8

Мне не нравился Голливуд. Отчасти из-за того, как они обращались тут с певцами, отчасти из-за отношения к ней. Для них пение — это вещь, которую можно купить, как и все остальное, вопрос только в цене. То же касается и актерской игры, и музыки, и литературы. То, что любое из этих явлений может представлять ценность само по себе, до них пока не дошло. Для них единственный предмет, представляющий ценность сам по себе, — это продюсер, человек, который не в состоянии отличить Брамса от Ирвина Берлина даже на пари; который не отличает оперного певца от эстрадного, пока не услышит, как на концерте последнего тысяч двадцать идиотов взревут дурными голосами; это тип, который не в состоянии прочесть книги, пока сценарный отдел не подготовит по ней синопсис; который даже говорить по-английски толком не умеет, зато сам себя определил экспертом во всем, что касается музыки, пения, литературы, диалогов и фотографии, и чьи фильмы имеют успех только потому, что другой такой же хмырь одолжил ему на время Кларка Гейбла. У меня все шло нормально, вы же понимаете. После первого же столкновения с Зискином я сообразил, какой следует придерживаться тактики. Но мне никогда не нравилось это, никогда, ни на секунду.

Оказалось, что он вовсе здесь не главный, даже ни на йоту не главный. Просто один из продюсеров. Когда я наутро явился к нему, он пялился на меня, словно баран на новые ворота и, похоже, даже имя мое забыл. Но у меня сохранилась бумажка, так что денежки платить им пришлось, правда целую неделю я слонялся по студии, не имея ни малейшего представления, чем именно, когда и где я должен заниматься. У них, оказывается, даже сценарий еще не был готов. Но в моей бумажке было сказано — шесть недель, и я твердо вознамерился снять всю жатву сполна. Дня через четыре-пять они пихнули меня в какую-то картину разряда «Б», как тут выражались. Вестерн о ковбое, который почему-то ненавидит овец и дочь овцевода, но затем, когда эти самые овцы попадают в беду, спасает их, приводит домой, и все устраивается наилучшим образом. Почему устраивается, я так и не понял, но это не моя забота. Им посчастливилось купить документальную пленку, где были сняты застигнутые снегопадом овцы; думаю, именно она и вдохновила их на создание фильма. Режиссер не знал, что я пою, но мне удалось расколоть их на пару песен у костра. В одной из них, во время бурана, я пою: «Вперед, мои маленькие собачки, вперед!»

К концу сентября мы ее закончили и устроили просмотр в Глендейле. Я пошел из чистого злорадства — посмотреть, как провалится эта дрянь. Но публика скушала все. В сцене бурана, всякий раз, когда я появлялся из-за поворота с овечкой на руках, прокладывая стаду путь, они начинали хлопать, топать и свистеть. В фойе уже после просмотра я краем уха поймал обрывки разговора между продюсером, режиссером и одним из сценаристов.

— Какой там, к дьяволу, разряд «Б»! Фильм практически тянет на художественный!

— Господи, но мы же выбились из графика! Отстали на три недели. Вот если б удалось растянуть его на полный метр, можно было бы залатать брешь. Да, именно, залатать брешь!

— Тогда надо сделать вставки.

— Да, удлинить.

— Это стоит денег, но и дело того стоит.

Она со мной не пошла. Мы в это время занимали роскошные апартаменты на Сансет-бульвар, и она посещала вечернюю школу, где училась читать. Я пришел домой и застал ее уже в постели с книгой для домашнего чтения «Мудрость веков» — сборником различных цитат из поэзии, набранных крупным шрифтом. Я взял гитару и чистые нотные листы и принялся за работу. Разбил эту дурацкую песенку «Вперед, мои маленькие собачки, вперед!» на пять частей, в одной оставил музыкальную партитуру без изменений, остальные четыре превратились в различные вариации на тему, и если вы думаете, что добиться этого просто, то ошибаетесь. В этой песне не было ничего особенного, ничего такого, за что можно было бы зацепиться, но мне удалось соединить все в полифоническую гармонию. Пришлось повозиться; наконец уже под утро, довольный собой и своим творением, я прилег рядом с Хуаной поспать.

* * *

Наутро я застал продюсера, режиссера, сценариста и звукорежиссера в офисе продюсера, где они собрались обсудить какие-то свои очередные глупости, и выложил им следующее:

— Вот что, ребята, вчера я случайно слышал ваш разговор. Вы думали, что сняли второразрядную картину, но оказалось, что, если ее немного подправить, может получиться приличный фильм. Вы хотите вложить деньги, сделать вставки, удлинить ее. Теперь послушайте, что я вам скажу: в картину не придется вкладывать ни единого цента, если вы последуете моему совету, и у вас получится не фильм, а конфетка. Самая «вкусная» там сцена — это, конечно, буран. У вас еще осталось тысяч десять футов неиспользованной пленки на эту тему. Сам как-то видел в монтажной. Проблема в том, как лучше впихнуть эти сцены в фильм, привязать их к сюжету. Думаю, мы поступим вот как. Уберем звукозапись, где я пою, и сделаем новую. То есть я буду петь ту же песню, но сначала только первый куплет, моим собственным голосом, за кадром. Затем я появляюсь и пою второй — уже на другой голос. А потом еще раз. В общем, должно получиться пение на пять голосов, начиная с легкого фальцета в партии тенора и кончая самым густым сочным басом. Потом мы все это повторим и запишем. А все эти сцены с бураном надо порезать на куски. Вначале падает снег, затем редеет, растворяется, как бы во сне, и тут звучит первая музыкальная часть, лирический тенор, потом все пойдет по нарастанию, а когда он уже подходит к ранчо, там уже загремят литавры и все прочее, на все пять голосов. И заметьте, это не будет стоить вам ни цента. Не считая моих денег, конечно. Но у меня контракт еще на целые две недели, так что и здесь без проблем. Ну что, греет вас эта идея?

Продюсер покачал головой. Звали его Билл, и он вместе с режиссером и сценаристом слушал меня с таким видом, будто каждое слово причиняет ему зубную боль.

— Невозможно.

— Почему невозможно? На все эти части можно спокойно наложить звукозапись, а потом склеить. Я же знаю, вы это умеете. Вполне возможно.

— Послушайте, фильм надо удлинить, ясно это вам? Это значит, нужны новые вставки, новые сцены, новая режиссура, и уж если придется тратить деньги, лучше я потрачу их на это, чем на какую-то ерунду. А если пойти по вашему пути, придется платить аранжировщику, нанимать оркестр…

— Какой еще, к дьяволу, аранжировщик! Все уже сделано. Вот они, эти музыкальные части, я их записал. И зачем оркестр?

— Как зачем? Литавры и…

— Я сам сыграю на литаврах. И при каждом повторе буду менять тональность. Чуть выше, напряженнее, в более быстром темпе. Неужели не понимаете? Ведь они идут к дому. Все уже выстроено. Это именно то, что вам надо, и я готов.

— Нет уж. Слишком все это сложно. И потом, как этот чертов ковбой будет распевать квартеты сам с собой в снегу и метели? Да зритель ни на секунду в такое не поверит. К тому же надо накачать и всю остальную картину. В начале, например.

— Тоже не проблема, сделаем. И зритель поверит. Вот, послушайте!

Мне вдруг вспомнилось, как я стоял у аrrоуо, слушал свой собственный голос, возвращавшийся издалека, и я понял, что выход найден.

— Там, где я пою у костра вторую песню, ну эту, «Домик в горах», можно сделать маленькую вставку. Покажем героя, поющего в горах. Голос его возвращается, как эхо. Его это удивляет, нравится ему. И он начинает пробовать дальше, играет голосом, я вот он уже поет дуэт сам с собой, а потом, возможно, и трио. Хлопот тут немного, сущие пустяки. Но публика оценит. Да и эпизод в буране ничего сложного не представляет. Его собственный голос возвращается с гор и словно ведет его с овцами к дому. Ведь в такое вполне можно поверить, разве нет? И что тут сложного?

— Этого мало. Нужны вставки.

Все это время звукорежиссер сидел с сонным, отсутствующим видом. Внезапно он вскочил и начал делать пометки на листке бумаги.

— Это можно.

— Даже если и можно, толку чуть. Не вижу ничего хорошего.

— Вы будете меня учить, что такое хорошо и что плохо?

— Да, я! Раз я говорю, значит, так оно и есть.

Надо сказать, что технический персонал студии резко отличается от всех остальных. Эти люди свое дело знают и не очень-то прислушиваются к разным там режиссерам и продюсерам.

— Вы купили десять тысяч футов прекрасной пленки с изумительным снегопадом, мне красивее в жизни видеть не доводилось, и что вы с ними делаете? Вырезаете футов четыреста — и на свалку. Да это преступление, обращаться так с таким материалом! А сценарий выстроен настолько погано, что эти футы никак в него не воткнешь. Парень прав — есть только один выход. Так что послушайте лучше его и сделайте, как он говорит, и все будет о'кей. Вставим несколько крупняков, потом несколько общих планов с этим стадом, растянувшимся на мили, покажем, как оно пробирается там, в снегу, а под конец дадим крупняк ранчо — это они уже на подходе к дому. И идея с литаврами просто отличная. В их звуке есть торжество, а это как раз и надо. Что касается эха в «Домике в горах», это для меня не проблема, сделаем. Вообще все о'кей. Вам представился уникальный шанс сделать эпическую картину, иначе она останется тем, чем есть, — бездарной дешевкой, недостойной просмотра даже в сортире. Так что не упускайте этот шанс.

— Эпическую! Всю жизнь только и мечтал, что снять эпическую картину!

— Тогда вот вам и случай.

— Ладно, поступим так, как он говорит. Дайте знать, когда будет что смотреть.

И вот мы со звукорежиссером и монтажером приступили к работе. Когда я говорю «работа», я имею в виду действительно работу. С утра до ночи и с ночи до утра мы кромсали части, писали звук, монтировали их, резали, склеивали, потом все начиналось сначала. Тем не менее через пару недель все было готово. Устроили новый просмотр, на этот раз уже в городе, на который пригласили газетчиков. Публика аплодировала и свистела, всячески выражая свое одобрение. Наутро «Таймс» назвала «Овечек» одной из самых жизненных, честных и трогательных картин, когда-либо снятых в Голливуде. О Джоне Говарде Шарпе там было написано следующее: «… Новичок в кинематографе, он легко вытащил картину, превратив свою роль в материал для звезды, так, во всяком случае, нам показалось. Он умеет играть, умеет петь и, несомненно, наделен той неуловимой je-ne-sais-quoi[58], которая делает звезду. Он, безусловно, заслуживает самого пристального внимания».

На следующее утро ко мне начали являться посетители: человек восемь предложили мне купить машину, двое — вложить деньги под проценты, один пригласил спеть на чьем-то бенефисе и еще один — дать интервью для модного журнала. За вечер я умудрился стать голливудской знаменитостью. Днем, едва я пришел на студию, раздался телефонный звонок, и меня пригласили в офис мистера Голда, президента компании. Там уже сидели Зискин и еще один продюсер по имени Ландон. Обращались со мной словно с каким-нибудь герцогом Виндзорским. Получалось, что вовсе не надо ждать, пока Зискин получит сценарий. Я могу с ходу включиться в другую работу, съемки уже начались. На эту роль хотели пригласить Джона Чарлза Томаса, но тот оказался занят. Они даже считали меня более подходящей кандидатурой, так как я моложе, крупнее и выгляжу симпатичнее. Это был фильм о каком-то поющем лесорубе, которому удается пробиться в оперу.

Я ответил, что рад столь высокой оценке моей деятельности, и вообще все прекрасно, и можно жить и трудиться дальше, только сперва желательно договориться о деньгах. Они весело переглянулись и спросили, что я имею в виду. У нас же уже есть контракт, по которому мне, человеку, недавно попавшему в кино, платят вполне прилично.

— Да, такой контракт был, мистер Голд.

— Не только был, он и есть.

— Однако сегодня срок его истекает.

— Где контракт, Зискин?

— Он ангажирован нами на пять лет, мистер Голд, ровно на пять с момента подписания договора. С оптацией через каждые полгода, как и все наши молодые таланты. С вполне приличной прибавкой, двести пятьдесят, кажется, всякий раз, когда мы продлеваем контракт. Прекрасный, крайне выгодный для вас контракт, мистер Шарп, и я, надо сказать, удивлен вашей реакцией. Подобных заявлений позволять себе нельзя, особенно если вы начинающий. В кино это вас ни к чему хорошему не приведет.

— Покажите мне этот контракт.

Они послали за ним, и вскоре явилась секретарша, и Голд, взглянув в бумагу, ткнул пальцем в сумму и протянул мне:

— Вот, видите?

— Да, вижу. Все, кроме подписи.

— Это копия из дела.

— Не морочьте мне голову. Я никаких контрактов не подписывал. Возможно, вы только собираетесь предложить мне подписать этот контракт. Но у меня есть другой, подписанный, и срок его истекает уже сегодня.

Я выудил бумажку, которую удалось выбить из Зискина в ту ночь в гримерной. Голд начал орать на Зискина, Зискин — на секретаршу.

— Да, мистер Зискин, этот контракт проходил у нас больше месяца назад, но вы сами дали строгие указания ничего не подписывать до получения личного вашего одобрения, и он пролежал все это время в офисе, у вас на столе. Я вам напоминала, но…

— Я был занят. Мы монтировали «Любовь есть любовь».

Секретарша вышла, Зискин тоже. Ландон сидел с кислой миной. Голд забарабанил пальцами по столу.

— О'кей, так и быть. Хотите, чтоб вам прибавили, ладно. Думаю, малость наскребем. И знаете, как мы поступим? Никаких новых контрактов. Сейчас вы подпишете этот, вот здесь, и мы тут же его продлим и прибавим вам, таким образом, тысячу двести пятьдесят. Что толку спорить о какой-то сотне-другой долларов? И прямо с завтрашнего дня можете приступать к работе с мистером Ландоном. А теперь вам лучше спуститься в костюмерную, там снимут мерку для костюмов, чтоб можно было начать не откладывая.

— Боюсь, этой суммы будет недостаточно, мистер Голд.

— Почему нет?

— Предпочитаю оплату за каждую картину в отдельности.

— Ладно. Так… посмотрим. Согласно данному договору, рассчитанному на шесть недель, за каждую картину вы получаете где-то по семь с половиной тысяч. Не далее как сегодня утром я подписал несколько аналогичных контрактов, предусматривающих соответствующие оптации.

— Нет, боюсь, и это не пройдет.

— На что вы, черт возьми, намекаете?

— Я хочу по пятьдесят тысяч за каждую картину без всяких оптации. Я согласен работать, но хочу, чтоб по каждой картине существовал отдельный договор. За эту извольте пятьдесят тысяч, а там посмотрим, как дело пойдет.

— Слишком уж вы расчетливы, как я погляжу.

— Послушайте, я, конечно, здесь недавно, но уже смекнул, что к чему. И знаю, сколько вы платите. Знаю, что пятьдесят тысяч — нормальная сумма. Тоже, впрочем, не такая большая, но вы сами сказали: я здесь новичок и мне следует умерить аппетиты.

Ландон поднялся и двинулся к выходу, бросив через плечо:

— Пойду распоряжусь, чтоб декорациями сейчас не занимались. Подожду Томаса, ничего страшного. А если его заполучить не удастся, возьму Тиббетта, а если и его не получится — любого другого актера и отдельно запишу звук. Но будь я проклят, если отдам пятьдесят кусков этому ничтожеству!

— Слышали, мистер Шарп? Он продюсер. Ни о каких пятидесяти тысячах не может быть и речи. Можно поднять с семи с половиной до десяти, ладно, бог с ним. Но это потолок. Иначе картина выльется в сплошные убытки, мистер Шарп. В конце концов, нам лучше знать, во сколько обходится производство.

— Да, я слышал, но боюсь, вы меня не расслышали. Поэтому повторяю: моя цена — пятьдесят тысяч. С завтрашнего дня беру недельный отпуск, слишком много работал и устал. Но если через неделю новостей от вас не поступит, улетаю самолетом в Нью-Йорк. Там меня ждут, тоже полно работы. И поймите, это не просто слова. Все, я пошел.

— Жаль, что вы ведете себя так глупо.

— Пятьдесят, или я пошел.

— Но, снимаясь у нас, вы ведь могли бы разбогатеть! Не станете же вы этого отрицать. А вы уперлись — и ни в какую! Скоро весь Голливуд узнает, что вы за тип. Ни одна студия вас и на порог не пустит.

— Ну и черт с ними. Пятьдесят, иначе я не работаю.

— Ах, так черт с ними?! Тогда я сам, лично позабочусь о том, чтоб и духу вашего в Голливуде не было! Посмотрим, удастся ли какому-то паршивому актеришке навязать свои условия Рексу Голду.

— Сядьте.

Он сел, причем довольно быстро.

— Еще раз повторяю. Пятьдесят, или я еду в Нью-Йорк. Даю неделю на размышления.

— Вон отсюда!

— Уже ушел.

* * *

К этому времени я купил небольшой автомобиль, и вот теперь каждое утро мы с Хуаной отправлялись на пляж, потом куда-нибудь еще и около часа дня возвращались, чтоб она могла отдохнуть, при этом всякий раз дома нас ждала записка с просьбой позвонить мистеру Зискину, или Ландону, или кому-то еще. Я не звонил. Около пяти они звонили сами. Получалось, что, если я приду и извинюсь перед мистером Голдом, тогда они готовы поговорить о прибавке, тысячах пятнадцати, около того. Как же, дожидайтесь, пойду я извиняться! Я отвечал, что извиняться мне не за что и что цена остается прежней — пятьдесят тысяч. Где-то на пятый день они расщедрились на двадцать пять. Мы находились в Бербанке, в аэропорту, и уже шли на посадку, когда появились они. К нам подбежал какой-то парень, размахивая подписанным контрактом. Я взглянул — пятьдесят за каждую, но съемки в трех картинах подряд. Соображал я быстро и тут же заявил, что, если они вернут мне деньги за билеты, тогда я согласен. Он вырвал бумаги у меня из рук, прежде чем я успел договорить. На следующий день я вошел в офис Голда и сказал, что вроде бы до меня дошли слухи, что он хочет извиниться. Он заржал, приняв это за шутку, и мы пожали друг другу руки.

* * *

Пока я работал с «Овечками», виделись мы с Хуаной мало. Я возвращался со студии не раньше семи-восьми вечера, она в это время была на занятиях. Я обедал в одиночестве, потом шел ее встречать, и мы заходили куда-нибудь выпить и перекусить. Потом шли домой спать. Поверьте мне, когда вы снимаетесь в кино, это сжирает все время, иначе просто не бывает. Утром, когда я уходил, она еще спала, а потом все повторялось сначала. Но во время отпуска мы отправились купить ей кое-что из одежды. Купили четыре или пять платьев, манто и несколько шляп. Манто из норки ей страшно понравилось. Она все время гладила мех, как когда-то гладила бычье ухо. И выглядела в нем просто шикарно. Но приноровиться к шляпкам ей никак не удавалось. Мы с продавщицей на свой страх и риск подобрали несколько, на вид вполне приличных — одну из мягкого коричневого фетра под строгое платье или костюм, — кстати, она прекрасно смотрелась с манто; одну огромную и почти прозрачную — на выход; еще одну маленькую скромную, в которой можно было пойти в вечернюю школу; и две-три, подходящие, по уверениям продавщицы, к одежде спортивного типа, ну, знаете, вроде тех, что носят на пляже. Но мне никак не удавалось вдолбить ей в голову, какую из шляп с чем надо носить. Мы собирались на пляж, и она вышла из комнаты в белом платье, белых туфлях, с белой сумочкой и в огромной, с мягкими полями вечерней шляпе. Или же мы выходили днем в город, и она надевала уличный костюм, накидывала сверху манто, а на голову водружала спортивную шляпку. Я принимался спорить и доказывать, что к чему.

— Но эта шляпа очень красивый. Мне нравится.

— Кто говорит, что некрасивая? Но на пляж нельзя надевать вечернюю шляпу. Это выглядит смешно. Так не носят.

— Но почему?

— Не знаю почему. Не носят, и все.

— Но мне нравится.

— Я же тебе плохого не посоветую.

— Я не понимать.

А потом случилось то, что навеки отвратило меня от Голливуда и всего, что с ним связано. Возможно, вы не знаете, что это такое — быть знаменитым голливудским актером. Думаю, по популярности это сравнимо разве что с жокеем — победителем в ирландском тотализаторе, только много хуже. Нигде нельзя появиться, чтобы тебя тут же не принялись зазывать на вечеринку, или выпрашивать автограф для больного ребенка, который сейчас лежит дома в постели, или предлагать черкнуть о тебе пару строк в какой-нибудь коммерческой газете, или же приглашать спеть на банкете для студийного начальства. Некоторые из приглашений приходилось принимать, например на банкет, но от вечеринок я успешно увиливал, ссылаясь на страшную занятость. Однако, когда работа над «Полом Баньяном» [59] завершилась и я ждал, когда закончат монтаж, позвонила Эльза Чэдвик, моя партнерша по фильму, и пригласила на маленькую вечеринку — да, завтра вечером, лишь несколько самых близких друзей и не соглашусь ли я для них спеть? Она застигла меня врасплох, никак не удавалось придумать удобный предлог, чтобы отвертеться. Я забормотал что-то насчет свидания с дамой, которую обещал свести в город пообедать, тут Эльза сахарным голоском зажурчала, что я могу прийти и с дамой. Конечно, обязательно, непременно с дамой. Итак, она ждет нас завтра к девяти.

Я не знал, как посмотрит на это Хуана, но, к моему удивлению, упрямиться она не стала и сказала, что хочет пойти.

— О да! Я хотеть, очень. Эта мисс Чэдвик, я видела ее в cinema. Она очень красивая.

С утра пораньше я отправился на студию пересняться в одной сцене и напрочь забыл о вечеринке. Вспомнил я о ней, только когда вернулся домой. Хуана плескалась в душе, готовясь к выходу. К этому времени я уже обзавелся полным набором голливудской вечерней одежды, переоделся, вышел в гостиную и стал ждать. Примерно через полчаса появилась она. Ощущение было такое, будто меня ударили под дых. Оказывается, сегодня она самостоятельно отправилась по магазинам и приобрела специальный наряд для вечеринки. Известно ли вам, каким представляет себе вечерний туалет мексиканская девушка? Платье из белого шелка с красными цветами, красный цветок в волосах, белые туфли с рубиновыми пряжками. Бог знает, где она умудрилась раздобыть все это. Прямо Рамона на воскресной прогулке. Я было раскрыл рот сказать, что это никуда не годится, но вместо этого обнял и притянул ее к себе. Ведь она для меня старалась. И вместо шляпы решила взять красную rebozo. Вечер был теплый, особой необходимости в шляпе не было, и я смирился, ладно, так и быть. Но когда она накинула шаль, стало еще хуже. Эти rebozo вяжут вручную, но не из шерсти, а из хлопка, как и все остальное в Мексике. Нет сил передать вам, как чудовищно выглядела она в этом платье, туфельках и хлопковой шали, накинутой на голову.

Не успели мы войти, как Чэдвик повисла у меня на шее, но при виде Хуаны улыбка застыла у нее на лице, а глаза приобрели змеиное выражение. Там уже собралось человек двадцать-тридцать, и она представила нас, но не каждому гостю в отдельности, а всем вместе. Стояла рядом с нами и металлическим голосом выпаливала имена. Затем усадила Хуану в кресло, подала ей бокал, положила рядом на столик пачку сигарет и этим ограничилась. Больше она ни разу не подошла к ней, и другие женщины тоже. Я сел в другом конце комнаты, через минуту меня окружили гости, в основном дамы со своей типично голливудской трескотней — громкой и в то же время совершенно бесцветной. Видимо, они считали непременным признаком наивысшего голливудского шика ругаться, точно погонщики мулов, и высматривать в каждой мелочи что-то непристойное. Я отшучивался в том же духе, но все время следил краем глаза за Хуаной. И думал о том, как мягко и вежливо она всегда говорила, в жизни не произнесла грязного или неприличного слова, с каким достоинством держалась, пока ее представляли, и как пошло ведут сейчас себя эти дамочки. Я почувствовал, как в горле растет ком. Да кто они такие, что посмели бросить ее вот так, одну, с бокалом и пачкой «Кэмела»?

Джордж Шульц, делавший оркестровку для «Баньяна», подошел к пианино и начал наигрывать мелодию.

— Ну что, малыш, споем?

— Жду не дождусь.

— Тогда из «Травиаты»?

— Естественно.

— О'кей, тогда вперед!

Он заиграл вступление к «Di Provenza il Mar». Но ком в горле душил меня. Я подошел к Хуане:

— Идем. Нам пора домой.

— Ты не петь?

— Нет. Идем.

— Эй, ну что же ты? Тебе выступать.

— Что?

— Здесь ты начинаешь.

— Я не начинаю.

— Да в чем, черт подери, дело?!

Мы вышли, оделись, и Чэдвик проводила нас до дверей.

— Похоже, вы недовольны вечеринкой?

— Не очень.

— Взаимно. Только в следующий раз приходи без этой дешевой мексиканской шлюшки, которая…

Она оказалась первой женщиной, получившей от Джона Говарда Шарпа хорошего пинка. Она взвизгнула, откуда ни возьмись выскочили три или четыре парня, нечто вроде ее телохранителей, так и горя желанием заступиться за бедную беззащитную женщину и показать, какие они крутые. Я посторонился, давая им возможность выйти на улицу. Я хотел, чтобы они вышли. Просто Бога молил. Но они остались. Я взял Хуану за руку, и мы направились к машине.

— Следующего раза не будет, детка.

— Я им не нравиться, милый?

— Судя по всему, нет.

— Но почему?

— Не знаю.

— Я делать что-то не так?

— Ты все делала правильно. Была самой милой и славной.

— Я не понимать.

— И незачем стараться. Но если еще хоть раз кто-то посмеет обидеть тебя, дай мне знать. Это все, о чем я прошу. Дай мне знать.

Мы отправились в «Голондрину», мексиканский ресторанчик на Олвера-стрит, эдакий маленький уголок Мексики в Лос-Анджелесе, с mariachis, глиняной посудой, скверным столовым серебром и прочими атрибутами. Раз уж она специально для меня нарядилась, я просто обязан устроить ей праздник, пусть даже для этого придется перевернуть вверх дном весь город. И она получила праздник. Прежде мы ни разу сюда не заходили, но стоило ей появиться в дверях, как все они тут же подошли, окружили и принялись болтать и смеяться. Она снова была дома. Пара на сцене спела в ее честь особый куплет, а она вынула из прически цветок и бросила им, и они с ним танцевали, а потом устроили настоящее представление. Оно сводилось к набору довольно грубых каламбуров в стиле «кукарача», почесыванию живота, выкатыванию глаз и щелканью пальцами, но ей все было смешно, и мне поэтому тоже. Впервые в жизни я испытал к Мексике теплые, дружеские чувства.

Потом я пел. Появление звезды экрана в общественном месте — событие, но мексиканцы в таких случаях никогда не выдают своих эмоций и умудряются вести себя так, словно вообще вас не замечают. И мне пришлось самому искать гитару, зато потом я превратился в царя и бога. Я пел для нее, для ресторанной певички, специально изобразил что-то танцевальное, чтоб публика могла поплясать, а потом мы все вместе пели «Голондрину». И ушли только где-то часа в два ночи. Легли в постель, и, когда она уже спала в моих объятиях, я вспомнил, как мерзко с ней обошлись, и во мне вновь закипел гнев. И я понял, что ненавижу Голливуд всеми фибрами души и жду не дождусь часа распрощаться с ним навсегда.

* * *

Согласно контракту, меня в течение трех месяцев могли задействовать еще в одной картине, срок этот истекал 1 апреля. И вот перед самым Рождеством я получил телеграмму из Нью-Йорка от моего агента, где сообщалось, что будто бы мной заинтересовались в «Мет» и она просит у меня разрешения, пожалуйста, пожалуйста, дать ей полномочия на дальнейшее ведение переговоров. Я заметался и завопил как безумный.

— Что ты так кричать, милый?

— Вот, читай. Учат же чему-то у вас в школе, так что вот тебе и практика. Прочти — и поймешь, что мы упустили.

— Что есть «Мет»?

— Лучшая в мире опера, вот что. Самая большая в Нью-Йорке. И они зовут меня, меня! — Агентша никогда не послала бы такую телеграмму, не имея на то самых серьезных оснований. Появился шанс вновь заняться самым главным и любимым делом своей жизни, а я связан этим проклятым контрактом по рукам и ногам и должен сняться еще в двух картинах. Сама мысль об этом была невыносима.

— Почему ты тогда сниматься в кино?

— Связан контрактом, я же говорил. Должен.

— Но почему?

Я попытался объяснить ей, что такое контракт. Напрасный труд. Индейцы сроду не слыхивали ни о каких контрактах. Благополучно жили без них с времен Монтесумы и сейчас живут.

— Кинокомпания, ты делать ей деньги, да?

— Да, и много денег. Я им ни цента не должен.

— Тогда все правильно, ты ехать.

— Правильно! Разве я не выколачивал из них каждый доллар дубинкой? Разве поднесли бы они хоть чашечку кофе, если б благодаря мне билеты на их фильмы не распродавались с такой бешеной скоростью? Разве они уважают мою профессию?.. Но ехать нельзя. Там написано черным по белому, чернилами.

— Тогда зачем оставаться? Почему не петь эта самая «Мет»?

Вот вам и аргумент. Раз неправильно, несправедливо, ну их к дьяволу. Я взглянул на нее — она лежала на постели голая, прикрытая лишь краем rebozo, и я ощутил, что заглядываю в глубину тысячелетий, но теперь эти тысячелетия уже не казались мне такими темными и бессловесно-тупыми, как прежде. Действительно, почему нет? Я вспомнил о Малинче[60], о том, как она помогла Кортесу подняться на вершину мира и как звезда его закатилась, когда он решил, что она не нужна ему больше.

— Я думаю, ты петь эта самая «Мет».

— Но негромко.

— Да.

— А я думаю, какая ты у меня славная и умная девочка.

На следующий день я заскочил к адвокату. Он умолял меня не делать глупостей.

— Во-первых, если вы нарушите контракт, они постараются превратить вашу жизнь в сущий ад, по судам затаскают. Знаете, как они допекли этими повестками самого Джона Дэмпси? Ах, не знаете… Так вот, он из-за них титула лишился. И вас припрут к стенке за неустойки. От одного слова «суд» начнет тошнить.

— Но ведь для того и существуют адвокаты, верно?

— Да, разумеется. Лучше всего нанять в Нью-Йорке, чем-то он, думаю, поможет. Но платить все равно придется, и много. И потом, вы ведь не можете позволить себе нанять столько адвокатов, сколько они. У них их целая свора.

— Послушайте, единственное, что я хочу знать, смогут ли они выиграть дело, вот и все. Смогут ли вернуть сюда? Помешать работать?

— Может, и нет, кто знает… Но…

— Это все, что я хотел знать. Раз есть хоть один шанс, буду бороться.

— Не спешите. Возможно, они даже пытаться не будут. Решат, что это повредит их репутации. Но поймите главное: стоит нарушить контракт, и ваше имя в Голливуде навеки замарано грязью, и…

— Да мне плевать.

— Не скажите. Откуда вы знаете, как пойдут дела в опере?

— Но я же раньше там пел.

— И перестали, насколько мне известно.

— Голос сорвал.

— А вдруг снова сорвется? Вот в чем закавыка. Голд лепит вам карьеру, вы что, не понимаете? Можете считать, что в Голливуде работа вам обеспечена на долгие годы. А голос он всегда может купить. Запишет любого и…

— Со мной ему нет нужды записывать.

— Господи, я же не говорю сейчас об искусстве, я говорю о деньгах! Уверяю, если ваши картины хорошо пойдут, он для вас в лепешку расшибется! Он же вас не обманывает, ведет честную игру. И всегда сумеет подать вас в лучшем виде. А главное — он вам платит! Больше, чем любая оперная компания в мире, и всегда поддержит, стоит вам оступиться, но…

— Что «но»?

— Но это пока вы в игре. Если начнете крутить, не только он, любой голливудский киношник от вас отвернется. И тут вам крышка, во всяком случае вашей карьере в кино. Черного списка, конечно, нет. Но просто об этом узнают, и тогда все! Могу назвать несколько имен ребят, которые вообразили, что можно перепрыгнуть через голливудский контракт, и рассказать, что с ними потом стало. Здесь все ненавидят друг друга, каждый готов перерезать другому глотку, но когда случается такое, они все выступают заодно, дружными рядами, что очень трогательно, конечно. Вы с Голдом говорили?

— Нет, сперва хотел посоветоваться с вами.

— Правильно. Тогда все нормально. Мой вам совет: не предпринимайте никаких шагов, не переговорив с ним. Может, и обойдется. Может, он даже обрадуется, что вас пригласили в «Мет», на стажировку, вроде того. Может, он вообще за всем этим стоит, как знать. Ступайте, поговорите с ним, а там посмотрим.

* * *

И я отправился к Голду. Он обрадовался, увидев меня, и начал рассказывать, как забил четыре гола во вчерашнем матче в поло. Но когда мы заговорили о деле, покачал головой:

— Джек, я знаю, что для тебя хорошо, а что плохо. Потому что всегда держу нос по ветру, это часть моего бизнеса. Разве Рекс Голд когда-нибудь ошибался? Спроси любого, и он скажет, что нет. Джек, с оперой покончено, раз и навсегда.

— Как это понять?

— А вот так: покончено. Буквально на той неделе, когда ездил на восток, заскочил в «Метрополитен». Видел «Тоску», куски из нее мы вставили в «Баньяна». И что же увидел? Должен сказать, малыш, мы утерли им нос, утерли по всем статьям! У нас в картине все это звучит несравненно лучше, просто сравнивать смешно! Нет, большой опере конец. А знаешь почему? Пришел кинематограф, где все то же самое показывают куда лучше и профессиональнее, вот и все. Опера пошла тем же путем, что и театр. Кино их скоро уничтожит.

— Ладно. Пока еще не уничтожило. Просто хотелось спеть там, в конце сезона. К тому же марка «Мет» для вас неплохая реклама.

— Это тебя разрушит.

— Каким образом?

— Объясню. «Гранд-опере» конец. Их спектаклям, снятым на пленку, тоже. Публику от них просто тошнит. И знаешь почему? Потому что у них нет материала. Ну сколько можно ставить Пуччини? Да «Богема» и «Баттерфляй» шли столько раз, что даже для «Баньяна» пришлось выбрать «Тоску». А что у них осталось, кроме Пуччини? Ничего!.. Все, опере крышка. Откуда взять материал?

— Ну все же найдется еще пара других композиторов.

— Да, но кто же их будет слушать?

— Да кто угодно, кроме кучки дешевых трепачей из Канзас-Сити, которые Пуччини называют классиком.

— А-а, так тебе не нравится Пуччипи?

— Не очень.

— Слушай, знаешь, как можно выяснить, кто является лучшим художником в мире? Попробовать купить одну из картин. Тогда узнаешь, что почем. Так и с музыкой. Хочешь знать, кто лучший в мире композитор, — попробуй купить его музыку. Кстати, они ведь подали на меня в суд за использование куска из «Тоски». И знаешь, сколько я им должен? Сейчас скажу, тут бумаги… Ты просто глазам своим не поверишь!

— Но при чем здесь Пуччини, скажите на милость?! Есть закон об авторских правах, он призван ограждать владельцев любого произведения от бойких ребят вроде вас, киношников. В опере это каждая собака знает. И, если вы только теперь это узнали, это доказывает, сколь мало вы знаете об опере, но Пуччини здесь совершенно ни при чем.

— Но с какой стати, скажи пожалуйста, ребята вроде меня должны за него платить?

— Наверное, с той, что вы совершенно не знаете ни оперы, ни музыки вообще, и поэтому не в силах придумать что-то новое. Если б мне с самого начала позволили работать над сценарием, я бы нашел пару номеров, которые не стоили бы вам ни цента.

— Вовремя спохватился, что называется.

— Ладно, к черту! Есть у вас «Тоска», и все о'кей. Я прошу отпустить меня в «Мет» до конца сезона.

— А я забочусь об одной из наших звезд. Что толку спорить о композиторах, Джек. Может, ты и знаешь, кто из них гениальней, зато я знаю, кто лучше продается. И еще раз говорю: опера сдохла. Говорю и буду говорить. Я же делаю тебе карьеру, хочу как лучше, хочу использовать твой голос как можно выигрышней. И знаешь как? В популярной музыке. Ты ее поешь просто потрясающе, другим и не снилось. А ведь именно эту музыку хотят слушать люди. Песни лесоруба, песни ковбоя — ты ведь не можешь это отрицать. Этого они хотят, а не всякого там «тра-ла-ла!». Господи, это ж сплошная ушная боль! Прошлый век… Послушай, Джек, с этого дня ты должен забыть, что пел в опере. Ты меня понял, Джек? Понял?

— Понял.

* * *

— Ну, что сказал Голд?

— Сказал «нет».

— Так я и думал. Звонил ему только что, по другому делу, а потом, как бы невзначай, перевел разговор на тебя, ну тут он и выдал. Уперся, как бык. Ладно, попробую подобраться с другой стороны. Хотя трудно, конечно, такого голыми руками не возьмешь!

— Это все, что я хотел знать. Сколько я вам должен?

* * *

Придя домой, я обнаружил уже целые четыре телеграммы, сообщавшие, что дело завертелось и не терпит проволочек, что теперь все зависит от меня, и если я согласен, то вот номер телефона в Нью-Йорке. Я взглянул на часы. Ровно три. Позвонил в аэропорт. Да, у них есть два места на самолет в 4.30. Вошла она.

— Вот телеграмма, Хуана, читай. Abogado говорит «нет», тысячу раз «нет». Что делать?

— Ты петь «Кармен» в эта «Мет»?

— Не знаю. Возможно.

— Да, мне нравится, очень.

— Тогда решено. Собирайся.

Загрузка...