На окраине красавца Севастополя, поднимающегося амфитеатром, на склоне горы, лепились белые домишки матросской слободки, в которой преимущественно жили жены и дети матросов и разный бедный люд.
Перед одной из хаток, в роскошное сентябрьское утро 1854 года, стоял черномазый пригожий мальчик, здоровый и крепкий, с всклокоченными кудрявыми волосами и с грязными босыми ногами, в не особенно опрятной старой «голландке» и в холщовых, когда-то белых штанах.
На вид мальчику можно было дать лет двенадцать-тринадцать. Его загорелое лицо, открытое и смелое, с бойкими глазами, дышавшими умом, было озабочено.
По-видимому, мальчик кого-то поджидал, не отводя глаз с переулка, спускавшегося в город. Только изредка не без зависти взглядывал на средину узкой улицы слободки, где неподалеку играла в бабки знакомая компания. В ней «черномазый» был признанным авторитетом и в бабках, и во всех проказах, и в разбирательствах драк и потасовок.
К нему уже прибегала депутация звать играть в бабки, но он категорически отказался.
— Маркушка! — вдруг долетел из открытого оконца слабый, глухой женский голос.
Черномазый мальчик вбежал в хату и подошел к кровати, стоявшей за раскрытым пологом, в небольшой комнате с низким потолком, душной и спертой.
Под ситцевым одеялом лежала мать Маркуши, матроска с исхудалым, бледным лицом, с красными пятнами на обтянутых щеках, с глубоко впавшими большими черными глазами, горевшими лихорадочным блеском.
Она прерывисто и тяжело дышала.
— Не идет? — нетерпеливо спросила матроска.
— Не видно, мамка! Верно, придет…
— Не зашел ли в питейный?
— Там нет… Бегал… Тебя знобит, мамка?
— То-то знобит. Прикрой, Маркушка!
Маркушка достал с табуретки старую шубейку, подбитую бараном, и накрыл ею больную.
Затем он поднес ей чашку с водой и заботливо проговорил:
— Выпей, мамка. Полегчает.
И с уверенностью прибавил:
— Скоро поправишься… Вот те крест!
И Маркушка перекрестился.
Больная ласково повела красивыми глазами на сына и отпила несколько глотков.
— Разве что не спустили тятьку с «Констенкина» по случаю француза… Видимо-невидимо пришло их на кораблях в Евпаторию с солдатами. Хотят шельмы на берег…
— Наши не допустят!.. — возбужденно проговорила матроска, сама торговавшая до последних дней на рынке разной мелочью. Как почти все на рынке, она повторяла, что французы и англичане не осмелятся прийти к нам, а если и осмелятся, то их не пустят высадиться на берег, и союзники с позором вернутся.
Разумеется, эти толки на рынке были отголоском того общего мнения, которое высказывала большая часть севастопольского общества.
Хоть Маркушка, как и подобало шустрому и смышленому уличному мальчишке, и видал на своем коротком веку кое-какие виды и кое-что слышал на Графской пристани и на бульваре, куда бегал слушать музыку по вечерам, — но еще не знал, что французы, англичане, турки и итальянцы уже беспрепятственно высадились первого сентября в Евпаторию[1] и, направляясь в Севастополь, заняли позицию на реке Альме, ожидая русских.
И потому Маркушка не без хвастливого задора воскликнул:
— Сунься-ка! Их Нахимов[2] шуганет, мамка!
— Дай только ему волю. Шуганул бы…
— А кто может не дать воли… Сам царь ему Георгия прислал…
— Князь Менщик[3] не пущает, Маркушка…
— Самый, значит, главный над всеми старик… Такой худой и храмлет… Видел его раз… Ничего не стоит против Нахимова.
— Лукав старик… Все хочет по-своему… И горд очень…
Матроска, повторявшая мнение о главнокомандующем князе Меншикове со слов мужа, лихого марсового на корабле «Константин» и пьяницы, причинявшего немало неприятностей своей жене и единственному сыну Маркушке во время загула, закашлялась и не скоро отошла и могла говорить.
Испуганная приступом кашля, больная с еще большим нетерпением ждала мужа, и ей казалось, что он нехорошо поступает… Дал знать через матросика, что забежит сегодня утром, а уж одиннадцатый час, а его нет…
И она сказала:
— Ты, Маркуша, думаешь, что тятьку не спустили на берег?
— Очень даже не спустили по случаю француза… Ни одного матроса нет в слободке… А то тятька бы пришел!
— А ты сбегай, Маркушка, на Графскую пристань… Шлюпку с «Костенкина» увидишь и скажи, чтобы тятька отпросился… Мамке, мол, недужно…
— А как же ты одна?
— Позови Даниловну… Посидит. Верно, дома?
— Куда идти старой карге! — не особенно любезно назвал Маркушка соседку, старую вдову боцмана.
И прибавил деловитым заботливым тоном:
— А без меня смотри потерпи, мамка! Ежели шлюпка с «Костентина» будет, духом обернусь! Молоко около тебя поставлю и воду.
Маркушка поправил одеяло и шубейку на больной, поставил у кровати кружку с молоком и чашку с водой, с серьезным видом потрогал голову матери и исчез.
Через минуту он сказал Даниловне:
— Присмотрите за мамкой, бабушка… Бегу в город…
— Зачем, чертенок? — сердито воркнула боцманша.
— Затем, что мамка послала… Посидите с ней… Будьте добренькая…
— Посижу… Плоха твоя мать… Ох, плоха…
— Вы, бабушка, перед ней не каркайте… Мамка выздоровит! — решительно вымолвил Маркушка, сдерживая желание обругать Даниловну одним из ругательств, имеющихся у него в памяти в большом запасе.
— И очень ты дерзкий, дьяволенок… Весь в отца-пьяницу… Мать твоя только хорошая… Для нее и войду… А вы оба…
Но конца Маркушка не слыхал.
Выйдя от Даниловны, он не удержался, чтобы не сказать на улице: «Старая ведьма!» И затем во весь дух полетел вниз по переулку.
Он спустился до Петропавловской красивой церкви, пробежал мимо каменной стены, окружающей большой сад, около дома командира севастопольского порта[4], — тот сад, куда нередко по вечерам перелезал через забор и лакомился виноградом и другими вкусными фруктами, — и когда вышел на главную улицу, то с галопа прямо перешел на шаг.
Во-первых, ему надо было отдышаться, а во-вторых, его поразило зрелище, которого он еще до сих пор не видал.
И он даже приостановился.
Он видел, что улица запружена матросами, которые на себе тащили большие орудия, и услышал, что орудия эти с кораблей и везут их на бульвар, чтобы поставить там, и на другие места на Южной стороне вокруг Севастополя.
Маркушка видел, как торопились куда-то адмиралы, направляясь по направлению к Графской пристани, заметил озабоченные их лица, обратил внимание, что и матросы очень серьезны, и, разумеется, подбежал к ним, чтобы увидать среди толпы матросов с «Константина».
Кто-то сказал Маркушке, что с «Константина» матросов еще нет.
Маркушка внезапно был охвачен тем же серьезным настроением, которое видел и сразу почувствовал и в матросах, и в офицерах, бывших при них, и в адмиралах, куда-то спешивших, и в партии арестантов, которые позвякивали кандалами на ходу, направляясь к себе домой на блокшив обедать после работ, и в конвойных, во всех лицах, которые в это утро встретил Маркушка на Большой улице. Если б он не несся во всю силу своих ног и своей здоровой груди из слободки вниз, то увидал бы и раньше встревоженные лица.
Маркушка встретил знакомых мальчишек, прибежавших поглазеть, и от них узнал, что «крупы» (солдат) нет. Все ушли прогонять француза и англичанина.
Но и уличные мальчишки уже не говорили с прежней самоуверенностью насчет того, что француза прогонят.
За это Маркушка их обругал, наскоро подрался с одним и вприпрыжку побежал на Графскую пристань, ловко проскальзывая между пешеходами на тротуаре.
Через несколько минут Маркушка добежал до белой колоннады перед Графской пристанью и, перепрыгивая ступеньки, спустился вниз.
Перед глазами Маркушки была знакомая картина.
Ласковая синева заштилевшего большого рейда, сверкающая под солнцем, и много военных кораблей. Вблизи у самой пристани, на мыске, каменный полукруглый форт, известный под названием Павловской батареи. Влево, у выхода в море, большие, каменные и такие же полукруглые форты в несколько ярусов со множеством амбразур, из которых чернели орудия, направленные к входу.
Никто в Севастополе и не мог подумать, что с моря может ворваться чей-нибудь флот перед этими тысячами орудий.
Никто не предполагал, что корабли придут с десантом, чтоб взять Севастополь сзади.
Маркушка стал спрашивать гребцов с военных шлюпок, дожидавшихся у пристани, нет ли шлюпки с «Константина».
Все отвечали отрицательно.
Маркушка смотрел на знакомый ему щегольский трехдечный корабль «Константин» под контр-адмиральским флагом на крюйс-брам-стеньге, который стоял вблизи Павловской батареи.
На нем, как и на других кораблях, шли работы по подъему и спуску орудий на шаланды, стоявшие у бортов.
И Маркушка догадался, отчего отец не мог забежать к матери.
Но все-таки надо исполнить ее поручение и подождать: не придет ли шлюпка с «Константина».
А в ожидании Маркушка пошел с Графской пристани на соседнюю, откуда на «вольных» больших шлюпках пассажиры переезжали из города на Северную сторону, на противоположном берегу бухты. Там было несколько строений поселка, и оттуда шла почтовая дорога на Симферополь и дальше в Россию.
Маркушка удивился, что на Северную сторону много отваливало шлюпок с дамами, и с ними был багаж. Были и отставные офицеры с пожитками.
Он видел и большие шлюпки, нагруженные домашними вещами. Увидал проходивший мимо тяжелый военный баркас с дамами и детьми и на баркасе много сундуков и чемоданов; сзади подвигалась шаланда, нагруженная мебелью и экипажами.
Маркушка был заинтересован этим необычным наплывом господ. Господа редко переезжали на Северную сторону. Он знал, что обыкновенно пассажирами были татары с пустыми корзинами из-под фрукт и разный рабочий люд без поклажи.
Зачем господа уезжают из Севастополя, когда в нем так хорошо? И погода не очень жаркая, и по вечерам музыка на бульваре, и фрукт так много.
Любознательному мальчику очень хотелось узнать, отчего вдруг собрались барыни, как звал Маркушка всех женщин в шляпках.
Но спросить было некого.
Знакомого перевозчика, отставного матроса, известного Маркушке под именем хорошего «дяденьки», который не раз даром перевозил мальчика на Северную сторону и обратно, когда он просил «дяденьку» позволить прокатиться по морю, и не раз разговаривал с ним и если ругался, то больше ласково, — этого «дяденьки» с его шлюпкой не было.
А он бы объяснил!
Но очень скоро знакомый худощавый старый перевозчик пристал к берегу с несколькими пассажирами с Северной стороны.
Он тяжело дышал, уставший после нескольких рейсов подряд. Пот градом катился по его изрытому морщинами лицу с маленькими острыми глазами и сизым крупным носом, и яличник наотрез отказался немедленно везти пассажиров, пока не «войдет в силу» после передышки.
Он тотчас же достал из шлюпки один из арбузов, взрезал его и стал есть сочные куски, закусывая их круто посоленным ломтем черного хлеба.
— Здравствуйте, дяденька! — обрадованно воскликнул Маркушка, подбежав к шлюпке перевозчика.
«Дяденька», которого по справедливости Маркушка мог бы называть дедушкой, кивнул мальчику коротко остриженной седой головой и вместо того, чтоб подать своему маленькому приятелю побуревшую, с вздувшимися жилами руку, протянул арбуз и ломоть хлеба и сказал:
— Закуси, Маркушка!
Маркушка немедленно впрыгнул в шлюпку и в минуту прикончил арбуз и хлеб. Затем, по-видимому, находя, что сидеть на банке для пассажиров неудобно, Маркушка вскочил на борт шлюпки, опустив ноги в море.
Маркушка озабоченно заболтал своими грязными ногами в воде и, повернувши всклокоченную голову, слегка прикрытую такою же измызганной матросской фуражкой, какая была и на затылке «дяденьки», спросил его, указывая арбузной коркой на публику, которая суетилась около шлюпок, нагружаемых пожитками:
— Куда это они повалили, дяденька?
— Пострел ты, Маркушка. С башкой мальчонка! А не смеканул? — протянул старик.
И, покончив с куском арбуза, не без иронической нотки в своем спокойном, ленивом голосе прибавил:
— Утекают из Севастополя.
— Зачем им утекать?
— Струсили… Опасаются, как бы французы их не забрали… Известно, дуры… Зря засуетились! — понизив голос, сказал «дяденька».
Маркушка соскочил с борта и подсел к «дяденьке».
— Да разве французы могут сюда прийти, дяденька? Ведь не смеют?
И глаза Маркушки засверкали.
— То-то посмели, Маркушка, ежели высадились. Жидкий, братец ты мой, народ, а поди ж — полагает о себе…
— Разве допустили, дяденька?
— Допустили… Может, заманивает Менщик, чтобы их сразу, подлецов, погнать домой… Не лезь, мол, в гости… Не приглашали!.. Менщик — старая лиса. Он их объегорит…
И, словно бы внезапно озлобляясь на что-то, старик возбужденно проговорил:
— А к Севастополю не подпустит… Не смеет. Ежели сразу и не прогонит француза, вернись сюда… Не оставляй без призора наш Севастополь! Не пускай сюда… французов да гличан. Только дай нам помогу… А матросики небось не отдадут Севастополя. Нахимов так и сказал: «Не отдадим, братцы!»
Маркушка жадно слушал старика и не мог сообразить, как это возможно, чтобы такой жидкий народ, как французы, мог прийти к Севастополю и чтобы наши не прогнали их немедленно, как только они высадились.
И хоть он и почувствовал, будто что-то неладно и французы могут прийти — недаром же «дяденька» допускал, что «старая лиса» сразу не прогонит, и недаром же барыни утекают, — но словно бы желая избавиться от этого чувства и подбодрить себя, Маркушка, взволнованный, со сверкавшими глазами, проговорил:
— Не отдадим, дяденька!
— То-то и есть… А это пусть опасаются которые трусы, Маркушка… Есть такие… Перевозишь… Наслушаешься разговоров… А ты, Маркушка, видно, прокатиться захотел? — спросил «дяденька».
Маркушка объяснил, зачем пришел. Он рассказал, как тяжело дышит мать и как долго кашляет, и, рассчитывая, что «дяденька» все знает, спросил:
— Ведь мамка не помрет? Вы как полагаете, дяденька?
— Зачем ей помирать? Она матроска молодая. Отлежится… Простуда и выйдет. Не сумлевайся, Маркушка… Молодца! Заботливый ты сынишка!
И «дяденька» потрепал Маркушку по спине и прибавил:
— Давай на «Костентин» смахаю. Отцу скажу, ежели пустят. Только вряд ли дозволят матросу на берег. Видел, какая спешка против француза…
— Спасибо, дяденька! — горячо промолвил Маркушка, тронутый предложением перевозчика. — Вот и катер отвалил с «Костентина». Попрошу гребцов… Прощайте, дяденька! Так мамка выправится, дяденька?
— Сказано — выправится! — уверенно ответил «дяденька», пожимая руку Маркушки.
И Маркушка побежал на Графскую пристань и спустился вниз.
Через несколько минут безукоризненной гребли двенадцати гребцов в белых рубашках на катере были сразу убраны весла, и катер, тихо прорезывая прозрачную синеву воды, остановился у ступеньки пристани.
Из катера выскочили два офицера — один постарше, другой молодой — и пожилой старший врач.
Увидав Маркушку, молодой мичман остановился и спросил:
— Ты что здесь делаешь, Маркушка?.. Иди за мной, чертенок. Опять дам записку снести, и получишь гривенник…
— Никак невозможно, Михайла Михайлыч!..
— Отчего?
— Мать очень больна и велела дать знать тятеньке на «Констентине»… Может, отпустят… хоть на полчасика. Попросите, барин, за тятьку. А я при мамке… хожу за ней.
— А как фамилия твоего тятьки?
— Ткаченко… фор-марсовой, ваше благородие!
Мичман достал из кармана книжку и карандаш, вырвал листок и на спине Маркушки написал просьбу отпустить на берег фор-марсового Ткаченко к умирающей жене.
«Умирающей» назвал добрый, жизнерадостный мичман для большей убедительности.
Он отдал записку унтер-офицеру на катере и велел немедленно передать старшему офицеру.
— Есть, ваше благородие.
А Маркушке мичман сказал:
— Твое дело сделано, Маркушка. Отца спустят на берег… Я прошу за него…
Маркушка благодарил.
— Доктор был у матери?
— То-то не был, ваше благородие.
— Дурак! Мне бы сказал. Иди за мной!
И, торопливо поднимаясь по лестнице, мичман кричал:
— Доктор! Иван Иваныч! Подождите!
Рыжеватый доктор остановился.
— Ну что вам, пылкий мичман?
— Не откажите, голубчик, посмотреть мать этого чертенка. Жена нашего молодца фор-марсового Ткаченки. Очень больна. Не встает с постели.
— Дюже исхудала! — вставил Маркушка.
Доктор спросил у Маркушки адрес и обещал быть скоро в матросской слободке.
— Так беги домой, Маркушка… И твой тятька и доктор придут… Обрадуй мать…
— И дай вам бог за вашу доброту, Михаил Михайлыч. Сколько вгодно буду носить вам письма.
— Скоро, Маркушка, не придется… А вот тебе гривенник… Купи себе чего хочешь.
Маркушка заложил монету для верности за щеку и пустился во весь дух домой.
Скоро, едва переводя дух, он вошел в комнату, положил на табуретку около кровати виноград и несколько груш и радостно произнес:
— И тятька придет… И дохтур будет… И дяденька-яличник сказал, что ты скоро оправишься — только вылежись, мамка! Дяденька понимает, не то что какие вороны…
Озноб у чахоточной прошел. Ей было лучше. Вести Маркушки значительно подбодряли матроску.
И, любуясь своим смышленым сыном, она с радостным восхищением проговорила:
— И какой же ты умный, Маркушка! И как ты все это обработал. Рассказывай… И откуда виноград?.. Откуда дули?.. Ишь побаловал мамку… Ешь сам, я немного…
— Не стибрил ли твой Маркушка у татар?.. Он у тебя, матроска, шельмоватый! — промолвила, тихо посмеиваясь, Даниловна.
— Вот и клеплешь, Даниловна… Ах, ядовитая ты какая!.. Это ты напрасно бога гневишь… Вовсе не хорошо… Мой Маркушка не таковский!.. — говорила, волнуясь и раздражаясь, больная.
— Брось, мамка… Пусть она брешет… Побрешет и уйдет! — презрительно кинул Маркушка.
И, не обращая ни малейшего внимания на старую боцманшу, достал из кармана штанов пару тарани и булку и сказал матери:
— Я, мамка, вот и тарани себе купил и булку для тебя… Попьешь с чаем… Знакомый мичман Михайла Михайлыч подарил гривенник… Страсть добрый… Встрелся на Графской… Он и исхлопотал, чтобы тятьку пустили к нам… Он и доктора испросил… Одним словом…
И, возбужденный, видимо торопясь рассказать матери все, что видел и слышал в это чудное сентябрьское утро, воскликнул:
— А что, мамка, в Севастополе!.. Француза-то допустили на берег в Евпатории…
— Допустили? — протянула чахоточная.
— То-то допустили… И Менщик со всеми солдатами там… прогонять… Сказывают, француз жидкий народ… Прогонит обманом, если их много… И на улицах матросы… Орудии с кораблей везли… Чтобы поставить их кругом Севастополя. А многие, которые дуры, барыни наутек, зря струсили. Разве Нахимов пустит француза в Севастополь? Дяденька так и сказал, что никак невозможно!
Отрывочные, возбужденные слова Маркушки взволновали больную в первые мгновения.
Но уверенность чахоточной, которая и не допускала мысли о том, что дни ее сочтены, слышалась в ее проникновенном голосе, когда она проговорила:
— Не придет француз! Он безбожник! Господь нам поможет… Наша вера угодней богу.
И, выпростав из-под одеяла исхудалую бескровную руку, матроска перекрестилась; ее губы что-то прошептали — вероятно, молитву и о Севастополе, и о скорейшей поправке.
Маркушка никогда не думал о таких деликатных вопросах. Он, разумеется, не понимал, чья вера лучшая, так как дружил и с «дяденькой», и со старым одноглазым татарином Ахметкой, который нередко угащивал Маркушку в своей фруктовой лавчонке и виноградом и попорченными фруктами, дружил и с портным евреем Исайкой, жившим в слободке, который дарил ему лоскутки, помог сладить большой змей и, посылая его с поручением, всегда давал три или пять копеек и в придачу еще — маковник или горсть рожков.
Но слова матери о французах были очень приятны Маркушке. Он перекрестился вслед за матроской и горячо воскликнул:
— Дай бог всех французов до одного перебить!
И, подсев к окну, стал чистить тарань, глотая слюни и предвкушая вкусную закуску.
Несколько минут царило молчание. Даниловна о чем-то загадочно думала, и злорадная усмешка кривила ее беззубый рот.
Старая, с угрюмым морщинистым лицом и злыми маленькими пронзительными глазами, похожая на ведьму, поднялась Даниловна с табуретки. Ее сгорбленная, приземистая и крепкая еще фигура выпрямилась и стала будто выше. И, обращаясь к больной, она заговорила, слегка шамкая, каким-то зловещим голосом:
— Видно, и милосердному конец терпению… Велики грехи Севастополя… И накажет за это господь… Ой, накажет!
Матроска беспокойно вздохнула. Она чувствовала, что Даниловна закаркает, и в то же время не спускала с нее жадно-любопытных и тоскливых глаз.
А Даниловна продолжала:
— Недаром дурачок Костя пророчил… Небось слышала, что говорил?
— Мало ли что брешет дурачок…
— Думаешь, мы умные? А он дурачок, может быть, блаженный, и бог ему внушает… Третьего дня его форменно «приутюжили» в полиции… А он никого не испугался… Поплакал и все свое бормочет… Неспроста, значит, говорит… И попомни, матроска… Быть великой беде… Не замолить грехов… Накопились на всех — и на вышних начальствах, и их барынях, и на матросах, и матросках… Господь и отступился… Может, князь Менщик изменщик перед нашим императором, ежели допустил высадку?.. Разве можно с моря допустить?.. Николай Павлыч прикажет Менщика в кандалы да с фельдъегерем прямо во дворец… «Как смел, такой-сякой, князь?..» А старый, что пустил француза, лукав, матроска… Отвертится от самого Николая Павлыча… Император не сказнит… А тем временем француз и турка нагрянут. Всех перекокошат. У француза такие ружья, что за версту бьют[5] и заговоренные Бонапартом — антихристом… Наш солдат и не видит француза, а у солдата пуля в самое сердце… Убит… И как войдут в Севастополь, сейчас турка всех жителев прикончит… без разбора сословий… Только каких молодых заберут и на корабль… вроде как в крепостные пошлют турецкому султану… И все разграбят… И камня на камне не останется… Дьявол-то во всей силе с французами объявится… Бог все ему позволит… Пропадай, мол, грешный город!.. А ты: не придут! Жалко тебя, хворая, что не скоро тебе оправиться… Ушла бы из Севастополя со своим щенком. А я оставлю дом и… гайда… Не согласна пропадать… Прощай!..
И Даниловна пошла в двери.
Ее слова произвели на чахоточную сильное впечатление. Поражен был и Маркушка.
Но, когда он взглянул на мать и увидел выражение ужаса в ее лице и слезы на ее щеках, он бросился к матери и сказал:
— Мамка! А ты не верь… ведьме. Она брешет!..
И затем подбежал к окну, высунулся в него и крикнул Даниловне:
— Ведьма!.. Ведьма! С перепуги набрехала… Ведьма! Старая карга! На том свете за язык привесят…
— Подлый щенок! Тебя первого француз убьет!.. — прошипела Даниловна.
— Он не придет… А вот я возьму да и убью ведьму… Только приди. Утекай лучше к французам… Сама французинька!
И Маркушка кричал, пока Даниловна не скрылась в своей хате:
— Ведьма-французинька… Ведьма-изменщица!
Матроска только простонала. Но не от боли, а от тоски и обиды за свое бессилие.
Еще бы!
Даниловна страшно накаркала Маркушке, и матроска не могла подняться с постели, чтобы по меньшей мере выцарапать глаза «подлой брехунье».
Но больная все-таки почувствовала значительное душевное облегчение, когда слышала, как хорошо «отчекрыжил» Маркушка старую боцманшу.
И с гордостью матери, любующейся сыном, радостно промолвила:
— Ай да молодца, Маркушка! Не хуже настоящего матроса отчесал ведьму.
— То-то! Не баламуть. Не смей каркать, изменщица! — все еще взволнованный от негодования и сверкая загоревшимися глазами, воскликнул Маркушка.
— Изменщица и есть…
— А то как же? По-настоящему следовало бы прикокошить старую ведьму… Как ты думаешь, мамка?
— Ну ее… Из-за ведьмы да еще отвечать?.. И так навел на ее страху… Не трогай… Слушайся матери, Маркушка!
— Не бойсь, мамка… Не трону… Черт с ней, с ведьмой. Больше не придет к нам баламутить… Наутек поползет.
Матроска успокоилась и скоро задремала.
А Маркушка, уже отдумавший «укокошивать» Даниловну и довольный, что заслужил одобрение матери за «отчекрыжку» старой «карги», стал продолжать свой обед — тарань и краюху хлеба — и, прикончив его виноградом, тихонько подошел к постели.
Он взглядывал на восковое лицо матери. Он слышал какое-то бульканье в ее горле. И он невольно вспомнил слова Даниловны.
Сердце Маркушки упало. Ему стало жутко.
Он подсел к окну и жадно смотрел на безлюдную и безмолвную улицу — не проглядеть доктора.
Но страх понемногу проходил, когда Маркушка думал о том, что доктор, разумеется, быстро выправит мать какими-нибудь каплями. И она опять войдет в силу, станет крепкая и сильная, как прежде, и с раннего утра будет уходить на рынок к своему ларьку.
И он станет проводить время по-старому. Он опять будет с нею пить чай с горячими бубликами, с ней вместе уходить и заниматься своими делами. Он навестит Ахметку и Исайку, побывает на Графской: нет ли офицера, который куда-нибудь пошлет, заглянет к «дяденьке» и прокатится на шлюпке, поглазеет на лавки в Большой улице, пойдет к матери на рынок пообедать с нею, потолкается на рынке, поиграет в бабки с товарищами в слободке, потом пойдет купаться на «хрустальные воды» — в затишье Артиллерийской бухты около рынка — и вечером на бульвар или на Графскую и спать домой.
«Разумеется, доктор выправит мамку, и дяденька говорил, что мать не умрет. Зачем ей умирать?»
И, успокоенный за мать, Маркушка уже не смущается более ни мертвенностью ее исхудалого, изможденного лица, ни слабостью, ни ознобом, ни свистом, вылетающим из ее груди, ни прерывистым, трудным дыханием.
И в голове Маркушки пробегали мысли о французе, которого пустили, о пушках, которые видел утром, о толпе, матросах, об отъезде барынь, о словах «дяденьки», о Менщике, ушедшем со всеми солдатами не пускать в Севастополь, о гривеннике доброго мичмана, об адмиралах, куда-то спешивших, о Нахимове, который обнадежен матросами.
А палящий зной так и дышал в маленькое оконце… В низенькой комнате охватывала духота… А Маркушка так устал, летавши во весь дух на Графскую в обратно.
И Маркушка перестал думать. Он невольно приклонил лицо к подоконнику и моментально заснул.
— Протри зенки, Маркушка! — раздался над ухом мальчика грубоватый, с легкой сипотой голос.
Внезапно раскрывший глаза, Маркушка спросонья хватился бы затылком о раму низенького оконца, если бы большая, шершавая и вся просмоленная рука не лежала на его всклокоченной голове.
— Отчепни двери… А то дрыхнете, как зарезанные…
Маркушка сорвался с места.
— Кто там? — словно бы в полусне прошептала матроска.
— Тятька пришел! — радостно сказал Маркушка и побежал в сени снять щеколду с дверей.
— Ну, как мамка? — пониженным голосом, казалось, спокойным, проговорил приземистый, черный как жук матрос лет сорока, с загорелым смуглым лицом, заросшим черными волосами.
— Здорово исхудала… И не ест… Доктор придет сейчас.
— Доктор? Кто добыл?
— Мичман Михайла Михайлыч… Встрел на Графской, когда за вами бегал, и сказал, что мамка больна.
В знак одобренья фор-марсовой с «Константина» Игнат Ткаченко, в белой праздничной матросской рубахе и в парусинных башмаках на босых ногах, потрепал по спине сына и вошел в комнату.
Целую неделю не видел матрос жены и, как увидал ее, то едва не ахнул — до того за неделю она изменилась.
Матрос понял, что в эту комнату пришла смерть.
Но он скрыл от больной свое тоскливое изумление, когда подошел к ней. Он только осторожнее и словно бы боязливо пожал ее восковую руку с желтыми длинными ногтями и с еще большего шутливой грубостью проговорил:
— А ты что это вздумала валяться, матроска?.. Ден пять тебе отлежаться и, смотри, опять во всем своем парате в поправку…
— То-то и я обнадежена… А ждала тебя… Думала: загулял…
— Дура ты, Анна, и есть… Не спускали… Оттого и не пришел. И сейчас отпустили всего на один час… Разве что завтра отпустят.
— То-то зайди…
— А то, думаешь, не зайду… Скоро и вовсе на баксион переберемся… Тогда буду забегать. По другой части будем… вроде как крупа… На сухопутье…
И матрос стал рассказывать, что приказано затопить несколько кораблей на входе на рейд и остальные корабли разоружить… Орудия со всех кораблей на батареи и матросов к своим пушкам… И Нахимов будет и на сухой пути начальником… И Корнилов[6] тоже. Башковатый адмирал… И оба они просили Менщика вытти всему флоту к французским и английским кораблям… Сцепиться, мол, с ними и — будь что будет, а изничтожить неприятельский флот… А Менщик не допустил. «Вы, говорит, адмиралы, зря только себя изничтожите… На них корабли все с машинами жарят под парами… Куда хотят, туда и иди, вроде как праходы… А вы-то что с одними парусами? Ежели ветра не будет — что вы поделаете?.. А он всех и перетопит… Будет себе палить, как ему вгодно, и шабаш!..» Нахимов и покорился… Ничего не поделаешь…
И матрос примолк.
— Так как же, Игнат? — спросила матроска.
— Насчет чего, Аннушка? — переспросил матрос, отводя взгляд, чтоб не смотреть на эти тревожные лихорадочные глаза, глубоко запавшие в глазницы.
— Значит, он придет к нашему Севастополю? Господь допустит?
— Ни в жисть! Нахимов с матросами не допустит. Всех французов перебьет! — с задорной уверенностью и не без отваги воскликнул Маркушка, сообразивший, что отец не забегал по дороге в питейный и, следовательно, зря не треснет.
Однако на всякий случай Маркушка попятился к дверям.
Матрос не поднял своих клочковатых, нависших бровей, придававших его добродушному лицу свирепый вид, и не сжал руки в здоровенный кулак.
Он взглянул на Маркушку с какою-то ласковой жалостью, точно понимал, что мальчик скоро будет сирота.
Но для порядка отец все-таки не без строгости проговорил:
— Видно, давно не клал тебе в кису, Маркушка!
— На прошлой неделе наклали, тятенька!
— То-то давно! — усмехнулся матрос. — Вовсе ты стал отчаянный, Маркушка! Скажи пожалуйста, какой вырос большой матрос. Рассудил!
И, обращаясь к жене, прибавил:
— Не сумлевайся, Аннушка… не оконфузимся… Скоро обозначится война. Князь Менщик окажет, какой он есть генерал против французского, ежели к десанту не поспел… Еще, может, поправится… Ну и то, что у их все стуцера[7], а у наших таких ружей нет. У француза стуцер далеко бьет, а нашему ружью не хватает дальности. Вот тебе и загвоздка.
— Зачем же нашим не роздали стуцеров? — нетерпеливо спросил Маркушка.
— Ой молчи, Маркушка… Не перебивай… Съезжу!
— Слушай, что отец говорит, Маркушка! — ласково промолвила матроска.
Матрос продолжал:
— К строку не изготовили этих самых стуцеров. Солдатику и обидно. И ежели Менщик в полном своем генеральском понятии да скомандует: «В штыки, братцы!» — крупа не осрамит своего звания и врукопашную… Не так обидно… Француз — известно, жидкий народ — похорохорится… однако не сустерпят штыка… И драйка к своим кораблям и гайда домой… «Ну вас!.. Не согласны»…
Маркушка даже щелкнул языком от удовольствия.
Но Маркушкина спесь была значительно сбита, когда после минутной паузы отец раздумчиво проговорил:
— И опять-таки обмозгуй ты, Аннушка: какие есть генералы при солдатах? Есть ли при рассудке в них отчаянность и умеют ли распорядиться солдатом? Это как и по нашей флотской части. Ежели начальник с флотским понятием, зря не суетится — и матросу лестно, и никогда он не обанкрутит начальника… За Нахимова Павла Степаныча куда вгодно… То-то оно и есть… Какое от Менщика будет одоление — скоро узнаем… Хучь и приди француз — а за Севастополь постоим… Живыми не отдадимся…
Несколько времени царило молчание.
— Завтра на баксион перебираться… — промолвил Игнат.
— А жить где? — спросила жена…
— В землянках…
— И харч, как на корабле?..
— Все по положению по морскому довольствию… И наш командир будет начальником баксиона… И прочие офицеры… палить будем, ежели француз придет… А за тобой, Аннушка, кто приглядывает? — вдруг спросил матрос.
— Да кто? Все Маркушка… Заботливый. Вроде как нянька ходит за матерью…
— А Даниловна?
— Сидела давеча, как Маркушка за тобой бегал.
— Небось больше не придет! — вмешался в разговор Маркушка.
— Отчего это?
— Она ведьма и изменщица… Я не пущу ее, тятенька! — решительно воскликнул Маркушка.
И, волнуясь и спеша, он рассказал, почему именно Даниловна изменщица и злющая ведьма, и не отказал себе в удовольствии похвастать, как он «отчесал» боцманшу.
Слушая Маркушку, матрос только усмехался, видимо довольный не менее матери, что «мальчонка башковат, и пестует мать, и форменно изругал боцманшу».
— А какая она изменщица?.. По какой такой причине? Она, братец ты мой, не изменщица… Даниловна злющая и много о себе полагает. А за брехню ты, Маркушка, правильно отчекрыжил.
И, обращаясь к жене, сказал:
— Небось, как был жив боцман, она не посмела бы шипеть, как гадюка… У него рука была тяжелая… Держал свою гадюку в понятии… С рассудком был боцман… И пьянствовал в плепорцию.
В эту минуту к домику подъехали дрожки.
— Доктор, мамка! — доложил Маркушка и, просветлевший, побежал встретить доктора.
Пожилой сухощавый доктор с рыжими волосами и бачками вошел в комнату, потянул длинным носом, и на его лице пробежала гримаса.
— Ну и душно здесь…
— Точно так, вашескобродие! — ответил матрос, вытянувшись перед доктором. — И дух чижелый… — прибавил он.
— Твоей жене, Ткаченко, и дышать труднее… Как тебя, матроска, звать? — спросил доктор, приблизившись к больной.
— Анной, вашескобродие! — взволнованно и внезапно пугаясь, ответила матроска.
Доктор взглянул на ее лицо и стал необыкновенно серьезен.
— Ты, Анна, не волнуйся… Нечего меня бояться… Твой матрос знает, что я не страшный.
Рыжий доктор в белом кителе проговорил эти ободряющие слова с шутливой ласковостью. Но его мягкий голос слегка вздрагивал. Добрый человек, он был взволнован при виде умирающей молодой женщины, спасти которую невозможно и которой надо спокойно врать, чтобы она не отчаялась, узнав свой приговор. А бедняга как чахоточная, разумеется, и не догадывается, что дни ее сочтены.
— Не бойся, Аннушка… Господин старший доктур добер… Вызнает, что в тебе болит нутреннее, и поможет, — сказал Игнат.
— Я не боюсь, вашескобродие! — промолвила матроска слабым, глухим голосом и старалась приподняться, но не могла и бессильно уронила голову на подушку.
— Не подымайся… не надо, — приказал доктор.
И подумал:
«К чему беднягу беспокоить осмотром. Не все ли равно?»
Но добросовестность врача говорила о долге и об обязанности облегчить хоть последние минуты потухающей жизни.
И, по-прежнему необычайно серьезный и точно в чем-то виноватый, рыжий доктор еще мягче и ласковее проговорил, вынимая из кармана молоточек и стетоскоп:
— Вот послушаем, что у тебя, Аннушка… Не бойся… Не бойся…
Доктор опустился и приложил свое ухо к трубке, уставленной у груди… Слушал, потом постукивал, потом опять приложил свое ухо к сердцу Аннушки.
Она испуганно и стыдливо закрыла глаза.
Матрос напряженно-серьезно смотрел на лысую, блестевшую потом голову. Маркушка, напротив, был торжественно весел. Ему казалось, что доктор узнал, что внутри мамки, пропишет капли, и мамка пойдет на поправку.
Доктор поднялся, прикрыл одеялом матроску и увидал ее жадный вопросительный взгляд…
— Простудилась… Надо тебе полежать… Пропишу капли, и станет легче…
— И скоро можно встать, вашескобродие? — нетерпеливо спросила матроска.
— Скоро! — не глядя на больную, проговорил рыжий доктор.
Он отошел к окну, присел, отдышался, вырвал из своей записной книжки листок, прописал рецепт и, казалось, чем-то раздраженный, подозвал Маркушку.
— Беги в госпиталь, получишь даром пузырек с каплями и… А кто присматривает за матерью?..
— Я.
— Ты? — удивленно спросил доктор.
— Он башковатый, вашескобродие… Все время не отходит от матери! — серьезно промолвил отец.
— Ласковый! — протянула матроска.
Доктор потрепал Маркушку по голове и сказал:
— Как принесешь, дай матери десять капель в рюмке воды… Сумеешь отлить?
— Потрафит! — заметил Игнат.
— К ночи дать еще десять. Завтра утром опять десять капель… Мать лучше будет спать… Не буди… Понял?
— Понял… Мамка ведь скоро поправится от капель, вашескобродие?
— Да…
— Дай вам бог здоровья! — радостно проговорил Маркушка.
И сказал отцу:
— Тятенька! Пока буду бегать за каплями, спроворьте матроску Щипенкову посидеть около мамки… А я живо обернусь!
С этими словами Маркушка исчез и понесся вниз.
— Славный у тебя мальчик, Аннушка… Ну, поправляйся… От капель будешь спать. Сном и уйдет болезнь… Завтра заеду… Не благодари… Не за что!.. — проговорил доктор.
И, обратившись к матросу, прибавил:
— Перетащи кровать с больной к окну… И немедленно!..
— Есть, вашескобродие!
Доктор вышел. За ним пошел матрос и крепко притворил двери.
Доктор остановился и сказал:
— Попрошу старшего офицера, чтоб на ночь тебя отпустили домой.
— Премного благодарен, вашескобродие… Видно, крышка ей? — чуть слышно спросил матрос.
И лицо Ткаченко стало напряженно серьезным.
— Пожалуй, до утра не доживет. Она и не догадывается. Не показывай ей, что смерть пришла…
— Не окажу себя, вашескобродие. Жалко обанкрутить человека.
— То-то.
Доктор уехал.
Угрюмый матрос постоял на улице, выкуривая маленькую трубку.
Затем спрятал ее в штаны и, возвратившись в комнату, проговорил:
— Ну, Аннушка, переведу тебя на новое положение… У окна скорей пойдет выправка.
Матрос передвинул кровать…
— Небось лучше?
— Лучше… Не так грудь запирает…
— Вот видишь… Сейчас пошлю к тебе Щипенкову, пока Маркушка не обернется… А я на корабль…
— Когда зайдешь, Игнат?
— Может, на ночь отпустят… Так за Маркушку за няньку побуду. И побалакаем, а пока до свиданья, Аннушка.
— Отпросись, Игнат…
— А то как же?
— Отпустят?
— Старший офицер хоть и собака, а с понятием. Отпустит.
— Наври. Скажи, мол, матроска дюже хвора…
— Форменно набрешу… А как ты придешь ко мне на баксион и старший офицер увидит, скажу: «Так, мол, и так… Доктур быстро выправил мою матроску!»
Вечером, в восьмом часу, Ткаченко пришел домой.
Больная спала. Дыхание ее было тяжелое и прерывистое. Из груди вырывался свист. Маркушка, свернувшись калачиком, сладко спал на циновке, на полу у кровати, и слегка похрапывал. Комната была залита лунным светом. С улицы долетали женские голоса. Говорили о войне, о том, что будет с Севастополем, если допустят француза.
Матрос осторожно разбудил мальчика.
Маркушка вскочил и виновато сказал отцу:
— Маленько заснул… Мамка все спит… На поправку, значит…
— Ты, Маркушка, иди спать в сени… Выспись…
— А если мамка позовет?
— Я буду заместо тебя на вахте… Ступай! — почти нежно прошептал матрос.
Матрос присел на табуретке и скоро задремал. Но часто открывал глаза и прислушивался…
В слободке царила мертвая тишина. В городе часы пробили двенадцать ударов. Доносились протяжные оклики часовых: «Слу-шай».
Матрос поднялся и заглянул в лицо больной. Облитое светом, оно казалось мертвым.
Матроска вдруг заметалась и открыла большие, полные ужаса глаза.
— Испить, Аннушка?..
— Тяжко… Духа нет… О господи!
— Постой, капли дам…
— Дай… Спаси!.. Игнат!.. Родной!.. Смерть!
Матрос дрожащими руками налил капли в рюмку с водой и поднес ее к губам жены. Она вдруг вытянулась и вздохнула в последний раз. Наступила жуткая тишина.
Матрос перекрестился и угрюмо поцеловал лоб покойницы.
Игнат до рассвета оставался в комнате.
Заснуть он не мог и курил трубку за трубкой. В голове его неотступно проносились воспоминания о покойной, об ее правдивости, верности и заботливости. Он вспоминал, как хорошо они жили четырнадцать лет и только пьяным, случалось, ругал ее и бил, но редко и с пьяных глаз.
И чем больше думал матрос о своей жене, тем мучительнее и яснее чувствовал ужас потери. На душе было мрачно.
— Прости, в чем виноват! Прости, Аннушка! — взволнованно шептал матрос.
Наконец стало рассветать, и матрос вышел из дома. Он разбудил Щипенкову и просил ее честь честью обмыть покойную и одеть. Скоро они положили ее на стол. От Щипенковой Игнат пошел звать одну знакомую старую вдову-матроску, умевшую читать псалтырь, прийти почитать над покойницей и затем зашел к старику плотнику — заказать гроб.
Когда матрос вернулся, в сенях Маркушки уже не было.
Он был в комнате, смотрел на покойную и безутешно рыдал.
— То-то, Маркушка! — мрачно проговорил матрос.
— Тятенька!.. Разве мамка взаправду умерла? — воскликнул Маркушка. — Тятенька!
— Взаправду…
— Как же доктор говорил?
— Чтоб не тревожить… А он сразу мне сказал, что смерть пришла… Ничего не поделаешь… Нутренность была испорчена.
Матрос послал Маркушку просить священника, а сам ушел на корабль, обещая прийти к вечеру…
Через день хоронили матроску.
За гробом, выкрашенным олифой, шли рядом матрос и Маркушка; за ними десяток матросок.
Батюшка опоздал к выносу, и вынесли гроб около полудня.
День стоял теплый, но серый. Дул слабый ветер.
Все провожавшие услыхали какой-то тихий гул в воздухе, точно слабые раскаты далекого грома.
И матроски оглядывались на Северную сторону, откуда, казалось, доносился гром, и крестились.
— Это пальба слышна… Менщик не пущает француза! — вымолвил матрос, прислушиваясь.
Маркушка стал креститься.
Возвращаясь с кладбища, отец говорил Маркушке:
— Понаведывайся ко мне на четвертый баксион. Около бульвара… А живи у Щипенковой… Будешь помогать ей…
— Я бы к дяденьке лучше.
— Что ж… Ежели возьмет… А потом обмозгую, где тебе находиться… может, и к тетке в Симферополь пошлю…
— Я бы здесь…
— А ежели бондировка?..
— Что ж… к вам бы бегал, на баксион…
— Глупый… А убьют?..
— Зачем убьют… Уж позвольте, тятенька, остаться…
— Там видно будет, какая будет тебе моя лезорюция… а пока прощай, Маркушка… Завтра приходи на баксион… к полудню… Вот тебе два пятака на харчи, сирота!
У бульвара они разошлись. Матрос пошел на бульвар, а Маркушка на Графскую пристань.
Он снова видел матросов, везущих пушки, слушал отдаленную пальбу и вдруг, охваченный тоской по матери, горько заплакал, направляясь к Графской пристани.