Я сижу в баре Орли, когда громкоговоритель выкашливает в зал приглашение пассажирам, отправляющимся в Лондон, в том смысле, что железная птица на колесиках сейчас взмахнет крыльями и все такое прочее…
Нас тут собралась небольшая кучка при выходе на посадку в самолет.
Я занимаю место рядом с довольно милой мышкой, на которой навешано, как на рождественской елке. У нее огромные ресницы типа хлоп-хлоп, ну а духи могут забить смрадный запах любой скотобойни. Мне это щекочет не только ноздри…
Она завязывает разговор:
— Вы первый раз летите на самолете, господин аббат?
Мне нужно примерно секунд десять для того, чтобы врубиться, что вопрос адресован мне, то есть вашему Сан-Антонио. До меня просто не сразу доходит, что я упакован в одежды викария. В сутане я себя чувствую так же удобно, как золотая рыбка в литре портвейна. У меня впечатление, что я выгляжу как педик. Я отношусь с уважением к религии, но в этом одеянии испытываю просто физические муки, поскольку оно сковывает мои движения…
Тем не менее я поворачиваю голову и отвешиваю ей самую замечательную улыбку в стиле рекламы зубной пасты «Колгейт».
— Нет, дитя мое, — произношу я смиренно, — к самолетам я давно привык.
И тут же сожалею, что ввязался в разговор, так как передо мной именно тот тип молодых женщин, которые не способны продержать свой говорильный аппарат в закрытом состоянии более двух секунд. И пошло-поехало.
Она мне рассказывает, что свое первое причастие совершила в Бютт-Шомоне и никогда не забудет этой потрясающей возможности возвысить свою душу. Ее главная мечта — увидеть папу.
На это я отвечаю со знанием дела, что для того чтобы увидеть папу, нужно было выбрать другой рейс, поскольку Лондон — последнее место на планете, куда святому отцу католической церкви взбредет в голову направить свой личный самолет.
— Вы его видели? — спрашивает она в двух шагах от религиозного экстаза.
— Как сейчас вижу вас…
— О! Это потрясающе! И как он?
— Весь в белом… Она в восхищении.
— Вы к какому ордену принадлежите? — интересуется она.
Так, вот здесь затык. От давних религиозных занятий в школе у меня на вооружении только обрывки молитв-просьб к Всевышнему, но была не была…
— Гм! — произношу я серьезно. — Я член ордена трахистов.
— Такого не знаю, — задумчиво хмурит брови она.
— Конгрегация образована святым Трахом из Вельвиля, — дополняю я. Это ее убеждает.
— А! Да, я, кажется, помню… Что-то слышала об этом.
И я понимаю, что честь конфессии в данном случае спасена.
Девица продолжает задавать мне сногсшибательные вопросы, и я сдерживаюсь, чтобы не послать ее подальше. Удивляюсь, как люди могут быть столь неприлично любопытны в таком тайном деле, как религия.
Самолет жужжит тихо и ровно — по крайней мере с этой стороны никаких претензий.
Как сглазил — чертова железяка проваливается в воздушную яму. Для тех, кто не знает, объясню, что это состояние примерно такое же, как если бы ваши кишки прилипли к горлу. Моя соседка инстинктивно хватается за мой клобук. Мертвая от страха, она кладет голову мне на плечо. Ну и что вы хотите, чтобы я сделал? Сан-Антонио, конечно, чуть-чуть кюре, но совсем не святой. Я немного тащусь от ее запаха, жара ее тела и плыву, как быстрорастворимая таблетка аспирина в стакане воды. Я кладу руку ей на шею и по моей системе (внимание: запатентовано!) нежно провожу пальцами так что она вдруг затихает.
— О-о! Отец мой! — журчит она.
Мышка сконфужена и одновременно возбуждена. Священничек, нечего сказать! Вот уж она потом повоображает перед подружками!
— Прошу прощения, — шепчу я ей сексуально в ушко.
— Есть отчего вас лишить сана! — мурлычет она.
— Но это все равно лучше, чем подцепить скарлатину, — парирую я.
У нее настолько съехала крыша, что она сейчас взорвется, если я не покончу с угрызениями ее религиозной совести.
— Мы, трахисты, не даем обета целомудрия, — заявляю я.
— А! Очень хорошо! — говорит она, вполне довольная.
Путешествие заканчивается без лишней нервотрепки. Густой туман, как в фильмах Марселя Карнэ, обволакивает город, когда мы приземляемся в Лондоне.
В свете прожекторов, как в сконцентрированном пару, силуэты кажутся неподвижными, заледеневшими…
Мы, пассажиры самолета, сбившимся стадом бредем на свет прожекторов. Здоровый малый возникает в молочном тумане и направляется прямо ко мне походкой робота. Он одет в черный плащ, на нем очки, шляпа с закрученными вверх полями, в руке тщательно свернутый зонтик — непременный атрибут британских островитян.
У бритиша рыжие пятна по всему лицу и маленькие усики, похожие на две облезлые кисточки.
На чистом французском он спрашивает меня:
— Простите, господин кюре, это вас направила сюда французская полиция?
— Точно!
И я протягиваю ему свои пять.
— Мое имя Брандон, — говорит он.
Я восхищаюсь смелостью моих английских коллег. Малый без тени смущения в полной форме не побоялся посреди ночи переться в аэропорт.
— Очень приятно, — заявляю я.
Мы хватаем мой скудный багаж. Он ведет меня к машине, черной и квадратной, как пакет сахара, но внутри которой можно свободно жить, как в квартире.
Брандон молчит как глухонемой. Я пробую завязать разговор о погоде в Лондоне и прохаживаюсь по поводу лондонского тумана, но, похоже, ему это не очень нравится.
Он говорит, что туман — это легенда, а в действительности в Лондоне не хуже, чем в другом месте.
Может, этот патриот привык жить с пеленой на глазах? Но в принципе ему это не мешает, поскольку он ведет машину с завидным мастерством, в то время как я, пожалуй, не узнал бы родную маму в тридцати сантиметрах, даже позови она меня по имени.
Примерно через час мы останавливаемся перед большим зданием, которое ни веселее, ни мрачнее любых других тюрем в мире. Брандон звонит в железную дверь. Открывается зарешеченное окошечко, и в нем появляется квадратное лицо охранника. Брандон произносит пару отрывистых слов, и охранник пропускает нас в дверь.
Мы попадаем в узкий дворик, мощенный каменными плитами. Он похож на приемную, только под открытым небом. Перед нами еще одна укрепленная дверь… Опять Брандон звонит и что-то гаркает внутрь. Нам открывают…
Мы шагаем по холодному проходу, который заканчивается круглым помещением типа ротонды, откуда в разные стороны расходятся несколько коридоров, как спицы от оси колеса.
Посреди ротонды стоит массивный стол. Вокруг него сидят охранники. Начало каждого коридора забрано решеткой с прутьями толщиной с мою ногу.
Брандон коротко обменивается фразами с начальником караула. Тот склоняется передо мной, и я даю ему благословение первыми пришедшими на ум латинскими словами — что-то типа «урби» и «орби».
Прогулка продолжается, обстановка с каждым коридором становится все более мрачной. Теперь нас сопровождает охранник тюрьмы, настолько похожий на гориллу, что мне хочется сбегать купить ему пакетик арахиса.
Мы входим в коридор, где находятся камеры смертников. Поганое местечко, доложу я вам! Я осознаю, что настал момент потрясти требником. Но нужно не опозориться.
Небольшая железная дверь…
— Это здесь.
Тюремный надзиратель открывает, и я вхожу в узкую камеру размером с платяной шкаф.
Сын рыдающего приятеля шефа в глубине. Он высок ростом, с темными волосами и светлыми глазами. Ролле-младший сидит на деревянном табурете, и кажется, будто спит.
Здесь осужденные на казнь знают день суда, дату приведения приговора и имеют возможность подумать над всеми проблемами жизни на земле и на небе…
Когда я вхожу, Эммануэль слегка приподнимается.
Глаза подернуты грустью, но на лице появляется горькая ухмылка.
Он бросает мне резкую тираду по-английски. Поскольку я ни черта не понимаю, то пожимаю плечами.
— Не выдрючивайся, сын мой, — шепчу я ему, — я никогда не был слишком способен к иностранным языкам…
У него отвисает челюсть.
— Вы француз?
— Француз, как и все те, кого зовут Дюран вот уже шестнадцать поколений.
Тогда он морщится и пожимает плечами.
— Тюремная система Англии замечательно организована, — тихо произносит Ролле, — она позволяет пообщаться со своим священником каждому иностранцу, приговоренному к смертной казни.
Этот парень не производит на меня впечатление человека, согласного с тем, что его просто так вздернут. Он мужественный и сумеет умереть достойно.
Я иду к его кровати и сажусь.
— Очень мило с вашей стороны прийти ко мне, — насмехается он, — но извините меня, аббат, я скоро буду иметь дело непосредственно с самим Господом Богом. Вы знаете, как у нас говорят? Лучше обратиться к Богу, чем к его святым!
— Знаю, — говорю я и вздыхаю. — Но я пришел не для того, чтобы приобщить вас к Богу, сынок…
— Нет?
— Нет… Тем более что я разделяю ваш взгляд на религию…
У него вываливаются глаза.
— Как так?
— Послушай, мальчик, — шепчу я, — не надо ломать комедию, это нехорошо, учитывая нынешнюю ситуацию. Я буду играть в открытую: я такой же кюре, как ты — его святейшество папа. Я полицейский, и меня зовут Сан-Антонио. Твой старик дружит с моим шефом, а мой шеф получил разрешение от бритишей послать французского священника помочь тебе. Только вместо того чтобы послать представителя церкви, который начал бы тебе вешать лапшу на уши, он решил более справедливым направить к тебе одного из своих…
Парень, похоже, мне не верит. Он прищуривает глаза.
— Странная затея, — говорит он. Мы молча смотрим друг на друга некоторое время.
— Я видел твоего отца, малыш… Эта история здорово его подрубила… Он велел мне передать тебе всю свою любовь…
Мое горло сжимается. Такое впечатление, будто я проглотил растопыренную куриную лапу.
Глаза Ролле вновь мрачнеют. Он встает, сцепляет пальцы и хрустит ими. Скоро его шейные позвонки так же тихо хрустнут…
— Спасибо, — говорит он, как выплевывает. Потом, подумав, добавляет: — Скажите моему отцу, что… я очень сожалею о случившемся.
— Хорошо…
— И еще скажите, что моя последняя мысль…
— Да?
Я всегда знал, что это проклятая работа, но даже не представлял себе, что она такая трудная, такая мучительная. Роль представителя Бога на земле в настоящем облачении кюре заставляет меня испытывать неподдельное сострадание.
— Тебе нечего мне сказать? — спрашиваю я.
Парень трясет головой.
— Нет, — говорит он, — нечего.
Я не знаю, что говорить, поскольку, как я вам уже сказал, сантименты — это не моя стихия.
— Лови момент! — бросаю я. В смысле «пока я тут». Но он понимает по-своему.
— Да, — говорит он тихим голосом, — мне недолго осталось…
— Я не это имел в виду… Он опять трясет головой.
— Нет, нет, мне нечего добавить. Я встаю напротив него, прижимаясь к стене. Кладу ему руку на плечо.
— Мой патрон… — начинаю я. — Ты его знаешь? Он лыс, как грейпфрут, но у него есть всякие мыслишки…
Эммануэль улыбается, вспоминая шефа, и кивает:
— Я его знаю.
— Он подумал, что, может быть, тебя будет что-то мучить в последнюю минуту.
— Еще как! — соглашается он.
Я не знаю, как заставить говорить этого симпатичного малого. Мои шутки не действуют, да они и не соответствуют ситуации.
Мне нужно как-то переменить тему, но как? В том состоянии, в каком он сейчас, Эммануэль так и останется наедине со своими мыслями.
Неразговорчив этот будущий повешенный, а?
— Ну так что? — спрашиваю я.
— Да ничего, — отвечает он. Я вновь принимаюсь:
— Мой шеф… Он улыбается:
— У вас мания величия.
— В достаточной степени, — соглашаюсь я. — У полицейских это врожденное. Болезнь распространяется, как коклюш в школе. Так вот, возвращаясь к моему шефу. Он находит, что эта история не очень вразумительна…
— Ну вот видите!
Для приговоренного к смерти через повешение посредством петли на шее у него апломба даже чересчур.
— Он считает, что это на тебя не похоже… Что ты не тот, кто способен бросить раненого на дороге, и не тот, кто может размозжить тыкву желающему преподать тебе урок гражданского долга…
Эммануэль грустно улыбается.
— Как не похоже на меня… — говорит он будто в бреду.
— Нет. А теперь, увидев тебя, я близок к тому, чтобы думать, как шеф. Давай, малыш, развяжи язык, выложи душу! Ты обречен, и я очень сожалею, что не могу ничего сделать. Если бы это случилось во Франции, то обошлось бы без казни, но теперь поздно говорить… Возможно, у тебя были трудности… Возможно, ты действовал под чужим влиянием… Я не знаю… Короче, это заставляет думать, и мы думаем, что что-то здесь нечисто. Словом, я использую этот последний момент, чтобы спросить тебя, что именно…
Эммануэль остается неподвижен. Его лицо еще более бледно, чем когда я вошел.
В глазах застыло… я не знаю что.
— Мне нечего сказать, — повторяет он, — нет, все так и было, как я говорил… Смешно, но я будто бы оплачиваю счет за то, что меня повесят…
Мне ничего другого не остается, как пожелать ему спокойной смерти.
Стучат в дверь. Брандон на пороге с охранниками и еще одним обстоятельным типом, похожим на директора этого пенитенциарного заведения.
Директор входит в камеру и произносит короткую, но торжественную речь. Я понимаю, что в этом его сакраментальная роль, — разглагольствовать о том, что, дескать, правосудие сейчас свершится.
Эммануэль смотрит на него спокойно. Этот парень потрясающе себя ведет, поверьте мне!
Архангелы берут приговоренного в кольцо. Брандон делает мне знак следовать за кортежем. И мы опять начинаем тягостную прогулку по коридорам.
Зал экзекуций находится в дальнем крыле здания. Стены голые, окрашены известью. Виселица без шика. Больше похожа на деревенские ворота. Это виселица для бедных. Под ней площадка с люком, сейчас закрытым. Палач неопределенного возраста с лицом бухгалтера и подслеповатыми глазами.
Он одет в серо-черный костюм. Белая рубашка и черный галстук. Он выглядит так, будто на прошлой неделе похоронил тещу.
Охранники ставят Эммануэля на люк, завязывают ему руки и ноги…
В это время палач готовит веревку. Мое сердце колотится как паровой молот. Странно, я убивал людей охапками, но то было во время перестрелки, или во время действия, как говорят в театре. Здесь же приготовление к убийству, холодное и методичное, пронзает меня насквозь.
Я смотрю на Ролле-младшего, и он смотрит на меня. В его глазах напряженная задумчивость.
Директор снова подходит и выкрикивает заклятие, похожее на позывные Би-би-си.
Эммануэль слушает его, не шелохнувшись. Затем отрицательно качает головой, и его глаза вновь устремляются на меня.
Я больше так не выдержу. Ноги сами несут меня к виселице. Я сжимаю плечи Эммануэля и целую его по-братски в обе щеки.
— Ты мужественный, — шепчу я ему, — ты настоящий человек, Ролле. Я им скажу, что ты ушел как настоящий победитель…
Мои слова подбадривают его…
И вдруг я не вижу больше его лица. Палач надернул на его голову черный колпак.
Мерзкое ощущение: быть лицом к лицу с черным мешком и веревкой вокруг шеи.
— Не падай духом! — говорю я. И тут я вижу движение губ под черной материей.
— Я невиновен, — произносит глухой голос.
Брандон, стоящий позади меня, делает мне знак отойти назад.
Люк открывается, черная молния проскакивает вниз, и передо мной остается лишь слегка покачивающаяся натянутая веревка.
Мне кажется, что все это приснилось…
Я стою как вкопанный. Потрясение огромно…
— Пошли, господин кюре, — говорит Брандон.
Я повинуюсь.
И снова мрачная процессия идет по коридорам. Звуки шагов гулко отдаются у меня в голове…
Я иду с таким ощущением, будто меня ведут на убой, как скотину…
— Кажется, эта казнь на вас сильно подействовала, — говорит мой английский коллега.
— Да уж, весьма, — бормочу я. — Вы слышали, что он сказал, после того как ему надели мешок на голову?
— Нет.
— Что он невиновен! Брандон тихо качает головой.
— Они все так говорят в этот момент. Будто надеются, что это последнее отрицание даст им отсрочку…
Выйдя из тюрьмы, я чувствую себя немного получше.
— Господин кюре, — обращается ко мне Брандон, — мне кажется, что вам необходимо немного выпить, чтобы прийти в себя.
— С удовольствием…
Он открывает дверцу своей квадратной машины и помогает мне сесть, после чего устраивается за рулем.
— Пабы закрыты в это время… Поедемте лучше в мой клуб.
Он управляет машиной в тумане, как рыба в водяном потоке. Клянусь, чтобы рулить в такой пелене, нужно иметь по компасу в каждом глазу!
Через десять минут он паркуется у внушительного здания и приглашает меня следовать за ним. Мы входим в огромный холл, украшенный зелеными растениями, и идем по монументальной лестнице.
Клуб на втором этаже.
В эти поздние часы в клубе почти никого нет. Только четыре старика играют в карты за одним столом и два официанта в униформе сдерживаются, чтобы не зевать.
Брандон опускается в глубокое кресло. Я сажусь напротив.
— Виски? — спрашивает он. Я молча киваю.
— Два двойных, — говорит он подошедшему официанту.
Хотя он сказал это по-английски, я, к своему удивлению, понял. Есть слова, которые без лишних объяснений понятны на всех языках.
— Ну так, господин комиссар, — говорит Брандон, — что вы вынесли из вашей поездки?