СЕМЕЧКИ (Повесть)

Глава первая

Тетю Полю уволили в пятницу. В субботу днем она еще ходила, хлопотала по хозяйству, пробовала даже шить, а к вечеру того же дня слегла. Соседка Марья Матвеевна, уходя утром на рынок, очень удивилась, увидев дверь в комнату тети Поли приоткрытой. А удивившись, не утерпела, заглянула вовнутрь. И забеспокоилась. Раньше тетя Поля никогда не болела. Не было у нее такой привычки.

Сначала она и сама не поняла, что с ней. Не могла подняться вовремя, и все тут. Будильников у нее не было. Вернее, был один, да уж больно характерный. С норовом. Как его ни заводи, на какое время ни ставь, он все равно будет звонить, когда захочет. Отнесла в ремонт— еще хуже: стал будить среди ночи. Можно бы, конечно, вернуть. Дескать, что же вы, товарищи, так чините? Да тетя Поля постеснялась. Не нарочно же люди ломали ее вещь! Может, он в самом деле ехидный, будильник-то. Ведь ему без малого годков шестьдесят. Старик. Старики всегда себе на уме. Не каждого сразу поймешь. Хотя, если разобраться, он тете Поле и ни к чему. Вставать она смолоду привыкла рано. На поезда торопиться не приходилось. Не ездила она на поездах. Некуда ей было ездить. А если б и случилось такое, она бы загодя на вокзал приехала, чтоб без торопливости, не бегом. Торопливость она не уважает. Все у нее в жизни было в свое время. Вставала в половине седьмого. Без четверти восемь шла на завод. В пять возвращалась. Это когда в бригаде работала. Секретаршей при директоре стала — и на работу шла, и возвращалась позднее, а вставала все равно рано. Как-никак в бригадах она тридцать два года проработала, а в секретаршах только три месяца. Без двух дней…

Чудно ей лежать сейчас среди бела дня. Гляди в потолок, любуйся! До чего же он невидный, оказывается, ее потолок! Серый какой-то, неровный, в трещинках. И паутинка в углу… Должно быть, недавно сплел ее хозяин. Ну, конечно, недавно! На прошлой неделе в субботу прибиралась. Или в пятницу? Нет, в субботу. Потому как в пятницу у директора совещание было и домой она пришла в десятом часу…

От нечего делать, она стала вспоминать по порядку весь этот злосчастный день — пятницу шестнадцатого сентября.

И ведь бывают же такие дни: как не повезет с утра, так до самой ночи все летит кувырком. Началось с того, что сосед Горшков опять свой велосипед возле умывальника повесил. Тетя Поля, идя утром умываться, понятное дело, на него наткнулась. Да и как не наткнуться? Коридор узкий, вдоль стен лари с имуществом стоят, и темнота…

Очень ушиблась тогда тетя Поля, даже в глазах потемнело. Потом ничего, отошло. Однако ж за этой неприятностью потянулись другие. Только собралась уходить, ключ от комнаты пропал. Все время висел на гвоздике в углу и вдруг исчез. После-то уж узналось: сосед, пенсионер Галкин, опять свой ключ потерял. А с тетей Полей у них ключи одинаковые. Он и взял свою комнату отпереть, да, видимо, забыл возвернуть.

Так и пришлось оставить дверь незапертой. Страшного тут ничего нет. У тети Поли красть нечего. Разве что самовар. Или картину со стены. Ей заводом подаренную. На ней ее фамилия золотыми буквами написана.

Из-за этого проклятого ключа на завод тетя Поля пришла поздно. Не то чтобы вовсе опоздала — до этого еще не дошло, — но когда отворила дверь в приемную, новый директор был уже на месте и, по всему видать, ее дожидался. Только она села за свой стол, а он и говорит:

— Срочно представьте мне черновик той рекламации, которую мы посылали в Челябинск в прошлом месяце. Завод-поставщик с этой рекламацией не согласен и подал жалобу в министерство.

Как сказал это, у тети Поли внутри все похолодело. Черновик тот она в корзину бросила. Где же его теперь найдешь?

Между прочим, у тети Поли с новым директором с первого дня как-то все неладно пошло. В первый же день он ей замечание сделал.

Было это сразу после похорон Григория Петровича. То ли от расстройства, то ли от того, что работа предстояла трудная, ходил новый чернее тучи. Сначала по кабинету шаги мерил, потом в приемную вышел, где тетя Поля промеж телефонов сидела и семечки щелкала. Прежде, в войну, она этими семечками голод глушила. Пайка хлеба махонькая, и не заметишь, как проглотишь, а семечки на весь день растянуть можно.

Это прежде гак было. А после, должно, в привычку вошло. Как замечтается, так за семечки…

— Неприлично, — говорит директор, — в моей приемной семечки лузгать. Если хотите кушать, сходите в буфет и купите булочку с кефиром.

В тот раз он больше ничего не сказал, а в эту злосчастную пятницу взорвался. Конечно, тетя Поля сама виновата: надо было послушаться либо прятать семечки, когда директор выходит в приемную, а она забыла. Юрий Осипович на нее и накричал. Обидное слово сказал, будто она его приемную в хлев превратила… Зря он это. От семечек никакого мусора не видно. Прежний директор на это внимания не обращал, потому что знал: ее семечки никак работе не мешают. Уважал тетю Полю товарищ Самсонов за хорошую память и расторопность. Бывало, наговорит, наговорит всего, нанаказывает, а потом, как уходить, остановится в дверях, глянет на нее и спросит:

— Неужели все запомнила? Может, запишешь?

А она ему:

— Не беспокойся, Григорий Петрович, ступай себе домой, все сделаю, как надо. А к бумажкам я не привыкла.

Покачает Самсонов головой, усмехнется и уйдет, а в восемь утра у него на столе и графики, что он наказывал, и справки, какие надо, лежат, и люди в приемной дожидаются…

Разные бывают директора. Сколько их за эти годы на заводе перебывало!..

Тетя Поля закрывает глаза и неторопливо начинает вспоминать их одного за другим.

Самым первым директором был Степан Павлович Головнин. Тетя Поля при нем в бригаде землекопов работала. Пришли они на завод разными путями, но в одно время. Он к работе привыкал и она. В годах, правда, разница была большая: ему под пятьдесят, ей только-только восемнадцать исполнилось. Друг друга они видели редко, а дело делали одно, и оба это дело любили. Солидный был директор Головнин, обстоятельный. Не слышно, чтоб на кого-то накричал, но уж если приказал, умри, а сделай, потому как он, прежде чем приказать, сам сто раз обдумал и прикинул. Подчиненных знал наперечет. Когда предстояло очень важное дело, бригадиров вызывал. Подход к людям особый имел. Тогда на заводах была мода вешать рядом «красную» и «черную» доски. Кто работает хорошо, того на «красную», а кто плохо — того на «черную». Повесили и на ремзаводе. Головнин посмотрел и велел вывешивать фамилии на эти доски не раньше, чем он сам с тем рабочим и его бригадиром побеседует…

Потом Степана Павловича перевели в Москву, а Полина осталась. Директором стал его заместитель Григорий Николаевич Лобанюк. У этого к людям подход другой. Проще сказать, никакого подхода. Кричать очень любил, а в делах разбирался плохо. А как завод принял, власть свою решил показать: уволил с завода семерых парней и Мотю Яркову. Шестеро — из одной деревни. Накануне там престольный был. Родственники им всякой всячины навезли и, между прочим, четверть самогону. Наутро они еще с похмелья, а их в контору: получите расчет! Парни носы повесили. Да это-то ладно, не пропали бы. Беда в другом: у Полины в бригаде ихние подружки работали… Когда пришли те семеро прощаться, поняла Полина, что назавтра у нее в бригаде будет недостача ровно на семь девок, схватила платок и в контору. Возле директорского кабинета красавица сидит, одним пальчиком на машинке постукивает. Увидела Полину, вскочила дорогу загораживать…

Отодвинула ее Полина плечом, вошла. И вовремя.

Совещание кончилось, все встают, директор бумаги в портфель сует. Еще минута, и нет его…

В кабинете директора кроме своих чужие сидели, должно быть, большие начальники. Директор с ними разговаривает вежливо, улыбается.

Встала Полина в дверях.

— Обождите, товарищи! Дело есть!

Директор на дыбы:

— Если вы ко мне по личному вопросу, то зайдите завтра.

А свои:

— Да не пойдет она к вам по личному! Давай, Одинцова, выкладывай!

Лобанов на начальство посмотрел, развел руками, дескать, полюбуйтесь, дорогие товарищи, какое наследство оставил предшественник, анархия!

О каждом из семерых уволенных Полина рассказала особо — может, где и приукрасила, — никто не заметил, — а вот про то, как с ними вместе завод начинали, — не приукрашивала. Тут лишнего не скажешь…

— Многие от такой жизни поразбежались, а эти — нет. Любой директор таким, как они, в ноги бы поклонился!

Может, и зря сказала такое, да уж одно к одному получилось. А приезжие на Лобанова во все глаза глядят.

— Ты что же это со старыми рабочими кадрами расправляешься?

— Так ведь напились они, дорогие товарищи!

— А ты в праздники трезвый бываешь?

— Матерщинничают…

— Что ж они, за пять лет перековаться должны? Сам-то ты острое словцо тоже любишь…

— Чуть что — в спор вступают, на собраниях мой директорский авторитет подрывали!

— Авторитет не на собраниях завоевывается…

— В стенгазету про меня стишки напечатали! Ну, ошибся малость, просчитался, так ведь я же сам и признал!

— Значит, правы те, кто тебя, Лобанов, критиковал?

— А это как посмотреть. Смотря кто критикует…

— Что, они план не выполняют? Саботируют?

Замялся директор.

— Этого я сказать не могу. Завод большой, народу много, а я один… Да и никто вам сразу не скажет, надо документы поднимать.

Тут Полина вмешалась:

— Не надо ничего поднимать. Я скажу. Попов, Самохвалов, Логунов по сто двадцать дают с хвостиком, Петровы Иван и Михаил сто пять — они в паре работают, Опорков ровно на сто выполняет. Мог бы и больше, да у него целую неделю ноги болели. Ревматизм. Седьмой, Ильин Колюшка, тоже от других не отстает…

Дивятся приезжие.

— Неужели все верно? А если по документам проверим?

— Проверяйте, — говорит Полина, — и если что не так, гоните меня с завода в шею! Бригадир я. Ихняя бригада по соседству с моей работает, а живем в одном бараке.

Подумали.

— Хорошо, товарищ Одинцова, идите, работайте. Мы здесь разберемся.

Оставили тогда этих ребят. Всех оставили. После из них такие ли работники вышли! Оба Петрова прорабами стали, Опорков до начальника цеха добрался, Попов, Самохвалов, Логунов на инженеров выучились. Колюшке Ильину, помнится, уж как трудно было! Не деревенский он, городской. Из интеллигенции. Тачку так и не сумел обломать, как ни старался. Хотели вовсе из бригады выгнать, да Полина вступилась. Не может быть, чтобы человек в жизни ни на что не годился. У каждого свой талант есть. Только человек с ним не всегда попадает в то место, которое ему на роду написано. Ему бы, скажем, людей лечить, а его заставляют полы красить, ну и пропадает талант. Ведь с Ильиным как получилось… Совсем было затыркали парня, да он и сам опустился дальше некуда. Умываться — и то перестал! Смотрела, смотрела на такое дело Полина, а потом взяла его за руку и повела в контору. Там за перегородкой сидели мужики и чертили на больших листах бумаги разные придумки. Начальником у них был Кузьма Кузьмич Горохов, тоже вроде бы интеллигент, но мужик свойский. К нему Полина и привела Николая.

— Проверь, Кузьмич, парня! Не пристает к его рукам тачка. Не тот талант!

А через месяц Николай сам к ней прибежал. Сияет.

— Спасибо, — говорит. — Меня в штат зачислили и отдельный стол дали! Обещали на курсы послать!

Честно говоря, она тогда сама удивилась.

— Врешь, поди! А ну, рассказывай по порядку!

Полчаса рассказывал. А и всего-то было: дал ему Кузьмич какую-то железку вычертить, он вычертил свою. Кузьмич говорит: «Не то!» А Николай упрямится: самое, говорит, то, что надо! Заказали ту железку по Колькиному чертежу, приладили к машине, оказалось — в аккурат. И будто бы от этой железки какая-то там хитрая часть в машине начала работать (а до этого не работала!). Кузьмич ему сказал, что упрямых любит и его к себе берет за упрямство…

— Как хоть та механизма называется, к которой ты железку приладил? — спросила Полина.

— Реверс, тетя Поля.

Тут все, кто в бараке в это время был, со смеху попадали. Полина сначала подумала, над «реверсом» глупые бабы смеются, а оказалось, над ней: Колюшка ее в «тети» произвел… Так с тех пор и зовут: главного инженера Николая Евграфовича Ильина «реверсом» — за глаза, а ее — «тетей Полей» — за глаза и в глаза.

После Лобанюка директора менялись часто. Завод план не выполнял, только половина цехов основным делом занималась, остальные уж перешли на плуги и бороны. Хорошие мастера стали уходить на другие заводы. Их называли «летунами» и в газетах пропечатывали.

Когда война грянула, вовсе обезмужичел завод. У станков бабы, и в конторе бабы, и во дворе, куда ни глянь, всюду бабы.

В этакое время и пришел на завод Григорий Петрович Самсонов. С войны пришел. Ногу ему там в первый же месяц, в июне, оторвало. На внешность — из себя невзрачный, голос имел тихий, а в короткое время все на заводе перевернул. Снова стали машины починять, только уж не трактора, а танки.

Бабы и подростки, конечно, хорошо работали, да сила у них не та, что у мужиков. Бывало, так заработаются, что и домой не идут, боятся где-нибудь по дороге свалиться…

Пошла Полина к директору.

— У станка, Григорий Петрович, ребята засыпают. Трудно им. Ты вон, хоть и в кабинете спишь, а все — на диване…

— Что предлагаешь?

— Поставить койки во всех свободных помещениях. И чтоб постельное белье и всякое такое…

— Нет у нас свободных помещений.

— Красный уголок займем, клуб вместе с фойе, бухгалтерию потесним.

— Согласен. Дам команду. Иди.

В другой раз пришла:

— Прикажи, Григорий Петрович, поле распахать, на котором до войны собирались строить филиал.

— Это зачем?

— Картошку посадим. Сейчас самое время. Осенью будем со своими овощами.

— Вот как? Подсобное хозяйство, значит… А потом столовую потребуешь?

— Старую расширим.

— Все так, только кто твое поле пахать будет? Это ведь не приусадебный участок…

— Трактористы. Договорилась уже… Просят только, чтобы за бензин не вычитали. А пахать будут в нерабочее время.

— Однако ж хватка у тебя, Одинцова, — говорит Самсонов. — Ладно, скажи, чтобы приказ печатали. Фамилии сама подскажешь.

Так и жили. Парторг Лосев — из армейских политруков— когда только из госпиталя прибыл, не переставал удивляться:

— У вас, товарищ директор, свои тайные советники имеются? Это что же, по штату полагается или как?

Григорий Петрович сначала отшучивался, но однажды между ними состоялся серьезный разговор.

— Понимаешь, — сказал Самсонов, — есть в ней что-то такое, чего нет в нас. Во мне, в моем заместителе, в тебе, хоть ты и пар торг. С годами, а может, в суете дел мы что-то растратили в себе, в своей душе. А она сохранила.

Лосев только головой покрутил:

— Мистика какая-то, уважаемый товарищ Самсонов. Что мы с тобой могли потерять? Опыт? Так он, говорят, с годами приходит, совесть тоже вроде на месте…

— Не то. Может, я не так выразился, но мне все время кажется, что у Одинцовой есть какие-то свои способы воздействия на человека, на его психику, что ли. На прошлой неделе первый литейный пожалел дать второму два вагона кокса. Вызвал Сергеева, спрашиваю, в чем дело. Знаешь, что он ответил? «Запас, говорит, шею не трет»… И ведь знает, что Турков по его милости простаивает! Местничество? Факт. А почему? Как, скажи, втолковать ему, что не только цех, но и весь завод — это одно целое. И что все это — его, Сергеева! Ему принадлежит?! А таких, как он, много.

— Не вижу связи с вопросом об Одинцовой, — сказал Лосев.

— Сейчас объясню. Года три назад ей выделили квартиру. Отдельную, со всеми удобствами. Так что ты думаешь? В последний момент отказалась! В пользу Вязникова…

— Пожалела?

— Я сначала тоже так думал. Потом оказалось — нет. Вязников — столяр-модельщик. Таких мастеров, как он, поискать. Мы ж сами его с РТИ переманили. Квартиру обещали… Ну с жильем, сам знаешь, а Вязникову — вынь да положь! Прошу его по-человечески: «Обожди полгода!» — «Не хочу. Не дадите, уйду на моторный!» Что делать? Пока я голову ломал, Одинцова быстрей меня решила… Скажешь, мелочь? По сравнению с масштабами производства — да. А для нее не мелочь. Она эту квартиру сколько лет ждала! Многие ли у нас способны на такое?

Лосев с сомнением покачал головой.

— Не знаю, Григорий Петрович, нужны ли в наше время такие жертвы вообще. В конце концов можно было и на завком поднажать.

— Стоп, Лосев! Вот тут-то и загвоздка! Поднажми я, и потеряли б еще больше. Знаешь, что мне рабочие по секрету сказали? Вязников хотел получить у нас квартиру и уйти с завода! Каково? А теперь не ушел. Совесть не позволила.

Лосев усмехнулся:

— И впрямь, не пойти ли к ней в ученики?

— Зря иронизируешь. У таких, как она, не грех и поучиться!

Когда тетя Поля об этом узнала, слова директора приняла за шутку. На кой ляд ему к неграмотной бабе в ученики идти? Чему она его научит? Пироги печь? Так она сама печет их с грехом пополам. Не научилась она хитрому бабьему ремеслу. Некогда ей было учиться, да и не для кого. Это которая баба в молодых летах замуж выскочит да к строгому мужу попадет или к свекрови дельной, вот та становится мастерицей. А у тети Поли личная жизнь не получилась. С малолетства мечтала о ребенке. Лет шестнадцати влюбилась в Шурку Слепцова, Лешкиного брата. И он вроде бы всей душой к ней. Может, со временем и поженились бы, да незадача вышла. Как-то после комсомольского собрания пошел Слепцов ее провожать. Вышли за околицу, он и спрашивает: «Не осердишься, ежели я тебя поцелую?» — «Не осержусь», — ответила Полина. Тут ее Шурка обнял, а в это время, откуда ни возьмись, председатель Петр Сальников… То ли почудилось ему что нехорошее, то ли просто был он от природы злым человеком, а только пришел он на следующее комсомольское собрание и принялся стыдить обоих и разные обидные слова говорить. «Страна, говорит, социализм строит, за пролетарскую культуру борется, а у нас двое лучших комсомольцев забыли о своем интернациональном долге и предаются личным мещанским страстишкам и прочему блуду, чем позорят имя комсомольцев и подают нехороший пример несоюзной молодежи».

После такого собрания Полине впору было утопиться. Все смотрели на нее, как на порченую, а от того, что молчали, даже хуже: не начинать же самой объясняться! Шурке — что! Уехал на стройку, и все. Ему бы остаться… Может, как случайно и прояснилось бы… А он уехал. Мол, расхлебывай тут одна…

Больше уж она ни с кем в любовь не играла. Сначала Шурку ждала. Потом узнала, что он женился, и ждать перестала, но к парням с тех пор относилась с осторожностью. Так и проосторожничала до самой войны. Когда последних ухажеров забрили, пожалела, да уж поздно. С войны мало кто вернулся. Из ее товарок самой счастливой оказалась Мотя Яркова. Ее Лешка целехонький возвратился, с орденом и пятью медалями. Между прочим, Полина с ними обоими новую жизнь свою начинала. Дома их в деревне стояли рядом, и грамоте они учились вместе. Отца Полина не помнила. Жили они с матерью страсть как бедно. Может, потому она и в активистки первой записалась: болтали, будто кто — за Советскую власть, тому пайки выдавать будут… Спервоначалу-то не одна она этак-то вписалась. Мотя Яркова вписалась из-за Лешки, это все знали. Такой она и осталась: ничего своего, куда Лешка, туда и она. А Полина — наоборот. Ей чужая голова — не указ. Выучилась грамоте, стала книжки читать, поняла, что не зря вписалась, что и революция, и Советская власть, и комсомол — все это как раз для нее и для таких, как она.

Когда комсомольского секретаря Егора Чернова убили, она стала секретарем. При ней над Лешкой разразилась беда. Послали его как-то в город за газетами, а он возьми да и вступи там в спор с каким-то грамотеем. Начал свою точку зрения на мировую революцию излагать. Как же: сами с усами! Слово за слово… А Лешка — он такой: если что не по нем, лезет драться. Должно быть, он того грамотея тряхнул маленько, чтоб правоту доказать, а грамотей-то оказался кляузным. Написал куда-то, будто Лешка — троцкист или там еще кто-то…

Шумное было время, горячее. Под стать времени был у них председатель Петр Сальников. Чуть что не по нем — за наган. Стрелять — не стрелял, а грозился страшно. «Я, говорит, не я буду, ежели всю контру в Огаркове не изничтожу!» Поставил вопрос о Лешке, выступил, убедил… Выгнали Лешку из комсомола. Его выгнали, а Матрену пожалели, оставили. Ограничились выговором за связь с контрой. Только Матрена на этот выговор наплевала и Лешку не бросила. Вдвоем они из Огаркова уехали, и Полина их провожала, да еще Матрене на дорогу свою кофту отдала. Сальников рассвирепел, стал требовать, чтобы и ее исключили, да ребята-комсомольцы заупрямились: кому, как не Одинцовой в комсомоле состоять!

Не вышло тогда у Петра. Горячий был парень. С горячности своей и поскользнулся. Когда началась коллективизация, он уж больно круто за дело взялся, ни с кем не посоветовался, наган в руку и пошел по дворам… А потом комиссия приехала из области, разбиралась и Сальникова сняли. Думали, он в колхозе останется, который сам зачинал, а он — ни в какую: «Раз, говорит, меня здесь не поняли, прощайте! Петр Сальников еще себя покажет!» И уехал в город. С тех пор про него ни слуху ни духу.

С Лешкой и Мотей Полина встретилась уже здесь, на стройке. Жили опять вместе, в одном бараке. Налево женская половина, направо — мужская. Это которые холостые. Женатики — за занавесочками. Потом им новый барак построили. С перегородками.

Он и здесь работал хорошо. Другой раз Мотька заленится — она на четвертом месяце беременности ходила— Лешка ее пристыдит: «Ты чего это? Социализм строить не хочешь?» Кабы троцкистом али еще каким порченым был, наверное, таких слов не говорил бы…

Когда первый корпус построили, всех ударников, в том числе и Лешку, послали учиться. Выучился, вернулся, опять они с Мотей вместе. Счастливые! В горе ли, в радости — всегда вместе. Семья! А у Полины — бригада… И в войну, и после войны, и в будни, и в праздники— бригада. Иной раз, бывало, взгрустнется по-бабьи и плакать вроде захочется, а нельзя: на Полину Одинцову люди смотрят!

В войну к ним на завод прямо с фронта танкисты приезжали. Мужики что надо! Теперь таких вроде бы и нет… Один ей запомнился особенно. Вениамином звали. Приехало их тогда сразу пять человек. Иван, Гриша, Степан, Иосиф и этот… Вениамин. От самой Москвы на грузовике ехали, устали, а вошли в цех, улыбаются. «Мы, говорят, товарищи женщины, к вам, можно сказать, на минуточку. Пока вы нашего „Клима“ отремонтируете. Так что просим любить и жаловать»… Девчата и бабы заволновались, а самый высокий, самый красивый подходит прямо к Полине и говорит:

— Разрешите представиться? Старший лейтенант Вениамин Рябухин, сын собственных родителей, родился по собственному желанию без помощи соседей… — и понес, и понес! Девки рты разинули, слушают его прибаутки. Евдокия Сорокина Полину в бок толкает:

— Ох, подруженька, с этим держи ухо востро!

А на Полину в тот час словно оцепенение нашло. Умом-то понимает, что парень не дело мелет и не гоже ей, бригадиру, у всех на виду его байки слушать, а удержаться не может: глядит на него и глаз не сводит.

Стали они прощаться, Рябухин шепчет:

— После смены — у проходной!

Весь день она была словно в бреду. Что говорят — вполуха слышала, что сама делала — вполглаза видела. Бабы, глядя на нее, потешаются:

— Ай да старший лейтенант! Сразил бригадиршу наповал!

— Долго не прицеливался: хлоп! и — в яблочко!

— На других пристрелялся…

— И то сказать: девка все еще нецелованная ходит.

— Токо бы он ее не обидел!

— А, чего там! Для таких, как мы, перестарков и обмануться — счастье!

Перед концом смены — митинг. Парторг Лосев речь говорил.

— Товарищи женщины! Коварный враг рвется к Москве! Долг наших воинов — не пустить его в столицу. Наш с вами долг — помочь воинам. Партийная организация предлагает всем рабочим остаться в цехах, пока боевые машины не будут отремонтированы! Кто — за?

Хотела Полина отпроситься на часок, да передумала. Чем она лучше других? У Евдокии Сорокиной дома трое ребят, у Капитолины — пятеро, у Фроськи братишка трехлетний и больная мать… К тому же Одинцова не рядовая. Одинцова — бригадир, на нее народ смотрит! Когда Лосев спросил: «Кто — за?», — все на нее оглянулись. Подняла она руку, и все подняли… Нет, нельзя ей отлучаться из цеха!

Вениамина она увидела через три дня, когда танкистам вручали их машины. Стоял он на трибуне серьезен, задумчив и все поверх людских голов кого-то высматривал. Может, ее… Только она не подошла. Боялась расплакаться у всех на глазах…

Был еще один из тех, что ей самой нравился. Иваном звали. Пришел в цех прямо из госпиталя. До войны немного слесарил, а тут его сразу мастером сделали. Поработал с неделю и явился к Полине — она тогда в механическом была профоргом…

— Не могу! Совестно! Девчонки умеют работать лучше меня! Завтра пойду проситься в слесаря, а сегодня дай мне тридцатку до получки!

— На что тебе тридцатка?

— Пойду напьюсь.

Долго они говорили в тот вечер. И ссорились, и опять мирились. Напоследок решили: Иван поработает мастером до конца квартала. Не получится, уйдет из мастеров.

Задумчив ушел Иван. И про тридцатку забыл…

А со следующей недели все пошло у него как по маслу. Металл ему нужен — пожалуйста, в первую очередь. Премировать кого надумает — начальство не откажет. Девчонки в цеху работают на совесть, водопроводчики (есть же на свете добрые люди!) в механическом первую на ремзаводе душевую соорудили и из котельной горячую воду подвели. Девчата из дому цветов натаскали, электрики дополнительное освещение сделали, а главное, к концу квартала весь цех, прежде отстающий, стал передовикам на пятки наступать…

Повеселел мужик. Как-то спросила его Полина:

— Ну что, Тузов, уходишь из мастеров?

Засмеялся, почесал в затылке.

— Обожду. Мои девчата Знамя у литейщиков отобрать надумали… Не могу я их в такой момент оставить.

Однажды, накануне Первомая, видит Полина: топает Иван не в ту сторону, в какую весь народ идет…

— Куда, Ванюша?

— Известно куда, в общежитие.

— А в клуб не хочешь? Там сегодня молодежный вечер, весь твой цех там. Танцуют.

Нахмурился Тузов, пошевелил костылями, сказал, точно выстрелил:

— Я свое под Курском оттанцевал!

Знала Полина: в последнее время у него дружки завелись. Тянут в свою компанию, водкой поят…

— Вот что, мастер, помоги-ко мне картошку до дому донести. Тебе все одно делать нечего.

Взялся нехотя, донес до ворот…

— Ну, все, что ли? Тогда я пошел.

— Ты чего же это женщину посередь дороги бросаешь? Кавалер называется! В лестницу-то помоги взойти!

Так полегонечку и в комнату к себе заманила.

— Без ужина не отпущу! Скажешь, плохая хозяйка…

Отказаться бы, да вдруг подумает, бабы испугался!

— Я ж прямо с работы! Руки вон какие…

Отвела на кухню, мыло дала духовитое, полотенце белоснежное. Покуда он, умытый и причесанный, журнальчики в ее комнате разглядывал, она и ужин сготовила. Иван ел и похваливал: вроде еда та же, что в столовой, а есть куда приятнее, и запах такой от еды, что у голодного человека голова кружится и в животе стонет…

После ужина дотемна сидели, говорили о житье-бытье. Не сразу, понемному оттаивал Иван, словно сильно замороженный судак. Потеплели глаза, заулыбались. Уходя, совсем осмелел, признался:

— Я думал, ты меня к себе в постель ведешь. Не обижайся, видывал таких… Не уважаю! А ты — вон какая!

— Какая же?

Он смутился, покраснел, долго искал подходящее слово.

— Свойская ты, вот какая! И добрая. Тебя обидеть — что ребенка ударить!

И, пожав ей руку, он ушел, а она еще долго стояла, опершись о притолоку и думала: «Останься, глупый! Не обидишь…».

Сказать этого вслух Полина не могла. Сначала она и сама не знала, чего в ее чувстве к нему больше: бабьей любви или материнской нежности. Был Тузов неприкаянный, неухоженный, в одной рубашке с шинельными пуговицами на воротнике, в солдатских брюках, из которых вместо носового платка выглядывал штангенциркуль…

Вернувшись в комнату, она легла ничком на кушетку, с удивлением прислушиваясь к сильным толчкам сердца. Только выпив воды, начала понемногу успокаиваться. Уже засыпая, подумала: «Не забыть завтра наказать девчатам, чтобы постирали с него все… Клаве скажу, она тоже… „свойская“…»

Дня через два Тузов появился в цеху в новой рубашке.

— Вот, девчата пристыдили, велели купить новую… Нравится?

Волосы его были коротко подстрижены и пахли одеколоном. Еще через месяц Полина увидела на нем новый костюм. Костыля больше не было: мастер опирался на палку.

— Знаешь, Полина, — сказал он, доверительно взяв ее за руку, — с тех пор, как у меня в цехе дела пошли в гору, я сам начал быстрей выздоравливать! Человеком себя почувствовал!

— Жениться тебе надо, Ваня! — сказала Полина и смутилась. Он понял по-своему.

— И то! Слушай, может, Клавдия пойдет? Ты уж ей подскажи, тетя Поля!

Свадьба была веселой, шумной. Клавдия — баба красивая, разбитная, по годам не старше Полины, но нрава легкого, неунывающего. Гости — весь механический цех да половина литейного — чувствовали себя как дома, веселились, пели и пили напропалую. Война только-только кончилась, фронтовики возвращались пачками, свадьбы, как праздничные салюты, гремели повсюду. Кто-то дождался своего, кто-то в суматохе подхватил чужого… После полуночи Клавдиной свадьбе стало тесно в четырех стенах. Сначала она выплеснулась в общий коридор, захватив его во всю длину, потом хлынула на лестницу и дальше, в светлую, теплую, майскую ночь. Плясали и под гармошку, и под гитару, и под радиолу, и просто так, под «тра-ля-ля», под разудалые, незнающие стыда деревенские частушки. Клавдия, красная от вина и от счастья, плясала и пела больше всех. Кавалерами ее были подружки да иногда единственный на свадьбе парень — гармонист, шестнадцатилетний племянник Евдокии Сорокиной Сашка.

Иван, почти трезвый, — много пить остерегался, чтобы не натворить глупостей, — сидел в стороне, не выпуская из рук палку, растерянно и ласково улыбался, не сводя глаз с Полины. Она же, взяв из рук свахи стакан с водкой, храбро отпила половину и вдруг пошла прямо на него, крикнув Сашке:

— Играй польку!

Иван побледнел и перестал улыбаться.

— А ну, жених, — сказала Полина, — бросай палку к чертовой матери, я с тобой танцевать хочу?

Ночь гремела от бабьего хохота, а она тянула его в круг, и кто-то во хмелю дурашливо помогал ей, вырывая из его руки палку. Наконец он сдался, а может, снова поверил ей, как привык верить во всем, одернул на себе гимнастерку, звякнул медалями во внезапно наступившей тишине и пошел, осторожно ступая, с благодарностью чувствуя на своей спине сильную руку Полины, сразу оглохший от волнения и одуревший от счастья. Позови его Полина в эту минуту, и он пошел бы за ней на край света, стал драться за нее с кем угодно, отверг любимую женщину… Но она ничего не сказала, не позвала, а Иван не знал, как ей трудно.

Еще труднее стало после, когда приходилось постоянно сталкиваться по утрам возле умывальника, на кухне, на лестнице… Должно быть, и ему было не легче, потому что года через три он забрал Клавдию, маленького Юрку и уехал в Рязань.

Только через десять лет Иван подал о себе весточку: прислал сына учиться в техническое училище, а Полину попросил за ним присматривать,

Глава вторая

К тому времени, как Юрке приехать, жизнь Полины Одинцовой прочно вошла в глубокую и ровную колею и катилась без встрясок и волнений. Теперь уже все начальство, независимо от возраста, называло ее «тетей Полей». Поскольку ее всегда куда-нибудь избирали, никто не помнил ее недолжностным лицом и никому не приходило в голову взглянуть на нее просто как на женщину. Кто-то ошибался, нарушал, давал слово исправиться и исправлялся или вновь нарушал, а она, непогрешимая и бесстрастная, строгая и до невозможности правильная, шла по жизни, гордо подняв голову с коротко стриженными волосами.

Голова у Полины Одинцовой была красивой, но у нее были плечи грузчика и руки покрытые жесткими мозолями. Еще у нее была привычка ходить и в будни, а иногда и в праздники в старой спецовке и мужских кирзовых сапогах. Полина принадлежала всем и никому. Ее любили, чувствуя по-детски привязчивую душу и доброту, и равнодушно пользовались ее услугами. Они, эти услуги, подразумевались сами собой, вытекали из ее бесчисленных общественных нагрузок и ее характера и тут же забывались, потому что она сама не понимала, что можно жить иначе. Завод стремительно летел в будущее. Он разрастался ввысь и вширь и давно уже перестал именоваться «ремзаводом». Появились новые цеха, оборудование. Старое довоенное и даже послевоенное откатывалось все дальше от основных цехов, а то и вовсе шло на переплавку. Вместе с оборудованием уходили, откатывались назад люди, которые некогда осваивали то, что сейчас безнадежно устарело. Большинство уходило на пенсию. Их провожали торжественно и вскоре забывали, уносимые скоростями атомного века.

Полина еще некоторое время работала в механическом цеху. Сначала она была бригадиром, потом помощником мастера. Затем ее карьера круто пошла под гору. Ее никто ниоткуда не увольнял. Она уходила сама, понуждаемая одним лишь здравым смыслом и интересами производства. Уходила без сожаления, уступая место молодым, грамотным, способным. Время требовало от людей все больших знаний, и трудно приходилось тем, у кого этих знаний не было. Правда, некоторые хитрили. Иной у себя в цеху вовсе не «тянул», но состоял одновременно на нескольких выборных должностях, охотно выполнял поручения, был активен на собраниях, и уволить такого у директора как-то не поднималась рука.

Полина хитрить не могла и не хотела. Из поммастеров она перешла в слесари. Совсем оставить цех было свыше ее сил. Несмотря на то что он изменился сверху донизу от станков до живых людей, Полина продолжала жить его жизнью, его интересами, понимала его, этот новый цех и новых людей. Они были мало похожи на прежних. У них все было иное, чем у нее в этом возрасте, и в то же время много общего. Многое было лучше, светлее, чище, и тогда Полина радовалась вместе с ними; кое-что ей не нравилось, и тогда она мучалась, но уже в одиночку. Полина старела на глазах у всех, и поэтому никто не замечал, что она стареет, да и она сама как-то забывала о своих годах. Глянув ненароком в зеркало и увидев свои, еще более поседевшие волосы, удивленно приподнимала брови. Она не представляла себя вне этих людей и не знала, что станет делать, если начальству вдруг придет в голову перевести ее в другое место. За эти годы она успела поработать в разных бригадах, сейчас большинство из них были ликвидированы за ненадобностью. Бетон, например, на заводе больше не делали, а привозили в готовом виде на самосвалах, котлованы копали машины, в литейном, механическом, сборочном ту работу, которую она с товарками делала вручную, производили автоматы. Ее старая спецовка теперь странно выглядела среди обычных костюмов, платьев и белых рубашек.

Одинцова ушла в бригаду строителей и стала заниматься тем, с чего начинала трудовой путь много лет назад, но вскоре поняла, что работа строителя для нее тяжела. Перейти в заводоуправление ей не приходило в голову. Даже в прежние времена люди, работавшие в заводской конторе рядом с директором, были для нее существами высшего типа.

Однажды, когда они со своей напарницей Зиной Сачковой сидели на лесах почти готового к сдаче корпуса, Полина сказала, мечтательно глядя вокруг:

— Красотища какая! Век бы отсюда не уходила!

Зина тоже посмотрела вокруг, но ничего не увидела, кроме серых прямоугольных корпусов, огромных труб, из которых валил дым, и чахлых тополей на центральной аллее, которые, сколько ни растут, не могут вырасти.

— Нашла красоту! А воздух — одна отрава! Володька мой говорит, будто я с лица спала… Верно, ай нет?

Ни та, ни другая не видели, что позади них стоит сам директор завода. После подъема, он тяжело дышал и поэтому заговорил отрывисто, словно сердясь:

— Красота, в самом деле, перед вами. Вы только присмотритесь хорошенько, вот как ваша напарница… — и запнулся, узнав Одинцову. — Так ты здесь, тетя Поля?!

— Здесь, Григорий Петрович.

— Так, так… Ну, здравствуй!

— Ой, нет нет! — она испуганно спрятала свою испачканную в цементе руку. — Только не это!

Ей было стыдно и страшно оттого, что она обидела хорошего человека, а он, как нарочно, не торопился убирать свою белую, с синими венами руку…

— Здравствуй, говорю, тетя Поля! Что же, ты мне и руки не хочешь подать?

Она укоризненно покачала головой:

— И как же это вы могли такое сказать, Григорий Петрович?!

— Тогда в чем же дело?

— Да вы гляньте, какие они!

Она, смеясь, протянула ему свои руки, ладонями вверх. И вдруг все увидели, как директор завода взял ее ладони в свои, наклонился и поцеловал грязную, жесткую руку Полины Одинцовой.

— Что вы! Зачем? — ужаснулась Полина, пятясь назад. В ее глазах стояли слезы.

Не говоря ни слова, Самсонов повернулся и пошел вниз по лестнице. За ним, переглядываясь и пожимая плечами, двинулись какие-то люди с портфелями, за ними десятник Иван Палыч, мастер Старостин и прораб Макурин. Последний несколько раз оглянулся на Полину, но пальцем погрозил почему-то Зине Сачковой…

Утром Полина узнала, что ее работа на строительной площадке закончилась. Впервые ее переводили на другую работу без ее согласия.

— Эка невидаль! — сказала Зина. — Штаты урезали, вот и рассовывают, кого куда. Сегодня тебя, завтра меня…

— Ежели бы чего со штатами, я бы знал… — раздумчиво проговорил Макурин. — Пойти разве узнать у Сметанкина?

Через полчаса он вернулся и, глядя на Полину, произнес:

— Не ожидал я от тебя такой прыти, Одинцова! Эк, куды взлетела! Добро бы еще Зинка, а то — ты!

За неимением других вакантных должностей Григорий Петрович предложил Полине место своего секретаря. Приемная и кабинет директора находились на пятом этаже, только кабинет выходил окнами на городское шоссе, а приемная — во двор. Из окна тете Поле был виден весь завод до самых дальних складов, до железнодорожных путей и дальше, до бывшего картофельного поля, где теперь строился третий литейный. Для Самсонова Полина была человеком проверенным, поэтому он к ней не приглядывался, а сразу определил круг ее обязанностей…

— Привыкай, вникай во все дела, а если я что забуду, напомни…

Все, кроме самой Полины, догадывались о причине столь странного назначения и молчаливо отдавали должное доброте и человечности директора. Что касается тети Поли, то она отнеслась к своей новой должности без тени сомнения: начальству лучше знать, кого к какой работе приставить… Впрочем, она довольно быстро сделала успехи, которых от нее никто не ожидал: научилась обращаться с телефонами, справочниками, картотекой и довольно сложной сигнализацией. Недоверие вызывал у нее только огромный аппарат — новейший тип селектора со множеством рычажков, лампочек и кнопочек. Вскоре селектор перетащили в кабинет директора, и тетя Поля осталась одна в приемной в окружении трех телефонов, громадного сейфа и строгих стульев с жесткими сиденьями.

В первый же день подружка Евдокия Сорокина — она здесь давно уже работала уборщицей — подсказала ей, что директор уважает очень крепкий чай и обязательно чтоб был горячий. Вечером тетя Поля сбегала в магазин и купила электрическую плитку. Потом зашла в булочную и взяла два кило сушек и два кило пряников. Сахар здесь тоже имелся, но только рафинад, а тетя Поля рафинад не уважала и была уверена, что Самсонов тоже не станет пить чай с рафинадом.

Кусковой она нашла далеко за городом в поселке и, довольная, возвратилась домой. На другое утро все это, вместе с чайником было перенесено в приемную директора.

В тот же день на работу вышел Лосев. Тетя Поля не видела его почти полгода, а когда увидела, ахнула. Партийный секретарь в свои неполные пятьдесят лет выглядел стариком. Даже волосы его, прежде черные, сделались наполовину белыми. Двигался он, опираясь на палку.

Они молчаливо обрадовались друг другу, хотя Лосев немного удивился, увидев тетю Полю на месте секретаря. Должно быть, на ее лице он прочитал сострадание, потому что нахмурился и спросил, беспокойно заглядывая в глаза:

— Чего испугалась, Одинцова? Страшен, да? Это меня немцы — медики в Баден-Бадене так измотали. Ведь не хотел туда ехать, не хотел! Лучше бы в лес. В деревню. Давно бы здоров был.

— Операцию делали? — спросила Полина.

Он махнул рукой:

— А! И оперировали, и так лечили. Водами… Петрович у себя?

Лосев прошел к директору, а Полина занялась делами. Не умела она сидеть сложа руки. Очень уж они с Самсоновым в этом были похожи. Он на завод приходил первым, а уходил последним. Обойдет участки, с кем надо побеседует на месте, кого надо вызовет в кабинет.

Потом если не совещание, то еще что-нибудь. В два часа ровно посылал в буфет за бутербродами и до половины третьего никого к себе не впускал. Обедал… Потом принимал по личным… А после уходил в цеха до самого вечера.

Пряниками и сушками тетя Поля его все-таки попотчевала. Случилось это так: однажды Лосев, проходя мимо, заметил пар в приемной директора, шедший из-за несгораемого шкафа, заглянул туда и увидел электроплитку, на которой парил старый нэпмановский чайник.

— Ты чего это придумала, тетя Поля? Столовой тебе мало?

Подошел директор и тоже заглянул за шкаф.

— Гляди, спалишь приемную!

Полина объяснила, в чем дело. Глянули парторг и директор друг на друга, хотели рассмеяться, да раздумали…

— Может, в самом деле, почаевничаем? — спросил парторга директор.

— Отчего бы нам и не почаевничать, Григорий Петрович? — ответил Лосев.

В самый разгар чаепития в приемную ввалилась целая толпа. Полина думала — иностранцы. Оказалось — горьковчане. Приехали опытом обмениваться. И чудные какие-то попались. Вылупили глаза и стоят, молчат. А директор сидит, развалясь, блюдечко в растопыренных пальцах держит, парок отдувает и спрашивает:

— Где же ваше «хлеб-соль», уважаемые? Нехорошо!

А Лосев сахар с треском разгрызает и говорит:

— Чему только нынче в институтах учат?

Посмеялись. И Полина вместе со всеми…

С того дня Григорий Петрович частенько к ней на чай стал напрашиваться. Особенно когда допоздна засидится. Лосев тоже никогда не отказывался от угощения, потому как у тети Поли всегда наготове и чай крепкий, свежий, духовитый, не то что в столовой, и пряники или сушки. Вот только с сахаром она опростоволосилась: оба мужчины любили все-таки рафинад…

Раз как-то засиделись за чаем дольше обычного. Григорий Петрович о жизни своей рассказывал. В гражданскую служил в кавалерии, потом был комиссаром продотряда, секретарем райкома партии. В эту войну пошел добровольцем на фронт, а после госпиталя сам на завод попросился. Особенно тете Поле пришлось по душе, когда он про деревню рассказывал, про раскулачивание.

— Кулакам и «долгогривым», — сказал он, — от меня пощады не было!

— Небось в церквах тебе с тех пор «анафему» провозглашают… — заметил Лосев.

— А вот и не угадал! «Во здравие» помянули! Однажды…

— Поп был пьян?

— Опять не угадал. Вот как это было: еду раз с совещания из района. Ночь темная, дождливая. А в те времена, надо сказать, у нас в городе сильно пошаливали… Вижу, в свете фар старушка. Спешит куда-то. Одна посреди дороги и ни души кругом. Долго ли до греха? Остановил машину. «Садись, мамаша, подвезу». Старушка попалась бойкая, забралась в машину, командует: «В церкву! Скорея! К заутрене опаздываю!» Делать нечего, повез. Возле церкви остановился. «Вылезай, мамаша, приехали». — «Сперва, говорит, деньги получи». — «С богомольцев не беру». — «Коли так, я тебя в поминание запишу. „Во здравие“. Звать-то как?» — «Поминай, мамаша, старого грешника Григория!» Вот так, а ты говоришь, анафема!..

Первого сентября Григорий Петрович скончался. Пришла Полина утром на работу, села на свое место и видит: сидит в углу парторг Лосев. Мужик громадный, а плачет словно дитя малое. Тут она все и поняла.

Хоронили его всем заводом. Как стали из красного уголка выносить, литейщики свой гудок включили… За литейным загудел сборочный, за ним инструментальный. У этого голос побасовитей других, на всю округу слыхать… Новый директор, товарищ Балабан, вызвал главного механика:

— Прекратить сейчас же! Такие гудки можно подавать только в случае крупной аварии или воздушного налета.

А тот ему:

— Разве ж это не авария для всего завода? Какой человек ушел из жизни!


Говорят, авторитет приобрести трудно, удержать еще труднее, а потерять легче легкого. Лежа сейчас в своей комнате, оказавшаяся не у дел, тетя Поля перебирала в памяти все эти последние три месяца. Те самые, что без двух дней… Так, должно быть, грешники, попавшие в ад, силятся вспомнить грехи свои, однако ничего, кроме семечек, будь они неладны, припомнить не могла. Много раз перебирала она в памяти свой последний разговор с Балабаном. Понимала тетя Поля, что на каждый гнев у начальства должна быть своя причина. Та пятница и для директора выдалась не сладкой. Ждал он из Москвы комиссию… Но ждал с пустыми руками: квартальный план по основным показателям завод не выполнил, новое оборудование застряло где-то в пути, в семье у Балабана тоже что-то не ладилось. От всего этого, понятно, не возрадуешься. А тут еще семечки… Ну и сорвался человек. Не на московское же начальство ему кричать!

Простила тетя Поля директору его крик. Простила потому, что понимала: его работу с ее работой равнять никак нельзя. Думала, на этом все и кончится. Оказалось, только начиналось. Не забыл Юрий Осипович, не простил своей секретарше ее промаха.

От мыслей разных тоже устать можно. Раньше тетя Поля этого не замечала. Думала, мозгами ворочать — не бетон мешать…

Часу в восьмом вечера крикнула Марью Матвеевну:

— Будь добра, сходи в аптеку.

— Пошто?

— Лекарства купи. Лекарства мне надо. Заболела я.

— Какого тебе лекарства?

— Какого-нибудь. Которое подешевле.

Матвеевна оделась и пошла, но через минуту вернулась и преспокойно стала раздеваться: в самом низу лестницы ей опять перебежал дорогу горшковский кот.

— Непошто теперь идти. Хошь бы пришиб его кто, окаянного, холеру такую! Ей-богу, я бы гривенника не пожалела! Только б кто взялся. Вчерась соседка Рябова кричит в окно: «Беги, Матвеевна, в Лобановском селедку дают!» Выхожу я, а он, гад, холера эта, спокойненько этак мимо меня шествует… Хошь и знала я, что пути не будет, пошла на авось…

— Ну и что?

— Известно! Перед самым носом кончилась селедка! Да это уж точно: коли он дорогу перебежал, пути не будет!

Чтобы Полине не было скучно, она принесла из своей комнаты рукоделие и, удобно усевшись в кресло возле окна, принялась вязать чулок. Под стать шерстяной нитке было ее ворчание: неторопливое, бесконечное, тоскливое, крутившееся вокруг одного и того же: людской неблагодарности. У Матвеевны лицо похоже на большую вялую репу, а вся фигура, повыше живота, на вылезшее из опарницы тесто. Бровей у нее нет и, должно быть, никогда не было, глазки маленькие, круглые, светлые, не то серые, не то голубые, ротик маленький и губы собраны в куриную гузку или, как любила говорить сама Матвеевна, — в бантик. Эти губы — особая гордость старушки.

— Меня Левонтий за красоту взял, — говорит она, кокетливо поводя головой и самодовольно улыбаясь, — село наше большое, дворов двести, девок хоть пруд пруди, а он выбрал меня!

— Счастливая! — говорит Полина.

— Многие завидовали, — скромно опускает глаза Матвеевна, — мужчина был — что надо. Настоящий хозяин, не то что нынешние: законной жене слово поперек боятся сказать. В наше время все было не так. Бывало, мой приедет с базару — злющий-презлющий… «Чего, батюшка, не весел? Али приключилось чего?» А он молча — хлесь в ухо! «Пошто спрашиваешь? Жди, когда сам скажу!» В другой раз приедет, я уж молчу… Он меня опять в ухо. «За что, голубчик ты мой?!» — «Пошто не спрашиваешь про дела?»— «Так ведь ты серчаешь, мой ангел!» — «Дура! Всякому спросу — свое время». Так-то учили нашего брата!

— Узурпатор твой Леонтий, — сказала Полина.

Матвеевна подумала и расцвела.

— Уж не знаю, как там по-ученому, а мужчина был правильный.

Хлопнула, как выстрел, входная дверь, и в комнату влетел Юрка, сын Клавдии и Ивана. Работал он теперь на заводе, а жил в общежитии недалеко от тети Поли. Когда надоедали столовские обеды или свои деньги подходили к концу, Юрка появлялся у тети Поли. Исчезал он сразу же после получки, но тетя Поля упорно продолжала покупать для него сладости и вешать ключ от двери на видное место.

Сейчас у Юрки период безденежья. Одним движением он сбрасывает в угол куртку и садится за стол.

— Хошь бы руки помыл! — ворчит Матвеевна, но Юрке не до таких мелочей. Он даже не догадывается спросить, почему тетя Поля в такой час не на работе…

Но вот он справился с первым, включая добавку, уплел мигом сковороду жареной картошки, тарелку гречневой каши с молоком и уже с некоторым усилием выпил кружку киселя, икнул и уставился на тетю Полю.

— А ты почему дома?

— Уволили ее с работы! — заторопилась Матвеевна.

— Как это уволили? — удивился Юрка. — За что?

— За семечки.

— За какие семечки?!

— Подсолнечные, жареные, нешто не знаешь, какие оне бывают?

Юрка покрутил пальцем возле виска.

— Ты, Матвеевна, часом, не того?..

— Да что с тобой, с дураком, говорить-то! — рассердилась старушка. — Ветер еще в голове гуляет!

— Да расскажите толком! — завопил Юрка. — При чем тут семечки? А может, это детектив на местном материале?

— Сам ты дефектив! Человека уволили за то, что начальству не потрафила. Ей было сказано, не лузгать семечки, а она лузгала! А начальство этого не любит. Начальство уважать надо. Кто она такая супротив него?

Юрка в изумлении уставился на Полину.

— Кто бы мог подумать?! Нехорошо получается, тетя Поля!

— Вот и я говорю, нехорошо, — подобрела Матвеевна, — зачем начальству перечить? Оно на то и поставлено, чтобы его…

— Ведь как все было-то… — начала Полина, но Юрке снова не хватило времени ее выслушать. Молниеносно натянув куртку и подняв вверх кепку, он сказал:

— Салют революционерам!

Тут Матвеевна, вспомнив самое главное, ухватила его за полу.

— Слышь, Юрка, убей кота! Очень тебя прошy!

Глаза у парня стали круглыми.

— Позвольте уточнить: «кот» в прямом смысле или переносном? Если «кот» это наш уважаемый директор, то я на мокрое дело не пойду. Из принципа…

— Какой такой директор? — опешила Матвеевна. — Кот Мурзик, черный такой…

— Понятно! — зловеще проговорил Юрка. — Директор уволил тетю Полю… Мне предложено убить его любимого кота…

— Да не его кота, осел ты эдакий, а соседского! Горшковского Мурзика! Понял или нет? Я тебе за это гривенник дам.

— За гривенник не пойдет, — сказал Юрка, — хозяева заявят в Общество охраны живой природы. Нынче всем, кто природу обижает, — крышка. Прощайте.

— Обожди. Вот тебе двугривенный, только убей!

— Меньше рубля не возьму.

— Разбойник! — закричала Матвеевна. — За этакую тварь да целковый! Да я лучше сама себя поколотить дам…

Юрка убежал, напевая чудную песенку: «Черный кот, черный кот, с головы до хвоста — черный кот», а Матвеевна долго еще не могла успокоиться. Путаясь в нитках, ворчала:

— Из молодых, да ранний! Рубль ему отдай! Ишь ты!

Полина смеялась. После ухода Юрки ей показалось, что чувствует она себя немного лучше. Ей захотелось уехать куда-нибудь навсегда или очень надолго, где никто не слыхал о ее позоре.

— Уеду я, — сказала она, — в деревню уеду. Погостить. Побуду там с месяц или два и вернусь. Места у нас в Огаркове красивые. Лес кругом… А может, на работу устроюсь…

Матвеевна хотела возразить, но передумала.

И то верно. Чего тебе здеся околачиваться? Была бы у меня родня в деревне, и я бы поехала. Пра… Чего здеся хорошего? Пыль да копоть. И не мерекай, поезжай. Я тебе на дорогу сухариков насушу, а ты мне оттедова грибочков соленых привезешь. Груздочков али рыжичков. Грибы-то уж неделю как на рынке появились…

Глава третья

На директорскую должность Юрий Осипович не рвался. Тем более на ремзавод. Его устраивала должность главного инженера моторного. Отпускали его оттуда неохотно: Балабан умел работать сам и заставить работать других. Трошин, теперь уже его бывший директор, сказал на прощанье:

— Если бы не первый секретарь, ни за что бы не отпустил! До Москвы бы дошел, вселенский хай поднял! Но уж раз сам Лазарев сосватал, делать нечего, иди, брат. Не поминай, как говорится, лихом. Может, не всегда мы с тобой ладили, но ведь люди есть люди…

В Балабане счастливо сочетались редкостная память и талант организатора. Он строил, расширял, реконструировал завод, совершенствовал в нем каждый цех, стремясь до минимума сократить непроизводительное время. В мечтах он видел что-то вроде завода-автомата. За десять лет, пока Балабан был главным инженером, количество рабочих в основных цехах сократилось вдвое, состав КБ обновился на три четверти. На Балабана обижались, строчили жалобы директору, в главк, в министерство, не выдержав борьбы, увольнялись. О таких Юрий Осипович не жалел. Он называл это «естественным отбором». Оставшиеся были перспективны, полны сил и зарождающихся планов. Завод стремительно набирал темпы. Переходящее Красное знамя, казалось, навечно поселилось в кабинете секретаря парткома. О моторном говорили на всех совещаниях, на моторный водили экскурсии, иностранных специалистов и гостей, Трошин и Балабан были почетными гостями любых празднеств, их портреты висели на городской доске Почета. Любая инициатива моторного тотчас подхватывалась другими заводами, моторным интересовалась пресса, центральное телевидение, радио.

Перевод Балабана на ремзавод явился для всех неожиданностью. Пустили слушок, будто Юрий Осипович заслужил немилость вышестоящего начальства. На самом деле все вышло иначе.

Секретарь обкома Лазарев, сам в прошлом неплохой инженер, давно уже присматривался к инициативному, способному Балабану. Однажды на каком-то совещании Юрий Осипович случайно или намеренно вторгся с критикой во владения Самсонова и высказал, правда вскользь, дельную мысль о возможной реконструкции ремзавода. Лазарев записал его слова в книжечку. Вот почему, когда после смерти Самсонова возник вопрос, кого поставить на его место, Лазарев, не задумываясь, назвал кандидатуру Балабана.


На ремзаводе Юрий Осипович бывал довольно часто раньше. С покойным Самсоновым приезжал ругаться. Трудный был мужик, непокладистый, не легче самого Балабана. Ну да ведь им не детей крестить. Балабан мог поссориться с целым светом, если от этого будет польза производству. Придя на завод, он с неделю ходил по цехам, осматривал, выспрашивал, прощупывал. Девятого сентября в восемь ноль-ноль собрал мастеров, бригадиров, прорабов. В двенадцать у него сидели начальники цехов и смен, а в три Юрий Осипович беседовал с инженерно-техническим составом.

На следующий день он снова посетил цеха и горе было тому, кто на совещании девятого числа сказал неправду!

Большинство директоров начинают со знакомства с личными делами подчиненных. Ждали этого и от Балабана. Не дождавшись, начальник отдела кадров сам пришел к нему с кипой аккуратно прошнурованных папок. Балабан поднял на него свои черные цыганские глаза, всегда слегка прищуренные, и сказал:

— Прошлое работников меня не интересует, а чего каждый стоит в настоящее время, я узнаю сам.

У Балабана имелось какое-то особое чутье на никудышных людей. Не видя ни разу человека в глаза, он чувствовал его присутствие по едва заметным следам: ошибке в расчете конструкторского бюро, путанице в документах, бестолково составленной прорабом докладной, а бухгалтером— смете. Не доверяя никому, не желая ошибиться на первых порах, он сам контролировал работу цехов и проверял вместе с ОТК выход готовой продукции. Результаты такой проверки сказались быстро: из ОТК были уволены два контролера, из механического— четверо бракоделов. Начальнику цеха и бригадирам был объявлен строгий выговор. Железная рука Балабана привела в движение дремавший до этого товарищеский суд. Из инструментального цеха исчез наконец сутяга и склочник Антипов, из литейного двое пьяниц. Кривая директорского авторитета набирала высоту.

Однако недаром говорится, что и на старуху бывает проруха. Увлекшись, лихой всадник не удержался: рубанул по тому, на кого нельзя было даже замахиваться. Вместе с пьяницами из литейного он уволил Полину Одинцову.

Новость эту на заводе восприняли по-разному. Одни кинулись на защиту тети Поли, другие глубокомысленно раздумывали: ну как, в самом деле, чего натворила по своей доброте и неопытности! Но вот стала известна причина ее увольнения, и сомневающиеся прикусили языки. Были на ремзаводе разные директора: буйные, тихие, справедливые и не очень, капризные и покладистые. Не было только самодуров. Слово это сорвалось у кого-то с губ после того, как Юрка во всеуслышание рассказал про семечки… Когда шум, возникший в курилке, перекинулся на строительную площадку, прорабу Макурину ничего не оставалось, как оставить бутылочку с кефиром — дело было в обеденный перерыв — и идти к начальству. Своего парторга он застал в обществе главного инженера Ильина. Поняв, в чем дело, парторг побагровел.

— Что будем делать, Николай Евграфович? Самодур, выходит, наш новый-то!

Ильин ответил более сдержанно:

— Зря горячитесь, товарищи. Юрий Осипович показался мне человеком деловым, принципиальным. Вряд ли из-за такой чепухи мог уволить женщину. К тому же без согласия завкома это невозможно.

Разыскали председателя завкома Гусева. Выслушав всех, Гусев понял, что надвигается гроза, и спорить не стал:

— Очень возможно, что мы проглядели. Согласен. Бывает…

Вызвали двух членов, из тех, кто знал о приказе директора и был с ним согласен. Оказалось, каждый из них слышал о Полине Одинцовой, но кто она такая, толком не знал. Портить же отношения с «новым» им не хотелось.

Последним об увольнении Одинцовой узнал Лосев. Хромая сильнее обычного, вошел в приемную, где на месте тети Поли сидела разукрашенная, как клоун, девица и бойко стучала на машинке. На Лосева она взглянула краем глаза. Он рванул дверь директорского кабинета, запнулся о высокий порог, чертыхнулся. Увидев его, взъерошенного, красного, Балабан недовольно поморщился. Лосев начал, как всегда, без обиняков, глядя прямо в директорскую переносицу:

— С каких это пор директора начали увольнять рабочих, не посоветовавшись с парткомом?

Юрий Осипович нехотя оторвался от бумаг и поднял на Лосева затуманенные усталостью глаза.

— Насколько мне известно, вы были больны, Артем Иванович…

— Незачем было торопиться. Не навек еще залег Лосев!

— Я прошу ближе к делу, — мягко сказал Балабан, — с чем вы не согласны?

— С твоей манерой расправляться с неугодными!

— Артем Иванович, — Балабан слегка повысил голос, — я просил бы выбирать выражения. Уволить пьяниц — не значит расправиться с ними…

— Ты уволил Полину Одинцову!

— Одинцова? Кто такая? — брови Юрия Осиповича слегка приподнялись. Он вспоминал. Постепенно натренированная память стала рисовать ему нелепейшую фигуру в старомодной, почти по щиколотку, черной юбке, белых носочках и туфлях без каблуков…

— Ах, вот в чем дело! Да, уволил. Совершенно бесперспективная работница. — Он сделал небольшую паузу. — Скажите, Лосев, кому из вас пришло в голову сделать малограмотную, малокультурную женщину секретарем директора? Только честно! Обещаю: все останется между нами. А? Артем Иванович? Может быть, родственные чувства? Нет, не то? Но ведь и не… Да что я говорю: ей же пора на пенсию!.. Тогда что же? Это же, извините, черт знает что!

Лосев не мог не признать, что директор по-своему прав. Ну какой секретарь из тети Поли?

— Конечно, ей далеко до иных мамзелей… — начал Лосев, — но ведь она такой человек! Такой…

Нужное слово застряло где-то недалеко, но никак не находилось, а вместо него в голову парторга лезли стандартные, избитые, какие-то холостые слова. Так было с ним однажды, когда на батарею подвезли снаряды другого калибра. Сейчас единственным оружием Лосева могло быть красноречие, но Артем был хорошим солдатом и плохим оратором.

— Чего вы хотите? — перебил Юрий Осипович.

— Вернуть Одинцову на завод!

— Это невозможно. Я уже подписал приказ. И потом у меня план. План огромный. Мы его принимали и обязаны выполнить. А выполнить сможем, если каждый будет на своем месте, в том числе и управленческий аппарат, и работать в полную силу. Может быть, ваша протеже в бригаде еще поработала бы некоторое время… Что делать, такие, как она, к сожалению, еще есть, но раз уж так случилось… В общем, балласт нам не нужен. Извините за прямоту. Даю слово: через два-три месяца на заводе не останется ни одного человека, который бы не соответствовал занимаемой должности! Таков мой принцип. Он продиктован только интересами производства. Личной неприязни ни к кому из уволенных у меня нет.

— По отношению к Одинцовой ты поступил бесчеловечно!

— Я поступил так, как мне подсказывала моя партийная совесть.

— Совесть не может быть ни партийной, ни беспартийной, — сказал Лосев, — если ты поступаешь бессовестно, ты плохой коммунист!

— А вы, извините… — Балабан сдержался. — Идете на поводу у несознательных элементов! Не ожидал. Ну на что вам сдалась эта женщина? Да и кто она такая, чтобы из-за нее тратить дорогое время и портить друг другу нервы?!

— Кто она такая? — Лосев наконец понял свою ошибку: надо было в самом начале разговора рассказать Юрию Осиповичу о Полине… — Да ты только послушай, что я тебе расскажу! — он начал рассказывать о долгой и трудной жизни Полины Одинцовой, о первых днях ремзавода, о красных косынках и ударных бригадах, о субботниках и воскресниках, обо всем, что знал сам или слышал от других. Балабан слушал внимательно, с сочувствием глядя в багровое от напряжения лицо парторга, и часто кивал головой в знак того, что это ему хорошо известно. Ободренный этими кивками, Лосев увлекся, голос его зазвенел, в нем появился пафос, тот самый вдохновенный подъем, которого ему так не хватало во время официальных выступлений… Лосев не знал, что, слушая, Балабан думал о другом. О том, что ведь может же человек, на вид больной и вообще не слишком разговорчивый, найти в себе силы и красноречие, чтобы доказывать почти недоказуемое…

Лосев наконец замолчал. Он понемногу успокаивался, уверенный, что его страстная речь произвела нужное впечатление.

Но парторг плохо знал Балабана. Выждав ровно столько, сколько было нужно, чтобы не нарушить приличие, он взглянул на часы. Затем встал и заученным жестом почти обнял сидящего парторга за плечи.

— Дорогой мой партийный секретарь! Если бы мы имели возможность всем людям без исключения делать только добро, мы давно бы превратились в ангелов! Но мы строим не царствие небесное, а завод. Нам некогда! От нас уже сейчас ждут продукции по новому плану, а мы еще только разворачиваемся. Почему? Да все потому… Припомни, сколько народу работало раньше в третьем цехе?

— Около ста пятидесяти человек.

— Правильно. А сколько осталось, когда установили автоматы? Тридцать. А где остальные сто двадцать? Да все здесь же, на заводе! За счет третьего в восьмом, девятом и пятом раздули штаты. Выиграл завод в конечном счете? Проиграл! Недавно я уволил пьяниц. Завком и ты были с этим согласны. А нынче эти пьяницы подали на меня в суд…

— Но Одинцова — совсем другое дело, пойми ты! — Лосев поднялся, но Балабан решительно и осторожно придавил его своей рукой, заставил снова сесть.

— Артем Иванович, мне так же, как и вам, дорога история завода. Дороги и люди ее создавшие, но, поймите меня правильно, те, кто в свое время двигал эту историю вперед, теперь, оставаясь на производстве, зачастую становятся ее тормозами. Я имею в виду не только таких, как ваша Одинцова, но и тех, кто повыше… И не только из-за собственной немочи. Многие еще достаточно сильны телом и духом, и если бы жизнь стояла на месте, они бы по-прежнему приносили пользу. Беда для них в том, что она двигается.

— Тетя Поля к заводу пуповиной приросла.

— Знаете что, Артем Иванович, не верю я что-то в эти приросшие пуповины. Привычка, конечно, есть у многих, но чтобы до такой степени… В конце концов здесь не санаторий какой-нибудь, не дом отдыха, а завод. Дым, копоть, шум и, конечно, работа. Тяжелая работа! Особенно для женщины. Женщина самой природой создана для семьи, а не для… отбойных молотков и вагранок. Мы автоматизируем многие процессы. Если бы ваша Одинцова имела специальную подготовку, я, уж так и быть, поставил бы ее на контроль, но у нее нет даже семи классов… Что же вы от меня хотите? Она может работать только там, где нет математики, а таких мест на заводе становится все меньше. Лучше давайте поможем ей устроиться где-нибудь на другом предприятии. Я сегодня свяжусь кое с кем.

— Не нужна Одинцовой твоя помощь. И другой завод ей не нужен. Она этот своими руками построила, ей здесь каждый кирпич дорог. Нет у нее другого интереса в жизни, кроме интересов нашего завода. Так уж получилось: ее товарищи образование заимели, растут ввысь, иные кандидатами наук стали, а она как была, так и осталась рабочей. Другим уступила свое место за партой, хотя, может, больше других прав на него имела. А время упустила, потом уж учиться поздно. Так и получилось, что работа для нее единственная радость. Я на фронте силу и здоровье потерял, ты, говорят, диссертацию пишешь, значит, тоже здесь ненадолго, а для нее — радость. Многим, особенно молодежи, она кажется странной, а я ее понимаю. Понимаю все поколение таких женщин. Оно, в самом деле, особенное, это поколение. Кто из нас сейчас согласится работать бесплатно, без надежды вообще получить сполна за свои труды? Думаю, немногие. И не потому, что люди хуже стали. Просто они привыкли за эти годы жить широко, ни в чем себе не отказывая, а это, сам знаешь, какая вязкая привычка. Моя теща шестьдесят лет прожила без ванны и душа, в туалет, извини, ходила через весь огород и не жаловалась, а теперь на полдня горячую воду отключают, так дома кавардак: никто не хочет мыть посуду, все горячей воды дожидаются. Так это мелочь, а с большими деньгами еще сложнее. Сейчас любой молокосос, не успев закончить ПТУ, уже ищет, где больше платят. А ведь Полина не спрашивала, сколько ей заплатят. Надо было идти в горячий цех — мужиков всех навыгреб забрали на фронт — шла, случился прорыв в механическом — пошла в механический. Думаешь, почему она в свои немолодые годы на стройке очутилась? У прораба Макурина, видишь ли, людей не хватало… А ее сверхурочные! Да если их всe сейчас собрать, то у нее года два отпуска получится! Спрашивает она с завода эти годы? Не спрашивает. Ей такое и в голову не приходит. А ведь это все частицы ее личной жизни, ее нервные клетки, ее молодость! Как бы они ей сейчас пригодились, эти нервные клетки! Говорят, не восстанавливаются… Как-то я на днях твою супругу встретил и не удержался, сравнил ее с нашей Полиной и кое с кем из ее товарок… Ты, Юрий Осипович, только не обижайся, но, должно быть, твоя половина и дня на производстве не рабатывала. Не вставала ни разу к заводскому гудку, не знает, что такое ночная смена…

— Не о том речь ведете, товарищ Лосев, — поморщился Юрий Осипович, — в конце концов я ее на свою зарплату содержу. Нашему брату нынче по-иному нельзя. Если жена в определенный час тарелку с супом перед носом не поставит, так про обед три дня и не вспомнишь. Не до того…

— Я же сказал, не в укор тебе, а для сравнения…

— И сравнивать незачем. Тогда было одно время — сейчас другое, а завтра, может, третье. Назавтра мне, возможно, по штату домработница будет положена! Когда-то, я слышал от отца, всех, кто носит галстук, причисляли к буржуям и из комсомола выгоняли, а теперь, попробуй, явись в министерство без галстука! Кстати, ты, кажется, обратил внимание на мою новую секретаршу… А видел, какие секретарши в министерстве? Прическа по последней парижской моде, манеры безукоризненные, улыбка — и та отрепетирована. Артистки и дипломатки вместе! А как иначе? Со всем миром торгуем, культурой обмениваемся, сотрудничаем, разговариваем. Уважать надо деловых людей! Уважать и привечать, если хочешь добра своей стране…

По-бычьи наклонив голову и глядя в пол, слушал парторг своего директора. Кто плохо знал Артема Лосева, мог подумать, что это человек упрямый и твердолобый. Мелькали такие мысли и у Балабана. «Пожалуй, нам с ним не сработаться, — думал Юрий Осипович, прохаживаясь в нетерпении по тесноватому для него кабинету предшественника, — что за странные люди собрались на этом заводе? Перед ними открывается широкая, светлая дорога прогресса, а они за старье цепляются».

— Деловых людей уважать, конечно, надо, — после долгого молчания заговорил Лосев, — но и своих обижать не стоит. Тете Поле, верно, далеко до тех министерских барышень, да только ведь и сами барышни, и их шефы со всеми своими персональными автомашинами обязаны все той же нашей Полине, ее подругам и товарищам, а не заграничным дипломатам и торгашам. Не их мошной, а руками наших отцов и матерей построено то, что мы имеем сейчас. Не было у Советской власти толстой мошны ни в двадцатые, ни в тридцатые, ни в сороковые годы, а ведь строили! И заводы строили, и Днепрогэсы, и в Америку через Северный полюс летали! И никто, заметь, больших денег за свой труд не требовал! Понимал, что не на дядю работает. Теперь, через столько лет, Советская власть и рада бы их труд компенсировать, да платить некому. Разве что надписью золотом по белому мрамору: «…от благодарных потомков»… Мне недавно один знакомый рассказывал: был он в одном южноафриканском порту, не то в Кейптауне, не то еще в каком-то и захотел сфотографировать на память группу молодых людей — по всей видимости бездельников, сидевших на пирсе. Очень, видишь ли, компания живописной показалась… Ну, сфотографировал и пошел своей дорогой, а они его за воротник — цап! «В чем дело, ребята?»— «Плати!» — «Так я же у вас ничего не покупал!»— «Все равно плати. Мы позировали»… Привычка, брат! Эти в долг работать не станут. Им сразу наличными подавай, а мало заплатишь, еще и морду набьют. Это не Полина Одинцова или Евдокия Сорокина. Не выгодно, говоришь, держать на заводе таких неквалифицированных рабочих? Эх, Юрий Осипович, если бы мы делали только то, что выгодно с экономической точки зрения, мы давно бы уже перестали считаться коммунистами. Переродились бы как общественная формация. Тем и трудна наша задача, что приходится в первую очередь думать о людях и только во вторую — о выгоде и целесообразности. Америку ни богатством, ни техникой не удивишь, а вот таких людей, как наша Полина, у них нет. Она не капиталы свои, не доллары, а жизнь свою в этот завод вложила! За границей те, кто выгодно капитал пристроил, в старости купоны стригут… Полине купонов не надо. Она довольна тем, что и сейчас еще пользу заводу приносит. А ты ее — раз! и уволил! Я-то теперь понимаю, в чем причина, да повод ты выбрал неудачный. Из-за семечек! Как бы тебе эти семечки боком не вышли!

Балабан в это время надевал плащ — собирался уходить. Один рукав он уже надел и хотел надевать другой, но вдруг замер, удивленно глядя в сутулую спину парторга.

— Из-за каких семечек?

Но Лосев уже вышел из кабинета.


Фраза, брошенная парторгом, была столь нелепой, что Юрий Осипович и не подумал догнать его и переспросить. Он пошел вниз к машине, но отголосок этой фразы, должно быть, все-таки засел где-то в мозгу, потому что, садясь рядом с шофером, Балабан вспомнил ее.

Подъезжая к зданию облпартпроса, где происходило совещание директоров родственных предприятий, вспомнил во второй раз и сердито сказал вслух:

— Какая чушь!

Но фраза от этого не исчезла. В течение дня она несколько раз возвращалась к нему и во время совещания, и после, по дороге домой. И каждый раз он повторял «какая чушь!», потому что ничего другого придумать не мог.

Жена удивилась: так рано он никогда не возвращался, и поспешила на кухню готовить ужин. Юрий Осипович посмотрел ей вслед, впервые отметив про себя ее сильно раздавшиеся формы… «Наверное, и сегодня будет все то же, что вчера! — раздраженно подумал он. — Никакой фантазии у человека!»

На столе валялся журнал мод. Франция предлагала пальто до пят с удлиненной талией и брюки клеш, похожие на матросские. Балабан отшвырнул журнал и взял газету, но в комнате дочери работал телевизор, и сосредоточиться было невозможно. Юрий Осипович ногой отворил дверь. Дочь сидела с ногами в кресле и грызла семечки. Шелухой был завален ее письменный стол, ковер на полу и страницы книги. Юрий Осипович для порядка несильно шлепнул ее по затылку и вдруг отчетливо вспомнил виденное недавно: свою приемную, странную пожилую женщину с коротко стриженными волосами. Она читала какие-то бумаги и грызла семечки, аккуратно собирая шелуху в подставленную ковшиком ладонь…

«Значит, все-таки были! — со злостью подумал Балабан. — Были проклятые семечки!» — и уже не помня себя, еще раз дал дочери подзатыльника…


На другой день первым в его кабинете появился заместитель Лосева Вихров. Во время болезни Лосева Вихров исполнял обязанности секретаря парткома. Поговорив немного о текущих делах и о предстоящем открытом партийном собрании, Вихров сказал:

— Хочу предупредить, Юрий Осипович: с Одинцовой вы дали маху. Могут быть неприятности.

Не глядя на Вихрова, Балабан спросил:

— В чем дело?

— Да в общем-то правильно уволили. Бесперспективная работница. Но… резонанс, понимаете, не тот на заводе! Неожиданный, я бы сказал, резонанс. Я, конечно, кое с кем из актива побеседовал, разъяснил, в чем дело, но… Если бы не эти проклятые семечки!

— Уйдите! — попросил Балабан. Вихров пожал плечами и ушел.

Следом за ним появился председатель завкома Гусев. Помявшись немного, начал окольными путями подбираться к тому, зачем пришел. Едва услышав, что они «поторопились, недоглядели» и что поднявшаяся в механическом «буза» может принести большие неприятности, Балабан и ему предложил уйти. Но тут из райкома партии позвонил первый секретарь Пирятинский. Оказывается, вчера вечером у него была делегация женщин с завода, требовавших возвращения на завод некой Одинцовой.

Юрий Осипович молчал.

— Ты меня слушаешь? — спросил Пирятинский. — Так вот учти и разберись. Человек этот, судя по всему, уважаемый, иначе бы народ ко мне не пришел. И еще: они тут толковали насчет каких-то семечек… Якобы ты из-за них уволил старейшую работницу. Я, разумеется, не поверил, но, похоже, что ты своих привычек не бросил…

— Это недоразумение, Николай Васильевич! — в отчаянии крикнул Балабан. — Уверяю вас!

— Не знаю, не знаю, — с сомнением проговорил Пирятинский, — если факт подтвердится, сам понимаешь… Такая реакция на заводе — не шутка…

Домой тетя Поля вернулась не через месяц, как обещала, а через два дня. По дороге с вокзала зашла на рынок, купила связку сушеных грибов, сметаны и творогу для Матвеевны. Старушка особенно обрадовалась грибам, как оказалось, сплошь белым, и только посетовала на свою память: забыла наказать привезти меду!

Огаркова на свете больше не существовало. Из писем троюродной сестры Алевтины Полина знала, что деревня признана бесперспективной и многие уже сейчас уезжают в город или в соседнее село, однако еще год назад в Огаркове оставалось домов пятнадцать…

— Чего ж теперя на том месте? — спросила Матвеевна, скорбно сложив пухлые ручки на коленях.

— А ничего. Глину какую-то там нашли, так все перекопали. Вот-вот промышленные разработки начнутся. Уже и бульдозеры пригнали, и вагонки для рабочих стоят, электролинию тянут.

— Да люди-то, люди где?! — трагически воскликнула Матвеевна.

— Что ж, люди… Теперь им не хуже. Болтали бабы в автобусе, будто и наша Алевтина в поселке живет в отдельной квартире с водопроводом, ванной, газом — все у нее есть. Только вот не написала раньше — это плохо. Этакую дорогу пришлось зазря ехать!

— Поселок-то далеко?

— В четырех километрах.

— Чего ж не сходила?

Полина не ответила.

Дня три она вообще никуда из комнаты не выходила. Будильник звенел, когда хотел, она по-прежнему вставала рано, одевалась, как раньше, на работу и… садилась у окна. Над крышами домов виднелись трубы ремзавода. Они давно уже не дымили — завод перешел на газ, — но Полина то и дело забывала об этом, и смутная тревога прокрадывалась в душу. На четвертый день она не выдержала: надела свое лучшее платье и пошла на завод. Стоя невдалеке от проходной, долго ждала, когда ночная смена пройдет мимо контролера. Сквозь стеклянную дверь она видела непроницаемое, подозрительно строгое лицо Трифоныча, проверявшего пропуска. Только немногие, и среди них Полина, знали, что Трифоныч наполовину слеп. Многолетняя привычка и усердие позволяют ему нести службу хорошо, и пока никто из начальства не догадывается, что Трифоныч давно уже не видит ничего, что написано мелким шрифтом…

Когда проходная опустела, Полина подошла, поздоровалась. Трифоныч едва заметно кивнул.

— Пропусти меня, Трифоныч, — попросила она, — к Тюнькину надо.

— Пропуск давай, — ответил Трифоныч, но руки не протянул.

— Нет у меня больше пропуска. Отобрали. Уволили меня с завода, чай, слышал…

— Пропуск! — сказал Трифоныч.

— Да ты что, не узнаешь меня, что ли? Одинцова я. Полина Одинцова. Я только войду и выйду. Мне к Тюнькину надо. Уборщицей хочу устроиться. Либо подсобницей. Не могу я без завода, пойми хоть ты!

— Пропуск! — сказал Трифоныч.

— Да нету у меня его! Отобрали.

— Разовый.

— Сама знаю, что разовый, да паспорт дома забыла, а возвращаться далеко. Сделай такую милость, пропусти!

— Гражданка, освободите помещение! — потребовал Трифоныч.

— Ух, аспид! — не выдержала тетя Поля и поплелась домой, ругая Трифоныча и его бестолковое начальство.

Ночь она не спала, лежала, глядя в потолок, на котором играли электрические сполохи. Будь Полина дряхлой старухой, ей, наверное, было бы легче. Вот Матвеевна живет — не тужит. Получит пенсию, отнесет в сберкассу и снимает каждый понедельник по пятерочке. Только и заботы, что в баню сходить или в магазин напротив. И руки у нее давно заплыли жиром, размягчились. А у Полины рука крепкая, мускулистая. Конечно, завод ей теперь уж не поднять, а что поменьше — она бы с радостью…

Следующее утро началось с чудес. Сперва появился Юрка. Он сильно стосковался по домашним обедам и набросился на вчерашние щи, мурлыкая и постанывая от удовольствия.

— Ну как там на заводе? — спросила Полина.

— А все в порядке. Тебя директором назначили, — сказал Юрка.

Матвеевна ахнула и уронила клубок. Полина укоризненно покачала головой. За такое издевательство она бы обиделась на любого, но Юрке все сходило с рук: очень уж он был похож на Ивана Тузова…

Матвеевна нашла клубок и, не вылезая из-под стола, уставилась на Юрку.

— Это сколь же она теперя получать будет?

Ответить Юрка не успел. В комнату вошел потный, раскрасневшийся Трифоныч. Не здороваясь, сел на табурет, вытащил из кармана большой, с детскую пеленку, платок и принялся неторопливо вытирать им шею.

— С тебя причитается, Одинцова, — произнес он, — должность тебе определили. Теперь до пенсии живи спокойно.

— Я говорил, а они не верят, — сказал Юрка.

— Хватит дурака-то валять! — рассердилась Полина. — Добро бы малый, а то и старый туда же!

Горечь обиды выплеснула наконец через край. Скомкав в руке занавеску, Полина уткнулась в нее лицом. Заводские трубы в малиновом зареве казались сегодня особенно далекими.

Ничего не понимавший Трифоныч решил напомнить о себе:

— Слышь, Полина, причитается, говорю, с тебя!

— Да ведь ты не пьешь! — сказала Матвеевна.

— Это на службе, — уточнил Трифоныч, — а нонче я — выходной. Зашел вчерась после смены в кадры, а там и говорят: ты живешь на Луговой недалеко от Одинцовой, так передай, чтоб зашла. Вчерась-то я не зашел: с приятелем посидели немного… А нонче вот…

Ему никто не ответил. Поняв, что угощения не будет, Трифоныч досадливо крякнул и поднялся.

— Стало быть, счастливо оставаться, хозяева. Изменилась ты, однако, Полина. Прежде-то не такой жадной была…

— Обожди.

Тетя Поля насухо вытерла слезы, достала из буфета запечатанную поллитровку «Столичной» — мужики обещались дров подвезти, да, видно, обманули, — из чулана принесла тарелку холодца, нарезала хлеба. Довольный Трифоныч, сохраняя для порядка выражение строгости, сел за стол, налил стопку с краями, расправил усы.

— Ну, дай бог, не последняя…

— Что за люди! — бубнил Юрка. — Наврешь с три короба — верят. Правду скажешь — ругаются!

— Помолчи, балаболка! — тетя Поля придвинула стул поближе к старику. — Скажи толком, Трифоныч, куда меня назначили? Хорошо бы к Макурину. Я ведь и штукатуром могу…

Трифоныч оттопырил нижнюю губу:

— При посторонних не имею права…

— Да директором ее назначили! — закричал Юрка. — Я же говорил! Директором столовой!

Трифоныч между тем опрокинул третью…

— Добрый, Полина, у тебя холодец.

Не слушая, она подошла к окну, распахнула обе створки, сорвала с головы косынку, потом прошлась по комнате нешироко, но упруго ступая, как привыкла ходить в молодые годы, спросила, глядя в пушистый затылок пьяненького Трифоныча:

— Сметанкин-то все еще на месте?

— Куды ж ему деваться?

— Да, с этим трудненько придется. Прижимист, черт. И к начальству через его голову не попадешь…

— А ты с другого конца!

— Это как? — она даже остановилась в изумлении.

— А обнаковенно: перекрестись да с мыльцем…

— Тьфу!

Трифоныч едва ворочал языком. Матвеевна хотела попросить Юрку проводить его, но парень уже исчез. Вздохнув, она на глазок прикинула вес старика и, обхватив его поперек туловища, поволокла к выходу.

Часа через полтора она вернулась. Ей навстречу, решительно сжав губы и глядя куда-то поверх домов, шла Полина. На ее голове алела застиранная, старенькая красная косынка.

Загрузка...