В ГОСТЯХ У БАБУШКИ ЛУКЕРЬИ

Через месяц после нашего знакомства Максим Чеботарев прислал мне письмо, в котором предложил совершить путешествие до поместья бабушки Лукерьи. «Пойдем, соловушка, за тридевять земель нехожеными тропами, топкими болотами, заглянем в березовые райки, как в зеркало, поглядимся в голубые озера и до кельинской красоты допехаемся», — писал он и сообщал мне маршрут: по куржекской долине на знаменитое в Заонежье озеро Ладво, а уж оттуда к Купеческому озеру, на берегу которого раскинулась деревушка Кельи. Путь не легкий, но заманчивый. Я в тех местах еще не бывал.

Когда я подошел к назначенной для встречи росстани Сорочье Поле, Чеботарев был уже там. Помог снять с плеч рюкзак, набитый до отказа продуктами, и усадил рядом с собой на свежесрубленное дерево.

— Старею, соловушка, старею. В троицын день восемьдесят два года стукнуло, — заговорил он протяжно, с ноткой грусти в голосе. — Чую, паренек, что иду в путь-дорогу дальнюю в последний разок, и хочется мне тебе в наследство передать ту красоту, тот дар матушки природы, который в моей младости передал мне покоенок отец мой. Детей у меня, мил человек, нет. — Максим глубоко вздохнул. — Был паренек Арсений, была дочерь Надя, да вот проклятая война обоих поглотила, и похоронены мои любимые в чужедальней сторонушке. Осталась у меня одна милая мне навеки старушка Иринья, да и та уже на подходе к тому свету, старше меня на четыре года. Вот так-то, мил друг, так-то… Поведу тебя моей извечной тропой. Знаю ее один я, а ты все запоминай иль для памяти, если она у тебя слабая, записывай — это твое дело. Тебе жить, тебе по лесу ходить и его оберегать от паскудников. Вот так-то, соловушка! Каяться, что протопал такой путь, не будешь. Понял? Тогда в путь-дорогу!

Поднявшись с дерева, он повел меня прямо в лесную густоту. Я шел позади него, и мне казалось, что лес ласково встречает Максима — с таким добро пути мерять, в неизведанное шагать и коротать ночь у горячего костра.

В полдень мы вышли на старую губернскую просеку. Тут появились свежие затеей на соснах и елях — ясно, что сюда в скором времени будет вторжение лесозаготовителей.

Спустившись в распад сопки, Чеботарев остановился.

— Сейчас начнется муравьиная тропа. А как выскочим в крутизну, там и будет их жилье. Такого теремка я не видывал нигде. Запасись терпением, дорогой соловушка!

Я увидел торную тропинку. Она охватывала весь косогор и пологим скатом спускалась в лощинку, уходя в густой ельник.

— Ей и дождик не помеха, — заметил Чеботарев. Гляди-кось, Григорич, как она прячется под елями: скоро ее не увидишь.

По тропе спешили муравьи, рыжие-прерыжие. Их было несметное число — не сосчитать! Одни муравьи спускались из муравейника, другие поднимались к нему, и все точно соблюдали правила уличного движения: держались правой стороны. Муравья с добычей пропускали вперед без всякой очереди: его ждут малые муравьишки.

А вот и муравейник — огромная круглая глыба с остростоячей вершинкой. Высота его не меньше двух метров, а диаметр у подошвы около трех метров. Вокруг растут вековые ели в обхват, и их стволы сплошь усеяны муравьями.

У самой подошвы муравейника много ходов и выходов: одни маленькие, другие похожи на ласточкины пролазы в береговых вымоинах.

Хотя тут была большая семья, но никто никого не обижал, все жили в согласии. Мы видели, как сытый муравей кормил голодного: поднявшись на задние лапки, он пошевелил усики своему собрату, и они оба скрючились, чтобы голодный получил еду от сытого, который выдавил ее из своего желудка.

Все было тихо, но при нашем появлении поверхность муравейника усеяли полчища хозяев, которые, по всей вероятности, приняли нас за врагов. Муравейник буквально заходил ходуном, словно превратился в ходячее тесто, в которое положено слишком много дрожжей. Над ним поднялась сизая дымка: оружие самозащиты муравьев — невидимые стрелы кислоты. Но мы боя не приняли и отошли прочь.

Спустившись к спаду, мы миновали лощинку и снова стали подниматься на сопку, идя по каменной гряде. Вдруг Чеботарев замедлил шаг.

— Гляди, летучая змея ползет, — показал он в направлении каменных глыб, из которых торчала большая ель с наклоном в лощинку, и торжественно продекламировал: — «Под Кирьяновой горой гадюка гналась за лягвой».

Я посмотрел туда, куда указывал Максим, и сразу заметил, как по голой каменной плите ползла змея длиною меньше метра, сизая-пресизая. Вскидывая высоко голову с красным жалом, она подсаживалась на брюшко и, отталкиваясь хвостом, подвигалась к спуску. Затем залезла по стволу ели на макушку и стрелой метнулась по воздуху и приземлилась в распад ручья.

— Лягушатница, — довольно посмотрел на меня Максим, — здесь они водятся, но не каждому суждено это зрелище увидеть. Укус такой змеи опасен, но на человека она нападает редко, разве что ее обидят. Как-то в этих местах повстречалась с лягушатницей солдатская вдова Матрена Перекатова и ударила змею палкой. Так та ее по пожне полчаса гоняла: летала над ее головой, била хвостом, а укусить все же не смогла. Спасли Матрену грабли, которыми она оборонялась, а потом забежала в березовую райку и там отсиделась.

В поисках лягушатницы мы потеряли больше часа. Облазили все маленькие бочаги у ручья, но змею так и не нашли. А так хотелось заполучить этот редкостный экземпляр: в банку бы ее и в школьный музей.

Обогнув деревню Осиновец, которая утопала в густом осиннике, мы двинулись по тропе вдоль озера Паж. Лиственный лес остался позади. Его сменило мелкополесье: густой чапыжник, вересовые мягкие кусточки. В конце озера вспорхнула стая белых куропаток. «Кудь-вы… кудь-вы… кудь-вы…» — загомонили птицы и скрылись за ольшаником в густом ивняке.

Неисчислимые полчища оводов кружились над нами, досаждая укусами. Отмахиваясь от них березовыми ветками, мы миновали два маленьких болотца и вышли на просторы Ладвозера. Будто большой чайный поднос, окаймленный по бокам голубой вышивкой, озеро играло бликами солнца. Густая высокая трава, доходя до колен, затрудняла шаг, путалась в ногах.

На второй пожне у мелкого перелеска Максим свернул вправо и вывел меня на проселочную дорогу. Но это было только одно название, что — проселочная: дорога сплошь заросла травой. С трудом мы добрались по ней до первой ладвозерской деревни.

Старожилы утверждают, что первые поселенцы появились здесь в шестнадцатом веке. Они укрылись тут от набегов иноземцев и назвали свое поселение Предзнаменованием.

А уже в восемнадцатом веке на Ладвозеро приехали три семьи Кузнецовых. Они срубили на берегу новые дома и основали деревню под названием Кузнецовская. Позднее обе эти деревни слились, и название первой деревни уступило место более позднему.

Кузнецовская встретила нас полной тишиной. Оконные глазницы грустно глядели из-под строгих тесовых крыш с резными петухами на князьках и с оленьими рогами на охлупнях. И ни одной живой души. Жители деревни, как мы узнали потом, перебрались ближе к районному центру: в такую дальнюю даль тяжело было доставлять и хозяйственный инвентарь и продукты питания. Слишком ощущалась оторванность от большой жизни.

Задерживаться в опустевшей деревне не было смысла. Вытянув ведро воды из колодца и напившись, мы двинулись дальше и вскоре оказались у речки.

Здесь нам представилась удивительная семейная идиллия. Возле воды лежал лось-рогач, а рядом с ним лосиха ласкала своим языком двух прибылых лосят.

Рогач прислушивался к каждому шороху. Заметив нас, медленно поднялся и протрубил отход. Вся семейка тихим шагом направилась в осиновую поросль.

Над нашими головами пролетела свиристель. Максим повернулся ко мне.

— Пойдем, соловушка, поступистей. Путь до ночлега у нас еще далек, а свиристель уже на ужин вылетела.

Мы поднялись в густой березник, пересекли его и вступили в гряду густого ельника. Все это время нас встречали и провожали птичьи голоса. Прошумел малиновый щур, прострекотала серо-бурая чечетка, бахвалясь своим оперением и красивой шапочкой. Где-то рядом бойко просвистела московка.

На закате солнца мы подошли к ручью Лебеда, освежились водой — сразу стало легче, спала усталость. Пройдя вниз по течению, нашли сухостойную ель, вывороченную из земли ветродувом и перекинутую через ручей, — по ней без всякого риска можно было перейти на другой берег.

Прямо надо мной нависла рябина. Вдруг неподалеку промелькнула белка. Сначала, увидев нас, она скрылась в траве, но потом снова выскочила на берег и, поднявшись на задние лапки, стала разглядывать незваных гостей.

Словно желая прогнать нас с «мостика», белка бойко цвикнула. Но мы не уходили. Тогда она проворно вскочила на мое плечо, перепрыгнула на спину Максиму, а уж затем по стволу елки перебралась на другой берег.

— По чужой тропинке идем, чужую дорожку занимаем, — заметил Чеботарев. — Хочешь или не хочешь, а хозяева свои права заявят.

Сумерки застали нас в голубой лощинке Студеных ключей. Максим остановился, осмотрелся вокруг.

— Пора на ночлег. Тут будем коротать ночь, тут будем утреннюю зарю встречать.

Он стал разживлять огонек, а я, взяв чайник, пошел за водой. Совсем рядом раздавался звонкий шум ручейка, но русло его оказалось сухое. Значит, ручей пробил себе дорогу под землей. Об этом говорила и маленькая воронка, которую я обнаружил.

Пришлось подняться выше к лесной гряде. Берега в этом месте были высокие, травянистые, но у самой воды плитками стоял белый мрамор, будто принесен он сюда руками человека. Об этом мраморе в старинных летописях записано: «…и есть в голубой лощинке Студеных ключей такие ручьи, у которых берега из мрамора выложены, а тот мрамор по ночам светится».

Вода в ручье катилась бисером по узкой щели между мраморными плитками, а кое-где она срывалась с трехметровой высоты, шумела и пенилась.

— Григорич! Где ты? — услыхал я голос Максима и, набрав в чайник воды, пошел к огоньку.

У костра развернул карту этой местности, и мы оба долго искали на ней наш ручей, но найти не смогли: видимо, топографы обошли его своим вниманием.

Расстались мы с ним поутру, покинув голубую лощинку и направившись в сторону болота с хилой растительностью.

— Перемахнем? — спросил Чеботарев. — Все болото метров триста будет. Глядишь, к вечернему чаю в Попиху поспеем. А если в обход идти, то почитай километров пятнадцать наберется. Зазря будем силы тратить.

— Пойдем через болото, — согласился я.

— Только гляди, соловушка, болото-то ведь с изюминкой, — улыбнулся Максим.

Начинался вечер. Солнца уже не было видно, но из раскаленного обода все еще проступали через густой лес алые брызги.

— А вот и рогач зорьку заиграл, — прислушался Чеботарев.

Но я только через некоторое время уловил идущий от подножья дальней сопки звук, похожий на мычание коровы: у-ух мы-ы-ыыы… Потом все громче и громче, и так три раза.

— Это рогач семейство на ужин созывает. Сигнал подает, что вкусную пищу нашел, — свертывая цигарку, пояснил Максим. — Заботливый хозяин этот рогач: семейство кормит, от врагов оберегает. Сам первым никогда глотка не выпьет, сперва семью напоит, а там, что ему останется. И могутное животное! Мне довелось видеть, как он в ярости березу толщиной в десять сантиметров задней ногою, будто бритвой, срубил. — Он постоял в раздумье и снова заговорил, но уже другим тоном: — Дальше, соловушка, пойдет трясина. Тут раньше озеро было, да быльем поросло, а место, соловушка, хотя и красивое, но гадкое: того и гляди провалишься и к праотцам уйдешь, — и тут же поспешил успокоить меня: — но все будет добро.

Из-за тощей елочки Чеботарев достал два шеста, очевидно, спрятанные им раньше. Один подал мне и предупредил:

— Грунт в болотине щупай не ногами, а шестом — так-то верней и надежней будет.

С этими словами он вошел в высокую траву. Я двинулся за ним след в след, все время поторапливая себя — боялся отстать. Но, пройдя шагов десять, почувствовал, как земля убегает из-под ног и качает меня, точно в детской зыбке.

Чем дальше мы шли, тем трясина становилась подвижнее. Под сапогами хлюпала ржавая вода. Я внимательно следил за Максимом, который то скрывался в траве с головой, то снова поднимался над ней. Это же происходило и со мной.

По сторонам то и дело снимались с места кряквы и селезни. Своим криком они предупреждали соседей о вторжении в их заповедные края посторонних.

Берег с жидкой растительностью уже был виден, когда мое внимание привлек куст с крупной черной ягодой. Сначала я подумал, что это черемуха, но, приглядевшись, понял — такой ягоды я еще в жизни не встречал. Меня разобрало любопытство, и я рискнул чуть-чуть податься с тропы, чтобы сорвать веточку спелых ягод.

И тут же провалился.

Опершись о шест, я попытался высвободить из трясины ноги, но не смог. И чем сильнее и упорнее хватался я за траву, тем крепче сжимала меня проклятая трясина.

Плохо бы мне пришлось, если бы не Максим. Вовремя подоспев, он протянул свой шест.

— Зазевался, соловушка! Сейчас тряхонись сильней вниз, но шеста из рук не выпускай — тогда мне легче будет тебя высвобождать из трясины. Может, вода-то окажет тебе помогу.

Я выпрямился, ударил ногами вниз и по рюкзак ушел в трясину. Появилось ощущение, что с меня свалилась какая-то непомерная тяжесть, ноги почувствовали слабинку, и теперь я уже мог болтать ими под торфяником. В это время, насколько хватило у меня силы, я рванулся вверх.

— Ну вот, так-то, соловушка! — одобрил мои действия Максим. А я-то грешным делом думал, что ты клюква. А ты вон какой сильный! Теперь разок вперед. Вот так. Не торопись. Слабину земля дала — ну и выбирайся из нее.

Я вылез из провала и встал на ноги, а Максим уже поторапливал меня, покрикивал:

— Скорей на берег! Там, соловушка, очистишь свои крылышки, — и он круто двинулся по тропе к берегу.

Снова почва закачалась под моими ногами, вздыбилась несколько раз и остановилась. Это была уже твердь.

Пока я сушил одежду, подступили сумерки, и мы поняли, что до темноты в деревню нам не попасть. Решили провести ночь под тремя березами. Приготовили ужин, поели, попили чаю и устроились на сон.

Но спать еще, хоть мы и утомились, не хотелось. И, показав на торчащий из трясины подернутый мхом плот, Максим поведал мне такую историю.

…Подле озера Маята когда-то стояла деревушка Воробьиный Нос. Давно это было, в шестнадцатом веке. Жили тогда в деревне беглые мужики, пахали землю, занимались охотой на пушного зверя.

И был среди жителей этой деревни Кирьян Лебеда, а у него — сын Арсюха. За осьмнадцать лет парень так вымахал, что кондовая сосна: руками не обхватишь, в глаза не поглядишь — столь высок да статен. В плечах у него целая сажень будет.

К работе Арсений относился с прилежанием, отцу да матери славно помогал. Говорили, что в двадцать годов от роду Арсений свою старую курную избу на дрова разобрал, а на ее место поставил новый добротный бревенчатый дом. Бревнышки сам на своих плечах из лесу выносил, а длина тех бревен — пять саженей и толща вершков пять иль шесть будет. Избу срубил одним топором, приладил оконные косяки да в рамы лосиный пузырь вставил. Не зазнавался парень, не бахвалился, что эко дело выдумал. Свету в избе у Арсения много, хоть взаймы соседям давай. И всего другого хватало. Не хватало у добра молодца только жены — ласкового друга. Больно велик ростом Арсений был, вот так в холостяках и ходил.

В трудную годину, во времена смутные, наползли в эти места иноземцы со всех сторон. Из-под Каргополя явились прогнанные оттуда ляхи. Вот тут-то у мужиков и настало сплошное наказание: дай пану барашка, отдай и дочку Парашку, но и этого было мало. Все золотишко искали, однако и медными полушками тоже не брезговали — все брали, а мужиков голыми оставляли.

Терпели, терпели мужики, да и говорят пану воеводе чужеземному:

— Учуяли мы, пан ясновельможный, что у монахов Муромского монастыря перед алтарем стоит крест весь из чистого золота.

— А как туда будет дорога? — спрашивает пан мужиков.

— Тебе и войску вашему туда дороги не найти, а знает туда малую тропинку только наш мужик Арсений Лебеда.

— Ладно, — сказал пан воевода и послал за Арсением.

Пришел Арсений, встал перед воеводой, а ляхи ему кричат:

— Кланяйся, черт поганый, в ноги пану воеводе!

А Арсений стоит молчит, не кланяется. Тут не стерпел пан воевода да на своих ляхов закричал:

— Убирайтесь отседова вон, пся крев! Я с мужиком один побеседую. — А потом и говорит Арсению:

— Туточки ваши мужики сказали, что в Муромском монастыре есть золотой крест и что к нему один ты дорогу знаешь.

— Ладно, проведу я вас к Муромскому монастырю, — ответил Арсений и рано поутру простился с отцом и матерью.

Мужики все до единого пришли Арсения проводить. Всем им он низко поклонился. Поклонился в пояс и женщинам, что в кучу сбились у журавлиного колодца да навзрыд плачут — жалеют, что парень на верную погибель идет.

Поцеловал Арсений землицу деревенскую, а комочек той земли в чистую тряпочку завернул и в карман положил. И сказал односельчанам:

— Да будет вам спокойная жизнь! Пусть прикончится смута и настанет тишина.

Вел отряд ляхов Арсений нехожеными тропами. Так шли они два дня и две ночи. Под утро на третий день подошли к Святому озеру. Тут Арсений и говорит пану воеводе:

— Надо строить плот и на нем переплыть Святое озеро. Стороной обходить озеро невозможно: матерь божия не позволит, потому как это ее озеро, и топтать берега она не позволяет ни старому ни малому.

Послушался пан воевода и приказал своим ляхам строить большой плот. А под вечер, как стемнело, плот был связан, и вся иноземная армия поместилась на нем. Последним на плот вошел сам Арсений. Снял шапку, перекрестился на все четыре стороны, за большое весло взялся и стал им править на середку озера. Достиг плот середины озера, и тут закружило его, вода вокруг него забурлила, будто ляхов к себе в гости зазывает. Всполошились чужеземные воины, кривые сабли выхватили, на Арсения нацелились. А он спокойно отошел от весла и тихо проговорил:

— Все, что вы от меня просили, я сделал. Сейчас воля не моя. Пусть матерь божия вас рассудит сама. Встаньте на краешек плота и просите святую деву заступиться за вас, помочь в беде.

И тут ляхи послушались Арсения. Встали они на колени к самому краешку плота и стали молиться, а плот-то накренился и ко дну пошел. Не удержался на плоту и сам Арсений. Уж больно буйно в том месте вода кружилась, втягивала все, что попадалось в ее круговорот.

— С тех пор прошло триста лет да еще полста. Не стало в этих местах ни нужды ни неволи. Озеро, как сам видишь, илом затянуло, а ил оторфянел, и посередке этого мертвого озера мною проложена охотничья тропинка, по которой мы только что шли. Но и посейчас возвышается в трясине как памятник плот, на котором Арсений Лебеда подвиг Ивана Сусанина повторил, — закончил свой рассказ Чеботарев.

Утром мы снова отправились в путь и за четыре дня одолели сто шестьдесят километров.

С заходом солнца подошли к Купеческому озеру. Из-за хвойного леса, из-за высоких сопок еще был виден широкий веер, но его блики становились все слабее. На траве появилась роса, точно горошинки алмазов.

— К вёдру, — не останавливаясь, заметил Максим и уже громче добавил: — Поднажмем, соловушка, сумерки подгоняют нас.

До деревни Кельи оставалось немного. Но, по правде сказать, нажимать уже не было сил: ноги у меня едва двигались.

Максим же все время шел ровным шагом, мало смотрел по сторонам, а когда замечал, что я начинаю от него отставать, старался подбодрить меня:

— Эге-гей, соловушка! За свою-то жизнь я исходил столько лесов, что другому за две жизни, если б ему их дали, не исходить. Бывало, глаза устанут глядеть, а ноги все вперед просятся. Вот как, соловушка! От загляденья, паря, ноги-то у тебя захмелели. По сторонам много глазами шаришь. О лесе иль о жизни думаешь? Только ты, соловушка, не думай, что жизня — это вечный пляс под игру на тальянке. Нет, жизня — это твердый орешек, и надо раскусить его своими зубами. Или еще жизня, по-моему, — это хрен с луковицей, и главное, не надо падать духом, когда из глаз брызнут слезы. После этого веселей будешь, кваситься не станешь. Ежели ты, паря, в дорогу наладился и идешь за тридевять земель, то думай о сегодняшнем дне, а он-то уж тебя непременно выведет к цели и дорогу на завтра укажет.

Обогнув мысок озера, мы наткнулись на тропинку и по ней вышли к околице деревни. Уже у самых домов заметили дорожную колею, заросшую бурьяном и жгутиком. Было видно, что по ней давненько никто не ездил, никто не ходил.

Келья — деревенька, основанная беглыми монахами в 1612 году. Из древности она ничего не сохранила, да и осталось-то в ней всего-навсего пять домиков. Один дом окнами смотрел на юг, другой на север, третий и четвертый — на запад, а пятый добротный со старинной резьбой на оконных наличниках возвышался посреди них, как наседка, окруженная ощипанными цыплятами.

Оконные рамы четырех домов были заколочены досками, и лишь в среднем дому ставни оказались открытыми, а у заднего угла стояли немудреные рыбацкие снасти. Это и был домик бабушки Лукерьи Кирилловны Ложечкиной, и мы с Максимом направились к нему.

У невысокой поленницы дров мы увидели худощавую старушку в легком ситцевом платье, сшитом по старинке в оборочку. Морщинок на ее лице было больше, чем волос на голове. Весь вид ее выдавал глубокую старость, и только большие карие глаза излучали тепло и силу. Они говорили о человеке, любящем жизнь такой, какая она есть.

— Милости прошу! Заждалась, — земным поклоном приветствовала нас Лукерья Кирилловна и заговорила ласково, растягивая слова и окая: — С утречка почуяла, что люди где-то поблизости. Недаром у меня накануне целый день кокова носа почесывалась — примета верная. — Она улыбнулась и внимательно посмотрела на Максима. — Тебя-то я по обличью узнала: весь в покоенка батюшку свово Прокопа выродился, и лысина-то у тебя, как у него. Спасибо, спасибо, дорогой, что пришел и еще с собой дружка привел. А вот его-то я вовсе не знаю, не видывала. Ен-то, Максим, откеля будет?

— Наш, вытегорский, значит, нашего поля ягода, — ответил Максим.

И мы вместе с Лукерьей пошли в избу. Там было просторно, тепло, уютно. Все устроено прочно, как у самых справных хозяев. Большая глинобитная печь заняла треть избы, к ней прилажена лежанка с затейливой подушкой, на которой из разноцветных камней выложен зверек, похожий на рысь. На приступочке много всякой посуды из глины андомских мужиков: чашечки, плошечки, горшочки, одувашечки — и вся-то она покрыта лазоревой лакировкой в ромашках да лилиях. Эту посуду, как мы узнали потом, Лукерья сохранила от прабабушки Матрены.

На скамейке у печурки шумел самовар красной меди.

— Раскидывайтесь, баженые, — обратилась к нам Лукерья.

И пока мы раздевались, принесла из сеней куски вяленой говядины и блюдо наливашек, поставила на стол ладочку со сметаной и вынула из печи горячие ячневые блины. Угощая нас, она вся светилась радостью от встречи.

— Еще весной у меня на подворье побывал лесник Петро Овсянников, — рассказывала она. — На своей иль на казенной кобыле приезжал леса осматривать. Спасибо мужику — помогу мне сделал: земельку перевернул, жита малость посеял, да и картоху в землю обрядил. Жил он у меня тут как у христа за пазухой. Считает, считает в лесу деревины, а потом ко мне придет. Я для него ничего не жалела: жарила, парила. Уж так была рада ему, так рада, что и вымолвить-то мне уже больше нечего. Худовато без людей-то, баженые.

— А почему вы, Лукерья Кирилловна, здесь остались? — спросил я.

— Переезжать мне было некуда, да и не к кому. Родных у меня на белом свете нет, замуж я не выходила, детишек не рожала. Наши мужики еще в тридцатых годах отсюда сбежали. Не схотели в колхоз идти, сяко не понимали они жизни-то. Последними нашу Келью покинули братья Акимляновы. Куда они уехали, не знаю. Писулек мне никто не посылает, а стало быть и мне писать некому. Одна я тут в любви да согласии с лесными горушками, озерами да с широкими полями свой век доживаю. Живу — ни на кого не уповаю, делаю, что умею, и даже то, что не умею. Жизня-то всему научит. Вот так-то, люди добрые! Меня в Андомский погост бойко звали, сулили там для меня новые хоромы поставить. Да нет, не поехала. Тут осталась. И верю, что мои труды у Купеческого озера добрым людям на пользу пойдут.

В глазах Лукерьи вспыхнула лукавинка.

— Я ведь не вовсе от людей-то оторвалась. Этой зимой за милу душу в Никольский погост стеганула да там нашу советску власть выбирала. — Она помолчала, потом продолжила: — Наша кельинская земля рук просит, а ее, милую, покинули. Зачем? На целину в сибирские края людей посылают, а под ногами, у себя дома, лучшую землю в целину превращают — разве ж это дело? Ведь у нас поля-то здорово хлебородные, а ежели расчистить покосные поляночки, то можно и большие стада на выгоне пасти. Кто его знает, может, завтра-послезавтра или через годик-другой придут сюда люди, — высказала свою заветную мечту Лукерья. — Для скота здесь раздолье какое! Да и пшеничка за милую душу расти будет, и льны вымахают саженные. Так что я тут, баженые, не зазря живу, а вроде бы как землицу оберегаю: по осеням махонькие кусточки на пашнях срезаю, не даю зарастать покосным поляночкам. К тому же и с неедучей травой войну веду: бурьян появится — я его под косу изничтожаю; вьюнок попрет — я его под ножик. Вот как я тут, баженые.

После ужина Максим улегся на лежанке, бабушка Лукерья стала убирать со стола посуду, а я вышел подышать свежим воздухом.

У самого домика протянулись три полоски. Одна засеяна ячменем, другая овсом, третья рожью. Рядом с яровым клином были посажены картофель, брюква, лук, чеснок, морковь, капуста, огурцы, немного репы и турнепса.

Впереди — широкий простор лугов. Я смотрел на них, и мне хотелось верить, что мечта Лукерьи Кирилловны сбудется непременно.

Вернувшись в избу, я увидел хозяйку с каким-то диковинным музыкальным инструментом в руках. Инструмент был в виде полумесяца, длинный, неширокий.

Я присел к Максиму на лежанку, и бабушка Лукерья провела жилистой рукой по струнам, заиграла и запела:

Что стоишь, качаясь,

Тонкая рябина?..

Голос у нее был тихий, что шелест осиновых листьев. Зато инструмент звучал необычайно звонко. Мы с Максимом сидели как зачарованные.

Когда песня закончилась, Максим попросил:

— Спой еще, Лукерья Кирилловна! Так за душу и берет.

Лукерья застенчиво улыбнулась.

— Да уж ладно, так и быть. Для дружка и сережка из ушка, сыграю и спою свое, давнишнее. Сама в дни войны сочинила, сама на музыку переложила и пела солдаткам, кои у меня частенько бывали.

Она снова ударила по струнам и запела:

Не брани меня, мама, несчастную,

И не делай укора ты мне.

Ведь в такую годину злосчастную

Стать вдовой мне пришлось на селе.

Это вороны, черные вороны,

Горе горькое нам принесли.

Разметали его во все стороны

По опрятной шубейке земли.

Много слез по щекам прокатилося,

Постучалася в сердце беда.

И такое вот горе случилося,

Не забыть мне его никогда.

Не ругай, мама, долюшку женскую,

И укора теперь избегай.

Лучше песню пропой, песню звонкую,

И той песней меня приласкай.

Пропев последнюю строку, она вздохнула.

— Пальцы стали уставать, а душа-то все еще молоденькая: играла бы да играла, пела бы да пела не переставая. А инструмент этот мне покойный батюшка Кирилл Ильич смастерил. Помню, приволок на санках из лесного кряжа певучую елочку, расколол ее топором, тоненько вытесал, а потом рубанком гладко выстругал и в полумесячное лекало положил. А мне сказал: «Я из этой елочки тебе, Луша, музыку смастерю». Я поперво и думаю: «Какую это такую музыку он хочет смастерить?» Лишь через неделю батюшка вынул из лекала ту певучую елочку, и она означилась полумесяцем: не разогнешь, не сломаешь. Потом он тоненькое донышко да верхнюю крышечку с кружочком приладил, да на верхней досочке, кроме большой круглой дырочки, много малых дырок насверлил да разные загогулинки ножиком вырезал. Попосля батюшка лосиные жилки в овсяной муке с дубом выпарил, на доске их выделал, чтоб тоненькими стали, и тогда натянул их на полумесяц. Вот он и стал певучим. Бывало, батюшка сядет к столу да почнет напевать песенки про казака Стеньку Разина, а я в это время по струнам пальцами вожу. Вот таким побытом мы вдвоем разные мотивы разучивали, а потом… Потом батюшка умер, и я одна стала на полумесяце играть. Но давненько его в руки не брала: почитай годков двадцать из горенки не выносила, из шкафа не вынимала. А сегодня вы сяко меня раззадорили.

Просидели мы с Лукерьей до вторых петухов. А сколько былин да сказок наслушались! Иному, пожалуй, за всю жизнь столько не услышать.

Спать нас хозяйка уложила на пуховые перины прямо на чистом полу и укрыла новенькими одеялами из овечьей шерсти.

— Сама одеяла выткала, сама вас и укрываю. Ничегошеньки теперь мне для людей не жалко. Бывало, жалела свое добро, думала — на мой век не хватит. А видите сами: всего хватило, да еще и с остатком.

Когда мы проснулись, бабушка была уже на ногах, возилась около печки, стуча ухватами и кочергой. Огонь весело горел, освещая всю переднюю часть избы.

После завтрака Максим принялся починять крышу на домике Лукерьи, а я засобирался к Лебединому озеру.

— Пройти к нему трудностей не будет. Выйдешь за околицу — пригляди кривую березку на косогоре. Ну а от нее вьется малая тропинка. Шагай по ней, как по полу: чобот не промочишь, — напутствовала меня старушка. И действительно, я без труда вышел к озеру и, остановившись под разлапистой сосенкой, стал рассматривать его. Небольшое, по форме оно напоминало журавлиное яйцо. Берега покатистые, все в цветах, и по всему озеру множество белых лилий.

До моего слуха донесся нежный крик: «Кли-и-инг… клинг». А затем раздался легкий шорох в тростнике, и из густых зарослей выплыл белый лебедь. Осматриваясь, он высоко поднимал голову и изгибал шею. Убедившись, что никакая опасность его не подстерегает, расправил белоснежные крылья и стал купаться.

«Клип-панг», — испустил он клик, и на его зов из тростника заспешила лебедушка с лебедятами. Все как на подбор одинаковые — серые и пушистые, они плыли, вытянув вперед прямые шеи и плоские короткие клювы.

Передав птенцов отцу, лебедушка стала купаться и чистить перышки, а лебедята закружились вокруг, ясно и мелодично выговаривая «циви-циви-циви-клипп-г».

В это время с большой высоты метнулась крупная птица, но, видимо, испугавшись разящего клюва лебедя, отвернула в сторону. Однако и лебедь, не желая подвергать семью опасности, тотчас отвел ее в заросли тростника.

Я сидел еще около часа, но лебеди больше не появились. Возвратившись, я рассказал о том, что видел и что слышал.

— Настоящей-то лебединой песни ты еще не услышал, — сказала бабушка Лукерья. — Большая-то песня у них рано по весне бывает, как только прилетят они в родные места. Облюбуют для себя жировку — и так начнут петь, что душа радуется. Вот ужотко прибегай ко мне весной да на вечерней зорьке сходи к Лебединому — целый короб удовольствия получишь: тебе, твоим деткам и внучатам хватит.

Сверху слез Максим.

— Крыша больше течи не даст, полный с ней порядочек. А вас, Лукерья Кирилловна, премного благодарим за теплый прием. Пора нам и отчаливать.

Мы уже вышли за околицу, когда, обернувшись на оклик, увидели, что бабушка Лукерья спешит следом за нами.

— И как вам не стыдно, — накинулась она на нас. — Я вам напекла, настряпала наливашек, все в узелок сложила, своего кашемирового платка не пожалела, а вы тот узелок-то и не взяли. Вот я и побежала вдогонку.

Отказываться значило обидеть доброго человека. Мы еще раз поблагодарили гостеприимную хозяйку и стали прощаться с ней. Но Лукерья Кирилловна вдруг решила:

— Я чуток подбегу с вами. Тут недалече, верст так десятка полтора будет, есть домик моего приятеля Алфея Крупенкова, что от карельской конторы служит. По лесной части он большой знаток. Так у него жена Евдокия должна кого-то родить. Вот я и побегу проведать.

Пройдя с нами немного, бабушка свернула влево.

— Ежели большаком к леснику топать, то верст почитай тридцать будет, а прямо-то я часика за два доберусь. А места здешние — мой дом родной, — пояснила она. — В лесу у меня все исхожено, — и двинулась по густой траве к перелеску, будто на крыльях полетела.

* * *

Прошло лет десять с тех пор, как я побывал в гостях у бабушки Лукерьи, а ее обаятельный образ до сих пор не стерся в моей памяти.

На девяносто третьем году жизни Лукерья Кирилловна Ложечкина умерла, передав кельинские угодья подсобному хозяйству лесозаготовителей. Поля, пашни, поляночки и заливные луга, которые она так сердечно опекала, не заросли — они служат людям.

Загрузка...