ЧАСТЬ III


1

С тех пор как Наташа переступила порог горноуральской школы и начала свой первый урок по литературе, прошло почти три года.

Много воды утекло за это время, на многое Наташа стала смотреть другими глазами. Самым тяжелым воспоминанием для нее был Николай. Все письма, написанные ему за первые полгода жизни в Горноуральске и адресованные на милицию, канули как в воду. Только одно вернулось с короткой припиской на конверте: «Адресат выбыл». Писала Наташа и на домашний адрес Николая, но и эти письма оставались без ответа. Молчание это она понимала: такие, как Николай, если уходят, то не возвращаются. Все яснее и яснее становилось для нее, как глубоко и несправедливо она его обидела. Она все больше убеждалась, что прошлое вернуть невозможно. А после телеграммы, которую Наташа получила из Ленинграда — это было в первую зиму жизни в Горноуральске, как раз накануне Нового года, — она поняла, что писать Николаю больше незачем.

Спустя три месяца из письма матери Наташа узнала, что Николай женился и в милиции уже не работает. Эта новость была тяжела.

Еще будучи студенткой, Наташа проявляла большую любовь к устному народному творчеству. Ее доклады по русскому фольклору отличались самостоятельностью и глубиной. Руководители семинаров предрекали ей успех в науке и считали, что если на кафедре русского фольклора в этом году будет принят только один аспирант, то самым достойным претендентом, несомненно, явится Лугова. Но, к удивлению всех, от аспирантуры Наташа отказалась. А когда профессор Вознесенский укорял ее, что она зарывает заживо в землю талант филолога-фольклориста, отказываясь от аспирантуры, Наташа твердо заявляла, что плохо знает жизнь и потому ей непременно нужно несколько лет поработать.

Но были и другие причины, по которым Наташа так резко изменила свои планы, отказавшись от аспирантуры. В душе она питала надежду, что на Урал с ней поедет и Николай. Однако все получилось не так. В ту последнюю встречу, когда она долгое время под дождем ждала его, чтоб высказать все, что тревожило и мучило, он даже не захотел говорить с ней. Перед отъездом она намеревалась зайти к нему, но в последнюю минуту решила лучше написать из Горноуральска. Объяснилась, но в ответ на шестое послание получила такую телеграмму, что лучше бы уж и не писала.

Когда в школе наступили летние каникулы, Наташа написала матери, что в Москву она этим летом не приедет, и приглашала ее к себе в гости. Елена Прохоровна вначале подумала, что дочь шутит и хочет приехать без предупреждения, как снег на голову, но следующее большое письмо рассеяло ее предположения. Наташа писала, что все это лето намерена провести с фольклорной экспедицией от Уральского университета.

В нежелании дочери приехать на каникулы в Москву Елена Прохоровна видела только одно — дочь стала забывать мать.

Упреки и обиду Наташа переживала остро, но никак не могла победить в себе новую страсть — уральский фольклор. Все лето она кочевала по уральским селам. В старинных кержацких песнях и былинах перед ней вставала история края, который раньше заселялся преимущественно политическими ссыльными, беглецами и людьми, бросавшими свои истощенные клочки где-нибудь на Рязанщине или Тамбовщине, чтобы испытать счастье на «вольных землях». Только сильные доходили до этих «вольных земель». И эта сила и широта человеческой души выливалась в песнях и пословицах.

Каких только людей не приходилось встречать в деревнях, заброшенных на сотни километров от железной дороги! Но самое примечательное, что бросалось в глаза Наташе, — это то, что все эти большие, сильные люди были по-детски чисты и как-то особенно добры.

Мать не могла понять восторгов дочери. И когда приехала в Горноуральск, сразу же заскучала и через две недели вернулась в Москву. А Наташа догнала экспедицию — и снова песни, сказания, легенды...

Так прошло два лета. Наступило третье, а Наташа упорно не приезжала в Москву. Все эти два с лишним года она как одержимая была во власти уральского фольклора. Три большие связки тетрадей, которые уже начали желтеть от времени, хранились как драгоценность. И как ей хотелось показать собранные сокровища профессору Вознесенскому! Она даже представляла, сколь велика будет его радость, когда он увидит все это.

В первые месяцы жизни на Урале Наташа получала письма каждые два-три дня. И почти все от Ленчика. Наташа не дочитывала их до конца: они были утомительные и длинные. Некоторые она, даже не распечатывая, бросала в печку.

В письмах Ленчика повторялось одно и то же: цитаты из романов, выдержки из стихов, клятвенные заверения.

А одно письмо он целиком посвятил оправданию интриги с гадалкой. В нем были громкие высказывания о любви — о такой любви, которая толкает на подвиги и на преступления. Если Андрий, сын Тараса Бульбы, писал Ленчик, мог из-за любви к женщине даже изменить родине, то его поступок по сравнению с тем, что сделал Андрий, — только милая, безобидная шутка.

Все это Наташе давно надоело, и она ответила — это было ее первое письмо Ленчику — коротенькой запиской, в которой посоветовала хоть капельку уважать себя и иметь достоинство, чтобы не писать писем, которые она не читает.

После этого Ленчик замолчал. Молчал два года, до тех пор, пока снова не расположил к себе Елену Прохоровну. А мир между ними наступил просто: вначале он открыткой поздравил ее с Новым годом, потом, в день рождения, осмелился позвонить по телефону и, уловив в голосе именинницы благожелательность, через полчаса собственной персоной ввалился к Луговым с корзиной цветов. А цветы и лихая память не живут под одной крышей. Так Ленчик снова завоевал утраченные симпатии.

Со временем скандальная история с гадалкой забывалась, и в памяти Елены Прохоровны оставалась только яркая речь Ядова. Постепенно она стала убеждать себя, что в случившемся прежде всего виновата сама: если б не выложила тогда перед гадалкой драгоценности, никакой кражи и не случилось бы. А там, глядишь, дело пошло бы к свадьбе...

Обо всем этом Елена Прохоровна писала Наташе, пытаясь помирить ее с Ленчиком, и советовала серьезно подумать о своей дальнейшей судьбе: ведь годы идут.

После таких писем от матери вновь стали приходить надушенные конверты от Ленчика. О его вине в истории с цыганкой в них не было ни слова. Ленчик изменил тактику. Наташе казалось, что здесь не обошлось без совета Елены Прохоровны. Письма были веселые, без нытья и любовных заклинаний.

На одно из таких посланий Наташа даже ответила. Она просила поподробней узнать о Николае, где он, что с ним, его адрес. «Не мог же он так легко разлюбить меня и полюбить другую! А если женился, то сделал это назло, очертя голову...» Эта тайная мысль не давала покоя, она приходила часто, хотя Наташа стыдилась ее и упрекала себя в малодушии.

Через месяц — это было в мае — пришел ответ от Ленчика. Из него Наташа узнала ужасное. Ленчик писал, что он очень долго разыскивал Николая и наконец нашел. С матерью он уже давно не живет и окончательно спился. Три года назад Захарова командировали учиться в Ленинград, но после одной пьяной скандальной истории, которая чуть не кончилась тюрьмой, его исключили из партии и отчислили из училища. Вернувшись в Москву, он снова хотел поступить в вокзальную милицию, во его не приняли. Потом связался с какой-то вдовой, которая торгует пивом на Пресне, и перешел жить к ней. У нее двое детей, и она лет на шесть старше его.

Сцена встречи с Николаем была описана подробно. Это случилось в воскресенье. Барак на окраине Москвы Ленчик насилу нашел. Адрес он взял у матери Николая. Старуха окончательно убита горем, живет в большой нужде. Когда он постучал в комнату, которую указали соседи, никто не ответил, хотя за дверью слышался мужской голос. Открыв дверь без разрешения, Ленчик а первую минуту растерялся: на полу, пьяный, ползал Николай. Он силился встать, но не мог. Ленчик подошел к нему и хотел помочь подняться, но тот уставился на него такими дикими оловянными глазами и разразился такой площадной руганью, что слушать ее было стыдно даже мужчине. Ленчика Николай не узнал даже тогда, когда тот напомнил ему, что раньше они были знакомы. Упоминал все о какой-то пропитой кофте, грозил какой то Варьке.

Много других горьких подробностей сообщил Ленчик, и каждая из них была тяжела для Наташи. Виновницей во всем она считала себя.

Первое впечатление от письма было настолько тяжелое, что Наташа хотела все бросить и немедленно ехать в Москву. Найти Николая и спасти его. Спасти во что бы то ни стало! Ведь он ее так любил! Он ее послушается и станет таким же чистым и твердым, каким был раньше. Воображение уже несло ее в Москву. Одна за другой проплывали картины спасительного милосердия. И почему-то чаще всего Николай вспоминался таким, каким она видела его в последний раз: дождь, а он пьяный и в глазах слезы... Старалась заслонить эту картину другими светлыми эпизодами их дружбы, но она выпирала отовсюду, становилась все ярче. Здесь же перед глазами вставал образ матери — неумолимой, строгой и властной. Вот она повторяет слова: «Никогда! Никогда этого не будет, пока я жива!»

Это было в то время, когда Николай работал, учился и не пил. А сейчас? Что подумает о ней мать теперь, если узнает о ее намерении? Она этого не переживет. А потом эта... его жена Варька. Ведь она, наверное, не даст даже повидаться с ним. Пишет же Ленчик, что она из-за ревности ошпарила кипятком свою соседку.

...Так проходили недели. Наташа поздно ложилась спать и рано вставала. Похудела и как-то внутренне потухла. Илья Филиппович и Марфа Лукинична, жена его, видели, что она тает на глазах, но не могли понять отчего.

Ученики приносили своей любимой учительнице цветы и провожали гурьбой до самого дома. Внутренний надлом в Наташе почувствовали все: ученики, учителя, знакомые. Но причины не знал никто. Поделиться же своим горем Наташа не хотела.

За обедом Марфа Лукинична подкладывала Наташе ее любимые грибочки, соленые огурцы, мороженую клюкву, но та ела мало.

А однажды Марфа Лукинична застала Наташу плачущей. Она тоже принялась плакать и жалеть, допытываясь, что с ней приключилось? Откуда налетел этот «вихорь»? Не в силах больше оставаться наедине со своим горем, Наташа все рассказала. Марфа Лукинична слушала и сокрушенно вздыхала:

— Да разве ты поможешь ему слезами? Только себя горем-то убьешь. Хватит по целому лету за песнями ездить. Поезжай-ка в Москву, разыщи его, и, бог даст, все обойдется по-хорошему, небось ведь не без головы, одумается.

— А если не одумается? Если я его потеряла? — спрашивала Наташа и умоляюще смотрела на Марфу Лукиничну, ожидая утешительного слова.

— Бывает и так, голубушка. Ведь любовь — она штука особая, ее рукой не поймаешь. Бывает и так, что полюбится сатана пуще красного сокола, а бывает и наоборот. По-всякому бывает, раз на раз не приходится. Так-то вот, дитятко.

Весь этот вечер Наташа и Марфа Лукинична просидели В горенке и обо многом переговорили. Марфа Лукинична рассказывала про свою горькую долю, когда она девкой жила в работницах, о том, как Илья Филиппович посватал ее, а выдавать за него не хотели: беден был. Сколько было слез ею пролито, как она убивалась, как уговаривала отца!..

Скрывать горькую новость, которую узнала от Наташи, Марфе Лукиничне было трудно. Как ни крепилась, но не вытерпела и на второй же день рассказала все Илье Филипповичу. Тот пообещал не подать и виду, что знает об этом, но тоже не удержался. Однажды вечером, спустя неделю, он подошел к столику, за которым Наташа склонилась над тетрадками со школьными сочинениями. Нахмурив густые спутанные брови, Илья Филиппович часто моргал. В душе его давно гнездилась жалость к Наташе, а вот слов подходящих, таких, чтобы выразить в них все: и отцовскую нежность, и заботу, и добрый совет — не находилось.

— Хватит вам, Наталья Сергеевна, себя казнить-то, — начал он. — Твердый человек с рельсов не сойдет. А этот сошел. Значит, середка в нем не та. Подыщем вам здешнего, уральца. Будет не хуже любого москвича.

Наташа чувствовала, что вместе с печальной новостью от Ленчика горе вошло не только в ее сердце, но и во весь барышевский дом.

Принимая от почтальона письма, Марфа Лукинична стала незаметно крестить их и что-то пришептывать: а вдруг и в этом что-нибудь плохое? Не дай бог! Раньше к почтальону выходил сам Илья Филиппович. Бывало, еще из окна завидит его, шагающего с пузатой сумкой, и уже спешит навстречу, басовито причитая:

— Наталья Сергеевна, приготовьтесь танцевать. Чую печенкой, что из Москвы.

Теперь же он старался избегать встречи с почтальоном.

Все чаще и чаще Илья Филиппович стал заходить после работы в заводской клуб и покупать билеты в кино. Если Наташа еще не возвратилась из школы, он клал билеты на видное место в ее комнате. Если она была дома, он потихоньку, тяжело припадая на обе ноги, подходил к ней сзади и, положив на стол билеты, виновато и неуклюже просил:

— Наталья Сергеевна, говорят, уж очень хорошее кино. Сходили бы, а то все сидите и сидите над книгами. И отдохнуть бы не мешало.

Эта забота трогала Наташу. В такие минуты она снова чувствовала себя маленькой девочкой, которую балует отец.

— Пойду только в том случае, если пойдете со мной и вы, — отвечала Наташа, совсем не подозревая, сколько радости и гордости вселяет она этими словами в душу старика.

Не в силах скрыть своего ликования, Илья Филиппович шел на кухню и делился радостью с Марфой Лукиничной.

Марфа Лукинична в кино почти не ходила: или некогда или недомогала, а если и собиралась в полгода раз, то, намаявшись за день по хозяйству, как правило, засыпала через пять минут после того, как в зрительном зале гас свет. Все попытки Ильи Филипповича сбить с нее сон, толчки локтем в бок и просьбы, чтоб она не позорила его перед людьми, были напрасны. Марфа Лукинична на минуту брала себя в руки, но вскоре ее голова снова беспомощно клонилась на грудь. Таким сладким, как в кино, сон ей никогда не казался. Зато любила Марфа Лукинична слушать длинными зимними вечерами рассказы Наташи. Живыми из этих рассказов вставали люди, которые боролись, страдали, любили...

Из клуба Марфа Лукинична ждала Наташу с нетерпением: уж так было заведено, что Наташа подробно рассказывала содержание картины. А рассказывала она с большим искусством. С не меньшим интересом слушал и Илья Филиппович, хотя всего полчаса назад весь этот сюжет проплыл перед его глазами на экране.

Бывали случаи, когда Наташа пропускала в рассказе какую-нибудь мелочь. В таких случаях Илья Филиппович начинал кашлять, ворочаться, нетерпеливо ерзал на скамейке. Ему хотелось напомнить то, что опущено. Но подсказывать не решался — знал, что Марфа Лукинична не даст ему и рта раскрыть.

Иногда вечерами Наташа читала что-нибудь вслух.

Так в дружбе и согласии, как в хорошей семье, проходило время. Илья Филиппович и Марфа Лукинична привыкли к своей квартирантке, как к родной дочери.

А сколько смеха было, когда Наташа училась доить корову! И сейчас, когда после этого дня прошло уже два года, Илья Филиппович не мог вспомнить о нем без улыбки. Как ни старалась Наташа нажимать на тугие коровьи соски так, чтоб звонкая струйка молока била в ведро, а не на землю, у нее этого не получалось. Молоко лилось на туфли, на чулки, на юбку. Наташа злилась, кусала губы. Но доить корову она все-таки научилась, и научилась хорошо.

Однажды в доме вспыхнул небольшой семейный скандал. Было это перед Новым годом. Придя из школы, Наташа увидела, что Марфа Лукинична домывала пол в ее комнате. Сняв валенки, в одних чулках, на цыпочках Наташа прошла к дивану. Прилегла, закутала ноги старым клетчатым платком и стала читать Куприна. В голландке дружно потрескивали дрова, на стене бойко и торопливо отстукивали ходики, на цепочке которых рядом с гирькой, изображавшей сосновую шишку, висел ржавый замок. Читая, Наташа вдруг услышала из соседней комнаты тяжелый вздох. «Моет уже в кухне», — машинально отметила она, и ей стало стыдно: старый человек моет, а она разлеглась с книжкой.

На переодевание ушло не больше минуты, гораздо больше времени потребовалось упросить Марфу Лукиничну помочь ей. В Москве Наташа пол никогда не мыла, поэтому около часа возилась над широкими сосновыми половицами. Не успела она закончить, как пришел Илья Филиппович. Впустив с собою облако морозного пара, который белыми клочьями пополз над теплым и влажным полом, он так и замер:

— Что за новая мода?

Редко за последние годы Илья Филиппович повышал на жену голос. Не зная, как оправдаться, Марфа Лукинична молча, с подоткнутой юбкой виновато стояла посреди кухни.

— Я и то говорила — не твое это дело. Да разве ее урезонишь? Из рук тряпку вырвала. Поди вот, управься с ней.

Илья Филиппович в сердцах хлопнул дверью.

— Ты уж, Наташенька, больше этого не делай. Не любит Илья Филиппович. Видишь, как туча пошел, теперь, того и гляди, или в шанхайку направится, или в заводской столовой засядет.

«Шанхайкой» в Горноуральске называли пивную.

Вылив грязную воду в яму за забором. Наташа ополоснула ведро, выжала и развесила тряпки, вымыла руки и, усталая, но довольная, прошла в свою горенку. Казалось, никогда в жизни она не чувствовала такой приятной усталости.

Через час вернулся Илья Филиппович. От него попахивало водкой, а в глазах светился огонек гнева, который просился наружу. Молча прошел он в спальню. А минут через пять Наташа услышала приглушенную ругань. Надев нагретые в печурке валенки, она подошла к двери.

— Ты что, старая, из ума начинаешь выживать? Боишься надорваться? Заставила ее пол мыть?

— Ильюша...

— Что «Ильюша»? Обрадовалась! Доить корову — Наталья Сергеевна! Распилить дровишки — Наталья Сергеевна. За водой сходить — опять бежит Наталья Сергеевна. Нет, по-твоему не будет!

Глухой удар тяжелого кулака по дубовому столу испугал Наташу, и она открыла дверь:

— Вы меня извините, Илья Филиппович, но мне нужно с вами поговорить. Прошу вас, зайдите, пожалуйста, ко мне.

Следом за Наташей в ее горенку вошел Илья Филиппович. Поглаживая широкую бороду, он виновато молчал и старался не встречаться с ней взглядом.

— Знаете что, Илья Филиппович, если вы еще раз так обидите Марфу Лукиничну, то я от вас уйду.

Илья Филиппович часто заморгал глазами:

— Наталья Сергеевна, я из-за вас все стараюсь. Ведь вы человек занятой, разве ваше дело возиться с полами?..

— Послушайте, Илья Филиппович... — И Наташа принялась рассказывать старику, как она благодарна Марфе Лукиничне за то, что та многому в жизни ее научила. — Вы только поймите, разве это плохо, что я теперь все умею делать: и стирать, и мыть полы, и доить корову, и пилить дрова? Разве вам будет неприятно, если я возьму и приготовлю вам завтра обед или заштопаю носки? Если б вы знали, как я хочу научиться косить траву!

Илья Филиппович смотрел на Наташу и, словно первый раз в жизни осененный какой-то новой истиной, не мог ничего возразить.

А Наташа все говорила. Она объясняла, как горька и унизительна участь женщины, когда муж не видит в ней друга.

Растроганный Илья Филиппович громко высморкался в платок и проговорил дрогнувшим голосом:

— Извиняйте меня, Наталья Сергеевна. Стар я стал, должно быть, и думаю по-стариковски. За молодыми никак не поспеешь. Хочешь уважить — выходит наоборот. Думал, как лучше, а вышло... — Илья Филиппович замялся и, откашливаясь, продолжил: — Если хотите, я у Марфы Лукиничны прошеньица попрошу.

Эта стариковская слабость растрогала Наташу. В душе она уже каялась, что сказала об уходе. Подойдя к Илье Филипповичу, она обняла его большую седеющую голову, прильнула к заросшей щеке своей разрумянившейся щекой, как это делала с отцом в детстве:

— Простите, если я вас обидела. Да разве я от вас могу уйти? Вы мне как родные. Только прошу вас, не обижайте больше Марфу Лукиничну.

Скупая слеза обласканной старости сбежала по щеке Ильи Филипповича и спряталась в бороде.

Когда Илья Филиппович был молодым, он все просил жену, чтоб та родила ему дочку, но она рожала одних сыновей. Они росли отчаянными, непослушными. Вырастая, уходили в армию и уж больше не возвращались в родной поселок. Трое стали военными, двое выучились на инженеров. В гости приезжали каждый год, но, когда Илья Филиппович заводил разговор о том, чтобы сыновья остались дома, те отговаривались, что в Горноуральске с их специальностью делать нечего. Любимцем Ильи Филипповича был третий сын, Иван, которого он с детства звал Ваняткой. Ждал, что, мо-жет быть, его жена родит ему внучку, но и у них были только одни сыновья.

В разговоре с Наташей Илья Филиппович всем сердцем почувствовал дочернюю нежность. Встав, он поклонился и тем же дрожащим голосом сказал:

— Спасибо вам, Наталья Сергеевна, за ласку.

Сказал и вышел. Вскоре в горенку к Наташе вошла Марфа Лукинична. Глотая слезы, она рассказала, как Илья Филиппович просил у нее прощения и обещал больше никогда не обижать.

Вечером ссора была забыта.

Собираясь в заводской клуб, куда на новогодний бал были приглашены лучшие рабочие завода, Илья Филиппович стоял перед зеркалом и подравнивал большими овечьими ножницами усы, все время стараясь загнуть вверх кончики.

— Наталья Сергеевна, а что если и мне вырядиться? — кричал он через открытую дверь в горенку Наташе.

— Во что? — доносился оттуда ее голос.

— В медведя! Шкуры есть. Что они зря лежат!

Вмешалась Марфа Лукинична:

— Сиди уж, не смеши народ, и так форменный медведь!

— Тебе назло возьму и наряжусь.

— Так я и пошла с тобой. Срамота одна.

— Вот и хорошо. Пойду один. Подкачусь к какой-нибудь молодухе и начну за ней ухлестывать. А уж если не понравлюсь, зареву по-медвежьи что есть духу, перепугаю насмерть.

Марфа Лукинична покачала головой:

— Пошел седьмой десяток, а тебе все не легчает, все чудишь.

— Чем ругаться, ты лучше посмотри, что я тебе купил. — Илья Филиппович вытащил из кармана пиджака настенный календарь. Этим подарком он окончательно покорил Марфу Лукиничну.

...Все это вспоминалось Наташе как далекие, милые сердцу дни, когда она не знала еще некоторых, самых горьких, подробностей о Николае. А теперь даже мысль о поступлении в аспирантуру, которая крепла в ней все сильнее, и та питалась желанием встретиться с ним. Наташа не хотела верить, что Николай опустился окончательно. Ведь он стремился к светлому, большому. Если б жизнь сложилась по-другому и он счастливо создал бы свою семью без нее, Наташа издалека пожелала бы ему счастья, и все прошлое, что у них когда-то было, сохранила бы в своей памяти как первую, чистую любовь, которую не забывают. Но все это разрушено матерью, ее единственным родным и самым близким человеком, против воли которой она не могла пойти.

На Урале Наташа повстречала многих хороших людей. Она чувствовала, как постепенно начинала прирастать душой к этому интересному, самобытному краю. Какие песни она слышала по вечерам! Сколько в них души!.. Ото всего, что ее окружало здесь: от людей, от гор, от тайги, от крепкого и образного языка народа — веяло силой могучей природы и чистотой утренних зорь. И если б не последнее письмо Ленчика, то Наташа, может быть, и смирилась бы с мыслью, что дружба с Николаем останется хорошим, светлым воспоминанием.

Наташе было уже двадцать пять лет. В эти годы она не могла не думать о замужестве, о семье. Природа давала себя знать: ее тянуло к материнству. Она даже пыталась полюбить Валентина Георгиевича, инженера завода, который под большим секретом рассказал ей историю о том, как он ехал в одном вагоне с Ильей Филипповичем из Москвы в Горноуральск и тот принял его за вора. Влюбленные плохо хранят тайны. Много раз ходила Наташа с Валентином Георгиевичем в кино, но, кроме простого уважения, ничего к нему не питала. После письма о Николае она совсем отошла от него. Наташа ушла в себя, замкнулась и, кроме школы, почти никуда не ходила. Все ее мысли теперь были обращены к Николаю. А однажды, когда она не смогла заснуть до рассвета, у нее родился смелый и дерзкий план: поехать в Москву, тайно от матери встретиться с Николаем и уговорить его («Умолять! Просить!») поехать на Урал. Им дадут квартиру — директор завода уже давно предлагал комнату, но Наташа не могла расстаться со стариками. Николай переведется в Уральский университет на очное отделение, к его скромной стипендии она каждый месяц будет посылать деньги, будет ждать его на каникулы, ездить к нему... Фантазия поднималась до таких высот, что Наташа отчетливо представляла себе, как Николай, отпросившись на два-три дня, весь запорошенный снегом, с заиндевевшими бровями и ресницами, неожиданно раскрывает дверь и входит в их уютную и натопленную комнатку. Наташа растирает его холодные щеки, помогает раздеться, снимает с него замерзшие валенки... Эти два дня она будет на больших переменах прибегать из школы хоть на одну минутку, чтоб только посмотреть на него. А вечерами? Вечерами они долго будут спорить о том, как назвать сына или дочку. Николай, как все отцы, будет настаивать, чтоб у них был сын, она уступит, чтоб только ему было хорошо. Потом станут выбирать имя. Наташа была уверена, что Николай согласится в память о ее отце назвать сына Сережей. Если будет дочка — назовут Аленкой. Аленка! Какое красивое имя... Наташа сладко потянулась в постели, тряхнув головой, рассыпала по подушке золотистые волосы.

За окнами уже пели вторые петухи и слышно было, как в соседней деревушке пастух щелкал бичом. Скоро выгонят стадо, а ей все не спалось. Хотелось мечтать и мечтать. Особенно счастливыми рисовались каникулы, когда Николай приедет к ней на два месяца и они вместе отправятся собирать сказки, песни, пословицы... Она купит ему хорошее ружье (денег у нее хватит, она уже и теперь имеет кое-какие сбережения), и они будут охотиться. Она тоже научится стрелять, непременно научится. Ей все дается легко.

...И так каждую ночь: думы, думы и думы... Уже давно пропели вторые петухи, к щелканью пастушьего кнута прибавилось ленивое утреннее мычание коров, где-то совсем недалеко горласто надрывался баран.

Переговариваясь на ходу, с ночной смены возвращались рабочие. Горноуральск просыпался, а Наташа, разбитая и усталая, только начинала засыпать.

Весна, которая на Урале приходит неожиданно быстро и протекает бурно, захлестнула Наташу.

Не раз заглядывал к Барышевым Валентин Георгиевич: приглашал то в кино, то в клуб на репетицию «Платона Кречета», но Наташа, ссылаясь на нездоровье, отказывалась.

Старики это видели, сокрушенно вздыхали.

— Такая красавица и до сих пор одна! — сказал однажды перед сном Илья Филиппович. — В женихи ей нужно Ивана-царевича, а среди здешних нет подходящего. Валентин Егорыч — размазня, об этом я еще в поезде смекнул. Около такой нужно соколом кружить, а он повесит нос и молчит, как филин. Эх, вот Ванятка наш — тот подошел бы, тот в меня. Поспешил, артистку выбрал, финтифлюшка какая-то окрутила. Тот да, тот мужик что надо, огонь! — С этими словами он повернулся на другой бок к стене.

Марфа Лукинична сонным голосом принялась стыдить:

— Будет тебе молоть-то чего не следует! Разве ей до этого? Разве ученому человеку лезут в голову такие мысли? Посовестился бы. — Марфа Лукинична говорила, а внутренне была согласна с мужем. Вздохи Наташи, слышные на зорьке даже в их спальне, она объясняла тем же, чем и Илья Филиппович.

— Да, что верно, то верно — наука. И я про то же самое, — крякнув, поддакивал Илья Филиппович. — Такой красавице нужно орла, как наш Ванятка. А этот инженер — так себе, заряд без дроби. Поспела девка, давно поспела. Замуж пора.

За бревенчатой стеной в это время, сбросив с себя одеяло и разметав руки, лежала Наташа. Ей снился поезд, перрон, провожающие. Вышла вся школа. Даже директор завода и тот подошел пожать ей на прощание руку. Но почему здесь оказался профессор Вознесенский? Этого она никак не могла понять. Потом все словно завертелось и растаяло. Остался дождь и пьяный Николай. И слезы на его глазах.

2

Заведующий аспирантурой филологического факультета Московского университета Николай Ильич Костичев сидел за столом, заваленным бумагами, и обливался потом. Листая папку с документами, он обратился к заведующему кафедрой фольклора профессору Вознесенскому, когда тот уже собрался уходить.

— Константин Александрович, тут есть заявление. Учительница с Урала. Производственная характеристика хорошая. Хочет учиться на вашей кафедре. Может, познакомитесь с документами?

— Вы меня извините, Николай Ильич. Очень тороплюсь. У меня заседание в Союзе писателей. — Профессор Вознесенский уже совсем было вышел, но в дверях задержался и спросил: — Вы говорите, с Урала? Как фамилия?

— Лугова.

— Лугова? Наталья Лугова?

Профессор подошел к столу заведующего аспирантурой и принялся читать заявление.

— Наконец-то упрямая девчонка повзрослела! Нет, вы только подумайте, Николай Ильич, это же моя бывшая студентка! Талантливая девушка! Я ее уговаривал остаться в аспирантуре сразу же после окончания университета. Не послушалась. Прошу вас, Николай Ильич, немедленно ответьте ей — пусть обязательно приезжает.

Своей радости профессор не скрывал. Рассматривая фотографию Луговой, он разговаривал сам с собой:

— Да, вижу, повзрослела. Все-таки три года! Николай Ильич, как ее отчество? Я ей сам напишу. Непременно напишу.

— Наталья Сергеевна, — ответил Костичев.

Записав адрес Луговой, профессор раскланялся и вышел.

Стоял жаркий июльский полдень. Если б не обсуждение его книги, которое было назначено на начало июля, он давно бы кочевал с экспедицией студентов и аспирантов по Воронежской области, где песня бьет неиссякаемым и мощным ключом из самых глубин народа. От одной Барышниковой было записано столько, что хватило на несколько сборников.

Поджарый и сутуловатый, профессор Вознесенский на целую голову возвышался среди прохожих многолюдной улицы. Толстая трость с набалдашником, широкополая соломенная шляпа говорили, что это скорее заядлый турист, чем известный ученый. По молодой, пружинящей походке ему никак нельзя было дать его шестидесяти лет. Улыбаясь собственным мыслям, он бурчал что-то себе под нос и очень удивился, когда сзади чья-то рука сжала его локоть. Профессор остановился.

— А! Григорий Михайлович! Рад, рад вас видеть, старина. А я-то думаю, куда вы запропастились?

— Все здесь же, — развел руками толстый, заплывший жиром человек в ермолке на лысом затылке. Это был профессор права Львов.

— Ну как?

— Все так же, по-старому. Лекции, семинары, семинары, лекции... А сейчас вот только с государственных экзаменов.

— И не в духе? Не отпирайтесь. Вижу, что не в духе, — погрозил пальцем Вознесенский. — Уж вас-то я, слава богу, знаю. Рассказывайте, что стряслось.

— Мальчишка! Совсем мальчишка и смеет так дерзко заявлять мне, что в системе советского права уголовный и гражданский процессы не должны быть выделены в самостоятельные отрасли. Пытался, видите ли, доказать, что они, как составные, входят в отрасли уголовного и гражданского права. Нашел алогизм. И ведь кто? Молокосос!

— А, старина, — Вознесенский похлопал по плечу Львова, — заиграло ретивое. Молодежь лыжню просит, посторонись, говорит. Так, что ли?

— Почему я должен сторониться? Мой учебник выдержал четыре издания, по нему учатся студенты страны, а тут вдруг какой-то юнец посмел на государственных экзаменах — вы представляете, на государственных, — вступить со мной в спор!

— А вы? Вы, конечно, поставили ему двойку? Как говорится, зарезали парня?

— А разве вы, уважаемый Константин Александрович, не читаете газет? — Львов вкрадчиво прищурился и осмотрелся по сторонам, точно собираясь сообщить большую тайну.

— При чем тут газеты?

— Как при чем? Разве вы не знаете, что критика у нас в моде? Вы говорите — двойка. Напротив! Умиленная государственная комиссия восприняла его выходку весьма и весьма одобрительно. Этому выскочке устроили чуть ли не овацию! Ответ был признан блестящим. Как вам это нравится, Константин Александрович?

— От души поздравляю этого молодого человека. Молодец! Люблю такую молодежь. У нее нужно учиться хватке и прямоте. Если нам в их годы приходилось приплясывать перед авторитетами, то у них сейчас в этом нет нужды. Прощайте, Григорий Михайлович. Советую вам: продумайте хорошенько эту свежую мысль и, если она стоящая, подключитесь и помогите. Будете тормозить — вам придется посторониться.

Огорошенный профессор Львов смотрел вслед уходящему Вознесенскому:

— Ах, и ты, Брут! И тебя, футурист, алхимия хватила?!

3

Чувство простого товарищества к Ларисе у Алексея Северцева стало перерастать в нечто большее. На лекции он всегда знал, где и с кем она сидит, хотя избегал смотреть в ее сторону. Все было бы хорошо, если б не один злополучный случай, который поссорил их. Поссорились не на неделю, не на месяц, а на годы.

А началось все с пустяка. Алексей нечаянно наступил Ларисе на ногу. «Ох ты, черт возьми, не сердись, совсем не заметил», — сказал он и как ни в чем не бывало продолжал настраивать приемник. Лариса промолчала, но на второй день принесла ему стенограмму лекций «Правила хорошего тона». Лекции эти были прочитаны в Московском институте театрального искусства и в Институте международных отношений некоей бывшей княгиней Волконской. Алексей взял лекции и пообещал вернуть через два дня. Это было в праздничный вечер, на котором Лариса должна была выступать в студенческом клубе в концерте. В зале сидели известная всему миру Раймонда Дьен и ее французские друзья, борцы за мир, приехавшие погостить в Советский Союз. Никогда Лариса так не волновалась, как теперь. Ей очень хотелось, чтоб французским гостям понравился ее танец.

И вот наконец объявлен ее номер. Пианист взял первые аккорды, и Лариса, не чувствуя под собой пола, на одних пальчиках с легкостью пушинки выпорхнула на сцену.

В танец она вложила всю душу. И когда закончила и убежала за занавес, зал клокотал. Ее вызывали три раза: до тех пор, пока она не повторила конец танца.

Разрумянившаяся и счастливая, с букетом осенних цветов, положенных у рампы молодым французом в черном галстуке, Лариса прибежала в свою подшефную комнату студенческого общежития, чтобы переодеться, и увидела Алексея. Он лежал на койке. В комнате, кроме него, никого не было.

— Ты почему не на концерте? — Лариса только сейчас заметила, что он курил («Ах ты поросенок!») и лежал в ботинках («Дикарь! Завтра соберу собрание!»), положив ноги на стул. Рядом валялись лекции княгини Волконской. — Что за безобразие! Ведь это же издевка. Читать правила хорошего тона и вести себя таким образом. Как тебе не стыдно!

Алексей встал, затушил папиросу, поправил смятое одеяло и, собрав разбросанные лекции в одну стопу, подал их Ларисе:

— За то, что в ботинках прилег, и за то, что закурил в комнате, — виноват. А вот за лекции... за лекции о том, как нужно приплясывать, следует драть уши тому, кто их слушает, и сечь ремнем того, кто их усердно распространяет.

Широко открыв глаза, Лариса не знала, что ему на это ответить. Нет, это не Алексей. Таким она его не знала.

— Да-да, драть уши и сечь. Эти лекции рассчитаны на то, чтобы воспитать из молодого человека паркетного шаркуна, который должен улыбаться даже тогда, когда ему хочется плакать. Противно и гадко!

После цветов и аплодисментов эта пилюля показалась Ларисе горькой.

— Увалень! Ты понимаешь, что ты говоришь? По этим лекциям учатся прилично вести себя будущие советские дипломаты, работники искусств, студенты... А ты?! Вылез, как медведь, из своей сибирской берлоги и думаешь, весь мир должен жить по твоим медвежьим законам?

Больше Лариса не хотела разговаривать. Назвав Алексея дураком и тюленем, она зашла за гардероб, чтобы переодеться.

— А обзывать людей дураками и тюленями тоже предусмотрено этими правилами хорошего тона? — язвительно бросил Алексей и снова закурил. Теперь он закурил назло: «Раз дурак, раз тюлень, значит, все можно!»

Этот вопрос еще больше разозлил Ларису. Неестественно расхохотавшись, она покровительственно и сочувственно проговорила из-за гардероба:

— Эх, Леша, Леша, как мне тебя жаль! Год в столице для тебя прошел даром. Правду говорят, что горбатого только могила исправит.

Алексей промолчал.

Лариса, довольная, что ее выпад остался неотраженным, вышла из-за гардероба и, подняв лицо к лампочке, стала пудрить нос перед крошечным кругленьким зеркалом. По ее нервно вздрагивающим ноздрям и изогнутым бровям было видно, что она не сложила оружия в этой словесной дуэли и готова смело принять любой удар противника. В своем ярком цветном платье с пышным бантом она походила на распустившийся куст шиповника, цветущий и колючий.

— Господи, да разве может такого тюленя полюбить девушка? — не унималась Лариса, щелкая крышкой круглой пудреницы.

Алексей затянулся папиросой и спокойно ответил:

— Если такая, как ты, то от этого мужская половина планеты ровным счетом ничего не потеряет.

Чего-чего, а этого Лариса не ожидала. Она даже растерялась.

— Что? Что ты сказал? — зло спросила она, и ее красиво очерченные губы вздрогнули.

Теперь Алексей готовился выпустить последнюю стрелу. И эта стрела нашла самое больное место.

— Ну, знаешь, Лариса, это дело вкуса. Для других ты, может быть, и будешь что-нибудь значить, а по-нашему, по-сибирскому, или, как ты говоришь, по-медвежьему, ты ноль без палочки. У нас в Сибири таких, как ты, зовут свиристелками.

Свиристелка... Это слово Лариса слышала первый раз. Оно показалось ей неблагозвучным, а смысл унизительным и оскорбительным. Не найдя, что на это ответить, она как ошпаренная выскочила из комнаты, даже не закрыв за собой двери.

Об этом разговоре никто из жильцов комнаты и из подруг Ларисы не узнал. Однако все вскоре решили: между Ларисой и Алексеем пробежала черная кошка. Лариса старалась не замечать Алексея. Он отвечал ей тем же. Так проходили месяцы. Так прошел год, но ни Лариса, ни Алексей не попросили друг у друга прощения. Не раз Алексей ловил на себе ее беглый, пугливый взгляд. Ловил и делал вид, что ему все равно, существует она на белом свете или не существует. Однако он чувствовал, что взгляды эти в глубине души его отдавались болью.

А однажды произошел случай, который одних насмешил, а других заставил удивиться. Это было уже на третьем курсе, зимой. После лекции по международному праву Лариса спешила на репетицию. Но в гардеробе оказалось столько народу, что она поняла: в очереди ей придется проторчать не меньше получаса. А через пятнадцать минут у нее репетиция. Лариса подбегала то к одному, то к другому студенту из своей группы, совала номерок, просила, но никто не брал, так как у каждого их было уже по нескольку штук.

— Мишенька, ну умоляю тебя, возьми мне пальто, мне очень некогда, — просила она Михаила Зайцева, который в очереди стоял перед Алексеем. Зайцев молча и невозмутимо покачал головой и вытянул указательный палец, на котором была нанизана целая связка алюминиевых номерков.

Алексей стоял рядом и все это видел. Его очередь уже подходила. Ему стало жаль Ларису. Не раздумывая, он протянул руку и свободно снял с ее пальчика треугольный номерок.

Лариса порывисто повернулась. Ее брови выгнулись дугой, а губы зло сомкнулись.

— Я возьму тебе пальто. — В голосе Алексея Ларисе почудилась насмешка.

— Отдай сейчас же! — тихо, но повелительно проговорила она.

— Я возьму тебе пальто, ведь ты же торопишься, — повторил Алексей.

— Отдай номерок! — громко крикнула Лариса и топнула ногой.

Кто-то захохотал.

— Что ты кричишь? Ведь ты же сама просила, — пытался уговорить ее Алексей, но она ничего не хотела слышать.

Проталкиваясь через толпу, Лариса направилась к выходу.

Алексей видел, как она резко хлопнула дверью и выбежала на улицу. Он испугался и выбежал за ней.

День был морозный. Поеживаясь от холода, спешили прохожие. Заиндевевшие провода были толстые и иссиня-белые. В воздухе лениво кружились одинокие, редкие снежинки. Прохожие останавливались и недоумевали: Лариса была в платьице с короткими рукавами.

Догнал ее Алексей уже за поворотом у троллейбусной остановки. Она всхлипывала и твердила одно и то же: «Отдай номерок». Алексей стал умолять быстрей идти в помещение и привел ее за руку на факультет. Девушки сразу же оттеснили Алексея и окружили плачущую подругу.

Не одеваясь, Алексей поднялся на четвертый этаж и простоял там с полчаса у стенгазеты «Комсомолия», выкурив за это время несколько папирос. Уставившись в карикатуры, он думал о Ларисе. А когда вернулся на свой факультет, никого из студентов-сокурсников уже не встретил. У гардероба не было ни одного человека.

После этой сцены прошло полтора года, но Лариса и Алексей по-прежнему не обмолвились ни словом. Встречаясь, они делали вид, что не замечают друг друга.

«Три года, три длинных года проплыли как в тумане. А что, если подойти первым и сказать ей все, попросить прощения, отдать ей все стихи, написанные для нее?.. — думал Алексей, стоя у распахнутого окна. Тополя студенческого дворика уже покрылись клейкой пахучей листвой. — Нет, дальше так нельзя. Два оставшихся года могут пролететь так же по-дурацки, и мы разъедемся, даже не попрощавшись. Тут нужно что-то другое. Здесь нужна... революционная тактика Дантона: «Смелость! Смелость! И еще раз смелость!..»

Алексей решил подойти к Ларисе и все ей рассказать.

4

Шла последняя минута ожидания свердловского поезда.

— Идет! Идет! — закричал Ленчик, завидев вдали дым от паровоза. — Вы стойте здесь, Елена Прохоровна, а я побегу к вагону.

Наташа стояла в тамбуре и махала рукой. Завидев ее, Ленчик чуть было не сшиб с ног старушку на перроне.

Потрясая над головой огромным букетом цветов, он, оттолкнув носильщика, первым ворвался в тамбур. Цветы из его рук перешли в руки Наташи. Ленчик подхватил ее чемодан.

— Стоп! — крикнул Илья Филиппович и так крепко сжал руку Ленчика, что тот отпустил чемодан.

Наташа в это время была уже на перроне в объятиях Елены Прохоровны.

— Извините, я, очевидно, перепутал чемоданы, — оправдывался Ленчик, стараясь высвободиться из цепких рук старика.

— Перепутал? Знаем мы, как вы путаете нашего брата, — бушевал Илья Филиппович, не выпуская Ленчика.

В тамбуре образовалась пробка.

— Проходите быстрей! Чего там остановились! — кричали сзади.

— Стойте, граждане, нужно разобраться. Не напирайте.

— Илья Филиппович, это мой товарищ! — кричала Наташа с перрона, расталкивая образовавшуюся толпу зевак. — Товарищ сержант, получилось недоразумение, это мой друг, он меня встречает, — пыталась она объяснить подоспевшему на шум милиционеру.

Поняв, что произошло недоразумение, сержант зашагал вдоль поезда к конечному вагону, который обычно бывает общим и везет самых неспокойных пассажиров.

Илья Филиппович и Ленчик, изредка косясь друг на друга, шли впереди. Елена Прохоровна и Наташа несколько отстали.

— Где думает остановиться твой хозяин? — спросила Елена Прохоровна.

— Как где? Разве у нас ему будет плохо?

— Пожалуйста, но в таком случае ему не мешало бы вначале пройти на вокзале санитарную обработку. Как-никак чужой человек, да еще с дороги...

Наташа густо залилась краской:

— Мама, разве он так тебя принимал, когда ты у меня гостила? Он приехал получать орден Ленина.

— Он? Орден Ленина? Вот бы не подумала.

...А на второй день у Луговых была вечеринка. Пришли старые школьные друзья Наташи: Лена Сивцова с мужем, Виктор Ленчик, Марина Удовкина и Тоня Румянцева.

Лена Сивцова, когда-то без ума влюбленная в Николая Захарова, была замужем за морским офицером, с которого целый вечер не спускала глаз. Вся она светилась и искрилась той большой радостью любви, которую невозможно скрыть. Да она и не хотела скрывать. Ее муж, высокий и смуглый моряк, только неделю назад возвратился из дальнего плавания и получил двухмесячный отпуск. Половину отпуска они решили провести в Москве, у родных мужа. В дальнем плавании морской офицер был первый раз и после трехмесячной разлуки с молодой любимой женой не верил, что наконец-то они вместе.

Пили за возвращение Наташи, за ее аспирантуру, за дружбу, за Елену Прохоровну... И только Лена Сивцова и ее счастливый муж, чокаясь хрустальными рюмками, смотрели друг другу в глаза и неизменно пили за одно и то же: «За нашу любовь!» Этот тост, подсказанный сердцем, произносился ими беззвучно, одними взглядами.

Ленчика Наташа не видела три года. Он казался ей постаревшим и подурневшим. Что-то новое появилось в его движениях, в голосе, в манерах. Раньше он никогда не поднимал так плечи, не горбился, потирая, словно с мороза, руки. Со стороны висков на его черные, с вороным отливом, волосы языками наступали залысины. Не было уже того высокого, смазанного бриолином кока, который он холил в студенческую пору. На худых и бледных щеках Ленчика глубоко прорезались две симметричные складки. В глазах, беспокойно бегающих и в чем-то виноватых, уже не светился тот горделивый, дерзкий огонек, в котором раньше можно было прочитать вызов целому миру. Весь он как-то обмяк и смирился. Пальцы его рук мелко-мелко дрожали — первый признак пьющего человека. О себе, когда его спросила Наташа, он ответил неохотно:

— В одной шарашкиной артели на полставки юрисконсультом. А вообще готовлюсь в аспирантуру. Почва уже прозондирована, в сентябре подаю документы.

Больше Наташа ни о чем не стала спрашивать. Она знала, что Ленчик никогда не любил юриспруденцию. «Шарашкина артель» тем более не могла пробудить в нем любви к профессии, в которой он и раньше не находил и грана поэзии.

За вечер Ленчик несколько раз садился за рояль, но играл плохо.

— Виктор, что с тобой? Ведь раньше ты был чуть ли не виртуозом? — удивлялась Наташа.

Ленчик бросал игру и подходил к столу. Наливал фужер вина и залпом выпивал до дна.

Если б не Марина Удовкина, то вечер прошел бы скучно. За последние четыре года, кочуя с геологическими экспедициями начальником отряда, она научилась поднимать дух у рабочих даже тогда, когда заедали комары, засасывали болота, заливали дожди. И даже тогда, когда кончались продукты. Чего только не показала она гостям за вечер! Исполняла национальный танец хантымансийцев, пела их песни, неожиданно убегала на кухню и через минуту возвращалась наряженная под узбечку и, размахивая бубном (им служил круг с натянутой канвой для вышивания), снова пускалась в пляс. Лена Сивцова даже раза два ущипнула своего мужа, который не отрывал глаз от Марины.

Веселье Марины передалось всем. Пошли в ход шуточные студенческие песни, не забыли и об Адаме, который был первым студентом в институте, созданном богом. Один Илья Филиппович никак не мог влиться в эту волну студенческого веселья: и возраст не тот, и песни чудные, незнакомые, неуральские... Поглаживая бороду, он сидел и чинно слушал. Время от времени посматривал на графинчик с водкой. Один такой взгляд был перехвачен Наташей.

Только теперь она по-настоящему вспомнила о нем. Вспомнила и устыдилась. Взмахом руки оборвав песню, она подошла к столу, отодвинула от Ильи Филипповича рюмку, которая в его руках казалась наперстком, и, пододвинув граненый стакан, налила в него водки.

В глазах Ильи Филипповича блеснули огоньки одобрения. Он начал отказываться, но Наташа понимала, что это для виду.

— Друзья! А сейчас я предлагаю самый главный, самый центральный тост нашего сегодняшнего вечера. Выпьем за здоровье нашего нового друга, за Илью Филипповича, который удостоен высшей правительственной награды — ордена Ленина! Пятьдесят лет Илья Филиппович варит сталь на уральских заводах, за это время он обучил более ста мастеров.

Договорить Наташе не дали. Ее слова потонули в возгласах приветствий и поздравлений.

Илью Филипповича это растрогало. Подняв стакан водки, он встал, чокнулся со всеми и разгладил усы:

— Спасибо, детки, спасибо. Желаю и вам также успехов в вашей науке, в работе и... сердечных делах. — Илья Филиппович двумя глотками опустошил стакан.

Потом отодвинули к окну стол и начали танцевать. Ленчик пригласил Наташу. За последние три года это был их первый танец. Лена танцевала только с мужем. Марина подхватила Елену Прохоровну. Тоня Румянцева играла на рояле.

Илья Филиппович вышел на балкон и, затушив толстую папироску, тайком завернул самосад, по которому за вечер истосковался. Ночная Москва светилась отблеском пожара, и совсем близко среди множества огней высоко в небе отчетливо выделялись рубиновые звезды кремлевских башен.

Во время танца Наташа попросила Ленчика, чтоб завтра он обязательно зашел к ней. Зачем — не сказала. Боялась, что Ленчик не согласится выполнить ее поручение.

После чая, за которым по поводу кулинарных способностей Елены Прохоровны было высказано много похвал, гости разошлись. На прощание Наташа расцеловалась с подругами, просила их чаще заглядывать, и в самых дверях шепнула Лене, чтоб та обязательно зашла завтра, есть особый секрет.

Всю дорогу домой и дома, лежа в постели, Ленчик пытался разгадать тайну Наташиного приглашения. Неужели он нужен затем, чтоб опять выслушать ее исповедь о том, как она страдает о милиционере? А может быть, еще хуже — быть в роли связного? Значит, еще одно унижение. От этой мысли Ленчика передернуло... А если так — он не простит. На память пришли все обиды. Теперь он даже не знал, любит он Наташу или ненавидит. Ясно понимал только одно, что за все унижения, которые пришлось ему вынести, он должен быть удовлетворен. Он теперь знал, каким должно быть это удовлетворение. Если раньше он, словно экзальтированный пастушок, вздыхал и писал ей стихи, то теперь этой глупости не сделает. За эти три года он много узнал. Он видел женщин. Да, да, женщин!.. Они помогли ему постигнуть тайну, которая три года назад для него была загадкой. Теперь он не будет, как раньше, подстраиваться под тех, кто хлеб, полученный по карточкам на целый день, съедал в обед. «Играть под плебея — жалкая роль. Виски и лесть, лесть и виски — вот тот яд, которым можно отравить даже богиню. А ты, Наташенька, не Венера Милосская, а всего-навсего старая дева. Ты будешь моей, Лугова, будешь! Но это говорит уже не прежний влюбленный и наивный мальчик, а спортсмен. А ты — ты только ленточка финиша, которую я должен оборвать первым, и я оборву ее. О боже, сколько я принял из-за тебя унижений и обид...»

Вдруг откуда ни возьмись в памяти всплыл позорный случай, который произошел лет пять назад, когда Ленчик был еще студентом третьего курса. Вместе с товарищами по группе он отправился с субботы на воскресенье за город, в Абрамцево. Он один тогда взял с собой денег столько, сколько, пожалуй, не было у всей группы. За сутки они истратили все деньги и нарочно ничего не оставили на обратную дорогу. Девушки взяли билеты, а парни решили добираться до Москвы зайцами. Романтика риска захватила Ленчика, и он, гордый сознанием, что совершает что-то опасное и незаурядное, волновался самым искренним образом. Их было семь парней, и все они ехали без билета. Но почему только его одного поймали контролеры? Почему его тогда не выручили друзья? А как его гнали через весь поезд (через восемь вагонов!) в головной вагон! Какой стыд, какой позор! Гнали вместе с молочницами, увешанными бидонами, с торговками, которые тоже ехали без билетов. Как сейчас, он помнит насмешливые, обжигающие взгляды пассажиров. «А все почему? Потому, что был дурак. Растратил все деньги с друзьями и не оставил даже на билет. Хотя бы на штраф! Что друзья? Так, комсомольские сказки для пионеров. Деньги! Деньги, Лугова, вот та сила и та приманка, на которую ты клюнешь. Не пойдешь сама — подтолкнет мать. Отец баллотируется в академики. Это заставит задрожать если не тебя, то твою матушку. А потом зашатаешься и ты. Зашатаешься! Никуда ты не уйдешь! Подползу лисой, а растерзаю, как коршун!..»

Долго еще сочинял Ленчик варианты мести, но все они сводились к одному концу: овладеть, насытиться и бросить...

Заснул он уже под утро. Спал плохо. Шелковое покрывало валялось на полу. К спинке полированной деревянной кровати были прилеплены папиросные окурки. Окурки валялись на ковре и на паркете. Зато пепельница, стоявшая на резном деревянном столике рядом с кроватью, была пуста. Со стены невинными глазами смотрела «Вирсавия» Брюллова.

5

Алексей чувствовал, что с каждым днем Лариса все больше места занимает в его жизни. То, что она многим нравилась, он видел. Замечал он также и то, как весела она бывала в кругу товарищей по курсу. Но стоило только подойти Алексею, как все, точно по команде, замолкали и Лариса увлекала группу куда-нибудь в другой угол.

«Пренебрегает, бойкотирует», — проносилось у него в голове, и он отходил, в сотый раз проклиная злополучные лекции княгини Волконской и слово «свиристелка».

А в июне, в конце третьего учебного года, у Алексея произошла еще одна встреча с Ларисой. В городском суде шел интересный процесс, на котором с защитительной речью выступал Ядов. Теперь он был уже доцент, и ходили слухи, что у него почти написана докторская диссертация.

На этот суд Алексей отправился из-за Ларисы. Ядова он не любил за излишнюю сентиментальность и театральную манерность, которыми он стал особенно грешить за последние годы. Кто-то из студентов сказал о нем: «Объелся популярностью».

Речь Ядова Алексей слушал рассеянно. Больше он думал о Ларисе, которая сидела у окна, недалеко от адвокатского столика. Алексей уже мысленно подбирал первые слова, с которыми подойдет к ней во время перерыва. Он был рад, что никого из тех ее поклонников, что, как хвост, всегда волочатся за ней, в зале не было. «Почему она опустила глаза и даже, кажется, чуть-чуть зарумянилась, когда нечаянно встретилась со мной взглядом? Ведь при полном равнодушии так не должно быть. Но тогда что же это такое, неужели презирает?» — думал Алексей, тайком поглядывая на Ларису.

Так прошло минут двадцать. Ядов, все распаляясь, завораживал притихший зал. За перегородкой сидели трое бритоголовых подсудимых. Их обвиняли в ограблении. В ту самую минуту, когда Ядов поднимался на вершину своей адвокатской виртуозности, Лариса неожиданно встала и, стараясь ступать как можно тише, вышла из зала. Алексей ничего не понимал: как она могла на глазах Ядова, не дослушав его до конца, выйти? Ведь Ядов — руководитель ее курсовой работы. Через неделю она будет сдавать ему экзамен по уголовному процессу. Непременно «зарежет».

Рядом с Алексеем сидела Ляля Анурова, слывшая факультетской красавицей. Всегда окруженная вниманием молодых людей и избалованная комплиментами, она втайне возмущалась, почему так холоден и невнимателен к ней Алексей. С самого начала суда она приставала к нему то с расспросами, то с восторженной похвалой по адресу Ядова. Пока в зале сидела Лариса, он еще отвечал ей. Но как только она ушла, Ляля стала его раздражать.

«Так просто уйти она не могла, — думал Алексей, — наверное, заболела». Выбрав удобный момент, когда Ядову подали стакан с нарзаном, он поднялся и потихоньку вышел из зала.

Для того чтобы уйти незамеченным, Алексей был слишком высок. В душе он ругал себя, что упустил хороший случай объясниться с Ларисой. А молчать он больше не мог.

Спустившись по эскалатору в метро, Алексей прислонился спиной к холодной мраморной колонне и стал ждать поезда до Сокольников. Настроение было подавленное. Из головы не выходила Лариса. «Медведь, тюлень!» — ругал он себя за то, что в суде сел так далеко от двери. С этой мыслью он повернулся в сторону и замер от неожиданности. Рядом, у другой такой же колонны, стояла Лариса. И какое совпадение — она тоже прислонилась к колонне спиной и о чем-то думала. Алексей подошел к ней так, чтоб она его не увидела.

Прошло два поезда, а Лариса все стояла на одном месте, уставившись на стену отсутствующим взглядом. Алексей набрался смелости и, подойдя к ней совсем близко, слегка коснулся ее плеча.

Лариса повернулась и вздрогнула. По выражению ее лица можно было подумать, что она хотела вскрикнуть, но у нее захватило дух.

— Лариса, прости... Я был тогда не прав, — начал Алексей и сразу же замялся.

Лариса быстро взяла себя в руки и не дала ему докончить:

— Оставь меня в покое. Я не в твоем вкусе!

— Лариса!.. — взмолился Алексей, приложив руки к груди. — Выслушай меня.

— Не имею ни малейшего желания. И потом ты ведь сам сказал, что в вашей Сибири таких, как я, зовут свиристелками...

Сказав это, Лариса побежала к головному вагону подошедшего поезда и вошла в него в самый последний момент, когда двери уже закрывались.

Алексей остался на платформе. Он видел через стекло вагона, что она даже не повернула головы, чтобы посмотреть, вошел он или остался. Вот тебе и тактика Дантона.

Дождавшись следующего поезда, Алексей поехал в общежитие.

6

На другой день после вечеринки Ленчик пришел к Наташе. Елены Прохоровны дома не было. Илья Филиппович отправился в Кремль на совещание металлургов.

Некоторое время Наташа не знала, с чего начать разговор, но потом решила, что петлять незачем.

— Виктор, я думаю, ты догадываешься, зачем я просила тебя зайти. Скажу тебе откровенно: Николай мне дорог по-прежнему... — Наташа медленно подошла к окну, поежилась, как в ознобе. — А может быть, еще дороже... Если ты помнишь, я уже однажды говорила тебе об этом. Ты сказал, что хочешь быть моим другом. Если это так, то пойми меня правильно и не обижайся. Я должна повидать Николая как можно быстрее. — Наташа повернулась к Ленчику, в упор взглянула на него: — Отведи меня к нему... Или дай мне его адрес.

Несколько секунд Ленчик молчал.

— Ну что ж, — сказал он наконец, — если эта встреча так необходима, я сделаю все, чтоб она состоялась. Пожалуйста. Хотя предупреждаю, что устроить ее не так-то легко. Его адрес я забыл, а так, зрительно, барак помню. Можем поехать туда хоть сейчас. Только хорошенько подумай, Наташа, стоит ли ехать тебе самой. Его жена пьяница и... — Ленчик замялся, стал закуривать. — Она ревнует его чуть ли не к столбу.

Разговор был трудный. Условились, что Ленчик постарается вечером приехать вместе с Николаем к памятнику Пушкину.

Ожидание Наташе казалось вечностью. Проводив Ленчика, она прошла в комнату матери, в которой висел портрет отца в парадной генеральской форме. Добрый и улыбающийся, он, как живой, смотрел на нее со стены и словно хотел чем-то ободрить. «Вот ты бы меня понял», — мысленно обратилась Наташа к портрету, и ей показалось, что отец легонько наклонил голову в ответ ее мыслям.

На туалетном столике Елены Прохоровны красок, кремов и румян стало больше, чем три года назад. Раньше на нем стояли духи «Красная Москва», пудра, лак для ногтей и крем «Снежинка». Теперь, кроме того, появились какие-то замысловатые ланцеты, зажимы, заколки... Одной губной помады было несколько сортов.

Чтобы убить время, Наташа решила перебрать библиотеку, которая изрядно запылилась и кое-где в дальних углах подернулась тонкой паутиной. Особой любви к книгам Елена Прохоровна не питала, хотя иногда жаловалась, что из-за домашних хлопот ей приходится мало читать.

В старенькой записной книжке, уже пожелтевшей от времени, Наташа нашла номер телефона места старой работы Николая. «Будь что будет», — решила она и набрала номер. В трубке послышался глуховатый голос человека, который представился старшим лейтенантом Гусенициным.

— Простите меня, товарищ старший лейтенант. Я очень прошу вас, помогите мне разыскать вашего бывшего сотрудника сержанта Захарова.

Голос в трубке ответил, что такой у них не работает уже три года.

— Может быть, вы скажете, где он? Я его школьный товарищ. Мы не виделись с ним три года.

Глуховатый голос снова ответил, что никаких сведений о Захарове не имеет.

Не дав Гусеницину положить трубку, Наташа заговорила умоляюще:

— Товарищ старший лейтенант, я вас очень прошу, скажите: это правда, что у Захарова большие неприятности по службе? Не делайте из этого государственной тайны. Мне не нужно подробностей.

Но и на это из трубки донеслось:

— Не знаю, не знаю. А что касается неприятностей, у кого их не бывает. Сведений о нем никаких не имею. У нас его уже забыли.

Никогда короткие телефонные гудки не казались Наташе такими резкими, как сейчас.

Мысль навестить мать Николая пришла неожиданно. Наташа быстро сбежала по лестнице и через двадцать минут свернула в тихий Ковровый переулок. «Неужели я ошиблась?» — недоумевала она. На углу, где раньше стоял маленький двухэтажный домик, все было по-новому. Целый квартал старых деревянных домов был снесен, и вместо них возвышался один большой десятиэтажный корпус, весь первый этаж которого занимал универсальный магазин.

Домой Наташа вернулась усталая. На полу в беспорядке лежали книги. Перебирая их, она думала: «А что, если Виктор приведет его пьяного? Нет-нет, он этого не сделает. А впрочем... Если не так уж сильно, то... О нет! А вдруг за ним следом увяжется жена?»

Много передумала Наташа, пока наконец в коридоре не раздался звонок. Один длинный, один короткий, как точка: так звонил только Ленчик. Дверь она открывала с замирающим сердцем.

Ленчик был один. Он молча прошел в комнату и устало опустился в кресло. Наташа смотрела на него пугливо и настороженно.

— Хорошо, что ты не пошла со мной, — заговорил Ленчик после некоторого молчания. — Мое сердце как будто предчувствовало, что могла произойти колоссальная неприятность. — Он развел руками, словно желая показать размеры этой неприятности. — Когда я постучал в дверь и вошел в комнату, он с отчаянным, хриплым окриком спросил, что мне нужно. Я представился. Он вначале меня не узнал. Я попытался объяснить, кто я такой и зачем пришел. Он выслушал, потом встал и заревел: «Жалеть пришли? Благодетели! Вон!!!»

«Он, он... Это в его характере!» — думала Наташа.

— Рассказывай, рассказывай, покуришь потом, — торопила она Ленчика, который медленно и со смаком раскуривал трубку.

Но Ленчик не спешил. Поставив на подлокотник кресла пепельницу, он продолжал с усталым и сочувственным выражением лица:

— Я хотел дождаться, пока он утихомириться, но он расходился все сильней и сильней. Потом по твоему адресу понеслась такая ругань!.. Тут я понял, что он стал заговариваться. Обычные галлюцинации алкоголика, и полный провал памяти. Начал спорить с воображаемым доктором — за доктора он, очевидно, принял меня, — который якобы хочет принудительно положить его в психлечебницу. Назвал меня эскулапом, который ни черта не понимает. Когда я собрался уходить, в барак вошла пожилая женщина в грязной, замасленной кофте. Он назвал ее Варькой. Спросила меня, кто я и зачем пожаловал. Видно, что и она изрядно хватила. В ответ я промычал что-то невразумительное. Признаюсь, Наташа, что чувствовал я себя в эту минуту не в своей тарелке. Потом эта Варька достала из-за пазухи четвертинку и разлила ее в два стакана. Если б ты видела, как дрожали ее руки и как горлышко четвертинки стучало о края стакана! Перед тем как выпить, он сказал ей, зачем я пришел. Тут Варька посмотрела на меня такими глазами, что если я когда-нибудь вынесу еще один подобный взгляд, то буду иметь право считать себя героем. Видишь, это следы водки. — Ленчик показал на пиджак, где у самого плеча на рукаве темнели два больших влажных пятна. — Хорошо еще, что стакан пролетел мимо. Боже мой, она подняла такой хай, набросилась на меня с такой похабщиной, что я опомнился только у трамвайной остановки. Признаться, Наташа, такого срама я еще в жизни не испытывал. — Ленчик сделал большую затяжку, постучал трубкой о пепельницу. Затем он встал, подошел к столу и снова сел в кресло. — Ты прости меня, Наташенька, но больше туда я не пойду. Мне еще не надоело носить голову на плечах.

Слушая этот страшный рассказ, Наташа становилась бледнее и бледнее. Ожидая встречи с Николаем, она приготовилась ко всему, и не удивление, не страх, а выражение глубокой душевной боли запечатлелось сейчас на ее осунувшемся лице.

Ленчик сидел в кресле и изредка украдкой поглядывал на Наташу.

— Виктор, ведь ты мужчина. Ну подскажи, что нужно сделать. Как его спасти? — Наташа подошла к нему и положила на его плечо руку: — Ведь он же гибнет. Гибнет...

Ленчик холодно отстранил ее руку. Встал и заговорил тоном наставника:

— Прежде чем кому-то помогать, нужно знать, ждет ли от тебя этот человек помощи. Нужна ли ему эта твоя помощь? Это первое. Второе: допустим, Николай ждет этой помощи. Тогда вполне естественно возникает вопрос: с чего начать? Я уже об этом думал. В лекциях профессор Грязнов говорил, что между запоями у алкоголиков наступают просветления, когда они критически оценивают свое поведение. Так вот, нужно поймать, когда у него наступит это просветление. Встречаться с ним тогда, когда у него запой, не только бессмысленно, но и вредно для больного: всякие душевные волнения у алкоголика еще сильнее разжигают страсть к спиртному, ну... и... разумеется, с его стороны ничего, кроме оскорблений и неприятностей, ты не встретишь. Пойми одно, что это болезнь. Здесь нужна лечебница, а не духовный наставник. Не проповедь, а уколы, режим, наблюдение — вот, что может его спасти. Это мое твердое убеждение и мой последний совет. Непонятно только одно. — Ленчик отвернулся, в голосе его послышалось раздражение: — Что ты хочешь с ним делать? Ну, допустим, вы встретитесь, поплачете на плече друг у друга, вспомните старую дружбу, которую уже ничем не воскресить, растравите друг друга и разойдетесь. Не понимаю, зачем вся эта филантропия с твоей стороны? К чему игра в милосердие?

На эти обидные слова Наташа не ответила, как ей хотелось ответить. Теперь она будет хитрей. Теперь она не вспылит, как раньше, и не покажет ему порог, пока не повидает Николая. Вместо пощечины, которую ей так хотелось залепить Ленчику, она только с укором, сжав плотно губы, покачала головой.

Перед уходом Ленчик пригласил Наташу на завтра в Большой театр. Она отказалась: без Ильи Филипповича не пойдет.

Ленчик самодовольно улыбнулся:

— Я уже предусмотрел и эту твою новую привязанность. Зайду завтра вечером. — Сказал и положил на стол три билета.

Оставшись одна, Наташа посмотрела на часы. Было ровно четыре. На это время Илью Филипповича вызывали в Кремль. С мыслью об Илье Филипповиче на нее пахнуло что-то свежее, уральское, таежное... Но это было недолго.

Впечатление от неприятной новости, принесенной Ленчиком, усиливалось усталостью от вчерашней вечеринки. В голове чувствовалось легкое кружение. Наташа прилегла на диван и, не мигая, уставилась в потолок. Хрустальная люстра множеством разноцветных огней отражала солнечный свет, падающий на нее с зеркала, лежавшего на столе. Мягкий, успокаивающий свет. В комнате все было как три года назад. На буфете в вечной боевой стойке замерли мамонт и зубр, выточенные из слоновой кости. По крышке рояля скакал быстроногий олень, гордо несущий над собой ветвистые рога. Между зубром и мамонтом, подперев бока руками, хохотал шут в красном колпаке. Над всем этим на высокой подставке возвышалась Хозяйка медной горы, сделанная из уральского камня-самоцвета по сказу Бажова. Ее российский сарафан внизу был оторочен позолотой, такое же золотое обрамление было и на ее высокой груди, и на широком поясе, который ловко схватывал гибкий стан красавицы. От лица, от всей фигуры, от гордого поворота головы Хозяйки медной горы веяло силой и красотой Урала.

Снова вспомнился Николай. Теперь он предстал таким, каким его однажды Ленчик встретил на Пресне. Он стоял у входа в продовольственный магазин, куда Виктор зашел за папиросами. Узнав Николая, он поздоровался с ним. Тот повернулся и, пьяно пошатываясь, пошел навстречу. Потом повис на плече Ленчика и рассказывал. Плакал и рассказывал, как его исключили из партии, уволили с работы, как он сошелся с вдовой... На прощание попросил «на сто граммов». «Так упасть! Так упасть... Нет! Что бы с ним ни случилось, я должна быть с ним рядом!»

Мысли Наташи были прерваны приходом Елены Прохоровны. Прямо с порога она озабоченно проговорила:

— Я только сейчас с избирательного участка. Отмечалась. Мне сказали, чтобы ты немедленно оформляла прописку.

— Почему их волнует моя прописка?

— Говорят, что без открепительного удостоверения и без московской прописки голосовать нельзя. А это нехорошо. Мало ли что могут подумать. Тем более ты комсомолка, поступаешь в аспирантуру... Неприятности могут быть.

— Я уже вчера заходила к начальнику паспортного стола. Он требует справку о допуске к вступительным экзаменам в аспирантуру.

— Ну представь ему эту справку.

— Заведующий аспирантурой вчера был болен, а кроме него, мне ее никто не даст.

— Значит, нужно обратиться к самому начальнику отделения милиции. Я надеюсь, что он не такой буквоед, как этот паспортист.

Со шпильками в зубах и с распущенными волосами Наташа стояла перед зеркалом. Закончив прическу, она взяла сумочку и собралась уходить.

— Мама, к начальнику милиции я схожу завтра. Придут Тоня или Виктор — пусть подождут, а Илье Филипповичу скажи, чтоб вечером никуда не уходил. С ним мы идем сегодня в Кукольный театр.

7

Целую неделю Алексей писал Ларисе письмо. Послал его, но ответа не получил. Адрес ее он осторожно узнал от секретаря факультета, дряхленького старичка, который наверняка давно забыл, что на свете существует любовь, да к тому же такая неспокойная.

Третья московская весна была для Алексея особенно тревожной. Стихи он пописывал тайком и раньше, еще в школе, но теперь его словно прорвало. Он бродил до самого рассвета по тополиной аллее студенческого дворика и слагал стихи. Записывал на ходу, под фонарем старой часовни: где раньше молились монашки, а теперь студенты держали свои вещи. Даже в стихах к матери, которой он не писал уже несколько недель, Алексей больше говорил о своей любви к Ларисе. Забыв, что его могут слышать из открытых окон, он читал вслух:

...Ты помнишь, мама,

Как я, упав в твои колени,

Оплакивал потерянный пугач?

Тогда в тебе одной искал спасенье,

Ты говорила мне: «Не плачь».

Но я все плакал, потерявший право

Быть атаманом вместе с пугачом —

Ведь и ребенок знает цену славе.

Ведь дорог и ему ребяческий почет.

...И, больше ничего не говоря,

Ты молча шалью клетчатой накрылась.

Меня, чумазого, оставила в дверях

И только к вечеру обратно возвратилась.

Всем детским существом своим

(О сердце не было тогда понятья)

Я знал, что с возвращением твоим

Ко мне пришло утерянное счастье.

Я помню, ты мне подала его —

«Всамделишный» и новенький пугач! —

Как будто символ счастья моего,

И ласково сказала: «На, не плачь».

О! Если б ты могла теперь

Меня утешить, как бывало,

Я б завтра распахнул ту дверь,

Где начиналась жизнь моя сначала.

Я б рассказал тебе — о мать! —

Что девочка, как серна горная,

Меня не хочет замечать —

Такая гордая и непокорная!

А еще... ты, мать, меня поймешь

(Многие хоть этого не знают),

Как нескошенная в поле рожь

Золотыми зернами рыдает,

Как роняет и роняет рожь

Зерна переспелые к кореньям

И по полю гибельная дрожь

Пробегает криком о спасенье..,

Но не зерна я роняю, мама,

Удобреньем в жирный чернозем —

Стих мой, деревенский и упрямый,

С перебитым прыгает крылом!

...Я к неправде, мама, не приучен,

Вот теперь — не лгу и не таю,

Что волос ее каштановые тучи

Застилают седину твою.

А поэтому мои поклоны

И мою сыновнюю любовь

Реже тебе носят почтальоны...

Мама! Я сегодня вновь

Что-то потерял, но что — не знаю,

И Москва мне кажется другой...

Сердцем впряжен я в оглобли мая

С бубенцом под расписной дугой...

Проходя мимо грузовой автомашины, Алексей, не отдавая себе отчета зачем, заглянул в кабину и тут же отпрянул. Не то присмирев от счастья, не то заснув, двое влюбленных, обнявшись, положили друг другу на плечи головы и не шевелились. По голубенькой ковбойке и спустившимся на лоб волосам Алексей узнал в юноше Зайцева. «Ишь куда Заяц забрался!»

Из-за кустов акации, которая шатром нависала над скамейками у центральной клумбы, доносились тихие переборы гитары. Так играть могла только Нина Ткач, студентка филологического факультета. Когда гитара смолкла, в дальних кустах дворика кто-то громко захлопал в ладоши. В тишине хлопки раздавались как выстрелы. Испуганные грачи, сотнями гнездившиеся на высоких старых тополях, подняли такой гвалт, что через минуту из некоторых окон полетело:

— Эй ты, шизофреник!

— Как вам не стыдно, ведь это же не день!

С четвертого этажа на Алексея выплеснули целый чайник воды. «Неужели думают, что я хлопал?» Он поднял голову, с третьего этажа кто-то сонным голосом пробасил:

— Слушай, друг, иди-ка ты спать, пока на тебя не упал нечаянно утюг...

Алексей промолчал. «Хорошо, что в городке четыре тысячи студентов и ни один из юристов не высунулся». Опасливо озираясь, он почти вбежал в вестибюль.

В комнате уже все спали. Алексей включил настольную лампу и направил сноп света на свою койку. На подушке лежал лист бумаги с карикатурой. Под карикатурой, в которой Алексей без труда узнал себя, было написано: «Влюбленный антропос». Рисунок изображал чеховского Беликова. Алексей догадался: это была работа Автандила Ломджавая. Свернул карикатуру и положил в карман. «Обожди, дитя знойного юга, завтра я тебя не так размалюю».

Разбирая постель, Алексей обнаружил точно такой же лист, приколотый к бумажному коврику на стене. Твердым, почти квадратным почерком Туза было выведено:

Что ты бродишь всю ночь одиноко.

Что ты дворникам спать не даешь?..

А чуть ниже тонким почерком Николая Латынина было написано четверостишие:

Кажный зверь другую зверю любить,

И мине чегой-то грустно по любве.

Кто ж мине, беднягу, приголубить

И прижметь к своей больной груде.

Латынин учился на филологическом факультете. Была у него одна непобедимая слабость: гордостью земли он считал Сибирь. Стоило Автандилу Ломджавая упомянуть хоть единым словом солнечную Грузию, как Латынин сдвигал свои рыжие брови, глаза его загорались и он принимался доказывать кавказцу, что Грузию в войне спасли сибиряки и Москву отстояла добровольческая сибирская дивизия. А когда однажды сосед по комнате, жадный н никем не любимый Ломако, язвительно поддакнул в споре Латынину, но тут же с усмешечкой напомнил миф о том, как гуси спасли Рим, Латыннн побелел в лице и чуть ли не с кулаками наскочил на своего обидчика.

Из своей любимой Читы после каждых каникул (на горе уборщицам) Латынин привозил здоровенный мешок кедровых орехов и обделял ими товарищей по факультету. Кинофильм «Сказание о земле Сибирской» он ходил смотреть раз десять и не однажды водил с собой целую ватагу студентов из стран народной демократии, которым хотел показать, что такое Сибирь с ее могучей тайгой н дикой, нетронутой красотой.

Алексей включил верхний свет. Широкоплечий Владимир Туз обнял подушку так, точно боялся, что у него ее отнимут. Длинные прямые волосы, как ржаная солома, рассыпались по подушке. Рядом с койкой Туза, прислоненный к стулу, стоял желтый протез ноги с многочисленными металлическими застежками и ремнями. На спинке кровати висела красивая трость ручной работы с цветным пластмассовым набором. Эту трость Тузу подарили шефы госпиталя — ученики ремесленного училища, когда он, раненный, лежал в Иркутске. Именным подарком он особенно дорожил.

Вернувшись с войны без ноги, Туз два года работал избачом в колхозе, сумел за это время закончить вечернюю среднюю школу. А когда получил аттестат, заявил председателю, что едет в Москву за протезом: надоело ходить на костылях. Однако кроме протеза у Туза была другая, тайная думка — поступить в университет. Но об этом он не сказал ни домашним, ни председателю, ни даже своей подруге. Уехал в Москву и пропадал целый месяц. А в конце августа прислал домой и председателю по письму, в которых сообщил, что поступил на юридический факультет Московского университета.

С первых же дней Туз вцепился в науки зубами. Сдавал все на «отлично».

За койкой Туза стояла койка грузина Ломджавая. Это был заядлый танцор и щеголь. Каждый день он тоненькими аптекарскими ножницами подравнивал свои усики в стрелочку и душил их только «Шипром»: мужские духи, объяснял он. Ломджавая был стройный высокий молодой человек. В отличие от Туза, у которого залысины не по возрасту рано наступали на шевелюру, у Ломджавая густые волосы, о которые он ломал расчески — так были они густы, — надвигались подковой на виски и доходили по бокам узкого и низкого лба чуть ли не до бровей. Однажды в шутку Туз назвал его «питекантропом», на что обидчивый Ломджавая ответил только минут через пять: «Сам ты доисторический человек». Сказал и долго хохотал, считая, что ответ получился остроумным. А когда расхохотался и Туз, Ломджавая почувствовал себя настоящим остряком.

В сущности, Ломджавая был добрым и бесхитростным парнем, но иногда, особенно на экзаменах, незлобиво хитрил. Начиная ответ, он виновато напоминал профессору, что плохо знает русский язык. Сокурсники замечали, что на экзаменах он говорил хуже, чем обычно. Была у него и еще одна странность: на какой бы вопрос ему ни приходилось отвечать на семинарах по философии, он неизменно начинал с того, что материя первична, а сознание — вторично. Конец ответа, как правило, сводил к утверждению, что общественное бытие определяет общественное сознание. Когда же профессор заносил руку, чтобы поставить в зачетной книжке оценку, он еще раз напоминал, что плохо знает русский язык.

Ломджавая носил черную шляпу. Туз третий год подряд ходил в лоснящемся кожаном картузе с пуговкой на макушке. У Ломджавая было около десятка галстуков, у Туза — всего-навсего один, дежурный, в косую полоску. Из Грузии Ломджавая частенько с многочисленными родственниками, приезжавшими в Москву, присылали бурдюки с вином и ящики с фруктами. Туз, кроме солдатского вещмешка с крепким самосадом да доброго куска соленого сала, ничего другого из дому не привозил и жил только на стипендию.

На спинке стула, стоявшего рядом с койкой Туза, висела аккуратно расправленная, выцветшая военная гимнастерка. На правой стороне ее, чуть повыше клапана карманчика, темнели две одинаковые узкие полоски: когда-то на этом месте были нашиты две ленточки — желтая и красная. Два ранения: легкое — под Речицей и тяжелое — под Варшавой. Об этом Алексей узнал случайно, когда однажды в ноябрьские праздники выпили с Тузом и разоткровенничались. Несмотря на то что Туз был старше Алексея на шесть лет, он никогда не показывал своего старшинства, не кичился своим положением: он был членом факультетского партийного бюро.

На спинке стула Ломджавая висела шелковая белая тенниска и яркий галстук, привезенный, по его словам, из Чехословакии одним знакомым. Раскрытая пачка «Казбека» на тумбочке и кисет с махоркой на стуле в первый раз заставили Алексея по-новому взглянуть на разницу в условиях жизни Туза и Ломджавая.

Рядом с койкой Алексея — голова к голове — стояла койка Ивана Коврова, парня из-под Воронежа, прозванного «крепостным» за то, что тот во время ночных споров по философии или праву вскакивал с постели и, размахивая длинными руками, шлепал босыми ногами по полу. В коротких трусах и длинной, до колен, холщовой ночной рубашке, из-под которой не было видно трусов, он в эти минуты действительно напоминал парубка-простолюдина из кинокартин о далеком прошлом. Теперь он лежал с таким недовольным выражением лица, будто, засыпая, так и не доказал, что Гегель гений и что все-таки наши философы не до конца оценивают его величайший вклад в науку.

За гардеробом, отгороженная большой географической картой — это местечко называли «котушком», — стояла койка Бориса Кайдалова. Он сладко всхрапывал. Высокий и тонкий, с девичьим голоском, по характеру женственный и нежный, безукоризненно честный, он был любимцем комнаты. Прозванный Ковровым «человеком в клетке» за обособленное положение в комнате, он, нежно улыбаясь в ответ, окрестил того однажды «крепостным» и эту кличку припечатал ему на все годы учебы. Борис всегда улыбался. Улыбался даже тогда, когда Туз отчитывал его за слабохарактерность и за то, что ему, как бывшему гвардейскому лейтенанту-танкисту, имеющему два боевых ордена, не к лицу попадать под башмак девушки с биологического факультета, о которой ходили не очень лестные слухи. В самые критические минуты гнева Борис мог только сказать: «Ну как тебе не стыдно!» или «Ну и ладно, подумаешь...». Но даже и за бесхарактерность его любили.

С товарищами по комнате Алексей сжился, знал слабости каждого и ценил достоинства. Перед Тузом он втайне преклонялся: умен, честен и прям. С таким можно пойти в разведку, такому можно рассказать тайну сердца.

Случайно взгляд Алексея остановился на вешалке, где рядом висели черная, заломленная на новейший манер шляпа Ломджавая и местами облупившийся, кажущийся в рассветный час серым кожаный картуз Туза. Кожаный картуз... Чем-то напоминал он Алексею картузы красногвардейцев.

Алексей потихоньку достал из папки лист бумаги. Стало уже так светло, что можно было писать без электричества. Он просидел около получаса. А когда из открытых окон послышались звонки первых трамваев и дворники зашаркали метлами по мостовой, он повесил на дверцы гардероба лист, на котором жирными буквами было выведено:

Посмотрю я на вешалку ржавую,

И бросаются мне в глаза

Меньшевистская шляпа Ломджавая,

Большевистский картуз Туза...

Над кроватью сибиряка Латынина он приколол к бумажному коврику лист со стихами:

Чита — город областной,

Хорошо там жить весной,

Чита — город окружной,

Для народа он нужной.

Чита — город первый в мире

По Восточной по Сибири.

Куда хошь можешь пойтить,

Чего хошь можешь купить.

Засыпая, Алексей слышал, как за окном на тополях кричали вспугнутые грачи, и крик этот унес его на пашню... За трактором тянулся многолемешный плуг, а по черным, отливающим нефтяной масленичностью бороздам, выискивая червей, важно и неторопливо расхаживали грачи...

8

До милиции было не больше десяти минут ходьбы. Мысленно обдумывая предстоящий разговор с начальником паспортного стола, Наташа не заметила, как поднялась на второй этаж и постучалась в дверь, на которой висела табличка: «Начальник паспортного стола лейтенант А. И. Севрюков».

Лейтенант был неумолим. Его вежливый и несколько насмешливый тон раздражал Наташу. Она возмущалась:

— Это же формализм! Вы понимаете — формализм. Я прихожу второй раз — и бесполезно.

— А вы не ходите, гражданка, без справки. От вас всего-навсего требуется маленькая справочка о допуске к экзаменам, — невозмутимо отвечал начальник паспортного стола.

— Я вам в третий раз объясняю, что заведующий аспирантурой болен, а кроме него, никто такой справки выдать не может. И потом я коренная москвичка!

— Справочку, справочку...

Возмущение Наташи достигало предела.

— Вы человек или!..

— Или милиционер, вы хотели сказать? Да, я человек и милиционер, но без справки не могу.

— Прошу не иронизировать. Я настаиваю на вашей визе о прописке или пойду в Окружную избирательную комиссию. Я буду жаловаться!.. Вам никто не позволит лишать меня избирательного права из-за простой формальности.

— Пожалуйста. Адрес Окружной комиссии я вам дам. Только заранее предупреждаю — зря потеряете время. Там вам скажут то же самое.

— Хорошо. Тогда как пройти к начальнику вашего отделения? — внешне спокойно спросила Наташа.

— Вот это иное дело. В порядке исключения начальник может разрешить. Только сам начальник сейчас в отпуске, его замещает другой товарищ, начальник уголовного розыска. Как выйдете — шестая комната направо.

Не замечая дежурного милиционера, который поднялся ей навстречу, Наташа, держа документы в руках, без стука вошла в кабинет начальника уголовного розыска. В дверях она остановилась и — окаменела... Начальник стоял к ней спиной. Голос его, широкие плечи, овал головы, прическа так напомнили Николая, что Наташа растерянно попятилась назад.

— Еще раз повторяю — никаких исключений! — гулко разносилось в просторном кабинете. — Что, что? Перины? Родители? Направьте эту делегацию сейчас же ко мне!

Начальник уголовного розыска повернул голову. Она увидела его профиль. Он! Николай!..

Наташа не почувствовала, как из ее рук выпали документы. Неслышно, на цыпочках, она вышла из кабинета. По коридору шла как во сне.

— Ну как, разрешил? — спросил попавшийся навстречу начальник паспортного стола.

— Да... нет... ничего... — Наташа хватилась, что обронила документы: — Я вас очень прошу, товарищ лейтенант, возьмите у начальника мои документы. Я их уронила... Мне что-то нездоровится... У меня закружилась голова...

— Не волнуйтесь, все уладится. — Несколько удивленный, лейтенант, оглядываясь, направился к начальнику.

Наташа вышла на улицу. Странное выражение ее лица обращало внимание прохожих. Одни на этом красивом лице читали только горе, другие видели печать глубокого раскаяния, третьих оно наталкивало на мысль о несчастной любви. И все они были правы. Но никто не прочитал на нем следа еще одного большого чувства — гордости... Гордости за любимого человека.

9

Оклеветанный Ленчиком и оплаканный Наташей, Николай Захаров не спился, не был исключен из партии. После успешного окончания двухгодичной школы милицейских работников в звании лейтенанта он прибыл в Москву, в распоряжение управления кадрами министерства.

Майор Григорьев к тому времени был произведен в подполковники и назначен начальником отдела милиции на том же вокзале вместо полковника Колунова, который вскоре после выступления Захарова на совещании работников транспортной милиции был понижен в должности.

Старшина Карпенко стал командиром взвода службы. С виду он почти не изменился. Встрече с Захаровым Карпенко так обрадовался, что на первых порах даже растерялся.

— Никола! Дружище! Да тебя теперь, дьявол ты этакий, голой рукой не достанешь. Смотри какой офицерище!

Гусеницин получил еще одну звездочку на погоны. После ухода полковника Колунова ругали его все чаще. В основном попадало за старые грехи, от которых он не мог никак отрешиться: за «формализм» и «бездушное отношение к людям», как записывали в протоколах собраний и в приказах. Сколь ни старался Гусеницин постичь, где нужно действовать по неписаным законам человеческой морали, а где по неумолимым параграфам инструкций, этой мудрости он так и не усвоил. За единственное ему делали скидку — он был безотказный служака и при выполнении приказаний начальства готов был вылезти из кожи.

Не обошли и сержанта Зайчика — ему присвоили звание старшины. Он возмужал и отпустил усики. Не изменился только в одном: в постоянной и все растущей неприязни к Гусеницину, которому мстил старыми приемами — по-прежнему продолжал тайком писать мелом две буквы «хв».

После ухода Захарова Карпенко сдружился с Зайчиком, и на ответственные операции, где нужна была смекалка и смелость, они ходили по поручению Григорьева вдвоем.

Напрасно подполковник Григорьев ездил лично в управление кадрами с ходатайством о том, чтобы лейтенанта Захарова направили к нему в оперативную группу. Просьбу не удовлетворили. Все его доводы о том, что теперешний начальник уголовного розыска стар и что ему через год-два нужна замена, что Захаров их питомец и свое милицейское крещение получил не где-нибудь, а в их линейном отделе, — все это внимательно выслушали и все-таки отказали: Захарова в управлении хотят назначить в другое место.

Хмурый и злой Григорьев вернулся в отдел и, позвонив Захарову, излил ему свою досаду. Немного поостыв («выше головы не прыгнешь»), он пригласил его к себе домой.

Это была первая неофициальная встреча двух старых друзей. Осушали рюмку за рюмкой, вспоминали, сожалели, что расстались, но тут же успокаивали себя тем, что живут друг от друга в двадцати минутах езды.

Захаров, с которым Григорьев обращался, как с равным, даже после выпитого вина не переходил границы почтительности и не проявлял панибратства. Он прекрасно понимал, что он младший и менее опытный, а поэтому меньше говорил и больше слушал.

Когда речь зашла о Гусеницине, Григорьев махнул рукой и по старой привычке выразил свою мысль пословицей:

— Не все сосны в лесу — корабельные. Уволить — жалко, у него семья, а сделать из него настоящего работника — трудно. Закостенел он, сызмальства заквасили на плохих дрожжах. Старается, а не выходит. То есть выходит, но не то. Чтобы быть хорошим милицейским работником, нужен, Коля, талант. Нужно иметь не только твердую руку, но и светлую душу.

Зажмурившись, Григорьев с минуту помолчал. Потом открыл глаза и, тоскующе глядя куда-то через плечо Николая, продолжал:

— Наша работа ждет своего поэта. Такого поэта, который рассказал бы, что мы не только хватаем и сажаем на скамью подсудимых, но и жалеем. Помогаем. И, если хотите, иногда даже... плачем. Да-да, плачем, но так, чтоб никто не видел. Плачем в собственном бессилии помочь человеку в беде. А такие случаи бывают. О них мало кто знает, но они есть...

Григорьев нагнулся, потрепал огромного Полкана, который лежал у его ног и, словно все понимая, смотрел умными глазами на своего хозяина и на его гостя. Заметив пса, Захаров вспомнил давний курьезный случай, связанный с регистрацией собаки, и улыбнулся. Он хотел было напомнить о нем, но раздумал: Григорьев устал, надо было дать ему отдохнуть. Все время Николай чувствовал какую-то значительную перемену в облике Григорьева, но уловить ее не мог. И только теперь, когда тот нагнулся к Полкану, он понял: за эти два года Григорьев стал почти седым.

Расстались они под утро.

Вскоре Захаров получил назначение на должность оперуполномоченного одного из отделений милиции Москвы и с первых же дней с головой ушел в работу.

Мать все чаще и чаще напоминала ему, что пора бы подумать и о семье, что она уже стара, заводила разговор о внучонке... А однажды намекнула, что Наталка из Ленинграда, которая заходила к ним в прошлое лето, возвращаясь с каникул в Ленинград, будет для него самой подходящей парой: и скромная, и умная, и сердце у нее, видать, золотое.

— Ты приглядись к ней получше. Она ведь любит тебя, по глазам ее вижу...

Николай отмалчивался. По привычке сдвинув брови, он мягко прерывал ее и выходил из комнаты. На этом разговор заканчивался. Но через неделю-две он возникал снова. Эти сетования матери ворошили память о Наташе. В работе он забывал ее, но, когда ему напоминали об их прошлой дружбе, его начинало мучить чувство какой-то вины перед ней.

Характером Николай пошел в отца, который на резких поворотах жизни всегда руководствовался пословицей: «Семь раз отмерь — один раз отрежь». Так получилось и у Николая с Наташей. Много бессонных ночей провел он когда-то в раздумье над тем, что делать: найти работу, которая нравится ей, или, отшвырнув ее мещанские предрассудки и ложный стыд, идти своей дорогой? Выбрав последнее, он потерял Наташу. Но временами ему казалось, что он просто убрал ее с дороги. Убрал потому, что она ему мешала.

Память о Наташе приглушалась временем. Но с приездом в Москву эта рана заныла, как перед большим ненастьем. Каждая скамейка на Тверском бульваре, где они подолгу просиживали, каждое дерево, к которому так любила прислоняться щекой Наташа, — все напоминало о ней.

Дома у Николая была единственная фотография Наташи. В коротеньком сарафанчике она выглядывала из-за кустов черемухи. Смотрела и улыбалась. Ни она, ни он не знали еще тогда, что в их любви будет столько горя.

...А через полгода Захаров был назначен старшим оперуполномоченным. На совещании работников милиции Москвы его имя упоминалось не однажды. Одни считали, что ему просто везет, другие, знающие его ближе, справедливо приписывали его успехи уму и энергии.

Подполковник Григорьев издали следил за Захаровым и искренне радовался его росту. А однажды, прочитав в приказе начальника управления о благодарности, объявленной Николаю за расследование сложного преступления, Григорьев собрал своих сотрудников и провел летучее производственное совещание.

Короткую речь он закончил словами, в которых не мог скрыть гордости за бывшего питомца:

— Вот как надо работать. А кем был? Простым милиционером, сержантом! А кто теперь? Теперь старший оперуполномоченный. Я уверен, что и на этом месте он долго не засидится.

После Григорьева выступили Карпенко и Зайчик. Они вспоминали, как уважал Захаров дисциплину, как он был смел и с какой ответственностью относился к приказу начальника. А главное — был чуток и внимателен к людям. В этих трогательных и искренних словах слышалось, однако, что-то от некролога: «был», «являлся», «показывал пример».

В глазах милиционеров, которые не знали Захарова лично, он становился героем: так ярко и с таким глубоким уважением обрисовали его Григорьев и «старички» — Карпенко и Зайчик.

Старший лейтенант Гусеницин все совещание молчал.

Предсказание Григорьева о том, что на должности старшего оперуполномоченного Захаров долго не засидится, сбылось через несколько месяцев.

Начальник уголовного розыска отделения милиции был повышен в должности, и на его место назначили Захарова. Старшим оперуполномоченным к Захарову направили Климова, спокойного, рассудительного сорокапятилетнего офицера, который как должное принял над собой власть молодого лейтенанта. А после того как Климов принял от Захарова дела и побеседовал с ним о работе, он понял, что молодой начальник выше его на целую голову во всем.

С первого же дня Климов проникся к Захарову уважением и всегда в трудных моментах без стеснения обращался к нему за советом.

Вскоре Захарову присвоили звание старшего лейтенанта. На обмывание новых погон и новой должности он пригласил старых друзей: Григорьева, Карпенко и Зайчика. Из новых сослуживцев позвал Климова, который в компании всем пришелся по душе за простоту характера.

Дом, где Захарову обещали комнату, еще не был достроен. Принимать гостей пришлось в старой комнатке. Хоть было и тесно, но тесноты этой никто не чувствовал, кроме Марии Сергеевны, которая на каждом шагу просила у гостей извинения то за то, что негде повернуться, то за нехватку стульев, то за подгоревшие пироги.

Никто из собравшихся раньше не видел Карпенко нетрезвым, кое-кто его считал вообще непьющим. Но в этот вечер он напился. Уронив свою большую голову на стол, Карпенко сжимал руку Николая и бормотал:

— Жми, Никола, жми! До тех пор не уйду в отставку, пока не будешь генералом. А ты им будешь, вот помяни меня — будешь!

Когда гости засмеялись над захмелевшим Карпенко, тот рывком поднял голову от стола и, сердито моргая, встал:

— Смеетесь? Смеетесь? Министром будет, не только генералом!

Повернувшись, Карпенко вдруг увидел Григорьева, о котором совсем забыл. Тот сидел молча, покуривая и ухмыляясь. Мысль о том, что его в таком состоянии видит старший начальник, мгновенно обожгла старшину. Вытянувшись по стойке «смирно», он отчеканил:

— Виноват, товарищ подполковник, трохи отяжелел. Прикажете идти домой?

Домой Карпенко увезли на машине Григорьева. Климов и Зайчик успели на последний поезд метро.

Когда вернулась машина, Захаров вышел проводить своего друга. Григорьев, подойдя к машине, остановился и в упор посмотрел на Николая:

— Карпенко не колдун, но он прав, Коля. Быть тебе генералом. Только смотри от народа не отрывайся. Помнишь, как Тарас Бульба со своим сыном Андрием поступил: «Я тебя породил, я тебя и убью!» Зазнаешься, оторвешься от народа — погибнешь. Вот так... — Последние слова он сказал уже в машине.

Шел снег. Было два часа ночи. Медленно порхая в морозном воздухе, кружились мохнатые снежинки. Они падали на свежий узорчатый след, только что оставленный машиной. Николай смотрел на след, на снежок и думал: «Есть ли в запасах народной мудрости такая пословица, которая выражала бы смысл, что время, как снег, запорошит любой след, любую боль?» П сам себе отвечал: «Нет! Есть такие следы, на которых время, как снежинки на огне, тает. Эти следы горячие — Наташа...»

И тут же вспомнилось другое. Ленинград... Новогодняя морозная ночь... В сугробах Марсова поля на холодной скамейке сидит девушка... Всеми забытая в эту праздничную торжественную ночь. И на глазах слезы.

Потом эта картина неожиданно сменилась другой. Это было накануне его отъезда из Ленинграда после окончания училища. Они пошли на каток. Чуть-чуть припорошенный ледок, кругом прожекторы, музыка, и она — тонкая, гибкая, разрумянившаяся. Оставляя за собой два еле заметных следа, она мчится к нему. Тоже Наташа... Наталка из Полтавы... Но это не та Наташа... Она не заменит той, что мучит даже издали. А что, если заменит? Что, если вынесет из этого омута и заставит забыть ту, которая ушла? Что, если?..

Домой Николай вернулся продрогший. Пожелав матери доброй ночи, он лег спать. Как ни старался поставить в своем воображении двух Наташ рядом, новая куда-то уплывала, таяла и наконец совсем проваливалась... Оставалась одна Наташа. Та, которая на Каменном мосту сказала: «Или я, или милиция!»

С новой работой Николай Захаров освоился быстро и каждый день выкраивал несколько часов на подготовку к государственным экзаменам. Учебу в университете он не бросил, хотя и пришлось растянуть ее на семь лет вместо шести.

В начале июля собирался недели на две пойти в отпуск без сохранения содержания, но дело об убийстве студента Васюкова заставило его задержаться. Сам Захаров с делом детально еще не знакомился, но из доклада Климова знал, что к нему причастны четыре человека, которые в ночь на второе июля, выйдя из ресторана «Астория», сели в чужую «Победу» и помчались по Москве. У Никитских ворот они смяли «Москвич», но сумели скрыться в одном из арбатских переулков. В эту ночь шел дождь, и номер машины был забрызган грязью. Через полчаса молодчики на той же «Победе» выскочили на улицу Горького. Услышав свисток регулировщика, они на большой скорости свернули в Благовещенский переулок и наехали на человека. Жертвой оказался студент Васюков, единственный сын матери-дворничихи. В этот поздний час он помогал ей убирать мостовую. Санитары из подоспевшей «скорой помощи» положили на носилки уже остывающий труп. В этой же машине увезли мать. Ее без сознания подобрали на мостовой рядом с сыном.

Постовой милиционер видел, как шагах в пятидесяти от места происшествия из машины, врезавшейся в забор, выбежали четыре человека. Трое были задержаны, один успел скрыться в Трехпрудном переулке. Этого четвертого требовалось найти. На вопрос, кто был четвертый, все трое показывали, что им был неизвестный гражданин, сосед по столу в ресторане. Внешность его вполне интеллигентная, и называл он себя Леонидом. Рассчитавшись с официантом и оставив чаевые, Леонид пригласил всех троих покататься по Москве. Они согласились. У подъезда ресторана у Леонида стояла собственная «Победа».

Дело само по себе было несложное, и Захаров знал, что с ним вполне справится один Климов, но, желая ускорить расследование, решил заняться им сам.

Вызвав старшину из охраны камеры предварительного заключения, Захаров раскрыл папку № 317 и стал сличать показания задержанных Фетисова, Долинского и Дегтева, данные ими два дня назад, когда они сидели в разных камерах. Показания совпадали вплоть до мелочей. Такое сходство всегда настораживает: без договоренности здесь не обошлось.

— Как они ведут себя? — спросил Захаров.

— Долинский и Фетисов, товарищ старший лейтенант, опять отказываются от пищи.

— Почему?

— Говорят, что это не щи, а бурда.

Захаров с прищуром посмотрел на старшину:

— Поезжайте немедленно на рынок и купите свежих сливок. Шоколад и кофе захватите в елисеевском магазине.

— Товарищ старший лейтенант!

— Вы что, не знакомы со службой? Новичок в органах милиции?

— Товарищ старший лейтенант, с ними трудно говорить. Это же студенты. Так вроде не хулиганят, а насмехаются. Забивают разными иностранными словами.

Некоторое время Захаров смотрел на старшину и о чем-то думал. Тот стоял перед ним навытяжку. Злая улыбка пробежала по лицу старшего лейтенанта. Ему стало обидно за этого малограмотного, но честного человека. Старшине уже перевалило на пятый десяток. Когда Захаров знакомился с личными делами сотрудников, он обратил внимание, что старшина был четыре раза тяжело ранен на фронте. Он и сейчас слегка прихрамывал на левую ногу, хотя старался, чтоб этого не замечали. У него два ордена Красного Знамени. Старый разведчик, он вдруг растерялся... Его забивают непонятными словами. И кто? Вот именно — кто!

— Так. Значит, насмехаются? Забивают иностранными словами? Ну что ж, хорошо. Поговорим и на иностранном, если забыли русский. Ступайте, старшина, я сам спущусь к ним.

Взяв под козырек, старшина молча вышел из комнаты.

Когда Захаров через минуту переступил порог камеры предварительного заключения, поднялся один только Дегтев. Долинский и Фетисов продолжали лежать на деревянных топчанах.

— А ты помнишь, эту... как ее... вспомнил, Стелла! Это же сила! А? Ты видал когда-нибудь такую фигурку, такие ножки? Недаром Виктор просадил на нее не одну тысячу.

Похабное смакование Долинского неприятно резануло Захарова, но он решил не перебивать.

— А мне она больше всего нравится тем, что не церемонится. Пьет даже сивуху. И главное — не отказывает ни в чем и ни при каких условиях. Люблю таких, — отозвался из другого угла Фетисов.

Сделав вид, что он только теперь заметил старшего лейтенанта, Долинский перелег на бок и лениво приподнялся на локте:

— О, мы так увлеклись, что просмотрели, как к нам пожаловали гости. Принимай, Эдик. Это по твоей части.

— С удовольствием, — в тон Долинскому ответил Фетисов. — Правила хорошего тона нас к этому обязывают. Прошу садиться, товарищ начальник.

— Будьте смелее, старший лейтенант, проходите, садитесь, — театральным жестом пригласил Долинский. — С вами мы, кажется, еще не имели чести быть знакомыми.

— У вас плохая память. Мы уже знакомы, — ответил Захаров, с трудом сдерживая поднимающийся гнев.

Любопытство и удивление на лице Долинского на этот раз были уже искренними.

— Что-то я вас не припомню. А впрочем, впрочем... ваше лицо мне тоже знакомо. Но я, право, затрудняюсь, Эдик, ты ничего не можешь сказать на этот счет?

— Где-то и я встречался с вами, но убей — не помню.

— Хорошо, я вам напомню. Встаньте, пожалуйста, нехорошо так встречать начальство.

Долинский и Фетисов с усмешкой переглянулись и продолжали полулежать.

— Встать! — негромко, но властно приказал Захаров.

Медленно поднимаясь, Долинский протянул гнусаво и с ехидцей:

— Пожалуйста! Если начальству так угодно, мы повинуемся. Эдинька, встань, не гневай начальство. Начальство нужно уважать.

Долинский и Фетисов вразвалку стояли перед Захаровым и, вызывающе-нагло улыбаясь, смотрели ему прямо в глаза.

— Это было три года назад, — спокойно начал Захаров. — Вечером в летнем ресторанчике парка культуры и отдыха посетители пили вино, играл джаз. Напротив вашего стола с дорогими винами и закусками стоял маленький, скромный столик с одной бутылкой десертного вина и мороженым. За этим маленьким столиком сидел молодой человек, сержант, а с ним была девушка, его невеста. Вам она понравилась...

Захаров подробно напомнил историю, которая три года назад произошла в Центральном парке культуры и отдыха. Наигранный фарс, высокомерие и меланхолическое выражение точно ветром сдуло с лиц арестованных. Не вразвалку, а навытяжку стояли они теперь перед старшим лейтенантом.

— Вспомнил...

— Как сейчас помню...

— Вспомнили? Хорошо! — раздраженно и резко сказал Захаров. — Запомните и другое: как начальник уголовного розыска, я требую, чтобы вы строго выполняли режим тюремной камеры и ни словом, ни жестом не смели оскорблять дежурную службу. Студенты! — Захаров засмеялся: — Какие вы студенты? Мелкая шпана, убийцы, трусы!.. — Окинув взглядом камеру, он вышел.

Поднявшись к себе, Захаров увидел у дверей кабинета родных и родственников арестованных. Это были почтенные и уже немолодые люди, на которых обрушилось большое несчастье. Руки родственников были заняты пакетами с провизией и узлами с бельем и платьем. А одна из женщин держала даже большой сверток постельного белья. По тому, как с ней разговаривала дама с веером, можно было без труда догадаться, что это домработница.

Без вещей пришел лишь один седоусый полковник в отставке. Опираясь на палочку, он стоял у окна и курил трубку. Заговорил полковник только тогда, когда увидел, как седой Долинский, вздрагивая плечами, несколько раз всхлипнул:

— Профессор, не убивайтесь. Горю этим не поможешь.

Профессор, поднял влажное от слез лицо, как рыба, хлебнул ртом воздух и хотел что-то сказать, но в это время к ожидающим обратился Захаров:

— Прошу, заходите.

Пока Захаров молча листал страницы уголовного дела № 317, в кабинете стояла тяжелая тишина. Взоры всех были обращены на папку, как будто в ней одной содержался ответ на вопрос о судьбе их сыновей.

— Граждане, надеюсь, вы понимаете, зачем вас пригласили. По документам предварительного следствия познакомился с характером преступления ваших сыновей. — Говорил Захаров тихо, спокойно, внимательно всматриваясь в окаменевшие лица сидящих. — Скажу вам откровенно — утешить вас мне нечем. Но об одном хочу просить вас. Вы грамотные люди и, надеюсь, понимаете, что судьба арестованных теперь решается не вашим родительским участием, а советским законом. С заботой о своих детях вы опоздали. Это одно. Второе. Должен предупредить вас, что в Уголовном кодексе есть особая статья о взятках. Вам, гражданин Долинский, это известно?

— Простите, но я вас не понимаю... Что я такого сделал? — волнуясь уже за себя, пролепетал Долинский.

— Как вы могли пойти к матери убитого Васюкова и предлагать ей деньги? Разве может ваше горе сравниться с ее горем? Ведь она потеряла единственного сына! Она на грани помешательства, а вы пытаетесь доконать ее какой-то грязной коммерческой сделкой!

— Товарищ начальник... — хотел возразить трясущийся Долинский, но Захаров продолжал, не обращая на него внимания:

— Бесчеловечно! Уже не говоря о том, что это преступно. За убитого сына предлагать деньги! Смотрите, гражданин Долинский. — Захаров закурил и продолжал уже более спокойно: — Вы возмущаетесь, что ваш сын спит на твердом топчане. Вы даже сюда принесли ему перину. Прекратите это, гражданин Долинский, иначе вас лишат права свидания с сыном. По советскому закону тюремный режим для всех задержанных общий. А если говорить честно, то ваши сыновья не заслуживают даже такого отношения, которое они видят здесь, в камере предварительного заключения. Ведут они себя нагло.

— Товарищ начальник, Сеня больной. У него вегетативный невроз, — вставила Долинская, не переставая махать веером.

— Вегетативный невроз... — Захаров усмехнулся. — Не волнуйтесь, он кончился вместе с ресторанами и бессонными ночами. Вашему Сене здесь создали здоровый режим. — Захаров взглянул на часы, встал и обратился ко всем сразу: — Граждане, дежурная служба на вас жалуется. Вы мешаете ей работать. Повторяю, если вы и впредь будете здесь толпиться с узлами и постелями, вас лишат права свидания. Не понимаю одного: как оказались здесь вы, товарищ полковник? По вашим сединам, погонам и протезу можно читать ваше хорошее прошлое. Ведь вы — ветеран войны? Вы хорошо знаете, что такое дисциплина, порядок, режим. Так почему же и вы здесь? Неужели и вы пришли с узлами?

Полковник встал, опираясь на палочку:

— Я пришел к вам по делу, старший лейтенант.

— Слушаю вас, — стараясь быть более вежливым, сказал Николай. Он понял, что в обращении к полковнику излишне погорячился.

— Я пришел заявить вам, что отрекаюсь от сына.

Решительный и твердый тон, которым были произнесены эти слова, вызвал ропот у посетителей.

— Это ужасно!

— В такую минуту!

— И он считает себя отцом!

Больше всех возмущалась Долинская. Она даже пересела на другое место, чтоб только не быть рядом с таким жестоким отцом.

— Да, я пришел официально отречься от родного сына и если возможно, то просить написать об этом в газете.

— Это что? Легкий побег от позора, тень которого ляжет и на вас? Так я вас понимаю? — Захаров снова пожалел, что этой резкостью мог обидеть старика полковника.

— Нет, старший лейтенант, вы не так поняли. Это не побег. Это мера воспитания. Моя последняя мера. Не думайте, что я был плохим отцом. Пришел я сюда без перин и гостинцев. — Пальцы рук полковника крупно дрожали. Откашлявшись, он продолжал: — У меня два сына. Одного, родного, я уже потерял — он ваш подследственный и уголовный преступник. Другой сын, неродной, дома, студент. Я подобрал его в сорок втором году на Волховском фронте, в болотах. Тогда ему было одиннадцать лет. Всю войну он провел со мной — в блиндажах, на лафете, в окопах. Он никогда не опозорит моих седин. В этом я уверен. А этот... родной... — Голос полковника осекся, и он замялся: — Скажите, старший лейтенант, вы можете исполнить мою просьбу и известить об этом сына? Сам видеть я его больше не хочу.

— Я помогу вам, товарищ полковник. Прошу вас остаться на несколько минут. А вы, граждане, — обратился Захаров к остальным, — вы, кажется, все поняли?

Молча, один за другим, посетители вышли из кабинета.

— Я говорила, что насухую в такие места не ходят. Знаю я этих юристов. Не подмажешь — не поедешь, — шептала в коридоре Долинская Фетисовой.

— Да, но как это сделать? И потом, сколько дать? А вдруг... Ведь он ясно предупредил, что за это судят.

— Что-о? Как это сделать? Нужда заставит — сделаешь, и сделаешь не хуже других, — нараспев причитала Долинская.

— Нет, я этого сделать не могу. Это нехорошо. Владимир Сергеевич мне не позволит...

Минут через пятнадцать, когда полковник Дегтев закончил разговор с Захаровым и, припадая на левую ногу, направился к выходу, дверь кабинета открылась и вошел лейтенант Севрюков, В руках он держал какие-то документы.

— Вы уходите, товарищ старший лейтенант?

— У вас срочное? — спросил Захаров.

— Не сказать, чтобы очень. Но вот тут в порядке исключения нужно прописать гражданку. Кое-чего не хватает.

— Оставьте, просмотрю вечером. У меня сегодня торжественный день. Угадайте...

— День рождения?

— Нет.

— Вы выиграли десять тысяч по займу?

— Не угадали.

Лейтенант пожал плечами.

— Сегодня я получаю диплом об окончании университета.

— Ого! Поздравляю!

— Обождите, рано.

Когда Севрюков уже взялся за дверную скобу, Захаров вдруг вспомнил, что профессор Львов уезжает завтра на целый месяц в Ленинград.

— Костя! — окликнул он Севрюкова. — Ты, я вижу, свободен. Очень прошу, не в службу, а в дружбу возьми машину и поезжай в университет на юрфак. Передай, пожалуйста, этот пакет профессору Львову.

В реферате Захарова подробно излагалось то, с чем не хотел согласиться на государственных экзаменах профессор Львов.

Захарова Севрюков ценил и уважал, а втайне даже старался подражать ему. Эту просьбу он готов был выполнить с большой охотой. К тому же представлялся случай на обратном пути заехать домой и козырнуть перед женой и соседями, что он разъезжает на «Победе».

— Аллюр три креста! — с присвистом сказал Севрюков и, выходя, сделал жест, говорящий о том, что все будет в порядке.

10

Больше часа прошло, как Наташа вышла из отделения милиции. Не находя себе места и не поняв до конца, что случилось, она бесцельно, как будто оглушенная, бродила по Москве. Механически, по старой студенческой привычке она вышла на Моховую улицу. Из окон актового зала университета доносились звуки духового оркестра. Наташа знала, что оркестр в актовом зале играет раз в год — при вручении дипломов с отличием. Неожиданно вспомнился день, когда три года назад и она под торжественные звуки туша шла к большому столу, за которым сидело много почтенных профессоров. Академик Воеводин, стоявший у отдельного маленького столика, обеими руками пожал ей руку и от души поздравил. Ленчик тогда преподнес ей такой букет цветов, что ни один из встречных на улице не прошел мимо, чтоб не взглянуть на него.

Не раздумывая, Наташа вошла в актовый зал. Под те же звуки торжественного туша тот же самый, только заметно постаревший, ректор Воеводин вручал отличникам дипломы и нагрудные знаки. Его мягкая, добрая улыбка каждый раз была новой.

— Захаров Николай Александрович! — назвал председательствующий очередную фамилию.

Наташа вздрогнула и замерла, прильнув к мраморной колонне. Что это — слуховая галлюцинация? Расстроенные нервы или просто однофамилец? И вслед за этим она увидела, как по ковровой дорожке шел Николай. Лицо его было строгое, губы плотно сжаты, шаг четкий.

Наташа прижала руки к груди. В первую секунду ей хотелось подбежать, броситься ему на шею. Она уже рванулась, но что-то остановило ее, и она боязливо попятилась назад, за колонну.

Медленно переступая со ступеньки на ступеньку, Наташа вышла на улицу.

Как ни старались дворники поливать тротуары, в воздухе стояла такая духота, что даже в тени не ощущалось прохлады.

Всю дорогу Наташа шла пешком, а когда добралась до дому, почувствовала себя совсем разбитой.

— Что с тобой? — озабоченно спросила Елена Прохоровна.

— Болит голова. Наверное, от жары.

— Как с пропиской?

— Завтра обещали.

— Может, хочешь есть?

— Нет, не хочу. Я немного отдохну. Я так устала... Наташа сняла босоножки, поправила на диване подушки и легла.

11

Агитпункт избирательного участка размещался в одной из аудиторий юридического факультета.

Трое студентов-агитаторов, стоя, заканчивали стенную газету «Избиратель». Один приклеивал заголовок, другой дорисовывал карикатуру, третий стирал резинкой следы карандаша. Здесь же, рядом, руководитель агитколлектива Туз отчитывал Ларису Былинкину за плохую работу на участке:

— Как тебе не стыдно! За полмесяца ты не побывала у своих избирателей! Тебя не знают на участке! Ты что — ждешь, чтоб поставили вопрос на бюро? Предупреждаю, если за оставшиеся дни...

— Ах, пожалуйста, не угрожайте, я на десять частей разорваться не могу! У меня каждый день репетиции.

— Ну и что? — развел руками Туз.

— А то, что нас хотят послать в Будапешт на фестиваль студенческой молодежи! Я думаю, что подготовка к фестивалю не менее важна, чем встречи с домохозяйками.

— Лариса...

— Что Лариса? И вообще, Сергей, мое призвание не агитаторство, а хореография.

Туз начинал нервничать. Затушив недокуренную самокрутку, он встал и посмотрел на Ларису так, точно обжег ее крапивой:

— Скажи, ты думаешь работать по-настоящему, как подобает комсомольцу?

— Пожалуйста, не пугай лозунгами! Если ты хочешь сорвать мою поездку в Будапешт, то тебе это не удастся. Я буду жаловаться в вузком. Вот...

Туз хотел ответить, но вошел Алексей Северцев с рулоном плакатов под мышкой.

— Сережа, — бросил он с ходу, — я совсем зашился. Третий день ко мне ходит одна старушка. У нее в квартире течет крыша, а домоуправ...

— Одну минутку, Леша, мы не кончили с Былинкиной. Ну как, — обратился Туз к Ларисе, — ты думаешь работать на участке? Ты сама-то хоть знаешь, за кого будут голосовать твои избиратели?

— За Шохину и за Сидорова, — Лариса гордо подняла свою головку.

— За какого Сидорова?

— Ну, за этого самого... как его... фу ты, чуть не перепутала, за Филиппова...

— Эх, ты! — Туз покачал головой. — Иванов, Петров, Сидоров...

— Подумаешь, какое преступление! Ты великолепно знаешь, что по нашему участку кандидатами в райсовет выставлены ткачиха Шохина и милиционер Матвеев.

Туз молча развернул плакат и подал его Ларисе:

— Не Матвеев, а Захаров, старший лейтенант милиции Николай Александрович Захаров. На, запомни хорошенько его биографию сама, и чтобы сегодня же все избиратели знали, за кого они будут голосовать.

Портрет на плакате показался Алексею знакомым.

— Постойте, постойте... Где же я видел этого человека? Подождите, неужели это тот самый сержант, который три года назад?.. Старший лейтенант милиции, начальник уголовного розыска Николай Александрович Захаров? — Северцев был одновременно и обрадован, и удивлен. — Вот так встреча! Вот это здорово! Да ты знаешь, Сережа, что это за человек!

Лариса, даже ни разу не взглянувшая на Алексея и делавшая вид, что не замечает его, раздраженно дернула плечом.

— Ну, положим, обыкновенный человек, неплохой работник милиции. И чего тут удивительного? Разве мало бывает хороших людей и среди милиционеров?

Эта реплика покоробила Алексея, но он решил не отвечать на нее. Несколько секунд он молчал, потом обратился к Тузу:

— Сережа, пусть Былинкина идет на свои репетиции. Ее избирателей возьму я. Они сегодня же будут знать, кто такой Захаров.

— Хорошо. Только зайди еще раз к домоуправу насчет крыши. Если будет упираться — припугни. Знаешь как?

— Да я из него окрошку сделаю!..

Захватив рулон с плакатами, Алексей почти выбежал из агитпункта.

— Вот это встреча, вот это встреча! — повторял он на ходу.

— Поздравляю, товарищ Былинкина. Одна гора с твоих плеч свалилась, — сказал Туз, роясь в письменном столе.

Лариса благодарно улыбнулась:

— Ты знаешь, Сережа, как я тебе признательна. Ты меня так развязал, так развязал. Этот избирательный участок мне не давал дышать, он не выходил у меня из головы даже на репетициях.

Туз поправил ремень на гимнастерке и строго сказал:

— Порадую тебя еще и тем, что и вторая гора с твоих плеч на днях свалится. Ни в какой Будапешт ты не поедешь! Об этом я тебе заявляю и как руководитель агитколлектива, и как член факультетского партийного бюро, и как твой товарищ...

— Сережа!..

— Да, да! Никуда ты не поедешь! Вместо репетиции сегодня пойдешь на комсомольское бюро. Будет стоять твой отчет о работе на участке. Бюро начнется ровно в семь.

12

Толстый, лет пятидесяти управдом в своей маленькой каморке ворочался, как слон в клетке.

— Все понятно, все ясно. Но на какие средства я сделаю этот ремонт? Смета! Согласно постановлению Моссовета капремонт в текущем квартале будет производиться только в тех точках, которые комиссией поставлены на первую очередь как аварийные. Дом, в котором живет эта богомолка, поставлен на вторую очередь.

— Меня не интересуют ваши акты, сметы. Я вас последний раз предупреждаю, что у старушки нужно починить крышу. После дождя у нее в комнате потоп. Старуха спит под клеенкой, вы понимаете — под клеенкой? — горячился Северцев.

— Не имею права, — развел руками управдом. — Для внепланового ремонта нет фонда. А постановление Моссовета и инструктивное письмо Мосгоржилуправления я нарушать не имею права.

Алексей пошел на последнее:

— Ну, знаете, товарищ управдом, я вижу, что вашу броню можно пробить только с помощью райкома партии. Как раз сегодня на совещании агитаторов будет первый секретарь. Вот там-то я и расскажу, как вы обложились копной инструкций, а на жильцов вам наплевать. За бездушие, — Алексей прищурился и проговорил угрожающе-таинственно, — вам будут и капы, и спецы, и сметы. Чего доброго, придется познакомиться и с Уголовным кодексом. Заявляю об этом как юрист. Да-да, в Уголовном кодексе есть серьезные статейки. Ох и крутые статейки! До свидания.

Лишь только Северцев захлопнул за собой дверь, домоуправ заерзал на месте:

— Ишь ты, студент несчастный! Всю душу вымотал. — Домоуправ, скрипнув стулом, поднялся и подошел к окну, — Эй, молодой человек, товарищ студент! Обожди...

В следующую минуту он был уже на улице.

— Чего ты горячишься? Ну, чего ты разошелся? Как барышня, обиделся. Это дело нужно обмозговать. Разве я отказываюсь? Нужно все-таки посоветоваться о сроках.

Алексей понял, что попал в точку, и продолжал наступать.

— Последний срок — завтрашний день. Больше ждать не будем.

— Не понимаю, о чем разговор? — Управдом басовито кашлянул. — Все будет сделано. Завтра же выпишу наряд.

— Не наряд, а завтра же починить крышу.

— Ну, ясное море, не блины же печь. К вечеру все будет готово.

— Вот это другой разговор.

— Законно и новеньким железом.

13

Наташа лежала неподвижно, бездумно глядя на бледные лилии стенных обоев. Резкий звонок в коридоре заставил ее вздрогнуть.

— Ты лежи, лежи, я сама. — Елена Прохоровна пошла открывать дверь.

— Здравствуйте, — прямо с порога пробасил Алексей Северцев. — Я агитатор с избирательного участка.

— У нас же была девушка, — несколько удивленно проговорила Елена Прохоровна, жестом приглашая его пройти в комнату.

— Теперь назначили меня.

— Пожалуйста, присаживайтесь. Это моя дочь. Ей что-то нездоровится.

При виде больной Алексей несколько смутился и стал говорить тише:

— Я принес вам биографии кандидатов. Вы знаете, за кого мы будем голосовать?

— Нет. Нам еще не говорили — точно оправдываясь, ответила Елена Прохоровна.

О, голосовать мы будем за хороших людей.

— Интересно, очень интересно.

— Любуйтесь! — И Алексей развернул плакат. — Это знатная ткачиха Мария Шохина. А это начальник уголовного розыска старший лейтенант Николай Захаров.

— Захаров? Николай? Старший лейтенант? Позвольте, где же мои очки? — Елена Прохоровна засуетилась и никак не могла трясущимися пальцами вынуть очки из футляра.

Наташа, как пружина, соскочила с дивана и, бледная, подошла к Северцеву. С плаката, улыбаясь, на нее смотрел Николай.

— Наташа, это случайно...

— Нет, мама, это не случайно, это он. Читайте, здесь много написано.

Растерянность матери и дочери привела Алексея в недоумение.

— Простите за любопытство, он, случайно, вам не знаком?

— Да, знаком. И не случайно, тихо ответила Наташа и направилась в свою комнату, — Вы меня простите, но я вас оставлю. Беседуйте с мамой. Мне нездоровится.

— Пожалуйста, — виновато ответил Алексей, — Может быть я не вовремя? — спросил он, когда дверь за Наташей закрылась.

— Нет-нет, молодой человек, присаживайтесь, — Плакат с портретом Николая задрожал руках Елены Прохоровны. Она пыталась читать, но ничего не разбирала: буквы наскакивали одна на другую.

...Для Наташи за сегодняшний день это был третий удар. Только теперь перед ней раскрылась вся глубина ее заблуждений, ее ошибок. Воспоминание о том, как она три года назад настаивала и просила Николая бросить работу в милиции, обожгло позором.

— Как низко, как мелко все это было с моей стороны! — шептала она, уткнувшись в подушку. — Как я могла поверить в клевету Ленчика? Как мало я его любила! Не понимала, не ценила. А теперь? Что подумает он, если я приду к нему? Нет, нет! Ни за что!

Наташа дала себе клятву никогда больше не видеть Николая.

А когда под вечер пришел Ленчик, она молча протянула ему три билета в Большой театр и также молча показала на порог. По выражению ее лица Ленчик понял все. И эта его авантюра провалилась.

К ужину Наташа не поднялась. Не встала она и к завтраку. Участковый врач, молодая женщина с румяными щеками, прежде чем осмотреть больную, долго разговаривала с матерью. Острое нервное расстройство — поставила она диагноз.

— Но почему же у нее такие сильные головные боли? — спросила Елена Прохоровна.

Врач в ответ только пожала плечами. Больной был предписан трехдневный постельный режим.

14

В конце июня был сдан последний экзамен, и можно было ехать домой на каникулы, но комсомольское бюро факультета задержало Северцева на время предвыборной кампании. За работу на избирательном участке агитаторам на сентябрь были обещаны путевки в университетский дом отдыха в Красновидове.

В числе оставшихся агитаторов была и Лариса. Втайне Алексей радовался, что наконец-то он найдет возможность хоть раз поговорить с ней по душам. С этой тайной надеждой он и зашел на факультет. Лариса должна была сегодня дежурить.

Чуть приоткрыв дверь аудитории, где размещался агитпункт, Алексей увидел Ларису. Она сидела перед избирателем, солидным мужчиной средних лет, и что-то рассказывала, Бросив взгляд на скрипнувшую дверь, она заметила Алексея и опустила глаза. Голос ее внезапно дрогнул, через минуту она совсем замолкла. Так молча, с опущенными глазами, вся пунцовая, она продолжала сидеть перед недоумевающим от такой ее перемены избирателем.

Алексей, точно назло, продолжал подсматривать в дверь. «Ведь любишь же, — восторженно подумал он, — раз так вспыхнула и растерялась, значит, любишь».

Но того, что случилось в следующую секунду, Алексей никак не ожидал. Быстро встав из-за стола, Лариса почти подбежала к двери и выпалила:

— Подсматривать в щелки, между прочим, ваша старая болезнь! — И так хлопнула дверью, что Алексей опешил.

«Да, в первую встречу было то же. Но тогда ведь я не подсматривал. Вот и объяснился, объяснился до конца». Алексей отошел от двери. Он знал, что к Ларисе сейчас лучше не подходить.

По обрывкам разговора студентов, которые толпились у стенной газеты «Избиратель», Алексей догадался: они ждут Ларису, чтобы поехать за город. Значит, поговорить снова не дадут. Он вышел на улицу.

«Подсматривать в щелки... ваша старая болезнь!» Что может быть обиднее и оскорбительнее?

Проходя по Моховой, среди нескончаемого пестрого потока встречных Алексей заметил счастливую пару. В коротеньком платьице цвета подсолнечных лепестков, разбросанных в корзине с вишней, с большим букетом, который она прижала к груди, Нина Ткач со своей белозубой улыбкой и небесно-синими глазами походила на живой букет полевых цветов. Рядом с ней шел высокий загорелый молодой человек. Он поддерживал ее под руку и застенчиво улыбался. Это был венгр Янош, студент филологического факультета. Поравнявшись с ними, Алексей поздоровался, но его не заметили. До него ли им сейчас? Алексей с тоской посмотрел вслед счастливой паре. «Люди разных стран находят общий язык, любят друг друга, а тут вот...»

У цветочного магазина он остановился: «А что, если попробовать?» На последние деньги он купил большой яркий букет. Когда шел с ним к троллейбусу, ему казалось, что вся Москва на него смотрит и ухмыляется. В эти минуты он испытывал такое же чувство жгучей неловкости, какое пришлось пережить однажды весной, когда он первый раз в жизни надел шляпу и отправился в театр. Через месяц ему было даже смешно, когда он вспомнил этот свой стыд. Теперь ему казалось, будто в шляпе он и родился.

От напряжения Алексей даже вспотел. Своего имени лифтерше, которую попросил передать цветы Ларисе, он не сказал.

— И что же я скажу, если она заинтересуется, от кого букетик? — уважительно спросила пожилая женщина, любуясь цветами.

— Скажите, что молодой человек в желтой тенниске.

— Ну что ж, как прикажете, так и передадим, — понимающе улыбнулась лифтерша.

Алексей вышел из подъезда и почувствовал, что с плеч свалилась гора. Самое страшное было сейчас встретить Ларису.

Вернувшись в общежитие, он, не разуваясь, лег на койку, положив ноги на стул, и закрыл глаза. Образ Ларисы вставал в мельчайших подробностях. Алексей вел ее своим воображением от факультета до дому.

...Вот она входит в вестибюль, подходит к лифту, спешит войти в кабину. Тут ее останавливает улыбающаяся добрая лифтерша и протягивает цветы. Протягивает и хитровато молчит. Лариса недоумевает. «От кого?» — спрашивает она, но лифтерша прищурилась и покачала головой: «Ой, как будто и не знаете?» Лариса допытывается, и, когда лифтерша, помучив ее добрых пять минут, наконец подробно описывает внешность Алексея, она догадывается. Ох, если б видеть в эту минуту ее лицо!

Так, почти не двигаясь, он пролежал около часу. В комнате никого не было. Все разъехались кто куда: кто на вокзал за билетами, кто в Химки купаться, кто гулять в Сокольники.

Неизвестно, сколько бы еще пролежал так Алексей, если б не слабый, робкий стук в дверь, который оборвал ниточку его разгоряченной фантазии.

— Войдите! — крикнул он и в следующую секунду опешил.

В дверях стоял Ломако. В руках он держал обдерганный, жалкий букет. Тот самый букет, который два часа назад Алексей купил для Ларисы.

В общежитии Ломаку знали как ехидного и жадного парня, у которого не выпросишь взаймы рубля, хотя у него всегда водились деньги, а кое-кто даже видел у него сберегательную книжку. Возвращаясь в конце августа со своей утопающей в садах Полтавщины, он привозил мешок фруктов, но никто не помнил, чтобы он кого-нибудь угостил. Все у Ломаки было под замочками, на завязочках, в коробочках.

Студент Зайцев обнаружил однажды у него целую систему примет и сигналов. Закрыв тумбочку, Ломако незаметно заклеивал щелку створа хлебом. Если кто-нибудь в его отсутствие трогал дверку тумбочки, кусочек хлебной замазки отпадал. Ломако знал, что у него «были». Чемодан он метил тонкой ниточкой, которую протягивал от крышки к дну.

Разгадав эти хитрости, Зайцев иногда нарочно отклеивал хлебную замазку, отбрасывал ниточку. Ломако, найдя, что его сигнализация нарушена, часами рылся в своих вещах, но, не обнаружив никакой пропажи, молча и сердито сопел. Зато по вечерам этот полтавский яблочный король мстил всем жильцам комнаты. Зная, что полученный по карточкам хлеб на день студенты съедали в обед, Ломако приносил из кубовой чайник кипятку и доставал из сумки большой ломоть хлеба. Сахарок у него водился всегда. Ел он медленно, со смаком. Падающую на стол крошку сметал на ладонь и ловко бросал в рот. В эти минуты Зайцев ненавидел Ломаку. Исходя слюной, он мысленно грозился взломать его тумбочку. Не выдерживая дальнейшей пытки, он тяжело вздыхал и с головой залезал под одеяло, чтоб только не слышать аппетитного чавканья.

Жадных в студенческой среде не любят. Не любили и Ломаку.

Не дрогнув ни одним мускулом лица, Алексей встал.

— В чем дело? — тихо спросил он.

— Узнаешь, Леша? — Ломако с ехидцей протянул общипанный букет.

Алексей молчал.

— Этот букетик Лариса Былинкина велела вернуть тебе и просила передать, чтобы ты наперед не тратил свою степешку на пустое дело.

Алексей подошел к Ломаке, молча взял букет и, выбросив стебли без бутонов, поставил его в стеклянную банку с водой, в которой стояли два маленьких пучка степных колокольчиков.

Закончив с цветами, он снова подошел к Ломаке, который, переминаясь с ноги на ногу, стоял у двери, удивляясь такому невозмутимому спокойствию Северцева.

— Теперь ты доволен? — спросил Алексей и, открыв дверь, показал на нее рукой. — Можешь убираться, у меня к тебе нет никаких поручений. Прореха!

«Прорехой» Ломаку окрестил Зайцев.

Ломако заметил в глазах Алексея искорки злобы и боком вышел в коридор.

Оставшись один, Алексей шагал по комнате. Такого удара он не ожидал. Первый раз в жизни подарил любимой девушке цветы, и вот результат. Они возвращены с позором. Пока об этом знает один Ломако, но завтра будут говорить все, кто не уехал на каникулы.

Навалилась щемящая тоска, захотелось домой, в Сибирь...

Расхаживая из угла в угол, Алексей убеждал себя, что пора все это бросить и по-настоящему заняться учебой. На пятом курсе нужно писать дипломную работу, а там не за горами и государственные экзамены. Нужно заниматься, заниматься, заниматься! Из-за Ларисы он в последнюю сессию получил две четверки, тогда как раньше все тридцать два экзамена за три курса сдавал на пятерки.

«...Все! Кончено! С первого сентября буду работать, как вол! Буду сидеть в читальне до полуночи. Мямля, раскис, хотел выехать на букетиках... Эх, сейчас бы года на три махнуть в тайгу или на Северный полюс, чтобы только ее не было рядом...»

Взял книгу, попробовал читать, но ничего не получалось. Между строк вставала она, Лариса...

15

Напрасно Николай ждал Наташу: за документами в паспортный стол пришла не она, а Елена Прохоровна.

Недоумевал и лейтенант Севрюков, который должен был известить Захарова о приходе гражданки Луговой. Он догадался: тут что-то неспроста. Севрюков видел, как изменился в лице начальник, когда раскрыл паспорт Луговой. Не ускользнул от него и взгляд, каким тот посмотрел на страничку, где делается отметка о браке. На щеках Захарова выступили розовые пятна.

Когда Николай вернулся с обеда, дежурный старшина подал ему маленькое письмецо. Штампа на конверте не стояло, почерк был по-женски округлый и ровный, но не Наташин. Николай разорвал конверт. На голубеньком листке было написано:

«Здравствуй, Коля! Очень прошу тебя, навести как можно быстрее Наташу. Она приехала и серьезно больна. Ни о каких своих новостях, которые могут еще больше расстроить ее, не говори. Веди себя так, как будто вы только вчера расстались. У нее это на нервной почве. Виновник этой болезни ты. Всецело полагаюсь на твою деликатность. Наташа по-прежнему тебя любит. Прошу, об этом письме не говори ей ни слова. Навести ее как можно быстрее.

Лена Сивцова.

Р. S. Очень хочу тебя повидать. Ведь мы все-таки друзья детства».

Прочитав письмо, Николай позвонил Луговым. Он представился старым школьным другом Наташи.

Елена Прохоровна ответила, что Наташа больна и к телефону подойти не может.

Вечером, когда стемнело, Николай дважды порывался пойти к Луговым, но оба раза возвращался почти от самого подъезда их дома. Болезнь Наташи его огорчала. Хотя приезд ее и взбудоражил Николая и тронул старую, еще не зарубцевавшуюся рану, но это, однако, было уже не то волнение, которое он испытывал три года назад. Теперь он не поедет в парк культуры и не напьется с горя, как обиженный мальчишка...

Вернувшись в свой кабинет, Захаров раскрыл толстую папку с делом № 317 и просидел над ней до одиннадцати часов вечера. План расследования по делу об убийстве студента Васюкова был прост:

1. Снова рассадить всех по разным камерам и снова:

• допросить каждого о приметах «Леонида»: рост, цвет волос, глаз, одежда; особые индивидуальные приметы;

• необходимо, чтоб каждый из задержанных еще раз шаг за шагом рассказал весь день второго июля: с утра и до момента задержания; кто к кому заходил, в какое время, куда пошли и т. д.

2. Выяснить друзей, с которыми все трое встречались раньше, я взять у них пальцевые отпечатки. Полученные отпечатки сличить с теми, что обнаружены на баранке и сигнальной кнопке угнанной «Победы».

3. Допросить еще раз родителей. Выяснить, кто второго июля заходил или звонил к каждому из задержанных.

4. Допросить дворников из домов, где живут задержанные. Справка о друзьях и знакомых «тройки». Кто к ним ходит.

5. Выяснить по месту работы и учебы задержанных, кто с кем дружит. Может быть, этот путь приведет к «Леониду».

6. Если (а вероятность этого «если» очень маленькая) «Леонид» действительно личность случайная среди троих задержанных — немедленно объявить розыск по Москве».

16

Вечерняя Москва выглядела необыкновенно празднично. Здания утопали в огнях иллюминации, толпы москвичей запрудили улицы, бульвары, скверы.

На фоне всеобщего веселья горе Ларисы Былинкиной бросалось в глаза. Она шла по улице Горького и всхлипывала.

— Лариса! Что с тобой? — окликнул ее знакомый голос.

Она повернулась и увидела рядом Алексея Северцева. Он неловко и растерянно улыбался:

— Тебя кто-нибудь обидел?

Лариса ничего не ответила и пошла дальше. Алексей шел рядом.

Ему стало стыдно за свое праздничное настроение. Причиной слез Ларисы он считал объявленный ей на бюро выговор и возненавидел себя за то, что вместе с другими голосовал за такое взыскание. Надо сказать ей...

— Лора, выслушай меня.

Лариса стала всхлипывать еще громче.

— Почему ты плачешь?

— Меня не берут в Будапешт...

— И только? — На лице Алексея появилось деланное спокойствие.

Лариса гневно взглянула на него полными слез глазами и перестала всхлипывать:

— Да разве понять тебе своей агитаторской душой, что такое сцена? И все ты виноват! Ты со своим активизмом.

Она зло закусила губу и пошла быстрее. Маленькая ее фигурка легко скользила в потоке встречных. Поспевая за ней, Алексей иногда наскакивал на прохожих, не всегда успевая извиниться.

— Но при чем тут мой активизм? Да если ты хочешь знать...

— И не хочу знать. Все вы... — Она не окончила фразы, мешали говорить слезы.

Алексей взял ее за руку, она не отстранилась.

— Слушай, Лора, — сказал он взволнованно, — у меня идея! Можно помочь тебе с Будапештом.

Лариса остановилась. Рассеянный взгляд ее был обращен куда-то поверх домов, в черноту ночного неба.

— Леша, если б ты знал, как мне тяжело, — проговорила она после некоторого молчания. Проговорила беспомощно, горько, безутешно. — Если меня не восстановят в коллективе самодеятельности, я что-нибудь с собой сделаю. Я уйду с факультета. Я...

— Чудачка ты... — сказал Алексей, хотя в эту минуту ему хотелось сказать: «Милая!» — Все будет хорошо. Завтра мы пойдем с тобой в вузком комсомола и все расскажем. Я знаю первого секретаря. Он поймет и поможет. — Алексей был готов успокаивать ее хоть до утра. После жестокой пытки, которую она устраивала ему в течение двух лет, он первый раз слышит из ее уст «Леша».

— Леша, не бросай меня... Одной мне тяжело. — В голосе ее звучала покорность.

Алексей даже не заметил, как они очутились в скверике напротив Моссовета. «Присядем?» — спросил он глазами. «Я согласна», — отвечал ее покорный взгляд.

Присели на скамейке перед фонтаном.

— Леша, почему на меня все накинулись? Все сразу стали чужие, злые. Только ты один меня понимаешь. У тебя, наверное, добрая душа.

Минутное молчание. Алексей чувствовал, что его сердце сделалось таким непомерно большим, что ему стало тесно в груди.

А Лариса продолжала:

— И глаза у тебя добрые. Раньше мне казалось, что ты не такой, хуже...

В этот вечер Лариса и Алексей долго бродили по улицам Москвы. О чем они только не говорили! Об экзаменах, о том, что через год их направят на практику, о разных пустяках. Но то главное, о чем Лариса столько лет не хотела слушать, Алексею никак не удавалось сказать и в этот вечер. Только когда остановились у подъезда ее дома, он осмелился и начал:

— Лора, неужели ты не видишь...

Не обращая внимания на его слова, Лариса всплеснула руками и высоко подняла свою маленькую голову с мягкими пушистыми прядками на висках. В бездонном небе, усыпанном золотыми звездами, падала большая голубоватая звезда, оставляя за собой тоненький светящийся след.

— Я успела загадать! — воскликнула она и прижала руки к груди.

— Скажи, что ты загадала?

— Ох, если б ты знал, что я загадала! — Лариса вздохнула, ее лицо стало внезапно грустным.

— Скажи, Лариса... — Любуясь ее лицом, которое под лимонно-бледной луной казалось голубоватым, Алексей боялся произнести слово, точно оно может расколоть эту хрупкую тишину глухого переулка.

— Ты хочешь знать, о чем я загадала? Поедем завтра в деревню к моему дедушке в гости, там ты все узнаешь. — При мысли о дедушке она сразу оживилась: — Ты ни капельки не пожалеешь, он такой чудесный старик! У него свои сети, лодка, ружье. Он нам расскажет такие сказки, каких ты никогда не слышал! Поедем?

Если б его язык в это время был способен произнести «нет», Алексей вырвал бы его.

В общежитие он вернулся поздно. Как олень, вбежал по лестнице на четвертый этаж и готов был пробежать еще двадцать этажей. Товарищи по комнате не понимали, что с ним случилось. Таким веселым и возбужденным они его не видели.

Искурив за ночь пачку сигарет, Алексей насилу дождался утра. Вспоминая обстоятельства, при которых он познакомился с Ларисой, Алексей благодарил судьбу даже за то, что его когда-то ограбили в роще. Иначе не было бы шефства Ларисы. А если бы не шефство, не было сегодняшней встречи и завтрашней поездки.

17

Встретились они, как условились, в десять часов утра у метро «Маяковская». Лариса была в белой кофточке с короткими рукавами, в синей плиссированной юбке и таких же синих босоножках. В руках она держала маленький спортивный чемоданчик, в котором мать посылала деду гостинцы.

Алексей чувствовал себя настолько скованно, что даже не догадался взять у Ларисы чемодан, с которым она так и шла до самого поезда. В вагонной сутолоке и духоте разговор не клеился. Когда же они, сойдя с поезда, вышли на тропинку, которая огибала опушку леса и вела к деревне, где жил дед Ларисы, эта скованность и неловкость исчезли. Ступая по зеленой траве, он словно ощущал, что с каждым шагом земля отдавала ему часть своих неистощимых сил. А когда Лариса неожиданно стукнула его по плечу и с криком «Догони» пустилась бежать, он почувствовал, что обгонит орловского рысака.

Дед Ларисы оказался действительно интересным человеком. Маленький и шустрый, он был все время в движении. Чтоб показать свое охотничье искусство, он просил Алексея повыше подбрасывать бутылку с водой, куда для светового эффекта было подбавлено немного фиолетовых чернил. Три раза Алексей подбрасывал бутылки, и все три раза они падали на землю осколками стекла и фиолетовыми брызгами.

— Эх, птица в наших краях перевелась, а ехать на Смоленщину — годы не те, — сожалел дед, вешая ружье на стену.

После обеда Лариса и Алексей собрались кататься на лодке. Дед не пускал их, предупреждал, что будет дождь, но Лариса, схватив весла, уже бежала к реке, где на берегу кверху днищем, примкнутая железной цепью к столбу, лежала лодка. О ключе Лариса побеспокоилась заранее: она знала, где он хранится.

— Ну давай, давай, коза, помочи свою гармошечную юбку-то. Ишь вырядилась! — приговаривал дед, глядя из-под ладони вслед убегавшей внучке.

Когда Алексей подошел к реке, Лариса уже успела отомкнуть большой амбарный замок и пыталась перевернуть лодку, но силенок у нее не хватало. Алексей сделал это одним рывком и легко столкнул лодку на воду.

Он сел в лодку, поплевал на ладони и, найдя для ног опору, медленно занес весла. Уж где-где, а здесь-то он не подкачает: восьмилетнему, ему доверяли лодку, и не на какой-нибудь подмосковной речушке, а на Оби.

Плыли посередине реки. Деревня оставалась все дальше и дальше. С запада, где еще час назад небо было совершенно чистым, теперь надвигалась туча. С каждой минутой она темнела и разрасталась. Серые волны сильнее и сильнее ударяли в правый борт. А Алексей все нажимал на весла.

— Леша, бежим от тучи! — шутила Лариса и время от времени поворачивалась назад, тревожно посматривая то на небо, откуда вот-вот должен хлынуть дождь, то на деревню, которая теперь была уже далеко.

Алексей мысленно взмолился, чтобы дождь пошел скорее, и не маленький, а ливень. Зачем — он не раздумывал. На его лбу и на висках выступили мелкие капельки пота. Сливаясь в крупные капли, они струйками стекали по щекам, попадали в глаза.

Темп гребли нарастал. Опуская в воду руку, Лариса восторженно взвизгивала, наблюдая, как за ее ладонью кипел белый бурун. На некоторое время Алексей впал в полузабытье, какое обычно наступает при длительных однообразных и ритмичных движениях. Он видел только лицо Ларисы и ее маленькие загорелые руки, которыми она судорожно вцепилась в борта лодки. Каждый рывок весла точно эхом отдавался на ее лице. Глядя на равномерную игру мускулов Алексея и на летающие весла, она мысленно как бы вливала в них свою силу и в такт каждого его движения втягивала голову в плечи. С закушенной нижней губой она казалась такой напряженной и сосредоточенной, что можно было подумать: она, а не Алексей сидит за веслами. В своей беленькой кофточке, с розой на груди Лариса выглядела как маленькая девочка, которая хочет, но не может скрыть своей радости оттого, что ее вместе со взрослыми взяли покататься на лодке. И, несмотря на надвигающиеся тучи и сильные волны, она ничего не боится.

— Как хорошо, Леша!..

Перебирая руками по краям бортов, она осторожно подобралась к Алексею и, выждав момент, когда он, занося весла, наклонился вперед, вытерла с его лица пот маленьким платочком.

Деревня уже давно скрылась за холмами. На берегу не осталось ни одной души, все, кто загорал или купался, испугались дождя и убежали с реки. Лариса решила, что они очень далеко заехали, и уже подумывала предложить повернуть обратно. Извилистые зеленые берега с грустными левитановскими березками и кустарником, однообразный, тяжелый и все нарастающий плеск волн в правый борт, сгущающаяся преддождевая хмарь вселяли в нее тревогу.

Внезапный мощный раскат грома, гулко пронесшийся по воде, заставил Ларису вздрогнуть. Первые капли дождя были крупные и редкие. По детской привычке Лариса вытянула руку кверху ладонью и пыталась поймать дождинки, но, как назло, тяжелые капли падали ей на лицо, ныряли в светлые прядки волос и никак не хотели падать на ладонь. Второй грозовой разряд, прочертивший небо огненной ломаной линией, был еще сильнее. Гром на этот раз зарокотал где-то вдалеке, за холмом, со стороны деревни, потом мягко перекатился через лесок и, достигнув лодки, оглушительно раскололся. Закрыв голову руками, Лариса сжалась в комок и плюхнулась на дно лодки.

Житель западносибирской равнины, Алексей видел большие грозы и знал, что оставаться на воде в грозу опасно — притягивает.

— Леша, греби скорей к берегу, — взмолилась Лариса.

Алексей круто повернул лодку.

Когда сошли на берег, на Ларисе уже не было сухой нитки. За какую-то минуту дождь хлынул как из ведра. Грустно посматривая на свою потемневшую юбку, Лариса обиженно спросила:

— Что нам теперь делать?

Спрашивая, она смотрела на Алексея глазами, в которых светилась и мольба, и наивная вера в то, что он наверняка что-то придумает.

А дождь все усиливался. Небо заволокло сплошной завесой туч и ливня. Лариса все сильнее прижималась к Алексею. От холода она начала дрожать.

Алексей вытащил лодку на берег и опрокинул ее так, что, касаясь одним бортом земли, а другим упираясь в толстый березовый пенек, она могла служить надежным убежищем от дождя. Он даже пожалел, что не додумался до этого раньше. Первым под лодку залез Алексей, вслед за ним юркнула и Лариса.

Крупные капли дождя били по просмоленному днищу, и от этого под лодкой стоял монотонный, набатный гул. Трава была мокрая, но теплая. Разместившись поудобней, Алексей положил голову на скрещенные на коленях руки и стал прислушиваться к шуму дождя. Через минуту на правом плече он почувствовал руку Ларисы. Рука была теплая.

— Ты не уснул? — спросила она шепотом, точно боясь нарушить эту странную и печальную музыку над головой. Не дождавшись ответа, она еще ближе придвинулась к Алексею: — Ты сейчас походишь на врубелевского демона со скрещенными руками.

Он ничего не ответил.

Монотонный гул дождя все нарастал.

Пытаясь понять, что ее сблизило с Алексеем, Лариса начала вспоминать дни их первого знакомства и дошла до той зимы, когда с ней случилось несчастье. Это было накануне экзаменационной сессии в декабре, на втором курсе. Она так увлеклась гимнастикой, что все вечера проводила в спортзале. В один из таких вечеров она попыталась выполнить сложное упражнение на брусьях. Излишне перегнувшись корпусом, Лариса сделала неудачное движение и, потеряв равновесие, упала. Встать не смогла. В пункт медицинской помощи ее несли без сознания. Врачи определили сотрясение мозга.

Три месяца Лариса пролежала в больнице, потом еще два месяца была на строгом постельном режиме дома. Вместе с другими студентами навещал Ларису и Алексей. Глядя на ее осунувшееся и бледное лицо, с которого смотрели большие печальные глаза, он не находил, о чем с ней говорить. Ему было неловко рядом с этой хрупкой девочкой ощущать свое могучее здоровье. Бессильный чем-либо помочь, он в таких случаях молчал.

«Леша, расскажи что-нибудь о факультете», — попросила она однажды.

Алексей нахмурился, не припоминая ничего интересного, потом вдруг вспомнил, что у декана инфаркт миокарда и что его положение, говорят, безнадежное.

«Эх, Леша, Леша, — вздохнула Лариса, — ты все такой же угловатый сибиряк. Неужели ты не знаешь, что о таких вещах больным не говорят? Ступай лучше на улицу и принеси мне снежок. Только смотри, чтоб никто не видел, особенно сестры».

Алексей был готов принести не снежок, а целый айсберг с Северного полюса.

В белом халате он казался еще выше и шире в плечах.

Вернувшись с улицы, он положил крепко скатанный комок снега на тарелку, и Лариса принялась нежно гладить его. Ощущение прохлады напомнило ей зимние морозы, улицу, каток, быструю езду — все то, что зовется жизнью и о чем она истосковалась в четырех стенах больничной палаты.

«Какой порядок в комнате? Наверное, без меня у вас полный хаос?» — спросила она, наблюдая, как постепенно тает снег под ее пальцами.

«Все так же, как было при тебе, только вымпел и приемник у нас на прошлой неделе отобрали».

«Эх вы, поросята, достукались, — слабо покачала головой Лариса. — Обождите, вот выздоровлю — я вам покажу. Наверное, опять стали курить в комнате?»

«Иногда, — кашлянув, ответил Алексей, — но это в основном ночью. Днем все выходим в коридор».

Лариса рассмеялась. «На сон, значит, окуриваете друг друга? Это вместо проветривания? Остроумно, очень остроумно».

Когда Ларисе разрешили ходить, за ней приехала мать. Выслушав строгий наказ врача, она увезла дочь домой.

Так прошла зимняя экзаменационная сессия, прошли зимние каникулы. Художественная самодеятельность факультета уже готовила концерт к 8 Марта, а Лариса все еще не появлялась.

Домой к ней ходили девушки, и от них Алексей узнавал о ее здоровье — сам, без приглашения, пойти не осмеливался. А когда врачи разрешили Ларисе посещать университет, стоял уже май. Было ясно, что догнать своих сокурсников невозможно: она пропустила шесть месяцев.

Декан Сахаров к этому времени тоже поправился и, внимательно выслушав Ларису, посоветовал ей летом хорошенько отдохнуть и с сентября снова пойти на второй курс.

Грустно было отставать от своих друзей, к которым она успела привыкнуть, но иного выхода не было: перенапрягаться и сдавать летом экзамены за весь второй курс врачи ей строго запретили. Чувствовала она себя еще слабой. Резкая смена больничного режима на напряженный студенческий распорядок быстро утомляла. Всплакнув, она в конце концов смирилась с мыслью, что осенью снова придется идти на второй курс.

Все лето Лариса провела вместе с матерью на побережье Черного моря и в Москву вернулась только к концу августа. А первого сентября она пришла на факультет самая загорелая, по-прежнему веселая и неугомонная. О своей болезни она уже забыла и, когда кто-нибудь из товарищей справлялся о ее здоровье, только улыбалась и благодарила за внимание.

Заведующий учебной частью факультета зачислил ее в группу, где учился Алексей Северцев. Шефство над комнатой мальчиков Лариса по-прежнему не бросала. А ее первое появление в общежитии подшефной комнатой было встречено бурно. Целый вечер она рассказывала о юге, о море, о шлюпочных гонках...

После ухода Ларисы Автандил Ломджавая и Алексей Северцев не ложились до двух часов ночи и готовили сюрприз — выпускали стенгазету-молнию, которую назвали «Даешь вымпел и приемник!». Передовая была посвящена Ларисе. Кончалась она витиеватым лозунгом: «Да здравствует и сто лет благоденствует наша Лариса!» Раза два она ходила с Алексеем в кино. Все больше и больше ее тянуло к нему. Примеряя новое платье или шляпку, Лариса невольно думала, понравится ли эта обнова Алексею, заметит ли он. И все было бы хорошо, если бы не тот вечер, когда он наступил ей на ногу. Нет, даже не тот вечер, а другой, когда она принесла ему эти злополучные лекции княгини Волконской... Если б она знала, что они будут причиной их ссоры, разве она принесла бы их? Потом эта скандальная история с номерком... Как она позже ругала себя за то, что закатила по пустяку такую истерику! Ей почему-то хотелось причинить ему боль, мстить, но этого у нее не получалось. А оттого, что не получалось, она злилась еще больше. Ей часто казалось, что Алексей не любит ее, а просто смеется и упражняется, как над подопытным кроликом. Даже букет цветов, который передала лифтерша, и тот ей показался демонстрацией, насмешкой... Разве так дарят? Даже не сказал своего имени. А сколько тайных слез было пролито над стихами, которые он прислал ей по почте! Она их знает наизусть. Они и сейчас лежат в особом конвертике...

Как хорошо, что они вчера случайно встретились на улице Горького! Конечно, он думал, что она плакала из-за выговора. Как он ошибается! Она плакала оттого, что при голосовании за это предложение первым руку поднял он. Будапешт был так, отговоркой. «Как хорошо, что в жизни бывают хорошие случайности. А что, если б мы не встретились вчера?» Откуда ей знать, что случайной эта встреча была только для нее, что Алексей в тот вечер три часа держал под наблюдением подъезд ее дома.

И вдруг все перевернулось: деревня, дед, лодка, дождь... И он рядом.

«А что, если это сон?» — испугалась Лариса и ущипнула себя за руку. Но это был не сон. Это была словно упавшая на нее глыба счастья, которую она еле держала на своих плечах...

А дождь все хлестал и хлестал о днище лодки.

Потеряв счет времени, Алексей сидел на мокрой, нагретой ими траве, обняв Ларису, как маленького ребенка. Он даже не заметил, когда обнял ее. И она, убаюканная протяжной и монотонной музыкой дождя, закрыла глаза и боялась шелохнуться. Ей хорошо было в горячих и сильных руках Алексея. Прильнув щекой к его груди, она слышала, как равномерно и чеканно билось его сердце. Она притворилась спящей. Столько лет ждала она этой счастливой минуты! Когда же Лариса своими губами почувствовала его горячие губы, у нее закружилась голова. Ей показалось, что она куда-то плывет и растворяется во что-то невесомое, воздушное и бесформенное... Первый поцелуй! С человеком, о котором не раз плакала бессонными ночами, искала для него самые нежные, самые ласковые слова, а при встрече не замечала его, злилась и гнала прочь.

Дождь постепенно кончился, но Алексей боялся потревожить Ларису. Он знал, что она не спит, но не показывал этого. И Лариса понимала этот его наивный обман. Им было хорошо обоим.

Она открыла глаза, и ее мокрые, пахнущие травой и дождем руки замкнулись на шее Алексея.

— Ты больше не будешь меня обижать? — спросила она шепотом.

— Никогда, — также шепотом, точно их кто-нибудь мог подслушать, ответил Алексей. Взяв в ладони ее голову, он принялся целовать ее глаза, рот, щеки, виски...

Лариса снова закрыла глаза и снова почувствовала, что куда-то медленно проваливается, плывет, плывет и растворяется.

— Милый, — проговорила она, и ей стало душно.

— Что ты вчера загадала, когда падала звезда? — спросил Алексей.

— О тебе. Любишь ли ты меня...

— Ну и что?

— Наверное, любишь.

— А ты?

— Леша, зачем ты спрашиваешь?

— Теперь ты не будешь убегать от меня?

— Никогда! До тех пор, пока ты сам меня не прогонишь.

— Поедешь со мной в Сибирь?

— Хоть на край света...

Когда возвращались назад, Лариса вся светилась новым, пронизывающим ее насквозь сиянием большого счастья.

— Леша, посмотри, разве это не символ? Мы въезжаем в небесные ворота.

Алексей обернулся. Через все небо, упираясь краями в горизонт, перекинулась двойная радуга. Промытая сверкающая зелень берегов искрилась под солнцем еще не высохшими каплями дождя.

Переполненный счастьем, Алексей налегал на весла. Он готов был грести до океана.

18

В понедельник утром Николай снова позвонил Луговым. Наташа еще не выздоровела и к телефону не подошла. На этот раз он назвал Елене Прохоровне свою фамилию, сообщил номер телефона и попросил, чтобы Наташа позвонила ему.

Но в понедельник Наташа не позвонила. Не позвонила она и во вторник, и в среду, и в четверг...

Николай уже решил, что встречи с ним Наташа не хочет и что записка Лены — очередной шаг экзальтированной особы, которая и раньше, в школьные годы, всех или мирила или ссорила. Однако такое заключение было развеяно новым письмом от Лены. Она писала:

«Здравствуй, Коля! Очень жаль, что уезжаю из Москвы, а с тобой не удалось повидаться. Мужа из отпуска отозвали, и я, как верная жена, следую за ним по пословице: «Куда иголка — туда и нитка». С Москвой расставаться было немножечко грустно.

Но все это между прочим. Главное в том, что ты — порядочный свин. Пять дней назад получил мою записку, где я тебя слезно молила зайти к Наташе, но ты не нашел времени это сделать. Свою просьбу настойчиво повторяю и заклинаю школьной дружбой: немедленно навести ее. Она больна. И если в тебе осталась хоть капля от прежнего Николая — бросай все и лети к ней со всех ног. Твой приход заменит все лекарства. Но боже упаси, если твое появление еще больше ее расстроит. Думаю, что ты меня понимаешь — ведь ты всегда был умным. Если будешь в Ленинграде — заходи. Адреса не даю нарочно. Узнаешь у Наташи. С приветом — Лена».

Как старого школьного друга Николая просили навестить больную. Можно ли отказать? Но странно: почему с этим письмом на него навалилось доселе неиспытанное, тяжелое чувство? И совсем не оттого, что Наташа больна... Нет. То, что она больна, — это, конечно, плохо, гораздо хуже, что она ждет его прихода. Он даже пугался этого. Как алкоголик, несколько лет назад победивший свой порок, боится выпить рюмку водки, которая может стать для него губительной, так и он, сумевший когда-то раз и навсегда взять себя в руки, теперь боялся, что встреча с Наташей снова вернет его к старому. Может быть, он боялся потому, что в эту встречу ему предстояло сказать о тех переменах в его жизни, которые, конечно, были важны для Наташи и о которых она не знала? А сказать о них нужно было во что бы то ни стало. Сказать всю правду, как бы ни была она тяжела.

Прогнав тревогу и сомнения, Николай решил навестить Наташу.

В субботу вечером он без телефонных предупреждений пришел к Луговым. Елены Прохоровны дома не было. Илья Филиппович, который кое-что знал о сердечных делах Наташи, знакомясь с Николаем, незаметно смерил его взглядом с ног до головы. Догадываясь, что это тот самый человек, о котором Наташа горевала на Урале, он, одобрительно крякнув в ладонь, сказал, что ему нужно съездить в Центральный универмаг за подарками для Марфы Лукиничны. На груди его горел новенький орден Ленина.

Когда Наташа, еще окончательно не придя в себя от неожиданного появления Николая, вышла в коридор проводить Илью Филипповича, тот у самых дверей многозначительно шепнул ей на ухо:

— Вот это да! — И, закрыв глаза, покачал головой. — Молодец! Сокол! Наталья Сергеевна, голубушка, с огнем ищи, а лучше не найдете.

Два часа пролетели, как одна минута. Говорили об Урале, о старых друзьях, о работе, об Илье Филипповиче, о Ленчике. Но в течение всего разговора оба чувствовали какую-то недосказанность. А какую — каждый не мог и боялся понять. «Это всегда так бывает, — подумала Наташа, — после долгой разлуки друзья говорят о пустяках».

Пришла Елена Прохоровна.

Ее приход в первую минуту несколько смутил Николая, но выручила Наташа. Она обратилась к матери так, как будто между ними никогда не было никаких размолвок.

— Мама, как ты находишь — Коля изменился?

Николай подошел к Елене Прохоровне, пожал протянутую руку и по ее взгляду, в котором можно было прочитать и скрытую радость, и чувство собственной вины, понял, что это уже не та чопорная и горделивая женщина, которая хотела оградить от него свою дочь.

— Очень, очень изменился. Еще больше возмужал, а главное... — Елена Прохоровна замялась, подбирая подходящие слова.

— Главное, что делает головокружительную карьеру! — пошутила Наташа. — Ты это хотела сказать?

Всякий раз, когда Николая хвалили, он чувствовал себя неловко. Эту неловкость он испытал и сейчас, когда Наташа принялась рассказывать матери о его успехах.

Елена Прохоровна засуетилась, поставила на стол графин с вином, вазу с конфетами, достала из буфета праздничный дорогой сервиз и зачем-то две одинаковые нераспечатанные банки с вишневым вареньем.

Беседа за чаем была скованной. Елена Прохоровна избегала встречаться с гостем взглядом. Он это понимал и, насколько мог, разговором старался смягчить ощутимое напряжение. Меньше всего Николай говорил о себе.

После чая Наташа и Николай пошли гулять.

Дорогой, когда они проходили Столешников переулок, Николай вначале хотел хоть косвенно намекнуть о том, о чем не имел права молчать, но, вспомнив письмо Лены, решил пока не говорить.

Как всегда по вечерам в субботу, улицы были полны народу. У памятника Пушкину Николай и Наташа свернули к скверику и подошли к фонтану, напоминавшему гигантский костер, в котором языки огненных струи через каждые две-три секунды меняли цвета и оттенки.

С минуту они стояли молча, не сводя глаз с фонтана.

— Вот так бы всю жизнь! Не хочется даже уходить, — тихо проговорила Наташа.

Николай промолчал.

— Коля, тебе это не нравится?

— Наташа, у меня сегодня тяжелый день. Уже рябит в глазах.

— Тогда пойдем.

— А куда мы пойдем?

— Пойдем к тебе.

Николай замялся.

— Ты даже не сказал, где теперь живешь. Неужели ты не хочешь пригласить меня в гости?

— Вон мой дом. Видишь? — Николай показал в сторону нового десятиэтажного дома. — Всегда рад твоему приходу.

— Тогда пошли.

Напрасно Николай ссылался на то, что в квартире полный беспорядок и что ему будет стыдно, если Наташа все это увидит. Она настояла на своем и, взяв его под руку, почти потащила по направлению к облицованному розоватой керамикой дому, который виднелся за несколько кварталов.

Массивные дубовые двери с медными резными скобками, бесформенные гранитные глыбы первого этажа, громадная люстра, заливающая своим светом весь вестибюль, гранитная мозаика пола — все говорило о том, что дом построен на века.

Рассматривая высокий потолок вестибюля, Наташа не заметила, как двери, у которых они стояли, раскрылись. Они вошли в просторную кабину лифта. Молоденькая лифтерша, не спрашивая, нажала кнопку против цифры 10 и уткнулась в книжку. Быстрый подъем Наташе был непривычен. Особенно неприятной ей показалась остановка. Почувствовав, как сердце опускается куда-то вниз, она прижала руку к груди:

— Ой! Я даже захлебнулась.

— Отвыкла, — улыбаясь, сказал Николай и вслед за Наташей вышел из лифта на залитую дневным светом лестничную площадку.

— Как у вас здорово!

Николай вставил ключ в замочную скважину, но Наташа остановила его:

— Обожди. У меня что-то кружится голова. Бессовестная, я даже не спросила, как здоровье твоей мамы. И потом... Я не знаю, как она отнесется к моему приходу. Ведь тогда я была так не права.

— Ее нет дома, — ответил Николай, не в силах оторвать глаз от лица Наташи. В эту минуту столько счастья было на ее лице. И он это видел.

— А где она?

— Я отправил ее в деревню.

Квартира была отдельная, из двух небольших комнат. Вся обстановка в ней состояла из круглого стола, покрытого белой скатертью, книжного шкафа рижской фабрики, кровати, тахты и трех стульев. В комнатах еще пахло краской и олифой.

С этой еще не обжитой обстановкой Наташа освоилась быстро, а через несколько минут она уже, точно хозяйка, ходила из одной комнаты в другую, забегала на кухню, рассматривала шкафы в стене, открывала мусоропровод, выскакивала на балкон. Ей все здесь нравилось. А от ванной она пришла в восторг.

— Коля, иди сюда! Иди скорей!

— Я переодеваюсь, обожди, — донесся из спальни голос Николая.

Звонкий смех Наташи разносился по квартире.

— Что ты смеешься?

— Иди скорей, скорей. Я что-то вспомнила.

Когда Николай вошел в ванную, Наташа, глядя в зеркало, вытирала кулаком выступившие от смеха слезинки.

— Моя бабушка была очень суеверная. Когда я с мамой приезжала к ней в деревню, она боялась, чтоб меня не сглазили, и всегда спрыскивала с уголька. Тогда я была маленькая, и мне это ужасно нравилось. Сейчас мне так хочется, чтоб ты тоже спрыснул меня с уголька.

— Зачем?

— Я самая счастливая! Я снова тебя нашла и теперь боюсь потерять.

Николай тоскливо посмотрел на Наташу, и ему стало не по себе. В сердце что-то незнакомо заныло: «Как ей сказать?.. Ведь Лена просила не расстраивать ее. Да и потом — разве это мне хочется ей сказать?»

— Меня потерять нельзя, Наташа, — сказал он с горечью. — Я не иголка. А вот тебя твоему мужу придется закрывать на ключ, чтобы ты снова не убежала на Урал. А чтобы не спустилась на простынях, придется закрывать и окна.

Наташа стыдливо покраснела:

— А ты разве знаешь?

— О чем?

— О цыганке.

— О какой цыганке?

Наташа снова разразилась смехом и незаметно для себя стала крутить кольцо, перекрывающее холодную воду душевого зонта, который она нечаянно сдвинула с его обычного места. Холодный дождевой веер хлынул во всю силу. От неожиданности они оба присели, как приседают в степи путники, когда над ними внезапно разразится гроза.

— Ну, вот теперь нас никто не сглазит, — мокрая с ног до головы, сквозь смех проговорила Наташа.

— Что ты наделала? Где я достану тебе сухое платье? Как ты пойдешь домой?

— А ты меня гонишь? Я еще не собираюсь уходить. Ступай принеси мне свои спортивные брюки и какую-нибудь рубашку.

Наташа была счастлива. Ей, как ребенку, хотелось дурачиться. Чувство, которое, как ей казалось, Николай сдерживал где-то в глубине, у нее вырывалось наружу. Вся мокрая, повернувшись к зеркалу, она тихо запела:

Можно ль наше прошлое

Замести порошею?..

Что с тобою, девочка,

Нежная, хорошая?

Расскажи, мне милая,

Плачь, но не таи,

В мои руки сильные

Положи свои.

Я тебя согрею

Голубиной лаской.

Расскажу хорошую,

Неземную сказку...

Что с тобою, девочка.

Нежная, хорошая?

Можно ль наше прошлое

Замести порошею?..

Увидев в зеркале вошедшего Николая, Наташа оборвала песню и, зло прищурив глаза, спросила:

— А за клевету по вашим уголовным кодексам что дают?

— Ты опять о своем Ленчике?

— Да, о нем.

Николай посмотрел на часы:

— Через двадцать минут он будет арестован, а дней через десять его будут судить.

— Судить?

— Да, но только не за клевету, а за убийство.

— Убийство? — со страхом, почти шепотом спросила Наташа.

— Да. После кутежа в «Астории» он и трое его друзей угнали чужую машину и задавили человека. За рулем сидел Ленчик.

19

Ленчик стоял перед раскрытыми окнами своей комнаты и не сводил глаз с нового многоэтажного дома, который еще не был полностью заселен.

Виктория Леопольдовна, усевшись в кресле, рассматривала журнал мод.

— Сплошная безвкусица! Никакой фантазии! То, что в Париже уже сдали в архив, у нас выдают за крик моды! Ох, эти Нюшки!

Виктор не слушал мать. Он думал о своем, но сказал, как бы отвечая на ее слова:

— Да! С тех пор как перед нашими окнами вымахало это здание, мне кажется, что мы живем в колодце.

— Полно тебе, Витенька. Как-никак мы занимаем больше семидесяти квадратных метров. Лифт, ванна, телефон, холодильник. Чего тебе не хватает?

— Дикари тоже радовались, когда научились в своих пещерах разводить костры. Но дикарям это простительно: они не знали, что жилища можно делать из дерева и обогревать их специальными печами. А я — человек, и радость дикарей меня не утешает.

— Об этом ты говори с отцом.

— Что с ним говорить? Разве он сам не понимает, что мы очутились на задворках у этого дома? Может ли тут родиться светлая мысль, когда взгляд закован в бетон? Вот уже два года, как я не написал ни одной светлой поэтической строки.

— А удобно ли отцу настаивать на квартире в новом доме, когда у нас довольно терпимые условия?

— Чепуха! Неудобно будет, когда с балконов десятого этажа на голову нам начнут бросать окурки.

— Я сама задыхаюсь в этом колодце, но что поделаешь, если у тебя отец такой бессердечный человек. Что ему семья, когда для него существует одна работа. — Неожиданно осененная какой-то мыслью, Виктория Леопольдовна подошла к окну: — Это ужасно! Это ужасно! Теперь-то я наконец поняла, почему у меня последнее время такое подавленное состояние. От нас загородили солнце! Да-да, загородили. Ты прав, мы очутились в колодце! Все понятно. Все понятно...

Когда Виктория Леопольдовна вышла из комнаты, Виктор поднес к глазам бинокль и направил его в сторону нового дома. Пока он бродил любопытным взглядом по балконам и заглядывал в окна квартир, Виктория Леопольдовна разговаривала с супругом по телефону.

— Вечные совещания! Я жду тебя, немедленно приезжай. Совершенно неотложный разговор. Наконец-то у меня открылись глаза на такие ужасные вещи, мимо которых я спокойно проходила два года.

На одном из балконов десятого этажа Ленчик задержал бинокль. Профиль и прическа девушки показались ему очень знакомыми. Он ждал, когда девушка повернется, чтобы лучше рассмотреть ее. Неужели она? А кто же тогда он? Словно мучая Ленчика, девушка долго не меняла положения. Наконец она повернулась. Это была не Наташа. Но то волнение, с которым он ждал ответа на свои предположения, не улеглось. Недоброе предчувствие, которое Ленчик испытывал все эти дни, не давало ему покоя. Тяжелый военный бинокль упал из его рук на зеркало, лежавшее на столе.

— Ведь все равно она обо всем узнает, — простонал он, склоняясь головой на треснувшее зеркало.

На стук прибежала Виктория Леопольдовна:

— О боже, что с тобой! Продолжается цепь несчастий. Разбито зеркало. Это не к добру...

Ленчик медленно, пошатываясь, встал и, не глядя на мать, процедил сквозь зубы:

— Если мы не переедем в новый дом, я сниму себе угол в сыром подвале и буду чахнуть. Только тогда вы оба с отцом, может быть, поймете кое-что. Но будет поздно!

— Виктор, что с тобой? Что ты хочешь?

— Двести рублей и машину на всю ночь.

— Витенька...

— Мне нужно рассеяться. Неси быстрее деньги и звони отцу, чтоб немедленно высылал машину.

— Я сейчас все сделаю, только ты успокойся.

Когда мать вышла, Ленчик тут же рывком дернул шнур гардин и, занавесив окно, опустился в кресло. Через минуту Виктория Леопольдовна тихо положила перед сыном деньги и собралась уходить. Но не успела она сделать и двух шагов, как Виктор остановил ее и попросил том энциклопедии со словом «галлюцинация».

— Только быстрей! Может быть, это просто игра воображения.

Через минуту в дверях послышались шаги. Ленчик открыл глаза и увидел перед собой не мать, а неизвестного человека средних лет.

— Вы будете гражданин Ленчик Виктор Андреевич? — спросил вошедший.

— Я...

— Вы арестованы. Прошу следовать за мной. — Неизвестный предъявил постановление на арест.

— Зачем? За что? — со страхом попятился Ленчик.

— Разберемся в отделении.

На улице Ленчика ждала машина, но только не отцовская, а милицейская.

20

Стоя на балконе, Николай Захаров заметил, как внизу, через дворик, усаженный молодыми липами, шел мужчина и, задрав голову, смотрел на верхние этажи. Вот он остановился взглядом, кажется, на Захарове. «Чего он смотрит? Неужели думает, что я какой-нибудь ловкач, который въехал в новый дом с черного хода».

Повернувшись, Николай увидел на соседнем балконе пожилого, лет пятидесяти, человека. Одет он был в новую штапельную пижаму с красно-желтыми полосами. Положив свои крупные, узловатые кисти рук на перила, он смотрел вниз. «Чему он улыбается? Наверное, как и я первое время, чувствует себя не в своей тарелке от такой роскошной квартиры. А может быть, он переселился сюда из какого-нибудь тишинского полуподвала? Хороший сосед. А руки! Руки!.. Разве это не биография его?»

И действительно. Несмотря на то, что сосед в штапельной пижаме только что принял душ или ванну — это можно было заключить по его раскрасневшемуся лицу, шее и еще не просохшим волосам, — на больших кистях его рук остались несмываемые никаким мылом следы масла и металла.

Захарову было приятно, что рядом, за стенкой, живет не какой-нибудь интеллигент с нервным и бледным лицом, а простой рабочий, один вид которого располагал к себе.

Ощущение физической силы, соседство с рабочим, у которого такое открытое русское лицо, высота, с которой он смотрит на город, приход Наташи — все это вместе сливалось в одно большое, невыразимое чувство, от которого Николаю хотелось что-то делать, с кем-то спорить, что-то утверждать. Он даже не заметил, как на балконе появилась Наташа.

— Ты о чем думаешь? — спросила она, видя, как твердо сжаты у Николая губы.

— О чем я думал? Ты хочешь знать?

— О чем, Коля?

— Сказал бы, да слов подходящих не подберу.

— А ты займи у других, — пошутила она.

— У других? Можно! — Николай прошел в комнату, взял с этажерки томик Горького и позвал Наташу.

— Если б актер, играющий горьковского Протасова, перед тем, как во втором действии выйти на сцену, мог хоть в десятой доле почувствовать то, что чувствую сейчас я, своей игрой он потряс бы зал...

Наташа подняла удивленные глаза.

— Ты что, не помнишь Протасова, этого влюбленного в жизнь человека?

— Я решительно ничего не понимаю. При чем тут Протасов?

— Может быть, тебе и трудно понять это чувство. А вот ему, рабочему, что стоит на соседнем балконе, оно будет понятно без труда. Оно им выстрадано, оно его ведет...

Строго посмотрев на Наташу, Николай раскрыл книгу и, с минуту подумав, точно что-то вспоминая, начал читать:

— «Я вижу, как растет и развивается жизнь, как она, уступая упорным исканиям мысли моей, раскрывает предо мною свои глубокие, свои чудесные тайны. Я вижу себя владыкой многого; я знаю, человек будет владыкой всего! Все, что растет, становится сложнее; люди всё повышают свои требования к жизни и к самим себе... Когда-то под лучом солнца вспыхнул к жизни ничтожный и бесформенный кусок белка, размножился, сложился в орла и льва и человека; наступит время, из нас, людей, из всех людей, возникнет к жизни величественный, стройный организм — человечество!.. Тогда у всех клеток его будет прошлое, полное великих завоеваний мысли, — наша работа! Настоящее — свободный, дружный труд для наслаждения трудом, и будущее — я его чувствую, я его вижу — оно прекрасно. Человечество растет и зреет. Вот жизнь, вот смысл ее!..

Мы — дети солнца! Это оно горит в нашей крови, это оно рождает гордые, огненные мысли, освещая мрак наших недоумений, оно — океан энергии, красоты и опьяняющей душу радости!»

Николай замолк. Глаза его были широко раскрыты и блестели.

Съежившись, Наташа затаила дыхание. Она боялась произнести слово.

Николай снова заговорил:

— Это более чем талантливо! Только за одно то, что Горький, как факел, поднял душу нового человека-творца, который осознал и видит, что он, а не кто-нибудь другой, хозяин жизни, за одно это Горький уже велик! Что ты так смотришь? Ты хочешь сказать, что Протасов — дворянин, сын генерала, а мы-де, мол, живем в другую эпоху? Все это так! Но пойми ты и то, что люди плачут и радуются, умирают и рождаются сегодня так же, как они радовались и плакали, умирали и рождались тысячу лет назад. Пойми, что я говорю о чувстве, о большом чувстве хозяина жизни. Это чувство знакомо мне и тому рабочему, который живет за этой стеной. Если ты будешь возражать...

Но Наташа не возражала. Она все поняла. А поняв, почувствовала себя точно раздавленной той силой, которая исходила от Николая.

Спустя несколько минут ей вдруг стало легко и радостно. Она приблизилась к Николаю, но, словно напугавшись чего-то, вдруг отшатнулась и вышла на балкон.

Солнце уже село. В окнах домов и на столбах зажигались огни. Москва дневная уступала место Москве вечерней. Николай только теперь вспомнил, что, входя в квартиру, забыл поинтересоваться почтой. Третий день он ждал писем. Сквозь дырки железного ящика пестрела цветная обложка «Огонька». «Литературную газету» он узнал по шрифту заголовка. Кроме газеты и журнала в ящике оказались еще письмо и открытка. Открытка была от матери. Она писала, что едет благополучно и подъезжает к Ростову, но волнуется, как он там хозяйничает без нее. Дальше шли обычные наказы.

Письмо было толстое и местное. Почерк на конверте был незнакомый.

— Может, я мешаю? — спросила Наташа, заметив на лице Николая строгую сосредоточенность, с какой обычно распечатывают письма с незнакомым почерком.

Николай ничего не ответил. И только прочитав первые строки, улыбнулся:

— Слушай, буду читать.

В широких спортивных брюках и в большой мужской сорочке, рукава которой закрывали кончики пальцев, Наташа походила на подростка. Забравшись коленками на стул, она положила голову на ладони. Не спуская глаз с Николая, она была полна тихой радости.

Николай начал:

«Здравствуйте, уважаемый Николай Александрович!

Письмо пишет вам ваш бывший подследственный Анатолий Максаков. Как видите, вместо восьми лет пробыл в лагере всего два с половиной года. Работал с зачетом. Давал по 200—300 процентов в смену. Вот уже полгода, как вернулся в Москву. За хорошую работу был помилован. Все два с половиной года лагерной жизни я переписывался с Катюшей. То письмо, которое я просил вас опустить в почтовый ящик, она получила с вашей маленькой записочкой. Ее она хранит и сейчас. Вы советовали ей писать мне хорошие письма и подсказали, как можно найти мой адрес. Большое вам за это спасибо.

Катюша нашла мой адрес и писала мне очень хорошие письма. Сейчас она работает техником на заводе, помогла и мне устроиться на этот же завод слесарем-сборщиком. Вот уже четыре месяца, как я работаю. Работа мне нравится. Катя мой начальник. Зарабатываю неплохо. Уже месяц, как меня перевели по шестому разряду. Все хорошо, но есть маленькая загвоздка. Родители Кати против нашей свадьбы. Мать ее даже заявила: или я, или он. Вот и подумай — что тут делать. Причину, конечно, вы знаете, я отбывал срок, а это, сами понимаете, мало кому понравится.

Я просил Катюшу поговорить с матерью по-хорошему, но она горячится, возгордилась и ушла к тетке.

Вот уже полмесяца, как она ушла из дому и ни разу туда не появлялась. Пожениться мы, конечно, поженимся, но со скандалом, а обижать родителей мне не хотелось бы.

Посоветуйте, Николай Александрович, как нам поступить и как нам уговорить стариков по-доброму.

Это во-первых. Во-вторых, приглашаю вас на свадьбу, которую мы с Катюшей наметили на середину августа.

Еще раз большое вам спасибо за ту маленькую записку, которую вы вложили в письмо Катюше.

Ваш адрес я узнал у того усатого старшины, с которым вы меня привезли в отделение.

С приветом к вам Анатолий Максаков.

Катя тоже хочет что-то написать вам».

На другом листке было написано уже другим, круглым почерком:

«Дорогой Николай Александрович!

Если бы вы знали, как мы часто вас вспоминаем! Толя спит и во сне видит, что бы такое сделать для вас хорошего. Хотя в прошлом он и имеет большие провинности, но вообще он очень хороший, к тому же большой фантазер. А однажды он мне даже сказал, что, если бы он очутился с вами в бою и вас ранило, он вас вытащил бы из любого огня.

А то, что он пишет вам насчет моих родителей, — все это мы утрясем сами. Толя преувеличивает. Свою мать я знаю лучше, чем он, пошумит-пошумит и смирится. А нам жизнь жить. Вчера она не вытерпела и пришла сама, велела идти домой и сказала, чтоб я «не дурила». А тете, у которой я сейчас живу, сказала, что раз пришлись друг другу по сердцу, что же с ними сделаешь, пусть женятся. Меня ругает, а сама готовит приданое. Так что не утруждайте себя, Николай Александрович, советом, о котором вас просит Толя.

Самое главное — приглашаем вас с вашей супругой на нашу свадьбу, о дне которой я вам сообщу.

Прошу вас, ответьте на наше письмо хоть маленькой открыточкой.

С приветом к вам и глубоким уважением Катя».

Ниже стоял адрес.

Когда Николай кончил читать, Наташа встала со стула и вышла на балкон. Тронутый письмом, Николай думал: «Вот любовь. Эх, если б тогда...» Повернувшись, он увидел, что Наташи в комнате нет. Он прошел на кухню и, не найдя ее там, вышел на балкон. Она стояла, низко опустив голову.

— Что с тобой? — Николай слегка коснулся плеча Наташи. — Чем ты расстроена?

— О Кате я немного знала и раньше, — тихо проговорила она. — Как-то раз после нашей ссоры на Каменном мосту, когда я не вытерпела и принесла тебе домой книги, я случайно заглянула в твой дневник. Он лежал на столе. Пока Мария Сергеевна на кухне готовила обед, мне тайком удалось прочитать в нем несколько страниц. Там было и о Катюше. Я еще тогда поняла, что она прекрасный человек. Ну а сейчас ты видишь сам...

Наташа умолкла и опустила взгляд в темноту еще не освещенного дворика.

— Что же сейчас? — спросил Николай, начиная понимать причину такой резкой перемены в ее настроении.

— Что сейчас? — Наташа подняла голову, и лицо ее вдруг стало строгое и даже гордое. — А сейчас, когда я сравнила себя с Катюшей, то поняла, что я не стою ее ногтя. — Сказала и резко отвернулась.

— Не нужно об этом, Наташа.

— Не нужно? Нет нужно! Она сильная! Она не побоялась любить бывшего вора! Мне стыдно. Больно за себя! Ведь я тоже тебя любила. Но я испугалась, послушалась матери... А Катя не стыдится. Она из-за него даже ушла от родителей. А вот я тогда не могла этого сделать. Ведь ты об этом подумал, когда читал письмо? Скажи, об этом?

— Наташа...

— Нет, ты скажи — можно любить такую?

— Какую?

— Такую, как я? Такую, которая ушла от тебя, когда моя любовь тебе была особенно нужна, и которая пришла к тебе теперь, когда ты...

— Такую, как ты, любить можно, — сухо перебил ее Николай и отвел взгляд в сторону.

Наташа подняла на него глаза и положила руки ему на плечи. Так она делала всегда, когда ей становилось невмочь сдерживать чувства. Взгляды их встретились.

— Коля, ты меня любишь?

Николай молчал.

— Любишь все так же?

Молча Николай продолжал смотреть ей в глаза.

Это молчание и пристальный взгляд, в котором, как ей показалось, затаились и любовь, и тоска, отмели все печальные думы. Наташа вся точно преобразилась. В одну минуту к ней вернулась ее восторженная радость, которой она кипела перед тем, как Николай прочитал письмо.

— Коля, милый, если б ты знал, как я сейчас счастлива. Как я завидую поэтам! Так и хочется говорить стихами! Смотри, — Наташа порывисто повернула голову, — вон Кремль. Вон купол нашего университета. Даже Каменный мост виден отсюда. Помнишь последнюю встречу на нем?

— Я помню каждую нашу встречу. Даже школьные. Могу наизусть повторить все, что ты говорила восемь лет назад.

— Коля, потуши свет. Посмотрим на Москву из темноты.

Николай потушил. Теперь город выглядел еще красивей. Он полыхал заревами световых реклам, переливался волнами разноцветных огней и казался бесконечным. Плечом к плечу они стояли у каменных перил балкона и молчали.

А цепи огней, то плавно поднимаясь, то круто опускаясь, обозначая контур земного рельефа и высоту зданий, убегали к горизонту и, образуя в ночном небе своим мягким отсветом подобие голубого сияния, тонули вдали. Вся жизнь и дыхание многомиллионного города, как в магическом кристалле, отражались в огнях. Огни зеленые, огни красные, огни желтые, просто огни... Они мерцали, плыли, дразнили, манили...

— Коля, — заговорила Наташа первой, — у тебя бывали такие минуты, когда большего, лучшего ничего не хочется, когда даже страшно подумать, что в твоей жизни может хоть что-нибудь измениться?

— Бывали.

— Часто?

— Не очень.

— А сейчас?

— Не знаю...

— А у меня это сейчас. Пусть будет так вечно! Красиво, и ты рядом.

Наташа повернулась к Николаю и снова положила ему на плечи руки.

— Нагнись, я тебе что-то скажу, — прошептала она.

Николай слегка склонил голову. Наташа прикоснулась губами к его щеке и так же шепотом, стыдливо проговорила:

— Если у нас будет сын, он обязательно станет таким, как ты. Я так хочу.

Николай хотел ответить, но промолчал и только мягко отстранил ее руки.

Его минутное замешательство и растерянность не ускользнули от Наташи, но истолковала она их по-своему.

Желая доказать, как она любит Николая, Наташа подошла к телефону и позвонила матери. Сказала, что ночевать домой не придет.

Этот разговор Николай слышал. Он вошел в комнату и включил свет.

— Наташа, не нужно, ты должна пойти домой, — сказал он виновато и впервые заметил у нее под глазами мелкую сетку морщинок. Раньше их не было.

— Почему? — Глаза Наташи округлились, в них застыло неясное предчувствие большой беды, которая уже чем-то дала знать о своем приходе. В какой-то миг она прочла во взгляде Николая совсем незнакомый ей холодок и страх. Это было выражение глаз человека, который скорее может пожалеть, чем полюбить. — Я люблю тебя! Я хочу быть всегда с тобой. Все эти три года я была верна тебе...

— Уже поздно... — Голос Николая прозвучал отчужденно.

— Как поздно? Ты о чем говоришь?

— Об этом лучше после, а сейчас я провожу тебя...

— Нет, ты об этом скажешь сейчас. Ты не имеешь права молчать, — с дрожью в голосе проговорила Наташа.

Николай достал папиросу, долго мял ее пальцами. Закурил.

— Я женат! — сказал он внезапно. Сказал сухо, резко, точно, размахнувшись со всего плеча, расколол тяжелым колуном сухое осиное полено. — Ты знаешь, что я любил тебя. И знаешь, как любил! Как бы мы были счастливы, если бы захотела ты. Впрочем, что говорить об этом сейчас, когда уже все решено...

В комнате повисла гнетущая тишина.

— Зачем же ты тогда пришел? — Наташа, как слепая, ощупала спинку стула и, не сводя глаз с одной точки, бессильно опустилась на него.

— Лена написала, что ты больна, а больных друзей навещают.

«Женат...» Губы Наташи дрогнули в кривой и горькой усмешке.

Николай понимал, что нужно рассказать все, чтобы раз и навсегда разрубить то, что для Наташи было узлом, связывающим их судьбы. Он знал, что это жестоко, особенно после такой трогательной встречи, но это было необходимо. Избегая ее взгляда, он начал:

— Наташа, пожалуй, это наша последняя встреча. Так будет лучше и для тебя, и для меня. Ты помнишь, с каким чувством я уехал в Ленинград. Высмеянный твоей матерью, униженный тобой... А ведь в это время я всего сильнее любил тебя. Уж так, видно, устроен человек. Чем больше страданий ему причиняет любовь, тем он сильнее любит.

Первые полгода в чужом городе для меня были особенно тяжелы. С мыслью о тебе я ложился и вставал. Думал о тебе днями, а когда засыпал — ты снилась мне во сне. Временами мне даже казалось, что я схожу с ума. Но в письмах ты по-прежнему ставила условия. Ты требовала, чтоб я бросил свою работу. Ты прости меня, что на первые пять писем я не ответил. Вернее, я отвечал на каждое из них. Но по утрам сжигал написанное. Ты это знаешь. На последнее я ответил. Если ты помнишь, где я его писал и что я вложил в это письмо, то ты можешь понять, чем ты была для меня. Я отправил письмо и ждал ответа. По ночам, как лунатик, ходил по заснеженному Ленинграду и думал... думал... Думал о том, какое счастье нас с тобой ждет, если ты поймешь наконец меня.

Наташа подняла глаза. В них стояли слезы.

— Ты о каком письме говоришь?

— О том единственном, которое я послал тебе в декабре из Ленинграда в Горноуральск. О том самом письме, на которое ты ответила мне телеграммой. Ты даже не нашла времени, чтобы написать письмо, письмо друга. Я никогда не думал, что ты можешь быть такой жестокой. — Николай, разминая, сломал папиросу. Никак не мог закурить. Его пальцы дрожали.

— О какой телеграмме ты говоришь?

— О какой? Разве у тебя такая плохая память? — Губы Николая дрожали. Тщетно он пытался улыбнуться. Улыбка получилась болезненная, жалкая. Он достал из кармана пиджака партбилет и из-под кожаной обложки вытащил вчетверо сложенную телеграмму, потертую на сгибах: — Прочитай.

Наташа читала про себя:

«Твое письмо получила. Сожалею глупом упрямстве. Только сейчас до конца поняла, что много лет ошибалась. Наступило просветление. Выхожу замуж. Прошу меня оставить покое. Можешь считать себя свободным. За все прости. Наташа».

В первую минуту она ничего не могла понять. Потом словно кто-то ржавой косой провел по сердцу. Вспомнила, что в это время у нее гостила мать. Никакого письма от Николая из Ленинграда она никогда не получала. И ему не посылала никаких телеграмм.

Наташа чувствовала, что вот-вот потеряет сознание.

Положив телеграмму на стол, она закрыла лицо руками и долго оставалась неподвижной. — Теперь вспомнила?

Наташа молчала.

— Что мне было делать после такого ответа? — Николай встал и поглядел на Наташу в упор: — Запить? Броситься с моста в Неву? Я решил жить. В эти дни у меня даже выработалась странная философия отвергнутого. Она чем-то близка проповеди терпения, но в те дни она была для меня единственным утешением. Я терпел. И вот тогда-то я встретил девушку. Встретил совсем случайно. В ночь под Новый год она замерзала в ликующем Ленинграде. У нее произошло несчастье: умерла в деревне мать — единственный родной человек. Мне стало жалко бедняжку, и я отвез ее в больницу. Теперь ты можешь представить, как я веселился на Новый год. Это было как раз после твоей телеграммы. На второй день я навестил девушку, узнал, что ее зовут Наталкой, что она с Украины и учится на втором курсе медицинского института. Несколько дней спустя я еще раз зашел в больницу. Когда шел из больницы, я думал о тебе. Ты, как живая, стояла передо мной. Наталку я жалел, как младшую сестренку, как сироту. Потом она выписалась из больницы, и мы не видели друг друга. Может быть, пути наши никогда бы и не сошлись, если б не случайная встреча на первомайской демонстрации.

В первые встречи я исповедовался перед ней, рассказывал, как мне тяжело, как я люблю тебя. Если б ты знала, как она страдала, как хотела помочь мне... И тебе одно время она даже хотела написать и рассказать, что не совсем уж я плохой человек. Потом я уехал на два месяца в Москву, она уехала на каникулы. Осенью мы вернулись в Ленинград. Она пришла ко мне. И тут я впервые почувствовал, как она мне нужна. Мне было с ней легко, и как-то светло становилось на сердце. Тебя я старался всеми силами забыть, но это не совсем удавалось. Мы ходили в кино, в театр, я научил ее кататься на коньках. А через год я и сам почувствовал, что какой-то стороной души прирастаю к ней.

Николай глубоко затянулся папиросой, подошел к окну и, стоя спиной к Наташе, продолжал тихо, точно разговаривал сам с собой:

— Она из простой крестьянской семьи. Любит меня. О том, как она может любить, знаем только мы двое. Ранней весной мы поженились, сейчас ждем ребенка. — Николай сделал небольшую паузу, точно подбирая такие слова, которые бы причинили Наташе меньше боли. — Мне тяжело обо всем говорить, но я не могу лгать: с Наталкой я счастлив. Но твой приход... Он тяжел для меня. Ты это должна понять.

— Что ж, я рада за тебя, — почти шепотом, пересохшими губами произнесла Наташа, и собственный голос ей показался чужим, идущим откуда-то издалека. Закрыв глаза ладонью, точно загораживаясь от яркого света, она спросила: — Коля, а ты мне никакой телеграммы не посылал? Тогда же, перед самым Новым годом?

— Телеграммы? — Николай отрицательно покачал головой: — Нет, телеграммы я тебе не посылал никогда. А что?

— Да... я так. Перед Новым годом мне кто-то прислал странную телеграмму из Ленинграда... А имени не подписал... Я думала, что это от тебя. — Наташа замялась. Только теперь она поняла, что сделала это ее мать.

Тревожно посмотрев на часы, Наташа встала и медленно вышла из комнаты. Через несколько минут она появилась снова, переодетая в еще не просохшее платье. Ей хотелось сказать на прощание что-то особенное, большое, то, что могло сохраниться в его памяти навсегда. В эту минуту Николаю было тяжело смотреть на ее скорбное, убитое горем лицо.

— Коля, — ласково и печально проговорила Наташа, — ты ни в чем не виноват передо мной. Но знай, что я люблю тебя. Любила всегда, любила одного и вряд ли кого смогу... — Говорить дальше она не могла: мешали слезы. Но, сделав последние усилия, она продолжала: — Я хочу, чтоб ты был счастлив всегда. Только прошу тебя, не думай обо мне плохо...

Устало повернувшись, Наташа пошла к выходу, но в дверях задержалась: никак не могла открыть английский замок. Ее руки дрожали, пальцы судорожно жали металлический рычажок в противоположную сторону.

Николай подошел и открыл дверь. Он сделал это, слегка наклонившись. Прядь его волос коснулась щеки Наташи.

Дверь была открыта, но Наташа не уходила. Дрогнуло что-то и в Николае. Дрогнуло и замерло. Что-то в нем точно опустилось и запеклось больным и горячим сгустком. Он видел только две большие светлые слезы, скатившиеся по ее щекам.

Наташа с тихим стоном обвила его шею руками. Поцелуй был прощальным.

— Не провожай меня, Коля. Мне так легче.

Николай долго стоял один. Ему вдруг стало страшно, что Наташа заслонит собой его жену, его Наталку. Всеми силами он старался подавить в себе это чувство, старался думать только о жене, о ребенке, который уже бьется под ее сердцем. «Нет, нет, милая, это минутная слабость, она сейчас пройдет. Я верен тебе, я люблю тебя. Ты у меня одна, одна-единственная. Только ты можешь так любить», — говорил он сам с собой.

Он подошел к письменному столу и взял в руки фотографию Наталки. Высунув язык, она по-ребячьи дразнила его. Два месяца назад за городом, на лесной поляне, они играли в салки. Быстрая и неуловимая, Наталка измучила Николая. Когда он сел на пенек, притворившись, что больше не собирается ловить ее, она боязливо подошла к нему шагов на пять и высунула язык: «Э-э, э-э, не догнать, не догнать!» Тут он ее и сфотографировал. Но даже и в этой смешной позе ее лицо было для него таким милым, таким родным, как будто они прожили много-много лет и жить друг без друга не смогут.

Длинные, необычного тона телефонные звонки испугали Николая. Он не сразу понял, что это сигнал для междугородных разговоров. К телефону подошел с внутренней дрожью.

«Товарищ Захаров, вас вызывает Полтава», — послышался из трубки полусонный голос телефонистки.

«Полтава!.. Наталка, милая, как ты вовремя». Николай начал дуть в трубку, словно от этого Наталка могла быстрее заговорить.

И Наталка заговорила. Она говорила, что ждет не дождется его в отпуск, наказывала, чтоб он привез побольше сахару на варенье, просила, чтоб перед отъездом не забыл хорошенько смазать коньки...

Выждав момент, Николай прокричал в трубку:

— А как он?

— Кто «он»? — нарочно переспросила Наталка, словно не понимая, что «он» — это тот, кому они уже давно придумали имя.

— Егорушка.

— Бьет ножкой, — ответила Наталка и тут же капризно добавила: — Весь в тебя, такой же неспокойный...

Все тот же полусонный, безразличный к чужим радостям и бедам голос телефонистки, похожий на звуки хлопающего на ветру полуоторванного с крыши листа железа, обрезал разговор на самом волнующем месте.

Последние слова Наталки были: «Жду тебя, приезжай быстрей...»

После резкого щелчка из трубки понеслись неприятные короткие гудки.

Николай облегченно вздохнул полной грудью.

— Бьет ножкой... Сын!.. Егорушка...

21

Наташа шла по пыльному неасфальтированному переулку, какие нередко еще можно встретить в Москве, свернув с широкой и благоустроенной улицы. Она даже не заметила, как очутилась здесь.

Начинался дождь. Первые капли его были крупные, редкие... Как мышата в мякину, ныряли они в теплую серую пыль, оставляя за собой неглубокие воронки. Ныряли бесшумно, бесследно поглощаемое разогретой за день удушливой массой. Гладкие камни мостовой здесь и там темнели чернильными кляксами от расплывшихся капель дождя.

Было около полуночи. Наташа шла, забыв о времени. Как и три года назад, в последнюю встречу с Николаем, слезы текли по ее щекам, перемешивались с дождем. Плакала она беззвучно, как только плачут от большого, безысходного горя. Сколько она прошла, сколько еще осталось идти — теперь ей было все равно.

Дождь усиливался. Запоздалые прохожие раскрывали зонты, забивались под арки домов, бежали в подъезды... А Наташа все шла и шла в легком тоненьком платье, ни на что не обращая внимания. Крупные, теплые капли дождя теперь уже не ныряли под ноги, бесследно пожираемые зноем сухости. В поединке с пепельной пылью они выходили победителями. Теперь это была уже не пыль, а земля. Посеревшая и пересохшая от дневной жары, она жадно впитывала живительную дождевую влагу. Вот она пьет, пьет, пьет... И кажется, никак не может напиться.

Не дойдя квартала до дома, она вдруг остановилась. Из распахнутого окна первого этажа доносилась музыка. Там, в комнате, было весело. Там танцевали и пели. И как крутые, с оттяжкой, удары ременного кнута по обнаженной спине, из окон плыли слова забытого теперь «Милицейского вальса»:

...Ну а если случится — другой

Снимет с кос ее шелковый бант...

Спи, Москва, сбережет твой покой

Милицейский сержант.


Загрузка...