В 1935 году произошел последний и самый, на мой взгляд, трагический перелом в жизни Игоря-Северянина. Он, напомню, ушел от верной жены Фелиссы к своей последней подруге Вере Борисовне Коренди.
Жизнь с Верой Борисовной была кочевая, в основном по дальним деревням Эстонии — Пюхайыги, Саркюля, Пайде, Нарва-Йыэсуу (Усть-Нарва). Иногда они останавливались и в Таллине. Работы никакой, жили почти на подаяние.
За весь 1935 год Северянину удалось провести всего три своих концерта-выступления: в Печорах, Валке и Нарве-Йыэсуу. Сын его Вакх, как помним, рано начал жить самостоятельно, а в 1944 году уехал в Швецию, где прожил до конца дней своих. Внуки и правнуки и сейчас живут в Швеции, русского языка не знают, судьбой деда и прадеда не интересуются. Вакх в завещании запретил публиковать архив отца.
Игорь-Северянин в этот свой полукочевой период вел какой-то почти животный образ жизни, стихи не писал. Писал разве что послания о помощи во все концы мира: в Индию Николаю Рериху, в Польшу поэту Казимиру Вежинскому, в Швецию...
Приведу, к примеру, несколько его жалобных писем.
Польскому поэту Казимиру Вежинскому (26 января 1937 года):
«Светлый Собрат!
Сама святая интуиция диктует мне это письмо. Я искристо помню Вас: Вы ведь из тех отмеченных немногих, общение с которыми обливает сердце неугасимой радостью. Я приветствую Ваше увенчание, ясно смотрю в Ваши глаза, крепко жму руку. Я космополит, но это не мешает мне любить и чувствовать Польшу. Целый ряд моих стихов — тому доказательство. На всю Прибалтику я единственный, в сущности, из поэтов, пишущих по-русски. Но русская Прибалтика не нуждается ни в поэзии, ни в поэтах. Как, впрочем, — к прискорбию, я должен это признать, — и вся русская эмиграция. Теперь она готовится к юбилею мертвого, но бессмертного Пушкина. Это было бы похвально, если это было сознательно. Я заявляю: она гордится им безотчетно, не гордясь отечественной поэзией, ибо если поэзия была бы понятна ей и ценима ею, я, наизаметнейший из русских поэтов современности, не погибал бы медленной голодной смертью.
Русская эмиграция одной рукой воскрешает Пушкина, другою же умерщвляет меня, Игоря-Северянина.
Маленькая Эстония, к гражданам которой я имею честь принадлежать уже 19 лет, ценя мои переводы ее поэтов, оказала мне больше заботливости, чем я имел основания рассчитывать. Но на Земле все в пределах срока, и мне невыносимо трудно. Я больше не могу вынести ослепляющих страданий моей семьи и моих собственных. Я поднимаю сигнал бедствия в надежде, что родственная моему духу Польша окажет помощь мне, запоздалому лирику, утопающему в человеческой бездарной бесчеловечности. Покойный Брюсов сказал Поэту:
Да будет твоя добродетель —
Готовность взойти на костер!
Я исполнил его благой совет: я уже догораю, долгое время опаляемый его мучительными языками. Спасите! Точнее, затушив костер, дайте отход безболезненный.
Верящий в Вас и Вашу Родину.
P. S. Предоставляю Вам все полномочия на перевод и помещение в печати польской этого моего письма».
В Швецию своей давней благодетельнице Августе Барановой:
«Не может быть речи и о творчестве: больше года ничего не создал: не для кого, это во-первых, а во-вторых — душа петь перестала, вконец умученная заботами и дрязгами дня. Живу случайными дарами добрых знакомых Белграда и Бухареста. Конечно, все это капля в море, но без этой "капли" и жить нельзя было бы. И всегда хронически ежемесячно не хватает, т. к. самая убогая даже жизнь стоит денег, а их, увы, очень немного присылают. <...> Если бы от<ец> Сергий Положенский и Вы могли бы собрать какую-нибудь сумму среди знакомых для меня, сына и Ф<елиссы> М<ихайловны>, мы были бы так светло Вам признательны, всегда дорогая Августа Дмитриевна! Неужели никто не поможет гибнущему поэту в уже погибшем мире? Есть же люди, хочется верить!»
Зимой, 23 января 1939 года, Игорь Васильевич пишет композитору Сергею Рахманинову, с которым был хорошо знаком:
«...B 1918 г. я уехал с семьей из Петербурга в нашу Эстляндскую губ<ернию>, превратившуюся через год в Эстонию. До 1934 г. я объездил 14 государств, везде читая русским, везде кое-что зарабатывая. Конечно, очень скромно, но все же жить можно было. А с 1934 г. — ничего: ни заработков, ни надежд на них, ни здоровья. Ехать не на что; ехать некуда: везде ограничения, запреты, одичанье.
Кому теперь до поэзии?! На нее смотрят свысока, пренебрежительно; с иронией и изумлением. И даже с негодованием. <...> Я живу чудом, Сергей Васильевич: случайными даяньями. Их все меньше и меньше. Они прекращаются, ибо люди уходят, а человеки не признают. Я живу в глухой деревне, на берегах обворожительной Россони, в маленькой, бедной избушке с женой и дочерью. Мы все больные, умученные, уходящие. Помогите же нам... <...> "уйти" более или менее безболезненно. Невыносимо, свыше всяких сил обессиленных — умирать без конца! И не странно ли, не поразительно ли? — чем ужаснее жизнь, тем больше жить хочется, тем больше цепляешься за жизнь, все во что-то несбыточное веря и надеясь... без надежд!»
Рахманинов прислал поэту 35 долларов. Северянин ответил письмом (до 4 июня 1939 года): «Светлый Сергей Васильевич!
Я благодарю Вас от всей души за присланные мне $ 35. Этот Ваш дар явился для меня весьма существенной поддержкой. В моем домике под Россонью висит несколько портретов обожествленных людей, мною боготворимых; среди них Н.А. Римский-Корсаков работы Серова. Сделайте радость мне — пришлите свой с подписью. Вы даровали мне три месяца жизни в природе: это такой большой срок по нашим временам!»
Композитор, высоко ценивший Северянина, прислал ему свой портрет с дарственной надписью.
А вот попытка его выпустить книгу стихов через Николая Рериха окончилась ничем: издательство «Алатас» Гребенщикова дышало на ладан. Правда, Рерих выслал поэту пять фунтов стерлингов, а чтобы поддержать морально — писал (27 июня 1938 года): «...даже в нашей горной глуши нам постоянно приходится слышать прекрасные упоминания Вашего имени и цитаты Вашей поэзии. Еще совсем недавно одна неожиданная русская гостья декламировала Ваши стихи, ведь Вы напитали Вашими образами и созвучиями многие страны».
16 мая 1937 года Игорю-Северянину исполнилось 50 лет. За переводческую деятельность ему назначили скромные субсидии из культурного фонда Эстонской республики в сумме восемь долларов в месяц.
Жили в это время Северянин с Верой Коренди в далекой деревушке Саркюля, до которой и доехать-то было почти невозможно. Сейчас эта деревня входит в состав России, на самой ее границе. Домик северянинский не сохранился, но есть улица его имени — Северянинская, и памятная плита на месте домика. В непогоду до Саркюля просто невозможно добраться.
Брак Игоря Васильевича с Фелиссой, как я уже говорил, не был расторгнут официально. Журналисты, приезжая в Тойла, не заставали поэта дома, и Фелисса Михайловна придумывала причину его отсутствия. В газетах появлялись старые фото, на которых они сняты вдвоем. Когда поэт бывал в Таллине или Тарту, друзья, приглашая его в гости, принимать у себя Веру Коренди отказывались.
На какое-то время Вера устроилась учительствовать в Таллине, и Северянину приходилось большую часть года проводить в городе. Его, уже люто возненавидевшего город, это сильно раздражало: ему хотелось в лес, на озера, на рыбалку. Он с ностальгией вспоминал былые годы жизни в Тойла. Не случайно одно из последних стихотворений поэта обращено к его брошенной жене Фелиссе Круут:
Нас двадцать лет связуют — жизни треть,
И ты мне дорога совсем особо,
Я при тебе хотел бы умереть:
Любовь моя воистину до гроба.
Хотя ты о любви не говоришь,
Твое молчанье боле чем любовно.
Белград, Берлин, София и Париж —
Все это только наше, безусловно.
. . . . . . . . . .
С улыбкой умягченной, но стальной
Презрела о поэте пересуды,
Простив ему заране в остальной —
Уже недолгой! — жизни все причуды...
Одна мечта: вернуться бы к тебе,
О, невознаградимая утрата!
В богоспасаемой моей судьбе
Ты героиня Гете, ты — Сперата.
В Тойла от Северянина остался дом, где сейчас работает музей. Рядом с ним установлен памятный камень, на нем по-эстонски и по-русски выбито: «Здесь жил и работал в 1918—1936 русский поэт Игорь Северянин 1887—1941».
К столетию со дня смерти А.С. Пушкина «король поэтов» написал стихотворение «Пушкин — мне»:
Сто лет, как умер я, но, право, не жалею,
Что пребываю век в загробной мгле,
Что не живу с Наташею своею
На помешавшейся Земле.
Уж и тогда-то, в дни моей эпохи,
Не так уж сладко было нам
Переносить вражду и срам
И получать за песни крохи.
Ведь та же чернь, которая сейчас
Так чтит национального поэта,
Его сживала всячески со света,
Пока он вынужденно не угас...
С началом войны, летом 1941 года, Игорь-Северянин принялся хлопотать об эвакуации в Ленинград. Передвигаться он уже был не в состоянии и просил прислать за ним машину. Писал Всеволоду Рождественскому, писал и советскому правительству — Михаилу Ивановичу Калинину. В августе лечащему врачу Игоря Васильевича А.И. Круглову позвонил доктор Виктор Хион, в то время народный комиссар здравоохранения Эстонской ССР (руководство Эстонии еще находилось в Нарве). Он расспрашивал о состоянии поэта, может ли тот перенести эвакуацию. Круглов рассказал об этом Северянину, заронив в его душу надежду.
В те дни у Игоря Васильевича жили его давние знакомые — семья Шумаковых, бежавшая из Тарту, уже занятого немцами. Вскоре после звонка наркома Шумаковы по фальшивым эвакуационным документам спешно выехали в Ленинград. Наутро кто-то сказал Северянину, что за ним присылали машину, но ее перехватили другие люди. Игорь Васильевич, Вера Борисовна, их друзья обвинили в этом Шумаковых.
Я склонен думать, что так это и было.
В апреле 1941 года у Игоря Васильевича случилось обострение сердечной недостаточности. 25 мая — тяжелый сердечный приступ. После этого он двигался очень мало, почти все время сидел или лежал. С большим трудом Вера Коренди перевезла его в Таллин, в квартиру своей семьи. 19 декабря 1941 года врач, осмотрев поэта, посоветовал Вере Борисовне ночью не оставлять его одного. Просидев ночь у постели, утром она пошла в аптеку за лекарствами. Когда вернулась, все было кончено — Игорь Васильевич умер в 11 часов утра на руках у ее сестры — Валерии Борисовны Запольской. Игорь-Северянин прожил всего 54 года.
По версии Михаила Петрова, эти печальные события развивались так:
«Вера Борисовна рвалась при первой же возможности перебраться в Таллин, где ее с нетерпением ждали родные. 30 сентября Вера Круглова с плиткой чудом сохранившегося довоенного шоколада идет к Игорю Васильевичу праздновать свои именины: "В комнате стол и железная кровать, на которой лежит Игорь Васильевич. Он уже не поднимается с постели. Это совершенно разбитый нравственно и физически человек. Не помню, что он говорил, да и говорил ли вообще. Это была моя последняя встреча с ним. В первых числах октября Вера Борисовна увезла его в Таллин. Увезла не прощаясь".
Вера Борисовна затеяла рискованный переезд из Усть-Нарвы в Таллин, хотя знала наверняка, что лечащий врач поэта Алексей Иванович Круглов будет против. Она боялась, что и сам Игорь Васильевич не захочет ехать в ненавистный ему Таллин и будет проситься умирать в Тойла. Вера Борисовна никогда потом не упоминала в своих рассказах об Игоре-Северянине и его болезни ни доктора Круглова, ни его жену.
От самой Веры Борисовны я слышал такую версию переезда в Таллин: "Совершенно случайно я познакомилась с одним доктором — немецким офицером. И вот он, единственный человек, который помогал. Он сказал: 'Я тоже поэт и я ненавижу фашистов'. Он не назвал своего имени, но он три раза в день носил нам еду. Потом достал нам разрешение на выезд в Таллин... Достал машину и отправил нас в Таллин. Мы три дня ехали до Таллина. Жив ли он — я не знаю. Очень добрый человек. Сказал, что у Игоря Васильевича тяжелая форма туберкулеза".
В документально-игровом фильме режиссера Юлии Силларт Вера Борисовна рассказывает уже совсем другую историю: "Поездка была очень тяжелая. Много народа. Он хотел лечь. Лечь было невозможно. Тогда он растянулся на полу. Я при первой остановке пошла к начальнику станции, и он мне дал отдельное купе. Матрац дал, одеяло и подушку. Когда мы приехали в Таллин, ни одна машина скорой помощи его не брала — все мимо. Наконец, одна машина взяла. Ну мы подъехали домой. Наши были, конечно, очень рады. Я приехала ровно в день своего рождения — 29 октября. Мне случайно встретился один немец — доктор. Он сказал, что он тоже поэт, и определил у него тяжелую степень туберкулеза: 'У вашего отца...' Я говорю, это мой муж. Удивился очень. Инфаркт был в Таллине. Последние часы меня, к сожалению, не было дома — я была в аптеке. И вдруг я вижу, мне навстречу бежит моя тетя: 'Иди скорей. Ему очень плохо. Может, уже и кончился'. Я пришла туда. Там была медсестра. Он был еще теплый, но уже без сознания. Ну все, значит. Я всю ночь просидела около него. И вдруг вижу, он поднимается. Я говорю: 'Игорь, что же мне делать?' — 'Уедем вместе'. Но я не уехала с ним на тот свет — он же умерший был уже".
Кто может сегодня отделить в этих рассказах правду от вымысла? Мне рассказывали, что в момент смерти Игоря Васильевича Веры Борисовны не было дома. Поэт умер на руках ее младшей сестры Валерии, которая почему-то превратилась в рассказе Веры Борисовны в безымянную медсестру. Нет никаких оснований полагать, что старуха просто чудила на старости лет. Дело в том, что она всю свою жизнь искала тот единственно верный вариант легенды, при котором "струйка Токая не прольется мимо оскорбляемого водкой хрусталя":
"Последние дни без сознания был почти. Он только сказал мне: 'Елочку ребенку'. Чтобы я сделала елку ребенку. А потом я сидела около. Может, я заснула, а может — нет. И вдруг я вижу — он поднимается. Я говорю: 'Игорь, что же теперь будет с нами?' — 'Уедем вместе'. А я не уехала, потому что надо было жить. Умер он в 11 часов утра 21 декабря. Ох, как мы искали место на кладбище! У меня же было место, но туда не позволили".
Когда в 1987 году я услышал эту версию, то очень удивился, что Вера Борисовна ошиблась в дате смерти поэта. Потом я понял, что мелкие детали ее никогда не интересовали. В рассказах Веры Борисовны все было подчинено единственно той мысли, которая занимала ее в ту минуту. В этом ее рассказе главная мысль заключается в том, что поэт умер на руках именно у нее, а не у младшей сестры. При этом Вера Борисовна случайно проговорилась о поисках места на кладбище. С точки зрения ее многочисленной родни, Игорь-Северянин был всего лишь сожитель. Родня категорически отказалась приютить тело поэта на своем фамильном участке. Место для могилы поэта было найдено на той же центральной аллее кладбища, всего в 25—30 метрах от участка Запольских, в одной ограде с могилами Марии Николаевны Штерк, умершей в 1903 году, и Марии Федоровны Пневской, скончавшейся в 1910 году. Когда в 1987 году зашла речь о благоустройстве могилы Игоря-Северянина, Вера Борисовна попыталась выдать М.Н. Штерк и М.Ф. Пневскую за дальних родственниц поэта. По ее словам, Игорь Васильевич сам выбрал место для своего последнего упокоения: "Такова была его воля!" Однако есть все основания предполагать, что могила поэта была устроена на месте другого захоронения, поскольку надгробный памятник Штерк и Пневской занимает в ограде ровно половину участка в дальнем его углу.
Игорь-Северянин умер в субботу 20 декабря 1941 года в Таллине, в доме на улице Paya. Дом этот не сохранился. Весной следующего, 1942 года в него попала бомба. О смерти поэта объявили по радио. В организации похорон принимал участие писатель Юхан Яйк. Фелисса Михайловна, которая и для немцев была законной вдовой, немедленно получила разрешение приехать в Таллин на похороны мужа. Вместе с ней поехала и ее сестра Линда. Линда Михайловна Круут рассказывала, что в день похорон Вера Борисовна бросилась к Фелиссе со словами: "Будем как две родные сестры. Знаю, Игорь вас очень любил. Он так хотел в Тойла. Давайте будем жить вместе. Я буду работать. Я знаю, что у вас не очень хорошее здоровье. Я буду вам как сестра. Если бы я знала, что Игорь Васильевич умрет так быстро, я бы привезла его в Тойла".
Сама Вера Борисовна рассказывала о похоронах несколько иначе: "На похоронах помогали мать и тетя. Когда мы ехали на кладбище, мимо шли немецкие офицеры и отдавали честь... Круут приехала без единого цветка. Бросилась мне на шею: 'Он ушел к вам по доброй воле. Меня он уже давно не любил'".
Вот так, обыденно пошло закончился для поэта столь ненавистный ему в последние годы жизни фокстрот»...