Если у весны есть особый вкус, то это вкус молодого папоротника. Зеленого, хрусткого, новенького. Минерального, как грязь, из которой он растет. Яркого, словно солнце, которое пробуждает его к жизни. Предполагалось, что я вместе с Уивером собираю папоротник. Мы должны были наполнить две корзины, одну разделить между собой, а другую продать повару в отеле «Игл-Бэй», но я чересчур увлеченно поедала молодые ростки. Не могла удержаться. Наконец-то свежая зелень после долгих месяцев на старой картошке и бобах из банки.
– Быбефи, – пробурчала я с полным ртом. – Бобо. Быбефи фово.
– У маминой свиньи и то манеры лучше. Ты бы для начала проглотила, – посоветовал Уивер.
Я так и сделала. Только сначала прожевала еще кусок, и облизала губы, и закатила глаза, улыбаясь от уха до уха. Уж больно он вкусный, папоротник. Папа и Эбби предпочитают обжарить его в сливочном масле с солью и перцем, а я больше всего люблю вот так, прямо из земли.
– Выбери слово, Уивер, – сказала я наконец. – Победитель читает, проигравший собирает.
– Опять дурачитесь? – спросила Минни. Она сидела на камне, тут же, рядом с нами. Она ждала ребенка и стала очень толстой и ворчливой.
– Мы не дурачимся, миссис Компё, мы сражаемся на дуэли, – ответствовал Уивер. – Это дело серьезное, и мы просим секундантов соблюдать молчание.
– Тогда дайте мне корзину. Помираю с голоду.
– Нет. Ты слопаешь все, что мы собрали, – сказал Уивер.
Она умоляюще поглядела на меня.
– Ну пожалуйста, Мэтти! – проныла она.
Я покачала головой.
– Доктор Уоллес велел тебе двигаться, Мин. Сказал, это пойдет тебе на пользу. Слезай с камня и собирай сама.
– Мэтт, я уже достаточно двигалась. Шла сюда всю дорогу от озера. Я устала…
– Минни, мы готовимся к дуэли. Будь добра, не мешай, – Уивер надулся.
Минни вздохнула, что-то пробурчала. Оторвалась от своего камня, села на корточки посреди папоротника и принялась его проворно срывать. Она поедала его очень быстро, горстями запихивая в рот. Глядя на нее, я вдруг подумала: подойди я к ней ближе, она, чего доброго, и зарычит. Раньше Минни папоротник не любила, но это до того, как забеременела и стала трескать все, до чего могла дотянуться. Она мне говорила, что как-то раз, когда никто не видел, облизала кусок угля. А еще сосала гвоздь.
Уивер открыл книгу, которую принес с собой. Взгляд его остановился на подходящем слове.
– Неправедный, – сказал он и захлопнул книгу.
Мы встали спина к спине, каждый согнул большой палец правой руки и выставил вперед указательный – как будто пистолет.
– Насмерть, мисс Гоки, – торжественно произнес он.
– Насмерть, мистер Смит.
– Командуй, Минни.
– Не стану. Глупости.
– Ну же. Просто скомандуй.
– Считайте шаги, – буркнула она.
Мы двинулись каждый в свою сторону, считая шаги. На счете «десять» мы повернулись.
– Целься, – зевнула Минни.
– Мы тут стреляемся насмерть, Минни. Прояви хоть немного уважения.
Минни закатила глаза и заорала:
– Целься!
Мы прицелились.
– Огонь!
– Дурной! – крикнул Уивер.
– Аморальный! – крикнула я.
– Греховный!
– Преступный!
– Нечестивый!
– Несправедливый!
– Непорядочный!
– Бесчестный!
– Душевредный!
– Душевредный? Ну ты даешь, Уивер! Погоди, погоди, я сейчас…
– Поздно, Мэтт. Ты труп, – вмешалась Минни.
Уивер ухмыльнулся и сдул воображаемый дым с кончика пальца.
– Давай, собирай, – сказал он. Свернул куртку, подсунул ее себе под спину, длинные, как у кузнечика, ноги, подвернул под себя и раскрыл «Графа Монте-Кристо». И одну-то корзину без помощи набрать трудно, а уж две! И на Минни рассчитывать не стоит, она уже поплелась обратно к своему камню. Мне бы следовало остеречься и не бросать вызов Уиверу – он всегда побеждал в дуэлях на словах.
Сбор молодого папоротника – лишь один из множества способов заработать. Когда папоротника не было, мы собирали дикорастущую землянику или живицу – жевательную смолу. Там выходило десять центов – дайм, тут – целый четвертак, квотер. Двадцать пять центов казались мне богатством, пока пределом мечтаний был кулек шоколадных конфет или палочка лакрицы, но теперь все изменилось. Мне требовались деньги – много денег. Жизнь в Нью-Йорке, по слухам, недешева. В ноябре я заполучила одним махом пять долларов; еще доллар девяносто – и хватило бы на билет до Центрального вокзала. Мисс Уилкокс тогда послала мое стихотворение на конкурс, объявленный «Обозревателем Ютики». Мое имя попало в газету, и стихотворение тоже, и я выиграла пять долларов.
Надолго они у меня, правда, не задержались: нужно было заплатить за мамино надгробие.
– «Двадцать седьмого февраля 1815 года дозорный Нотр-Дам де-ла-Гард дал знать о приближении трехмачтового корабля “Фараон”, идущего из Смирны, Триеста и Неаполя. Как всегда, портовый лоцман тотчас же отбыл из гавани, миновал замок Иф»[1], – начал читать Уивер.
Пока он читал, я тыкала палкой в мокрые гнилые листья, разыскивая крошечные зеленые ростки, которые пробиваются к свету, изгибаясь, словно завиток скрипки. Они прорастают во влажных и тенистых местах. Хотя поначалу ростки совсем маленькие, силенок им хватает. Сама видела, как, протыкая землю, они сдвигали с места тяжеленные валуны. Эта полянка прячется на заросшем тополями и соснами холме в четверти мили к западу от дома Уивера. Никто не знает об этом месте, кроме нас. Папоротника здесь хватит на две корзины сегодня и две завтра. Мы никогда не собираем все ростки подчистую. Оставляем расти и осеменять.
Я заполнила первую корзину примерно на треть, пока приключения моряков Дантеса и Данглара не поглотили меня целиком, а тогда, как со мной обычно случается при чтении захватывающей истории, я словно перестала быть собой и забыла про корзины, папоротник, деньги, забыла обо всем на свете, кроме слов.
– «Пока Данглар, вдохновляемый ненавистью, старается очернить своего товарища в глазах арматора, последуем за Дантесом, который…» – читал Уивер. – Эй! Давай, собирай, Мэтти! Мэтт, ты меня слышишь?
– А? – я застыла с корзиной у ног, вслушиваясь в слова, которые постепенно превращались в предложения, а предложения в страницы, а страницы становились чувствами и голосами, странами и людьми.
– Собирай папоротник, а не стой тут как пришибленная.
– Ладно, – вздохнула я.
Уивер закрыл книгу.
– Лучше я тебе помогу, иначе мы никогда не закончим. Дай мне руку.
Ухватившись за мою руку, он поднялся, чуть не перекувырнув при этом меня. Мы с Уивером Смитом знакомы уже десять лет, даже больше. Он мой лучший друг. Он и Минни. И все-таки я каждый раз невольно улыбаюсь, когда мы беремся за руки. У меня кожа такая бледная, чуть ли не прозрачная, а у него – темная, как табачный лист. Но на самом деле у нас с ним больше общего, чем отличий. Ладони у него розовые, как и у меня. Глаза карие, как и у меня. И внутри он такой же, как я. Он тоже любит слова и всем другим делам предпочитает чтение.
Уивер – единственный чернокожий мальчик в Игл-Бэе. А также в Инлете, на Большом Лосином озере и на Большой Лосиной станции, в Минноубруке, Клируотере, Мулине, Маккивере и Олд-Фордже. Может быть, он один такой на весь округ Северные Леса. Другого я никогда не встречала. Несколько лет назад чернокожие мужчины нанялись строить железную дорогу мистера Уэбба, которая протянулась от Мохока до Мэлоуна и дальше до самого Монреаля. Они поселились в отеле Бакли на Большой Лосиной станции, в нескольких милях к западу от Большого Лосиного озера, и уехали сразу, как только уложили последнюю шпалу. Один из них говорил моему отцу, что Бауэри, самый опасный район в Нью-Йорке, ничто по сравнению с Большой Лосиной станцией под вечер в субботу. Он говорил, что мошкá его не прикончила, и виски Джерри Бакли, и задиристые лесорубы, но готовка миссис Бакли его прикончит точно. Вот он и удрал, пока этого не случилось.
Уивер с мамой переехали сюда из Миссисипи после того, как папу Уивера убили прямо у них на глазах трое белых мужчин всего лишь за то, что он не сошел с тротуара, не уступил им дорогу. Мама Уивера решила: чем дальше на север они переберутся, тем лучше. «От жары белые люди звереют», – сказала она Уиверу, и, услышав про Большие Северные Леса, где, конечно же, прохладно и безопасно, она решила, что они будут жить именно тут. Они поселились примерно в миле от нас по Ункас-роуд, чуть южнее Хаббардов, в старой бревенчатой хижине, которую кто-то бросил за много лет до того.
Мама Уивера брала стирку. У нее было много работы в отелях и в лагерях лесорубов. Летом она стирала скатерти и постельное белье, а осенью, зимой и весной – шерстяные рубашки, и штаны, и длинные кальсоны, которые мужчины носят месяцами. Мама Уивера кипятила их в огромном железном котле у себя на заднем дворе. И самих лесорубов отстирывала – велела залезать в жестяную ванну и отскребаться, пока не порозовеет кожа, и только тогда возвращала им чистую одежду. Когда к ней разом являлась целая команда, лучше было не стоять с подветренной стороны. «Опять мама Уивера готовит суп из подштанников», – говаривал Лоутон.
А еще она разводила кур – много дюжин. В теплые месяцы она каждый вечер жарила по четыре-пять кур, пекла пироги и наутро везла эту снедь на телеге к станции Игл-Бэй. Машинист, проводники и голодные туристы раскупали все. Заработанное, каждый цент, она складывала в старый ящик из-под сигар, который хранила под кроватью. Все эти труды были для того, чтобы отправить Уивера в университет. В Колумбийский университет, город Нью-Йорк. Мисс Уилкокс, наша учительница, посоветовала ему подать заявление. Уиверу была обещана стипендия, и он собирался изучать историю и политику, а потом поступить в высшую юридическую школу. Он первым в своей семье родился свободным. Его деды и бабушки были рабами, и даже его родители родились в рабстве, но президент Линкольн освободил их, когда они были еще маленькими.
Уивер говорит, свобода – как мазь Слоуна: обещает больше, чем дает на самом деле. Говорит, эта свобода – всего лишь возможность выбирать из худших работ в лагерях лесорубов, отелях и на кожевенных фабриках. Пока его народ не сможет работать всюду, где работают белые, и свободно выражать свои мысли, и писать книги, и чтобы эти книги издавались; пока белых не будут наказывать за то, что они вешают черных, – ни один чернокожий не будет свободен по-настоящему.
Иногда я боялась за Уивера. У нас в Северных Лесах хватает таких же громил, как и в Миссисипи, – темных, невежественных, только и высматривающих, на кого бы свалить вину за свою никудышную жизнь, – а Уивер никогда не сойдет с тротуара, и шляпу он тоже не снимает. Он бы сцепился с любым, кто обзовет его ниггером, и страха он не знал. «Будешь ползать, поджав хвост, как дворняга, – рассуждал он, – и с тобой обойдутся как с жалкой шавкой. Распрямись во весь рост, как мужчина, – и с тобой обойдутся как с мужчиной». Для себя-то Уивер прав, но я порой думала: смогу ли я распрямиться во весь рост, как мужчина, если я – девушка?
– «Граф Монте-Кристо», похоже, отличная книга, да, Мэтти? А мы еще только вторую главу читаем, – сказал Уивер.
– Точно, – ответила я, наклоняясь к дружной поросли папоротника.
– Ты сама еще пишешь свои рассказы? – спросила Минни.
– Нет времени. И бумаги нет. Извела всю тетрадь для сочинений. Зато я много читаю. И учу слово дня.
– Слова надо пускать в ход, а не коллекционировать. Пользоваться ими, чтобы писать. Для того и существуют слова, – сказал Уивер.
– Я же тебе говорю: ничего не получается. Ты меня не слушаешь? Да и писать в Игл-Бэе не о чем. Может, в Париже, где жил мистер Думас…
– Дю-мá.
– Что?
– Дюма, не Думас. Ты же наполовину француженка.
– Где жил мистер Дюма-а-а, где все эти короли и мушкетеры – там есть о чем писать, но только не здесь, – повторила я слишком резко. – Здесь только варка сахара, и дойка, и готовка, и сбор папоротника, а кто захочет обо всем этом читать?
– Не скрежещи зубами, крокодилица, – сказала Минни.
– Я не скрежещу, – проскрежетала я.
– Те рассказы, что мисс Уилкокс отправила в Нью-Йорк, – не про королей и мушкетеров, – сказал Уивер. – Про отшельника Альву Даннинга и его одинокое Рождество – лучший рассказ, какой я в жизни читал.
– И как старый Сэм Данниган завернул бедняжку племянницу в одеяло, когда она умерла, и держал ее в леднике до весны, чтобы наконец похоронить, – подхватила Минни.
– И как Отис Арнольд застрелил человека, а потом утопился в озере Ника, лишь бы не сдаться шерифу, – сказал Уивер.
Я пожала плечами и продолжала разгребать листья.
– А что с «Гленмором»? – спросила Минни.
– Я не иду.
– А Нью-Йорк? Оттуда что-нибудь слышно? – спросил Уивер.
– Нет.
– Мисс Уилкокс получила какое-нибудь письмо? – наседал он.
– Нет.
Уивер тоже немного покопался в земле, потом сказал:
– Ответ придет, Мэтт. Я точно знаю. А пока что не переставай писать. Ничто не может помешать тебе, если ты этого по-настоящему хочешь.
– Легко тебе говорить, Уивер! – взорвалась я. – Твоя мама тебя не трогает. А будь у тебя три сестры, за которыми надо присматривать, и проклятая огромная ферма, где от рассвета до заката – проклятая бесконечная работа? Как тебе? Думаешь, ты продолжал бы писать рассказы?
Я почувствовала, как сжимается горло, и сглотнула два-три раза, чтобы протолкнуть ком. Я очень редко плачу. Папа скор на затрещины и терпеть не может нытья и слез.
Уивер поглядел мне прямо в глаза.
– Не работа мешает тебе, Мэтт. И не нехватка времени. Правда же? У тебя всегда было работы по горло, а времени в обрез. Обещание – вот что тебе мешает. Ей не следовало брать с тебя слово. Она не имела права этого требовать.
Минни умеет остановиться вовремя, но Уивер – никогда. Как овод, будет жужжать и кружить, высматривая уязвимое место, а потом укусит – очень больно.
– Она умирала. Ты бы для своей мамы сделал то же самое, – сказала я, глядя под ноги. Чувствовала, что слезы уже подступают, и не хотела, чтобы он их увидел.
– Бог забрал ее жизнь, а она забрала твою.
– Заткнись, Уивер! Ничегошеньки ты не понимаешь! – крикнула я, и слезы хлынули.
– Язык у тебя без костей, Уивер Смит! – возмутилась Минни. – Что ты наделал! Сейчас же извинись.
– Не за что извиняться. Я сказал правду.
– Мало ли что. Не всякую правду обязательно вслух говорить, – сказала Минни.
Воцарилось молчание, и некоторое время тишина прерывалась только шорохом падающего в корзину папоротника.
Несколько месяцев назад Уивер кое-что сделал – ради меня, как он утверждает, хотя мне казалось, что назло мне. Он подобрал мою тетрадь с сочинениями, которую я забросила за железнодорожные пути, в сторону леса, и отдал ее мисс Уилкокс.
В эту тетрадь я записывала свои рассказы и стихи. Показывала я их только трем людям: маме, Минни и Уиверу. Мама сказала, что от них ей плакать хочется, а Минни – что они ужасно хороши. Уивер же заявил, что они более чем хороши, и велел мне показать их мисс Пэрриш, которая преподавала у нас до мисс Уилкокс. Он сказал, она придумает, как ими распорядиться. Может быть, в журнал пошлет.
Я не хотела, он не отставал, и в итоге я послушалась, Не знаю, на что я надеялась. Наверное, на похвалу, самую маленькую. Чтобы меня чуточку приободрили. Но вышло совсем не так. Однажды после уроков мисс Пэрриш отвела меня в сторону. Она сказала, что прочитала рассказы и сочла их мрачными и угрюмыми. Сказала, что литература должна возвышать дух и такой молодой девушке, как я, следует обратить свой ум к более вдохновляющим и жизнерадостным темам, чем одинокие отшельники и мертвые дети.
– Оглядись по сторонам, Матильда! – сказала она. – Посмотри на деревья, озера и горы. На величие природы. Оно внушает радость и восхищение. Почтение. Преклонение. Красивые мысли и изящные слова.
Я и так оглядывалась по сторонам. Я видела все то, о чем она говорила, и многое другое. Видела, как медвежонок задирает морду под проливным весенним дождем. Видела серебро зимней луны, ослепительно горящей высоко в небе. Видела алую красу сахароносных кленов осенью и невыразимую тишину горного озера на рассвете. Все это я знала и любила. Но я видела и темную сторону. Трупы истощенных оленей зимой. Неистовую ярость метели. И мрак, что всегда таится под соснами – даже в самый ясный день.
– Я вовсе не хочу сказать, будто тебе не следует писать, милочка, – продолжала она, – только попробуй найти другие темы. Не столь отталкивающие. Например, пиши о весне. О весне можно написать очень много! О свежих зеленых листиках. О нежных фиалках. О том, как возвращается после зимы малиновка.
Я не ответила. Молча взяла свою тетрадь и ушла, слезы стыда жгли мне глаза. Уивер ждал меня за школой. Он спросил, что сказала мисс Пэрриш, но я не стала рассказывать. Молчала, пока мы не отошли на милю от города, и тогда зашвырнула тетрадь для сочинений в лес. Уивер побежал за ней. Я сказала ему, чтобы оставил лежать, где лежит. Так я решила – избавиться от нее. А Уивер ответил, раз я тетрадь выбросила, она больше не моя. Теперь она принадлежит ему, и он волен поступать с ней как вздумается.
И он, гад зловредный, оставил тетрадь у себя и ждал подходящего случая. Потом мать мисс Пэрриш заболела, и мисс Пэрриш уехала в Бунвилль за ней ухаживать, а школьный совет пригласил на ее место мисс Уилкокс, которая снимала жилье в «Лачуге Фостера» в Инлете. И тут Уивер отдал мисс Уилкокс мою тетрадь, даже словом об этом не обмолвившись. А она прочла и сказала, что у меня дар.
– Настоящий дар, Мэтти, – сказала она. – Редкий.
И с тех пор по милости этих двоих, Уивера Смита и мисс Уилкокс, я стала мечтать о том, о чем мне мечтать вовсе не положено, и то, что они называют словом «дар», кажется мне бременем.
– Мэтти, – нарушил молчание Уивер, не переставая бросать папоротник в корзину.
Я не ответила. Не потрудилась выпрямиться и посмотреть на него. Старалась не думать о том, что он мне наговорил.
– Мэтти, какое у тебя сегодня слово дня?
Я отмахнулась.
– Ну же, ответь!
– Тривиальный, – пробормотала я.
– Что оно значит?
– Уивер, она не хочет с тобой разговаривать. Никто не хочет с тобой разговаривать.
– Помолчи, Минни.
Он подошел ко мне, забрал мою корзину. Тут уж мне пришлось посмотреть на него. Я увидела, что взглядом он просит прощения, хотя никогда не попросит прощения словами.
– Что оно значит?
– Простой. Элементарный. Примитивный. Упрощенный, дурацкий, тупой.
– Составь предложение.
– Уиверу Смиту пора отказаться от тривиальных потуг изъясняться красноречиво и признать первенство Матильды Гоки в словесных дуэлях.
Уивер улыбнулся. Поставил на землю обе корзины.
– Ничья, – сказал он.
– Что тебе тут понадобилось, Мэтти?
Стряпуха. Напугала меня так, что я чуть из кожи не выпрыгнула.
– Ничего, мэм, – бормочу я, захлопывая дверь в погреб. – Я… я только…
– Мороженое готово?
– Почти готово, мэм.
– Не мэмкай мне! И пока не закончишь, чтоб больше не вставала с этого места.
Стряпуха нервничает. Больше обычного. Да и мы все тоже. И прислуга, и гости. Все нервничают, все грустят. За исключением только старой миссис Эллис, которая впала в ярость и требует вернуть ей деньги, потому что покойница чуть ли не посреди гостиной несовместима с ее планами хорошо провести день.
Я возвращаюсь к мороженице, чувствуя, как тяжело обвисает карман юбки, набитый письмами Грейс Браун. Зачем Стряпухе понадобилось войти в кухню именно сейчас? Еще бы полминуты, и я бы сбежала по ступенькам в погреб, к огромной угольной печи. «Гленмор» – заведение современное, в каждом номере газовый светильник и в кухне газовая плита, но печь, на которой согревается вся вода для отеля, по-прежнему топится углем. Письма тут же вспыхнули бы, и всё, я от них избавлена.
С того самого момента, как Грейс Браун мне их отдала, я отчаянно мечтала поскорее с ними разделаться. Она вручила мне их вчера днем, на веранде, после того как я принесла ей лимонад. Я пожалела ее – видно было, что она плакала. И я знала почему. За ужином она поссорилась со своим воздыхателем. Из-за церкви. Она хотела прогуляться и найти церковь, а он настаивал – взять напрокат лодку.
Сперва она отказалась от питья, сказав, что нечем платить. Но я сказала, что платить не надо, рассудив так: о чем миссис Моррисон не узнает, из-за того не станет переживать. А потом, когда я уже собиралась уйти, Грейс меня остановила. Открыла чемодан своего спутника и вытащила связку писем. Еще несколько вытащила из своей сумочки, развязала ленточку, сложила те и другие письма вместе и снова завязала, и попросила меня их сжечь.
Просьба меня смутила, я даже не нашлась, что ответить. Гостям чего только не взбредет в голову. Потребуют, например, омлет из двух с половиной яиц. Не из двух, не из трех, а ровно из двух с половиной. Кленовый сироп к печеной картошке. Черничные кексы без черники. На ужин форель, но только чтоб не пахла рыбой. Я выполняю все просьбы и держу улыбку, но еще никто не просил меня сжечь письма, и я не представляла себе, как буду объясняться со Стряпухой.
– Мисс, я не могу… – попыталась отговориться я.
Она схватила меня за руку.
– Сожгите их! Пожалуйста! – прошептала она. – Обещайте бросить их в огонь! Их никто не должен увидеть! Пожалуйста!
И она сунула их мне в руку, а глаза у нее стали такие дикие, что я испугалась и поспешно кивнула, соглашаясь.
– Конечно, мисс! Все сделаю. Прямо сейчас и сожгу.
И тут он – Чарльз, или Честер, или как его звать – окликнул ее с лужайки:
– Билли, ты идешь? Я раздобыл лодку.
Я сунула письма в карман и напрочь забыла о них до той минуты, во второй половине дня, когда пошла наверх переменить фартук. Тогда я сунула их под матрас и решила, что не стану пока сжигать: вдруг Грейс Браун передумает и попросит их обратно. С гостями такое бывает. Сердятся, когда приносишь сливочный пудинг, который сами же и заказали, потому что им теперь хочется шоколаду. И если рубашка после стирки жестковата, это опять-таки моя вина, хотя сами просили посильнее накрахмалить. Я вовсе не хотела, чтобы Грейс Браун пожаловалась на меня миссис Моррисон: зачем я сожгла ее письма, на самом деле она этого не хотела, – но Грейс так и не передумала. И не пожаловалась. А теперь уж не передумает и не пожалуется.
Я побежала наверх за письмами сразу, как только Грейс принесли в отель, и с тех пор все ждала, чтобы Стряпуха отвлеклась. Было уже почти пять часов. Еще час – и накрывать к ужину, тогда не урвать и минутки сбегать в погреб, даже если за мной не будут следить.
Дверь из столовой распахивается, и входит Фрэнни Хилл с пустым подносом на плече.
– Господи! Как это люди ухитряются проголодаться, сидя на задницах и слушая лекцию о замках Франции, – говорит она. – Скучные картинки в волшебном фонаре, и кто-то что-то бубнит.
– Я шесть дюжин пирожков на этот поднос клала. Все подчистую умяли? – спрашивает Стряпуха.
– И выпили два котелка кофе, кувшин лимонада и чая котел. А теперь требуют еще.
– Нервы, – говорит Стряпуха. – Люди слишком много едят, как нервы разгуляются.
– Берегись Номера Шесть, Мэтт. Он опять за свое, – шепчет, проходя мимо меня, Фрэн.
Так мы прозвали мистера Максвелла, который в столовой всегда садится за столик номер шесть в темном углу. Он вечно распускает руки – и не только руки.
Дверь снова с грохотом распахивается. На этот раз Ада.
– Тут человек из Бунвилльской газеты. Миссис Моррисон сказала, чтоб я принесла ему кофе с сэндвичами.
По пятам за ней Уивер.
– Мистер Моррисон велел передать, что сегодня песен у костра не будет, закуски можете не готовить. И поход к озеру Дарта на завтрашнее утро он отменил, так что еду для пикника паковать тоже не надо. Но днем он хочет устроить праздник мороженого для детей. И еще нужны сэндвичи для тех, кто занимается поисками, – к тому времени как они вернутся с озера, ближе к ночи.
Стряпуха утирает лоб тыльной стороной ладони. Ставит воду на огонь и открывает металлическую банку, стоящую на полке у плиты.
– Уивер, я тебе с утра велела принести кофий. Как об стенку горох! – ворчит она.
– Я принесу! – чуть ли не ору я. Большой мешок с кофейными зернами лежит как раз в погребе.
Стряпуха прищуривается.
– Тебя хлебом не корми, дай только в погреб сбегать! Что у тебя на уме?
– Ее там небось Ройал Лумис ждет, – ухмыляется Фрэн.
– Спрятался за бочкой с углем и жаждет по-це-лу-я, – подхватывает Ада.
– Чешет в затылке и гадает, почему свет погасили, – добавляет Уивер.
У меня вспыхивают щеки.
– Сиди где сидишь, сбивай мороженое, – велит Стряпуха. – Уивер, марш за кофием.
Я приподнимаю крышку мороженицы, заглядываю внутрь. Какое там, ручку еще крутить и крутить. А я вращала ее так долго, что плечо разболелось. Уивер еще раньше приготовил галлон клубничного, а Фрэн – ванильного. В кухне дел всегда по горло, все номера в отеле и все коттеджи заняты постояльцами, а в последние часы, после того как нашли тело, работы еще прибавилось. Миссис Моррисон предупредила нас: завтра приезжает шериф из самого Херкимера. И коронер. А еще репортеры из городских газет, непременно. Стряпуха не могла допустить, чтобы в «Гленморе» кому-то чего-то не хватило. Хлеба и лепешек она напекла столько, что могла бы накормить всю округу, мужчин, женщин и малых детей. А еще дюжину пирогов, шесть многослойных тортов и две кастрюли рисового пудинга.
Уивер ныряет в погреб. И тут я слышу выстрелы с озера – три подряд.
Ада и Фрэн придвигаются ко мне.
– Будь он жив, его бы уже нашли, – произносит Фрэн вслух то, о чем мы все думаем. – Или он сам бы дорогу нашел. Выстрелы далеко разносятся.
– Я посмотрела в гостевой книге, – шепчет Ада. – Фамилии у них разные. Путешествовали вместе, но они, выходит, не муж и жена.
– Наверное, сбежали, чтобы пожениться, – говорю я. – Я прислуживала им за обедом и слышала, как они говорили про церковь.
– Говорили про церковь? – переспрашивает Ада.
– Ага, – подтверждаю я, пытаясь себя убедить, что спорить – это все равно что говорить. Ну, почти. – Может быть, отец Грейс Браун не одобрял Чарльза Джерома, – пускаюсь я в рассуждения. – Может, у него денег совсем нет. Или ее просватали за другого, а она полюбила Чарльза Джерома. И они убежали в Северные Леса, чтобы обвенчаться…
– …а до того решили романтически покататься на лодочке, поклясться друг другу в любви посреди озера… – мечтательно подхватывает Ада.
– …и он наклонился над водой, чтобы сорвать для нее кувшинки… – продолжает Фрэнни.
– …а лодка перевернулась, и они оба упали в воду, и он пытался спасти ее и не сумел. Она выскользнула из его объятий… – говорю я.
– Ох, как это печально, Мэтти! Так печально и романтично! – вздыхает Ада.
– …и тогда он тоже утонул. Перестал бороться с волнами, потому что не захотел жить без нее. И теперь они вовеки будут вместе. Несчастные влюбленные, как Ромео и Джульетта, – завершаю я сюжет.
– Вовеки вместе… – эхом отзывается Фрэнни.
– …на дне Большого Лосиного озера. Мертвее мертвого, – встревает Стряпуха. Ушки у нее всегда на макушке, словно у кролика, и она все слышит, даже когда думаешь, что ей не до тебя. – И пусть это послужит уроком тебе, Фрэнсис Хилл. Девчонки, что тайком гуляют с парнями, плохо кончают. Ясно тебе?
Фрэн хлопает глазами.
– Ой, миссис Хеннеси, да я без понятия, о чем вы толкуете.
Отличная актриса, ей бы на сцене играть.
– А я думаю, прекрасно ты все поняла. Где ты была две ночи тому назад? Около полуночи?
– Туточки, где же еще. Спала в своей постели.
– И не выбиралась по-тихому в «Уолдхейм» на свиданку с Эдом Компё, а?
Попалась Фрэн. Покраснела как маков цвет.
Я испугалась, что Стряпуха примется ее отчитывать, но она лишь приподнимает пальцем подбородок Фрэн и говорит:
– Если парень хочет тебя куда-то повести, вели ему зайти за тобой честь по чести или пусть вовсе не зовет. Ясно тебе?
– Да, мэм, – мямлит Фрэн, и, судя по выражению ее лица и лица Ады, внезапная снисходительность нашей Стряпухи для них такая же неожиданность, как и для меня. И уж совсем не по себе мне делается, когда я замечаю, как, направляясь к лестнице, ведущей в погреб, Стряпуха утирает глаза.
– Уивер! – орет она со ступеньки. – Ты кофий несешь или проращивать его вздумал? Живей!
Я гляжу на тонкое золотое колечко на своей левой руке, с поцарапанным опалом и двумя тусклыми гранатиками. Красивым я его никогда не считала, но мне вдруг становится радостно, очень радостно оттого, что Ройал мне его подарил. И оттого, что он всегда, приходя в «Гленмор», вызывает меня к кухонной двери у всех на виду.
Я снова берусь за ручку мороженицы, дописывая и редактируя в голове свою историю, романтическую и трагическую. Итак, Чарльз Джером и Грейс Браун полюбили друг друга. Потому-то они и приехали сюда. Они сбежали, чтобы обвенчаться, а не «тайком гулять», как выражается Стряпуха. Я вижу, как Чарльз Джером улыбается и тянется за кувшинкой, вижу, как переворачивается кверху дном лодка и как он отважно пытается спасти любимую девушку. И я уже не вижу заплаканного лица Грейс, не вижу, как дрожат ее руки, когда она вручает мне письма. Я больше не гадаю, что было в этих письмах и почему они адресованы Честеру Джиллету, а не Чарльзу Джерому. Почти уговорила себя, что, наверное, я вовсе и не слышала, как Грейс Браун называла Чарльза Джерома Честером. Наверное, мне почудилось.
Я заканчиваю историю на том, как Грейс и Чарльза хоронят в одной могиле на роскошном кладбище в Олбани: их родители корят себя за то, что встали на пути у юных влюбленных. В таком виде рассказ мне понравился. Для меня это нечто новое – история, в которой все аккуратно сходится и не остается висящих концов и нераспутанных ниток, и в итоге я чувствую умиротворение, а не сумятицу. Рассказ со счастливым концом – настолько счастливым, насколько возможно, когда героиня мертва и герой, скорее всего, тоже. Та разновидность сюжета, о которой я однажды сказала мисс Уилкокс, что это ложь. И что я бы такого писать не стала.