Мария Ильинична, сцепив руки за спиной, ходит по камере, отсчитывает тысячу утренних шагов. В последнем письме мама просила не засиживаться за вязанием, спрашивала, сколько шагов в длину ее камера, и очень просила побольше маршировать.
— Восемьсот двадцать… восемьсот тридцать… — отсчитывает Мария Ильинична шаги десятками. Отсчитывает и знает, что мама недаром спрашивала, сколько шагов в камере.
Она тоже утром делает тысячу шагов по комнате, занимается гимнастикой, делает холодные обтирания, чтобы сохранить силы, которые так нужны ее детям. Милая мамочка! С какой готовностью она пошла бы в тюрьму вместо каждого из своих детей, так же, как добровольно решила идти в ссылку с ней, дочерью.
— Восемьсот девяносто… девятьсот… — считает Мария Ильинична и ходит, ходит, нахмурив темные брови, сцепив пальцы.
Кто придумал тюрьму? Кто-то очень жестокий, с черным, волчьим сердцем. Нет тяжелее доли для революционера, чем заключение в тюрьме. И заключают его в тюрьму за то, что он очень любит свободу и к этой свободе зовет людей.
Осенью Мария Ильинична должна была ехать в Брюссель, заканчивать университет. Каникулы проводила в Москве и, конечно, не могла сидеть сложа руки: включилась в работу Московской партийной организации, стала ходить в рабочие кружки и попалась в лапы полиции. Заграничный паспорт у нее отобрали. Двери университета захлопнулись. А в московской охранке в деле Марии Ульяновой появилась следующая запись:
Мария Ульянова несомненно поддерживает революционные традиции своей семьи, все члены коей отличаются крайне вредными направлениями. Так, брат ее Александр казнен в 1887 году за участие в террористическом заговоре; Владимир сослан в Сибирь за государственное преступление, и Дмитрий недавно подчинен гласному надзору полиции за пропаганду социал-демократических идей, а сестра Анна, состоящая, как и муж ее Марк Тимофеевич Елизаров, под гласным надзором полиции, ведет постоянные сношения с заграничными деятелями.
— Девятьсот сорок… девятьсот пятьдесят…
Приоткрывается форточка в двери, и надзирательница бросает в камеру письмо.
Мария Ильинична поднимает с пола узкий конверт.
— От мамочки! — кладет письмо на стол и продолжает ходить.
Надо обязательно вышагать эту тысячу. Мама спросит, и обмануть ее нельзя. «В последнее свидание я заметила сильную одутловатость на лице твоем», — писала Мария Александровна в предыдущем письме. Одутловатости быть не должно. И Мария Ильинична шагает.
— Тысяча! Наконец-то! — облегченно вздыхает она, берет письмо и торопится оторвать кромку конверта.
Листок почтовой бумаги обезображен коричневыми полосами с угла на угол, вдоль и поперек. Это следы ядовитой кислоты, которой выявляют тайнопись. Сквозь ржавые полосы еще ярче проглядывают строки письма — мамин изящный ровный почерк.
Мария Ильинична с жадностью читает письмо.
Нагулялись досыта, набрали по большому букету полевых цветов. Хотелось мне очень отвезти свой тебе, но, к сожалению, там не берут цветов…
Эти строчки сплошь залиты кислотой. Вот здесь-то, наверно, решил полицейский чиновник, за этими цветами, и скрывается тайный смысл. К чему иначе писать в тюрьму о цветах.
Будь здорова, моя дорогая, так желает очень твоя мама.
М.Ульянова.
Мария Ильинична перечитала еще раз дорогие строки и задумчиво смотрит на столик в камере — грубо сколоченные три доски, почерневшие от времени. И в ее воображении на столе возникает большой желтый обливной кувшин, любимый кувшин мамы, и в нем цветы. Как красиво подобран букет… Так умеет только мама. Вот клейкая полевая гвоздика, которую в поле и не заметишь, сиреневые левкои, желтый львиный зев, и чудится: в раструбе цветка копошится пчела, вытягивая хоботком сладкий нектар, кукушкины слезки дрожат на тоненьких волосках, даже красные метелки щавеля украшают букет. И как много в нем васильков — любимых цветов Марии Ильиничны. И вот уже не букет перед нею, а освещенный солнцем луг с травой по колено, и в траве цветы, цветы, а над лугом опрокинут океан воздуха, и какой это воздух! Вкус и аромат особенно умеют ценить люди, посидевшие в тюрьме. Так пахнет свобода, так благоухает сама жизнь.
Мама понимает это.
Сестра Аня понимает. «Я по сравнению с тобой прямо миллиардерша какая-то относительно воздуха. Да нет, еще богаче», — писала ей недавно Аня.
В дверях камеры визжит ключ.
— На допрос! — сонным голосом говорит надзирательница.
Мария Ильинична щурит глаза — перед нею все еще поле и солнце, жужжат пчелы, теплый ветер касается щек…
— Назовите членов преступной социал-демократической организации, в которой вы состоите, — начинает допрос следователь.
— Не знаю, — коротко отвечает Мария Ильинична. — Не знаю, — повторяет она, и в глазах играют отсветы солнца.
Следователя от нее заслоняет мамин букет — васильки, львиный зев, гвоздика. Полицейского и революционерку разделяет огромное поле, освещенное солнцем, и трава по колено, и океан воздуха.
Ничего этого не видит следователь. Не понять его жандармской душе, что простые слова матери в письме к дочери, желание послать ей в камеру букет цветов и с ними воздух полей так же сильны, как сильна вера революционерки в правоту своего дела, вера в победное завершение борьбы ради того, чтобы все люди могли наслаждаться и воздухом, и цветами, и самой свободой.
Следователь бессилен перешагнуть это поле. Он пристально смотрит на Марию Ульянову и не видит следов уныния. Что-то очень важное сообщили ей сегодня в письме, думает он, что-то очень хитро зашифрованное, отчего она так уверенно держит себя на допросе и так безмятежен ее вид, словно она на прогулке, на воле, а не в тюрьме перед ним, следователем.
— Уведите, — приказывает он надзирательнице.