1995 год. Я, лидер новорожденной партии «Общее дело», мотаюсь по регионам, собирая голоса. Забираюсь в самые медвежьи уголки, куда только на «кукурузнике», на вездеходе, на дрезине. Усть-Илимск, гостиница, вечер. Местный высокопоставленный чиновник вызывает в гостиничный холл – с вами хотели бы встретиться наши бизнесмены. Нет, не в клубе, а неформально и без сопровождения. Машина ждет. Безопасность гарантирую…
Вылезла из машины – и сердце ушло в пятки: на высоком берегу Лены стоят семь черных шестисотых «Мерседесов». В столице они уже тоже водились. Но не табунами. От капотов отделились и вразвалочку – эх, скольких я зарезал! эх, ско-ольких перерезал! эх, сколько душ невинных загуби-и-ил – двинулись ко мне конкретные пацаны.
Плечи, шеи, цепи, спортивные костюмы фирмы «Адидас»:
– Здрассьте вам наше сибирское… Ну чего, прокатимся на пароходике?
– Н-на пароходике? Прокатимся!
Пароход огромный и пустой. Палуба с сотней кресел. Посередине палубы – стол. На столе – жестяное ведро, в ведре – кровавое месиво: порубленная свежая рыба и лук. Вылили в ведро бутылку уксуса, достали водку:
– Хотим угостить вас сибирской кухней. Это называется чушь.
Налили, замерли, смотрят. Хакамада, вперед! Выпила, закусила. Молча налили еще. Выпила, закусила. Первая рюмка – колом, вторая – соколом, третья – мелкой пташечкой. После ведра чуши и полкило водки мне стало хорошо, а пароход причалил к берегу. Погрузили в «Мерседес», повезли сквозь тайгу. Главарь лет двадцати восьми, низкорослый, аршин в ширину, с огромным шрамом через бугристое лицо, усть-илимский Жофрей де Пейрак, включил Бетховена. Пятая симфония. Ту-ту-ду-ту… ту-ту-ду-ту-так судьба стучится в дверь. А почему Бетховен-то? Говорят, в Москве все слушают классическую музыку. Чем мы хуже? Решили – тоже будем слушать. И слушаем. Понятно. Решили и слушают.
– А это что? Краеведческий музей? Я никогда не встречала музеев в тайге…
– Нет, это не музей. Это мой второй дом.
– А где первый?
– Ну, есть хозяйство в тайге. Жена с детьми там живут. Чтобы не убили.
Мрамор, позолота, спальня с ангелами, зеркалами и картинами. В бассейне на потолке огромный крутящийся телевизор. Очень удобно: плаваешь и смотришь. Залы для сигар, камины, библиотеки в коврах, с кожаными креслами, но без книг. Чиновник испарился. Денщик с волчьим оскалом подал кофе. И пошел тяжелый разговор. Что за партия? Почему ты ее возглавляешь? Что там в Кремле? Ельцин сильно пьет или в меру? Что нам светит? Когда власть с нами начнет разговаривать? Хотим вести легальный бизнес – не дают. А бизнес у нас серьезный, с бухгалтерами, с менеджментом, работают профессионалы. Ошибок не бывает. Как добились? Очень просто. Сделал работник ошибку, если не специально – простили. Вторую сделал, если не специально – указали. Ну а третью сделал – ликвидируем. Что значит ликвидируем? То и значит. Поэтому у нас очень профессиональные кадры. Мы хотим честно работать. И дети у нас за границей учатся, и жены у нас в порядке, и все у нас хорошо. Мы – большие хозяева. Мы стране много можем пользы принести. Только не надо с нами, как с бандюками. В России все бандиты, все начинали с криминала. А теперь мы другие. И у нас очень профессиональные кадры.
Я сразу начала отвечать на вопросы коротко, тяжеловесно и по существу. Лекций не читала. Наконец на все вопросы ответила, сигареты все выкурила, коньяку, спасибо, не надо, два часа ночи, спать хочу.
В холле гостиницы жму Жофрею де Карлеоне руку:
– Спасибо, все было очень интересно, не каждый день так встретишься…
– Да, не каждый. Только знаете что…
И дальше в течение трех часов этот молодой сибирский крестный отец рассказывал мне о себе, о своих любовях, о своих могилах, о своих призраках, о своих безднах и тоске. Я переминалась с ноги на ногу и не смела прервать. Через три часа он произнес:
– Вот такая она, жизнь. Ну, до свиданья вам. Будьте счастливы…
Нигде, ни в одной западной стране такое невозможно, сколько бы политик ни хлопал по плечу народ, сколько бы народ ни восхищался политиком. Только в России.
Первые месяцы поездок из конца в конец государства Российского мне казалось, что я сплю и вижу многосерийный сон, снятый Василием Шукшиным. Масштаб не осознавался. Потом поняла – это не сон. Это огромная страна, и она фантастичнее любого сна. А в музее Шукшина я, кстати, была. Заскочили туда мимоходом, без предупреждения. Директор музея долго приглядывалась из своего кабинетика. Приглядывалась-приглядывалась и все-таки опознала. Вы – Хакамада? Почему же без звонка? И тут же организовала экскурсию. А возле музея, прямо у трассы – рыночек. Крестьянки со своими огурчиками, ягодами, картошкой, зеленью, грибами. Я обожаю все эти скляночки, баночки, я всегда мечтала, чтобы у меня был дом с погребом, а там – гроздья лука, бочки с огурцами и мочеными яблоками, наливочки, настоечки. Едва приблизились, баба взглядом из-под платка стрельнула, и без запинки, и без колебаний:
– Ох, девоньки, чудеса-а… Хакамада к нам приехала!
И тут же с челобитной: никак местная администрация не желает рыночек обустроить. И тесно, и холодно, и милиция гоняет. Уж помогите, обязуйте, похлопочите. Я, конечно, вернувшись в Москву, о рыночке на десяток торговых мест за тысячу верст от столицы «похлопотала». Но до чего же неизменна наша так молниеносно изменившаяся страна. Как ждали пятьдесят, сто, двести лет назад московских гостей, чтобы вкрутить лампу в фонарь, убрать мусор, починить избушку, так и ждут: вот приедет барин, барин нас рассудит.
В России время, словно океанская волна, движется по синусоиде. До Урала оно прямо на глазах скатывается вниз: в девяностые, в восьмидесятые, в неведомо какие. А после Урала начинается подъем, и во Владивостоке уже снова 2005-й. Два часа от Москвы – и где-нибудь под Рязанью попадаешь на горбачевскую дискотеку: дощатый пол, стереоколонки, Юра Шатунов, девичьи сумочки в центре круга, солдатики топчутся, группа бритых товарищей в углу. На двери наклеена афишка. Завтра в клубе лекция о вреде алкоголя.
Соскучились по семидесятым? Добро пожаловать в горкомовские гостиницы. Словно двадцать лет назад, на каждом этаже дежурная. В белом халате, точно медсестра. Попросишь принести чашку кофе, включит кипятильник, нагреет воду в поллитровой баночке из-под кабачковой икры, в граненый стаканчик насыплет растворимого кофе и принесет со всем уважением в номер. А принимая номер, проверит, не украдены ли вафельные полотенца. В буфете в Нижнем Новгороде красовалось пожелтевшее объявление о приеме стеклотары. Бутылка из-под кефира – десять копеек, из-под лимонада – двенадцать копеек. Были бы у меня с собой эти бутылки, ни за что бы не отважилась попытаться сдать. А вдруг примут?
Зато в частных нумерах, буквально бок о бок, на той же центральной площади с позеленевшим вождем, безумствует нэп! Тут тебе бронзовые фонтаны, кровати с балдахинами и с бордельными красными покрывалами. Шик и роскошь. Закажешь завтрак, утром вкатят в номер сервировочный столик, а на нем и яичница, и жареная рыба, и миска черной икры, и кусков десять хлеба, и кофе с пенками. Это вам не Санкт-Петербург, гостиница «Ленинград», где за тридцать евро на белых общепитовских тарелках тебе подадут пять крутых яиц, пять толстых общепитовских котлет, стакан кефира и много-много масла.
В Якутии столбик истории замерз где-то на середине прошлого века. В юртах гранят алмазы, у костров пляшут шаманы. В академическом театре в мою честь был дан концерт. Открылся занавес. На сцене – японский домик с балкончиком, на балкончике местная оперная прима в кимоно ка-а-ак запоет песню на японском языке! Я ощущала себя генеральным секретарем. Зато в Карелии я, действующий депутат, чувствовала себя контрреволюционером-подпольщиком. С народом встречалась в лесу, по-партизански. Выруливали на полянку. А там уже ждали лесорубы, все краси-и-ивые, все молодые, все здоровенные. У них и жбан с водой, и стаканы помыты, и огурцы нарезаны, и шашлык на костре, и скатерть, и разовые тарелочки. Накормили, напоили, на бревнышках за жизнь потолковали – хоп! – в одну секунду все убрали, дверцами машин хлопнули и в разные стороны разъехались. С глаз долой! Чтобы начальство не засекло встречу с оппозицией. В Карелии мне показали дореволюционные фотографии целых семейных кланов, купеческих и крестьянских. Добротные хозяева земли, которые кормили бы Россию. Всех перестреляли, сослали, развеяли. Наша история трагична и глупа. Мы единственные последовательно уничтожали все, что могло сделать страну великой. У нас очень любят цитировать пушкинскую формулу о русском бунте, бессмысленном и беспощадном. Да, он такой. Но это только вторая половина правды. Первая половина заключается в том, что точно так же бессмысленна и беспощадна власть. С той разницей, что бунтуют лишь, когда припекает, когда уже невмоготу. А правят всегда.
У русского народа не сбылась ни одна мечта. Во всей истории России. Ни разу он не зарабатывал, сколько хотел, не ел досыта. По большому счету, никогда не рожал детей, сколько хотел. Не сбылась и самая простая мечта – иметь свой домик, свой участок, свою машину, свою картошку. Поэтому так яростно люди пахали на несчастных шести сотках. Это нереализованная мечта о нормальной собственности. Только у нас возможны эти шестисотки, на которых ничего не растет кроме как в огороде и все смотрят в окна друг другу. Так и не сбылась у народа мечта об уважении властью его человеческого достоинства. Никогда. Его всегда и везде унижали.
– Пшел вон, – говорят униженному и ограбленному народу, – у нас нет для тебя другой власти.
– На нет и суда нет, – соглашается народ – но тогда не извольте, господа хорошие, гневаться. У меня нет для вас другого бунта.
В Новосибирске после встречи меня подвели к старику. Если бы Шукшин дожил до его лет, он, наверное, выглядел так же. Широкие скулы, раскосые глаза. В унтах, в шапочке. Унты обмотаны тряпками, перевязаны веревочками, и все домотканое. Весь продубленный ветром, солнцем, морозом, всем на свете, весь оттуда, из Древней Руси. Скажи мне, кудесник, любимец богов. Мешочек у него за плечом висит, палочка рядом. И протопал он в своих унтах невесть сколько.
– Ну здравствуй, дочка. Записочку я тут важную написал. Ты ее потом прочтешь, но запомни – не по закону в России надо жить, а по совести. Закон люди сочиняют. Нет у них совести, оттого и законы плохие. А будет совесть – и законы будут хорошие. Ты почитай и отдай туда. А мне пора, однако.
Сунул банку меда и исчез. Вот так бежала, бежала, бежала. Говорила, говорила, говорила. Из региона в регион, из региона в регион. И вдруг остановил старый таежный охотник и сказал обыкновенную мысль, которая на самом деле является главной проблемой России: совести нет.
Где меня только за последние десять лет не носило! То я возвращаюсь в Москву вся в черных оспинах угольной пыли, от которой не спасает никакой скраб, счастливая тем, что не ухнула в пропасть. Шахтеры предложили спуститься с ними в забой. Кто же от такого предложения откажется? А там через бездонный ров, в котором что-то рычит и громыхает, перекинута хилая досточка. У меня с детства проблемы с равновесием, из-за этого лишь в сорок лет осмелилась сесть на велосипед и встать на коньки. Мужики – раз! – и уже смеются на той стороне. Как быть? Вернее, быть или не быть? Плюнуть и вернуться? Ни за что! Я – российский политик или где? Встала на четвереньки и переползла.
То приезжаю домой вся в синяках, со стесанными животом и коленями, опять-таки счастливая оттого, что жива. Это я попарилась в баньке у алтайских отшельников. Они обитают на озере Телецкое, куда добраться можно только на вертолете. Двое бывших ученых из Академгородка, оба – доктора наук. Они не мизантропы, никакого фанатизма, просто не смогли, не захотели приспосабливаться к новому миру, и все. Числятся егерями. У них ни радио, ни телевизора, ни электричества. Костер, котелок, сети и на берегу бурной горной речки собственноручно срубленная банька. В нее-то меня и засунули с инструкцией: попаритесь – и бегите во-он туда, на пригорок. Там ложитесь в реку, она вас понесет, а мы будем здесь, у выемки, вас ловить. Не поймали…
То я возвращаюсь в Москву с ворохом невероятных туалетов. Это краснодарские кутюрье, три ядреные тетки, затащили меня к себе, нарядили в свои рюши, воланы, люрексы, нащелкали и после повсюду хвастались, что Хакамада одевается исключительно от краснодарских модельеров. От краснодарских так от краснодарских. Возражать себе дороже. На юге – народ яростный, артистичный. Российская Италия. Баба рыдает, что на рынке за торговое место дерут столько, что скоро детей будет кормить нечем. Смотришь на нее – большая, розовая, и кофточка сверкает, и рвет она ее как-то очень театрально. Вот он, темперамент! Но загадочная русская душа загадывает свои загадки и здесь. Вот прилетели в Краснодар. Прилетели, сели. Сели, сидим. Час сидим, два сидим. Душно, но почему-то никто не вопит: выпустите нас. На третьем часу, потрясенная кротостью горячих южан, поинтересовалась: а что сидим-то? А трап один на весь аэропорт: очередь. Через четыре – подъехал трап. Летели два с половиной. При этом главный вопрос в Краснодаре – кому отдаете Курилы.
Россия не складывается в единую картину. Ни в какой Америке нет такого многоцветья национальностей, культур, верований. В каждой области, в каждом городке – свой характер, свой ритм, своя аура.
Медлительная Вологда с пирогами, куполами, церквушками. Теперь я знаю, что настоящее вологодское масло – это то, которое в блестящей с желтенькими цветочками фольге. А то, что в нарядных туесках, коробочках, крыночках, – подделка. Мне это объяснили на вологодском молокозаводе. И посетовали, что кефир у них тоже замечательный, а почему-то в столицах не очень идет. Посоветовала написать, что в нем кишмя кишат бифидобактерии и нарисовать на упаковке фигуристую женщину.
В Нижнем Новгороде народ столичный. Ядреный, развитой и наглый. Как образовался – непонятно. А Самара очень сексуальная. Все светится, все напоказ, все чувственно. Набережная с шашлыками, кофейнями, дискотеками. Иркутск и Томск, резные, изящные, деревянные, погружают в девятнадцатый век. А иркутские художники! Сезанн отдыхает. В Барнауле меня долго угощали и развлекали в мексиканском ресторане. И подарили текилу. Трех видов 25-летней выдержки. Я была в Мексике. Там днем с огнем коллекционную текилу не купите. А в Барнауле – пожалуйста!
В Ингушетии мужчины сидят на корточках около всяких публичных мест и обсуждают большую политику, старейшины смотрят на тебя со своих скамеечек сложным взглядом, а женщины в черных платках, как тени: фырк с одного двора в другой – и нет их. А в соседней Осетии и женщины одеты по-европейски, и на каждом шагу казино. Я в детстве часто гостила здесь у маминой родни. Вот он, Терек, а все не так. Неизменными остались гостеприимство и осетинский пирог. Это не хачапури. Он закрытый, размером с велосипедное колесо, а тесто тоненькое-тоненькое, а внутри или мясо, или рыба, или зелень, и все это запекается в духовке. Из-за осетинских пирогов я в свое время родила сына. Моя тетя, когда приезжала из Орджоникидзе, всегда их готовила. И в тот раз напекла пять или шесть штук и поставила остывать на кухне под льняными полотенцами. Я выползла со своим девятимесячным животом и съела три пирога. Через полтора часа начались схватки. А еще через три часа родился Данила.
В Улан-Удэ я вошла в зал и увидела две сотни Хакамад. У всех на голове мой французский выщип, у всех на лунообразных лицах такое благоговение и обожание, что я оторопела: похоже, Ира, от тебя ждут Нагорной проповеди, а ты как-то не по этому профилю. Их не интересовала моя программа, им было важно, что я похожа на них, а они на меня, и при этом я во-он где, наравне с большими мужиками правлю миром, и по всем приметам, описанным в древних легендах, я и есть та самая царица с восточными глазами, которая должна явиться из северных краев и сделать бурятскую землю счастливой. Я растрогалась, однако от чести баллотироваться в президенты Бурятии благоразумно отказалась.
Угодить в героини народного эпоса – это, конечно, крайность. Но со взглядом на столичную персону как на некую эфирную субстанцию, некое полумифическое существо, чей организм лишен простых физиологических слабостей и нужд, я сталкивалась повсюду. Не знаю, с чем это связано? То ли с безграничным чинопочитанием, то ли с элементарным недомыслием. Наверное, и с тем, и с другим. В одном из городов «красного пояса» меня довели чуть ли не до смертельной испарины. Кодла мужиков в галстуках как взяла в плотное кольцо у самого трапа, так и понесла с реактивной скоростью. Встреча в одном вузе, встреча в другом вузе, с факультета на факультет, из аудитории в аудиторию. В лабиринте коридоров очередного института мне удалось на минуту оторваться от свиты. Я ринулась искать туалет, ориентируясь на запах и интуицию. Нашла и поняла, как важно увеличить финансирование системы высшего образования: все кабинки были без дверей. У меня не хватило духу развлечь общественность интимным зрелищем – популярный политик на горшке. Через два часа, входя в кабинет губернатора области, я уже не считала отсутствие дверей непреодолимым препятствием: какая-то минута позора в обмен на невыносимую легкость бытия! Почему я не родилась птицей? Губернатор меня поприветствовал, я открыла рот, массовка почтительно замерла:
– У вас где-нибудь можно… вымыть руки?
Я закрыла рот. Губернатор дрогнул, но кивнул охране: сопроводите. Охрана сопроводила. А теперь, уважаемые знатоки, внимание – вопрос: куда охрана привела Ирину Хакамаду, если с тех пор Ирина Хакамада высказывает все свои пожелания, в том числе и политические, предельно четко, без лишних метафор и эвфемизмов? Правильно, в буфет, к умывальнику. Никакой другой сантехники рядом не было.
А Калмыкия! Единственная буддистская страна на европейском континенте. Нищета и буддистские храмы с золотыми Буддами в степи. Смотрится величаво. Народ молится и спокоен. Президент – наместник Будды. Его портреты везде. Свою вертикаль власти он строил по образцу великих ханств. Строил и выстроил. Такое тихое, доброе, мирное средневековое ханство в кратере вулкана российской демократии. С кроткими подданными, с почтительно-лукавыми царедворцами. Я была в шахматном городке, любимом детище президента. Меня уверили, что в его дорогих коттеджах отдыхает за копейки трудовой народ. Как ни крутила головой, никаких следов народа не обнаружила.
– А где народ-то?
– Так спит.
– Так уже полдень.
– Так народ восточный, еще не проснулся.
Едешь по Татарстану – дома кирпичные, заборы высокие, дорога нормальная. Затряслись на ухабах – Чувашия. Татары, мусульманские китайцы, от зари до зори копошатся. А чуваши похожи на разгильдяев-русских. Такие же пофигисты. И с удовольствием рассказывают анекдоты об этом своем пофигизме: у чуваша спрашивают, почему татары живут богато, а чуваши – нет. «Потому что татары лук выращивают и продают», – отвечает чуваш. «Ну так и вы выращивайте!» – «А кому он нужен, этот лук?» С чувашскими номерами на машине в Татарстан лучше не соваться. Мы пробивались, как сквозь баррикады. При том, что впереди ехала машина с мигалкой. И мигалку подрезали, и гаишников подрезали. Чувашская ГАИ? А нам по фигу. Здесь хозяева мы. Это провинциальное отстаивание своей особости есть везде. «Когда Колумб приплыл в Америку, чуваш (татарин, калмык, чукча и т. д.) уже сидел с удочкой на берегу, рыбу ловил». Везде местные краеведы убедят вас, что земная цивилизация зародилась именно здесь. А.С. Пушкин ночевал в половине уездных городков, очень впечатлялся, и следы этого впечатления можно отыскать практически во всех произведениях поэта. Везде идет борьба за строительство международного аэропорта. Пусть малюсенького, пусть на два самолета, но – международного. Везде есть и свой ипатьевский подвал, и свой святой источник, и своя водка, и она самая лучшая. К слову, о водке и связанном с ней международном мифе об особом русском пьянстве, мифе обидном и несправедливом. Все, начиная от американцев, которые орут и гогочут, если их собирается больше трех человек за столом, так, что от их перекатывания камней в горле звенит в ушах, заканчивая немцами, которые опиваются пивом до остервенения, – все считают себя аристократией, а русских – быдлом, лакающим водку. Мне за границей постоянно предлагают водку. Я постоянно отказываюсь. Мой отказ сначала удивляет, а потом с пониманием кивают головой: а, перепили в свое время? Нет, я никогда не пила водку. Смеются и не верят.
Как-то немецкими авиалиниями летела из Франкфурта в Москву в семь утра. Рядом сел немец. Сразу заказал два коньяка. После двух коньяков заказал четыре вина и заполировал коньяк вином. Потом добавил виски. Стюарды хладнокровно ставили ему и ставили, покуда он не опрокинул коньяк на пол, после чего рыгнул и вырубился. Поднялась вонь и от него, и от коньяка, и я в этом тумане с горя заснула. И совсем другой была реакция, когда двое наших моряков, возвращавшиеся из Судана, усталые, с обожженными лицами, попросили водки. Стюард сделал изумленное лицо: водки? В семь утра? Ее принесли с брезгливым лицом: «Ох уж эти русские»!
Петербург оказался просто другой страной. Питерцы, как японцы, ритуальны, воспитанны, закрыты. В Москве человек, если вас любит, подойдет и возьмет автограф. В Питере – никогда. В Москве, если узнают, рассматривают. Там отводят глаза. Назови подъезд парадной, батон – булкой, и тебя полюбят. Я в это не верила и честно говорила по-московски. На одной из встреч плюнула и назвала подъезд парадной, И все, и сразу стала ближе, почти своя.
Как-то мы с моим петербургским пресс-секретарем решили поужинать в ресторанчике «Саквояж». В поисках его бредем по Малой Конюшенной улице, совершенно безлюдной в десять часов вечера. Она – пешеходная, из нее попытались сделать что-то вроде Старого Арбата. Вылизали, расставили фонарики, но гулять сюда никто не ходит, потому что кончается она глухим тупиком. Дергаем двери подъездов-парадных, заглядываем в арки, ныряем в колодцы, «Саквояжа» нет как нет. И спросить не у кого. Наконец нам повезло: молодой человек, что-то среднее между Александром Блоком и Родионом Раскольниковым, стоя на тротуаре, старательно мыл окно. Окликнули – обернулся, вздрогнул, пробормотал, что и не такое видел в жизни, и снова завозил тряпкой. Он принял меня за галлюцинацию. Петербург – весь такой. Странный, зачарованный город.
В Нарьян-Маре в маленьком клубе, набитом оленеводами и учителями, ощущение реальности утратила уже я. Думала, будем по-простому. А через десять минут уже не понимала – я где? На краю света или на экспертном совете в правительстве? Москва – не единственный продвинутый город в России. Ничего подобного. В крохотных городках, занесенных пургой, живут уникальные люди. У них есть время размышлять. Они и размышляют. От них возвращаешься, заряженная на сто лет. Не зря же программу воспитания наследника российского престола, начиная с Павла Петровича, завершало путешествие по стране. Из конца в конец. Три месяца туда, три месяца обратно. Конечно, на отборных лошадях. Конечно, в удобных экипажах. Но по тем же российским дорогам, сквозь те же метели, сквозь ту же распутицу, мимо тех же деревень. Зачем? Зачем полгода трясти по ухабам не беспородного депутата – полушка за лукошко, а самого ценного отрока государства, которому не требовалось завоевывать голоса или доказывать, что он достоин царствовать, который получал эту страну по праву рождения? А чтобы прочувствовал.