Сразу после Нового года я дебютировал в «Лючии», затем в течение месяца пел стандартный репертуар, постепенно начал привыкать. Все же здорово чувствовать себя среди своих, пусть даже почти все они поголовно и макаронники. Настоящий шанс представился, когда меня за три дня до спектакля ввели в «Дон Жуана». Стоило чертовских усилий убедить их позволить мне спеть серенаду с настоящей гитарой, на которой я играл бы сам, без сопровождения оркестра. В партитуре указана бутафорская мандолина, но я ненавижу бутафорские инструменты на сцене и ненавижу играть в сценах с этими инструментами. Как ни старайся и ни выпендривайся, а все равно выглядит это чудовищно фальшиво. Их уже почти удалось убедить, когда я заявил, что гитара в опере — традиция, что сам Гарсиа использовал ее, но тут встрял какой-то тип из искусствоведов и проблеял, что с настоящей гитарой представление будет напоминать рок-концерт, и они снова раздумали. Тогда я бросился за помощью к Уэрлитцеру. И они прислали мне гитару — не инструмент, а произведение искусства. Из ели, темного цвета, изумительно элегантных очертаний, без всяких там перламутровых или металлических побрякушек, и такого густого тембра, что его, казалось, можно было ложкой есть. Стоило мне заиграть на этой красотке, как вопрос тут же был решен.
До начала акта я настроился вместе с оркестром. А во время пения сделал всего два движения: шаг к балкону, и потом, уже в конце, повернувшись спиной к публике, зашел под балкон и там закончил играть, но не для публики, а уже только для Хуаны. Финальная нота прозвучала не округло, но очень чисто, так что я остался доволен. Они разразились ревом, криками «браво», а потом словно открылись шлюзы и на меня обрушился поток разнообразной газетной болтовни, где меня сравнивали с самим Бисфемом, ну и так далее, в том же роде. Бисфем так Бисфем, я не возражал. Просто они забыли, каким скверным певцом он был. Петь он умел и был величайшим из всех виденных мной актеров, но голос — вот что меня раздражало. Но на самое главное во всем этом они не обратили внимания, лишь упомянули вскользь, как о малозначительной детали. Я говорю о гитаре. Можно, конечно, петь дифирамбы скрипке, роялю и целому оркестру, я не против. Но гитара… В ней все же что-то есть… лунный свет, что ли.
«Дон Жуан», «Женитьба Фигаро», «Таис», «Риголетто», «Кармен», «Травиата» — работы все прибывало, и уже шел февраль, а от Голда не было ни слуху ни духу. Ни вызова, ни телефонных звонков, ничего. Следующим фильмом, в котором я должен был сниматься, была картина Зискина. Из газет я знал, что он в городе, и как-то раз даже видел его в «Линди», но как только заметил, мы тут же вышли и отправились в другое заведение. Он сидел все с тем же дурацким видом, и я старался убедить себя, что сценарий, как обычно, еще не готов и что мои дела еще не так плохи.
Над радиопрограммой «Хадсон-ту-Хори» работали вот уже год, и бог знает сколько министров, послов и прочих выдающихся личностей помогали этой компании, поскольку большая часть их станций к югу от Рио-Гранде и в Канаде принадлежала государству. Но продать эфирное время оказалось непросто, слишком уж много они запрашивали. Наконец удалось протолкнуть ее «Панамьер», эта компания выпускала автомобили только на экспорт и отчаянно нуждалась в рекламе. И возникла следующая проблема: чем заполнить этот проданный час эфирного времени. В списке у них значилось восемь имен, сплошь звезды, начиная с Грейс Мур и кончая мной. Мне удалось немного потеснить конкурентов, когда я заявил, что могу петь народные песни по-испански. Я, разумеется, не мог, но полагал, что проблем не возникнет — даром, что ли, в постели у меня латиноамериканка. Тут как раз на всех экранах появился «Пол Баньян», и я стал бешено знаменит. Все же было что-то в этой картине, сам не знаю что. Вообще, по моему мнению, по-настоящему хороших картин не существует, но эта была веселой, занятной, и ее хотелось посмотреть еще раз. Сама история — глупее не придумать, но, может, именно в силу своего идиотизма она вызывала у зрителя смех. Особенно эффектным оказался один эпизод — парад или карнавал, который устраивают за месяц до Рождества и во время которого над Бродвеем летают тысячи воздушных шаров в виде животных. Один из таких шаров представлял собой корову, и, когда веревку перерезали, он взлетел и долетел до самого Саскатчевана, где и застрял в деревьях неподалеку от лагеря лесорубов. Тут Пол Баньян, то есть я, говорит, что это сам Бейб, большой голубой бык, прилетевший с небес к ним в гости на Рождество. Он лезет на дерево и поет быку песню, верите или нет, но все это очень трогательно. Затем восходит солнце, все видят, что это вовсе не бык, а корова, лезут на дерево за Полом, готовые линчевать его за обман, но тут кто-то случайно задевает окурком шар, и он лопается с таким треском, что все деревья в округе, которые им предстояло срубить, валятся на землю, и тогда лесорубы прощают Пола и решают, что это прилетала миссис Бейб.
Так что на радио меня встретили с распростертыми объятиями и быстренько составили по моей подсказке программу. Она включала «Голондрину», это для панамцев, а для канадского региона — конечно же, «Мой дружок Бейб». Я сам дописал музыку, связующие куски. Запись производилась со студийным оркестром. Звучало неплохо, и все были довольны. И прежде всего я. Вы спросите, зачем мне понадобилось это радио. Затем, что они платили мне по четыре тысячи в неделю. Затем, что прекрасно ко мне относились. Затем, что меня узнали в латиноамериканских странах и я мог вернуться в Мексику, но уже в совсем ином качестве. Затем, что это просто меня забавляло. Ну и потом, я мог, наконец, послать привет капитану Коннерсу, где бы он ни находился, при условии, конечно, что он по-прежнему слушает радио. Короче, просто без всякой особой причины. Захотелось, и все.
Близилось 1 марта, программа выходила в эфир вот уже недели три, и я тешил себя надеждой, что сценарий для Зискина все еще не готов и что я могу забыть о Голливуде раз и навсегда, как о страшном сне. Но однажды, придя в оперу на дневное представление «Лючии», я вдруг обнаружил там посыльного с зарегистрированным письмом от Голда, в котором он требовал явиться 10 марта. Я был в тот день немного рассеян и не придал сообщению должного внимания.
И не предпринял никаких шагов, лишь раздобыл адрес адвоката из «Радио-сити», который специализировался по крупным театральным делам. Три дня спустя из Гильдии киноактеров пришла телеграмма, где говорилось, что, поскольку я не обратил должного внимания на уведомление Голда и связан все еще действующим контрактом, они будут вынуждены принять соответствующие юридические меры и действовать согласно их договору с продюсером. Это в случае, конечно, если я не предприму срочных шагов по исправлению ситуации. Я не предпринял, вообще не обратил на это послание внимания.
Утром, когда я репетировал дуэт из «Травиаты» с новой сопрано под аккомпанемент пианино, в репетиционный зал вошла секретарша и сказала, что меня срочно вызывают в какую-то контору, расположенную в «Эмпайер Стейт Билдинг». Я попросил сопрано перенести наши занятия на послеобеденное время.
В «Эмпайер Стейт Билдинг» меня отвели в просторные апартаменты — роскошный офис, где стены были отделаны красным деревом, а на двери висела табличка «Мистер Лютер». Мистер Лютер оказался старичком в сером визитном костюме, с розовыми, как у девушки, щечками и глазами цвета темно-синего агата. Он встал, пожал мне руку, сказал, что в восторге от моего пения, что мой Марчелло напоминает ему великого Самарко, а затем перешел к делу.
— Мистер Шарп, к нам пришла бумага от некоего мистера Голда, «Рекс Голд», где они информируют, что у вас якобы заключен с ними контракт и что, если мы будем занимать вас и дальше, после десятого марта, они предпримут против нас меры, предусмотренные законом. Не знаю, какие меры он имеет в виду, но я подумал, что лучше будет вызвать вас, чтоб вы, так сказать, лично просветили меня по этому вопросу.
— Вы юрист в «Метрополитен-опера»?
— Отчасти. Я занимаюсь не только их делами.
— Что ж… Да, у меня контракт с Голдом.
— На киносъемки, полагаю?
— Да.
Я рассказал ему все и постарался дать понять, что с кино я покончил, невзирая на разные там контракты. Он слушал и понимающе улыбался, кивая головой, пока я объяснял ему, почему хочу петь в опере и прочее.
— Да, я могу это понять. Очень хорошо вас понимаю и, безусловно, учитывая ваш успех, тысячу раз готов подумать, прежде чем предпринять какие-то шаги или дать совет, вследствие которого мы можем потерять вас в разгар сезона. Безусловно, телеграмма, не подкрепленная никакими документами, не является для нас основанием к принятию решений, к тому же мы вовсе не обязаны отвечать за нарушение условий контракта любым из наших певцов, пока дело не передадут в суд. И все же…
— Да?
— До того как пришло это уведомление от Голда, вы пробовали с ним как-то связаться?
— Нет. Я получил телеграмму из Гильдии киноактеров. И это все.
— Ага… И что же это была за телеграмма?
Она лежала у меня в кармане, я протянул телеграмму ему. Он встал и начал расхаживать по кабинету.
— А вы член этой Гильдии?
— Каждый, кто снимается в кино, автоматически становится членом Гильдии.
— И членом «Эквити»[61]?
— Не знаю. Думаю, да.
— Я тоже не очень осведомлен, какова там процедура приема. Они недавно организовались, и мы не успели еще разобраться. Но должен предупредить, мистер Шарп, все это весьма осложняет дело. Контракты, судебные тяжбы — это еще ладно, к этому нам не привыкать. В конце концов для чего еще мы здесь, верно? Но мне бы крайне не хотелось вовлекать нашу компанию в конфликт с Федерацией музыкантов. Вы понимаете, чем это пахнет?
— Честно сказать, не очень.
— Так вот, не знаю, какие там правила в вашей актерской Гильдии, но если они распространят эту тяжбу на музыкантов и мы вляпаемся в малоприятную, мягко говоря, историю, с вашими выступлениями здесь будет покончено раз и навсегда, если, конечно, вы прежде не разберетесь со своим профсоюзом. Меня это просто пугает мистер Шарп. Федерация музыкантов — это интеллигентнейший, самый элитный из наших профсоюзов, и всякие разборки, возникшие там в разгар сезона, это…
— Что?
— Не знаю. Я должен подумать.
Я вышел, выпил чашку кофе с сэндвичем и вернулся в репетиционный зал. Едва мы начали, как снова явилась секретарша и сказала, что меня опять вызывают, на этот раз на радио, крайне срочно, по делу, не терпящему отлагательств. Сопрано разразилась такой бранью, что лак на рояле пошел пузырями. Когда дело доходит до многоэтажных конструкций, тут колоратурным сопрано соперников нет. Я вышел на улицу и секунды две стоял, запутавшись и не соображая, куда двигаться дальше. И вспомнил о Джеке Дэмпси.
Все они уже собрались там — и ответственный за рекламу, и представитель «Панамьер», и люди с радио. И пребывали в страшном возбуждении. Оказывается, они получили телеграмму от Голда, запрещавшую им использовать «Мой дружок Бейб», а также любую другую мелодию из фильма под угрозой судебной ответственности. Им также рекомендовали не использовать больше меня. Парень из «Панамьер» ревел, как разъяренный бык. Чем дальше я слушал, тем больше скисал.
— Какого черта он так распетушился? Вы вполне можете использовать эту песню. Я, может, не очень-то разбираюсь в законах, зато…
— Не можем, и все! Не можем использовать ни единой ноты. Это принадлежит ему. А мы уже разослали рекламу в сотни две ведущих газет и подложили им тем самым свинью. Теперь надо придумывать новую программу. Господи, ну что же ты нас не предупредил? Почему с самого начала не сказал об этом контракте?
— А вы сможете придержать лошадей хотя бы до вечера?
— Ради чего? Скажи мне на милость, ради чего?!
— Пока я не свяжусь с адвокатом.
— Ты что ж думаешь, мы не связались с адвокатом? Думаешь, я не говорил уже раза три с этим Голдом по телефону, пытаясь выяснить, что к чему? А мы уже поместили рекламу! Разрекламировали эти проклятые песни! «Голондрина», «Мой дружок Бейб» — Господи, от одних названий тошнит! Разрекламировали тебя: «Джон Говард Шарп, трубадур компании «Панамьер» — от этого еще больше тошнит! Выметайся отсюда, пока цел, Христом Богом прошу!
— Можете вы подождать или нет? До вечера?
— Ладно, подожду. Отчего бы нет?
Адвокат находился пятью этажами ниже. Никакого красного дерева. Офис как офис, а сам он оказался невероятно шустрым маленьким человечком по имени Шолто. Я выложил ему все как на духу. Он откинулся в кресле, сделал пару звонков и заговорил:
— Плохи твои дела, Шарп. Существует контракт, такой контракт любой суд признает действительным, и единственный для тебя путь — это строго придерживаться его. Отдаю должное твоим эстетическим пристрастиям, тому, что ты предпочитаешь оперу кинематографу, но не могу одобрить поведение человека, который плюет на контракт просто потому, что ему так хочется. Насколько я понял, кинокомпания подобрала тебя буквально с улицы, поставила на ноги, а ты теперь хочешь подложить им свинью. Не знаю, сумеешь ли ты обойти их в суде. Тут никто не знает, как может обернуться дело. Но тебя смешают с грязью еще до того, как ты туда попадешь. Шоу-бизнес — это гигантский единый организм, Голд знает его вдоль и поперек, от дна до макушки, и шанса у тебя нет. Ты приперт к стенке. Так что не валяй дурака, возвращайся и снимайся в этой картине.
— Выходит, я должен бросить все, когда так удачно складывается? Вернуться и сниматься только оттого, что этот петух вообразил, будто с оперой, видите ли, покончено?
— Какого черта ты мне мозги пудришь? Еще одна картина вроде «Баньяна», и перед тобой открыты двери всех опер мира! Место застолблено раз и навсегда. Да один певец на миллион может мечтать о такой карьере! У тебя что, с мозгами плохо? Эти мюзиклы — картины вне конкурса. Они идут по всему миру. И делают тебя знаменитым на весь мир — от Перу до Китая, от Норвегии до Кейптауна, от Панамы до Суэца и обратно. И думаешь, в опере этого не понимают? Думаешь, в «Метрополитен» этого не понимают?
Я чувствовал себя так скверно, что даже не удосужился подняться в радиоцентр. Спустился, вышел на улицу, поймал такси и поехал домой. Начал падать снег. Мы снимали меблированную квартиру на Двадцать Второй авеню, у Грэмпси-парка. Ей очень нравилась эта квартира, потому что она вся была увешана индейскими коврами, что, вероятно, напоминало ей Мексику, и эти шесть недель, которые мы провели здесь, были счастливейшими в моей жизни. Она лежала в постели с простудой. Ей никак не удавалось привыкнуть к нью-йоркскому климату. Я присел рядом и выложил новости.
— Так что все. Возвращаемся в Голливуд.
— Нет, пожалуйста. Мне нравится Нью-Йорк.
— Деньги, Хуана. И все прочее. Надо возвращаться.
— Но почему? У нас много денег.
— Негде будет петь. С завтрашнего дня меня не возьмут даже в ночной клуб. Профсоюзы, судебные запреты, контракты…
— Нет, мы оставаться Нью-Йорк. Ты берешь гитара, будешь mariachi, милый. Ты петь мне.
— Мы возвращаемся.
Я сидел совсем рядом, и она запустила пальцы мне в волосы и начала гладить. Мы долго молчали. Зазвонил телефон. Она сделала знак: не подходи. Если бы я не снял тогда трубку, вся наша жизнь могла сложиться иначе.