Стояло чудное майское утро, когда началась адская бомбардировка против передовых редутов, Малахова кургана и третьего бастиона.
Неприятель хотел снести Камчатский, Селенгинский и Волынский люнеты.
Семьдесят три орудия были сосредоточены против них, и союзники забрасывали эти дорогие для них передовые укрепления, мешавшие неприятелю подступить к Малахову кургану и всей Корабельной стороне.
На батареях люнетов было от шестидесяти до девяноста зарядов на орудие, а союзники заготовили от пятисот до шестисот зарядов на каждое орудие.
«Не отвечая на выстрелы наших батарей, французы сыпали свои снаряды в передовые укрепления, положив срыть их с лица земли, — пишет историк Севастопольской обороны. — Дым от выстрелов покрывал собою все батареи, горы, здания и сливался в один непроницаемый туман, изредка прорезываемый сверкавшими огоньками, вырывавшимися из дул орудий. Перекатной дробью звучали выстрелы, один за другим сыпались снаряды, фонтаном подымая землю». «Тучи чугуна врывались в амбразуры, врезывались в мерлоны[63], срывая и засыпая их. В редуты падало сразу по десяти и пятнадцати бомб».
Ночью летели бомбы.
На следующее утро Камчатский люнет представлял из себя груды развалин.
С рассветом бомбардировка возобновилась по всей левой половине нашей оборонительной линии, направляя самые частые выстрелы на Малахов курган и на наши три передовых редута.
В три часа пополудни была начата жестокая бомбардировка и против правой стороны оборонительной линии.
В шесть часов у неприятеля взвились сигнальные ракеты, и французы пошли на штурм трех редутов.
Разумеется, сорок тысяч штурмующих колонн легко смяли незначительное количество наших войск. Охрана таких важных укреплений была слишком незначительна. Вдобавок один генерал приказал войска прикрытия, бывшие в его распоряжении, отвести подальше именно в день штурма, а войска не могли поспеть вовремя навстречу штурмующим.
По словам историка обороны, в Севастополе имели основание говорить, что редуты наши проданы неприятелю.
«Начальник Малахова кургана, капитан первого ранга Юрковский, просил генерала Жабокритского[64] собрать войска, поставить на позицию и усилить гарнизон передовых редутов, но тот, не отвечая прямо отказом, не делал, однако, никаких распоряжений. Когда же после полудня было получено от перебежчиков известие, что неприятель намерен штурмовать три передовые укрепления, то генерал Жабокритский тотчас же сказался больным и, вместо того чтобы принять меры и усилить войска, он, не дождавшись себе преемника, уехал на Северную сторону. Назначенный вместо генерала Жабокритского начальником войск Корабельной стороны генерал Хрулев прибыл на место только за несколько минут до штурма. Он не успел сделать ни одного распоряжения, как неприятель двинулся в атаку и овладел редутами».
На «Камчатке», как звали Камчатский люнет, чуть было не захватили в плен Нахимова.
Он, разумеется, послал и на разрушенный редут, откуда все еще слабо отстреливались, уцелевшие орудия, как вдруг послышалось: «Штурм!»
Нахимов увидел, что французская бригада приближалась к Камчатке, и приказал бить тревогу… Резерв наш на Корабельной стороне бросился на тревогу. Но едва из орудий сделали один выстрел картечью, как французы уже были в редуте.
Там было несколько десятков матросов при орудиях и триста пятьдесят солдат.
Офицеры были перебиты. Забирая в плен наших солдат, французы схватили адмирала, который, по обыкновению, был в эполетах и с Георгием за Синоп на шее.
Но матросы и солдаты успели выручить адмирала и отступить к Малахову кургану.
Несколько попыток отбить назад редуты оказались напрасными.
По словам одного севастопольца, потеря передовых редутов подействовала хуже предсмертных известий.
Все громко говорили, что потеря редутов — не по вине солдат, а по дурной охране их и благодаря более чем странному распоряжению генерала Жабокритского.
Наши редуты принадлежали теперь неприятелю, и оттуда с близкого расстояния они громили Малахов курган. Вся Корабельная сторона была в развалинах. В Севастополе не было больше места, куда бы не долетали снаряды. Пули летели мириадами в амбразуры и наносили жестокие потери. Они свистали теперь там, где прежде не было слышно их свиста.
И матросы и солдаты жаловались, что начальство так близко подпустило неприятеля и «проморгало» передовые редуты…
После двух дней жесточайшей бомбардировки все госпитали и перевязочные пункты были переполнены…
Главнокомандующий был в самом унылом настроении и хотел оставить Севастополь.
— Хоть бы чем-нибудь кончилось! — говорили в Севастополе, и, разумеется, шли нарекания на бездействие и нерешительность князя Горчакова, не рисковавшего на сражение в поле.
«Только богу молится, а в Севастополе бойня!» — говорили многие и желали штурма.
И через несколько дней севастопольцы дождались штурма.
Чтобы подготовить успех штурма, неприятель решил накануне жестоко бомбардировать — то есть засыпать наши бастионы, город и войска снарядами из своих пятисот восьмидесяти семи орудий осадных батарей.
Нечего и говорить, что орудия союзников имели большое преимущество перед нашими. Неприятель мог сосредоточивать огонь на каком угодно пункте оборонительной нашей линии, а наши бастионы поневоле должны были рассеивать свои выстрелы на большое расстояние. Часто наши десять орудий какой-нибудь батареи должны были отвечать на выстрелы пятидесяти орудий, сосредоточенных против нее.
Кроме того, неприятель имел вдосталь пороха и снарядов.
У нас не было пороха в достаточном количестве, и начальство отдало строгое приказание: не делать выстрелов более определенного им числа.
Доставка такой первой потребности для войны, как порох, с самого начала осады озабочивала сперва князя Меншикова и потом князя Горчакова. Бывали дни, когда в Севастополе оставалось пороха только на пять дней.
Мы, дома, не могли своевременно и достаточно получить пороха, тогда как «гости» — союзники — получали издалека морем все, что было нужно.
На каждое орудие неприятеля полагалось от четырехсот до пятисот зарядов в день.
Самое большое количество зарядов на орудие на наших бастионах и батареях не превышало ста семидесяти. Да и тратить их могли только те орудия, которые должны были особенно энергично стрелять во время усиленных бомбардировок и при штурме. Остальные орудия имели по семьдесят, шестьдесят и тридцать и даже по пяти зарядов на орудие.
За несколько дней до первого штурма Севастополя с наших «секретов», то есть с далеко выдвинутых к неприятельским батареям сторожевых постов, на которых ночные часовые, преимущественно пластуны, притаившись к земле, в ямах или за камнями, высматривали, что делается у неприятеля, — с «секретов» доносили, что к неприятельским батареям каждую ночь подвозят новые орудия и снаряды.
Перебежчики сообщали, что союзники стягивают свои войска к Севастополю и уже собрано сто семьдесят тысяч, чтобы штурмовать левый фланг нашей обороны — второй, третий бастионы и Малахов курган.
Начальник штаба, которого севастопольцы прозвали за его немецкий формализм и страсть к переписке «бумажным генералом» и «старшим писарем», низенький, прилизанный, не считавший себя вправе даже выразить какое-нибудь свое мнение, — докладывал главнокомандующему[65] о словах перебежчиков и донесениях с «секретов». Князь Горчаков велел усилить оборону нашего левого фланга. И без того удрученный своим положением, он стал еще подавленнее, ожидая, что штурм заставит сдать город и, пожалуй, армию, чтобы спасти ее от уничтожения…
— Все в божией воле, дорогой мой генерал! — по обыкновению по-французски, тоскливо промолвил главнокомандующий, словно бы отвечая себе на свои тяжелые думы о Севастополе.
— Точно так, князь! — отвечал начальник штаба, стараясь, по обыкновению, быть эхом главнокомандующего.
— А в Петербурге советуют дать сражение неприятелю. Разве не сумасшествие?.. Неприятель гораздо сильнее, и позиция его неприступная.
— Точно так, князь.
— А отобьем ли штурм? На господа только надежда.
— Никто как бог, князь!
Так поддакивал начальник штаба. Потом он так же поддакивал князю, когда, под влиянием присланного из Петербурга генерала барона Вревского, главнокомандующий не считал сумасшествием дать сражение.
«При всех своих прекрасных качествах князь Горчаков, — говорит историк Севастопольской обороны, — не имел твердости довести начатое дело до конца. Придавая часто большее значение мелочным и неважным известиям, он поминутно менял свои предположения и не решался привести их в исполнение. Советуя другим брать больше на себя, быть решительными и не падать духом, князь Горчаков сам терялся при первой неудаче и даже при одних слухах, неблагоприятных для задуманного им предприятия. Как бы сомнительны ни были эти слухи, князь колебался в своих распоряжениях и только при постороннем влиянии, которому поддавался весьма легко, при энергическом настаивании он в состоянии был рассеять свои ложные опасения. К сожалению, человек, легко подчиняющийся влиянию посторонних лиц, в большинстве случаев лишен самостоятельности, не имеет определенного направления и характера действия. Весьма часто такие лица следуют или более решительному настоянию, или последнему мнению. Если до истечения июня и половины июля князь Горчаков покинул мысль об оставлении Севастополя и даже мечтал о возможности наступательных действий, то он обязан был тем генерал-адъютанту Вревскому».
На рассвете чудного июньского утра, дышавшего прохладой, в французских траншеях прозвучали трубы. Эти звуки не то призыва, не то молитвы были мгновенно подхвачены на английских батареях.
Как только трубы смолкли, раздался залп со всех пятисот восьмидесяти семи орудий неприятеля. Началась четвертая, усиленная общая бомбардировка Севастополя.
«После нескольких минут стрельбы, — сообщает один очевидец, — над Севастополем стоял густой, непроницаемый мрак дыма. Сильного звука выстрелов уже не было слышно; все слилось в один оглушающий треск. Воздух был до того сгущен, что становилось трудно дышать. Испуганные птицы метались в разбитые окна домов, под крышами которых искали спасения».
Французы продолжали стрелять залпами.
Взошло солнце. Легкий ветер рассеял дым. Стрельба стала ожесточеннее. Особенно сильно обстреливались Малахов курган, первый, второй, третий бастионы и левая половина четвертого. Корабельная сторона была в развалинах.
В городе не было безопасного места. Долетали снаряды и до Северной стороны.
«Бастионы и батареи, в особенности левого фланга, были засыпаемы бомбами и ядрами. Мешки с брустверов, щиты из амбразур, камни, фашины, человеческие члены, — все летело в каком-то хаосе. Летавшие друг другу навстречу снаряды сталкивались и разбивались на полете. Пролетая в город, они сбивали остатки каменных фундаментов, поднимали страшную пыль и несли за собою массу каменьев, которые били людей, как пули, или царапали лицо, как иголками»[66].
Бомбардировка продолжалась до поздней ночи.
С рассвета до утра наши бастионы отвечали частыми выстрелами и выпустили столько снарядов, что приказано было уменьшить огонь и стрелять как можно реже, ввиду того что у нас пороха было мало и ожидали штурма.
И неприятель стал еще чаще осыпать бастионы и Севастополь.
После полудня особенно сильно бомбардировали бастионы правого фланга (четвертый, пятый и шестой бастионы с промежуточными бастионами), защищающие городскую сторону.
«В воздухе раздавался какой-то нестройный гул, визг и шипенье», — сообщает один участник. Другой записывает, что «потрясают душу эти ужасные звуки, этот грозный рев беспрестанно падающих и беспрестанно разрывающихся снарядов».
Настал вечер.
Бомбардировка не прекращалась.
Несколько изменился только способ ее. Неприятель ослабил прицельный огонь и усилил навесный из осадных мортир — самый разрушительный. И бомбы, выбрасываемые массами, разрушали бастионы, уничтожали севастопольские дома и убивали множество защитников…
К ночи бомбардировка усилилась.
Десять неприятельских паровых судов подошли к севастопольскому большому рейду в одиннадцать часов вечера и, в помощь своим осадным батареям, стали бросать бомбы на наши прибрежные батареи и вдоль рейда по нашим кораблям.
Союзники, казалось, хотели показать весь ужас бомбардировки.
Им отвечали только прибрежные наши батареи. Бастионы, осыпаемые бомбами, молчали и старались исправлять повреждения, приготовляясь к штурму.
Бомбардировка продолжалась. Ракеты, начиненные горючим составом, производили в городе пожары, но их не тушили, люди нужны были на более важное — и пожары сами собой затухали.
Эта ночная бомбардировка с пятого на шестое июня, по словам одного очевидца, «была адским фейерверком, и ничего прекраснее не мог бы изобрести и представить на потеху аду сам торжествующий сатана».
В два часа ночи бомбардировка окончилась.
Наши бастионы торопились наскоро исправить свои повреждения и — главное — заменить попорченные орудия.
«Наиболее других пострадали Малахов курган, второй и третий бастионы; почти половина амбразур была завалена; многие орудия подбиты; блиндажи разрушены; пороховые погреба взорваны. Левый фланг третьего бастиона был так разбит, что бруствер в некоторых местах не закрывал головы. Наскоро воздвигнутые траверсы[67] обрушились, и большая часть орудийной прислуги была переранена. На бастионах кровь лилась рекою; для раненых не хватало носилок, и к полудню на одном третьем бастионе выбыло из строя шестьсот восемьдесят человек артиллерийской прислуги (матросов) и триста человек прикрытия (солдат)».
«В течение дня на перевязочные пункты было доставлено тысяча шестьсот человек раненых, не считая убитых. Последних складывали прямо на баркасы и отвозили на Северную сторону города»[68].
За эту бомбардировку вышли «в расход», как говорили в Севастополе, около пяти тысяч защитников.
Еще не замолкла канонада, как в «секрете» заметили, что в овраге, перед первым бастионом, собираются значительные силы.
Молодой поручик сообщил об этом командующему войсками прикрытия оборонительной линии.
У нас пробили тревогу. Барабаны подхватили ее по всему левому флангу оборонительной линии, и войска наши двинулись по местам, на бастионы и вблизи их. Резерв оставался в Корабельной слободке.
— Штурм… штурм! — разнеслось по бастионам. Орудия заряжались картечью. На вышке Малахова кургана заблестел белый огонь, фальшвейер — предвестник начинающегося штурма.
Был третий час предрассветной полумглы. Осадные орудия вдруг смолкли.
Наступила на минуту зловещая тишина.
Старый французский генерал, начальник колонны, назначенный штурмовать первый и второй бастионы, почему-то не выждал условленного сигнала к штурму.
Ему казалось, что внезапное прекращение бомбардировки и есть сигнал начинать штурм. Напрасно его начальник говорил, что он ошибается, что сигналом будет сноп ракет после белого света фальшвейера с одной батареи. Напрасно доказывал, что начинать атаку рано. Остальные колонны еще не строятся.
Старый генерал, как видно, был упрям и не любил советов.
Он приказал идти на приступ.
И из-за оврага показалась густая цепь стрелков. Сзади шли резервы. Через несколько минут французы бешено бросились на штурм двух бастионов.
Их встретили ружейным огнем и картечью. Все наши пароходы стали бросать снаряды в резервы и в штурмовую колонну…
Жаркий огонь расстроил французов.
Шагах в тридцати от второго бастиона они остановились и рассыпались за камнями. Еще раз они бросились в атаку, но снова не выдержали огня и отступили… Начальник колонны был смертельно ранен.
В это время блеснула струя белого света; за нею поднялся целый сноп сигнальных ракет, рассыпавшихся разноцветными огнями.
Для союзников это значило: «Штурмовать остальные укрепления Корабельной стороны».
А для севастопольцев: «Возьмет неприятель бастионы — взят и Севастополь».
Молчаливые и серьезные, ждали защитники штурма.
И многие шептали:
— Помоги, господи!
Главнокомандующий со своим большим штабом уже переправился с Северной стороны в город и с плоской крыши морской библиотеки смотрел на зеленеющее пространство перед Малаховым курганом, по которому беглым шагом шел неприятель…
Хотя князь Горчаков уже знал, что несвоевременный штурм одной французской колонны был отбит в полчаса, но напрасно он старался скрыть свое волнение перед развязкой нового общего штурма укреплений Корабельной стороны.
И вздрагивающие губы главнокомандующего, казалось, шептали:
— Спаси, господи!
Начальник штаба чуть слышно сказал начальнику артиллерии армии:
— Главное… отступить некуда. Мост через бухту не готов!
— Что вы говорите? — рассеянно спросил подавленный главнокомандующий.
— Чудное, говорю, утро, ваше сиятельство!
— Да… Посланы еще три полка в город?..
— Посланы, князь!..
На Северной стороне толпа баб стояла на коленях и молила о победе…
Мужчины, не принимавшие участия в защите, истово крестились. Матросы, бывшие на кораблях, высыпали на палубы.
Все с тревогой ждали штурма.
А Маркушка, черный от дыма и грязи, накануне так добросовестно паливший из своей мортирки, что, увлеченный, казалось, не обращал внимания на тучи бомб, ядер и пуль, перебивших более половины людей на четвертом бастионе, и на лившуюся кровь, и на стоны, — Маркушка и не думал, что надвигающаяся «саранча», как звал он неприятеля, через несколько минут ворвется в бастион и всему конец.
Напротив!
Возбужденный и почти не спавший в эту ночь, он сверкал глазами, напоминающими волчонка, глядя на «саранчу», высыпавшую из траншей, и хвастливо крикнул:
— Мы тебя, разбойника, угостим! Угостим!
— С банкета долой! — крикнул Кащук.
Контуженный вчера камнем, он сам вчера перевязал свою окровавленную голову и стоял у орудия, заряженного картечью, со шнуром в руке, спокойный и хмурый, ожидая команды стрелять.
— Я только на саранчу взгляну, дяденька!
— На место! — строго крикнул Кащук.
Маркушка спрыгнул с банкета к своей мортирке.
— Не бреши… Лоб перекрести. Еще кто кого угостит! — сердито промолвил матрос.
— Увидишь, дяденька! — дерзко, уверенно и словно пророчески, весь загораясь, ответил Маркушка.
— Картечь! Стреляй! Жарь их! — раздалась команда батарейного командира.
Бастион загрохотал.
Ослепительное солнце тихо выплывало из-за пурпурового горизонта, когда густые цепи французов, с охотниками впереди, имеющими лестницы, вышли из траншей и пошли на приступ Малахова кургана, второго бастиона и промежуточных укреплений.
За цепью двигались колонна за колонной.
Показались и цепи англичан — штурмовать третий бастион.
И в ту же минуту на возвышенности, у одной из батарей, показались оба союзные главнокомандующие, окруженные блестящей свитой.
Утро было восхитительное.
Как только двинулись штурмующие, прикрытие наших укреплений, то есть солдаты, уже были на банкетах. За укреплениями стояли войска.
Все батареи наши вдруг опоясались огненной лентой несмолкаемого огня. Картечь, словно горох, скакала по полю, засеянному, точно маком, красными штанами французов и пестрыми мундирами англичан. Тучи пуль осыпали быстро приближающегося неприятеля.
Люди все чаще падали. Колонны чаще смыкали ряды и шли скорее, торопясь пройти смертоносное пространство.
Впереди шли офицеры и обнаженными саблями указывали на наши бастионы, которые надо взять…
Чем ближе подходили колонны, тем ожесточеннее осыпали их картечью и пулями наши матросы и солдаты, молча, без обычных «ура», с какой-то покорной отвагой безвыходности.
Казалось, каждый бессознательно становился зверем, которому инстинкт подсказывал:
«Не убью я тебя, убьешь ты меня!»
И пули летели дождем.
Колонны все идут. Уже они близко, совсем близко. Хорошо видны возбужденные, озверелые лица… Не более пятидесяти шагов остается до второго бастиона… Казалось, лавина сейчас бросится на бастион и зальет его…
Но в эту самую минуту, когда, по-видимому, еще одно последнее усилие, и люди пробегут эти пятьдесят шагов, — энергия уже была израсходована…
Передние ряды остановились. Остановились и сзади… Прошла минута, другая… И колонна отступила назад и укрылась в каменоломнях от убийственного огня.
Но скоро солдаты поднялись и снова двинулись на второй бастион.
Они снова бросились вперед, пробежали «волчьи ямы», спустились в ров и стали взбираться на вал…
Их встретили штыками и градом камней…
Французы не выдержали. Бросили лестницы и отступили в траншеи…
«Вопли попавших в волчьи ямы, стоны умирающих, проклятия раненых, крик и ругательства сражающихся, оглушительный треск, гром и вой выстрелов, лопающихся снарядов, батального огня, свист пуль, стук орудия… все смешалось в один невыразимый рев, называемый „военным шумом“ битвы, в котором слышался, однако, и исполнялся командный крик начальника, сигнальная труба, дробь барабана».
Так описывает в своих записках один из участников в отбитии штурма второго бастиона.
Про этот же «военный шум», которым вызывают отвратительное опьянение варварством, старик, отставной матрос, ковылявший после войны по улице разоренного Севастополя на деревяшке вместо правой ноги, — так однажды говорил мне, рассказывая про штурм:
— И не приведи бог что было, вашескобродие!
— А что?
— Известно, что… Никаким убийством не брезговали, ровно звери…
И старик, между прочим, рассказал, как в этот штурм он задушил двух французов.
— Такие чистые были из себя и аккуратные… И пардону просили… Царство им небесное! — заключил старик свой рассказ.
И перекрестившись, прибавил:
— Звери и были в то утро. И мы и французы…
Еще два раза выходили из траншей уже два раза отбитые французы и бросались на второй бастион. Но снова возвращались назад, не пробегая и половины расстояния…
Неудачны были приступы и другой французской колонны на Малахов курган.
В первый раз колонна отступила, когда до него оставалось сто шагов.
И начальник Малахова кургана, капитан первого ранга Керн, недаром сказал:
— Теперь я спокоен. Неприятель ничего не сделает с нами!
И действительно, второй приступ был отбит.
Зато батарея Жерве была взята, но затем вновь отнята. И отряд смельчаков французов ворвался в Корабельную слободку. Их пришлось выбивать из хат и домишек, из которых французы стреляли.
Озверелые и французы и русские долго сражались в Корабельной слободке.
Поджидая подкреплений, французы дрались отчаянно. Каждый домик, каждую развалину приходилось брать приступом. Пощады французам не было. Да они не просили ее.
И солдаты разносили дома, уничтожали людей, бывших в них. Многие влезали на крыши, разрушали их и совали пуки зажженной соломы, чтобы сжечь неприятеля. В одной хате, где французы не соглашались сдаться, их передушили всех до единого.
Неудачен был и штурм третьего бастиона.
Англичанам пришлось пройти от траншей до третьего бастиона под градом ядер, бомб, картечи и пуль значительное расстояние — около ста сажен. Но английские цепи шли вперед с смелым упорством и хладнокровием.
И только когда передние ряды были перебиты, задние поколебались и легли на землю, отстреливаясь. Еще одна попытка разобрать засеки и броситься на бастион не удалась, и англичане отступили в свои траншеи.
К семи часам утра штурм был отбит на всех пунктах.
Союзники не ожидали такого исхода. Они не сомневались, что Севастополь будет взят.
Англичане запаслись разными закусками, чтобы позавтракать в Севастополе; раненый и взятый в плен французский офицер просил, чтобы его не перевязывали, так как через полчаса Севастополь будет в руках его соотечественников и тогда его перевяжут.
«Один французский капрал, — сообщает историк Севастопольской обороны, — ворвавшийся в числе прочих на батарею Жерве (около Малахова кургана), бросив ружье, пошел далее на Корабельную сторону и, дойдя до церкви Белостокского полка, преспокойно сел на паперть. В пылу горячего боя его никто не заметил, но потом один из офицеров спросил, что он здесь делает?
— Жду своих! — ответил он спокойно. — Через четверть часа наши возьмут Севастополь!»
Как только что штурм был отражен, снова началась бомбардировка.
Только на другой день можно было севастопольцам передохнуть.
По просьбе двух союзных главнокомандующих, объявлено было перемирие с четырех часов дня и до вечера, для уборки тел.
Все пространство между неприятельскими траншеями и нашими атакованными укреплениями было полно телами. В некоторых местах они лежали кучами в сажень вышины.
Потери были велики с обеих сторон. За два дня мы потеряли около шести тысяч. Столько же погибло людей и у союзников во время штурма[69].
Во время перемирия побежал смотреть «француза» вблизи и Маркушка. Сам батарейный отпустил.
Французские солдаты укладывали на носилки погибших товарищей. Многие любопытные с обеих сторон сбежались поглазеть на врагов. И французские и русские солдаты, разумеется, не понимали слов, которыми обменивались, подкрепляя их минами, но оставались довольны друг другом. Казалось, эти же самые, еще вчера озверелые, французы и русские были совсем другими людьми, которым вовсе не хочется убивать друг друга.
Маркушка во все глаза смотрел на «француза» и, по-видимому, удивлялся, что они вовсе не «подлецы», не «черти» и не «нехристи», какими воображал, стараясь как можно убить их из своей мортирки.
И мальчик совсем изумился, когда один француз, с добрым, веселым, молодым лицом, потрепал Маркушку по плечу, сказал несколько ласковых слов и, указывая на его рубашку, на которой висели медаль и полученный на днях георгиевский крест, спросил: «Неужели он, такой маленький, и солдат? Разве в России берут таких солдат?»
— Что он, дьявол, лопочет? — нарочно стараясь небрежно говорить, спросил сконфуженный Маркушка у ближайших солдат.
Солдаты только засмеялись. Кто-то сказал: «Верно, тебя похваливает. Мол, мальчишка, а с георгием!»
Стоявший вблизи наш молодой офицер кое-как объяснил, что Маркушка не солдат, а по своей воле пошел на бастион и храбростью заслужил медаль и крест.
Француз пришел в восторг. Он вдруг сунул Маркушке «на память» красивую маленькую жестянку с монпансье и проговорил, обращаясь к офицеру:
— Скажите ему, что он герой… Но только зачем он на бастионе?.. Я не пустил бы сюда такого маленького…
Француз сказал подошедшим товарищам о диковинном мальчике с четвертого бастиона, с медалью и крестом за храбрость.
Они подходили к мальчику с четвертого бастиона, жали ему руку, говорили хорошие слова, которые он чувствовал, не понимая. Им восхищались. Его жалели. Он такой маленький, и сирота, и на бастионе. Кто-то сунул ему булку и показывал на жестянку, словно бы рекомендуя есть то, что в ней.
— Это из Парижа! Ты, мальчик, понимаешь, из Парижа?
Маркушка еще более конфузился и оттого, что «француз» так ласков с ним, когда он, верно, убил не одного такого же француза, и оттого, что на него обращено внимание…
И Маркушка испытывал чувство стесненности и виноватости. Они должны знать, что он хотел побольше их убить, а теперь… ему жалко этих веселых и ласковых людей.
Но он только снял шапку, сказал: «Адью, француз», — и убежал.
Дорогой Маркушка похрустывал на зубах французские леденцы, закусывал булкой и шел к четвертому бастиону, отворачиваясь от носилок, на которых лежали кучи мертвых…
Возвратившись на четвертый бастион, он сказал Кащуку, только что проснувшемуся и сидевшему у орудия за чаем:
— Вот… Попробуй их булки, дяденька.
— Неси кружку да обсказывай, что видел…
Маркушка принес кружку, которую хранил у мортирки, и после того, как выпил целых две, обливаясь потом, раздумчиво проговорил:
— Тоже и они, как наши, дяденька?
— А ты думал как? Только другой веры, а как наши.
— А зачем пришли? Зачем полезли на драку? — произнес Маркушка, словно бы желая найти причины, по которым «француз» должен быть неправым против русских.
— Погнали их из своей стороны, и пришли… Тоже и у них свой император — и свое начальство…
— Небось теперь, как угостили, не пойдут на штурму… Страсть сколько мы их убили вчера… И трех генералов…
— Прикажут, опять на штурму пойдут. Из-за Севастополя целых девять месяцев бьются и нас бьют… Тоже, братец ты мой, и француз подначальный народ. Может, ему и не лестно в чужую сторону да на смерть идти… а идут… И самим в охотку скорее взять Севастополь да замириться… Силы у их много. Их император всю эту расстройку и завел… В том-то и загвоздка… А люди и пропадают… Пей, что ли, Маркушка…
Было жарко. Петух, прозванный «Пелисеевым» в честь Пелисье[70], лениво выкрикивал свое кукареку, разгуливая по площадке бастиона около нескольких куриц. Матросы отсыпались после суток бомбардировки. Почти все офицеры, обрадовавшись перемирию, переправились на Северную сторону.
Теперь там, за северным укреплением, вырос целый городок из бараков, балаганов, шалашей и палаток. Только там были женщины и дети, которым уж месяц тому назад велено было оставить Южную сторону. Туда все оставшиеся жители переселились из города, где уже не было безопасного места. Бомбы убивали даже людей, скрывающихся во время бомбардировки в подвалах и погребах. Слишком уж близко к нашим укреплениям и к городу придвинулся ряд осадных батарей союзников.
Штабные, чиновники, интенданты, отдыхавшие и легкобольные офицеры, приезжие аферисты и предприниматели, торговцы, базарные торговки, солдатки, матроски, ремесленники, отставные артиллеристы и матросы, маркитанты — словом, весь люд, остававшийся в Севастополе, ютился на Северной стороне.
В палатках маркитантов устроили трактиры, куда сходилось офицерство. Рискуя нарваться на бомбу и пулю по дороге, так же как и на бастионах или позициях, офицеры уходили в отпуск с бастионов часа на два, на три, чтобы пожить хоть короткое время в иной обстановке, встретиться с приятелями и знакомыми, съесть порцию чего-нибудь вкуснее, чем «дома», выпить в компании бутылку вина, узнать «штабные» новости о предположениях главнокомандующего и, разумеется, посудачить об его нерешительности, быстрых переменах приказаний и рассеянности, служившей материалом для анекдотов. Нечего и говорить, что немало критиковали и бездействие полевой армии, не попробовавшей напасть на союзников и освободить Севастополь. Вышучивали и начальника штаба. Ко многим кличкам, вроде «бумажного генерала» и «старшего писаря», в последнее время прибавилась еще кличка «генерала как прикажете» и «ганц-акурата». Но уж в эти дни не было прежней уверенности, что Севастополь отстоят. Об этом не говорили, но это чувствовалось… Каждый знал, что в последнее время осады — идет бойня, и сознавал, что не попал еще «в расход» только по особенному счастию…
На Северную сторону часто приезжали адъютанты, ординарцы и казаки с донесениями с оборонительной линии к начальнику штаба, который иногда допускал «вестников» к князю, всегда занятому. Приезжали и генералы с докладами самому главнокомандующему.
Сюда же приезжали с бастионов и за покупками, и для заказов, и для того, чтобы вымыться в бане и хоть сколько-нибудь очиститься от грязи и зуда тела, изъеденного насекомыми, кишащими в блиндажах бастионов.
Здесь — вдали от оборонительной линии с ее постоянным треском и грохотом снарядов, гулом выстрелов и зрелищем смерти — было все, что было нужно человеку, хотя бы и не уверенному, что будет жив через час. Были мануфактурные, галантерейные и бакалейные лавки, портные, сапожники, часовщики, цирюльники, фруктовщики, «человечки», дающие деньги под проценты, и, разумеется, гробовые мастера для тех убитых и умерших от ран или от тифа, которые были в офицерских и высших чинах.
Главнокомандующий еще вчера, тотчас же после отбитого штурма, обрадованный и умиленный отчаянной стойкостью защитников, послал телеграфическое донесение императору Александру Николаевичу, начинающееся следующими словами:
«Самоотвержение, с коим все чины севастопольского гарнизона, от генерала до солдата, стремились исполнить свой долг, превосходит всякую похвалу».
Но, разумеется, главнокомандующий не утешал себя мыслью, что многострадальный Севастополь будет спасен и после нового штурма. Отбитый вчера штурм принес только отсрочку и новые жертвы бомбардировки.
И старый князь мечтал только о возможности с честью оставить Севастополь и торопил постройку моста через бухту.
Отсрочка была продолжительная.
Прошло два с половиною месяца после отбитого штурма. Смертельно был ранен Нахимов. Под Черной были разбиты наши войска[71], делавшие чудеса храбрости. Но отсутствие умного военачальника и путаница не могли не привести к поражению.
«Вступая в бой, главнокомандующий обязан был дать толковые и определенные указания, познакомить начальников толком с предстоящею задачей, со своими намерениями и задачами и затем предоставить им свободу действий. Ничего этого мы не видим в распоряжениях князя Горчакова», — пишет историк Севастопольской обороны…
На другой день после поражения наших войск союзники снова начали жесточайшую бомбардировку, продолжавшуюся двадцать дней. Бастионы разрушались. Ежедневно убывало по тысяче защитников.
Последние дни Севастополя подходили… К двадцать четвертому августа неприятель подвинулся так близко, что находился в семнадцати саженях от Малахова кургана и в двадцати от второго бастиона.
Штурм был несомненен. С разных сторон видно было, как стягивались войска союзников. Об этом сообщали в главный штаб армии. Но главный штаб не принимал никаких мер к усилению гарнизона на время штурма и даже не предупреждал гарнизона.
Генерал Липранди несколько раз посылал сказать начальнику штаба, генералу Коцебу, что неприятель готовится к штурму, а начальник штаба ответил, что Липранди грезится во сне штурм. Когда командир одной батареи послал начальнику штаба казака с запиской, что французские колонны тянутся к Севастополю, — генерал Коцебу не обратил на это ни малейшего внимания.
Казак вернулся и доложил начальнику батареи, что отдал записку в руки «Коцебе», и объяснил, что они изволили прохаживаться около квартиры главнокомандующего.
— Что ж, он пошел к князю, прочитавши записку? — спросил моряк.
— Никак нет-с! Они сунули ее в карман, а мне приказали отправиться на место!
Так рассказывал потом в своих записках адмирал Барановский, который сам посылал казака с запиской к начальнику штаба.
Последний общий штурм двадцать седьмого августа был днем гибели Севастополя…
Отбитый почти везде, он не мог быть отбит малочисленными охранителями Малахова кургана… Туда были направлены огромные силы французов. Почти все защитники этого «ключа» нашей защиты были убиты или ранены. Немногие остались в живых… Четыре бесстрашных матроски во время штурма подавали воду храбрецам Малахова кургана…
В восьмом часу на Малаховом кургане взвился французский флаг, а в четыре часа все начальники войск и бастионов получили приказание очистить Южную сторону и перейти на Северную.
Поздним вечером началась переправа войск через мост и продолжалась всю ночь.
А в это время в оставляемом Севастополе, погруженном в мрак, раздавались взрывы. Их производили охотники, саперы и матросы. Взрывы, от которых рушились стены полуразрушенного уже города. Пожар охватывал всю оборонительную линию…
Уходившие из Севастополя крестились, оборачиваясь на город…
— А ты, Маркушка, теперь будешь при мне, — говорил Николай Николаевич Бельцов мальчику, стоявшему рядом с ним на мосту, который сильно качался от волнения.
В восемь часов утра все войска были на Северной стороне.
Рейд был пуст. Все корабли затоплены. Мост был уничтожен.
Утро было прелестное.
Маркушка, отлично выспавшийся под буркой, данной ему Бельцовым, был счастлив и оттого, что жив, и оттого, что не на бастионе, и оттого, что заманчивая новизна будущего застилала от него ужасы прошлого, и, главное, оттого, что ему было двенадцать лет.