7

Мы отыскали небольшую гостиницу на Спринг-стрит и без всяких проблем вселились в двухдолларовый номер. Можете себе представить, что это был за номер, но после Мексики он казался дворцом, к тому же комната была с душем, чему Хуана несказанно обрадовалась. Вдоволь наплескавшись, она вышла и устроилась рядом, в постели, а я лежал и думал, что вот начинается новая жизнь в моей родной стране. Хотел поделиться с ней этими мыслями, но тут заметил, что она спит. Встали мы рано, и, как только открылись магазины, я пошел покупать шляпу. Затем мы уже вместе приобрели платье и легкое пальто. Шляпа обошлась в 1 доллар 95 центов, платье — 3,79 и пальто — 6 долларов. Итак, из ее 500 песо у нас осталось 38 долларов. Мы заглянули в небольшой ресторанчик, позавтракали, затем я отвел ее обратно в гостиницу, а сам пошел искать работу.

* * *

Первое, что я сделал, это отправил в Нью-Йорк телеграмму своему агенту, той самой даме, которая в свое время выхлопотала мне мексиканский контракт. Я сообщил ей, что снова в хорошей форме, и просил сделать все возможное, чтобы помочь мне снова стать на ноги. Затем купил «Вэраети» [53], голливудское издание, и просмотрел колонку объявлений о найме. Их, впрочем, было немного, наиболее подходящее, как показалось, дал некий Стессель. Офис его располагался в Голливуде, и я на автобусе поехал туда. Поездка заняла более часа, но он даже не удостоил меня взглядом.

— Братец, неужели не знаешь, что певцы нынче совсем неходкий товар, с ними уж давно никто не связывается. Ну скажи, сколько из них пробились? Эдди, Макдональд, Понс, Мартини и Мур. Остальные просто провалились, да, провалились. И даже Понс и Мартини — не бог весть что. Так что с певцами мы больше стараемся дел не иметь. А когда в фильме нужен певец, ну, скажем, для исполнения какого-то музыкального номера, они знают, где его искать. Так что помочь ничем не могу. Извини, дружище, но ты ошибся адресом.

— Я не имею в виду кино. Как насчет театров?

— Ну, тут бы я тебя в секунду пристроил, будь у тебя имя. А без имени ты и двух центов не стоишь.

— Меня довольно хорошо знают.

— Сроду не слыхивал ни о каком Джоне Говарде Шарпе.

— Я пел преимущественно в Европе.

— Здесь тебе не Европа.

— А как насчет ночных клубов?

— Я такой мелочью не занимаюсь. Хочешь пойти в клуб — иди, их тут до черта. Можешь выступать в одном, другом и третьем, сразу в нескольких. Попробуй загляни в «Фанчони» и «Марко». Может, у них найдется для тебя работенка.

Я двинулся по Сансет-бульвар к «Фанчони» и «Марку». Но оказалось, они делали упор на танцевальных номерах, певец их не интересовал. Я пошел на радио. Там меня прослушали и сказали, что, возможно, выделят мне часть дневного времени, но платить не будут, и еще я должен явиться со своим аккомпаниатором. Я сказал, что подумаю.

Где-то около четырех я заглянул в ночной клуб на Ла Бреа, и они позволили мне спеть и сказали, что берут за 7.50 за вечер, чаевые и еду. Явиться я должен к девяти в вечернем костюме. Я сказал, что подумаю. Нашел ателье, где давали напрокат вечерние костюмы. Приценился — 3 доллара за ночь, в неделю выходило 10. Так что от моих 7.50 оставалось всего ничего. Я уже был готов разориться, но тут оказалось, что подходящего размера у них нет. Рост у меня 6 футов, вес почти 200 фунтов. Я вернулся на Спринг-стрит. Там еще работал какой-то магазинчик. Зашел и купил гитару за 5 долларов. На черта мне аккомпаниатор, я сам себе аккомпаниатор.

* * *

Я ходил туда раза три или четыре. Гитару держал на радио и заглядывал туда ежедневно. Пел по пятнадцать минут, и всякий раз они объявляли мое имя, вернее два, одно настоящее — Джон Говард Шарп, баритон, а другое — синьор Джузеппе Бондо, знаменитый итальянский гитарист. Он выступал еще пятнадцать минут. Сперва я пел пару номеров, потом объявлял «синьора», и он уже другим, более высоким голосом объявлял свои номера по-итальянски. Потом как бы пытался перевести эти названия, но нарочно путался; так, например, говорил «Сердца и цветы», а играл «Liebestraum» или еще что-то в этом роде. Владельцу радиостанции казалось это страшно остроумной шуткой, и он сделал «наше» выступление регулярным и далее начал указывать имена неразлучной парочки в газетной программе. На второй день после этого пришли письма — 20–30 от моих поклонников и штук 200–300 на имя «синьора»; тогда он страшно возбудился и сказал, что найдет мне спонсора. Спонсором, как выяснилось, оказался некий тип, связанный с рекламой, который собирался «нам» платить.

В один из таких дней после передачи я взял гитару и отправился в Гриффитс-парк, где айовское общество устроило грандиозный пикник. Там собралось тысяч 40–50 народу. Я рассчитывал, что, если буду бродить по парку и петь, последуют чаевые. В жизни своей не получал чаевых, я даже волновался немного, было интересно испытать еще и это. Но беспокоился, как оказалось, я напрасно. Айовское общество оценило меня весьма благосклонно, однако ни один человек в карман не полез. На следующий день я отправился в Билтмор, где Ротэри-клуб устраивал ленч. Побродил с гитарой по саду, затем, как само собой разумеющееся, вошел в зал и стал возле V-образного стола, где они все сидели, ударил по струнам и запел. Для исполнения я выбрал «Трубадура», так как там солист может включиться сразу же, не дожидаясь хора. Метрдотель и три официанта уже подбежали ко мне, чтобы выставить за дверь, но тут два-три человека из публики закричали:

— Оставьте! Оставьте его в покое!

Я приободрился и спел еще пару номеров. Помню, что одним из них был «Мандалей» [54] Спикса. Вдруг какой-то заморыш, сидевший в углу, завопил:

— Поллиочи! Поллиочи!

Мне и в голову не пришло, что он, видимо, имеет в виду «Паяцев» [55], но он все продолжал вопить, и другие тоже подхватили, наверное, просто чтобы заглушить его. Тогда я сыграл вступление и запел «Пролог». Надо сказать, это не самый любимый мой отрывок, но спел я вполне прилично, а под конец выдал им ля-бемоль самой чистой воды. И резко оборвал его, а затем вытянул ми-бемоль, да так, что стекла задрожали. Когда закончил, грянул гром аплодисментов, тогда я спел еще из «Трубадура» и «Травиаты».

А когда настал черед спичей, их президент, или председатель, не знаю, кто он там был, подозвал меня и попросил подождать, и они, что называется, пустили шапку по кругу. Взяли у официанта поднос и кидали туда деньги, передавая из рук в руки, и, когда он дошел до меня, там было полно серебра. Он протянул мне поднос, я поблагодарил его и ссыпал монеты в карман. Итак, я получил чаевые, впервые в жизни, но ничего особенного при этом не испытывал. Пошел в туалет и начал пересчитывать деньги.

* * *

Там оказалось 6 долларов 75 центов, мало, страшно мало. Даже с этими деньгами у нас оставалось всего 22 доллара, и никто по-прежнему не проявлял ни малейшего интереса к Джону Говарду Шарпу. В тот вечер в «Голливуд Баул» давали под открытым небом «Кармен», самый дорогой билет стоил 1,5 доллара, но были места и за 75 центов. И конечно же, мы должны были пойти. Хотите знать, где вернее всего можно отыскать оперного певца? Ну разумеется в опере, на представлении, и только там. Игрок в бейсбол по ведомой только ему причине предпочитает посещать бейсбольные матчи.

Итак, я велел ей одеться, чтоб мы могли пораньше выйти перекусить, а затем отправиться туда заранее, успеть занять приличные места. На этот раз она предпочла играм в душе возню со шляпкой. Она надела ее, а потом сняла, снова надела, и взглянула на себя в зеркало, и спросила, хорошо ли. Потом опять сняла, и все началось сначала. Я, как обычно, подтвердил, что выглядит она просто шикарно, но моя малышка словно оглохла. До сих пор я считал дамскую шляпку предметом, который женщины надевают легко и просто, но сейчас забыл об этом, совершенно завороженный зрелищем примеривания. Оказывается, если присмотреться, это самая чудная в мире вещь. Ровно в половине случаев Хуана слишком сильно сдвигала ее назад и даже если не сдвигала, умудрялась как-то так нацепить на голову, словно она не принадлежала ей вовсе. За дело взялся я, и, хотя страшно старался и получалось вроде бы неплохо, все равно результат выходил таким же, как если галстук мужчине завязывает кто-то неумелый.

Вечер стоял теплый, и надевать пальто она не стала. Решила накинуть тореадорский плащ. Выглядел он на ней сногсшибательно, так что я не возражал. Она достала его, разложила на кровати, потом снова направилась к зеркалу окончательно разобраться со шляпкой. Я пристроил ее вполне удачно, просто она, видно, хотела убедиться в этом. И, сдернув куда-то набок, испортила весь эффект, потом накинула плащ и обернулась, ожидая комплиментов:

— Я очень хорошенькая?

— Самая хорошенькая штучка в мире!

— Да.

* * *

Представление было объявлено на 8.30, мы прибыли туда за час до начала, но оказалось, все равно недостаточно рано, чтобы занять хорошие места. Думаю, что большинство зрителей двинулось в «Голливуд Баул» сразу после завтрака. Пришлось пристроиться на ограде, примерно в четверти мили от сцены. Я впервые в жизни оказался в «Голливуд Баул». Возможно, вы там тоже никогда не были и представления не имеете, сколь огромен этот зрительный зал. Прямо глазам не верится. Уже почти совсем стемнело, но публика продолжала валить во все двери и по проходам, и всюду, куда ни глянешь, были люди, люди. Я наскоро прикинул, думаю, здесь могло разместиться не менее 20 тысяч человек. Как выяснилось позже, я не ошибся. Я сидел и раздумывал над тем, применяют ли они здесь звукоусилители или какую другую чертовщину. Да, петь в таком зале сложно, об этом даже подумать страшно.

Я заглянул в программку, чтобы узнать, кто будет петь. Пара знакомых имен. Партии Хозе и Микаэлы исполняли певцы из «Метрополитен», второй состав. Отдельно в программе было сказано о Кармен. Местная знаменитость. Я знал только Эскамильо. Итальяшка Сабини, однажды в Палермо он пел партию Сильвио, а я тогда пел Тонио. Лет пять, кажется, ничего о нем не слышал. Остальных я не знал.

* * *

Сыграли увертюру, зажглись огни рампы, и мы начали услаждать зрение и слух. Следует сказать вам, это была не опера, а просто мечта. Занавеса вовсе не было. Просто загорались огни рампы, а когда действо кончалось, их выключали, вот и все. Оркестр сидел впереди. За ним поднимались широкие ступени, ведущие к сцене, довольно обширной, но без раковины над ней, как это обычно бывает на открытых концертных площадках. На сцене они умудрились выстроить целый город: с одной стороны караулка, с другой — кафе, а сзади, в глубине, табачная фабрика. Следовало глаза протереть, чтобы поверить, что ты не в Испании. А подсветка была просто великолепной. И весь этот «город» на сцене был полон людьми. Тут был и кордебалет, и местный хор, человек 300, не меньше. И когда зазвонил колокол, из ворот фабрики начали выходить девушки, целая толпа повалила, прямо как в жизни. В антракте они все это свернули и развернули интерьер кафе для второго акта, скалы — для третьего и арену для боя быков в четвертом. Зал был столь огромен, что, когда огни гасли, никто не видел, что творилось на сцене. Но усилители не использовались, несмотря на огромность, акустика оказалась просто потрясающей, был слышен каждый шепоток. Как они этого добились, до сих пор ума не приложу.

Исполнители главных партий, за исключением пары из «Мет» [56], были не ахти, но вполне приличны, так что я не возражал. Просто они давали представление, вот и все. И тут вдруг случилась небольшая накладка. Сперва я и внимания не обратил. Обычно певец чувствует неладное за милю, но ведь я пришел сюда просто отдохнуть и развлечься, так что какого черта? Но потом я очнулся.

Случилось это в середине первого акта, там, где Кармен выводят с фабрики солдаты, после того как она ударила другую девушку; тут вдруг хорист в форме шагнул к Цуниге, ткнул пальцем куда-то в сторону задника и запел. А Цунига ушел со сцены, вот и все. Проделано это было так естественно, что казалось частью действия, думаю, среди публики вряд ли нашлось хотя бы десятка два человек, заметивших неладное. Для этого надо очень хорошо знать оперу. Я немного удивился, так как у Цунига хороший баритон и пел он неплохо. Но я в этот момент слушал Кармен, она как раз начала «Seguidilla», и только через минуту сообразил, что происходит.

* * *

Я соскочил с ограды, стащил с Хуаны тореадорский плащ, накинул ей на плечи свой пиджак и указал в сторону холма:

— Встречаемся там, после спектакля. Поняла?

— Куда ты идти?

— Не важно. Встречаемся там, усекла?

— Да.

Я перепрыгнул через ограду и бросился бежать за сцену, где спросил управляющего. Рабочий ткнул пальцем куда-то в сторону машин, припаркованных на площадке. Там, разумеется, был Цунига, все еще в капитанской форме, и какой-то толстяк — он стоял у машины и спорил с человеком, сидящим внутри. Я похлопал толстяка по плечу. Тот отмахнулся, даже не подняв на меня глаз.

— Я занят. Зайдите позже.

— Черт, я же пел у вас Эскамильо!

— Да иди ты знаешь куда!

— Ты что, сбрендил, что ли? Не видишь, что ли, что парень не может петь? А сам выпустил его на сцену.

Цунига обернулся:

— Слыхал, Моррис? Я не могу петь фа, не вытягиваю. Просто не в состоянии.

— А я слыхал, что можешь.

— В другой тональности — да.

— Они могут подстроиться под твою тональность.

— Как же, дожидайся!

— Да ради Бога, я говорю: смогут!

— Ни хрена не смогут! И кончен разговор!

Тут человек, сидевший в машине, высунул голову, и я узнал Сабини. Он сгреб меня в объятия и начал целовать одним уголком рта, а другим рекламировал меня управляющему. А затем выстрелил в меня обойму фраз по-итальянски со скоростью миля слов в минуту, объясняя, почему не выходит из машины и вообще не осмеливается показаться на людях, так как разводится с женой и его буквально по пятам преследуют судебные исполнители. Затем все же вылез, вытащил из багажника сундук и подозвал меня. И тут же начал меня раздевать, и, едва сняв один предмет туалета, тут же заменял его другим, из костюма тореадора, который оказался в сундуке. Управляющий закурил и молча наблюдал за этими манипуляциями. Потом отошел.

— Пусть дирижер решает.

Со стороны зрительного зала донесся мощный рев — это означало, что первый акт закончился. Сабини прыгнул в машину и включил фары. Цунига достал гримировальный набор и начал меня мазать. Закрепил парик, и я примерил шляпу. В самый раз. Тут вернулся управляющий, но не один, а с молодым человеком в вечернем костюме, дирижером. Я встал. Он окинул меня оценивающим взглядом.

— Вы когда-нибудь пели Эскамильо?

— Раз сто.

— Где?

— В Париже в том числе. И не в опере. В «Комеди Франсез», если это вам что-то говорит.

— Под каким именем пели?

— В Италии — Джованни Суиапарелли. Во Франции и Германии — под своим собственным, Джон Говард Шарп.

Он кисло взглянул на меня и сделал знак Цуниге.

— Эй, в чем дело?

— Да, я о вас слышал. Но вы же вроде бы распрощались с оперой?

Я пустил в воздух ноту, ее наверняка должны были услышать в Глендейле.

— Ну что? Похоже, что распрощался, а?

— Вы же потеряли голос.

— Да, но он восстановился.

Он продолжал смотреть на меня, пару раз открыл рот, собираясь что-то сказать, затем покачал головой и обратился к управляющему:

— Бессмысленно, Моррис. Ему не справиться. Я как раз думал о последнем акте… Поверьте, мистер Шарп, я бы очень хотел вас занять. Но не получится. Ради балетного, зрелищного эффекта мы включили в четвертый акт музыку из «Арлезианки», она оркестрирована под баритон и…

— О, «Арлезианка»! Тогда я — именно то, что вам надо! Включите меня, прошу! Прошу вас!

Вы считаете, это невозможно, чтобы певец вышел и начал петь в опере, которую он даже никогда не видел? Тогда послушайте. Жил некогда один старый баритон, он уже давно умер, по имени Гарри Лакстоун, брат Исидоры Лакстоун, преподавательницы пения. У него был двоюродный брат Генри Майерс, он писал легкую музыку. И вот этот самый Майерс написал песню и рассказал о ней Лакстоуну, и тот сказал: прекрасно, он ее споет.

«Но я даже не записал еще нот…»

«Не важно. Я буду петь».

«Тогда послушай, начинается это…»

«Господи помилуй, ну неужели так важно знать песню, чтоб спеть ее? Марш к этому кретинскому пианино, и я спою!»

И он ее спел. Никто не в состоянии оценить певца так, как другой певец. Конечно же, я спел им их «Арлезианку». Просмотрел оркестровку после третьего акта, выяснилось, что он добавил всего лишь несколько слов в медленной части для баритона, затем баритон вместе с хором должен был пропеть те же слова, но уже в быстром темпе, в прямом контрапункте. Я даже не удосужился взглянуть на эти слова. Просто пропел: «Aupres de ma blonde, qu'il fait bon» [57], тем и ограничился. В одном месте пропустил повтор. Танцоры застыли на одной ноге, готовые завертеться снова, и ждали, а я выдал такое им, что казалось, оно этому миру и не принадлежало вовсе. Дирижер поднял на меня глаза, я перехватил его взгляд и промаршировал по сцене, пока он сигналил балеринам. Затем снова поднял на меня глаза. Я резко оборвал ноту и разразился оглушительным «ха! ха! ха!». Он опустил палочку, действие пошло дальше своим ходом, а я начал размахивать плащом перед кордебалетом. В песне тореадора, перед тем как вступить хору, сорвал с себя плащ и сделал им несколько пассов перед «быком», впрочем не переигрывая. Злоупотребление бутафорией может убить номер. И все же махал достаточно, чтоб были видны оттенки кремового и желтого. Тут взмах палочки остановил кордебалет и позволил мне повторить фразу. Во время одного из антрактов мне выделили грим-уборную, куда я и удалился, отвесив последний поклон. Там на столе лежала сложенная аккуратной стопкой моя одежда, а рядом стоял сундук Сабини. Вместо того чтобы прежде всего смыть грим, я начал стаскивать костюм, чтоб не задерживать Сабини, если он до сих пор еще здесь. И едва разделся до белья, как появился управляющий. Он желал со мной расплатиться и начал отсчитывать пятерками полсотни долларов. Пока он этим занимался, заглянул костюмер, он страшно торопился куда-то и хотел собрать костюмы. Он так вцепился в эти тряпки, что нам с управляющим с трудом удалось убедить его, что принадлежат они Алессандро Сабини. Едва он вышел, как появился дирижер и начал меня благодарить:

— Вы прекрасно выступили, просто прекрасно! Надеюсь, труппа тоже оценила.

— Спасибо. И простите за накладку.

— Но об этом я как раз и хотел сказать. Именно в таких ситуациях проявляется подлинное актерское мастерство, а вы выкрутились просто замечательно. Любой актер может ошибиться, особенно если выступает вот так, без единой репетиции. Но вы выкрутились просто замечательно, снимаю перед вами шляпу!

— Очень приятно слышать. Спасибо огромное.

— Думаю, они даже не заметили. Ты как считаешь, Моррис?

— Заметили? Бог ты мой, да вы слыхали, какие были аплодисменты?

Я сел на сундук, мы закурили, и тут они начали рассказывать, во что обошлась постановка, как она транслировалась и прочие подробности, которые мне было интересно знать. Кстати, только тут мы по-настоящему познакомились. Дирижера звали Альберт Хадсон, возможно, вы о нем уже слышали, а если нет, то скоро услышите. Имя управляющего оказалось Моррис Лар, вы о нем не слышали и никогда не услышите. Он занимался организацией зимних концертов, всегда имел под рукой пару певцов и от случая к случаю финансировал оперные представления. Таких, как он, в каждом крупном городе навалом, но, если честно сказать, именно такие люди делают для музыки куда больше, чем типы, именами которых пестрят газеты.

* * *

Так мы мололи языком, я все еще в белье и несмытом гриме, как вдруг распахнулась дверь и в гримерную вкатился Стессель, тот самый агент, с которым я беседовал неделю назад. С ним был какой-то коротышка лет под пятьдесят, и оба они уставились на меня, словно на мартышку в клетке, а потом Стессель кивнул:

— Пожалуй, вы правы, мистер Зискин. Это именно то, что вам нужно. Именно такой тип вы искали. А поет не хуже Эдди.

— Мне нужен крупный мужик, Герман. Эдакого зверского, медвежьего типа.

— А чем вам не медвежий тип? Даже лучше. Моложе. Много моложе, ей-ей.

— Слишком уж строг. И знаете, что я имею в виду? Крутой парень, с норовом. А ведь в картине сердце у него должно быть нараспашку, и прямо из этого сердца должна литься песня. Акцент меня не смущает. И знаете почему? Потому что сердце у него нараспашку, а акцент только помогает это показать.

— Понимаю вас, мистер Зискин.

— Тогда все о'кей, Герман. Поручаю это вам. Триста пятьдесят, пока учит английский, а потом, когда будет готов сценарий и начнем снимать, накинем еще полторы. Так что полкуска за шесть недель гарантирую.

Стессель повернулся к Хадсону и Лару:

— Думаю, мистера Зискина представлять нет нужды. Он заинтересовался этим парнем, хочет снять его в одной картине. Вы ему пока переведите это, а потом обговорим детали.

Надо сказать, Лар вовсе не впал в тот восторг, в который неминуемо должен был бы впасть при виде мистера Зискина или того же Стесселя, а потому ответил грубовато:

— А чего бы вам самим это ему не сказать?

— Так он говорит по-английски?

— С минуту назад говорил.

— Естественно, я говорю по-английски. Так что валяйте, выкладывайте.

— А, ну так даже все проще. О'кей. Тогда вы слышали, о чем говорил мистер Зискин. Смывайте грим, одевайтесь, выйдем и потолкуем.

— Можно и здесь поговорить.

Я не хотел смывать грим из боязни, что он меня узнает. Они до сих пор еще думают, что я Сабини. Я видел это по их глазам, и ведь потом, ни в программе, ни в афише имени моего не упоминалось. И я опасался, что, если откроюсь, мне не светит не то что трехсот пятидесяти, но и полутора долларов. До сегодняшнего дня я был парией, изгоем, и он это знал.

— Ладно. Тогда не будем откладывать дела в долгий ящик. Вы слышали о предложении мистера Зискина? Что скажете?

— Скажу? Пусть лучше пойдет и влезет на дерево.

— Не советую вам говорить с мистером Зискином таким образом.

— А ради чего, как вы думаете, работает певец? Ради собственного удовольствия, что ли?

— Я-то знаю, ради чего они работают. Всю жизнь имею дело с певцами.

— Не знаю, с кем вы там имеете дело. Наверное, с какими-то придурками. Если мистеру Зискину есть что сказать, пусть говорит. Но только не советую тратить время на пустую болтовню. Триста пятьдесят в неделю — не деньги. Вот за день, это еще можно подумать.

— Не валяйте дурака.

— Ничуть не валяю. Я занят до первого января следующего года, и если поломаю хоть один из контрактов, это мне дорого обойдется. Готовы платить нормальные деньги — тогда будем говорить. А нет — оставьте меня в покое.

— А что, по-вашему, деньги?

— Я же сказал. Загвоздка только в том, что я давно мечтал сняться, а тут как раз шанс. Разницу можем поделить с вами. Так что тысяча в неделю будет в самый раз. Но ни центом меньше. Это абсолютный предел.

Мы торговались еще, наверное, с полчаса, но я стоял на своем, и они сдались. Затем я захотел получить договор в письменном виде, и Стессель вынул блокнот и ручку и накорябал этот самый договор сроком на пять лет. Тут я извлек из кармана доллар и сунул ему, за труды. Это их окончательно доконало. Впрочем, зашли мы уже слишком далеко и пришлось назвать свое настоящее имя. Жутко не хотелось выговаривать «Джон Говард Шарп», но пришлось. Он смолчал. Вырвал листок из блокнота, помахал им в воздухе и протянул Зискину подписать.

— Джон Говард Шарп… Конечно слышал. Тут кто-то на днях мне о нем говорил.

* * *

Они ушли, и тут же явился мальчик за сундуком Сабини, а Лар вышел и вскоре вернулся с бутылкой и бокалами.

— Парень прорвался в кино, такое дело надо обмыть. Так куда они тебя там ангажировали, я так и не понял?

— Да какая разница! Я и сам не понял.

— Что ж, удачи тебе!

— Удачи!

— Удачи!

* * *

Толпа рассосалась, и она стояла совсем одна, когда я подбежал, размахивая над головой плащом. Она повернулась спиной и пошла к автобусной остановке. Я выхватил из кармана пачку пятерок, которые дал мне Лар.

— Вот, гляди!

Она даже не обернулась. Я догнал ее, снял с плеч пиджак, надел его и накинул на нее плащ.

— Я ждать очень долго времени.

— Дело! Я говорил по делу.

— Да. Пахнет очень хорошо.

— Ну, не без того, выпили немножко. Ты лучше послушай, что я тебе скажу. Мы говорили по делу и…

— Я ждать очень много.

Мы дошли до автобусной остановки, но я вовсе не собирался ехать на автобусе и закричал: «Такси!» Такси не оказалось, но рядом притормозила какая-то машина со станции техобслуживания.

— Готов отвезти вас куда угодно, сэр! Обойдется не дороже, чем на такси.

Что мне теперь за дело, во сколько обойдется. Впихнул ее в машину, и все тут. Она все еще дулась, но сиденье оказалось удобным и мягким, и, когда я взял ее за руку, вырывать ее она не стала. Мы еще не целовались, но худшее было позади. Мне даже нравилось, что мы поссорились. Первая наша ссора из-за пустяка. Она давала ощущение принадлежности друг другу.

* * *

Мы зашли в «Дерби» и закатили там настоящий пир. Впервые за целый год я ужинал в приличном месте. Но о главных, самых важных новостях молчал, пока мы не оказались в гостинице и не начали раздеваться. Тут я как бы между прочим заметил:

— Да, кстати, а у меня для тебя сюрприз.

— Сюрприз?

— Я получил работу на киностудии.

— В кино?

— Да. Тысяча в неделю.

— А-а…

— Черт, ты что, не врубилась? Мы же теперь богачи! Тысяча в неделю — и не песо, а долларов. Три шестьсот песо в педелю! Что ты на это скажешь?

— Да, очень хорошо.

Это ничего для нее не значило, ровным счетом ничего! Тогда я схватил плащ и, стоя перед ней в белье, запел «Песню тореадора». Тут она ожила, захлопала в ладоши, а я совсем разошелся и устроил настоящее представление. Задребезжал телефон. Звонили от администратора и просили меня уняться. Я сказал: «о'кей», но попросил прислать мальчика. Когда он явился, сунул ему пятерку и велел сбегать за вином. Он вернулся через несколько минут, и мы пили, и смеялись, и немного захмелели, как тогда, в церкви. А потом отправились в постель и немного позже, когда она затихла в моих объятиях, я, перебирая пальцами ее длинные волосы, спросил:

— Я тебе нравлюсь?

— Да, очень.

— Как я пел, нормально?

— Очень красиво.

— Ты мной гордилась?

— Какой ты смешной, милый! Почему я гордиться? Не я же петь.

— Зато я пел.

— Да, мне нравиться. Очень.

Загрузка...