Часу в одиннадцатом вечера Юзиков проснулся от громкого стука в парадное крыльцо. Так стучат, когда у хозяина над головой горит крыша… Разбуженная мужем Капитолина Егоровна, сладко зевая, накинула на плечи шаль, сунула ноги в валенки и вышла в сени, оставив дверь в комнату приоткрытой. Ефим Гордеевич слышал, как она, тихонько ворча, спускалась по лестнице, как скрипели ступени под ее ногами.
Он лежал в темноте и злился: Капитолина Егоровна раз десять переспросит, кто, откуда и по какой надобности пришел, прежде чем откинет щеколду. Такая уж у нее привычка.
Наконец внизу стукнула дверь. Ефим подождал немного, давая жене время подняться наверх, и, не раскрывая глаз, крикнул:
— Мать! Что там?
— Ну чего ты так кричишь? — сказала над самым его ухом Капитолина Егоровна. — Чай, не в лесу!
Ефим Гордеевич устыдился, но виду не подал: жену надо держать в строгости.
— Чего еще там? Сказывай.
— Да… пакет тебе, Ефимушка. Должно, с Москвы. Нарочный принес. Лексей, слышь, Леонидыч своего Ондрюшку прислал.
При слове «пакет» он уже сидел на кровати, а поскольку жена говорила медленно, сильно растягивая слова, то и получилось, что он уже сидел, а она все еще не могла закончить свою речь.
— Ясно, мать! — прервал жену Юзиков. — Пакет давай. Где пакет?
— Вот он, батюшка, вот!
Ефим даже плюнул с досады: до чего же глупа старая!
— Свет! Свет зажги!
— Сейчас, сейчас, не гневайся! — говорила она, шаря рукой совсем не в том месте, где был выключатель. Ефиму стало жаль ее.
— Ну чего ты, глупая, перепугалась? Может, опять орден али медаль какая… Постой-ко! В самом деле, кажись, чтой-то тарахтит!
Наконец под жестяным абажуром вспыхнула лампочка. Посмотрев на конверт, Ефим Гордеевич понял, почему Алексей Сутохин прислал нарочного. Такие письма в Антоново приходили не часто. Вернее, это было даже не письмо, а тоненькая бандероль. На обратном адресе стоял штамп Комитета ветеранов войны.
Ефим Гордеевич, кряхтя, слез с кровати и сам принялся искать ножницы. Разрывать этот конверт, как разрывают письма, ему не хотелось. Руки его дрожали, а в ящиках комода, как назло, попадалось все не то, что надо. Он старался успокоиться и не мог.
Лет пять назад в таком же вот конверте пришло из Москвы извещение о том, что Ефим Гордеевич Юзиков награжден правительственной наградой, орденом Красной Звезды, и может его получить в любое время в районном военном комиссариате. А через день из военкомата пришла повестка, в которой вызывали его ко стольким-то часам в пятницу восьмого числа в райвоенкомат, имея при себе ложку, кружку, полотенце и продуктов сухим пайком на двое суток. За неявку же он несет ответственность по всей строгости закона… Только его фамилия да число были нанесены от руки, все остальное отпечатано.
Беда от такой бумажки была невелика: она пришла после московского извещения, и Юзиков понял: в ней просто кое-что забыли вычеркнуть, однако же в военкомат заторопился.
От Антонова до Пречистого добрых пятнадцать километров. Это если зимой. Летом еще три накидывай. Летом Дедовское болото непроходимое. Уж на что Юзиков свои места знает, но и он бы не мог указать дороги через топь.
Вышел тогда из дому рано утром, прикинул: если идти по два километра в час, то к обеду можно прибыть в Пречистое. (Раньше так ли еще хаживал!) Но то ли шел не по расчету, медленнее, то ли отдыхал слишком часто, а в военкомат опоздал. Окошечко уже закрылось, хотя через щелку Юзиков видел, как дамочка, что там работает, красит губы, пудрится и надевает пальто. Беспокоить ее, когда у всех кончился рабочий день, Ефим, понятно, не стал.
Ночевал он не то чтобы у родственницы, а так… у неудавшейся невестки. Сын его Гришуха до призыва на военную службу крутил любовь с одной вдовушкой. Ему — семнадцать, а ей — под тридцать. Ефим смотрел на такое дело сквозь пальцы: Вдова — не девка и не мужняя жена, такую приласкать — не грех, а благодеяние. Его же сына не убудет. Мать — та переживала. Даже к бабенке той бегала, стыдила, упрашивала, грозила…
Давно это было. Гришухины косточки на неметчине, поди, уж сгнили… Может бы, и лучше, если бы у них тогда кто-нибудь народился! Глядишь, Ефим теперь не к чужому человеку ночевать просился бы, а ко внуку в гости пришел!
Орден он получил утром. Вручал его военком Иван Севастьянович — старший лейтенант. Хорошо так вручал. Душевно. Поздравил. Не соврал, стало быть, тогда писарь Иван Ковальчук! «Тебя, говорит, к ордену Красной Звезды представили. Хотели, говорит, к Красному Знамени, да вроде неудобно при отступлении-то… Вот если бы армия наступала, тогда твой подвиг свободно можно было на героя аттестовать!»
Приврал, конечно. Никакого геройства Юзиков не совершал. Просто выполнил приказ командования: задержал немецкие танки, пока народ через реку переправлялся.
С войны Юзиков вернулся с шестью медалями и запасной ногой в вещевом мешке. К мирной жизни привыкал тяжело. По ночам вскакивал от малейшего стука, во сне видел передовую, бомбежки, «языков». Постепенно, когда появились другие заботы, война стала забываться и вспоминалась только при случае: заговорит кто или кино привезут такое… Да вот еще когда орден получил… Но и то не сам вспоминал. Девчушечка из редакции приезжала, обо всем подробно выспрашивала.
Хорошая такая девчушечка, бойкая, смышленая, а сердцем добрая. Молоко очень уважала. Попьет молочка, запишет страничку, опять попьет. Целую тетрадку школьную исписала. Обещалась еще приехать, да что-то нет… А в газете, между прочим, напечатали крохотную статейку «Награда нашла героя». И орден, и газетка та у Капитолины Егоровны в сундуке хранятся. Мало ли, может, кто и поинтересуется, как Ефим Юзиков прожил свою долгую жизнь!
Пять лет назад это было. Сейчас опять письмо. Как тут не взволноваться? Остаток ночи он, можно сказать, не спал. А когда забывался на минуту, видел все одно и то же: пыльную, бесконечно длинную дорогу. Вернее, даже не одну, а несколько дорог. Тянутся они рядом, почти параллельно, то приближаясь друг к другу, то расходясь. И идут по этим дорогам мужики в гимнастерках с винтовками, скатками за плечами и касками на головах. Посмотришь вперед— спины колышутся, словно рожь в поле, посмотришь назад — лица… Одинаковые, как спины. Колонна… А над ней — пыль. А позади колонны, там, где заходит солнце, тянется черный дым в полнеба. Время от времени из-за этого дыма выныривают крошечные черные мушки, и тогда над колонной несется знакомое: «Во-озду-ух!». И вот уж нет никого на дороге. Одни убитые лежат. Бежит Юзиков вместе со всеми. До лесочка метров двадцать остается, не больше. Все уже там, а Юзиков, как ни старается, не может сдвинуться с места. Будто ветер дует ему в грудь со страшной силой и не пускает вперед. А позади снова: «Воздух! Воздух!». Опускается Юзиков на колени, хочет ползти. Хотя бы до кювета добраться… «Воздух!» — слышит он, пулеметная трасса с самолета сечет землю. Ближе, ближе… Брызжет земля у i самых ног… «Товарищ младший лейтенант, сюда!» Кто-то хватает его за руку, стаскивает вниз, на самое дно канавы, наваливается сверху, больно сдавливает грудь, не дает дышать… Юзиков начинает задыхаться от запаха чужого пота и горелой материи.
Затем сон кончается. Ефим Гордеевич открывает глаза и видит над собой знакомый до последнего сучка щелястый потолок, лампочку под потолком, пожелтевшие фотографии в рамках на стене, слышит, как торопливо отсчитывают секунды деревянные ходики и поет за печкой, наверное, такой же древний сверчок.
Еще не взошло солнце, а вся деревня уже знала, что Ефиму Юзикову прислали значок и приглашение на встречу с товарищами — ветеранами войны.
В этот день Юзиков не работал. Он принимал гостей.
Первым появился Алексей Сутохин. Бросив велосипед у плетня, пригладил ладонью остатки огненно-рыжих кудрей на висках, шагнул в дом.
— Здорово ночевали, хозяева!
Перед войной в Антонове было шестьдесят парней призывного возраста. Человек тридцать ушло в сорок первом, остальные в сорок втором, сорок третьем. Вернулся один Алексей. С тех пор незамужние антоновские бабы рожали детей только одной масти: рыжих, кудрявых и голубоглазых.
— Здорово, Гордеич! Ну как почта работает?
— Зря беспокоился, — сказал, пожимая ему руку, Ефим, — полежало бы и до утра, ничего бы не сделалось.
— Не скажи! — блеснул золотым зубом Алексей. — А вдруг бы в эту самую ночь моя почта сгорела?
— Типун тебе на язык! — замахала руками Капитолина Егоровна. — Лысый ведь, а все, как и раньше, не дело мелешь!
Следом за Сутохиным пожаловал сосед Матвей Калабанов. У этого — особый нюх на угощение. Покуривая самосад, сидел на корточках у порога, ждал, когда все сядут за стол.
За Калабановым пришли Володька Воротов, Степан Лапшин и Еремей Лапшин. Больше мужиков в Антонове не было. Самому молодому — Алешке — сорок три, самому старшему — Еремею — восемьдесят два. Есть, правда, еще председатель колхоза Мартынов, но о нем разговор особый.
Каждого входящего Ефим Гордеевич приветствовал по достоинству. Матвею только кивнул. Знал, что явится. С утра у кухонного окна торчал… На Воротова даже не взглянул. Пустой мужичонко! Всю жизнь от настоящей колхозной работы бегает. То почтарем был, то писарем в сельсовете, а в шестидесятых и вовсе из деревни подался. В Пречистом при магазине шестерил. Года два, как вернулся. Приехал, два окна в доме открыл, а два так и стоят заколоченными. Не человек, а отсевок какой-то: попадет на удобренную кем-то другим землю — даст махонький росточек, попадет на бесплодную, ни за что держаться не станет — улетит.
Когда вошли Лапшины, Ефим Гордеевич поднялся из-за стола. У старого полный бант Георгиевских крестов. У его сына — медаль «За доблестный труд». Когда-то это была первая семья в деревне. Пятеро сыновей вырастил Еремей. Один Одного лучше. Трое трактористами стали, двое — агрономами. В сорок первом старшие ушли на фронт. Младшего, Степана, не взяли. Был он слегка горбат.
И вот теперь остался один Степан. От старших — память: фотография с надписью: «Танковый экипаж братьев Лапшиных».
Степан сейчас — лучший агроном в районе. О нем даже в газетах писали. Старик тоже сдаваться не хочет: сторожем работает на ферме. Жаль только, ему, как и Ефиму, не пришлось понянчить внуков!
У Капитолины Егоровны о каждом госте свое мнение имеется. Для нее Володька Воротов — не Володька, а Владимир Венедиктович. Золотые руки у человека! Шиферу ли достать на крышу, кирпича на ремонт фундамента, стекла для парников — это только он один может. И пьет не так чтобы сильно. Пьянеет быстро… Другое дело — старый бес — Лапшин! Девятый десяток разменял, а пьет что твой унтер! Когда он приходит, Капитолина Егоровна спешит убрать «Столичную» с глаз долой, выставляет что попроще. Матвея Калабанова она, как и Ефим, не любит. Нахален, нечист на руку. Намедни из колхозного амбара мешок овса утащил. Хорошо, бригадир, Анна Евлампиевна, встретила случайно, отобрала! По делу-то его надо бы судить, да вот беда: шорник он! Один на весь колхоз шорник. Засудят — некому будет сбрую ремонтировать.
После третьей чарки у мужиков развязались языки. О колхозных делах судили, будто они — министры сельского хозяйства, о политике — и того круче. Председателю Мартынову досталось больше всех. Заносчив, горд не в меру, требует, чтобы его по имени-отечеству величали, а как это сделать, если все помнили его, когда он под стол пешком ходил, звали Павлушкой, Пашкой и к тому привыкли? Делов-то, что в институте учился! Все учатся! Степан Лапшин тот же институт окончил, а чтоб перед своими нос задирал — этого в нем нет. Да и ни при чем тут образование. Юзикова всю жизнь Ефимом Гордеевичем кличут, хоть нет у него и среднего…
Первым полез к нему целоваться Володька Воротов. «Ты меня уважаешь?» Юзиков — человек прямой, и будь Володька трезв, высказал бы ему все. А с пьяным какие могут быть разговоры? Кивнул Юзиков головой, только чтоб отвязаться, а Володьке и этого довольно. «Очень я тебя, Гордеич, люблю! За тобой в огонь и в воду! Хоть ты и не бригадир сейчас, а для меня все равно что бригадир. Вон они, дела твои: молочная ферма, силосные башни, зернохранилище, телятники, ток с молотилкой, баня, прачечная! А что было в Антонове после сорок пятого? В пяти домах только и горел свет, остальные заколоченными стояли! Я, шедши сюда, нарочно подсчитал: семнадцать новых срубов стоят! Это ж понимать надо!» Дипломат, сукин сын! Капитолину Егоровну аж слезой прошибло. Матвей Калабанов по-медвежьи сгреб Юзикова в охапку и замычал. Долго бы еще мычал, да поднялся Еремей Лапшин, бороду пригладил.
— Желаю слово сказать! Перед вами сидит не просто человек — Ефим Гордеевич Юзиков, а первый наш председатель, зачинатель колхоза, вечный труженик. В колхозной работе, как и на фронте, не отступал, не пятился и в кусты, как некоторые, не прятался. Вот ты, Володька, дела его хвалил… А чем ты сам помог ему, когда он все это зачинал? Когда на своем горбу с костылем под мышкой бревна для этой самой фермы таскал? Когда с одной-то ногой на верхи забирался стропила ставить? А ведь и он мог бы, как другие, в город удрать! Мог бы! Кому-кому, а ему — фронтовику, все дороги были открыты! Так не ушел же, остался! За палочки в книжке работал! Это сейчас в колхозе просто: что заработал, то и получай, а ведь такое не всегда было! Вот такими, как он, наша русская земля и держится! Теперь ты, Калабанов… Тоже целоваться лезешь, а когда Юзиков за травополье с бригадиров сымали, первый руку тянул! Запамятовал? А народ помнит. И какие ты речи при этом говорил — тоже помнит! Говорил ты, что бригадир строг без меры, за невыход на работу взыскивает с тебя, бедного. Умолчал только, за что он тебя этак-то… Привык ты, Матвей, все к себе грести, а ведь иной раз приходится и от себя… Ну да ладно, чего старое ворошить в такой день! Авось и ты когда-нибудь за ум возьмешься!
— Черного кобеля не отмоешь добела! — сказала Капитолина Егоровна, сердито поглядывая на Матвея. На прошлой неделе у нее со двора пропало аршин пять льняного холста…
Матвей сидел, низко опустив голову, делая вид, будто сильно захмелел, но слушал до того внимательно, что большие волосатые уши его шевелились.
Сутохин, который вообще не любил серьезных речей, скучал и потихоньку выпрашивал у Егоровны Гришкин баян. Как пропал Гришка, положила она музыку в сундук на самое дно и двадцать шесть лет не тревожила, а тут — на-ко! Дай-подай! Добро бы еще свадьба чья или крестины, а то ведь и праздника-то нет! Собрались мужики так, по ее разумению, об деле потолковать, все сидят чинно, благородно, и только у одного Алешки на уме шум да пляски!
Посидев еще немного в кухне на сундуке, она успокоилась и возвратилась в комнату. И ахнула. Говорил Степан Лапшин! Да как говорил! Прежде от него и слова не вытянешь, а сейчас хоть в книгу записывай!
— Когда Ефим Гордеевич с фронта вернулся, мы думали: «Вот человек, который отдал войне все, что имел, и себе ничего не оставил! Ходил по деревне на костылях, молчал да самокрутки крутил. А еще бывало, выйдет в поле, упадет на землю и лежит… Вот тетя Капа не даст соврать. Сама его домой приводила. Потом меня учиться послали. Через пять лет приезжаю — что за диво? Ефим Гордеевич по полям на мотоцикле носится! Бригадир! Не успел я оглянуться, он и меня в свой хомут впряг. И отдохнуть после института не дал. „Построим, говорит, коммунизм, тогда и отдохнешь…“».
— Его еще «трехжильным» звали, — вставил Бремен. Степан повернулся к нему.
— Это те звали, батя, кто его на своем горбу полумертвого домой не притаскивал! Я-то знаю. Да вот еще тетя Капа…
Капитолина Егоровна всхлипнула и утерлась занавеской. В руке Ефима хрустнул стакан.
— Хватит, Степа! Молчал-молчал, да и наговорил с три короба! Поаккуратней надо бы…
Алешка наконец выпросил баян. Капитолина Егоровна всхлипнула последний раз, отперла сундук, вытащила баян. Алешка, сыграв сперва для приличия что-то грустное, потом рванул плясовую, да так, что к дому Юзиковых стали собираться со всей деревни бабы и ребятишки. Даже бригадир, Анна Евлампиевна, не утерпела: шла мимо с вечерней дойки, остановилась, постояла сначала под окном, потом в избу вошла. Увидев ее, Матвей сорвался с места, хлопнул шапкой оземь, выбил сапожищами частую молодецкую дробь, приглашая ее в круг. Аннушка было взглянула на него строго: как-никак провинился перед ней мужик, но поняла, что сейчас Матвея ругать — все равно что пятак медный тереть, и махнула рукой. Капитолина Егоровна у нее подойничек приняла из рук, гостью за стол проводила, усадила, а уж водочкой ее попотчевать мужички не забыли…
Раскраснелась Аннушка после первой рюмки, помолодела, похорошела. Кабы не седая прядка надо лбом — и тридцати бы ей не дал! А ведь она только на четыре годочка моложе Гришки!.. Капитолина Егоровна ее ой как давно заприметила! Аннушке лет тринадцать было, когда Егоровна впервые об ней и о Гришке вместе подумала.
Между тем освободили место для танцев и все стали смотреть на бригадиршу, Аннушка зарделась, начала отказываться, но Володька Воротов подхватил ее со скамьи и на руках вынес на середину избы. Алешка рванул кадриль. Воротов, уперев одну руку в бок, другой крепко обнял Аннушку поперек груди, закружил по избе.
Из сеней, подталкивая друг друга, поперли бабы. Каждой хотелось поглядеть, как пляшет бригадирша.
К ночи Ефиму Гордеевичу сделалось худо. Капитолина Егоровна хлопотала возле него, ворчливо выговаривала:
— Потому и болеешь, что все не как у людей! Ведь хорошо сперва-то сидели! Тихо, спокойно! И надо же было этому Алешке баян выпросить!
— Ладно, мать, — сказал Ефим Гордеевич, — ты уж меня не вини! Не каждый день такой праздник бывает. Подумай: со всей страны слетятся ребята! Это ж понимать надо!
Однако поездка эта и радовала, и беспокоила. Сердце? Оно пройдет. Бывало такое и раньше… Другое дело— дорога дальняя. Киев — не деревня, жизнь там, наверное, дорогая. Пожалуй, меньше чем полетами и не обойдешься. Но ведь и то важно, что о Юзикове вспомнили! Юзикова ждут! А могли бы и не вспомнить. Теперь ему об этом и подумать страшно. Юзиков ведь не просто свидеться хочет с товарищами. Ему одно щекотливое дельце выяснить надо. Припомнить кое-что. В одиночку эти вопросы, сколько ни бейся, не решишь, разве что опять бессонницу заработаешь. Собраться бы всем вместе и припомнить…
Он беспокойно заворочался на своей перине и постарался отогнать нехорошие мысли прочь. Те самые мысли, что нет-нет да и начинали мучить его. Чаще всего они приходили во время болезни. В последние годы он стал часто прихварывать. Простудился как-то на торфяном болоте и полторы недели провалялся в больнице с воспалением легких. А и был-то всего-навсего сентябрь. В войну разве гак приходилось?! И в ледяной воде плавал, и на снегу спал, и в замерзшем болоте сутками сидел — и все ничего. Даже не чихнул ни разу. А тут ноги промочил и — готово! Обидно, хоть и понятно: дело-то не к петрову, а к покрову…
Ребятам легче. О старости, поди, еще и не думают. Бузин постарше всех, а ведь ему тогда и тридцати двух не было. Костя Лапшин его на три года моложе. Этому теперь, значит, за пятьдесят. Молодые еще. Вся жизнь впереди!
Капитолина Егоровна, заметив, что он перестал ворочаться, потушила свет и ушла на кухню. Ефим давно уж никуда не уезжал надолго, и поэтому собрать его в дорогу представлялось ей сейчас делом далеко не легким.
Через час-полтора Ефим Гордеевич и в самом деле начал засыпать. Однако сон, который он видел в прошлую ночь, словно бы перешел вместе с ним в другие сутки и снова начал тревожить его и без того воспаленное воображение. Юзиков делал над собой усилия, просыпался, но видения прошлого оставались, и в конце концов он начал путать, где сон, а где давняя явь…
Начинались эти сны-воспоминания, как и накануне, с пыльной дороги, у которой, в отличие от вчерашней, появился конец: разрушенный мост через реку Великую. Видится Юзикову, будто посмотрел он на карту и определил, что полк находится на расстоянии одного пешего перехода от города Остров. Обычно пехотные полки такие преграды форсируют с ходу. Сейчас полк такой маневр совершить не мог: позади стрелковых батальонов на многие километры растянулись обозы. За долгий путь с запада на восток войсковая часть обросла беженцами, полевыми лазаретами, штабами каких-то, давно не существующих частей и соединений, громоздким хозяйством районных больниц и исполкомов, гуртами овец и стадами коров. Всех приютил, взял под свою защиту сто шестьдесят четвертый стрелковый. Оторваться от всей этой орды даже ради военного маневра было невозможно: когда полк ускорял движение, дядьки-возницы и старухи тоже принимались нахлестывать своих лошадей; когда полк делал привал, беженцы располагались широким полукругом поодаль, жгли костры, ходили к солдатам за табачком, сами делились последним… Все одинаково страдали от налетов вражеской авиации, вместе хоронили погибших, оружие которых иногда переходило в руки стариков и подростков.
До реки Великой полк почти сорок километров прошел без отдыха. Разведка докладывала, что немцы обходят справа и слева, и все спешили уйти от них подальше. Когда впереди блеснула спокойная гладь реки, все живое почувствовало сильнейшую жажду и усталость. Забыв об осторожности, люди растянулись вдоль берега, поили скот, пили сами, даже купались. Вместе с толпой военных и штатских Юзиков спустился к воде и долго пил ее, уже по-осеннему холодную, отдающую тиной и рыбой. Над рекой далеко разносились людские голоса, ржанье лошадей, стук топоров: саперы чинили разрушенный мост.
…Первых выстрелов Юзиков не слышал. Понял все, увидев, как засуетились, заметались люди, как устремились куда-то в сторону от реки бойцы с винтовками наперевес. Когда он подбежал и лег в цепь, немцев уже не было видно и только неподвижно лежавшие тела да стоны раненых говорили о том, что враг снова идет по пятам.
Поглядывая по временам в сторону моста, Юзиков видел командира полка. Верхом на белом коне, в длинной черной бурке и папахе, Овсянин слишком явно напоминал ему легендарного комбрига гражданской войны. Своего командира младший лейтенант Юзиков уважал и без этого. Овсянин нравился ему своей решительностью, и даже крутой нрав его Юзиков принимал как должное: в такое время одной личной храбростью дисциплины не удержишь, нужна еще и железная рука…
Чего, пожалуй, не хватало Овсянину, так это осторожности. Одно дело — рисковать только своей жизнью. Пожалуй, гарцуй на белом коне! И совсем другое — когда людей подвергаешь опасности.
Полежал Юзиков еще немного в цепи, подумал и пошел прямо к Овсянину. Так и так, товарищ подполковник: раз появились мотоциклисты, значит, надо ждать танков и пехоту.
— Что ты предлагаешь? — спрашивает Овсянин.
— Переправиться на тот берег на подручных средствах, мост сжечь.
— Для чего? Мост уже заканчивают!
— Не успеют, товарищ подполковник!
Овсянин посмотрел на Юзикова, потом на равнину позади него, прищурился.
— Давно служишь?
— С первого дня войны, товарищ подполковник.
— Ясно! Ступайте на свое место, младший лейтенант. Здесь есть кому решать, а ваше дело — выполнять беспрекословно!
— Есть идти на свое место! — ответил Юзиков.
Не сказал он подполковнику, что еще перед войной окончил полковую школу и, если бы не потянула обратно земля, остался бы в кадрах и был бы сейчас не младшим лейтенантом, а кем-нибудь повыше… Ничего этого не сообщил Юзиков Овсянину.
Он еще не добежал до «своего места» в цепи, как рядом с мостом разорвался первый снаряд. Вспомнил ли в эту минуту командир полка своего разведчика? Если и вспомнил, то поздно: к мосту понеслись подводы беженцев, бабы, ребятишки, и остановить их не было никакой возможности. Стояли возле моста упряжки с орудиями и снарядами, молча провожали бегущую орущую толпу. И Овсянин стоял тут же. Крутой его нрав и железная рука оказались бессильны против баб и ребятишек.
Дальше Юзиков смотреть не стал. И так все ясно: если через десять минут артиллерия не будет на том берегу, первыми от немецких снарядов погибнут беженцы, потом немцы прижмут полк к реке и тогда уж никому из бойцов не спастись.
Как удалось Овсянину выйти из такого положения, Юзиков так и не понял. Увидел только, как по мосту понеслись артиллерийские упряжки, запрыгали на бревнах повозки с минометами. Далее, вперемежку с беженцами, потянулись полковые тылы, обозы, раненые. Много их еще, на этом берегу, но уже хорошо то, что пушки — на том. Теперь хоть переправа будет прикрыта. Прав оказался комполка!
Вскоре начали переправляться стрелковые роты. Оборона вокруг моста поредела. А немцы начали бить прямой наводкой по уходящим.
Тут Юзикова вызвал Овсянин.
— Бери свою роту, взвод бронебойщиков и занимай с ними вон ту высотку! Покуда последний солдат не переправится— стой! Стой, пока я не дам приказ отходить!
От разведроты у Юзикова к тому моменту оставалось, вместе с бронебойщиками, пятьдесят два человека. Поглядел Юзиков в глаза каждому, ни один не моргнул, не отвел взгляда.
— Ну, ребята, — сказал Юзиков, — либо грудь в крестах, либо голова в кустах! За мной!
Первый танк подбил Костя Лапин. В это время с правого берега ударила полковая артиллерия, повеселели ребята. Еще два танка подбил Игнат Бузин со своим вторым номером. Они выдвинулись далеко вперед, и вначале немцы их не заметили. Но вот видит Юзиков, как к оврагу, где залегли его пэтээрщики, помчались сразу два танка. Третий спустился к реке и стал обходить позиции бронебойщиков сзади.
Тут-то и замолчала артиллерия. Удивился Юзиков. Огня надо, огня! Что они там, с ума посходили?! Только от его ругани пользы мало. Схватил Юзиков гранаты и прямо через поле побежал наперерез танкам. Но и Бузин свое дело знает. Ох как знает! О нем еще раньше слыхал Юзиков, будто нет в дивизии лучшего бронебойщика…
Задымил ближайший к Юзикову танк. Ефим Гордеевич проскочил мимо и уже позади себя услышал, как его бойцы ударили по танкистам из автоматов. Свою гранату Юзиков уложил как на учении: точно под гусеницу. Завертелся фашист на месте, полоснул из пулемета и срезал бежавшего за своим командиром Кольку Стороженко.
— Ах ты, сволочь! — крикнул Юзиков и метнул вторую гранату. Был Стороженко любимцем всей роты. Лихой разведчик, гармонист, весельчак. Никто не верил, что его могут убить, а пуще всего — он сам.
— Меня, — говорит, — маманя от пули еще при рождении заговорила!
Вот те и заговорила! Скатился Ефим к Бузину в овражек.
— Кольку убили! И какого дьявола там артиллеристы?!
Игнат, злой как черт, глаза выкатил, будто командир во всем виноват, орет:
— Не видишь, отходят! Струсили, паскуды!
Глянул Юзиков и глазам своим не верит: на правом берегу упряжки разворачиваются и на рысях уходят прочь…
— Чего это они?
— Не знаю! — орет Игнат. — У меня второго номера убило, давай замену!
— Нет замены, Игнат. Давай я покуда помогу…
Выждав момент, выскочили из овражка, петляя, понеслись к берегу. Отсюда лучше обзор и Юзикову все поле видать. А на мосту и возле него еще много народу. Пожалуй, не успеют перейти. Выручать надо. Поднялся Юзиков во весь рост. «Гранаты к бою!» У самого моста бьются врукопашную. Повел Юзиков своих на выручку.
Вся левая сторона оказалась незащищенной. Теперь все дело в быстроте. Коротким ударом отбросили немцев, залегли в кювете подле моста, сдерживая новые атаки, выжидали. Наконец проскочили последние подводы, отстреливаясь, пробежали отставшие бойцы. Пора бы вроде и о Юзикове вспомнить! Овсянин обещал лично отдать приказ об отходе его роты. Для этого Юзиков к нему и связного послал — первогодка Василя Галузю.
Ефим Гордеевич снял фуражку, вытер лицо, оглянулся на правый берег. Там полк непременно должен занять оборону. Лучшего места придумать трудно. Берег высокий, обрывистый, с него левый виден километров на двадцать. Если стрелковые роты расположить умело, артиллерию оттянуть к лесочку, а минометы выставить в низине, то даже их сильно потрепанный полк смог бы здесь продержаться несколько суток, пока подойдет подкрепление. Еще тогда, когда подходили к Великой, заметил Юзиков по сторонам дороги обширное болото. Конца ему не было видно. По некоторым признакам определил, что по нему не только машинам — солдатам и то, пожалуй, не пройти. Значит, ударов с флангов можно не опасаться. И непонятно Ефиму, почему молчит правый берег. Бойцы тоже головы приподнимают, оглядываются. Чтоб развеселить их, Ефим шутки ради крикнул: «Тому, кто первым увидит Галузю, дарю горсть табаку из своего кисета!» Да только что-то никто не засмеялся.
Когда снова появились танки, на мосту уже никого не было. Юзиков на глаз прикинул расстояние до передней машины. Если сейчас скомандовать отход, можно успеть проскочить. Вот-вот на том берегу взовьется зеленая ракета! Бойцы без команды начали понемногу оставлять свои места, подтягиваться ближе к мосту. Вот сейчас! Еще секунда!
Юзиков с беспокойством оглянулся. Расстояние между ним и танками стремительно сокращалось. Их было не меньше двадцати. За танками бежала пехота.
Спиной, затылком Юзиков чувствовал на себе пристальные взгляды бойцов. Ему приходилось делать неимоверные усилия, чтобы казаться спокойным, делать вид, будто ничего не случилось…
Тогда ни Лапин, ни Данилов, ни даже всегда такой нетерпеливый Савушкин не проронили ни слова. Но они смотрели на своего командира так, словно видели его впервые!
Через много лег Юзиков все еще видел этот взгляд… Кто знает, что думал в эти секунды каждый из них? А он, если и был неправ, то не по своей вине.
Приказал отходить, когда надежды добраться до правого берега почти не оставалось.
Юзиков отлично помнит, с какой детской радостью кинулись в воду солдаты. Все до одного! И как потом, заметив оставшегося на берегу младшего лейтенанта, вернулись четверо: сержант Лапин, сержант Данилов, рядовой Савушкин и бронебойщик Игнат Бузин… Под пулеметным огнем они минировали мост и бросились в воду только тогда, когда головной танк взлетел на воздух вместе с горящими остатками переправы.
И хотя помнит Юзиков, как было на самом деле, во сне все представляется ему иначе. Будто на самой середине реки он начал тонуть и, сколько ни бился, не мог больше двинуть ни рукой, ни ногой. Так и проснулся в холодном поту. От сна такого, а еще больше от воспоминаний нехорошо стало на душе у Ефима Гордеевича.
Теперь он больше не сомневался: что бы ни случилось, а ехать надо. Нужна еще людям нестареющая солдатская память Ефима Юзикова и его товарищей!
Вот и второй раз побывал старый солдат в Москве. Первый раз — в сорок первом. Тогда он только станцию видел, сортировочную. С эшелонов никого в город не пускали, никто не знал, когда и куда пойдет состав и где придется воевать их дивизии.
Проснулись, помнится, ночью. Из теплушек ни зги не видно, только вдали из заводских труб вылетают искры и бесшумно шарят по небу прожектора.
О том, как с Казанского вокзала попасть на Киевский, ему еще в вагоне объяснила проводница, а потом и попутчики стали попадаться. Первого он приметил еще в метро. Мужчина лет пятидесяти в синем пальто, кепочке. Подошел, спрашивает:
— Случайно не в Киев?
— Случайно в Киев. А ты почем знаешь?
Мужчина свое пальто расстегнул, показал такой же, как у Юзикова, значок.
— Ну, здорово!
— Здорово! Ты какой дивизии?
— Семнадцатой.
— А я — сто двадцатой. Петухов моя фамилия. Андрей Петухов, минометчик. Бывший. Сейчас в Саратове на хлебозаводе работаю.
Юзиков, насколько мог, подробно рассказал о себе и о ребятах своих, с которыми ему надо увидеться. Петухов слушал внимательно, запоминал. Вдруг придется знакомиться, так чтобы знать, с кем имеешь дело. На вокзале в буфете выпили по кружке пива. За встречу. Юзиков мог бы чего-нибудь и покрепче, да Петухов отказался.
— Остерегаюсь. Сердце пошаливает. Иной раз ночью просыпаюсь от того, что оно вроде как бы останавливается… Такие дела! А мне до пенсии еще десять лет.
— Привет однополчанам!
К их столу, бесцеремонно расталкивая посетителей, протиснулся невысокого роста белозубый и белобровый человек. — Я вас еще раньше заприметил. Слышал у кассы, что вы на Киев билеты компостировали… Давайте знакомиться! Никишин Григорий Иванович. Разведрота триста второго полка восемьдесят первой стрелковой дивизии.
Поместиться им позволили в одном купе. За такую доброту все трое сложились и купили проводнице коробку шоколадных конфет.
Легли спать далеко за полночь. Когда Никишин уснул, по-детски сжавшись в комок, притянув колени к подбородку, Юзиков долго смотрел на него. Сколько ему было тогда, в сорок третьем? Семнадцать? А может, и меньше. Говорит, из оккупированной зоны. Такие обычно добровольцами шли, а годы сами себе выдумывали.
Если сбоку посмотреть, немного на Костю Лапина смахивает…
Юзиков лег на спину, закинул руки за голову. Кто же все-таки вспомнил о нем? До сих пор не вспоминали. Чудно! Вспоминают, а не пишут! Хотя… Вон у Марьи Власовой, что за прудом живет, сын после армии на завод устроился… Лет пять прошло, а он в деревню — ни одного письма. Так ведь не женатый еще! А у тех, поди, ребятишки! О детишках, помнится, особенно Иван мечтал. Только и разговору… Хотел, женившись, народить сразу не то пятерых, не то семерых, только чтоб нечет был… Мальчишки! Как это у них все просто!..
Он понял, что не уснет. Осторожно, чтобы не разбудить товарищей, встал, оделся и вышел покурить. Но и тут мысли о предстоящей встрече не оставляли его. Надо же так! Ведь живут с ним рядом в одной деревне Алешка Сутохин, Еремей и Степан Лапшины, Аннушка, другие хорошие люди, живут много лет, а так и не прикипело сердце ни к одному из них. Другое дело — те… Говорят, день на передовой равен пяти годам мирной жизни. Очень возможно. Перед лицом Костлявой все равны, а ведут себя по-разному. Иной об одном себе думает. Такому поверить — все равно что третьему от одной спички прикурить на глазах у снайпера. До войны Ефим в людях разбирался плохо: верил всякому.
Есть такая рыбешка — плотва. Ее, что на муху, что на червяка, что на хлеб — в любое время поймать можно. Так и Ефим раньше: человек, что называется, отпетый, а Юзиков и ему верил. Честное слово с него брал! После войны — не то. После войны Ефим глянет в глаза и сразу представляет себе, каков этот человек есть на самом деле. И никакие поллитры тому не помогут. Не клюнет на них Юзиков!
Кто-то сказал, что первую половину пути человек думает больше о том, что оставил, а всю вторую половину— о том, что его ждет впереди. У Юзикова все наоборот. Перемешались в его голове Киев и Антоново, скачут друг перед другом. Интересно все-таки, где теперь больше — впереди или позади?
Он оглянулся. Коридор был пуст, как казарма перед прибытием начальства. Ефим Гордеевич прижался лбом к холодному стеклу. Навстречу поезду неслось утро. Промелькнули тусклые огоньки какого-то разъезда. Юзиков вгляделся в высокую насыпь напротив. Едва различимая в мутном рассвете, землю окутывала сероватая пелена. Опять иней! Что-то будет нынче с урожаем! Председателю не позавидуешь. Да и бригадирам — тоже. Аннушка, поди, сна лишилась. Беспокойная она… Юзиков тоже был беспокойный. Хорошо это или плохо— кто знает, а только и сейчас иной раз становится жалко ему прежней должности. Не почему-нибудь… Юзиков от своего бригадирства ничего, кроме хлопот, не имел. Жаль, что силы уходят, и не только ему, а и всем это видно. Плохо, что бог не дал ему такого характера, как у Алешки Сутохина. Был бы такой характер — легче б, наверное, жилось. Ведь что получается: и не бригадир он сейчас, а все равно во все суется, до всего ему дело. То ли больше замечать стал с годами, то ли по пословице: «В чужом глазу и соломинка — с полено». Хотя при чем тут пословица? То, что овощехранилище не на месте строят, это и дураку видать. На гнилом месте строят. Вёснами вода вплотную подступает и уходит не скоро. Ох, много ошибок делает новый председатель! А советов слышать не желает. «Сам разберусь!» Разбирайся, председатель, только ведь это — не Завод, а ты — не слесарь. Там деталь запорол, выбросил под верстак, чтобы мастер не заметил, и — валяй, точи другую! Здесь свой брачок под верстак не кинешь. Он у всех на глазах взойдет и опозорит тебя лучше любой стенгазеты. Вот как ты, например, выкрутишься с яровой пшеничкой? Не у места ведь ее посеял! Взойти — взойдет, а урожая настоящего не жди! Надо было на Ведринском поле сеять и не за речкой, а ближе к лесу. Весна нынче холодная, ветра злые и дождя много. Глядишь, в том месте лесок-то пшеничку и прикрыл бы. И землица посуше, попесчаней. Опять же огородами пора заняться. Земли вокруг болота много, зачем ей пустовать? Юзиков давно хотел там парники построить, да все руки не доходили. Строил по плану: сначала клуб на четыреста мест, потом избу-читальню, потом показательную ферму с молокопроводом… Теперь все это есть. Самое время парниками заняться.
Еще мечтал Юзиков Леонтьевские пруды зеркальным карпом заселить. Старый председатель был с этим согласен, а новый приказал туда отходы с маслобойни спускать! Эх, Мартынов, Мартынов! Не лежит твоя душа к колхозному делу! Земле ведь только тот нужен, кто сам к ней тянется, кто любит ее, родимую! Конечно, не легко сейчас таких по городам собирать, а надо бы… Помнится, на фронте встретил Юзиков мужика, который носил на шее завернутую в тряпицу землю… Этак со щепоть. На фронте и то не хотел с ней расставаться!
Кто знает, может, он не один такой-то. Может, стоит сейчас на каком-то заводе слесарь, точит болванку, а на шее — ладанка со щепотью родимой земли! В трудное время заслабило, подался в город, а сейчас как будто и не прочь вернуться, да пуповина отрезана: в деревне своего хозяйства нет и людей совестно. Найти бы такого, потолковать по душам: так, мол, и так, дорогой товарищ, того, что было, не повторится, и никто тебя не осудит за твое бегство… Ну, конечно, помочь на первых порах встать на ноги. Дальше-то он сам пойдет. Такого в спину толкать не надо, но и поперек дороги становиться не стоит. Такому простор нужен. Юзиков все это по себе знает. Как вернулся с войны, так на землю, словно голодный на хлеб, набросился. И то хотел сделать, и это. Многое, конечно, успел, но еще больше не пришлось. Ту бы ему силушку, что до войны в нем была!
Ефим Гордеевич не заметил, что давно уже разговаривает вслух. Опомнился, когда проводница, проходя мимо, спросила:
— Что вы сказали? Не поняла.
— Киев… Киев скоро ли? — пробормотал смущенный Юзиков.
— В шесть ноль-ноль прибываем.
Значит, теперь скоро. Он прошел в купе и остаток ночи провел в ногах крепко спавшего Никишина.
В гостинице Юзиков первым делом справился, в каких номерах проживают Константин Лапин, Иван Якимов, Сергей Савушкин, Иван Данилов и Григорий Трофимов.
— Вам всех сразу или можно по одному? — деловито осведомилась регистраторша.
— Можно по одному, — ответил Юзиков.
Оказалось, что Лапин остановился в номере семьсот сорок девятом. Сначала Юзиков хотел забежать к себе, умыться, переодеться с дороги, но потом махнул рукой и, как был с чемоданом, поднялся на пятый этаж.
Еще внизу, стоя у окошечка дежурной, он приготовил сердитые слова, которые скажет каждому из этих шалопаев. Прежде всего скажет, что разочаровался в них, что на фронте был о них лучшего мнения и что вообще со старыми друзьями так не поступают… Но у самой двери 749-го передумал. Пожалуй, так будет слишком… Еще неизвестно, почему они молчали. Лучше так: войдет и скажет «здравствуйте» и будет ждать, что скажут они и как станут себя вести. В конце концов и у него своя гордость имеется…
Дрогнувшими пальцами Юзиков поправил ворот рубашки, одернул пиджак, застегнул его на все пуговицы и только тогда позвонил.
Дверь открыл пожилой, почти квадратный человек с головой, похожей на хорошо вымытое гусиное яйцо. С минуту или больше оба молча смотрели друг на друга. Потом человек сказал:
— Что-то не узнаю. Может, Золотайко из второй палаты?
— Мне нужен Лапин, — сказал Юзиков, — Костя Лапин. Он здесь живет.
— Лапин — это я, — сказал мужчина, — только почему Костя? Меня Григорием зовут. Григорием Степановичем.
— Извините, — сказал Юзиков, — должно быть, в регистратуре чего-то напутали…
— Ничего, — сказал мужчина, — нынче все друг друга ищут. Да ты заходи, чего стоишь? Посиди, отдохни, до завтра успеешь найти своего Костю. Чемоданчик-то поставь, нечего его держать. Так, значит, моего тезку разыскиваешь? А в какой части служил?
— В семнадцатой дивизии, сто шестьдесят четвертом полку.
— Что ты говоришь? У меня ведь там приятель был! Ну, не то чтобы приятель, а хороший знакомый, командир полка Овсянин. Он у меня в госпитале лежал. Ты-то его помнишь?
— Как не помнить! — сказал Юзиков, и брови его грозно нахмурились. Лапин не заметил, обрадованно хлопнул Ефима Григорьевича по плечу.
— Вот видишь, и нашли общего знакомого! За это стоит выпить!
Юзиков остановил его движением руки.
— Обожди. Овсянин — не тот человек, чтобы об нем вот эдак… радоваться, что ли…
Он виновато поднял глаза на Григория Степановича.
— Ты уж извини, тебе Овсянин, может, и друг, а мне нет.
Лапин покраснел.
— Видишь ли, на гражданке все субординации…
— Не в этом дело. Виновным его считаю в одном… — он запнулся, подыскивая нужное слово, — в одной неприятной истории. В напрасной и глупой трате людей, а может, и в преступлении.
Лапин растерянно потер подбородок, прошелся по комнате.
— Может, это другой Овсянин? Тот — Яков Юрьевич.
— Он!
— Высокий такой, с большим носом…
— Да он, чего там!..
— Странно, — Григорий Степанович закурил. — У меня о нем сложилось впечатление, как об очень умном и волевом человеке.
В молчании он несколько раз прошелся по комнате, часто и сильно затягиваясь папиросой.
— Если не секрет, что же все-таки произошло?
Юзиков пожал плечами.
— Сам толком не знаю, а врать не хочу. Вот выясню до конца, тогда уж…
— Но у тебя есть основания не верить своему бывшему командиру полка?
— Есть!
— А свидетели этого его… проступка имеются?
— Имеются.
Лапин буравил его маленькими сердитыми глазками. Коротко приказал:
— Рассказывай!
Юзиков понимал, что Лапин имеет право не доверять ему, хотя и считал, что Григорий Семенович не мог узнать Овсянина настолько, чтобы стоять за него горой. Скорее всего, Лапину просто не хочется слышать плохое о человеке, с которым сдружился в тяжелое время.
Путаясь в излишних подробностях, Юзиков, как мог, рассказал все, начиная от той самой пыльной дороги, которая снилась ему по ночам, и жестокого боя у моста. Труднее всего достался конец, поскольку именно здесь для него начиналось самое непонятное, и Юзиков уже не раз пожалел, что начал этот разговор.
— Когда мы переплыли Великую, на том берегу нашего полка не было. И дальше… тоже никого не оказалось.
— Совсем никого? — удивился Лапин. — Были же наверное убитые, раненые?
Юзиков упрямо помотал головой.
— Раненых не было, а убитых… Убитый был один. Мой связной Василь Галузя, которого мы так ждали. Костя Лапин его в кустах обнаружил. Подходит ко мне и этак тихо говорит: «Давай, командир, обещанную махру. Первым связного увидел я». Смотрю, в самом деле наш Галузя. Должно быть, шальной пулей. Только вот к кому шел Галузя, когда его смерть подобрала, — от нас к Овсянину или от него — к нам? Трое суток блуждали мы по правому берегу, потом у одной деревни — забыл как она называется — напоролись на немцев. Мотоциклисты и пехота на автомашинах. Я кричу: «Всем за мной!» И — в овраг, а оттуда — к лесу. Немного не успели. У самой опушки выскочили наперерез мотоциклисты. У них пулеметы, у нас винтовки. Кричу: «Бросай гранаты!» Кое-как отбились. Костю ранило, еще двоих убило. Осталось нас четырнадцать. Отсиделись в болоте, покуда стемнело, и пошли искать выход. На какую дорогу ни сунемся — всюду немцы. На этот раз мы долго бродили. С неделю, должно быть. Потом понял я: они на всех тропинках, что из болота ведут, охрану выставили. Вроде как обложили нас. А ребята мои, между прочим, от голода шатаются, почернели. Питались-то грибами да ягодами. Решил я прорваться. В одном месте нашел слабинку… Там у них в пикете полицейские стояли. Молодые еще, должно быть, и не служили никогда. Их человек десять, но у них пулемет. И еще: они на взгорке, а мы перед ними как на блюдце…
— Ну и как же? — спросил нетерпеливо Лапин.
Глаза Юзикова впервые блеснули по-молодому.
— Да уж так! Хитрость, дорогой товарищ! Без нее не было бы и разведки! Значит, так: когда до пикета осталось немного, вскочил я, замахал наганом, а сам говорю своим тихонько: «Вяжите меня, братцы! Ведите к пикету!» Они сначала обалдели вроде, потом сообразили. Навалились на меня скопом. Я, конечно, отбиваюсь, последний патрон в воздух выпалил… Со стороны посмотреть — настоящая драка. Наконец повалили меня ребята, вяжут… Я шепчу: «Как только крикну „Гады!“, — режьте их кинжалами!» Подняли они меня. Вперед толкают, раза два по шее съездили. Ну, натурально, ведут комиссара или командира… Полицаи, как суслики, приподнялись, гогочут, матюгаются. Срезать бы их, да у нас патронов нет, а гранатой не докинешь. Подошли мы. Ребята меня вперед толкнули. Упал я. Полицаи ко мне. Обрадовались. Старший меня сапогом в бок… Смотрю, мои ребята стоят вплотную к полицаям. Игнат Бузин даже у кого-то из них закуривает… Чувствую, пора. Только я крикнул: «Гады!» — как ребята мои словно тигры кинулись на полицаев. Минута — и все! Пленных, сам понимаешь, не было… Ну, забрали мы автоматы, пулемет, поели плотно. Дальше уж легче. Вышли к деревне, зашли в домишко. Хозяйка, знать, солдатка, не испугалась. «Бейте, говорит, их, родимые! Они в том конце села в крайней хате у Изотихи стоят. Сейчас, должно, спят. Вечером-то уж больно шумели. Перепились, наверное». — «Сколько их?» — спрашиваю. «Полную машину привезли». Послал я Савушкина с Якимовым узнать. Вернулись, говорят: точно, автомашина грузовая и двое часовых при ней, а боле никого не видно. Пошли мы… Одного часового снял я, другого — Данилов. Тогда, в сорок первом, немцы непуганые были. Диво еще, что двоих оставили. Да… Савушкин сел за руль, остальные в кузов попрыгали. На прощанье мы им пару гранат в окно кинули и подались своих искать.
— Мне не понятно, при чем здесь Овсянин? — не выдержал Лапин.
— А при том, что он был обязан обеспечить наш отход там, на Великой, тем более что сам обещал оставить справа пулеметчиков, слева — минометы Кожевникова. А оказалось, ни тех, ни других. Выкручивайся сам как можешь. Мы свой долг выполнили: продержали немцев, сколько могли!
Оба долго молчали, потом Лапин спросил:
— В боевом донесении ты об этом писал?
— А как же! Только без пользы. Свой полк мы так и не нашли. К чужому пристали. Даже не нашей дивизии А о нашей никто и не слыхивал. Всех, в том числе и меня, в стрелковую роту зачислили. До выяснения… А потом весь полк, в котором мы оказались, перевели на юг. Там я снова разведроту получил. А про Овсянина я, честно говоря, нарочно не вспоминал и ребятам своим наказал, чтоб ни гугу… По Уставу мне не положено критиковать действия начальства. К тому же бои шли тяжелые и не до того было. Вот сейчас хочу с ребятами посоветоваться: то ли бросить все это дело, то ли продолжать и довести до конца.
— А может, лучше поговорить сначала с самим Овсяниным?
Юзиков удивленно вскинул брови.
— Думаешь, и он приехал?
— А почему нет?
— Что ж, если не откажется, то и с ним…
В дверь постучали. Вошел Петухов.
— Насилу нашел вас! Хорошо фамилию запомнил! Что ж, будем знакомы! Петухов.
— Лапин.
Петухов чуть задержал руку Григория Степановича в своей.
— Очень рад! Очень! Ваш друг мне такое рассказывал!..
— Андрей! Это не тот Лапин! — вяло сказал Юзиков и поднялся.
Петухов растерянно переводил глаза с одного на другого. Не розыгрыш ли?
— Так просто я вас не отпущу, — сказал Лапин, доставая коньяк и разливая его в чайные стаканы. — Тот — не тот, какая разница? Все мы советские солдаты, а значит, друзья. Верно я говорю?
Петухов ответил: «Так точно!» Они выпили. Лапин, нюхая апельсиновую корочку, спросил:
— А ты, Ефим Гордеевич, не согласен?
— Отчего ж? Наша дружба — дело святое.
— А правду все-таки будешь искать?
— Если ребята поддержат — будем вместе.
— И за давностью лет не простишь?
— Если не виноват — простим. Друзьями станем. А насчет давности лет… Ты уж меня извини, что я так прямо… Больно много мы прощаем! То за давностью лет, то по доброте душевной, а подлость ведь как пырей! У нее корни знаешь как глубоко сидят! Бывает, конечно, кто и по дурости дров наломает, так ведь с него какой спрос? Дурак — он дурак и есть. Тут спрос с того, кто его поставил на высокий пост. А Овсянин ведь дураком не был. Как же тогда его поступок понимать?
Лапин молчал. Юзиков рассказывал теперь больше Петухову.
— Каких ребят я потерял тогда! Каждый из них стоил целого батальона! Я ж их одного к одному подбирал, как патроны в обойме! Собрал, думал, не разорвать никому вовек!..
Он налил одному себе, выпил, потом обвел всех глазами и, поняв, что пьет один, покраснел.
— Что ж это я? Никогда не бывало…
Лапин, задумчиво вертя в руках пустой стакан, произнес:
— Ты говоришь о том времени, которое от нас пока еще слишком далеко. Дальше, чем война с Наполеоном. Ты говоришь о сорок первом годе. Трудное было время. Но еще труднее о нем рассказывать. Документов сохранилось мало. Свидетелей становится все меньше. И тут уж никто не поможет. Слишком много у них взяла война. А поэтому, Ефим Гордеевич, те, кто остался в живых, должны быть предельно объективными. Ведь каждое их слово в конце концов — история! Вот ты говоришь, виноват Овсянин… А что скажет он сам? Возможному него были какие-то свои причины для такого решения, о которых ты мог и не знать. Может, то, что случилось с твоей ротой, еще не самое страшное. Вспомни: неудачи преследовали нас до самой зимы!
Он долго ходил по комнате, курил одну папиросу за другой.
— Что же касается вашего сто шестьдесят четвертого, то, мне думается, я могу вам кое-чем помочь. В августе или в начале сентября, точно не помню, нашу армию, попавшую в окружение, спас какой-то пехотный полк. Всего один полк! Говорили, что он сам находился в частичном окружении, но сумел внезапным ударом во фланг, опрокинуть немецкую моторизованную дивизию и разорвать кольцо вокруг нас. Было это севернее города Острова. Я хорошо помню потому, что сам через этот коридор эвакуировал раненых. Вот только, какой полк нас выручил, не могу припомнить. Сдается все-таки, сто шестьдесят четвертый!
— А если не он? — быстро спросил Юзиков.
— Тогда откуда в моем госпитале появиться Овсянину? — ответил Лапин. — Ведь мы с ним как раз в это время познакомились.
Помолчали.
— Где он сейчас? — спросил Юзиков.
— Понятия не имею, — ответил Григорий Степанович, — одно знаю наверное: в строй вернуться не мог. Мы отправили его в тыл в тяжелом состоянии.
Юзиков простился, взял пальто, чемодан и спустился вниз к дежурной.
— Больше Лапиных нет, — ответили ему, — и Якимовых нет, и Савушкиных. Обратитесь в другую гостиницу.
Ночь Юзиков провел плохо. Окно его комнаты выходило на людную даже в ночные часы улицу. Мимо на большой скорости проносились машины, громко смеялись девушки, орали транзисторы.
Встреча ветеранов была назначена на двенадцать дня, поэтому у Юзикова хватило времени позвонить во все городские гостиницы и даже съездить в одну из них. Там оказался человек по фамилии Якимов. Но это был совсем другой Якимов.
Юзиков начал падать духом. Найти друзей в городском парке, где, наверное, соберется несколько тысяч, представлялось похожим на поиски иголки в стоге сена. Но делать было нечего, и он отправился в парк.
У самого входа стояла вовсе небольшая толпа — человек пятьдесят, не более. Дальше за воротами по аллеям бродили еще люди, сидели на скамейках, позировали фотографам, обнимались, целовались, иногда плакали. Сердце Юзикова то начинало сильно биться, то вовсе замирало, и тогда холодели ноги и концы пальцев. «Нервы-то, нервы что делают!» — подумал он и двинулся вперед.
Постепенно он начал понимать, что людские группы— не просто группы, а подразделения. Пять человек— батальон, десять — полк, сорок, пятьдесят — это уже дивизия…
На одной из скамеек возле жиденького столика примостился плотный, аккуратно причесанный мужчина лет тридцати с небольшим и регистрировал тех, кто еще не нашел места в гостинице или прибыл в парк прямо с вокзала. А они понемногу прибывали. Шли с чемоданами, портфелями, солидные, седоголовые, неузнаваемые. Подходили к столику, нагибались, называли свою фамилию, имя, отчество, номер воинской части.
И вдруг Юзиков вспомнил, что уже видел такую картину. Только те люди были намного моложе, стриженные под «нуль», с длинными цыплячьими шеями и широко раскрытыми глазами…
Было это двадцать второго июня сорок первого года в Костроме. Первые добровольцы… И мужчина, который сейчас регистрировал ветеранов, был чем-то похож на того, другого мужчину из сорок первого, которому теперь, наверное, далеко за шестьдесят…
Когда очередь у столика поредела, Юзиков подошел к регистратору.
— Тут у меня друзья должны прибыть. Однополчане. Что-то я их не замечаю. Не поможешь ли, браток?
Регистратор спросил ласково:
— Чем же я вам помогу, товарищ?
— Мне бы узнать точно, здесь они или еще не подошли, — сказал Юзиков, чувствуя, как снова начинают холодеть пальцы, — потому как если они тут, мне надо рысью бегать, а если не подошли — у ворот стоять.
— В парке несколько ворот, — сказал регистратор.
— Ну все равно, посмотри по своим бумагам, не записывались ли у тебя Константин Петрович Лапин, Иван Данилович Якимов, Сергей Савушкин… Извини, отчества его не знаю.
Регистратор взял список, начал листать. На одном он остановился, перечитал еще раз.
— Какой дивизии Якимов?
— Семнадцатой, дорогой товарищ, семнадцатой! Мы с ним здесь под Киевом, в тридцати километрах…
— Не тот, — сказал регистратор, — этот девятой механизированной. — И хотел положить листок, но Юзиков поспешно удержал его руку.
— Мо… может, после перевели. Звать-то Иваном?
— Илларионом.
— Не он…
Ефим Гордеевич устало опустился на скамейку.
— А других списков у тебя нет?
— Нет. Да вы не отчаивайтесь. Народу здесь не так уж много, найдутся! А еще лучше — позвоните в гостиницу «Украина».
— Узнавал.
— А в «Киеве»?
— Тоже нет, нигде нет.
— Может, просто не захотели приехать? — пожал плечами регистратор. — Мало ли…
— Да ты что, очумел?! — глаза у Юзикова сердито заблестели.
Чтобы не наговорить лишнего, он повернулся и пошел от этого человека и снова принялся ходить между группами, внимательно вглядываясь в лица. Иногда что-то знакомое чудилось ему в постаревших чертах, и тогда он спрашивал неуверенно:
— Извините. Ваша фамилия Терехин?
Или:
— Послушай, ты не Иван Ковальчук?
Потом извинялся и шел дальше. Один раз еще издали заметил знакомую фигуру: широкие плечи, руки почти до колен и голова, словно с силой всаженная в эти плечи… Игнат Бузин!!
Он растолкал людей, крикнул: «Игнат!» и поспешил вдогонку. А Игнат — от него. Да ходко так… Юзиков еще приналег на свою клюку. Ближе, ближе… И тут вспомнил: сержант Игнат Матвеевич Бузин двадцать второго года рождения, житель деревни Крутая Гомельской области умер в сентябре 1956 года…
Сам же такой ответ на свой запрос получил! Память подводит? Нет, не память. Солдатское сердце не хочет мириться с тем, что боевой друг умирает, не дожив и до сорока лет!
Повесив голову, шел Юзиков обратно и вдруг услышал:
— Гордеич! Давай к нашему костру!
У Ефима захватило дух. Однако это был Петухов со своими. У него многие приехали. Из одного полка человек двадцать собралось. Веселые, галдят как на толкучке.
— А ты все один?
Глаза у Петухова чуть пьяненькие и добрые, как у Капитолины Егоровны в те дни, когда Ефиму недужилось…
— Плакатик бы, что ли, приспособил какой! — говорит Петухов. — Дескать, так и так, ищу своих. Кто знает таких-то и таких-то — сообщите.
Или напиши номер батальона. Может, ходят мимо тебя твои ребята и не узнают. Четверть века прошло! Вон ты какой белый! Чисто голубок.
«В самом деле, — подумал Юзиков, — где же им меня узнать? И как это я сам не додумался?!»
В поисках подходящего материала он обошел весь парк и только у самых ворот в углу приметил небольшой фанерный павильон. Должно быть, вечером в нем продают мороженое. Воровато оглянувшись, Юзиков отодрал от задней стенки павильона фанерку и куском мела написал на нем следующее: «Разведрота 164 с. п. Ребята, отзовитесь!»
Теперь он гулял по парку, держа фанерку прямо перед собой. Петухов увидел, похвалил. Однако время шло, а к Юзикову никто не подходил. Тогда он зачеркнул «разведрота» и пожирнее обвел цифру «164».
И опять никто не отозвался.
Многих из тех, что стояли кучками, Ефим Гордеевич начал узнавать в лицо. Заприметили и его. Но только после того, как он крупно написал один только номер дивизии, к нему подошел человек.
— Мустафа Каримов. Служил в семнадцатой, двести второй полк, второй батальон, первая рота. Тебя как звать?
Вдвоем с Каримовым они обошли весь парк. Потом репродукторы, что висели на деревьях, пригласили всех в Зеленый театр на торжественный митинг. Где-то далеко, должно быть у самого входа, грянул военный оркестр и вскоре появился на центральной аллее. Молодые музыканты, одетые в новые темно-зеленые мундиры, с усердием били в барабаны, дули в медные трубы. Над цветочными клумбами, над крышами павильонов, над деревьями парка поплыла, колыхаясь, тяжелая, как поступь солдата, как земля на братской могиле, знакомая, но почти забытая мелодия. Ветераны поднимались со своих мест, распрямляли спины и плечи, пристраиваясь позади музыкантов, шли, привычно держа равнение на правофланговых.
Встали в строй и Юзиков с Каримовым, потом подошел Петухов, Никишин. На торжественном митинге они сидели вместе.
Между тем со сцены какой-то полковник предложил почтить память погибших товарищей минутой молчания. Все встали и стояли, не шевелясь, и было слышно только дыхание соседа. Потом на сцену поднялись генералы, из которых Юзиков узнал одного, да и то с трудом. Было это уже в начале нашего наступления в сорок втором году. Ребята Юзикова привели очень важного «языка». Так этот генерал… он тогда еще майором был… на самолете за ним прилетел и сам его допрашивал, а Юзиков при этом присутствовал и все слышал. Иван Данилов тоже должен этого бывшего майора помнить. Когда тот спросил, кто взял «языка», Юзиков Данилова и Савушкина вперед подтолкнул. Брали-то, конечно, отделением, и командир взвода покойный Красиков сам его водил, но уж так повелось, что награждали орденом одного, остальных — медалями, да и то, если операция была очень серьезной. Вот Юзиков и прикинул: если назвать все отделение, пожалуй, дадут две-три медали на отделение — операция-то была не сложная, — а если назвать одного-двух, — непременно к ордену представят! Данилов же перед тем только из пехоты пришел и в тонкостях ремесла разведчика еще не разбирался. Надо было его поддержать…
Награждать тот майор сам не мог, но обещал присоединить к наградному листу и свое прошение, от себя лично…
Надо бы подойти сейчас, поблагодарить за ребят, да вроде неловко: наградные листы подписывал один командир полка, награды вручал другой, уже через год, в сорок третьем, а этот майор, поди, уж и думать забыл, что когда-то посодействовал в получении орденов двум ничем не примечательным разведчикам…
Только к концу дня Юзиков понял, что искать товарищей дальше бесполезно. Он никого из них не осуждал, ни на кого не сердился. Ему просто немного стало жаль себя. И еще он понял, что страшно устал и хотел сейчас покоя.
Однако, по программе встречи, ветераны должны были посетить памятник павшим, побывать на братском кладбище. Преодолевая усталость, пошел со всеми и Юзиков.
Стоит высоко над Днепром на крутолобом холме белый мраморный обелиск. Полыхает у его подножия Вечный огонь. А сквозь кущи деревьев видны заднепровские дали. Это оттуда хмурой ноябрьской ночью сорок третьего года подходил к городу младший лейтенант Юзиков со своей ротой. Недалеко от того места, где сейчас перекинут через реку огромный мост, принял он свой последний бой. Отсюда у Юзикова был один путь — на восток, а у его друзей — дальше, на запад.
Когда короткий ритуал возложения венков закончился, ветераны двинулись в обратный путь. Юзиков, тяжело опираясь на палку, плелся позади всех. По обеим сторонам бетонной дорожки — ряды мраморных надгробных плит. Есть плиты с одной только фамилией. Это или Герой Советского Союза, или большой военачальник. Есть с несколькими фамилиями. Все одинаково золотом расписанные, видные издалека.
Кто-то рядом сказал:
— Помню, как в войну хоронили. На памятнике писали просто: «Здесь похоронено 78 человек». И все. Номера частей писать не разрешалось…
— Фамилии писали, — возразил его товарищ.
— Писали. Когда время было…
— А что, братцы, — вмешался третий, — неужто все, кто погиб за Киев, тут и похоронены, или здесь только ихние имена записаны?
— Должно быть, здесь и лежат ребята… — неуверенно ответил первый.
Неожиданно все завертелось, закружилось перед глазами Юзикова: поплыли прямо на него золотые буквы. Знакомые такие буквы. Как в букваре, только не на белом, а на сером с черными прожилками… Складывались они в фамилии, одна из которых начиналась с буквы «Л», вторая — с «Я», а третья — с «С»…
Качнулся Ефим Гордеевич назад, потом вперед, потом снова назад. Подхватили его, не дали упасть. Справа Петухов, слева Каримов, сзади еще кто-то.
— Что с ним?
— Должно, от солнца. Вон как наяривает!
— Какое там от солнца! Что он, городской, что ли?
— Товарищи, расступитесь, дайте пройти!
— Вы что, доктор?
— Да.
— Проходите. Может, «скорую» вызвать?
— Сейчас узнаем.
Юзиков открыл глаза. Перед ним склонился тот самый человек, к которому он так неудачно вломился в номер.
— Это ты, Лапин?
— Я, как видишь.
Он расстегнул Юзикову рубашку, приник ухом к тому месту, где было особенно больно.
— Пока ничего страшного. Устал, поволновался. Нужен покой.
— Жаль, — вдруг сказал Юзиков.
Те, кто стоял поближе, переглянулись.
— Чего жаль? — недоуменно спросил Лапин.
— Жаль, что тебя не Костей зовут! — ответил Юзиков.
Опираясь на палку, он приподнялся, движением руки раздвинул стоявших вокруг. Снова стали видны золотые буквы на серой плите. «Сержант Липатов К. М., — читал он, — сержант Стрельников А. С., рядовой Яшенко…».
— Что же это, мать честная? Никак, померещилось! — прошептал Ефим Гордеевич.
Вечером следующего дня Юзиков прощался с Киевом. Провожало его человек двадцать. Правда, не его одного. В этом поезде с ним до Москвы ехали Петухов и Никишин. Вещи были уложены, билеты спрятаны, в ларьке на вокзале куплены подорожники. Дело оставалось за стрелкой на огромном светящемся циферблате. Она же точно смеялась над людьми: когда на нее не смотрели, неслась будто угорелая, когда же начинали смотреть — замирала неподвижно… Петухов на всякий случай вошел в тамбур, Юзиков на перроне докуривал «последнюю»…
В это время кто-то громко сказал:
— Юзиков, где ты?!
— Здесь! — не своим голосом крикнул Ефим Гордеевич, и сердце его снова заколотилось неровно и торопливо.
Подбежал Григорий Степанович, взволнованный, запыхавшийся, взяв Юзикова за локоть, отвел в сторонку.
— Понимаешь, какое дело, Ефим! Я вчера после вас еще долго по кладбищу ходил… Там, на самом краю, почти у дороги… вторая плита слева…
— Hy!! — воскликнул Юзиков неестественно тонким голосом.
— В общем, они там, Ефим! — сказал Лапин.
Как тогда в парке, у Юзикова мелко-мелко задрожали руки, потемнело в глазах, Лапин, не спускавший с него глаз, вовремя подставил чей-то чемодан…
— Сколько? — спросил Юзиков.
— Из тех фамилий, что ты называл, трое. А вообще много…
— Кто именно?
Григорий Степанович вынул блокнот.
— Сержант Якимов И. Д., рядовой Савушкин С. И…
— Что же ты замолчал? — спросил Юзиков. — Кто третий?
— Третий Костя Лапин.
Стрелка на циферблате наконец-то шагнула к заданной черте. Проводники подняли зеленые флажки, последние пассажиры, подталкивая друг друга, полезли в тамбур, а Юзиков, словно не понимая, что делает, двинулся по перрону совсем в другую сторону…
Растерявшийся Лапин шел за ним следом.
Затерянная в дремучих лесах станция Дьяково встретила Юзикова проливным дождем. Над домами поселка широким развернутым фронтом неслись тучи, настолько низкие, что казалось, вот-вот заденут рваными краями за верхушки молоденьких тополей или запутаются в телевизионных антеннах.
Никакой платформы в Дьякове пока что не было. С подножек вагонов пассажиры прыгали прямо в песок, а влезали, подсаживая друг друга. Раньше Юзиков этого как-то не замечал. Наоборот, когда проложили новую ветку и деревня Дьяково стала станцией, гордился и даже написал своему другу в Донбасс, что станция у них, хоть и маленькая, но вполне благоустроенная, и есть даже буфет…
С высоты последней подножки он еще раз взглянул на приземистое, крашенное охрой, деревянное здание вокзала с двумя большими трубами, дым из которых полз по крыше вниз, наполняя все вокруг едким зловонием.
«К ненастью», — подумал Юзиков и начал спускаться.
Он уже стоял на земле, когда сердце кольнуло с такой силой, что он не удержался и застонал.
Думая, что его встречают, он обогнул здание вокзала и вышел на то место, которое здесь называется площадью и где разворачивается автобус «Дьяково — Пречистое».
И долго стоял там под дождем, пока не узнал, что автобусные рейсы по случаю ненастной погоды отменены. Юзиков не удивился. Может, где-нибудь в Киеве это и показалось бы смешным, но здесь все было серьезно. Вешние воды и сильные дожди в любое время года превращают новое, недавно построенное шоссе в глинистую тестообразную массу. Эта масса постепенно, но неуклонно сползает в те самые кюветы, из которых была поднята с таким трудом…
Юзиков пошел в билетный зал и удачно занял место возле теплой печки. Он не знал, как будет добираться до Антонова. Через окно ему было видно вереницу людей, среди которых были и подростки, и старики, и дети, направляющихся в сторону Пречистого. Для деревенского жителя ходьба на дальние расстояния — дело привычное. Есть автобус или попутная — едут, нет — идут пешком. Раньше Юзикова это не смущало, но нынче он с ними не пошел, а смотрел в их удаляющиеся спины и завидовал. Часа через два они будут сидеть в Пречистом, в маленькой уютной чайной и пить горячий крепкий чай…
Ефиму Гордеевичу хотелось раздеться и лечь в теплую постель или, еще лучше, на печку. В последние годы его порядком донял ревматизм.
Он постарался сесть поудобней, вытянул ногу и прислонился спиной к горячим кирпичам. Сколько раз случалось ему попадать в ситуации, из которых, казалось, не было выхода, но стоило только взять себя в руки, посидеть или полежать с полчаса, хорошенько подумать, и выход непременно находился.
Так было и на этот раз. Посидев и подумав, Юзиков прошел в комнату дежурного по станции и оттуда позвонил в сельсовет — попросил лошадь. Ему ответили, что единственная свободная подвода повезла в район роженицу, но как только вернется, ее пришлют на станцию. Успокоенный Ефим Гордеевич вернулся в зал ожидания, сел на прежнее место и, обласканный теплом печи, скоро заснул.
Снился ему Киев. Будто идет он с Григорием Степановичем по той самой аллее, что у дороги, и читает надписи на мраморе. Но, странное дело: нет там никаких надгробий! На мраморе золотом написаны совсем другие слова, вроде тех, которые Юзиков видел на транспарантах. С удивлением и упреком взглянул он на спутника, и Григорий Степанович, устыдившись, спрятал блокнот и ушел прочь. А вместо него рядом с Юзиковым оказался его бывший командир полка подполковник Овсянин. «Здравствуй, Юзиков!» — «Здравия желаем, товарищ подполковник!» — ответил Ефим и непонятно отчего сробел… А Овсянин смотрит не на него, а куда-то в сторону и строго так спрашивает: «Доложили мне, будто ты, Юзиков, нехорошие слухи обо мне распускаешь. Так ли это?» Сглотнул Юзиков слюну, подобрался весь… «Так точно, товарищ подполковник, распускал! Очень я тем делом на Великой возмущен был. Интересуюсь…»— «Чем ты интересуешься, Юзиков?» — спрашивает Овсянин, а головы не поворачивает. И голос его звучит раскатисто, как в церкви. «Интересуюсь, — отвечает Юзиков, — почему я со своими разведчиками остался один против двадцати танков; куда девался полк и где в это время были Кожевников и пулеметчики. Почему ускакали орудия? Вот сколько лет прошло, а забыть тот день не могу. Ведь не могли же они самовольно сняться с позиций, да и струсить, я думаю, не могли! Не такие люди! Как же все получилось, товарищ подполковник?»
Тогда повернулся к нему Овсянин, очки поправил. «Никого не вини, Юзиков! Я отдал приказ отходить. Нужно было выручать из окружения целую армию. Только я… только мой полк это мог сделать. И ты дал мне эту возможность. А вот прикрыть твой отход у меня людей не осталось. Прости. Всех до единого бросил в бой! И неправым себя не считаю. А тебе, за то, что выстоял, от лица службы — спасибо!»
Смутился Юзиков. Вот оно, оказывается, как обернулось! Что ж, если армию спасать, тогда… конечно…
Хотел у Овсянина извинения попросить за свои мысли нехорошие, голову поднял и вдруг видит: за очками у командира полка ничего нет. Череп один голый. С мертвым, стало быть, пришлось Юзикову разговаривать. Недаром Овсянин все время отворотясь стоял!
Повернулся Юзиков, чтобы отойти подальше, а Овсянина уж и след простыл. На том месте, где он стоял, две ямки от сапог остались…
А потом Ефим Гордеевич увидел своих. Шли они, обнявшись, занимая всю ширину дорожки от одного газона до другого. Четырнадцать! Все, кто остался в живых после отступления на Великой. В самой середине Костя Лапин, справа от него Якимов, слева Савушкин, дальше Данилов, Терехин, Бузин, еще кто-то. И у каждого гранаты у пояса и вообще полная боевая выкладка. «К чему бы это? — подумал Юзиков. — Войны-то давно нет!»
Подошли они, поприветствовали, как положено, а Лапин обнял его и говорит: «Где же ты до сих пор был? Мы тебя по всему Киеву ищем!» — «Еще не известно, кто кого дольше ищет! — отвечает Юзиков. — Я вас по всему свету двадцать пять лет ищу! Думал, никого и в живых-то нет!» Засмеялся Лапин. «Разве ты не знаешь, что нас еще в сорок третьем в бессмертные произвели?» — «Это что же, титул или воинское звание?» — «А то и другое. И титул, и звание. Если разобраться, так выше его и на свете нет!»
А сам все толкает и толкает Ефима Гордеевича в левое плечо…
«Я очень рад, ребята, что наконец нашел вас! — сказал Юзиков. — Только что же ты, Костя, меня все время в больное-то плечо толкаешь?»
Но тут и Лапин, и все, кто с ними были, начали медленно растворяться в воздухе, голоса их постепенно ослабли, потом и вовсе пропали, и все вокруг начало заволакиваться непрозрачным туманом.
А еще через минуту не стало ничего на свете.
Похоронили Юзикова не в районном центре, где с недавнего времени начали хоронить некоторых ветеранов, но и не на Антоновском кладбище, а далеко за деревней на высоком холме, что над всей равниной, пожалуй, главный. В хорошую погоду с него виден почти весь колхоз «Коммунар» от Дедовского болота до Махотинских лугов, где в иное лето трава вырастает в пояс, и даже до Парамоновских земель, где родится лучший в области лен.
Место это Ефим Гордеевич выбрал сам, должно быть, в один из тех дней, когда ему особенно недужилось…
Хоронили его с воинскими почестями, и в карауле стояли солдаты соседней воинской части. На могиле установили обелиск и на нем золотыми буквами написали три слова: «Твое имя бессмертно!»
Если ехать в Антоново не от Пречистого, а от Перхурова, то памятник, пожалуй, станет виден уже от плотины, тем более что светлая краска, наверное, еще не успела потемнеть…