриплом, лающем его голосе послышалось презрение. — Формулы, выводы, моральные сентенции. Словоблудие, свойственное славянам, отсутствие немецкой хватки и арийского практицизма. А возрождающейся Германии не нужны вербальные поллюции, ей нужны конкретные дела. Вы понимаете меня, штурмбанфюрер? — Он вдруг с лая перешел на крик и потряс паучьим волосатым пальцем, отчего сразу сделался похож на рассерженного школьного учителя: — Вы показали себя с лучшей стороны, вы молоды, энергичны, вы стопроцентный ариец. Так что же, дьявол побери, мешает вам найти этот чертов кристалл? Я хотел сказать, магический.
Лоб его пошел морщинами, плечи передернулись, ноги топнули по каменному — все было в лучших традициях рейха, поменьше слов, побольше дела.
— Око Господне, партайгеноссе. — На вдохновенном лице Хорста запечатлелось уважение напополам с решимостью. — Яволь, дайте только срок.
— Найдите его, штурмбанфюрер, найдите во имя памяти всех убиенных немцев!