Первая улыбка

Первая улыбка Пер. О. Файнгольд

Не призывай моля отчаяньем клятвой,

не призывай меня обильем слов.

Стремясь к тебе, вхожу на твой порог

со всех извилин всех моих дорог.

Усталый путь мой беден и тосклив.

Не призывай меня обильем слов.

Затихнет все и сгинет все, и только ты

да ночь еще живут.

Шумя толпится на пороге сердца суета.

А ночь — во всю. Гудят леса.

Из труб дымится черным валом тьма.

Когда глаза твои останутся одни,

бессоницей подчеркнутые синью,

И три струны, что в имени твоем, вдруг прозвенят,

сметая пыль,

Скажи, скажи тиши, убийце слез,

поведай грусти утомленной,

Что, помня все, к ним возвращаются опустошенными

из города, созревшего в борьбе,

Чтоб раз, еще хотя бы раз обнять их.

Как велики мгновения конца!

Гаси свечу. И свету нужен отдых.

Молчание развей. Плывут просторы.

В безумной выси я вдыхаю воздух.

Ты! — Никогда еще не жил тобою я, Ты мое море!

Соленый запах родины моей!

Как счастье бурное с обломанным крылом,

О, если бы пронзить меня могла ты памятью своей!

Ведь знал я, знал — ты ждешь меня,

в тени кусая дрогнувшие губы.

Мне чудился твой шепот бредовой в пролетах улиц,

в шумах городских.

И одинокий в праздничном чаду,

не раз роняя голову на стол,

Я видел — ты выходишь из угла.

Все разошлись. И в темноте осталась ты,

Чтоб заковать меня в прохладу своих рук.

Спокойные промчались годы под твоим окном.

В шкатулке позабыты серьги — память прошлых дней.

Твое лицо худое высечено из грусти.

Мелькнув мечтою предо мной,

ты сберегла мне самый ценный дар —

Расплату за любовь, печали черствый хлеб

И луч улыбки первой, падающий ниц.

Летняя ночь Пер. Л. Гольдберг

Тишина в пространстве громче вихря,

И в глазах кошачьих блеск ножа.

Ночь! Как много ночи! Звезды тихо,

Точно в яслях, на небе лежат.

Время ширится. Часам дышать привольно.

И роса, как встреча, взор заволокла.

На панель поверг фонарь ночных невольников,

Потрясая золотом жезла.

Ветер тих, взволнован, легким всадником

Прискакал, и, растрепав кусты,

Льнет к зеленой злобе палисадников,

Клад клубится в пене темноты.

Дальше, дальше ввысь уходит город

С позолотой глаз. Урча, без слов,

Испаряют камни гнев и голод

Башен, крыш и куполов.

Рассвет после бури Пер. Л. Гольдберг

Разбит, прибит,

Базар, хромая, встал

С разгромленных телег, с сугробов сена,

Очнувшись,

Циферблат на башне сосчитал

Свои часы

Последние до смены.

Но пахнет улица

Еще дождем,

И памятник, сияя

Мокрыми глазами,

С моста глядится в водоем.

И дышит дерево —

И дышит пламенем рассветного расцвета,

И именем

грозы,

громов

и лета.

Оливковое дерево Пер. А. Пэнн

Лето царило

Семьдесят лет.

Солнце — яда и мести прибой.

Только он — оливняк, безмолвный аскет —

Стойко выдержал огненный бой.

Родина,

Его клятва свята! Будни сочные с ним

Груза звезд и луны не грузили.

Только бедность его, словно «Шир га’Ширим»,

Сердце скал твоих насквозь пронзила.

Или, может быть, волей небесных высот

Он слезой наделен, распаленной в огне,

Чтоб над книгой твоей, как сухой счетовод,

Одиноко итожить гнев.

Когда горы твои жаждут смерти и в них

Молит блеянье стад о дожде на лугах,

Он твой страж крепостной,

Твой пустынник-жених,

Твоя жизнь в его цепких руках.

Ослепленный закатом, под вечер лицо

Твое ищет он — где ты?!..

В огне его жил и корней обручальным кольцом

Твой плач сохранен на дне.

От него даже ад в испуге бежит,

Зря растратив жару…

Если гложет

Грудь камней хоть один корешок, чтобы жить, —

Сердце гор никогда умереть не сможет!..

Огненный бастион (Из одноименного цикла стихов) Пер. А. Пэнн

Дымится и хрипит старинный гнев земли,

И местью бредит он, как раб в неволе…

Земля —

Она твоя в крови проклятий и молитв,

Она в глазах твоих осела белой солью.

Древней любви и слов ее прожженный прах,

А жажда

Первых лоз и струй вина древнее.

И человек во сне, и дерево в корнях —

Заложники ее. Всегда при ней и с нею.

Терзай ее металлом заступов —

Она

Щетинится щитами огненно и сухо.

И потом рук своих расплачешься ты под

ее неслышащим, окаменевшим ухом.

Но лишь растаял звук —

То видишь, горы спят,

Не отступив.

Сильны.

Ни дрожи, ни ответа.

И над тобой, жесток, незыблем и распят,

Сияет дикий ад голубизны и света!..

*

Разгул огня.

Земли коричневая медь.

В утробе пламенной и сера руда.

Не тронь рукой пылающую смерть —

Она и недоступна и горда.

У ног твоих она распластана, как даль

Допамятных времен, костьми и сердцем разом.

Ты дорог ей, как мысль последняя, когда

В погроме солнечном себя лишился разум.

Охотник-день —

Дикарь песчано-голубой —

Хоронит в ней тела зарезанных закатов.

Звездой далекою завещаны ей бой

И эхо ужасов, пережитых когда-то.

Гром — крик ее родов — грохочет.

Самка-мать

Зверенышей своих спасает, хвост развеяв…

Огнем

Целованы уста, дерзнувшие назвать

Вот эту землю родиной своею!..

*

Лишь небо и шатер. Вдвоем они весь век.

Дорога к ним горит, зажатая песками.

Во тьме к порогу их приходит человек,

Его глаза —

Два зеркала для камня.

Не на покой несет он сердце.

Пусть устал.

Но отдыха не настал еще для ран и ссадин.

Идущий из песков, он обнимает сталь, —

Буравя и кроша, она устала за день.

Ни тени облачной. Не поля хлебный круг —

Ночная дымка гор простор заворожила.

Он заступ опустил, и пальцы смелых рук

Улыбкой светятся — а плачут только жилы.

И небо, бровь кривя, глядит из тьмы ночей;

В шатре, сминая боль, растет покой звериный.

Свеча —

Могучей всех божественных свечей! —

Над хлебом и письмом слезится стеарином.

*

— Мертва ты, а я все еще живу, мой брат.

Теперь над нами ночь, немая до безумья,

Еще силен я, брат, и сталь еще остра,

И об нее земля свои ломает зубья.

Усталая моя!

С восхода по закат

Ее горючий гнев я потрошу покорно.

Во сне моем она в моих руках — как ад.

И если б дни ее погасли, от когтей

Моей ослепшей страсти некуда ей деться.

Она к моей судьбе прикована, как тень.

Она моя дотла.

Я взял ее за сердце.

Не видеть мне богатств ее чудесный сплав.

Не знаю, в чем и где моя награда…

Счастливым я умру, однажды услыхав

«Вода!»

Среди сухого каменного ада.

Вино Пер. А. Пэнн

Сын янтарных ветвей, Лебеза-слововей,

Клялся тысячам и забывал.

Но смеется босая в нем дочь деревень,

Чьи ступни он, кипя, целовал.

И когда мудрецы, то хваля, то кляня,

Постигают в нем голую суть, —

Только память о ней провожает меня,

Как звезда неотступная в путь.

С первоздания бражного выкрика: пей!

Непроменна его нищета.

Я его протащу под полою к себе

И тобой разбужу, Хамутал[36].

И притихший вдали от тебя, просыпаясь,

Он взбурлит, проклиная твоих краснобаев.

Ведь в тебе одинокость вина. И, огнем,

На пирах где смысл и тепло.

Но ревнивое сердце безглазо и в нем,

Как Самсон[37] ослепленный врасплох.

Хамутал, Хамутал, ты росой залита

Твои пальцы — глазам моим песнь.

Дик твой стан, Хамутал, как мустанг, Хамутал,

И как молния в далях небес.

Наша радость в тоску облачила себя.

Где ты? глаз от крови не отвлечь.

О, явись! много храбрых, увидев тебя,

Упадут на свой собственный меч.

Грусть вина неизменно верна. Мы же сами,

Друг мой, блудом блудили, идя за глазами.

По нему наша страсть, измельчавшая в пыль.

Бьет единственно-вечной — тобой,

Он молчал и любил. Он касался и пил,

Как луну пьет осипший прибой.

Он приют нашей первой любви. И над ней

Он, почерточно схож, нависал,

Он наш праздник живой — бедных будней бедней, —

Он стираем рукой, как слеза.

И когда своей старой печалью залит,

Он коснется и вас, как моря, —

Знайте: это последний влюбленный земли

Провожает нас в путь — умирать.

Ведь рука его в клятве, а наша — в измене,

Но вовек его милости мы не изменим.

Не забудь, исколола тебя, как ножи,

Нашей спеси болтливая роль.

Строгой грусти полно лишь вино твое, жизнь,

Сквозь отрепья в нем виден король.

Не забудь его имени выжатый сок

И касанье струи огневой,

Его первая ласка — свобода высот,

Что незнаема нами живой.

В нас от ласки повторной струится, как ртуть,

Его царственно звонкий металл.

А последняя ласка несет темноту,

И забрезжит во тьме Хамутал.

Мы в хаос многопалой рукою врастали,

Но, как он, ее сердца, друзья, не касались.

Диалог Пер. М. Ялан-Штекелис

— Где ты, Михаль?[38] Я шорох слышу, скрип ворот.

О, если б миг один еще побыть с тобою.

Зажги свечу, жена, и выйди на порог,

Дай свет, чтоб тьма была бессильна надо мною.

— О, Михаэль, открыта дверь перед тобой.

Я на пороге жду, и свет навек со мной, без счастья,

Пустынна ночь без слез, пустынна ночь

Но светит свет, и нет меж нами тьмы ненастья.

— Где ты, Михаль? Я в хаос выброшен слепой.

Я там, где нет огня и нет земли и неба.

Я пал, сражен. Но я услышал голос твой.

И я ищу тебя, как голод ищет хлеба.

— О, Михаэль, тела слепые сражены,

Но взоры чрез огонь и прах напряжены.

Мое лицо в твоих руках волной омыто,

И сквозь нее земля и небо нам открыты.

— Где ты, Михаль? В руках судьбы мы — словно нож

Слепой в руках жестоких, с непонятной целью.

Вынь нож из сердца, и его ты уничтожь,

Когда ты будешь петь, Михаль, над колыбелью.

— О, Михаэль, с тех пор, как стал меня ты звать —

Во мне жена ликует, и горюет мать.

Не меч сынов родит. Но иногда умели

И меч, и нож вставать на стражу колыбели.

— Где ты, Михаль? Я утром в смертный бой пошел,

И я сказал тебе: «Пред вечером вернусь я».

С тех пор, Михаль, как будто целый век прошел.

А я к тебе лицом еще не повернулся.

— О, Михаэль, ты в бой решающий пошел.

И после всех его решений ты меня нашел.

Гляди, любовь меж нами вся полна до края.

Хранили мы ее, ни капли не роняя.

— Где ты, Михаль? Где ты приют себе нашла?

Лишь это мне скажи, и я, как прах, рассеюсь:

Ты в доме слез, иль в дом ты к жениху вошла?

И что твой голос так звенит, зовет к веселью?

— О, Михаэль, приют себе уж я нашла.

Не в доме слез я, к жениху я не вошла.

Мой голос радостью звенит, поет ликуя, —

Ведь рядом тут с тобою, под землей, лежу я.

Еврейский учитель (по поводу одной забастовки) Пер. Х. Райхман

Сионизм, ты сегодня вознесся высоко —

Учрежденья и фонды, куда ни гляди…

А вот помнишь ли ты, как тебя одиноко

Нес еврейский учитель на впалой груди?

Ты тогда и во сне не мечтал о «Г‘аснэ»[39],

О Г‘адассе[40], о «Нире»[41], о Керен-Г‘айсоде[42].

Ты имел лишь его: Дон-Кихота в пэнснэ,

В сюртучке по сомнительной моде.

Когда брел он по снегу и в слякоть с тобой

И с «Любовью Сиона» писателя Мапу[43],

Он был первой «Сохнут»[44], тебе данной судьбой

По дороге к иному этапу.

Был «Мерказ Хаклаи»[45] он — и был «Мехон-Зив»[46],

Раздавая изюм в Туби-Шват[47] всем питомцам;

А в их лепете детском звенел Тель-Авив,

До того как возник он под солнцем.

А когда, объясняя детишкам язык,

Он писал на доске имена и глаголы, —

Вся «Махлекет-Тарбут»[48], все издательства книг

Были там — на доске его школы.

Сетью всех учреждений служил он тогда —

И лишь банком он не был еще никогда.

Голытьбы у нас тьма (должен Менделе[49] звать я!) —

Но баланс всей истории нашей таков,

Что (конечно, помимо писателя, братья)

Наш учитель детей — чемпион бедняков.

Задолжал он с дней Кальмана Шульмана[50] пекарю

(Тот, отчаясь, давно прекратил уж свой бунт),

Бакалейной торговке, портному, аптекарю…

И всегда нехватает бедняге лишь фунт.

Вы глядите брезгливо, друзья! Перестаньте-ка

Поэтично гнушаться прозаических дел!

Вы ведь все сионисты. Почему же романтика

Одному лишь учителю тут дается в удел?

Копит денежки в банке родитель с семейкою —

Но клеймит педагога, вспылив как огонь:

Тот бастует, устав от погонь за копейкою…

О, друзья! Но довольно ли этих погонь?

Вы ведь знаете все этот тип человека.

Если он победит забастовкой «врагов» —

Не пугайтесь, друзья: до скончания века

Он не выйдет из пут векселей и долгов.

Фунт привел к забастовке, но долг обвинителя

Объективно исследовать почву и грунт.

И тогда он, наверно, поймет и учителя:

Мы должны ему больше чем фунт!

Процесс раскола или Чудеса природы Пер. Х. Райхман

Ты знаком, читатель, с той особой,

Что зовется в биологии амебой?

Это — клетка жизни, но родиться

Суждено ей, крохотной, на горе…

В микроскопе — в капельке водицы

Ты ее увидишь словно в море.

В капле — волны плещутся бурливо,

И амеба плавает в прибое…

От потуг созрел процесс разрыва —

И гляди:

Из тельца стало двое.

Жуть и дрожь проходят по амебе —

И смотря со страхом, как на чудо,

Половинки спрашивают обе

Друг у дружки:

«Кто ты —

И откуда?»

Вне себя амеба от напасти,

Вкруг себя снует она впустую…

Вдруг сошлись — сцепились обе части —

И давай кусать одна другую.

И тогда зовет она во злобе

Самое себя на поединок…

Что за черт? Вдруг в каждой пол-амебе

Вспыхнул бой двух новых половинок.

Бьет себя амеба и кусает —

И бежит, спасаясь от себя же;

И себя же ловит и глотает —

И, давясь, выплевывает в раже.

В микроскопе — свалка и бесчинство:

Разбивает бурька все стремленья

Возвратить пропавшее единство,

Прекратить слепой процесс деленья.

В капле — ад, покоя там ни в чем нет.

Тьма врагов — и битвы, схватки, злоба…

И один лишь Бог на небе помнит:

Все они — та самая амеба.

Маленький клерикал Пер. Х. Райхман

1

У знакомой мне пары — весьма вольнодумной —

Был прелестный младенец, способный и умный.

Но едва лишь он начал ходить и гулять,

Как учуял отец, и учуяла мать,

Что их сын… клерикал — и, увы, не на шутку!

Словно бес — мракобес вдруг вселился в малютку.

Каждый вечер коварно клерикал-лилипут

Задавал им вопросы, что к добру не ведут:

«Что вверху? Что внизу? Кто все звезды зажег?

Кто росой окропил всю лужайку сегодня?»

Сразу чует наш нос в тех вопросах душок!

Их придумала «черная сотня».

Но родители были не слабой формации

И умело давали отпор провокации:

В их словах была пущена в ход биология,

Биохимия, физика, антропология…

2

Но беда тех вопросов была пустяком бы —

Да родители худшей боялися бомбы.

И недаром так трясся отец-педагог:

Сын однажды спросил: «Существует ли Бог?»

Захватило от ужаса у родителей дух:

Как дошел до ребенка тот злокозненный слух?

Состоялся военный семейный совет —

И решил: тот секрет рассказал ему дед.

Но божился и клялся в слезах старичок.

Что он с внуком ни-ни, и о тайне — молчок.

Чтобы внук не подглядывал, упаси его Боже!

А во время молитвы — он старается тоже,

Он, молясь, только шепчет, неприметно для слуха,

Чтоб запретное имя не коснулося уха.

В его «црифе» и окна всегда запирались,

Чтобы внук, не дай Бог, не узрел его «талес»!

3

Тут решили, что впредь нужно в оба смотреть,

Чтобы сын не попался в коварную сеть:

Защищать его разум незрелый и ранний

От микробов зловредных влияний.

Но сказал им логичный и мыслящий друг:

Чтобы выполнить эту задачу,

Нужно скрыть от младенца всю землю вокруг

И завесить все небо впридачу.

Не забудьте: для крошки любая звезда

Может вдруг послужить провокатором —

Но пока никакой ведь марксист никогда

Еще не был взращен инкубатором.

И на что будет годен марксист жалковатый,

Как «этрог» из коробки, окутанный ватой?

О, борцы-вольнодумцы! Мать, отец, педагоги!

Чуть побольше смекалки — и поменьше тревоги!

4

Не забудьте и то, что детишками малыми

Все вы тоже являлись, друзья, клерикалами.

Но Господь не без милости — и потом понемногу

Вы дорогу к «безбожникам» ведь нашли, слава Богу

Муштровка детей Пер. Х. Райхман

За словами команды раздается свисток.

И шагают рядами молодцы с ноготок.

Маршируют младенцы «социал-сионисты»,

Дефилируют с флагом крошки «нео-марксисты».

Важно шествуют в ногу Гади, Иоси и Рама;

«Никаких компромиссов!» — их святая программа.

А напротив шагают Ури, Зива и Хая —

И горланят протесты: их программа — другая!

Радикальные детки из отрядика Узи

Видят цель своей жизни в «Двународном Союзе»[51].

— «Вечный срам ренегатам!» — воют воины Ципы.

Что поделаешь! Разные у детишек принципы.

И нередко младенчики, что сосут точки-зрения,

Подкрепляют и камушком свои веские мнения.

Нам же, нашем сердцу, слаще всяких конфеток

То отрадное зрелище столь сознательных деток.

Их знамена — не шутки;

Все в цветных униформах;

В наше время малютки

Тут растут на платформах.

Мальчик — робот! Орудье! Граммофон! Попугай!

Знай свой диск

И свой писк —

И шагай!

Так идут малыши, что безвременно скисли.

Во главе их Всезнайка, светоч духа и мысли;

Он в коротких штанах, но язык его — длинный;

И цитаты и лозунги так и льются лавиной,

Это — вождь детворы, пастырь юного стада,

Политрук всего детского сада!

Он так тверд, он так горд! Непреложно уверясь,

Изрекает он истины; а их критика — ересь!

И уста, на которых еще со вчера

Молоко не обсохло, горланит «ура!»

И никто не осмелится (хоть и хочется часто)

Взять всезнайку за шиворот и сказать ему «баста!».

На него нет управы! И игра продолжается.

Руководство свистит — и отряд отправляется.

На простом языке (позабытом у всех)

Имя этому зрелищу — безобразье и грех.

Но у нас, прости Бог, это тоже,

Называют «движением

молодежи»!

«Ган-Меир» в Тель-Авиве Пер. Х. Райхман

Если время летучее вдруг

Нам не скажет: «пора в усыпалку!» —

Мы еще прогуляемся, друг,

В «Ган-Меир»[52], опираясь на палку,

Вкруг деревьев там будут парить

Все болтливые ласточки города.

Ох, и «все наши кости начнут говорить» —

А им в такт закачаются бороды.

Кости будут кряхтеть — ну, и пусть!

Пусть вздыхают, что старость — не радость;

Но, по правде, хоть есть в ней и грусть,

Есть зато и немалая сладость.

Шум деревьев услышим вокруг.

Ты их помнишь, конечно? Еще бы!

Мы их знали малышками, друг,

А теперь они все — «небоскребы».

Нет, мы знали их раньше еще:

Как проект, как параграф бюджета;

Препирались о нем горячо

Главари городского совета.

А теперь… Но ведь фокус-то прост!

Все, мой друг, объясняется временем;

Те же годы, что дали им рост, —

Нас с тобою согнули под бременем.

Мы присядем, коллега старик,

На скамье — она наша ровесница,

А у ног наших птичка прыг-прыг —

Городская весенняя вестница.

И она ведь часть плана была —

А теперь уже скачет живая…

Этот пункт целиком привела

В исполнение власть городская.

А плакатик: «не рвать», «не топтать»

Нам внезапно напомнит: мы были

Вечно заняты, друг — и сорвать

Для себя по цветочку забыли.

Многих дев, что в свою череду

Здесь гуляли с юнцами под-ручки,

Вновь увидим в тот вечер в саду:

За вязаньем чулочка для внучки.

Новый девичий выпуск займет

Место бабушек в пляске весенней…

Здесь с саду, что растет и растет,

Можно видеть и рост поколений.

А кругом разрастется, как сад,

Этот город, немалый и ныне:

И тогда обратится он в град,

Где Яркон будет течь посредине.

И, читая всю быль наизусть,

Улыбнемся, припомнивши младость,

Но, хоть будет в улыбке той грусть,

Будет, друг, и немалая сладость.

Прикорнем мы на пару минут,

Головою склонившись к колену…

И детишки с улыбкой шепнут:

«Ишь, как спят себе, старые хрены»!

Загрузка...