На чем бы мать настаивала, будь она жива, так это, чтобы похороны были организованы как положено. Морин хорошо понимала, что это значит. Это значит объявление в газете, чтобы все желающие могли прийти, а также приглашение домой — не всех, а кого следует. Причем два раза: и когда ее тело будет доставлено в церковь, и на следующий день, после погребения.
Все это Морин добросовестно исполнила — последняя дань уважения матери, которая отдала ей все и сделала ее тем, что она есть.
На Морин было отлично сшитое черное платье, на дом приглашен парикмахер, чтобы она могла предстать перед всеми, кто явится в церковь, с безупречной прической. Морин не считала это тщеславием, она всего лишь тщательно выполняет желание матери: смерть Софи Бэрри должна быть публично оплакана ее любящей дочерью, великолепной Морин, преуспевающей деловой женщиной, известным человеком в Дублине.
Ее мать одобрила бы напитки и бутерброды, поданные в большой гостиной, и то, как Морин двигалась среди гостей, бледная, но спокойная, представляла, благодарила, никогда не забывая, кто прислал венок, кто открытку, а кто письмо с выражением соболезнования.
Она кивала в знак полного своего согласия, когда ей говорили, что ее мать была прекрасная женщина, — ведь это чистая правда. Она кивала, когда ей говорили, мол, это к лучшему, что ее мать не страдала долго, ^на печально соглашалась с тем, что шестьдесят восемь лет — так мало, еще бы жить да жить. Она рада была слышать от стольких людей, как гордилась ее мать своей единственной дочерью.
«У нее и разговора другого не было». «У нее был альбом с газетными вырезками обо всех твоих успехах».
«Она говорила, что ты для нее больше, чем дочь, — ты ей друг».
Добрые слова, ласковые прикосновения, грациозные жесты — мама осталась бы довольна. Никто не перепил и не буянил, однако царило приятное оживление, в котором мама усмотрела бы свидетельство того, что прием удался. Несколько раз Морин ловила себя на мысли, что собирается поговорить об этом с матерью, когда все кончится.
Хотя, говорят, так часто бывает. В особенности когда между двумя людьми была настоящая близость. А мало найдется матерей и дочерей, которые были бы так близки, как Софи Бэрри и ее единственное чадо Морин.
Возможно, все потому, что Софи была вдова и Морин столько лет жила без отца. Мать и дочь были очень похожи, вероятно, по этой причине люди преувеличивали их близость.
Софи поседела лишь к шестидесяти годам, и ее роскошная синеватого отлива седина ничем не уступала прежним волосам, блестящим, черным как вороново крыло. До последнего дня она носила двенадцатый размер и говорила, что скорее умрет, чем наденет одно из тех палаткообразных произведений портновского искусства, в которых с определенного возраста безвозвратно тонут столь многие женщины.
Безупречная внешность и жесткие стандарты не всегда помогали Софи завоевать любовь окружающих, но ей нужно было от них безграничное восхищение — и его-то она получала, получала всю свою жизнь. И она, Морин, позаботится о том, чтобы смерть Софи не поколебала этого положения вещей; с таким именно расчетом она закончит оставшиеся дела. Дом будет продан без всякой недостойной поспешности, поминальные открытки будут простыми, с черной каемкой и какой-нибудь уместной молитвой, чтобы можно было послать на память и друзьям-протестантам. Никакой слезливой безвкусицы, никаких фотографий. Этим занимается только прислуга, сказала бы мама. Уж она-то, Морин, не оскорбит память матери.
Предстояло еще разобраться с ее вещами. Друзья предлагали помощь, мол, это так тяжело, лучше, если поможет кто-нибудь посторонний, тогда удастся все быстро рассортировать без лишних эмоций. Но Морин только поблагодарила с улыбкой и заверила, что предпочитает сделать все сама. Большого желания разбирать вещи в одиночестве она не испытывала, но мама ни за что не позволила бы чужому человеку притронуться к своим вещам, не говоря уже о личных бумагах.
Отец Хёрли, которого они знали много лет, тоже предложил помочь. Он рад будет просто посидеть с ней, чтобы ей не было одиноко. Он говорил искренно, и маме он всегда нравился; она считала, что такой священник — украшение церкви, приятный в обхождении, культурный, к тому же, знаком со всеми стоящими внимания людьми (высокая похвала в устах мамы). Но даже его мама не подпустила бы к своим личным бумагам. Трогательные, берущие за душу проповеди, это да, идеальный священник для нашего прихода, но он не должен иметь никакого касательства к их личным делам. Это — забота Морин.
Ну и Уолтер, конечно, захочет помочь. Но об этом не может быть и речи. Все это время она держала Уолтера на почтительном расстоянии. Она не собиралась выходить за него замуж, поэтому не хотела, чтобы у людей сложилось впечатление, будто он — ее поддержка и опора. С какой стати она позволит ему разыгрывать на похоронах роль своей правой руки? Их близость могли бы неверно истолковать все эти старые кумушки, подруги ее матери, у которых осталась одна радость в жизни — досужие домыслы о детях друг друга. В свои сорок шесть так и не побывавшая замужем, она, должно быть, осчастливила их на много лет, снабдив прекрасной темой для обсуждения, думала Морин с мрачной усмешкой.
Милый, добрый Уолтер. Его считали подходящей для нее парой, потому что он тоже был холост, из хорошей семьи и с хорошей адвокатской практикой. Она знала, стоит ей захотеть, и они бы поженились. Но она не испытывала к нему ничего хоть сколько-нибудь похожего на любовь. Да и Уолтер не был в нее влюблен — не те годы. Когда-то, в молодости, он, наверное, пофлиртовал безобидно с парой девушек, может, был даже настоящий роман, который кончился ничем. У него был широкий круг друзей в Юридической библиотеке, его всюду приглашали — от лишнего мужчины никогда не отказывались.
Маме Уолтер нравился, но она была не настолько глупа, чтобы давить на Морин и пытаться устраивать ее судьбу. Кто-кто, а мама не стала бы пугать ее одинокой старостью. Взять ее саму — столько лет прожила без мужчины, но ее жизнь была полна, как ничья другая.
С тех пор как Морин недвусмысленно дала понять, что не помышляет об Уолтере в роли спутника жизни, мать никогда не возвращалась к этой теме — никаких разговоров о том, чтобы пригласить Уолтера на вечеринку с игрой в бридж, в театр, на выставку лошадей.
Уолтер был человек внимательный, обходительный и после нескольких бокалов хорошего кларета мог даже слегка расчувствоваться. Иногда он заводил речь об одиноких дорогах и о тех, кто все на свете принес в жертву карьере. Но Морин только смеялась в ответ и ласково возражала. Бога ради, да чем они оба пожертвовали? У каждого прекрасная квартира, хорошая машина, масса друзей и полная свобода. Они могут податься куда душе угодно: Морин — в Лондон или Нью-Йорк за новыми нарядами, Уолтер — на запад Ирландии рыбачить.
Они не были любовниками (а в Дублине на такие вещи смотрели теперь гораздо спокойнее). Как-то вечером предложение заняться любовью прозвучало, но было отклонено элегантно и со взаимными любезностями, а затем рассмотрено вновь — на тот случай, если отказ был всего лишь формальностью. Но они оставались симпатичной несупружеской парой и покорно обменивались над столом взглядами, встречаясь на званом ужине, хозяйку которого в очередной раз посетила гениальная мысль свести их вместе.
По иронии судьбы из всех мужчин, которые, случалось, появлялись в жизни Морин, единственный, кого мама сочла достойным, явился слишком поздно, когда Морин уже поняла, что ничего не хочет менять в своей жизни. Встреть она Уолтера лет двадцать назад, когда он был начинающим адвокатом, а она еще пробивала себе дорогу в мире моды, она бы, пожалуй, остановилась на его кандидатуре. Очень многие из ее подруг повыходили за мужчин, которых ну никак не могли любить в настоящем смысле слова. Никакой большой любовью там и не пахло, все эти свадьбы, на которых она побывала в шестидесятые годы, — лишь альянсы, соглашения сторон, компромиссы. Только Дейрдра О'Хаган бросила вызов и вышла замуж за свою первую любовь — тем долгим летом, когда все они жили в Лондоне; вот это, может, и была настоящая любовь. Морин никогда не могла сказать наверняка. Даже несмотря на то, что она была на свадьбе подружкой невесты и в ночь накануне они с Дейрдрой спали в одной комнате, Морин не была уверена, изнемогала ли Дейрдра от любви к Десмонду Дойлу, рвалась ли к нему всей душой. Как сама она рвалась всей душой к Фрэнку Куигли.
Странная это была дружба — у нее с Дейрдрой. Их матери так хотели подружить дочерей, что в четырнадцать лет девочки сдались и стали вместе ходить в гости, на теннис, а позже на танцульки и субботние вечера в регбийном клубе.
К тому времени, как они поступили в Дублинский университетский колледж, они уже и в самом деле были в какой-то мере подругами. И обе знали, что могут обрести свободу только с помощью друг друга. Достаточно было Морин сказать, что она идет туда-то с Дейрдрой, и мама успокаивалась. То же самое у О'Хаганов — Дейрдра всегда могла использовать дочку Софи Бэрри как предлог или отговорку.
Потому-то им удалось отправиться тем летом в Лондон. А должны были сидеть дома — готовиться к экзаменам на степень бакалавра. Тогда, на корабле, направлявшемся в Хоулихед, они и познакомились с Десмондом Дойлом и Фрэнком Куигли.
Интересно, что бы сказал Фрэнк Куигли, узнав о смерти мамы. Морин не представляла, как он теперь говорит, исчез ли его акцент, стал ли он одним из многих других ирландцев, проживших двадцать пять лет в Лондоне, в речи которых соседствуют две разные струи, две культуры, заявляющие о себе в предательских словечках, выскакивающих в самый неподходящий момент.
Она знала о нем из газет; да и кто не знал о Фрэнке Куигли? Его всегда приводили в пример как ирландца, добившегося успеха в Британии. Иногда она видела его на фотографиях вместе с этой меланхоличной молодой итальянкой, на которой он женился, чтобы подняться еще выше в иерархии «Палаццо».
Может быть, Фрэнк стал теперь таким галантным, что, узнав о смерти ее матери, послал бы ей несколько сочувственных слов на открытке с золотым обрезом. А может, он все такой же неисправимый мужлан, и не постеснялся бы сказать: лучше бы она умерла двадцать пять лет назад!
Одно Морин знала точно: Фрэнк Куигли не забыл ее мать. И не забыл ее саму.
С ее стороны не было самонадеянностью верить в то, что воспоминание о ней не поблекло в душе Фрэнка, первой ее любви, она знала, что это правда; он вспоминает о ней с той же силой и остротой, как сама она вспоминает о нем, когда вообще позволяет себе о нем подумать. Однако к делу это не имеет отношения…
Он мог узнать обо всем от Десмонда с Дейрдрой, хотя трудно сказать, остались ли они друзьями. Судя по всему, Десмонд все еще работает в «Палаццо», однако, несмотря на то что время от времени миссис О'Хаган горделиво сообщала об очередном повышении зятя, у Морин было такое чувство, что Десмонд окончательно застрял где-то внизу и уже никакое покровительство старого друга Фрэнка не может ему помочь продвинуться дальше.
Однако невозможно же тянуть с разборкой маминых вещей до бесконечности. Морин решила, что займется этим в ближайшее воскресенье. Дело не отнимет много времени, если она возьмется всерьез и не позволит себе расчувствоваться из-за каждой мелочи, которой коснется ее рука.
Она уже плакала из-за маминых очков, которые ей выдали в больнице. Почему-то ничто на нее так не подействовало, как это напоминание об ослабевшем, угасавшем мамином зрении, скрытое в бесполезном маленьком футляре. Обычно такая решительная, Морин не знала, что делать с очками. Они так и лежали в застегнутом на молнию боковом отделении ее сумочки. Мама не позволила бы себе такой мягкотелости. Она была бы хладнокровна и практична, как всегда и во всем.
Они повздорили только раз, давно-давно, и не из-за Фрэнка Куигли или какого-нибудь другого мужчины.
Мама сказала, что торговать одеждой — это не очень прилично, звучит как-то нереспектабельно. Морин пришла в бешенство. Какая, черт возьми, разница, как что-то звучит? Важно, каково оно на самом деле, важна суть. Мама улыбнулась невыносимой спокойной улыбкой. Морин бросилась вон из комнаты. И вон из родного дома. Сперва подалась на север Ирландии и устроилась в шикарный магазин одежды, чтобы обучиться основам розничной торговли. Двум сестрам, хозяйкам магазина, было приятно и лестно, что эта темноволосая красивая девушка из Дублина, выпускница университета, горит желанием научиться у них всему, что они знают. Потом она отправилась в Лондон.
Именно тогда она поняла, что в действительности они никогда не были близки с Дейрдрой. Пока она была в Лондоне, они встречались редко. У Дейрдры уже было двое маленьких детей, а Морин ходила по ярмаркам и выставкам — училась находить нужные вещи. Морин ничего не сказала Дейрдре о размолвке с матерью из страха, как бы новость не полетела прямиком к О'Хаганам, и у самой Дейрдры, скорее всего, тоже были заботы и проблемы, в которые она не посвящала Морин.
Да и размолвка с матерью длилась недолго. Никакой непримиримой вражды между ними не возникло, они постоянно обменивались открытками, короткими письмами, перезванивались. Чтобы мама могла сообщить Эйлин О'Хаган, как у Морин дела. Чтобы приличия были соблюдены. Приличиям мама всегда придавала большое значение. И Морин была намерена свято следовать этому принципу до конца, соблюсти приличия не только на время похорон, но и впредь.
Морин Бэрри проживала в одном из относительно старых многоквартирных домов Дублина. Она жила в десяти минутах ходьбы и двух минутах езды на машине от большого дома, в котором родилась и в котором ее мать прожила всю жизнь. Это был мамин дом, отец переехал жить к ней. Их супружество было недолгим: он умер за границей, когда Морин было шесть лет. В этом году будет сорок лет со дня его смерти.
Скоро, через три недели, годовщина; как странно думать, что в этот раз она будет на службе, которую они всегда заказывали за упокой его души, одна-одинешенька. Сколько она себя помнит, они с мамой всегда ходили вместе. Неизменно в восемь часов утра. Мама говорила, что невежливо навязывать другим людям свою личную скорбь и впутывать их в семейные поминовения. Но потом всегда сообщала знакомым, что они заказывали панихиду.
Еще мать и дочь Бэрри часто хвалили за то, как они решили проблему раздельного проживания. Другая бы мать изо всех сил старалась удержать дочку в родительском доме, под своей опекой, покуда возможно, не понимая или не желая понять естественную потребность молодости вырваться из родного гнезда. Другая бы дочь, не такая преданная, пожалуй, захотела бы уехать в другой город. В Лондон, допустим, или даже в Париж.
Морин преуспела в мире моды. Стать к сорока годам хозяйкой двух магазинов, на которых красуется твое имя, — такое удается далеко не всем. И магазинов весьма и весьма фешенебельных. Она без труда маневрировала между ними, в каждом была хорошая заведующая, вольная управляться с повседневными делами по своему усмотрению. Это давало Морин возможность общаться с поставщиками, выбирать, обедать со светскими дамами, чьи вкусы она учитывала и даже формировала. Четыре раза в год она ездила в Лондон, каждую весну — в Нью-Йорк. Она достигла положения, которое ее матери и не снилось в то время, тяжелое, тягостное, когда их взаимопонимание дало трещину. Размолвка продолжалась недолго; в конце концов, утешала себя Морин, в любых отношениях случаются кризисы и трудные периоды. Так или иначе, она не хотела думать о тех месяцах сейчас, сразу после маминой смерти.
В самом деле, это была хорошая идея — жить врозь, но рядом. Они виделись почти каждый день. Но все эти годы, с того дня, как Морин переехала на квартиру, ей ни разу не случалось, открыв свою парадную, столкнуться нежданно-негаданно с матерью. Маме никогда бы в голову не пришло заявиться домой к дочери, которая, может быть, принимает гостя и не хочет, чтобы им мешали.
Что же касается визитов Морин в родительский дом, то здесь все было по-другому. Никаких ограничений не подразумевалось. Морин в любое время была желанным гостем, однако мама тонко намекнула ей, что самый подходящий момент для того, чтобы заглянуть и пропустить стаканчик хереса, — это под конец вечеринки с бриджем, тогда все смогут восхититься ее элегантной дочерью, а также ее внимательностью и привязанностью к матери.
В воскресенье она отправилась туда, зная, что никогда больше не увидит в разноцветное витражное стекло входной двери, как мать легким шагом идет через холл, чтобы открыть ей. Со странным чувством шла она к пустому дому, где уже никогда не будет ни добрых друзей, ни родственников, не от кого ждать поддержки. Большая мамина подруга миссис О'Хаган, мать Дейрдры, умоляла Морин не забывать их, запросто забегать на ужин, в общем, пусть их дом заменит ей родительский.
Предложение от чистого сердца, но Морин не могла им воспользоваться. Помилуй Бог, ведь она уже не маленькая девочка — зрелая женщина как-никак. Опрометчиво со стороны миссис О'Хаган приглашать ее к себе домой, будто тридцать лет назад, когда они с мамой решили, что Морин и Дейрдра должны стать подругами.
Мнение Эйлин О'Хаган всегда имело для мамы большое значение. Эйлин и Кевин были ее лучшими друзьями. Собираясь в театр или на скачки, они всегда приглашали маму с собой. Но, насколько она помнит, они не пытались найти маме второго мужа. А может, и пытались. Теперь Уже никогда не узнать.
Идя по солнечным улицам к своему бывшему дому, Морин задумалась о том, как бы все сложилось, выйди мама снова замуж. Как бы повел себя отчим — поддержал бы или, наоборот, принял в штыки ее желание попробовать себя в том, что она называла индустрией моды и что, по мнению матери, было всего лишь пышным наименованием для работы обыкновенной продавщицы в галантерейной лавке.
Флиртовала ли мама когда-то с мужчинами? В конце концов, сама Морин в сорок шесть не чувствовала себя старой и отнюдь не считала, что для нее прошла пора сексуальных приключений, так с какой стати предполагать, что у ее матери было иначе? Просто это никак не входило в их жизнь.
Они много говорили о мужчинах, ухаживавших за Морин, и в каждом находили какие-то изъяны. Но о мужчине для мамы речь не вставала никогда.
Морин вошла в дом и поежилась. «Утренняя комната», как ее называла мама, давно не протапливалась. Она включила электрокамин и огляделась.
Когда она пришла сюда две недели назад, в воскресенье, мама была бледна и встревожена. У нее боли, может, просто несварение, но… Морин действовала быстро, она осторожно довела ее до машины и с невозмутимым видом отвезла в больницу. Незачем беспокоить доктора, отрывать его от воскресного завтрака, сказала она, давай поедем в больницу, отделение «скорой помощи» работает круглосуточно, там ей помогут.
Встревожась еще больше, мама согласилась, и уже тогда Морин с замиранием сердца заметила, что мама, говорившая всегда очень отчетливо и аккуратно, начала путаться, глотать слова.
Их приняли сразу же, и не прошло и часа, как Морин уже ждала у дверей отделения интенсивной терапии. У ее матери, сказали врачи, острый инсульт. И она может его не перенести.
Инсульт мама перенесла, но ценой потери речи; в ее ясном, горящем взгляде читалась мольба: скорей бы пришел конец этому унижению.
Она могла отвечать на вопросы, сжимая руку Морин: одно пожатие означало «да», два — «нет». Морин говорила с ней наедине.
— Мама, ты боишься? Нет.
— Ты ведь веришь, что поправишься, да? Нет.
— Я хочу, чтобы ты верила, ты должна. Нет, прости — конечно, на это ты не можешь ответить. Я хочу сказать: ты же хочешь поправиться?
Нет.
<к — Но ради меня, мама, ради всех твоих друзей, мы хотим, чтобы ты поправилась. Господи, как мне сказать, чтобы ты могла ответить! Ты знаешь, что я тебя люблю? Очень-очень люблю. Да, и взгляд смягчается.
— А знаешь ли ты, что ты самая лучшая мать, какая только может быть на свете?
Да.
Но она уже устала, а некоторое время спустя впала в беспамятство.
Они были правы — друзья, стоявшие тут, в маминой «утренней комнате», куда попадали первые солнечные лучи, — когда говорили, качая головой, что Софи Бэрри не смогла бы жить в зависимом положении инвалида. Это к лучшему, что она быстро избавилась от боли и унижения.
Неужели с того воскресного утра прошло всего две недели? А кажется — десять лет.
Морин развернула черные полиэтиленовые мешки. Она знала, что большую часть оставшихся после мамы вещей можно смело выкинуть. Некому было дивиться и восторгаться, перебирая памятные свидетельства давних балов или подписанные замысловатыми закорючками программки давно забытых концертов. Нет внуков, которые бы охали и ахали над далеким прошлым. А у Морин и без того дел хватает.
Она сидела за маленьким письменным столом: антиквариат! Можно бы взять столик к себе в квартиру, поставить в передней. Это была совершенно непрактичная вещь из тех времен, когда дамы писали только короткие записки да пригласительные билеты. Непригодная для сегодняшнего мира. Миссис О'Хаган удивилась: как это Морин не собирается переезжать из своей квартиры в старый дом? Она была уверена: Софи не одобрила бы продажу родового гнезда Бэрри. Но Морин была непреклонна. При своей занятости она не могла позволить себе возиться с таким большим домом, где столько углов и закоулков. Ее собственное жизненное пространство было спланировано строго под ее нужды, словно по индивидуальному заказу: шкафы для одежды во всю стену; кабинет с канцелярскими шкафчиками — почти что мини-офис; большая комната, где она могла принимать гостей; кухня, из которой полностью виден обеденный стол, так что она могла не прерывать разговора с гостями, подавая им ужин.
Нет, вернуться сюда было бы шагом назад. И мама тоже это знала.
Сначала Морин занялась финансами. И с удивлением обнаружила, какой несобранной стала ее мать в последнее время, какую канитель разводила по пустякам. Грустно было видеть все эти записочки, памятки, вопросы, которые она писала самой себе. Казалось, так легко было бы упорядочить все по собственной нехитрой системе Морин — дело пяти минут. Просто написать письмо в банк с просьбой перечислять ежемесячно столько-то за электричество, столько-то за газ, столько-то страховому фонду… Сразу бы отпала необходимость во всех этих запросах и письмах с выражением недоумения. Похоже, мама была гораздо менее организованной и практичной, чем казалось со стороны.
Далее пошла бесконечная переписка с биржевым брокером. Как и все люди ее поколения, мать полагала, что мерилом богатства служат ценные бумаги. Морин нашла только письма брокера: мама не оставляла копий своих посланий — это была бы печальная повесть растерянности и разочарований.
Усталость и грусть овладели Морин, когда она просмотрела ворох ответов брокера на письма матери, по всей видимости, полные раздраженных вопросов и требований объяснить, как это так получается, что отличные, как всем известно, акции обращаются в ничто. Морин тут же написала брокеру письмо, в котором сообщала о смерти матери и просила прислать ей сведения о состоянии портфеля ценных бумаг на данный момент. Она пожалела, что принимала в делах матери слишком мало участия, но мама держалась всегда с таким достоинством… Была граница, через которую дочь не смела переступить.
Все свои письма Морин держала в плоском портфельчике; вернувшись домой, она сделает с них фотокопии. Она уже получила лестный отзыв о своем умении вести дела от маминого поверенного мистера Уайта; он жалел, что не все молодые женщины такие же организованные, хотя, конечно, как бы она сумела создать собственное крупное дело, не обладая умом финансиста и способностями администратора. Он показал ей мамино простое завещание, в котором она оставляла все своей возлюбленной дочери Мэри Кэтрин (Морин) Бэрри с благодарностью за годы любви и неустанной заботы. Документ был составлен в 1962-м году. Сразу после их примирения. После того, как мама признала, что Морин вправе жить так, как считает нужным. С того дня, как Софи Бэрри письменно поблагодарила дочь за любовь и заботу, прошло еще двадцать три года этой любви и заботы. Тогда, в 1962-м, она ни за что бы не поверила, что за двадцать с лишним лет Морин так и не выйдет замуж и все эти годы будет ее самым близким другом.
Разобрать документы оказалось делом не таким скорым, как она думала. У нее возникло странное чувство утраты, совершенно непохожее на горе, которое она испытывала на похоронах. Теперь она переживала нечто вроде утраты иллюзий: мама перестала быть для нее образцом всех совершенств и добродетелей. Запрятанный в ящиках прелестного антикварного столика хаос говорил о растерянной женщине, капризной и сварливой старухе. Это была уже не та спокойная, прекрасная Софи Бэрри, что еще две недели назад сидела здесь, в этой со вкусом обставленной «утренней комнате», точно королева в тронном зале. Открытие этой, другой стороны матери совсем не порадовало Морин.
Она сварила себе кофе, чтобы взбодриться, и решительно взялась за следующий большой пухлый конверт. «Морин, дитя мое, — любила повторять мама, — если уж браться за что-то, то делать как следует». Эта рекомендация распространялась на все случаи жизни, начиная с правила дважды в день намазывать лицо особым маминым кремом, а затем спрыскивать его розовой водой и кончая необходимостью подолгу упражняться на заднем дворе в теннисе ради того, чтобы лучше выглядеть на летних приемах. Что ж, если бы мама могла видеть ее сейчас (в чем Морин сомневалась), она бы убедилась, что любящая дочь не забыла ее наставлений.
Но к чему Морин оказалась совершенно неготовой, так это к содержимому конверта с надписью «Поверенный». Она ожидала найти там еще одну бестолковую хронику деловых отношений по поводу акций и тому подобного, но то были бумаги о совсем других отношениях, и притом сорокалетней давности. Среди них имелся ряд документов, датированных 1945-м годом. И они говорили о том, что отец Морин, Бернард Джеймс Бэрри, вовсе не умер от инфекции в Северной Родезии сразу после войны. Ее отец бросил Софи Бэрри сорок лет назад. Бросил жену с дочерью ради другой женщины и переселился к ней в Булавайо. Тогда это была Южная Родезия, теперь Зимбабве.
Из всего, что она прочла, одно она поняла совершенно ясно: отец ее, быть может, еще жив. И живет в городе Булавайо в Зимбабве. Сейчас ему должно быть лет семьдесят. У нее даже могут оказаться единокровные братья и сестры не намного моложе ее самой. Женщину, которая определялась как гражданская жена ее отца, звали Флора Джонс, она была англичанка, родом из Бирмингема. Мама сказала бы, что Флора — имя для прислуги, с яростью подумала Морин.
Не в ее привычках было прикладываться к бутылке в разгар воскресного утра; вышколенная на этот счет, как и во всем другом, Морин Бэрри понимала, что пить в одиночестве — опасная привычка. (Это, как и все остальное, она узнала от мамы.) Слишком многие из ее друзей, которым не с кем было расслабиться в конце длинного тяжелого дня, пристрастились к выпивке. Мама говорила, что вдовы, которые не умеют держать себя в руках, незаметно опускаются и превращаются в выпивох. Вдовы! Зачем было сорок лет твердить эту ложь? Не рассказать единственной дочери о главном в своей жизни? И какой надо быть женщиной, чтобы увековечить миф о муже, якобы похороненном на другом конце света!
Содрогнувшись от ужаса, Морин осознала, что ее мать, будучи в здравом уме, каждый год молилась в церкви за упокой души Бернарда Джеймса Бэрри, который был жив, если и не все эти годы, то по крайней мере еще какое-то время после своих «похорон».
Морин заметила графин с виски. Она сняла пробку, и запах напомнил ей о том, как в детстве, много-много лет назад, у нее болел зуб и мама, чтобы успокоить боль, приложила ей к десне ватку, смоченную виски. Мама так любила свою девочку!
Морин налила себе большую порцию чистого виски, осушила стакан и разрыдалась.
Поделиться было не с кем — результат той одинокой жизни, которую она вела. Ни закадычной подруги, которой можно было бы звякнуть, ни дома, куда можно было бы прибежать с ошеломляющей новостью. Как и ее мать, она чуралась слишком близких отношений. Не было такого мужчины, которому она могла бы поверить свои мысли и чувства. Для коллег ее личная жизнь была тайной за семью печатями. Мамины друзья?.. О да, они-то будут само внимание. Боже мой, где-где, а в доме О'Хаганов, вздумай она явиться туда с такими новостями, ей обеспечено самое горячее участие!
Флора. Флора Джонс. Имечко под стать актрисе, играющей в музыкальных комедиях. «А теперь встречайте мисс Флору Джонс, Кармен Миранду нашего города!..» Морин попались письма о разводе и копии писем маминого поверенного, в которых упорно повторялось, что в Ирландии разводов не бывает и его клиентка — ревностная католичка, и вообще суть дела не в этом… Суть дела, очевидно, заключалась в деньгах. Все еще не смея верить собственным глазам, Морин перелистывала страницы. Документы содержались в образцовом порядке — это мама, какой она была сорок лет назад, молодая, решительная, способная контролировать ситуацию. Кипя от ярости и смертельной обиды, Софи Бэрри твердо вознамерилась вытрясти из человека, ее предавшего, все до последнего пенни. Требуемая сумма была выплачена — сумма по теперешним деньгам баснословная. Поверенный Бернарда Джеймса Бэрри из Булавайо писал поверенному Софи Бэрри из Дублина, что его клиент готов реализовать большую часть своей собственности, чтобы материально обеспечить бывшую жену и старшую дочь. Его клиент мистер Бэрри, как уже известно миссис Бэрри, имеет вторую дочь от мисс Флоры Джонс, рождение которой он желает узаконить как можно скорее. Мамино ответное письмо было неподражаемо — оно было написано в точности так, как мама говорила. Читая, Морин словно слышала ее голос. Слова матери буквально звучали у нее в ушах — неторопливые, взвешенные, отчетливые, и голос был моложе, сильнее, чем голос покойной.
«…Ты сам прекрасно понимаешь, что о разводе не может быть и речи, поскольку это противоречит установлениям церкви, к которой мы оба принадлежим. Тем не менее, я не в силах помешать тем или иным твоим действиям в чужой стране. Я пишу это письмо без ведома адвокатов, но думаю, ты поймешь его основной смысл. Я приняла средства, которые ты выделил нам с Морин, и не стану преследовать тебя по суду. Ты будешь абсолютно от меня свободен, но при одном условии: ты никогда больше не вернешься в Ирландию. Я объявлю о твоей смерти. Сегодня 15 апреля. Если ты вернешь мне это письмо вместе с обещанием никогда не возвращаться в Ирландию, я сообщу всем, что ты умер в Африке от инфекции 15 мая. Если же ты нарушишь это обещание или попытаешься каким угодно образом связаться с Морин, даже после того, как она достигнет формального совершеннолетия, — могу тебя заверить, ты будешь жалеть об этом до конца своих дней…»
Так мама говорила с лавочником, которого угораздило чем-либо ее оскорбить, или с работником, который не сумел ей угодить.
Он принял ее условия, этот человек из Булавайо, человек, которого Морин сорок лет считала умершим. Он вернул письмо, как ему было предписано. К письму маленькой булавкой с жемчужной головкой была приколота почтовая открытка с видом гор и саванны.
На открытке было написано: «Я умер от инфекции 15 мая 1945 г.».
Морин опустила голову на материн столик и заплакала так, будто ее сердце разрывалось на тысячу мелких кусочков.
Она потеряла ощущение времени. А когда посмотрела на часы, в положении стрелок, казалось, не было никакого смысла. Но было светло — значит, все-таки еще день.
Она пришла в десять; должно быть, она пробыла в этом полутрансе больше двух часов.
Морин походила по комнате — кровь снова побежала по ее жилам. Если бы кто-нибудь глянул с улицы в окно «утренней комнаты», он бы увидел высокую темноволосую женщину в дорогом темно-синем с розовой отделкой шерстяном платье, на вид куда моложе своих сорока шести лет, которая стоит, обняв себя за талию.
На самом же деле Морин сжала ладонями локти, пытаясь — в буквальном смысле слова, физически — удержать себя в руках после пережитого потрясения.
Гнев охватил Морин, и не только оттого, что отца насильственно выдворили из ее жизни, запретив даже приближаться к собственной дочери. Ярость душила ее. Если уж мама так крепко хранила эту тайну, то почему, ради всего святого, она не уничтожила улики!
Если бы Морин не нашла эти документы, она бы так ничего и не узнала. Она была бы счастлива, спокойна и уверена в том мире, который для себя выстроила.
Почему мама была так небрежна и так жестока? Ведь она знала, что рано или поздно Морин обнаружит эти бумаги.
Но мама, конечно, была уверена, что Морин никогда не выдаст ее. Морин будет до конца соблюдать приличия.
Черта с два она будет! Как бы не так, черт возьми!
Ей внезапно пришло в голову, что эта нелепая сделка сорокалетней давности ни к чему ее не обязывает и она может поступать, как ей заблагорассудится. Она не связана никакими мелодраматическими обещаниями по поводу вымышленных смертей. Она не давала обещания держаться подальше от своего отца под страхом какой-то ужасной кары.
Ьог свидетель, она разыщет его! Или Флору. Или свою единокровную сестру.
Только бы они еще были живы. Только бы ей удалось напасть на верный след. Самый поздний из документов, подтверждающий перевод денег, датировался 1950-м годом.
Господи, пожалуйста, пусть он будет еще жив. Семьдесят лет не так уж и много.
Она принялась за работу с бешеной энергией, какую в последний раз ощущала только накануне своей первой крупной распродажи, когда они почти всю ночь проработали на складе, сбавляя цены, заново составляя прейскурант, прикидывая завтрашнюю выручку.
Теперь она подходила к материным вещам с другой меркой, сортировала их по иному принципу. Она отыскала две коробки и стала складывать туда ранние фотографии и памятные вещички из своего детства.
Если она разыщет этого человека и если у него не совсем каменное сердце, ему захочется узнать, как его дочь выглядела на своем первом причастии, в хоккейной экипировке, в платье на своем первом балу.
То, что раньше подлежало безжалостному уничтожению, теперь числилось по разряду «памятных вещей» и бережно укладывалось в коробки.
Она разбирала, распределяла, раскладывала, пока окончательно не выбилась из сил. Потом перевязала мешки с хламом, сложила одежду и остальное, что предназначалось Винсенту де Полю,[11] и вызвала такси, чтобы отвезти коробки с реликвиями к себе на квартиру.
Не осталось ни одного ящика, который бы она не вытряхнула и не вычистила. Изрядная часть кухонной утвари отойдет миссис О'Нил, которая многие годы приходила убирать у мамы. Джимми Хейз, работавший в саду, пусть забирает газонокосилку и любые садовые инструменты — что пожелает. Кроме того, Морин написала ему письмо с просьбой взять себе любые цветы и кусты, которые ему особенно нравятся, только забрать их надо поскорее. У нее уже созрело решение выставить дом на продажу в самое ближайшее время. Она положила ладонь на маленький письменный столик, который собиралась взять себе, для прихожей своей квартиры. Похлопала по нему и сказала: «Нет». Теперь он ей ни к чему. Она не хотела отсюда ничего.
Таксист помог погрузить коробки. Видя его любопытство, она сказала, что освобождает дом от материных вещей. Он от всей души ей посочувствовал.
— Как жалко, что никто вам не поможет в таком деле. Ей часто в разных формах говорили это, всегда имелось в виду одно и то же: удивительно, что такая интересная женщина никогда не была замужем, не обзавелась семьей.
— А, отец бы сам все сделал, — ответила она. — Но он далеко, очень далеко.
Вот она и упомянула об отце. Таксист посмотрел на нее с удивлением: странно, мать умерла, а отец в это время далеко-далеко. А ей было все равно — пусть думает что угодно. У нее было чувство, будто, говоря об отце, просто называя его, она не позволяет ему умереть, вызывает его к жизни.
Долго-долго пролежав в ванне, она почувствовала себя лучше, но зверски проголодалась. И позвонила Уолтеру.
— Я эгоистка и хочу, честно говоря, использовать тебя, так что не стесняйся ответить отказом, но я подумала: нет ли какого-нибудь симпатичного ресторана для воскресного вечера? Я бы с удовольствием сходила куда-нибудь поужинать.
Уолтер сказал, что это как нельзя более кстати. Он как раз ломал голову над особо трудным юридическим случаем, который казался неразрешимым или, наоборот, имел тысячу решений, одно другого труднее, и он только рад будет сбежать от этой мороки.
Они заказали хороший ужин с вином и сидели при свечах.
— Ты какая-то взвинченная, — заботливо заметил он.
— У меня столько забот.
— Я знаю, сегодня у тебя был тяжелый день, да? Она взглянула на него, и он подумал, что никогда еще она не была так красива.
— Конечно, — продолжал он, — сейчас не время, да и когда вообще оно бывает — время? Но, может быть…
— Да?
— Ну, что, если нам съездить вместе куда-нибудь, отдохнуть? Где, ты говорила, хотелось бы тебе побывать — в Австрии?
— В Австрии с рыбалкой туго, — улыбнулась она.
— Не исключено, что с модами тоже, но пару недель мы как-нибудь перебьемся, как ты считаешь?
— Нет, Уолтер, мы же доведем друг друга до сумасшествия.
— А мы постараемся не докучать друг другу.
— С тем же успехом мы можем отдыхать врозь. — Она улыбнулась ему ослепительной улыбкой.
— Что-то с тобой не так, — проговорил он с обиженным и встревоженным видом.
— Пока я не могу тебе сказать. Но, пожалуйста, запомни сегодняшний вечер, запомни: я хочу тебе кое-что сказать. И скоро скажу.
— Когда?
— Не знаю. Скоро.
— Это другой мужчина? Я знаю, звучит банально, но у тебя такой вид…
— Нет, не другой мужчина. То есть не в том смысле. Я тебе все скажу, ведь я никогда тебе не лгала, и когда скажу, ты сразу все поймешь.
— Ну, тогда жду-не дождусь.
— Знаю. Я тоже. Какая жалость, что никто не работает в воскресенье! И почему по воскресеньям все на свете закрывается!
— Мы с тобой работаем по воскресеньям, — вздохнул Уолтер.
— Да, зато конторы и учреждения во всем мире не работают, чтоб им пусто было!..
Он знал, что расспрашивать бесполезно, она все равно ничего не скажет. Он подался вперед и похлопал ее по руке.
— Видно, я все-таки тебя люблю, раз уж спускаю тебе с рук все твои выкрутасы.
— Да иди ты к черту, Уолтер! И вовсе ты меня не любишь, ни вот столечко, зато ты отличный друг и, к тому же, уверена, потрясающий любовник. Хотя и не собираюсь в этом убеждаться.
Приход официанта, подоспевшего как раз вовремя, чтобы услышать экстравагантный комплимент Морин, помешал Уолтеру сказать что-нибудь в ответ.
Она поспала, но совсем немного. К шести утра она уже приняла душ и оделась. Разница во времени три часа. Сейчас она примется звонить в международные справочные бюро, диктовать допотопные, возможно, уже не существующие телефонные номера, надеясь, что это не затянется слишком уж надолго. Она чуть было не поддалась слабости и не спросила Уолтера, нет ли каких-нибудь телефонных справочников, охватывающих юристов по всему миру. Но нет, не стоит впутывать его раньше времени — потом она все ему расскажет. Он это заслужил. Она еще не решила, что скажет всем остальным, когда найдет отца. Если найдет.
Все оказалось не так сложно, как она боялась. Вероятно, телефонные переговоры стоили в двадцать раз дороже, чем обычно, но об этом она не думала.
Фирма отцовского адвоката уже не существовала в Булавайо, услужливые операторы снабдили ее перечнем других адвокатов, и в конце концов она выяснила, что искомая контора переехала в Южную Африку. И вот Морин разговаривает с городами, о существовании которых даже никогда не задумывалась, хотя в их названиях было что-то смутно знакомое: Кимберли, Квинстаун…
Наконец она нашла человека, когда-то подписавшего одно из писем. В Претории. Морин Бэрри всегда добивалась своего.
Она объяснила, что ее мать умерла и перед смертью взяла с Морин обещание найти отца. Куда теперь ей обратиться за информацией о нем?
Такие дела не держатся открытыми по сорок лет, ответили ей.
— Но не выкинули же вы его. Юристы ничего не выбрасывают.
— Разве вы не можете разузнать все у себя, через ваши местные источники?
— Уже пробовала, никто ничего не знает, фирма, говорят, переменила адрес, и правда, все документы вернули моей матери по ее просьбе. Пришлось наводить справки через вас.
Несмотря на акцент («истощники» вместо «источники», «в консе консов»), ее собеседник производил впечатление очень милого человека.
— Я отдаю себе полный отчет в том, что проводить для меня розыски входит в профессиональные услуги, и готова заплатить сколько причитается за информацию и потраченное вами время. Мы можем подойти к делу более формально — я обращусь к вам через здешних юристов.
— Нет-нет, мне кажется, с вами можно иметь дело и так, без всякого посредничества.
Она почувствовала, как он улыбается ей с другого конца света — этот человек, которого она никогда не видела, живущий в стране, в которой она (и никто из ее друзей) никогда не побывает по причинам политическим. Ее мать однажды где-то сказала, как ей жалко этих белых, которым приходится расстаться со своими хорошими домами и всеми привилегиями. Высказывание было принято прохладно. Мама умела учиться на ошибках и больше эту тему не поднимала.
Человек из Претории сказал, что скоро позвонит.
— Интересно, можете ли вы себе представить, как я буду этого ждать.
— Думаю, что могу, — ответил он со своим забавным акцентом. — Если бы я только что лишился одного из родителей и обрел надежду найти другого, я бы считал, что дело не терпит отлагательств.
Она не знала, как пережила вторник. Человек из Претории позвонил в среду, в восемь утра, и продиктовал ей телефон адвокатской конторы в Лондоне.
— Он жив или нет? — спросила она, прижав руку к горлу в ожидании ответа.
— Они не сказали, честное слово, ничего не сказали. — Он будто чувствовал себя виноватым.
— Но они могут это узнать? — вымаливала она.
— Эти люди могут направить запрос куда следует.
— Неужели они никак не намекнули? — допытывалась Морин.
— Нет, они намекнули.
— Что?
— Что он жив. И вы будете говорить с человеком, который имеет непосредственную связь с вашим отцом.
— Мне никогда вас не отблагодарить!
— Вы еще не знаете, есть ли за что меня благодарить.
— А я вам сообщу. Я вам позвоню.
— Лучше напишите, вы и так потратились на телефонные разговоры. Или вообще приезжайте сюда, ко мне.
— Не-ет, это навряд ли, чем вы еще сможете мне помочь? Вы вообще к какой возрастной категории относитесь?
— Кончайте передразнивать мое произношение, мне шестьдесят три, я вдовец, у меня прекрасный дом в Претории.
— Да благословит вас Бог.
— Надеюсь, ваш отец жив и захочет с вами встретиться, — сказал незнакомец из Южной Африки.
Ей пришлось прождать полтора часа, прежде чем удалось поговорить с человеком из лондонской адвокатской конторы.
— Ума не приложу, почему вас направили ко мне. — В голосе слышалась легкая досада.
— Я тоже, — призналась Морин. — Первоначально было решено, что мы с отцом не должны общаться, пока жива моя мать. Я знаю, это звучит как сюжет из Ганса Христиана Андерсена, но так уж вышло. Можете уделить мне две минуты, всего две? Я быстренько изложу вам суть, деловые разговоры мне привычны.
Английский адвокат понял. Он обещал позвонить.
Морин преисполнилась веры в быстродействие юридической машины. Уолтер нередко говорил ей о разных проволочках и отложенных в долгий ящик делах, да она и по собственному опыту знала, сколько уходит времени на переговоры с поставщиками при оформлении контрактов. И вот вдруг, когда с ней происходило самое важное за всю ее жизнь событие, она натолкнулась на две юридические фирмы, где, казалось, поняли всю срочность ее дела. Почувствовали ее нетерпение и отреагировали на него. В четверг вечером она проверила автоответчик у себя в квартире — ничего, кроме любезного приглашения миссис О'Хаган заходить к ним по вечерам на рюмку хереса, как она заходила к своей бедной матери. И еще сообщение от Уолтера: он собирается на выходные поехать в западную Ирландию — будут, мол, приятные прогулки, отличная еда, а также рыбалка. Можно даже обойтись без рыбалки, если Морин пожелает составить ему компанию.
Она улыбнулась. Уолтер — добрый друг.
На пленке осталось также два щелчка: люди клали трубку, не оставив сообщения. Она занервничала, а потом разозлилась на себя. Разве вправе она ожидать от этих людей такой спешки? И потом, даже если ее отец жив и находится в Англии, что казалось все более вероятным… может оказаться, что он не захочет с ней общаться, а если и захочет, то против будет Флора или его дочь. До нее вдруг дошло, что у них могут быть и другие дети.
Она ходила взад-вперед по квартире, мерила шагами свою длинную гостиную. Она даже не помнила, когда в последний раз была в таком состоянии, — все валилось у нее из рук, ни на чем не могла сосредоточиться.
Телефонный звонок заставил ее подскочить. В трубке раздался нерешительный голос.
— Морин Бэрри… Это Морин Бэрри?
— Да. — Она скорее выдохнула это «да», чем произнесла.
— Морин, это Берни, — сказали на другом конце провода, и последовало молчание, как будто там со страхом ждали, что она ответит.
А она онемела. Была не в состоянии вымолвить ни слова.
— Морин, мне сообщили, что ты меня разыскиваешь. Если нет, то…
Он, казалось, вот-вот повесит трубку. Морин прошептала:
— Ты мой отец?
— Я уже совсем старик, но я был твоим отцом, — ответил он.
— Тогда ты и сейчас мой отец.
Сделав над собой усилие, она постаралась, чтобы ее голос звучал беспечно и весело. Это был верный ход: она услышала, как он негромко, коротко рассмеялся.
— Я уже звонил, — признался он. — Но там была эта штука… Ты говорила таким официальным тоном, что я дал отбой, так ничего и не сказал.
— Я знаю, некоторые от автоответчиков просто на стенку лезут.
И опять это было сказано очень кстати, она чувствовала, что напряжение спадает.
— Но я снова позвонил, только для того, чтобы услышать твой голос, и подумал: это Морин говорит, это ее настоящий голос.
— И тебе он понравился?
— Гораздо больше он мне нравится сейчас, когда мы с тобой и в самом деле разговариваем. Мы же в самом деле разговариваем?
— Да, в самом деле.
Наступило молчание, но оно не было тягостным; они словно мало-помалу привыкали к странному ритуалу общения друг с другом.
— Ты хотел бы со мной встретиться? — спросила она.
— Больше всего на свете. Но сможешь ли ты приехать ко мне в Англию? Я сейчас не совсем здоров, не могу сам ехать к тебе.
— Нет проблем. Я приеду, когда скажешь.
— Это будет не тот Берни, которого ты когда-то знала. Он хочет, поняла Морин, чтобы она называла его не отцом, а Берни. Мама всегда называла его «бедный Бернард».
— Я ведь тебя вообще не знала, Берни, а ты меня знал совсем недолго. Так что шокирован никто из нас не будет. Я уже к пятидесяти приближаюсь — не первой молодости.
— Ладно-ладно…
— Нет, правда. Я еще не поседела только благодаря тому, что регулярно посещаю парикмахерский салон… — Она чувствовала, что несет какую-то чепуху.
— А Софи… она сказала тебе… перед тем как… — Он замялся.
— Она умерла две недели назад, Берни… От кровоизлияния в мозг… Все кончилось быстро, и она бы все равно осталась инвалидом, даже если бы поправилась, так что все к лучшему…
— А ты?..
— У меня все хорошо. Но послушай, насчет нашей встречи. Куда мне приехать? И что скажет Флора, твоя семья?
— Флора умерла. Вскоре после того, как мы покинули Родезию.
— Мне очень жаль.
— Да, она была замечательная женщина.
— А дети?
Удивительный разговор! Речь шла о заурядных житейских вещах, и в то же самое время она разговаривала со своим отцом, которого сорок лет считала умершим и правду о котором узнала всего лишь четыре дня назад.
— У меня только Кэтрин. Она в Штатах. Морин почему-то почувствовала облегчение.
— Чем она там занимается? Она замужем? Работает?
— Нет, ни то, ни другое. Она уехала с этим рок-музыкантом, уже восемь лет как с ним. Она, в общем, ездит с ним повсюду, заботится о нем, вроде как создает для него домашний уют. Говорит, всегда только этого и хотела. Она счастлива.
— Тогда ей повезло, — сказала Морин, почти не думая.
— Да, правда ведь? Потому что она никому не причиняет боли. Говорят, она неудачница, но я не согласен. По-моему, ей как раз все удалось, раз она получает от жизни, что хочет, не причиняя никому вреда.
— Берни, так когда мне можно приехать? — спросила она.
— Приезжай скорее, — ответил он. — Чем скорее, тем лучше.
— Где ты находишься?
— Поверишь ли? В Аскоте.
— Я буду завтра, — пообещала Морин.
Перед отъездом она бегло просмотрела почту. Важных писем не было. Вся деловая корреспонденция, за редкими исключениями, направлялась в ее главный магазин. На этот раз в почтовом ящике оказалось несколько счетов, рекламных проспектов и письмо, с виду какое-то приглашение. Писала Анна Дойл, старшая из детей Дейрдры О'Хаган. Это было официальное приглашение на серебряную свадьбу их родителей. В приложенной записке Анна извинялась за такое до смешного заблаговременное уведомление: она просто хотела быть уверена, что главные персоны смогут присутствовать. Может, Морин будет столь любезна, что даст ей знать.
Морин пробежала письмо, почти не глядя. Эта серебряная свадьба слишком мелкое событие по сравнению с тем, что свершалось в ее собственной жизни. Она не намерена сейчас думать о том, примет ли это приглашение.
Оказалось, что ее отец проживает в комфортабельном пансионате. Морин поняла, что Бернард Джеймс Бэрри вернулся из колоний человеком не бедным. В Хитроу она взяла напрокат машину и направилась по адресу, который дал ей отец.
Из предосторожности она заранее позвонила в пансионат, чтобы посоветоваться, не будет ли ее визит слишком утомительным для отца, который, по его собственным словам, страдал суставным ревматизмом и совсем недавно перенес легкий сердечный приступ.
Ей сообщили, что ее отец прекрасно себя чувствует и ждет-не дождется ее приезда.
На нем был блейзер и тщательно завязанный шарфик; слегка загорелый, с седой шевелюрой, тросточкой и медленным шагом, он выглядел джентльменом до кончиков ногтей — такого мужчину ее мать была бы рада видеть среди своих гостей в Дублине. От его улыбки разрывалось сердце.
— Морин, у меня тут есть справочник Эгона Ронея,[12] — сказал он после того, как они поцеловались. — Я подумал, надо бы отметить нашу встречу визитом в какой-нибудь ресторан.
— Ты, Берни, свой парень, — улыбнулась она.
И он действительно оказался «своим парнем». Не было никаких извинений, никаких оправданий. Жизнь состояла из огромного числа разных возможностей и путей к счастью; он не жалел, что его дочь Кэтрин пошла своим путем, и не винил Софи в том, что она искала счастье в престиже. Просто это было не для него.
O Морин он знал все, никогда не упускал ее из виду, пока не умер Кевин О'Хаган. Он писал Кевину в его клуб и в этих письмах расспрашивал о своей девочке. Отец показал Морин собранный им альбом вырезок из газет, где шла речь о ее магазинах, и фотографий из светских журналов, где Морин была запечатлена на таком-то танцевальном вечере или таком-то приеме. Здесь же были снимки Морин вместе с Дейрдрой О'Хаган, в том числе и свадебное фото с Морин в качестве подружки невесты.
— Они в этом году справляют серебряную годовщину, представляешь?
Морин поморщилась при виде свадебных нарядов 60-го года — им явно недоставало изящества. Как они могли быть так невежественны, неужели вкус в одежде у нее развился лишь много времени спустя?
Мистер О'Хаган писал регулярно. О смерти друга Бернард Бэрри узнал, только когда его письмо вернули из клуба вместе с запиской. Между друзьями было уговорено, что мистер О'Хаган не оставит у себя в доме никаких следов их переписки: Бернард Бэрри должен был считаться умершим.
Морин и Берни разговаривали легко и непринужденно, будто старые друзья, у которых так много общего.
— У тебя была какая-нибудь большая любовь, от которой тебе пришлось отказаться? — поинтересовался он, смакуя коньяк. В свои семьдесят он чувствовал себя вправе на эту небольшую роскошь.
— Да нет, не то чтобы большая… — неуверенно выговорила она.
— Но что-то такое, что могло бы вырасти в большую любовь.
— Тогда я так и думала, но ошибалась. Ничего бы из этого не вышло. Мы бы только связали друг друга по рукам и ногам, слишком уж мы были разные. Наш брак во многих отношениях был немыслимым.
Морин знала, что произносит эти слова тоном своей матери.
Ей оказалось совсем нетрудно рассказать этому человеку о Фрэнке Куигли, о том, как она любила его в двадцать лет, любила с такой силой, что думала, сердце у нее вот-вот выпрыгнет из груди. И слова эти давались ей совершенно свободно, хотя никогда еще она не произносила их вслух.
Она рассказала, как тем летом они занимались с Фрэнком всем-всем, только не спали друг с другом, и удержал ее не обычный страх забеременеть, как любую другую девушку, просто она знала, что не должна заходить дальше, потому что он все равно никогда не впишется в ее жизнь.
— Ты сама в это верила или так говорила Софи? В его мягком голосе не было ни тени упрека.
— Я верила, верила безусловно. Я считала, что есть два сорта людей, «мы» и «они». И Фрэнк Куигли точно относился к «ним». И Десмонд Дойл тоже. Правда, Дейрдре О'Хаган как-то удалось выпутаться из этих сетей. Помню, на свадьбе мы все делали вид, что родственники Десмонда явились из какого-то имения на западе Ирландии, а не из жалкой фермерской хибары.
— Полностью выпутаться ей все же не удалось, — сказал отец Морин.
— Ты хочешь сказать, мистер О'Хаган тебе об этом писал?
— Да, кое-что. Думаю, я для него был как бы посторонним человеком, с которым можно говорить обо всем просто потому, что он всегда останется в стороне.
Морин рассказала, как Фрзнк Куигли без приглашения явился на церемонию вручения дипломов. Как он, стоя в глубине зала, гикнул и завопил «Ого-ro!», когда она пошла получать свой диплом.
А потом он пришел к ним домой. Это было ужасно!
— Софи не выставила его?
— Нет, ты же знаешь маму… Ну, может, и не знаешь, но она бы никогда так не сделала. Нет, она убила его своей доброжелательностью, она была само радушие… «А кстати, Фрэнк, скажите-ка, когда мы с покойным мужем были в Уэстпорте, мы там случайно не встречались с вашими родными?» В общем, ты понимаешь.
— Понимаю, — проговорил Берни печально.
— А Фрэнк вел себя все хуже и хуже. Своим безукоризненным обращением мама, казалось, только подливала масла в огонь, а он, будто назло, становился все развязнее. За ужином вытащил расческу и стал причесываться, разглядывая себя в зеркале серванта. И кофе размешивал так, что я думала, чашка вот-вот треснет. Я убить его была готова! И себя тоже — за то, что мне не все равно, что я не могу смотреть на это спокойно.
— А как реагировала твоя мать?
— О, она только приговаривала: «Фрэнк, может быть, вам еще сахару? Или вы предпочли бы чай?» Все в таком роде, понимаешь, ужасно вежливо и как будто все в порядке, ни намека на то, что он ведет себя неприлично.
— А потом?
— А потом она смеялась. Говорила, что он очень мил, и смеялась… И я отказалась от него, — продолжала Морин после недолгого молчания. — Нельзя сказать, что она вышвырнула его за дверь. Нет, она никогда не отказывала ему от дома, время от времени даже справлялась о нем, посмеиваясь, как будто мы по ошибке пригласили на ужин нашего садовника Джимми Хейза. И я смирилась, потому что была согласна с ней, с ее взглядом на жизнь.
— И пожалела об этом?
— Не сразу. Он ругал меня последними словами, мой выпендреж, мол, у него в печенках сидит, он так отчаянно сквернословил, что только подтверждал мамину правоту, нашу правоту. Грозился, что еще покажет мне, что когда-нибудь его будут принимать в лучших домах, и мы с матерью, этой спесивой старой каргой, еще пожалеем, что не привечали его в нашем дерьмовом доме. Вот так он выражался.
— Это он от обиды, — посочувствовал отец.
— Да, естественно. И конечно, он добился всего, о чем мечтал, а Дейрдра О'Хаган вышла за его лучшего друга, такого же необразованного и невоспитанного… В общем, он оказался прав. Он дождался своего часа.
— Он счастлив?
— Не знаю, думаю, что нет. А может, живет себе и радуется жизни. Кто знает…
— Морин — ты прелесть… — вдруг сказал ей отец.
— Нет, я очень глупая. Слишком долго была очень глупой. Ты верно говоришь, никому бы от этого хуже не стало. Я бы никому не повредила, скажи я маме тогда, в двадцать один год, что ухожу с Фрэнком Куигли и плевать мне, кто он и из какой семьи.
— Может быть, ты не хотела причинить боли ей — ведь я ее бросил, и ты не хотела, чтобы такое случилось с ней еще раз.
— Я же не знала, что ты ее бросил, я думала, ты заразился какой-то ужасной болезнью и умер.
— Мне очень жаль, — сказал он, будто раскаиваясь в том, что не умер.
— Да я ведь сама не своя от счастья, старый ты чертяка, что ты жив! За всю жизнь никогда не была так счастлива.
— Брось, чего там… Всего лишь старик, которого ждет инвалидная коляска.
— Поедешь жить ко мне в Дублин? — предложила она.
— Нет-нет, любимая моя Морин, не поеду.
— Но зачем тебе жить в пансионате? Ты же в прекрасной форме. Я все сделаю, чтобы за тобой был хороший уход. Не в мамином доме — мы устроимся где-нибудь еще. Подберем что-нибудь попросторней, чем моя квартира.
— Нет, я обещал Софи.
— Но ее больше нет, ты сдержал свое обещание. Его взгляд подернулся печалью.
— Нет, это, знаешь, вроде как дело чести. Ее имя начнут склонять, заново перебирать все, что она говорила, и в конце концов смешают с грязью. Сама понимаешь.
— Я понимаю, но не слишком ли благородно ты себя ведешь? Она лишила тебя родной дочери, меня лишила отца, она вела с нами нечестную игру. Все эти годы я думала, что ты умер.
— Но, по крайней мере, напоследок она тебе сказала. — Бернард Бэрри счастливо улыбался.
— Что?
— Ну, по крайней мере, она хотела, чтобы ты меня разыскала. Об этом мне адвокаты сказали. Когда она поняла, что умирает, она все тебе рассказала, чтобы дать тебе шанс снова со мной встретиться.
Морин прикусила губу. Да, она сама придумала эту небылицу, когда наводила справки в Булавайо. Она вгляделась в лицо отца.
— Признаться, меня это тронуло и порадовало. Я считал, что у нее каменное сердце. Кевин О'Хаган писал, что каждый год по мне служили панихиду.
— Да, — подтвердила Морин. — И скоро опять годовщина.
— То есть она сделала то, чего могла бы и не делать, и я ее должник. Возвращаться и тревожить ее память? Нет. В любом случае, милая, я там больше никого не знаю, один Кевин был — и тот умер. Нет, я останусь здесь, мне тут нравится, а ты будешь навещать меня время от времени, и твоя сестра Кэтрин со своим молодым человеком. Я буду самым счастливым человеком на свете.
На глаза у нее навернулись слезы. Вот он сидит перед ней — старик, считающий себя самым счастливым человеком на свете. Нет, никогда она не расскажет ему правды о матери, не станет лишать его удовольствия думать о ней хоть что-то хорошее.
— Тогда я буду приезжать по любому поводу. Открою магазин здесь в Аскоте или в Виндзоре. Я не шучу.
— Я верю. И когда на серебряную свадьбу дочери Кевина поедешь. Это тоже будет хороший повод.
— Сомневаюсь, поеду ли. Шафером-то был Фрэнк Куигли… Предполагается, что это будет встреча всех, кто там был. Будут вспоминать прошлое и все в таком роде.
— Тем более тебе надо поехать, — сказал Берни Бэрри, загорелый человек с огоньком в глазах, который нашел свою любовь сорок лет назад во время служебной командировки и которому хватило мужества пойти навстречу своей судьбе.