ДЕЛО ВСЕГО НАРОДА

Судебное заседание закончилось в 3 часа 10 минут.

Владимир Ильич со стесненным сердцем проводил глазами своего подзащитного Муренкова. Вобрав голову в плечи, крестьянин понуро шел к выходу. Длинный, грязный армяк болтался на худом теле, как на кладбищенском кресте, на спине выпирали острые лопатки. Два года просидел он в тюрьме в ожидании судебного разбирательства, обвинялся в мелких кражах.

С великим тщанием молодой адвокат доказывал непричастность Муренкова к кражам, очищая честь человека от налипших на него обвинений. Муренков получил свободу. Но что это была за свобода? В тюрьме ему не давали умереть с голоду. На воле его ждали мучительные скитания в поисках работы, ждала угроза голодной смерти.

Муренков остановился у открытой настежь двери, боязливо оглянулся и быстро шмыгнул на улицу, словно опасаясь, что его снова могут задержать.

Владимир Ильич тяжело вздохнул.

Перед этим, на утреннем заседании, рассматривалось дело группы крестьян — Уждина, Зайцева и Красильникова. Они обвинялись в том, что проникли с целью грабежа в хлебный амбар богатея Коньякова.

Но красть они были не мастера и попались, едва только запустили руки в мешки с зерном, от одного запаха которого кружилась голова и немилосердно сосало под ложечкой. Уждин успел сунуть в рот горсть пахучих зерен, но и их заставили выплюнуть.

«Голод одолел, — говорил он на суде, — мочи моей больше не было глядеть на голодных ребятишек». «Голодовал больно, вот и пошел на воровство», — сказал Красильников в свое оправдание. «Работы нет, хлебушка давно не видел», — объяснил свой поступок Зайцев.

В глазах присяжных заседателей и судей трое голодных крестьян были шайкой грабителей; для помощника присяжного поверенного Ульянова это были впавшие в нищенство крестьяне, потянувшиеся голодными руками к зерну, которое они сами взрастили, собрали и которое ссыпал в свой амбар кулак Коньяков.

Если бы можно было здесь, на суде, все это высказать! Но должность адвоката требовала строго в рамках закона разобрать виновность подсудимых и найти смягчающие их вину обстоятельства.

Горячая речь помощника адвоката Ульянова была встречена судом хмурым молчанием. Присяжные заседатели стали на защиту своего собрата Коньякова. Удалившись на совещание, они единогласно решили, что крестьяне Уждин, Зайцев и Красильников виновны — «виновны в попытке присвоить чужое добро». Барышник Коньяков в плисовых шароварах и синем кафтане с видом обиженного дитяти поглаживал бороду. «Господь видит, что виновны», — всхлипывал он.

Но убедительность речи молодого адвоката была столь велика, что крестьянам вынесли самый «мягкий» приговор, на который только был способен царский суд.

При выходе из залы Владимира Ильича нагнал присяжный поверенный Хардин.

— Поздравляю, — потряс Андрей Николаевич руку своему помощнику. — Великолепная речь. Железная логика. Суд даже с требованием прокурора не посчитался, дал минимус…

— «Минимус»! — с иронией повторил Владимир Ильич. — Людей, которые погибают от голода, объявляют ворами, а настоящего вора — кулака Коньякова считают потерпевшим. Нищих лишают прав и состояния. Как вам нравится — голого, нищего человека лишить состояния! А?

Хардин положил широкую ладонь на плечо своего помощника.

— Не так горячо, побольше холодного рассудка, — говорил он по-отечески. — Вы своими молниеносными репликами, неопровержимыми доводами приперли суд к стенке, сделали, как мы, шахматисты, говорим, шах и мат. Теперь я могу спокойно умирать — Самара будет иметь талантливого адвоката.

Владимир Ильич рассеянно слушал похвалы шефа, он думал о своем и только произносил: «Гм… гм… да… да…»

У выхода из здания суда распрощались. Владимир Ильич сощурился от яркого апрельского солнца. По утрам еще морозило, но на пригорках солнце растопило снег, обнажилась бурая земля, сугробы почернели и осели, на южной стороне с крыш свешивались бахромой сосульки, звенела капель.

У здания суда Владимира Ильича ждали Мария Александровна, Митя и Маняша. Митя последний год носил гимназическую шинель. Маняша в свои четырнадцать лет сочетала в себе жизнерадостность подростка с девической застенчивостью и раздумьем взрослого человека.

Митя первый заметил брата, шагнул к нему и, пытливо глядя в глаза, спросил, удалось ли выиграть дело.

— Почти… — устало ответил Владимир Ильич.

Маняша хотела знать все подробности. Радостно охнула, когда узнала, что крестьянин, который обвинялся в мелких кражах, освобожден.

— Ну, а бедняков, которые хлеб у этого самого Водкина, что ли, хотели отобрать, оправдали? — допытывалась она.

— Не Водкина, а Коньякова, — поправил Владимир Ильич сестру и нахмурился. — Нет, их осудили на три года арестантских рот.

— Значит, каторга? — уточнила Маняша. Голос у нее дрожал.

— Да, каторжные работы, — ответил Владимир Ильич, глядя прямо в широко открытые, требовательные глаза сестры.

Мария Александровна понимала состояние сына и не задавала вопросов.

— Волга тронулась, — сказала она. — Пойдем посмотрим ледоход.

— А где Аня? — спросил Владимир Ильич.

— Анечка пошла по домам выявлять больных холерой, — вздохнула мать. Она очень опасалась за хрупкое здоровье старшей дочери.

Все трое выждали, пока по дороге пройдет подвода. Лошадь с трудом тащила по оголившейся мостовой груженные верхом сани. Из-под рогожи торчали голые ноги, худые, желтые и неестественно прямые.

— Люди под рогожей! — воскликнула Маняша.

— Мертвые! — ахнул Митя.

Владимир Ильич снял шапку, Митя сдернул с головы фуражку. Горькая складка залегла у губ Марии Александровны. Прижав к себе Маняшу, она скорбными глазами провожала сани со страшной поклажей.

Это были жертвы голода. Летом 1891 года Самарскую губернию, как и все Поволжье, охватила засуха. К весне 1892 года голод принял ужасающие размеры. За ним потянулись его страшные спутники — тиф, цинга, приползла холера. Обезумевшие от голода крестьяне подались в город в надежде найти работу, пропитание. Но работы не было. Голод и болезни косили людей. Смерть настигала их на трактах, на вокзалах, на постоялых дворах.

— Около миллиона людей находятся сейчас под угрозой голодной смерти. Около миллиона в одной Самарской губернии. — Владимир Ильич стиснул зубы, вытер платком взмокший лоб.

Маняша ухватила под руку старшего брата, крепко прижалась к нему. Митя, забыв надеть фуражку, шагал рядом…

Вышли на высокий берег реки.

Разбуженная солнцем Волга взломала на себе ледяной саван. По необъятному простору неслись ледяные поля с отрезками бурых дорог, наползали друг на друга, дыбились, громоздились, кружились на месте и рушились в воду. Над Волгой стоял грохот и скрежет ломающихся льдин.

Недалеко от берега на льдине с пробитыми лунками плыл шалаш, возле которого на привязи металась собака. Она то садилась на задние лапы и, подняв морду, видно, выла, то снова пыталась сорваться с веревки. Из лунок фонтанами выбивалась вода.

Как рассыпанные спички, неслись и кувыркались бревна, плыли вывороченные с корнем деревья, куски раздавленной лодки. От стремительного движения льдин и грохота кружилась голова. Казалось, что внизу неподвижная река, а ты летишь над ней с захватывающей дух быстротой, и только ветер свистит в ушах.

Вода на глазах заливала низины; на пригорке, постепенно скрывающемся под водой, столпились березы, и кружевная тень от них плясала на воде.

Владимир Ильич не отрывая глаз смотрел на безбрежные могучие и живые воды реки, которые праздно несли в себе огромную энергию, способную напоить все засушливые земли России, превратить их в сочные пастбища и плодородные поля, накормить досыта людей; воды, играючи переворачивающие тысячепудовые льдины, могли крутить лопасти огромных турбин, дать человеку тепло и свет. И эта силища пропадала зря. На берегах великого водного бассейна посевы превращались в пепел, люди из года в год умирали мучительной голодной смертью.

— Обуздать бы эту стихию, взять бы в упряжку эти миллионы лошадиных сил… — сказал как бы про себя Владимир Ильич.

Видно, и Марию Александровну одолевали те же мысли. Горе матери, потерявшей год назад дочь, отодвинулось перед народным горем, заслонило личное.

И перед глазами Маняши все еще плыли по воздуху худые ноги со скрюченными пальцами.

— Отдали бы богатеи все зерно голодающим. Неужели у них сердца нет? — спросила Маняша.

— Как бы не так! Отдали! — возразил Митя.

— Миллионеры Шихабалов, Субботин, Арханов «помогают голодающим»: продают по бешеной цене гнилую муку. Это борьба не с голодом, а с голодающими, — заметил Владимир Ильич, вспомнив сегодняшнее заседание суда. — Надо бороться с причинами, которые порождают голод… Надо решать дело всего народа!

Мать посмотрела внимательно на сына. «Дело всего народа», — повторила она мысленно. Как же это она до сих пор могла думать, что Володя нашел себя — нашел в деле присяжного поверенного. Она гордилась тем, что ее сын защищает бедных на суде, радовалась, когда ему удавалось выигрывать дело. Но у него совсем другие мысли, другие планы. Он стремится выиграть дело всего народа. Вот почему он сидит и пишет по ночам, вот о чем спорит с товарищами, запершись у себя в комнате.

Над Волгой плыли подсвеченные закатом облака. Река погружалась во мрак, над ее черной бездной стремительно неслись льдины, зловеще грохотали в темноте.

Вернувшись домой, Владимир Ильич закрылся в своей комнате и работал до самого утра.


Зимним вечером вся семья собралась в столовой, и Владимир Ильич никуда не пошел. Он спешил закончить перевод «Манифеста Коммунистической партии» Карла Маркса.

Митя пришел в столовую готовить уроки, заглянул через плечо брата в книгу.

«Пролетариер аллер лендер, ферейнигт эйх», — прочитал он и вслух перевел: — Пролетарии всех стран, объединяйтесь!

Владимир Ильич повернул голову к брату:

— Нет, не «объединяйтесь», а «соединяйтесь».

— Смысл один и тот же, — возразил Митя.

— «Объединить» — это собрать вместе, а «соединить» — значит слить воедино. Ведь так, мамочка? Если бы Маркс хотел сказать «объединяйтесь», он употребил бы немецкий глагол «фербинден».

— Совершенно верно, — подтвердила мать.

Она была первой учительницей немецкого языка всех своих детей и научила их любви к точному, живому слову в переводе, и до сих пор Володя и Аня в затруднительных случаях обращались к ней.

Аня сидела над переводом пьесы Гауптмана «Ткачи». «Очень нужная книга для русских рабочих, она познакомит их с положением рабочего класса на Западе», — одобрил Владимир Ильич работу сестры.

Тут же, в столовой, расположились Марк Тимофеевич с газетами и Маняша с уроками.

Мария Александровна любила эти вечера, когда дети собирались вместе за столом, эту атмосферу напряженной работы мысли. Сама она сидела с журналом «Исторические записки», за которым внимательно следила, и часто рассказывала о прочитанном детям или советовала прочитать самим, что заслуживало их внимания.

Подходил час ужина. Мария Александровна отложила журнал в сторону и пошла на кухню.

Тишина в столовой прервалась разговором, сначала тихим, затем все более оживленным. Мать прислушалась.

Володя объяснял Мите:

— Революцию призван совершить рабочий класс. Питерские рабочие объединяются в марксистские кружки, готовятся к бою. Они думают и болеют за судьбу самарских и других крестьян по-настоящему, не так, как шихабаловы, и не так, как народники михайловские и иже с ними. Там, в Питере, зреет революция.

Аня что-то тихо говорила.

— Да, да, только в Петербург! — воскликнул Владимир Ильич. — Я чувствую себя здесь, в Самаре, как в палате номер шесть.

— «Как в палате номер шесть», — прошептала Мария Александровна, присела на табуретку, скомкала в руках полотенце. — Володя стремится в Петербург.

Петербург! Пять лет назад в Петербурге был казнен Саша… Где его могила? Весь Петербург был для матери огромной мрачной могилой ее сына… В Петербурге сидела в тюрьме Аня и чуть не погибла там… Год назад в Петербурге умерла Оля…

Никогда матери не забыть дождливого майского утра, когда умирала в горячечном бреду Оля. Брюшной тиф осложнился рожистым воспалением. Володя не сообщил матери о болезни сестры. Взял все бремя на себя. Он отвез ее в больницу и просиживал там дни и ночи, отлучаясь только затем, чтобы сдать очередной экзамен в университете. Как мог он выдержать такое? В дни суда и казни Саши он сдавал экзамены за гимназию. В дни, когда умирала Оля, он нашел в себе силы, чтобы сдать экзамены за университет. Оля лежала без сознания. Черные яркие глаза подернулись перламутровой поволокой. Володя понимал — уходит из жизни талантливая, веселая сестренка Оля.

Послал телеграмму матери.

Телеграмма пришла вслед за Олиным письмом, где она писала матери, чтобы не беспокоилась о здоровье Володи, а о себе сообщала, что 8 мая приедет домой на каникулы.

Оля умерла 8 мая 1891 года, в день четвертой годовщины казни Александра.

В серый питерский день вел Володя за гробом сестры мать. Она сразу стала старенькой, у нее дрожала голова.

И с еще большей силой, чем после гибели Саши, уцепилась она всем своим материнским сердцем — любящим и эгоистическим — за своих детей, не хотела никуда отпускать от себя: ее дети гибли, когда отрывались от нее, уезжали в этот страшный Петербург. Она не могла тогда допустить, чтобы Володя остался в огромном мрачном городе, который поглотит и его, Володю.

Володя понимал отчаяние матери и сказал тогда о своем решении ехать работать в Самару: его приглашал туда в качестве своего помощника присяжный поверенный Хардин. В Самаре продолжала отбывать свою ссылку Аня, там же учились в гимназии Митя и Маняша.

Мать утешала себя мыслью, что Володя нашел свое призвание в адвокатской практике. В прошлом году на берегу Волги она поняла, что ошиблась. Сын решил посвятить себя делу всего народа… И еще одно поняла она теперь: это дело решать можно только в Петербурге, в рабочем центре. Вот почему стремится туда Володя, вот почему ему так душно в Самаре.

Ради нее, матери, поехал он в Самару и сидит здесь. Имеет ли она право задерживать сына при себе? Ее горе, горе матери, потерявшей двух детей, останется с ней на всю жизнь, но она не должна перекладывать свое бремя на детей, не должна мешать им идти избранной дорогой…

Самовар сердито плескался и фыркал, на полу растекалась дымящаяся лужа.

Мария Александровна сняла с самовара трубу и, стараясь побороть волнение, казаться спокойной, понесла посуду в столовую.

Дети принялись убирать со стола бумаги.

Мария Александровна разливала чай и, против обыкновения, не подавала стаканы, а раздвигала их: она боялась, что дрожащие руки выдадут ее.

— Подумайте, как быстро бежит время! — сказала она с улыбкой. — Через несколько месяцев Митя сдаст экзамены. Надо подумать об университете. Лучше всего, я думаю, ему учиться в Петербурге.

Владимир Ильич зорко посмотрел на мать. Задумав ехать в Петербург, он не хотел, чтобы мать ехала вместе с ним. В Петербурге он ринется в революционную работу, будет вынужден скрываться от полиции, вести конспиративную жизнь революционера. Зачем подвергать мать новым волнениям? Об этом он не раз говорил с Аней, и они решили, что, когда кончится срок ее ссылки, она с мужем, мамой, Митей и Маняшей поедет в Москву, а Владимир Ильич — в Петербург. Знал об этих планах и Митя.

— О нет! Я мечтаю о Московском университете, об университете, где учился Ломоносов, — твердо сказал он.

— Мы с Марком тоже хотели бы жить в Москве, — подтвердила Аня. — Марку там легче устроиться на работу, чем в столице.

— А Володе адвокатскую практику легче найти в Петербурге, чем в Москве, — подхватила мать.

Владимир Ильич сидел, помешивая ложечкой чай. Щеки его горели. Он давно ждал этого разговора и опасался его.

— Да, да, — убежденно сказала Мария Александровна, — пора нам распрощаться с Самарой, и московский климат для меня подойдет больше, чем самарский, и врачи там лучше. Как все хорошо складывается! — обвела она глазами детей.

Загрузка...