В этот день обезумевший от горя Маркушка не отходил от покойного Бугая.
Маркушка заглядывал в строго-вдумчивое мертвое лицо друга и пестуна и о чем-то шептал, что-то обещал ему. Он то плакал, то ругал «француза» и грозил ему. И тогда заплаканные глаза мальчика зажигались огоньком.
Маркушка видел, как Бугая отнесли на баркас, полный другими мертвецами. Он тоже сел на баркас и смотрел, как Бугая вместе с многими убитыми зарыли в братской могиле на Северной стороне, после короткого отпевания старым батюшкой.
После этого Маркушка с озлобленным и вызывающим лицом мальчика, принявшего, казалось, какое-то важное решение, пошел быстрыми шагами к пристани.
Тем временем несколько яличников — большей частью отставные матросы-старики — в ожидании пассажиров решали судьбу Маркушки, которого все любили и жалели.
Решили, что надо приютить и не обижать мальчонку, чтобы ему было так же хорошо, как и у Бугая. Недаром же Маркушка был привержен, как собачонка… Решили, что надо присмотреть и за имуществом Бугая, оставленным Маркушке.
— А вот и Маркушка! — воскликнул кто-то.
Но прежде чем объявить ему о своем решении, яличники накормили Маркушку, и затем уже седой как лунь старик, в шлюпке которого Маркушка пообедал тем, что надавали ему яличники, сказал:
— Никто как бог, Маркушка. А ты при нас останешься. В рулевых останешься!
— Не бойсь, никто не обидит.
— Всякий яличник возьмет такого рулевого!
— Дяденька! — начал было Маркушка.
Но седой как лунь яличник строго остановил Маркушку:
— Сперва слухай, что люди говорят! На то ты вроде корабельного юнги! После обскажешь, Маркушка!
И с разных сторон говорили Маркушке:
— За тебя богу ответим, Маркушка! Потому вовсе ты сирота!
— Не пропьем! — засмеялся кто-то из «дяденек», особенно склонный к пропиванию вещей, когда не было денег.
— Ялик твой вроде в ренду сдадим, за правильную цену.
— Деньги твои сбережем.
— И Бугая вещи, которые тебе не нужны, продадим!
— А платье его носи на здоровье… Только укоротить маленько!
— А тебя, Маркушку, разыграем. Чтоб никому не было обидно!
— Набросаем в шапку по меченой уключине. Чью вытянешь — к тому и в подручные!
— Положим жалованье. Фатеру и харч… А водки не будет, Маркушка!
Когда все эти грубоватые и сочувственные слова смолкли, Маркушка взволнованно проговорил:
— Спасибо, добрые дяденьки!.. Но только не останусь в рулевых!
Слова Маркушки удивили старых яличников.
Несколько секунд длилось молчание.
И наконец раздались голоса:
— Уйдешь, значит, из Севастополя, Маркушка?
— Это ты надумал с рассудком, Маркушка!.. Недолга — здесь и убьют мальчонку!
Все обещали обрядить Маркушку как следует.
Ялик его продадут, и будет сирота с карбованцами. Карбованцы обменяют на бумажки, зашьют в тряпицу и повесят на грудь, а на руки на рубль мелких денег дадут. И парусинную котомку справят. И сапоги купят.
— Одним словом, хоть до самого Петербурга иди, Маркушка!
Однако все советовали так далеко не ходить, чтоб быть ближе к Севастополю.
И многие посылали в Симферополь, Перекоп и Бериславль. У одного жил брат при месте; у другого сестра замужем за лавочником; у третьего внук в кучерах. Все охотно помогут такому башковатому мальчонке поступить на место.
Не желая обижать «дедушку» — того самого старика, который уж раз остановил Маркушку, — мальчик нетерпеливо слушал и, когда яличники замолчали, обиженно и негодующе воскликнул:
— Из Севастополя не уйду…
Все посмотрели на Маркушку.
— Куда ж ты денешься, Маркушка? — спросил «дедушка».
— На баксион пойду!
— Убьют там тебя, чертенка!
— И пусть! Зато и я француза убью…
— Пальцем, что ли?
— Не бойсь, найду чем…
Напрасно яличники и отсоветовали и подсмеивались над Маркушкой.
Он решительно сказал, что пойдет на «баксион».
— Так и пустят мальчонку на расстрел!
— Пустят! Один мальчик из мортирки на баксионе во французов палит. И есть мальчики, которые защищают Севастополь![61] Я за тятьку и дяденьку Бугая, может, десять французов убью! — прибавил возбужденно Маркушка, сверкая глазами.
— Обезумел ты, Маркушка! — протянул «дедушка». — Если, бог даст, жив сегодня останешься и одумаешься на баксионе, — вечером же вали ко мне, Маркушка! Я на Николаевской батарее.
Маркушка молчал.
Он не сомневался, что не придет к «дедушке».
Маркушка, еще не переживший остроты горя, не забыл, что обезумев при виде убитого Бугая, дал покойнику слово отомстить за него и за отца проклятому «французу», который убивает столько людей.
Подходили пассажиры. Несколько человек село в шлюпку «дедушки».
Маркушка по привычке сел на руль. «Дедушка» перекрестился, поплевал на мозолистые ладони и загреб.
День был прелестный. Тепло и мертвый штиль. Солнце не жарило. Стояла чудная крымская весна.
— Спаси тебя господь, отчаянного, — строго и вдумчиво протянул «дедушка», когда шлюпка пристала к Севастополю.
С этими словами яличник перекрестился и перекрестил Маркушку, словно бы благословлял этого отчаянного мальчика на глупый поступок, который все-таки тронул старика.
И, пожимая руку мальчика, прибавил:
— Мне вот пора умирать, а тебе, дураку, надо жить!.. Оставайся. Все равно скоро Севастополю конец!
Маркушка побежал по улицам Севастополя, мимо домов, пронизанных ядрами, с заколоченными окнами. Чем дальше шел Маркушка, тем более было пустых, разрушенных домов и развалин.
Улицы были пусты. Только, прижимаясь к стенам, проходили солдаты. Часто встречались носилки с ранеными. Изредка пробирались бабы, направляясь на бастионы к мужьям. Палисадники зеленели, и акации расцветали. Природа радовалась, ликовала весна. Но люди были сосредоточенней и сердитей по мере приближения к оборонительной линии.
Вот и театр в развалинах и за ним прежний бульвар с свежей зеленью немногих оставшихся деревьев. Зеленели уцелевшие кустарники, поднималась роскошная трава.
Здесь же, как пчелки, повизгивали тысячи пуль и шлепались на землю. Свистели ядра и разрывались бомбы. Никого не было видно. Все, шедшие на бастионы, шли траншейками, вившимися зигзагами вокруг. Но Маркушка не знал или забыл их и летел как стрела прямиком по «Грибку», испуганный и в то же время обрадованный, что бежит на четвертый бастион и убьет француза.
Маркушка, казалось, и не понимал, какой опасности подвергался он, и в возбужденной голове его проносились мысли и о том, как он «победит» француза, и о том, что он совершит какой-нибудь подвиг и ему дадут георгиевский крест. И он вдруг замирал от страха и прилегал на землю, жмуря глаза и повторяя «Отче наш», единственную молитву, которую знал, когда бомба вертелась, шипя горевшей трубкой, почти рядом с ним.
И снова вскакивал, и летел, и, наконец, задыхавшийся прибежал на четвертый бастион.
Там стоял рев от выстрелов и все было застлано дымом. То и дело откатывались и заряжались орудия. На бастион сыпались ядра и пули. Молча стояли у орудий матросы. Раздавались стоны раненых. И их куда-то уносили.
Маркушка решительно не мог сообразить положения бастиона. Он только видел изрытую землю, осыпавшиеся брустверы и почерневших от дыма людей, наполнявших площадку за насыпью. Никто не обратил внимания на Маркушку.
В это самое время четвертый бастион с особенной силой отбивался от новой французской батареи, громившей бастион.
На людях Маркушка забыл страх. Он точно опьянел. Точно какая-то волна прилила к сердцу, и он бросился к сложенным пирамидкой ядрам и стал подавать их зарядчику. Вдруг около орудия упала бомба. Все прилегли. Маркушка внезапно вырвал горевшую трубку, бросил ее за банкет и подбежал к орудию, у которого подавал снаряды.
— Ай да мальчишка!
— Молодца!
— Ничего не боится…
— И вовсе маленький!
Эти восклицания матросов не заставили Маркушку возгордиться собой.
Он был слишком возбужден воинственным настроением, полным чего-то злого и жестокого, напоминающего зверька, озлобленного на охотника, и, разумеется, и не думал, что свершил подвиг, рискуя жизнью.
Свидетелем этого подвига был начальник бастиона, Николай Николаевич Бельцов, пожилой моряк в солдатской шинели с штаб-офицерскими погонами и с георгиевской ленточкой в петлице. Он всю осаду пробыл на бастионе, каким-то чудом еще уцелевший. На легкую рану в руку пулей навылет, полученную еще в начале осады, он не обращал внимания и после перевязки возвратился опять «домой», как называл он свой бастион.
Его заросшее темными волосами темное лицо, под нависшими бровями с темными глазами, казалось суровым. Несколько сутуловатый, он хладнокровно и спокойно взглядывал в подзорную трубу на неприятельские батареи и только нервно пожимал плечами, когда наши снаряды ложились неправильно, то есть не несли смерти неприятелю. И тогда он сам поверял наводку.
— Ты зачем здесь, мальчик? — окрикнул моряк.
Маркушка подумал, что этот суровый человек, с длинной бородой, сейчас же прогонит его с бастиона и Маркушке не придется пристрелить француза.
Маркушка струсил.
И виновато и смущенно ответил:
— Прибежал из города.
— Ты кто?
— Сирота… Отца Игната Ткаченко здесь же убили… И яличника Бугая убили… Дозвольте остаться, вашескобродие, — упрашивал мальчик.
— Приди после ко мне.
К вечеру французские батареи смолкли. Смолк и четвертый бастион. Многих защитников недосчитывались.
Матросы отошли от орудий и могли отдохнуть. Солдаты и рабочие стали исправлять повреждения бастиона, чтобы к раннему утру бастион снова мог отвечать неприятелю.
Матросы поужинали, и у многих блиндажей появились самовары и котелки. За чаем шли разговоры. Точно разговаривали люди, не готовые завтра же расстаться с жизнью.
Маркушка был обласкан. Все наперерыв угощали мальчика и расспрашивали, кто он и зачем пришел. На бастионе еще остался один оставшийся в живых матрос, товарищ отца Маркушки, и поэтому он считал себя имевшим больше всего прав на мальчика.
И небольшого роста пожилой матрос Кащук сказал ему:
— Ты, Маркушка, при моей орудии будешь… И со мной ешь. И слухай меня. Не высовывайся зря — убьют!..
— Все равно убьют! — сказал кто-то.
— А ты не каркай! — сердито сказал пожилой матрос. — Убьют так убьют, а смерть не накликай зря…
— К батарейному, Маркушка! — проговорил вестовой батарейного командира.
Маркушка испуганно проговорил Кащуку:
— Он приказывал прийти к нему, а я забыл.
— Не бойся батарейного, Маркушка… Он только с виду страшный, а сам добер. Он и больших не обижает, а не то что мальчонка. Беги к батарейному.
— Валим в блиндаж!
Вестовой велел Маркушке спускаться за ним по крутой лестнице у двери на площадке бастиона.
Маркушка вошел в крошечную комнату, где стояли кровать, маленький столик и табуретка. Ковер был прибит к стене, около кровати, и на нем висел сделанный арестантом масляный портрет мальчика-подростка, единственного сына Николая Николаевича, месяц тому назад погибшего от скарлатины в Бериславле, куда мальчик был отправлен отцом к своей сестре.
Николай Николаевич давно вдовел; после смерти сына он остался совсем одиноким. Обыкновенно молчаливый, он стал еще молчаливее и спасался от тоски заботами о бастионе, который привык считать своим хозяйством, и смотрел за ним с необыкновенною любовью.
Он давно уже сделал распоряжение на случай смерти, о которой не думал. После девяти месяцев на четвертом бастионе, где на глазах Николая Николаевича было столько убито и смертельно ранено людей, — он смотрел на нее как на что-то неизбежное и нестрашное. Если еще жив, то завтра — ядро или пуля вычеркнет его из живых.
И, любимец Нахимова, такой же скромный и неустрашимый человек, Николай Николаевич повторял слова адмирала:
— Или отстоим, или умрем!
Скопленные моряком две тысячи он давно завещал раненым матросам с фрегата «Коварный», которым командовал пять лет и на котором не особенно муштровал людей в те времена, когда жестокость была в моде.
В своем блиндажике Николай Николаевич жил девять месяцев, и, когда предложили ему «отдохнуть» и перебраться на Северную сторону, он ответил, что не устал, и остался, как он говорил, «дома».
После того как командир бастиона обошел батарею и указал, что надо исправить, он сидел за маленьким столиком и, отхлебывая маленькими глотками чай, попыхивал дымом из толстой, скрученной им самим папироски.
У себя он был задумчив и серьезен. Что-то грустное было в выражении его широковатого, серьезного лица, заросшего темными волосами, и особенно отражалось в глазах, когда Николай Николаевич взглядывал на ковер, с которого глядел на него портрет.
Еще было совсем светло.
Свет яркого, догорающего дня проходил в подземелье сквозь четырехугольное отверстие, проделанное в стене. Оно было закрыто не рамой, а кисейной занавеской.
— Как тебя звать? — спросил Николай Николаевич.
— Маркушкой, вашескобродие.
— А меня зовут Николаем Николаевичем. Так и зови!
— Слушаю.
— Кормили?
— Кормили, Николай Николаич.
— Сыт?
— Очень даже сыт.
— Так рассказывай, где жил и зачем сюда пришел?
Маркушка рассказал о том, что с ним было со времени осады. Рассказал о том, как приютил Бугай, какой он был добрый к нему.
— Сегодня его убило бомбой… Я видел, как его схоронили. И прибежал сюда… Дозвольте остаться, Николай Николаич.
— А если не оставлю?
— На другой баксион уйду, Николай Николаич.
— Разве не видел, что здесь?
— Дозвольте остаться, Николай Николаич! — повторил Маркушка.
— Оставайся… Бог с тобой…
— Премного вам благодарен, Николай Николаич, — радостно сказал мальчик. — Я при дяденьке Кащуке… Он отца знал…
— И я знал твоего отца… хороший был матрос… Но ты молодец… Не побоялся броситься к бомбе и вырвать трубку… За твой подвиг получишь медаль на георгиевской ленте. Я скажу Павлу Степановичу…
И Николай Николаевич ласково потрепал по щеке Маркушку.
Он вспыхнул от радостного, горделивого чувства.
И с ребячьим восторгом спросил:
— И можно будет ее носить?
— А то как же? Наденешь на рубашку и носи… А я велю тебе сшить и рубашку и штаны… Будешь маленьким матросиком.
Николай Николаевич смотрел на мальчика, и лицо батарейного командира далеко не казалось теперь суровым.
Напротив, оно было необыкновенно ласковое и грустное. Особенно были грустны его глаза.
И в словах батарейного командира звучала безнадежно тоскливая нота, когда он спросил:
— Тебе сколько лет, Маркушка?
— Двенадцатый.
«И Коле был двенадцатый!» — вспомнил он.
Николай Николаевич не хотел отпускать этого быстроглазого мальчика, напоминавшего осиротевшему отцу его мальчика.
И он спрашивал:
— Так ты, говоришь, рулевым был?
— Точно так.
— И, говоришь, выучился читать?
— И маленько писать… Милосердная показывала…
— Молодец, Маркушка…
И Николай Николаевич опять потрепал Маркушку и призадумался.
— Ну что ж… будь защитником… На батарее Шварца есть один такой же мальчик. Из мортирки стреляет… И бог его спасает…
— Дозвольте и мне стрелять, Николай Николаич!..
— Ишь какой… Прежде выучись…
— Я выучусь… Только дозвольте попробовать.
Батарейный командир разрешил попробовать завтра и отпустил Маркушку, испытывая к мальчику необыкновенную нежность.
На следующее утро Нахимов, по обыкновению объезжавший оборонительную линию, вошел на четвертый бастион.
Все видимо обрадовались адмиралу.
Он сказал батарейному командиру, что неприятель обратил все свое внимание на Малахов курган и на третий бастион…
— А главное, передовые люнеты[62] хотят взять… штурмом-с… Прежде хотели через четвертый бастион взять Севастополь… А теперь стали умнее-с… У вас будет меньше бойни, Николай Николаевич. Вчера вы ловко взорвали у них погреб и сбили новую батарею…
И Нахимов стал обходить орудия и похваливал матросов.
— А это что за новый у вас, Николай Николаевич, комендор-с? — спросил, добродушно улыбаясь, Нахимов, указывая на Маркушку, который под наблюдением Кащука наводил маленькую мортирку.
Батарейный командир доложил адмиралу о Маркушке, об его вчерашнем подвиге и об его настоятельной просьбе попробовать стрелять из мортирки.
Нахимов выслушал и, видимо взволнованный, проговорил:
— Нынче и дети герои-с.
И, подойдя к Маркушке, сказал:
— Слышал… Молодчина, мальчик… Завтра принесу медаль… Заслужил… Пальни-ка!
Маркушка выстрелил.
— Он понятливый, Павел Степанович! — доложил его «дяденька».
— То-то… матросский сын… А где я тебя видел, Маркушка?
Маркушка сказал, что приносил Нахимову записку в день Альминского сражения.
— Рулевым был на ялике…
— Точно так, Павел Степанович, — ответил Маркушка и сиял, полный горделивого чувства от похвал Нахимова.
— Поберегай Маркушку, Кащук, — промолвил адмирал и пошел с бастиона.
Через неделю Маркушка был общим любимцем на бастионе.
Он отлично стрелял из мортирки и злорадно радовался, когда бомба падала на неприятельскую батарею.
Казалось, злое чувство к неприятелю совсем охватило мальчика. Он забыл все, что говорили ему про жестокость и ужас войны и молодой офицер, и сестра милосердия, и Бугай… Он делал то, что делали все, и гордился, что и он, мальчик, убивает людей… И как это легко.
И в то время никакой внутренний голос не шептал ему:
«Что ты делаешь, Маркушка? Опомнись!»