Часть вторая ЛИТВА И ЖМУДЬ

Глава I ЭМИЛИЯ ПЛАТЕР

… И, томим святой любовью

К недоступной красоте, –

"Arno Matrem Dei!" — кровью

Начертал он на щите!

М. Лермонтов

Вождь отважный в солдатском наряде, –

Не мужское он носит обличье.

Что за грудь! Сколько неги во взгляде!

И прекрасно лицо, как девичье…

То — Эмилия Платер, графиня,

Друг свободы, Литвы героиня.

Ад. Мицкевич

Молитва — это любовный порыв восторженной души человеческой.

Любовные порывы — это восторженная молитва нашего тела, почуявшего Силу Творчества!


— Дни рабства — рождают детей Свободы!

Рано повеяло весною в этом 1831 году на Литве и в соседней с нею польской Ливонии.

В середине марта по новому стилю стала обнажаться земля от снегов. И только в пущах Беловежья и в ливонских лесах, на реках и озерах, одетых льдом, да в глубоких падях и оврагах лежит еще рыхлой пеленою глубокий снежный покров.

Но и там снег стал полупрозрачный, голубоватого, вешнего оттенка, а не такой искристый, сверкающий, ослепительно-белый, какой он был зимою.

А к концу этого месяца еще быстрее дело пошло.

Совсем весенним, теплым дождем брызжет порою из туч, набегающих с запада и клубящихся низко над Западной Двиной, над полями, над дальним сосновым бором. Темными, извилистыми лентами тянутся вдаль узкие проселочные пути и широкое шоссе, ведущее из Риги в Вильну, на запад, и к Смоленску, на юго-восток. Избитые ухабистые дороги эти покрыты талым снегом, который обратился в густое грязное месиво под ударами конских копыт, вязнущих в нем глубоко. Широкие лужи, целые зажорины разлились в низинах и в уклонах проезжих дорог.

Под лучами солнца, пригревающего к полудню довольно сильно, темнеет, синеет, вздувается ледяной покров Западной Двины, очищенный местами от снежного савана соединенными усилиями ветра, дождя и солнца…

Тающий на полях снег и почвенные воды бесчисленными ручейками незримо стекают в реку, поднимают ее уровень, точат снизу толщу льда, силятся поднять, взломать, разнести его, как силится порою заживо погребенный сорвать, в щепы изломать гробовую крышку, раньше срока прикрывшую его, отнимающую жизнь, воздух и свет.

Стоит днем сильнее повеять южному ветру, полному тепла и влаги, стоит крупному дождю сильнее пролиться с вечера до утра — и с треском разломится ледяная кора, начнется дружный ледоход, с шуршаньем и треском понесутся к морю льдины по мерно плещущим, говорливым речным волнам…

На возвышенном берегу речки Ликснянки, впадающей в Двину, недалеко от Динабурга, или Двинска, белеет обширный замок Ликсна, построенный в начале прошлого века баронами Вольф из Линденгаузена, затем перешедший к роду Зибергов и принадлежащий теперь пожилой, бездетной вдове шамбеляна Зиберга, урожденной баронессе Моль.

Огромный старинный парк в английском вкусе с причудливо подстриженными аллеями, с лабиринтами, каскадами и гротами, темнеет по скатам холма, на котором стоит замок. Справа виднеется вдали вековой сосновый бор, загадочно синеющий на горизонте. Налево, до самой крепости, на шестнадцать верст протянулись луга и поля, вперемежку с холмами, одетыми молодою порослью.

От ворот замка вьется отлогая дорога к Двине, через которую летом ходит паром к местечку Иллукште, на другом берегу реки; самое местечко широко раскинулось у подножья холма, на котором темнеют развалины старого замка Зибергов. А новый, Шлосберг, принадлежащий графу Михаилу Платеру, — возвышается чуть подальше от старого, на обрывистом речном берегу.

Земли былой польской Ливонии раскинулись направо по течению реки, а влево — тянется до Немана литовская земля и до песчаных берегов Балтийского моря — Жмудь Святая, как зовут этот край и сами жмудзины, и белорусы, и поляки, даже — потомки ливонских крестоносцев-баронов, старинные немецкие семьи, за ряд веков польского владычества в стране совершенно слившиеся с поляками, принявшие их веру, обычаи, даже язык.

К такой немецкой, совершенно ополяченной знати принадлежат и Марикони, и Гоштофты, и Зиберги, и очень многочисленный род Платеров, у которых везде разбросаны родовые земли: в Ливонии, в Литве, на Жмуди и за Вислой, в' пределах "Конгрессувки", как зовут новое Польское крулевство, основанное на Венском конгрессе в 1815 году.

За несколько веков соседства успели породниться между собою все знатные роды по обе стороны трех больших рек: Немана, Вислы и Двины. И хотя стояли сторожевые кордоны на грани между привислянской Польшей и русскими областями: Литвою, Жмудью, Ливонией, — но мазуры надвислянские, белорусы, литвины и жмудзи, и бывшие "крестоносцы" по-старому чувствовали себя одной тесной, дружной семьей.

В хмурое и теплое утро в середине марта по дороге, ведущей к Ликсненскому замку от реки, на породистом английском скакуне шагом поднималась стройная, худощавая девушка в длинной темной амазонке и мужском полуцилиндре.

На вид ей нельзя было дать больше 19–20 лет. И только задумчивый, даже печальный взгляд больших голубых глаз говорил о ряде прожитых годов, о тяжелых испытаниях, доставшихся на долю графини Эмилии Платер, которой в ноябре этого года исполнится 25 лет.

Пожилой сухощавый инженерный генерал русской службы, плотно усевшись в высоком казацком седле, сдерживает, не дает выноситься вперед своему горячему горбоносому киргизу, приноравливая широкий мах степняка к легкой, мерной поступи коня, несущего его спутницу. Сам он, не стесняясь, не сводит маленьких темных глаз с бледного, нежного личика девушки, изредка озаряемого, как лучом, слабой и ласковой улыбкой, при которой слегка раскрываются пухлые розовые губы ее небольшого, тонко очерченного рта, поблескивает два ряда ровных, красивых зубов.

Девушку не смущают явно влюбленные взгляды генерала. Она словно не замечает или привыкла к ним. Слегка склонив голову в сторону спутника, она внимательно слушает ею внушительную, самодовольную речь, которая льется тягуче и плавно, как будто не свое говорит, а по книге читает что-то влюбленный генерал.

Польской речью владеет он довольно хорошо, говорит правильно, только слишком по-русски звучат все звуки, и кажется, кроме того, что сперва на родном языке составляет в уме он фразу, а после уже переводит ее на польский и громко чеканит требуемые слова.

— Да, вот какое дело, панна графиня. Кажется, дело подходит к хорошему концу… Кроме тех газет иностранных, которые я привез панне графине, мною получена эстафета из Вильны от генерал-губернатора Храповицкого. Мы с ним давние приятели. И он, между прочим, пишет, что еще три недели тому назад, двадцать восьмого февраля, генералиссимус польский Скшинецкий просил мира у Дибича и восстание кончилось… Войско идет к Плоцку, Ржонд выразил полную покорность, и скоро часть наших войск опять через Литву вернется в Россию…

— Пан генерал говорит: двадцать восьмого февраля!.. Это, верно, по вашему, по российскому счету… А я читала, что, правда, фельдмаршал начал говорить о мире еще двенадцатого марта, по нашему… по европейскому счислению… А уже девятнадцатого все переговоры были прерваны, когда варшавский Ржонд услышал, что требует фельдмаршал…

— Это все вздор! Это французские листки революционные так сообщают, чтобы мутить мирных людей… Напрасно панна графиня им верит. Я правильно говорю… Или панне графине не хотелось бы мира?.. Ей приятно, что льется российская и польская кровь?.. Ведь это же два близких, родных народа… Так неужели?..

— Матерь Пречистая! Кто же бы хотел, чтобы лилась кровь… да еще родная!.. Но если уж люди пошли искать свободы, — как же иначе? Говорят, даром ничего не дается на земле!

— Какая глубокая философия!.. Кто бы мог подумать, что такая юная и прекрасная панна умеет так хорошо рассуждать… Но увидишь сама, панна графиня… Мир не за горами… Повеселее станет тогда и у панны на душе!.. Я же понимаю: панна графиня сочувствует своим… Я не такой варвар, чтобы этого не понять… Тем более что к панне Эмилии я отношусь совсем не так, как к другим… Я буду рад видеть, когда будет снято это траурное одеяние… Срок траура по усопшей матушке панны графини кончается скоро… Светлые цвета так должны пойти к этой очаровательной головке… И… кто знает, может, еще этой осенью белый флердоранж украсит эти шелковистые русые кудри, эту чудную головку…

— О, если пан генерал так желает увидеть подобное зрелище, ему надо желать и продолжения войны… Мало того… Надо сделать, чтобы война здесь близко началась… Или — меня отпустить за кордон, туда, к Висле, где льется братская кровь, как сказал пан генерал…

— Гм… Туда, за кордон… на войну!.. Вот этого я уж как будто и в толк взять не могу…

— А дело просто, генерал! — улыбаясь, сказала девушка. — Пан генерал не знает старого сарматского обычая. Сарматки, прабабки наши, воевали всегда рядом с мужчинами… И девушка не могла выйти замуж, пока не побывала на войне и не принесла под кровлю своей хижины хотя бы одну одежду, снятую с убитого ею врага!..

— Боже храни и помилуй от такой жены!.. Подумать надо прежде, чем взять такую жену…

— Да, очень подумать надо… Это верно, вацпан!

— Ну, панна графиня, — это всякий скажет, — нисколько не похожа на кровожадных сарматок, о которых она говорила… И каждый… Да я вот первый счел бы за счастье просить ее руки!..

Признание хотя и неожиданно прозвучало у генерала, но он сам давно готовился к нему, и девушка знала, что рано или поздно оно должно быть сказано. Даже сегодня, отправляясь на прогулку с генералом Каблуковым, — так его звали, — графиня Эмилия почему-то чувствовала, что именно сегодня должно все произойти.

Желая положить конец неопределенным отношениям, которые установились за последнее время между нею и генералом, девушка поехала с поклонником, не оборвала разговора, который завел Каблуков, и теперь, после прямых слов генерала, не смущаясь, подняла на него свои ясные, серьезные глаза.

— Как надо понимать, пан генерал, эти слова?

— Так точно, как они были сказаны. Я давно собирался… и как-то не выходило… Духу не хва… Впрочем, нет! Не то я хотел сказать… Не было подходящего… э… как бы то выразить… момента… А вот теперь… прямо говорю: имею честь предложить панне Эмилии свою руку и… сердце… и… как уж оно там водится… И прошу мне дать ответ…

Медленно отвела глаза Эмилия, устремила их вперед по дороге, чуть тронула коня, и быстрее понес он ее в гору, к широким воротам замка, уже белеющим невдалеке.

Выждав немного, генерал заговорил по-французски еще тверже и настойчивей:

— Графиня, вы слышали… Я имею честь просить вашей руки. Предлагаю вам свое сердце… свое имя… Я жду, что вы мне скажете на это.

— Я, к сожалению, вынуждена отказаться от этой чести, генерал, — негромко, почти ласково, но решительно прозвучал ответ Эмилии.

— Вы… вы отказываете мне, графиня, — с крайним удивлением, раскрыв насколько можно шире свои глаза, спросил пораженный Каблуков. — Да это… это… Я даже, извините, отказываюсь верить… Мне казалось, графине ясно все искреннее расположение… все обожание мое, какое… И если я решился, то не думал, чтобы можно было ожидать… Чтобы я получил такой ответ… Подумайте, графиня. Я не тороплю. Я буду ждать. Конечно, разница существует… Мои года…

— О нет, не то, генерал… Вы искренне говорите со мной… И я должна вам сказать… По-моему — мужу следует быть старше жены…

— О, в таком случае я еще не теряю надежды. Графиня знает не только мое служебное положение, мои чины… Я имею счастье пользоваться особенным расположением моего государя. И вас, графиня, ждет блестящая будущность при российском дворе.

— О… только не это. Я ценю всю честь, какую вы, генерал, оказали мне своим выбором. Но брак наш — невозможен. Я говорю это обдуманно, серьезно. Это — мой ответ раз навсегда!

— Невозможен!.. Разве я имел несчастие чем-либо заслужить вашу ненависть, ваше презрение?

— О, вы лично — ничем, мой генерал!

— Так, значит, ваше сердце…

— Совершенно свободно.

— Но тогда… тогда я окончательно не понимаю… Подумайте, умоляю вас, графиня. Я буду вам другом, слугой. Лучшей партии, Бог свидетель, вы не встретите!

— Возможно, генерал!

— Вы признаете… Так о чем же еще говорить, зачем колебаться? Никакой больше помехи нет и быть не может. И вы…

— Она есть… несокрушимая… Я — полька, мой генерал.

Тихо, просто сказала эти два слова Эмилия. Но в них звучало так много силы и значения, что Каблуков ни звука больше не сказал до самого замка.

И там он молча помог девушке соскочить с седла.

Эмилия пошла переодеваться к завтраку. Генерал направился в гостиную, где хозяйка замка, родная тетка Эмилии, сестра ее матери, сидела у камина в старинном кресле и раскладывала свой неизменный пасьянс. Полная, величественная, она казалась моложе своих 54 лет и напоминала манерами и важностью придворных дам прошлого века. После нескольких общих фраз о погоде, о совершенной прогулке, генерал, как человек решительный, прямо заговорил:

— Пани шамбелянша помнит, что я собирался сегодня говорить с графиней Эмилией…

— Как же! Как же!.. Ацан [9] говорил… Что сказала племянница ацану?

— Отказала… Да, так, просто отказала — и все… Но я понять не мог настоящей причины… Панна сказала: "Я — полька… и потому принять предложения не могу!" Да это ж!.. Тут и смысла нет… Разве ж я хочу, чтобы панна перестала быть полькой, став моей женой?

— Так она сказала? — задумчиво покачав головой, переспросила шамбелянша Зиберг.

— Точно такими словами… Понять не могу! Это же чистый вздор. Может, шановная пани шамбелянова поговорит с племянницей… Растолкует ей… что лучшей партии… Наконец, пани шамбелянша заменяет ей мать. И может внушить молодой панне… Не правда ли?.. А я буду…

— Извини, ацан… Прямо должна тебе сказать: за твое дело — не берусь. Ей с мужем жить — ее и воля. Конечно, замуж девушке надо… И пора уже… Года ее самые настоящие. Мы прежде замуж рано выходили. Но я покойнице сестре клятву дала, что по своей воле пойдет Эмилия замуж, без моего понуждения. Сестра целый век несчастной была оттого, что ее родные уговорили выйти за графа Ксаверия. И девочка, глядя на мать, — сколько муки перенесла. Так пусть же сама выбирает, сама решает. И я не буду виновата, если плохо сложится ее жизнь! Так, ацан. Уж не взыщи… Да ты что же это? Прощаться собрался… За шапку берешься… Вон уж доложить идут, что завтрак на столе… Неужели не сделаешь нам удовольствия?

— Прошу извинения, пани, мне нездоровится что-то! — хмурый, потемнелый от двойной неудачи, решительно заявил Каблуков, прикоснулся, по обычаю, к протянутой ему руке старухи и быстро вышел, чтобы не встретиться с Эмилией, шаги которой уже слышались в соседней комнате.

В обширной прихожей замка, когда Каблуков в шинели готовился выйти на крыльцо, появился второй инженерный офицер, помоложе, капитан Дельвиг, почтительно отдавший честь начальнику.

— А… Вот где привел Бог встретиться! — едва ответив на отданную ему честь, делая кислую мину, процедил Каблуков. — А я полагал поговорить с вами еще нынче относительно работы, которую поручил на днях. Но где уж там!.. Свои дела у капитана… И уроки к тому же… Панна Эмилия мне говорила, что вы вместе высшей математикой занимаетесь… Ха-ха… Теперь это так называется. А когда мы были моложе, это называлось иначе. Ну, надеюсь, завтра капитан мне все-таки представит чертежи новых бастионов.

— Так точно, ваше превосходительство. Они уже готовы… И я бы мог нынче вечером…

— Уж не в полночь ли?.. Шутник капитан… Он будет по гостям ездить, а я не спи, поджидай его, как суженая ждет своего суженого. Уж хоть завтра пожалуйте с чертежами… Пораньше!..

Кивнул головой небрежно и вышел быстро на крыльцо Каблуков.

После завтрака старуха Зиберг пошла, как всегда, часок соснуть, а Эмилия обратилась к гостю по-французски, так как по-польски Дельвиг не говорил:

— Monsieur le baron, надеюсь, вы к нам на целый день…

— С вашего разрешения… если еще не надоел…

— Ай, как не стыдно, барон! Неужели за столько лет вы не успели убедиться, как вам здесь все рады… А я в особенности… Идемте, если желаете, ко мне… Из Варшавы, из Парижа я получила много интересных книг… Дядя Людвиг сейчас в Париже с генералом Княжевичем по делам нашей бедной отчизны… И не забывает меня… А может быть, и поработаем немного?.. Если вы не устали… Мы так давно уж не занимались! Ваша ученица успела перезабыть половину из того, что успела пройти. Что с вами было? Отчего вас не видно целых девятнадцать дней? Нет, даже двадцать! Так друзья не делают…

Быстро засыпая вопросами гостя, девушка прошла с ним несколько больших покоев, и они очутились в уютной, светлой комнатке Эмилии, служившей ей и кабинетом, и спальней.

Вся комната сверкала белизной. Узкая девичья кровать под белым легким пологом, подхваченным голубыми лентами, стояла в одной из двух глубоких ниш, темнеющих одна против другой в этом своеобразном, высоком покое, помещенном в угловой башне замка. Ниша против постели была обращена в маленькую молельную. Там под большим Распятием на стене раскинут был коврик и стоял аналой для молитвы. Обе ниши были задернуты светлыми занавесками в тон стенам комнаты; неплотно сходясь, занавески чуть приоткрывали все, что находилось за ними.

Стены были без малейших украшений. Только между высокими узкими окнами висели хорошие гравюры, изображающие Жанну д'Арк, Бобелину, героиню греческого восстания в Миссолунги, Костюшко, Понятовского и еще трех-четырех героев и героинь, боровшихся за вольность, мечтавших о ней, — в Польше и в других краях.

Простая полированная мебель, гладкие светлые гардины и портьеры, шкаф и две полки с книгами, больше научные, по математике, по истории на польском, французском и немецком языках, — все это делало комнату похожей скорее на келью, на кабинет прилежного студента, чем на спальню молодой, красивой девушки — невесты из богатой родовитой семьи.

Пистолет, брошенный на столе, между книг, рапиры и легкая шпага, висящие в одном из простенков вместе с небольшим охотничьим ружьем превосходной работы, — еще больше придавали комнате вид студенческого угла.

— Ну вот? вы снова здесь, у меня, изменник! — полная радостного оживления, продолжала Эмилия, не давая спутнику времени ответить на ее вопросы. — Садитесь. Так, на ваше любимое место у окна! Правда, отсюда — лучший вид на нашу милую Ликсну?.. Эта даль… Иногда в ясные дни мне кажется, что я даже вижу валы и бастионы вашей крепости… Вы улыбаетесь! Конечно, пустяки? Но мне это кажется так ясно… Вы знаете, я умею видеть все, что захочу! И вот когда некий коварный наставник забывает надолго свою прилежную ученицу, она садится здесь, на вашем месте… И видит крепость… Веселое собрание, где нет времени вспомнить о бедной графине Эми-* лии, пропадающей от ничегонеделания и тоски… Вижу других учеников, учениц, с которыми, конечно, веселее, чем со мною!.. И думаю: "Неужели совсем забыл? Не вспомнит?" Тогда учитель чувствует, что тут по нем скучают… и является после долгих двадцати дней… Ай-ай-ай!.. Извольте сейчас говорить, что случилось? Больны вы не были, я справлялась.

Смущенный чем-то, крепко сжимая руки, сложенные на коленях, как бы желая сдержать внутреннее волнение, Дельвиг не сразу ответил девушке.

Вопросы были обычные, и не раз уже она задавала их ему за последние полгода.

Он сперва заслушался музыкой этого голоса, такого ласкающего, проникающего в душу, будящего там восторг и трепет. Часами хотел бы он слушать милое щебетанье этой очаровательной девушки, которую знал еще малюткой и сажал на колени, ласкал, как это делается с детьми…

На его глазах из милой девочки развернулась очаровательная девушка с большими, вечно грустными синими глазами и вьющимся каскадом русых, мягких кудрей… Незаметно прежнее тихое, почти отцовское чувство перешло у Дельвига в глубокую, нежную, но тем более робкую, затаенную привязанность, в безграничную любовь…

А она?

Не видит, не понимает этого?.. Или, не сочувствуя, делает вид, что ничего не замечает?.. И по-прежнему держит себя с ним не как девушка 24 лет с добрым знакомым мужчиной, а по-старому, как балованная девочка со своим любимым другом-наставником.

Конечно, она совершенно чиста, не подозревает, что таким непринужденным обращением усиливает любовь и страсть в "наставнике", который обратился в ее самого горячего поклонника.

Но чувство, владеющее им, слишком сильно и чисто, чтобы она могла не замечать ничего, эта серьезная, умная девушка, слишком рано узнавшая разные стороны жизни, все людские отношения, и хорошие, и дурные….

От него не таится Эмилия, хотя она не таится ни от кого… Но с другими она пряма, откровенна проста из гордости… Чтобы не подумали, что она, Эмилия Платер, желает казаться иною, чем есть!

А Дельвигу?.. Ему она совсем иначе и по другим побуждениям открывала свою душу и девочкой, и теперь. Совета, участия, даже отцовской ласки, которой лишила Эмилию судьба, — приходила она искать именно у него… Много знает о жизни девушка и о том, какие чувства влекут мужчин и женщин друг к другу…

Но, скорей всего, что именно в нем, в Дельвиге, девушка не предполагала тех неизбежных переживаний: влюбленности, увлечения и страсти, какие обычны для остальных людей.

Потому, может быть, что Эмилия считала его "лучшим", чем остальные мужчины, — была она так ласкова, откровенна и мила со своим "наставником". И если ей открыть правду, — она испугается, отойдет от него, от Дельвига, как инстинктивно избегает других мужчин эта вдумчивая девушка в черном простом платье, без малейшего украшения.

Последнее соображение заставило Дельвига еще плотнее сжимать уста; еще крепче поэтому старается он держать в руках свое потревоженное сердце.

А сейчас обожаемая девушка стоит так близко, ее платье почти касается колен Дельвига; она глядит доверчиво, ласково и спрашивает: почему он не был так долго!

Причин много. Главная, конечно, — его желание проверить и себя и девушку, насколько ему будет трудно не видеться в течение двух-трех недель, насколько сильно она почувствует это отсутствие, если только заметит это…

Но такое объяснение равносильно признанию, а его не хочет делать Дельвиг, находит преждевременным, даже невозможным. И потому он ограничился другой, внешней причиной.

— Я полагал, графиня, вы угадываете причину! — после легкого молчания заговорил он. — Дела было столько, справиться не мог!.. Теперь перестройки в крепости… Ждем войны… А начальство мое прямо рвет и мечет… Все ему мало!..

— О, барон, не ожидала таких формальных отговорок… Бывало у вас и прежде немало дела… А находили же время, урывали часок-другой, чтобы прискакать в Ликсну… Это — все пустое, что вы изволите говорить…

— Право, нет, графиня… Позвольте досказать. Правда, бывали полосы довольно трудные… Но дело шло нормально… И я мог еще вырваться туда, где мне… так приятно бывать… Но с некоторого времени… Прямо скажу: с последнего моего визита в Ликсну, когда я здесь столкнулся с начальником…

— Как и сегодня?.. Вы видели его?

— При выходе… И взбешенным — выше меры… Откровенно скажу… Знай я, что он здесь, — я отложил бы свое посещение на завтра…

— Вы боитесь начальника, барон? Вас ли я слышу!..

— Я не боюсь никого… За себя, по крайней мере… Но…

Он остановился.

— Что такое? Извольте досказывать, если уж начали…

— Я вам скажу, графиня… Но сперва позвольте спросить, что значит поспешный отъезд Каблукова? И его вид… Прямо не узнать моего почтенного генерала… Что-нибудь здесь случилось?

— Ничего особенного! — просто отвечала Эмилия, садясь против Дельвига у окна, откуда свет падал прямо на ее бледное, нежное лицо. — Генерал сделал предложение…

— И вы?!

— Конечно, отклонила эту честь. Ну-с, теперь говорите… все, все, все до ниточки: что, как и почему?..

У Дельвига перехватило дыхание при новости, объявленной Эмилией, хотя неожиданного в ней не было ничего. Теперь, снова свободно передохнув, он заговорил живее прежнего:

— Вот по милости вашего отверженного… претендента, графиня, я и не мог до сих пор явиться… Как я уже сказал, ему почему-то не понравилось мое… мои поездки в Ликсну… Внимание, которое уделяет мне ваша тетушка… и вы, графиня… Оно, конечно, не могло нравиться… вы понимаете?..

— Понимаю! Теперь понимаю… Он приревновал!.. Он думал, что я променяю вас на него?.. Какой глупый генерал!..

Девушка даже рассмеялась негромко, но гармонично, заразительно.

Просиял и Дельвиг.

— Да, он приревновал… И столько навалил на меня работы, так строго требовал исполнения… Буквально не хватало времени для сна, для еды…

— Бедный мой барон! Вы, правда, сильно исхудали… Так вот отчего?.. А я думала…

Она недосказала.

— Продолжайте, продолжайте! — прежним веселым тоном кинула Эмилия.

— Пока — все, графиня!.. Конечно, вы могли бы мне возразить, и очень основательно… что я не должен был "пугаться" начальства, что следовало прямо ему сказать… или даже не выполнить почти невозможного, чего он требовал без всякого права. Но… вы не забыли, конечно, графиня… Служба — это для меня вопрос… серьезный!.. Наши родовые земли в Саксонии… Мы лишены их. Давно я не только сам содержу себя. Есть и еще обязанности…

Серьезно, веско проговорил все это Дельвиг, глядя прямо в синие глаза девушки… И пока слова слетали у него с губ, он думал:

"Вот еще один, и очень важный повод: молчать о своих чувствах перед нею, если бы даже была надежда на взаимность… Она и сейчас богата… Два или три наследства, еще более значительных, ждут ее впереди… И вдруг, когда я заговорю о моей любви… Она вспомнит об этой разнице между ее состоянием… и моим — жалким окладом!.."

Эмилия словно почуяла что-то особенное в словах Дельвига о его зависимости от службы. Как будто и не расслышав или не придавая им никакого значения, она снова весело рассмеялась.

— Значит, барон находился двадцать дней под… домашним арестом! Так это называется, если не ошибаюсь! Ну, причина уважительная! Мир полный и навсегда! — протянула она ему руку и нервным, крепким пожатием, какого нельзя было ожидать от этой хрупкой с виду девушки, ответила на теплое, долгое пожатие друга.

— Мир! — так же весело подтвердил он и вдруг остановился.

— А… могу я спросить еще у вас, графиня?.. Это меня интересует как человека, который много лет… Ну, словом…

— Боже мой! Я сегодня не узнаю вас, барон! Или арест и пост так подействовали на вашу всегдашнюю решительность?.. Спрашивайте прямо все, что хотите! Я отвечу вам… как… лучшему моему другу!

— Что именно было сказано?.. Чем объясняется… Вернее, как был выражен отказ? Простите, графиня, мою нескромность. Но верьте, не простое любопытство вынуждает меня.

— Вижу, верю, понимаю, и совершенно нечего вам извиняться, мой старый, добрый друг. Я сама даже только что хотела вам все рассказать подробно… Причины отказа! Слишком мы не пара, я и этот российский генерал с красной лентой через плечо! Мы чужие по вере, по крови и… по воспитанию, по привычкам. По всему, по всему! Коротко и просто я это выразила ему, когда мой генерал стал уж очень неотвязен. Сказала только ему: "Я же кровная полька, генерал!"

Сказала Эмилия и остановилась, пожалела, что повторяла перед Дельвигом эти гордые слова, сказанные отвергнутому жениху.

Побледнел смертельно Дельвиг, машинально как-то весь подобрался и ушел в кресло, на котором сидел, словно хотел исчезнуть в нем.

Правая рука даже непроизвольно коснулась яркой выпушки на левом рукаве мундира, словно желая прикрыть ее от сверкающих глаз Эмилии.

А у девушки глаза сразу потускнели, покрылись тенью сострадания, глубокой жалости; она мягко, нежно заговорила, быстрее обыкновенного.

— Конечно, это была только… крайняя отговорка… Последний барьер, которого, как мне казалось, не одолеть даже вашему решительному начальнику… И правда — помогло! Он умолк, надулся… и даже уехал до завтрака, хотя тетя обещала ему его любимые колдуны по-литовски.

Затем, сразу переходя от ласково-шутливого к серьезному, дружески задушевному тону, она продолжала:

— Само собой понятно: дело не в русском или польском мундире… а в том, кто и как носит свой мундир… Вы же должны понять меня, дорогой друг!

Сделав громадное усилие над собой, Дельвиг выпрямился, даже улыбнулся, чтобы не догадалась Эмилия, какую боль причинила своими словами. Глядя ей доверчиво в глаза, он заговорил:

— Понимаю, понимаю, графиня. Разве не знаю я вас, вашей души… вашего ясного ума… Но… позволите сказать еще пару слов на эту… очевидно, наскучившую вам тему? Да! Благодарю вас… Мне думается… Не слишком ли поспешили вы с отказом?.. Позвольте, дайте мне договорить! Повторяю… Я знаю мою серьезную, умную… ученицу… Видел несколько лет подряд, как она была окружена самым блестящим обществом… Знатнейшими, красивыми юношами и зрелыми людьми… одной религии с нею… одного воспитания… одной расы!.. Они влюбляются, тоскуют… Рады на все, только бы услышать короткое "да!" из уст графини… И этого "да!" не услыхал никто. Я и подумал, имел даже основания полагать, что графиня Эмилия не похожа на других… на лучших дочерей своего народа… Они склонны к женским мягким чувствам и веселью, к семейной жизни, ищут поклонения и сами хотят любить. Они полны этим влечением, свойственным женщине… И вы мне казались совсем иною… Лучше, выше… Но все же вы не могли уйти от своего назначения… семьянинки, матери… жены!.. Я думал, что вы ищете не увлечения, а чего-то иного… Не красота, не юность влечет вашу душу, а более положительные и неизменные качества…

— Отчасти вы правы… Но не вполне… И все-таки я не понимаю…

— Сейчас, сейчас… Теперь — перейду к… к генералу. Он не молод, но его положение при дворе…

— Вот-вот. Он мне то же самое говорил…

— И если ваше сердце свободно…

— Это я от него тоже сегодня слышала…

— Мне кажется… простите… Но лучшей партии… Звонкий, веселый смех Эмилии помешал ему договорить.

— О, барон, прошу вас… Не глядите на меня такими большими глазами. Мне стыдно! Но, право, удержаться я не могла. Ну, вот слово в слово! Знаете, можно бы думать… что "начальство" просило вас выступить ходатаем за него… Как ни чудовищно такое предположение!

— Графиня, право, я не хотел… не думал…

— Все я понимаю, что вы хотели, что думали…

— Все?!

— Ну да, почти все… Чего вы так встревожились?.. Словно испугались. Разве вам неприятно, что ваш друг, ваша ученица понимает своего наставника? Вы заботитесь обо мне… Об моей участи… Вот как и тетя…

— Да, да. Конечно. Это вы верно поняли…

— Ну, разумеется… Вы оба любите меня. И я люблю вас, двоих… Больше всех на свете… И можете все мне говорить, как тетя, как говорила мне моя дорогая покойная мама. Как… говорил бы мой отец… если бы он был со мною… Если бы я могла… — Смахнув невольную слезинку, блеснувшую на глазах, Эмилия опять живо начала: — Верно все, что говорили вы и ваше "начальство"… О чем вчера так же осторожно толковала мне тетя, когда пришла записка от генерала, что он собирается нынче в Ликсну… Я сразу догадалась, зачем он едет… Слишком уж красноречиво он поглядывал на меня… Просто словно съесть хотел глазами за последние его посещения… Я же не ребенок… И если бы я любила?.. Нет, даже не то… Если бы допускала, что могу когда-нибудь полюбить этого… — Легкая брезгливая гримаска докончила мысль, недосказанную словами. — Ну, теперь все в порядке… Точки поставлены над I… Успокоились, наконец, мой милый опекун?

— Н… не совсем… Еще не кончено даже с первым вопросом, — словно решившись не отступать, возразил Дельвиг. — Вы сказали "чужой вам человек"… Но это — теперь… А если он, действительно, оценил такую девушку… Простите, я должен немного похвалить вас… Если он искренне, глубоко… Если его чувство настоящее, решающее, какое можно испытать только раз в жизни? Так он легко отречется от прежнего… И веру, и службу в чуждом для вас войске — все бросит!.. Возродится, переродится… И сумеет заслужить любовь… Повторяю: вы другая!.. Вы не загораетесь легко, как подруги… Но — вы девушка… Вы узнаете любовь. Когда придет время… Когда станете женой…

— Нет, нет и нет! Во-первых, не мужское это дело — отрекаться от прежней веры, от своих близких… от дела, которому служил столько лет… Скорее мы, женщины, полюбив, способны на самоотречение, способны оставить старое, пойти за своим любимым по новым путям… Даже Библия это говорит… И Святое Евангелие… "Да оставит отца и мать!" А мужчине не следует так… Это было бы слабостью… способной уменьшить чувство, а не вызвать женскую любовь!..

— Понимаю… понимаю…

— Еще я недосказала… Правда, легко я полюбить не могла бы, вот как другие мои подруги… Зато они скоро и меняют эту привязанность… Если бы я полюбила… Но не в том дело. Поймите же меня: без любви я замуж никогда, ни за кого бы не пошла… Даже… за самого круля Станислава!..

— Вот как!..

— Да! А как же иначе! Без любви нельзя… не понимаю даже, как можно пойти за человеком, отдать себя ему на целую жизнь, не испытывая любви!.. Вы не улыбайтесь, барон! Я хорошо понимаю, что значит это слово… Что вмещает в себе это понятие… И признания подруг, и окружающая жизнь, и книги, романы, философские рассуждения —. до Шопенгауэра включительно… Вот они, лежат на полках… и тут, в моем мозгу… Я — без любви — не могла бы стать женой… войти в такую… законную брачную сделку, как поступают почти все. Особенно в нашем кругу… Бедные девушки из народа… Они счастливее… Они знают хотя очарование юной страсти, обман, который им, доверчивым, неопытным, непросвещенным, кажется настоящей, вечной любовью… Конечно, проходит первый пыл… у нее… или у него… Иди даже у обоих… И они на время страдают, пока не создадут себе новый обман, новое призрачное счастье. Я этого не могу… И жаль… и хорошо, что это так…

— О, не печальтесь об этом, графиня! — тронутый тоном девушки, ее бледностью, тоской в голосе и словах, живо заговорил Дельвиг, совершенно забыв о себе. — Уверяю вас, вы ошибаетесь… Вас любит каждый, кто только знает вас. Придет пора… и вы изберете лучшего… самого прекрасного… Забудете свои теперешние мысли, свою преждевременную мудрость… даже этого старого болтуна… Шопенгауэра… Забудете все и полюбите, как только вы сумеете… как…

— Никогда! Я больше не полюблю никого… никогда…

— Больше… Значит? — снова холодея, спросил Дельвиг.

— Да. Я уже сделала выбор… Вот тот же, что и она… И эта! — указывая на Жанну д'Арк, на Бобелину, — проговорила Эмилия. — Край родной, подавленный народ мой… Его свобода!.. Вот кто мне дороже жизни… Кому я поклялась в душе посвятить себя… до конца!

Молча, как зачарованный, глядел Дельвиг на девушку. Он давно ожидал и боялся этого. А она продолжала:

— Слушайте… Я должна сказать. Вы один поймете лучше всех… хотя вы и не наш!.. Те — чувствуют, как я… Но этого мало… Хочется, чтобы понял меня близкий по духу, дорогой мне человек… Именно такой, как вы, барон. Говорю прямо. Слушайте… Вам я так обязана… Вы научили меня мыслить строго, стройно… Помогли разобраться в том хаосе мыслей, чувств и стремлений, какие поднялись в моей душе при столкновении с родным, страдающим, подавленным народом… при знакомстве с историей Литвы, Белоруссии, Польши… Что надо делать — я чуяла сердцем, надо помочь своим! Как это сделать — этому научили вы, сами того не замечая; научили ваши уроки, эти стройные, строгие истины математики, ее непреложные законы соотношений и счета… Даже основы и тайны военного искусства, стратегические и тактические задачи, которых немало решали вы со мной… Теперь моя работа мне ясна… Честь и сердце не велят больше сносить угнетения. Разум и наука говорят, что есть надежда на удачу… Не так уж мал и бессилен наш народ, все племена, входящие в него, говорящие одним родственным говором, верующие в одну церковь святую католическую нашу… Не так уж нас мало, не так беззащитны наши родные углы: леса Литвы и Жмуди, пинские топи, холмы Волыни и раздолье приднепровское, чтобы не могли мы вернуть себе волю, если захотим… Правда, много уж лет, как мы покорены… Но тогда — совсем темный был народ… Разрозненные и слабые, одна за другой, подпали наши земли под власть Москвы… Крули-предатели, как Лещинский… Злоба соседей, разрывающих с трех сторон былую Речь Посполитую, — вот что привело к рабству нынешних дней. Помните, я вам читала как-то, барон…

Лежит дорога у Креста,

Три Орла разрывают ей тело

Без помех, неустанно и смело…

Грудь клюют, не жалея!

Российский — суров и тяжел…

Австрийский — хитер он и зол…

Прусский — всех беспощадней и злее!..

— Да, я помню… Сильный образ…

— Для меня — это не "образ" поэта, а боль души!.. Давно, еще девочкой, я думала: чем бы помочь моему родному народу?.. Этим темным холопам, тихим белорусам с их вечной тоской и красивыми заунывными песнями… Что-то звало меня… Бродя по залам нашего замка, где стены увешаны старым оружием, слушая сказки моей няни о королевичах, громящих злых чародеев… Заставляя потом моего дядьку, Мураша, воина из полков Костюшки, в сотый раз повторять мне о славных боях "косиньеров" с врагом… наконец, перечитывая исторические хроники, где отмечены былые подвиги моих предков, крестоносцев и витязей старопольских, — я уже предчувствовала, куда должна направляться моя дорога в жизни…

— Я догадываюсь… Я давно видел, ожидал, опасался этого… Неужели же вы решились?..

— Бесповоротно! Это случилось недавно, двух лет еще нет… Когда мама повезла меня в Краков, к родным. Хотите, я вам расскажу?.. Если не надоела еще…

— О, графиня!..

— Ну, хорошо… Я никому не говорила до сих пор… Когда Ликсна осталась позади… и мелькнули печальные поля славной когда-то Литвы, — завидя берег светлой Вислы, я громко крикнула: "Прощай, задавленная Литва!" Я дрожала от мысли, что увижу столько нового!. Край лехов, сарматов и вольных доныне людей краковской земли… И я увидала! Каждый уголок на пути для меня был полон особого очарования, оживлялся тысячью былых образов, тенями людей, кости которых уже истлели в их славных могилах!.. На Рачинском поле под Варшавой — мне живо, до обмана, представился бой, в котором сорок тысяч швабов отступили под натиском героя Понятовского с его бессмертной дружиной из восьми тысяч храбрецов… Я, полная восторга и трепета, проходила по зале Вольного Сейма в крулевском замке Варшавы… Былым величием и славой веяло мне с этих стен… Тронный зал, где беломраморные, вечные стоят они, двадцать три героя Речи Посполитой… Где яркая кисть вдохновенного Баччиарели изобразила на стенах самые светлые и великие моменты из родной нашей истории… Величавый кафедральный костел, в котором пели хвалу Господу после побед Жолкевского над Москвой, Ходкевича под Кирхгольмом, Собеского над австрийцами и турками… Потом — Диканьская каплица, где покоился прах плененного Шуйского — царя… Пулавы на Висле, этот Пантеон родной земли… Там я поклонилась костям Владислава Великого… праху Коперника… Видела саблю победителя, Владислава Короткого… Жезл Чарнецкого, реликвии Замойского, Стефана Батория, заржавелые ключи Вены, павшей к ногам Собеского!.. Там стоит простой трон Казимира Великого, этого святого "круля холопов", как он зовется… Я увидела всю былую Польшу… И сравнила ее… с настоящей!.. Жгучие слезы обиды и стыда стояли здесь, в груди… но не катились из сухих моих глаз!..

— Вы и сейчас волнуетесь… Успокойтесь, графиня!..

— Нет… это — хорошо!.. Это — ничего… Теперь я вспоминаю с удовольствием… А что было тогда!.. Я металась, буквально как отравленная мыслью, что сделать, чем помочь, чтобы воскресить хотя тень былого… И не находила… Разум подсказывал, что я бессильна. А те, кто в силах… Кто мог бы?.. Те все сносят и молчат. И вот приехала я в Вавель… Там поклонилась темным гробницам наших славных крулей… Наконец, мы в Кракове… Здесь только случайно я поняла, куда зовут меня невнятные голоса, что мне надо делать…

— Случайно, графиня?

— Почти… Ведь тот же Рок… Так учит "теория случайностей". Конечно, я нашла то, что искала… но помимо своей воли. В крулевском замке, на краковской Песковой горе увидела я странный портрет девушки, красивой, с темными огненными глазами и высокой грудью… Но грудь эта была одета в броню воина… Блестящий рыцарский шлем покрывал черные кудри, подстриженные, как у юноши. Вот здесь — снимок с портрета, — указала Эмилия на одну гравюру. "Кто это?" — спросила я старика сторожа, водившего нас по замку. "Княжна Ве-лепольская! — ответил он. — Долгое время воевала она против неверных с мужиками заодно. Случайно открыли ее пол. Пришлось вернуться под отцовский кров и даже поступить в монастырь. Ксендзы нашли, что великий грех свершила княжна, одевши мужское одеяние, живя среди воинов и своей женской рукой проливая кровь. Только в келье недолго прожила бедная девушка. Захирела и скоро померла!" Он кончил, мы пошли дальше… А образ гордой девушки в одежде воина, с черными огненными глазами стоял передо мной. И… я решила пойти по ее следам… По следам другой еще защитницы родного края… Девы из Орлеана…

— Сражаться… убивать… хотя бы и врагов… но — людей!

— Убивать?.. Нет. Я слишком для этого слаба духом… Не то теперь время, чтобы девушки и жены поражали мечом… Но… помогать, воодушевлять братьев-воинов… Направлять их мечи, их удары… Это я сумею… и смогу!.. Родине, делу ее свободы и счастья посвятила я себя. И… если бы даже… привязалась к мужчине… поняла, что люблю его так, как надо любить, чтобы… стать подругой до смерти, женою?! Все равно я бы не дала воли моему сердцу! Укрыла бы это чувство… до той поры, пока не исполню свой долг… увижу вольными собратьев или… умру. А уж тогда… целый мир… и любовь — все станет далеко от моей успокоенной души.

— Но… ведь он… не забудет… Он… не утешится до конца своих дней, графиня. Он… не переживет! — словно против воли вырвалось у Дельвига шепотом. Но этот шепот потряс его самого и словно обжег слух и душу девушки.

Переведя с трудом дыхание, она так же негромко, с бесконечной грустью и лаской проговорила:

— Переживет… утешится… забудет!.. Человеческая любовь? Она стихийна, вечна, это правда… Но направляется часто к различным целям… Только не к могилам! А я?.. Я даже не имею права любить, как любят все здесь на земле… здоровые, радостные. Вы знаете, моя мама умерла отчего?.. Тот же недуг, он и у меня в груди. Врачи давно сказали… Вот я ездила лечиться на море. Все пустое! Долго мне не жить… Так надо короткий остаток дней посвятить тем, кто так нуждается в малейшем участии, в сострадании, в помощи!.. Своих детей я иметь не смею… не буду! Пусть же темные, слабые, задавленные увидят во мне помощницу и мать! Пусть гибнущие на моих руках перейдут в лучший мир… Вести борцов… облегчать их страдания, врачевать раны — это мой удел… Я ждала, когда пробьет час… И вот осенью минувшего года колокола варшавских храмов, гудевшие в грозную ночь двадцать девятого ноября, и мне прозвучали: "Эмилия, пора!"

При этих словах она поднялась со стула и стояла прекрасная, вдохновенная, словно неземная…

Затем, овладев собой, грустно-грустно, ласково, как бы желая кого-то утешить, повторила:

— А он… если бы он даже был?.. Переживет… утешится… забудет!..

Сделал движение Дельвиг, какое-то решительное слово рвалось из груди. Он задержался на минуту, на мгновение, чтобы еще обдумать… в последний раз… Он не решился сразу…

И в это мгновение раздался стук в дверь, прозвучал знакомый звонкий девичий голосок:

— Дорогая, это я. Можно?

— Входи, входи, Аннет! — как будто обрадовавшись этому голосу, приходу подруги, отозвалась Эмилия.

Дельвиг медленно поднялся, собираясь приветствовать входящую. Лицо его было хмуро и бледно. Какая-то неразрешенная мысль вызвала легкие складки на высоком, гладком лбу. Хмурились слегка брови, упорно в одну точку глядели светлые, мечтательные глаза.

— Сколько новостей я тебе навезла! И каких! — защебетала Аннета Прушинская, давнишняя подруга Эмилии, после первых приветствий с Дельвигом, поцелуев и объятий с графиней. — Ты и представить не можешь!.. Да вы куда же, барон? Вы нам не помешаете. Я верна пословице "друзья наших друзей"… От вас нет секретов…

— Очень признателен… Но… после завтрака, мадемуазель, перед обедом меня ждет баронесса с партией тарока. Неловко, если я заставлю ждать.

— О, тогда не смеем, конечно, задерживать рыцаря-барона!.. Выиграть вам не желаю… Догадываетесь почему?..

Звонко рассмеялась Прушинская. Барон сделал общий поклон и вышел, провожаемый печальным взором Эмилии.

Едва он скрылся за дверью, она подумала с тоской: "Зачем я отпустила его!.." — но сейчас же овладела собою и обратилась к подруге:

— Какие у тебя новости?! Выкладывай!

Дельвиг, переступив порог комнаты, остановился на мгновение, держа ручку дверей.

"Отчего я не сказал ей теперь последнего слова?!" Эта мысль загорелась у него в мозгу, отдалась в груди. Он готов был вернуться, тут же, при чужой девушке сказать это слово… И будь потом что будет!.. Но сейчас же заставил себя оторвать руку от дверей, повернулся, как во сне, и пошел по пустым, обширным покоям замка в гостиную, где обыкновенно сидела и ожидала его пани Зиберг.

А Прушинская уже сыпала своими "новостями". Ее обычно бледное незначительное и доброе личико порозовело, стало не таким детским, как всегда. Словно важность сообщаемых вестей и ей придавала большую серьезность и значительность.

— Да, да! Все-всешеньки верно, что я говорю… Из Вильны к отцу приехал кузен Стах… А он служит в канцелярии у этого… Храповицкого… И уж он за наверное узнал!.. Пять дней тому назад, тридцать первого марта, по-нашему, не по-москальски… была большая битва под Бельки Дембе… И от россиян ни клочка не осталось!.. Наши победили… Дибич ихний к самой Литве отступил… В свой край уходить собирается через наши места… Да наши не дадут… Примут его по-свойски… Потому что Скшинецкий все войско ведет сюда… То есть не в Ливонию, а в Литву и на Жмудь!.. Вот как маму люблю!.. Как Господа почитаю и Матерь Его Святую… Да что ты так смотришь на меня?..

— Не может быть?! Не верю… Такое счастье для меня… Для всех… Дальше, что дальше?..

— Что же ты еще хочешь?.. Комитет виленский, который всех прежде упрашивал: "Погодите да посмотрите!", — теперь, говорят, сам торопит… Отряды собираются… И у нас, и везде… Не сегодня-завтра поднимутся, как один человек… Стах говорил… Он все узнал дорогой… И, знаешь, он тоже пойдет… И, знаешь, я тоже хочу, если… Знаешь, мне будет не так страшно за себя… и за него, знаешь, если я буду поближе к Стаху. — Девушка вдруг заплакала и скрыла лицо на груди у Эмилии, продолжая сквозь слезы лепетать: — Ты возьмешь меня с собою, правда?.. Я не буду бояться. Я помогу тебе во всем. Мы теперь будем шить не одну чамарку, а две, для нас обеих. Да… да… правда?.. Ты возьмешь меня?

— Возьму, возьму, успокойся, милая, глупенькая моя. Так ради него — и ты хочешь идти?..

— Вовсе не ради него! С чего ты взяла? — отклоняя голову, еще не успокоясь, отирая глаза и покрасневший носик, обиженно возразила Прушинская. — Вот какая ты! Сказать тебе просто и словечка нельзя. Ты все поддеть готова! Я пойду… ради отчизны! А он?.. Конечно, и он мне брат, хоть и двоюродный. А мы должны любить своих близких! Так написано, даже… Разве ты не знаешь?

— Ну, уж если "написано"!.. Тогда извини! Я не права перед тобою. Ну, Анельца, утри еще свои мокрые глазки… Попудри носик… Так!.. И примемся за работу!

— Нет, постой! Какая я глупая, в самом деле! Знаешь, главное тебе я не сказала! Твой кузен Фред сказал моему кузену, чтобы ты была послезавтра же в Антуазове, если поспеешь… А не позже двадцать шестого… по здешнему счету, по-москальскому, знаешь!.. Через два дня, значит. Они с братом Люцианом возвращаются от родных в Динабург, в свою школу… Сюда, в Ликсну, говорят, им ехать неудобно. Зовут тебя в Антуазово…

— Конечно, я приеду. Я знаю, мы условились так… Чтобы тетя не тревожилась сама… и нам не помешала. Она меня любит… очень… Но мы не во всем сходимся с моей милой старушкой. Я буду! Что еще?

— Теперь больше ничего. Теперь — все! Как маму люблю! Давай работать, Эмильца, любовь моя!

Перед самым обедом, когда уже закат побагровел и золотом оделись края туч на западе, когда Дельвиг, большой любитель и знаток лошадей, с живым, румяным толстяком, управляющим и мажордомом замка паном Сональским, пошел взглянуть на венгерца — тяжеловоза, купленного недавно, способного легко катить в город ежедневно колымагу с маслом и сыром, которую вытягивали раньше две лошади, пани Зибергова, заглянув в девичью и даже на кухню, постучала в дверь Эмилии.

— Девчатки, живы ли вы?

— Здесь мы, здесь, — раздались два громких голоса, как будто взволнованных чем-то.

Удивленная тем, что племянница не сказала обычного: "Войди же, теточка!", старуха раскрыла дверь, вошла и остановилась в изумлении.

— Что это за маскарад?.. Как будто и не в пору! — вырвалось у нее.

Прушинская стояла на коленях перед подругой и оправляла, подкалывала на ней свободно сшитый чамар из простого синего солдатского сукна с амарантовыми выпушками. Конфедератка, опушенная барашком, с гранатовым верхом и темные шаровары лежали рядом на диванчике.

Прушинская смутилась при появлении старухи так, что даже не поднялась с колен. Эмилия, тоже взволнованная, но сохраняя наружное спокойствие, весело ответила:

— Это не маскарад, теточка! Это я для походов готовлю себе удобное платье, чтобы не отличаться от товарищей, не стеснять их и самой чувствовать себя лучше…

Замахала руками тетка:

— Святой Боже! Пресвятой Иисусе! Непорочная Дева Мария, Матерь Бога Распятого!.. Я уж думала, ты образумилась… Оставила свои безумные планы… А выходит…

— А выходит, тетя милая, что Господь все ведет к лучшему! Разбиты россияне в Польше, над Вислой… Сюда скоро их погонят наши, за российскую грань… Вся Литва, Жмудь, Волынь — готовы взяться за оружие.

— И тебя одной там недоставало, моей безумной племянницы, чтобы решить судьбу войны! Побойся Бога… Пожалей если не себя, так меня! Подумай: женское ли дело драться на войне?.. Резать людей! Что это, куры, что ли, или индюки, кормленные к празднику?.. Так и то ты не любишь видеть и думать, как их бьют… А тут!.. Эмильца, да что с тобой? Ты шутишь, да? Не пугай меня, старуху… Ты знаешь: одна у меня… И вдруг!.. И что задумала! Небывалое дело!..

— Бывалое, теточка… Уже в полку "кракусов" в Варшаве две краковянки-девушки служат… Дембинская и Дембицкая зовут их, тетуся! И первая даже так отличилась, что носит офицерские погоны… Командует целой ротой бравых жолнеров! Не все же девушки только замуж выходят, хозяйство смотрят и детей мужу рожают!

— Постыдись, Мильця! Что ты говоришь?

— Самое обычное дело, теточка. Неужто же я тебе не должна говорить того, что думаю, в чем убеждена? Неужто мне надо обманывать мою вторую маму?.. Мою милую…

— Но, но, лисичка, не лиси! Меня не умаслишь! Бог их знает, какие там краковянки-девицы. Может, им и место только в солдатской кошаре… Мало за какую храбрость чин им могли дать… те же их начальники? Есть и женщины такие, что хуже мужчин… А ты же — не Дембицкая никому не ведомая какая-то… Ты — графиня Эмилия Платер… Богатая невеста, первая в нашем краю… И вдруг! Вспомнить не могу! Подумать страшно! И зачем? И для чего? Все девичья дурь! Замуж давно пора, вот ты и чудишь… Больше ничего!

— А если и так, тетуся! Там я себе какого мужа найду! Героя! Прославленного во всей Польше!..

— Бунтовщика голоштанного… который позарится на твои монетки…

— Такого я не выберу, тетя! Ведь и я хочу славы добыть… вот как Жанна д'Арк… Вы же о ней хорошо знаете, тетя. Столько читали!

— Милочка, я считала тебя умнее! Это когда еще было! И не у нас! У французов у шальных! У них вон давно ли поручик — императором сделался… всей Европой помыкал, пока не послали на океан, на остров рыбу ловить!.. И она же была простая мужичка… да еще оверньятка, полоумная! И за короля воевала, а не против, как эти… варшавские сорвиголовы!.. И то — ее огнем сожгли, как ведьму! Подумай, Мильця… Какое сравнение…

— Правда, не совсем удачно для вас я выбрала, — ласково улыбаясь, согласилась Эмилия. — Ну, вот вспомним наших магнаток… Ту же княгиню Радзнвилл, которая, как верный паж, всюду за мужем на войну ходила… Александра-Катря Чернецкая, воевавшая рядом с отцом!.. А пани Хшановская, что отстояла Трембовлю от турок и мужа от них спасла?!

— Так то же с отцом… с мужем! Побойся Бога, Мильця… Не сведи меня раньше времени в могилу!

— Не хочу я этого, тетя… Видит Бог! Еще раз извиняюсь… Ты права! У меня — отец не идет защищать родину. Он… он и помнить не хочет о своей дочери, о своей отчизне! А мужа?.. Его тоже нет! Ну" тогда еще выше пойдем! Тебе больше, конечно, понравится, если я припомню славную Ядвигу, крулеву-красавицу, которая прогнала венгров, сама ведя войска!

— Милочка, побойся Бога! Это было полторы тысячи лет почти назад! Я же еще не забыла польской старины…

— Ну, а крулевы Елена, Лижбета?.. А… Да что перечислять! Я — полька. И чувствую, что надо идти… и пойду… И вернусь к вам счастливой… И умру вблизи вас… вы похороните меня около моей мамы… Но я не буду жалеть, что рано умерла. Что-нибудь для людей, для родины и я совершу за те дни, какие мне еще остались.

Просто говорит Эмилия, как будто не о себе. Но говорит правду. Чахотка, рано убившая ее мать, тронула и грудь девушки, высокую, нежную, — своей губительной рукой… Знает это хорошо старуха… Оттого больше и боится отпустить от себя племянницу, хотя не говорит ей о своих опасениях… Но теперь — она не выдержала…

Частые-частые слезы, как бывают у детей, тихо, беззвучно покатились у величественной пани шамбелянши, по щекам, еще полным, румяным, но уже покрытым частой сетью мелких старческих морщинок…

Ничего не говоря, она прижала к груди голову девушки, покрыла поцелуями ее лоб, щеки, шепнула:

— Разве мне сговорить с тобою, маленькая упрямица!

И медленно пошла из комнаты, тяжело вздыхая, отирая слезы тонким батистовым платком с крупной меткой под короной.

Почти у самого порога она остановилась и осторожно заговорила:

— Ты об одном еще не подумала, Эмилия… Если что случится?.. Знаешь, какие теперь законы!.. Осадное положение!.. И новые указы… Ты будешь лишена земель… И… я… тоже, на старости лет… могу остаться без крова… Я не в укор тебе… Напоминаю только… Мне много ли надо, старухе?.. Кто-нибудь из родни приютит и прокормит до смерти. А ты же знаешь, сколько бедных людей я поддерживаю. Даю и в костелы, и в монастыри… в память моего покойника и твоей мамы. И для спасения своей и твоей души… Кто им поможет тогда?.. Я не в укор… Только подумай, Эмильца, раньше, чем…

Недосказала, сдержав подступающие рыдания, вышла старуха.

Неподвижно, как изваяние, стояла несколько мгновений Эмилия, глядя вслед старухе, опершись напряженной рукой о плечо Прушинской, которая так и застыла, сидя на полу, у ног подруги, напуганная, даже притаившая дыхание.

Медленно сняв руку с плеча подруги, проведя по глазам, как делает это человек после сна, Эмилия, наконец, проговорила:

— Анельця… Поди утешь ее… Если я приду, она больше расплачется. Поди.

Как-то странно звучит голос Эмилии. Словно пустой он; словно не из живой груди он вышел, а прозвучал в воздухе без выражения какой-то инструмент, способный хорошо, до обмана, подражать человеческой речи. И конечно, этот странный звук, а не простые слова Эмилии так напугали Прушинскую, что она быстро вскочила и, ничего не сказав, выбежала из комнаты.

Этого ждала Эмилия.

Заперев дверь на ключ, она отдернула занавески молельни, опустилась на колени перед Распятием и стала тихо, почти беззвучно молить;

— Научи, Распятый за нас! Что делать?.. Как поступить?! Я опять сбилась с пути. Не знаю, что делать?! Жалеть ли близких, которые тут?.. Или — всех?.. И кто более несчастен?.. Кому я лучше помогу? Кому больше нужна?.. Научи… просвети… помоги! И ты, Пресвятая Дева, наша женская поборница и помощница!

Так молилась или, вернее, — мысленно обращалась Эмилия к Божеству. Потом ее губы стали шевелиться… шепот стал внятнее… Почти вслух стала она читать молитву, которую польки твердили в эти дни.

— Тебя молю, о Дева Пречистая! — шептала она. — Дай народу моему, родной земле пошли победу!.. Под охраной Святого Евангелия — да процветает снова Польша, так часто и отважно служившая опорой всему христианству долгий ряд веков! Да сбережет она миру мир и вольность народов!.. Дева Святая… Еще молю! Если за все былые и настоящие муки не ждет радость и награда мою отчизну… Если Творец Всемогущий присудил нашему бедному краю претерпеть муки, как Сын Твой их терпел на кресте… И должна отчизна умереть, поруганная… молю, Пресвятая! Сделай так, чтобы слава ее слилась со славою целого мира до скончания веков!.. И ныне… и присно… и вовеки!.. Аминь!..

Помолчала, снова зашептала девушка не то молитвы, не то жалобы на судьбу, на личную горькую долю и сиротство.

Все сильнее ударяет она по груди напряженной рукой… Поклоны делает все чаще… Наконец — упала на пол, припала телом и лицом к ковру, крестом раскинула руки и так замерла, продолжая шептать молитвы, часто содрогаясь всем юным телом… Жар молитвы и пламя вдруг вспыхнувшей лихорадки в крови слился в одно, вызывая яркие пятна большого румянца на бледное лицо, заставляя сохнуть нежные, розовые губы…

И вдруг показалось Эмилии, что стены молельной раздвинулись. Их не стало, как не стало и всей комнаты кругом…

Она видит поле битвы… Бой идет к концу… Враги бегут… Один из вождей, самый прекрасный, подъезжает к ней и говорит:

— Ты спасла Отчизну… едем… Теперь ты же должна быть при моем короновании…

Она видит древний храм Варшавы… Корону Пястов и Ягеллонов возлагает архипастырь на главу избранника народа… И он ее, Эмилию, ставит рядом с собою… тоже велит увенчать короной…

Потом исчезло все при восторженных кликах толпы, при звуках музыки и залпах орудий…

Все исчезло, все стихло… кроме пушечных залпов… Они уже не звучат торжественным салютом с бастионов Варшавы… Это — пушечная перестрелка в разгаре битвы…

Эмилия ведет свой полк… Ее знамя высоко реет над людьми… Крепко держит его знаменосец…

Вот мчится вдали им навстречу конница неприятельская.

— Залпами остановим их! — говорит Эмилия своим воинам. — Дружными залпами снимем с коней. Не дадим доскакать близко. Не тратьте, берегите, жалейте патроны! Ради отчизны! Если уж не двоих, так одного неприятеля должна уложить каждая пуля. Откуси патрон… Подсыпь пороху!.. Огонь… Не теряй ни минуты… Заряжай снова!..

Гремят залпы… падают всадники… Но часть их уцелела… Доскакала… Пики опущены… направлены на ее воинов… Те отбиваются, рубят саблями, колют штыками… И вдруг одно железное жало впилось ей в грудь… слева… над сосцом… Зажгло, заныло… Она почувствовала, что умирает… И в эту минуту увидала снова свою комнату… Распятие на стене… Оно стало большим… Изваянный на нем Спаситель, словно ожив, зашевелился, сошел с креста, по воздуху реет к ней!.. Как странно! Его скорбное лицо изменилось… стало похоже на лицо ее отца, который не захотел принять к себе Эмилию после смерти матери. И еще на одно лицо, на Дельвига походит Он, Кто приближается к ней… Кто склоняется тихо и дает ей долгий, нежный, блаженство дарующий поцелуй…

Боль в груди стала еще острее… Уже подошла к плечу… Кровь начинает подниматься из груди… наполняет рот…

Слегка застонав, лишилась чувств Эмилия… А тонкая струйка алой, пенистой крови на самом деле показалась изо рта, темным пятном сбежала на ковер…

Когда минут через десять Прушинская постучала в дверь и позвала обедать подругу, Эмилия только стала приходить в себя.

Медленно поднялась, добралась до двери, опираясь о стены, отперла и опустилась тут же на стул.

— Иезус-Мария! Что с тобою, Эмиличка! — вскрикнула напуганная Прушинская.

— Ничего… Молчи! Слышишь… Помоги переодеться… Молчи… Не спрашивай… помоги умыться… Скорее… Чтобы не заставить всех ждать. И помни: молчи. Это — так… У меня бывает кровь!.. Никому… ни тете… никому, молчи…

Опираясь на руку подруги, вышла к столу Эмилия.

Все заметили, как она выглядит, какие черные тени у нее залегли под глазами. Но никто не проронил ни звука. Да и другие выглядели тоже довольно плохо.

От слез нос и веки припухли у пани Зиберг. Бледен, угрюм Дельвиг… Совсем убитая, несчастная, сидит и ничего не ест панна Аннета, хотя и любит покушать, а стол пани Зиберг уставлен отборными деликатесами…

Почти в молчании проходит обед. Только мажордом в ливрее вполголоса отдает приказания лакеям, стоящим за каждым стулом и меняющим блюда. Обронит слово-другое хозяйка, ответит ей гость. И опять молчание.

После обеда скоро собрался домой Дельвиг. Эмилия, как всегда, провожала его…

Остановясь в одной из комнат перед самой прихожей, Дельвиг заговорил:

— Не провожайте дальше, графиня. Вы же… не совсем здоровы, как видно, сейчас… А все-таки… я должен вам кое-что сказать…

— Прошу вас… Говорите!

Усталым, чужим каким-то голосом сказала это Эмилия.

— Я… глубоко ценю откровенность, которою вы удостоили меня сегодня, графиня… И должен отплатить тем же… Я ведь должен проститься с вами… и с баронессой! Я уезжаю… перевожусь в Бобруйск… Постараюсь забыть все дурное и хорошее, что пережил здесь. Постараюсь даже утешиться, как, по вашим словам, неизбежно для людей. Так лучше!

— Да… так лучше, вероятно! — словно печальное, слабое эхо раздалось в ответ.

— Вот и вы говорите… Я, конечно, перед самым отъездом еще загляну… А сегодня… есть одна важная весть… Я не мог написать… не мог никому поручить… Вы не волнуйтесь… Еще ничего опасного нет… Но уже дали знать из Овсейевского бора… Что там собираются холопы… и люди из соседних местечек и хуторов… много людей… Что там слышна стрельба… Идет какое-то военное ученье… И что видели вас там… Вы приезжали… уезжали… Если можно, поберегите себя… и других… Власти собираются сделать наезд. Будьте готовы… Я узнал это не по службе. И считаю себя вправе… Ну, словом, все равно! Вы должны меня понять…

— О, конечно! Благодарю вас, барон. И по возможности постараюсь исполнить ваш… последний… дружеский совет…

— Последний? Кто знает… Но… может быть, и так! Простите! Прощайте.

Крепко прижались его сухие губы к пылающей руке девушки, и он вышел, даже не ощутив прикосновения губ девушки к его волосам, до того оно было легко и мимолетно…

"Зачем я отпустила его?" — снова мелькнуло в уме Эмилии, когда смолкнул шум твердых, быстрых шагов.

"Зачем… зачем я говорил так с нею?.. Зачем не сказал другого?.. Как я мог ее оставить?" — в сотый раз повторял себе Дельвиг, пока конь его ровной, размашистой рысью подвигался к Динабургу. Но каждый раз, не находя ответа, только давал шпоры коню, подбирал туже повода, и конь после порывистого скачка на некоторое время менял прежний ровный бег на быстрый, широкий галоп…

Радостные вести сообщили Эмилии ее двоюродные братья Фердинанд и Люциан Платер в Антуазове, у дяди Гаспара, куда она приехала к вечеру, 26 марта по старому стилю, а по новому 10 апреля, вместе с теткой, побоявшейся отпустить больную еще девушку одну.

После ужина целая маленькая сходка собралась в комнате, отведенной для Эмилии. Явились сюда ее кузены Фердинанд, Люциан и даже Владислав, мальчик 13 лет. С ними пришел еще один ученик школы подхорунжих в Динабурге, Александр Рыпиньский, не меньше всех трех кузенов давно и безнадежно влюбленный в Эмилию. Десятилетняя Магда Платер тоже, как мышка, притаилась в уголке большого турецкого дивана и с пылающим личиком жадно ловила каждое слово долгой оживленной беседы.

Братья, спеша, перебивая друг друга, сообщили, что уже вчера утром отважный молодой Юзеф Грушевский и Бенедикт Калиновский, не дождавшись из Либавы предводителя, Станевича, который поехал закупить оружие, опасаясь, что всех арестуют ввиду доноса, посланного Храповицкому, — подняли знамя восстания в Россиенах, по примеру шляхтича Борисовича и кмета Гидрима. 200 человек российских гусар, весь гарнизон города вместе с капитаном Бартоломеи перешел за прусскую границу, спасаясь от плена. Отряды и вожди везде готовы. Херубович и Шемиот в Шавлях, Яцевич в Тельшеве назначили общий сбор отрядам через два дня, на воскресенье… Вот и вся Самогития готова! В Тельшеве уже устраивается школа инструкторов, чтобы подготовить руководителей для народных легионов. В Ворнях будет пороховой завод и литейный — для пушек. Не хватит меди — ксендзы обещали отдать все колокола из костелов… Викарный, Петрулевич из Вильно, член Тайного Комитета, вместе с другими, с Пшедлавским, с Волловичем, Непокойчицким и Залесским — дают средства, сообщили также, что на днях в Полангене пристанет большое английское судно с оружием для "партизан". Юзеф Заливский перед отъездом к своим отрядам и эмиссар из Варшавы Ян Гротковский поручились, что шхуна уже вышла в путь.

При помощи банкира Гранмана полковник пан Жерминьский устроил все дело… Литва тоже не отстает. Виленские отряды собрались под знаменами капитана Гицевича, Парчевского и князя Огинского Гавриила, с которым идет на бой и его княгиня Габриэла… Они поднимут Троки и всю округу кругом!..

— Княгиня идет? — спросила только Эмилия, слушавшая рассказы братьев, снова умолкла и продолжала слушать, вся оживая, розовея от желанных вестей.

— Да, и княгиня!.. Ковно, Свенцяны, Видзь — все сразу запылает, как в огне! Полковник Пшездецкий поклялся: жив не будет или в тот же день овладеет Ошмянами… Там большие склады патронов и казна войсковая россиян. А в Поневеже — граф Потоцкий и Кароль Залусский соберут временное правление. У Залусского уже шесть тысяч людей наготове. Перед началом дела! Что же будет потом… Он собирается напасть на Безобразова в Вилькомире. Там их главная сила…

— А в Беловежье — пан Ронко уже образовал целую "лесную гвардию" из своих сторожей. Оружие у них отборное, от россиян! — перебил Фердинанд. — Как станет Дибич отступать из-под Варшавы, они ему испортят много крови… А из-за Немана скоро придет большой корпус коронных регулярных войск нам на помощь! Вильна, Ковно, Гродно, все магазины и склады россиян заберут… Тогда…

— А что же ваши товарищи? Как они решили? — спросила Эмилия, все время занятая одною мыслью. — Что вы сами, милые кузены, намерены теперь делать?

— Школа наша, как один, все сто восемьдесят человек, готовы… хоть завтра в бой! Конечно, следить за нами стали. Да мы тоже умеем обмануть начальство. И если только нас, как всех офицеров-поляков Литовского корпуса, не вывезут в Россию… Знаешь, более тысячи их услали.

— Не вывезут! — перебил Фердинанда младший брат. — Мы раньше сами уйдем… Для того и возвращаемся теперь в школу, чтобы собрать всех и вести к Залусскому…

— А не лучше ли, кузены, — вдруг решительно заговорила Эмилия, — завладеть Динабургом, взять в плен гарнизон и отдать крепость своим, как первый дар отчизне и свободе?

— Овладеть крепостью? Ты шутишь, кузина! Раньше еще, пожалуй! Но теперь, когда россияне начеку… Караулы давно усилены. А после истории в Россиенах… как только слух дойдет к Данилову, к коменданту нашему… Он сам станет везде караулить, не то…

— Вздор! Слухи не скоро дойдут. А караулы у вас уже не везде такие строгие. Вот ворота у цитадели, где пороховой погреб… При нем — всего один часовой! Арсенал деревянный — даже не в стенах крепостных, на воле… И у него тоже нет патрулей, а два часовых. С этого и начать…

— Сестричка, да ты знаешь лучше, чем мы сами. Если так? Конечно, надо попытаться. Но если будет удача… кому мы сдадим крепость?

— Цезарю с его отрядом. Я знаю, к нему придет душ пятьсот… Кстати, будет он здесь?

— Нет, сестричка, — своим женским голосом отозвался Владислав. — Цезарь меня нарочно прислал… В воскресенье мы в Дусятах начинаем тоже! Цезарь был в Лужках, у мамы. Оттуда прямо домой и поехал, чтобы приготовиться. И если ты хочешь, мы поедем вместе.

— Если хочу? Какой вопрос! Едем завтра. Я тоже буду помогать Цезарю. Только знамя мое еще не готово… Оружие мне надо.

— Оружие? А мы кой-что привезли для тебя, сестричка, — объявил Люциан, — сейчас принесу.

Он быстро вышел.

Рыпиньский, не сводивший влюбленных глаз с Эмилии и молчавший во все время беседы, сразу побледнел, потом стал пунцовым, сжал крепко свои полные, пухлые губы, словно стараясь удержать слова, готовые сорваться, и вдруг громче всех заговорил:

— Графиня Эмилия… тоже решила сама?.. То есть хочет самолично?.. Собственной особой… и даже… с оружием?..

— Нет, пане Рыпиньский! — ласково улыбаясь, ответила Эмилия. — Я возьму прялку, веретено и кудель, сяду верхом, буду следовать за вами и прясть ниткУ, пока вы будете сражаться и умирать. Хорошо?

— И… эт-то… не совсем!.. — заикаясь больше обыкновенного, очевидно теряясь, но так же громко возразил Рыпиньский. — Наше дело… мужчин — драться… и умирать! А для пани и паненок… Для особ женского, нежного пола — есть иное… Им нельзя умирать.

— Некому будет новое поколение давать Польше, кормить девочек и благонравных, смирных мальчиков? — с явной иронией уже бросила девушка.

Рыпиньский почувствовал укол, вспыхнул еще больше.

— Я не забочусь о "смирных… мальчиках"… и наше дело кончится нашей гибелью… Но я иду… готов пойти на явную гибель! И буду рад, если от э… этого хоть немножко легче… лучше будет моей родине!.. Но гибнуть молодым… о-оо-со-обам? Это зачем же! Да еще — зря!

— Вот как? Пан идет без веры в успех дела? Идет на бесплодную жертву и — оберегает меня! Благодарна пану! — совершенно серьезно заговорила Эмилия. — Но… я просила бы пана сказать, на чем он основал свое такое решение? Интересно.

— На… н-на-а че-ем?.. На том, на че-ем и многие, которые не увлекаются слишком сильно… а смо-отрят на вещи ясно! Польша… д-ааже со всеми старыми провинциями, с Волынью, Литвой и другими… Это с одной стороны… С другой — Россия! Надо ли объяснять!.. Сорок лет уже лежит на нас рука победителя… И мы ничего не могли поделать… Три раза разрывали, делили Речь Посполитую… И каждая ее попытка помочь себе — вела только к худшему… Почему же можно ду-умать, что теперь будет лучше?..

Одушевясь, Рыпиньский говорил убедительно, даже почти не заикаясь.

— Ах, вот о чем пан!.. Ну, тогда и я позволю себе порыться в учебниках истории… Пан помнит, что Италия больше тысячи лет была под властью мелких швабских династий, прежде чем вернула себе свободу. Десять веков мавры были господами в христианской Испании… Три века турки держали в ярме греков… И женщины наравне с мужчинами помогли ее освобождению… Столько же… почти больше двухсот лет торгаши-англичане хозяйничали в Америке… Да что тут? Даже наши теперешние господа, россияне!.. Разве они не были двести лет в самом тяжком рабстве, под игом нестройной татарской орды? А теперь — что мы видим?! Народы, которые верят, что они должны освободить себя от чужой власти, — всегда освобождаются… хотя бы и не скоро… Но и жизнь целых народов меряется не годами, как юная жизнь нетерпеливого пана Рыпиньского, как вообще человеческая жизнь! Тут счет идет на века!.. И никто никогда не знает, сейчас ли зазвучит благовест свободы или через двести — триста лет?.. И кто именно своей жизнью, своей жертвой может ускорить желанный, святой этот миг? Вот отчего я пойду — теперь… И пойду с полной верой в успех, а не как жертва под нож мясника!..

Рыпиньский молчал. Заговорили все другие, в том числе и Люциан, пришедший с небольшим, чудной работы ружьем в руках.

— Сестричка, милая! Как ты верно сказала… Умница наша…

— Мы то же самое думали… Вот выразить не умели…

— Сестричка, дай… я поцелую тебя! — робко, вся рдея, шепнула Магда, подобравшись к Эмилии из своего укромного уголка.

— Магдуся! — крепко целуя девочку, воскликнула Эмилия. — Ты ещё здесь?.. Напрасно. Спать пора, деточка…

— Нет, сестричка… Я еще немножко!.. Завтра же нет у меня ученья… Моя мисс нездорова…

И быстро спаслась опять девочка в свой укромный уголок.

— Вот, сестричка, — взяв ружье у брата, сказал Фердинанд. — Наш тебе подарок. Оно небольшое — но бьет далеко и верно!.. И так как ты твердо решила вступить в наши братские ряды, — мы посвятим тебя, как оно водилось встарь! Опояшем тебя, и ты будешь "рыцарь-девица", защитница отчизны и вольности!..

— Охотно принимаю посвящение! — опускаясь на колени, серьезно отозвалась Эмилия и, подняв правую руку, продолжала: — Принимаю обет служения отчизне и воле!.. Клянусь защищать слабых и права человеческие до последнего вздоха моего!

— И мы клянемся! — став рядом с нею, так же торжественно произнесли молодые люди, — И я… и я клянусь! — стоя на диване на коленях, как нежное эхо, отозвалась Магда. В ее голосе звенели слезы, личико было не по-детски строго и бледно…

В воскресенье 29 марта (10 апреля н.с.) в местечке Дусятах, лежащем при замке братьев Цезаря и Владислава Платеров, по случаю праздника рано началась служба в местном костеле.

Но еще задолго до этой службы костел, его ограда, весь луг перед ним были залиты народом: мещанами, селянами, мелкими шляхтичами, арендаторами и хуторянами, словом — всяким окрестным людом, пришедшим и съехавшимся сюда со всех околиц, лежащих верст на 40–50 вокруг.

Эмилия Платер явилась сюда в пятницу, 27 числа, вместе с Цезарем, с Юзефом Страшевичем и Прушинской, стала объезжать окрестные деревни и выселки, фольварки и хутора. Платеров все знали, любили… Но и без того сошелся бы этот люд, потому что дивные вести разнеслись по земле.

— Землю и волю нам дают сами паны! — говорили друг другу холопы. — А мы только должны помочь себе же и вместе со шляхтой воевать против россиян.

Гудела, колыхалась, как огромное озеро в бурю, площадь перед костелом, залитая людьми.

Началась, отошла служба… Невероятное усилие сделала толпа, наполняющая стены храма сплошным материком, и пропустила на паперть ксендза-пробоща в белом облачении, предшествуемого двумя служками, колокольчики которых, слабые, звонкие, словно чудом были слышны, прорезая гул и говор толпы. Распятие колебалось над головами в руках служки… Реял дым кадила, неслись звуки органа… Потом стихли.

Короткое задушевное слово сказал ксендз о том же, о чем шел раньше говор в толпе: о воле, об отчизне, о жертве, которая будет сторицей вознаграждена — вечным блаженством на небе для павших, свободой на земле для живых… Потому что сам Бог велит стоять за веру святую, за родной край…

Опять зазвучал орган. Все, кто был в церкви, запели священный гимн. На паперти, на площади подхватили торжественный напев — и он разнесся широко во все концы, трогательный и простой, как печаль рабов-холопов, как природа этого края неволи и нужды…

Словно отзываясь гимну, от дусятского леса послышался звук военных труб, рокот барабанов, бьющих поход.

Показался на опушке отряд человек в 200 конных и пеших. Ружья, кинжалы или тесаки и сабли были у всадников, одетых в чамары с желтыми газырями, в конфедератки с кокардами белого и золотистого цвета. Пистолеты блестели у иных за поясом. Несколько десятков пеших имели карабины или старые картечные ружья. А у остальных сверкали остро отточенные косы, прилаженные на довольно длинную рукоять, вроде рогатины. И у всех — кокарды цветов Литвы: белого с амарантовым.

Граф Цезарь и Эмилия, одетая по-мужски, ехали впереди отряда. Большую шелковую хоругвь с вышитым на ней шелками изображением Матери Божьей Остробрамской держал в руках всадник, следующий позади Эмилии. Тут же и Прушинская, одетая тоже по-мужски.

У костела шествие остановилось, миновав широкий проход, который быстро очистила толпа в своих тесных рядах.

Графиня, граф, весь отряд, стоящий кругом, преклонили колени. Ксендз взял ковчег с Дарами Святыми и осенил им крестообразно толпу, отдал Дары ключарю, приняв взамен кропило, погрузил его в сосуд со святой водой и окропил хоругвь, воинов, юных вождей, сестру и брата, и весь народ.

Снова зазвучал орган. Ксендз вернулся в храм. Отряд направился к замку, где расположился бивуаком во дворе и под деревьями парка.

Эмилия, поднявшись на ступени паперти, обратилась по-литовски к толпе:

— Люди добрые! Верные слуги Христовы! Мне ли, живущей в покое и холе, говорить вам о нужде и недоле?.. Мне ли сосчитать пролитые вами слезы, капли вашего жаркого пота, упавшие на чужие нивы от непосильного подневольного труда?.. Вы их знаете и сочли давно… Вы помните, вы слышали, что было еще при ваших отцах… Старики видели сами, как жилось раньше: не был прикован селянин к тощей, чужой земле, как убийца на каторге к стенам своей кельи… Он платил за нее хозяину, сам был хозяин в своем углу, а не в крепях, не раб… не быдло, которое годно лишь влачить барское тягдоК. Миллиона людей нет в наших краях селян и шляхты. А на каждую сотню людей одна школа приходилась… десять тысяч семьсот семьдесят семь школ принимали и детей пахаря, и шляхетских… А теперь что стало! Не буду говорить, чтобы не прибавить лишней горечи воспоминания к тому горькому житью, которое вы несете… Вы задавлены поборами, податями… Тьма вечная — удел крестьянских детей. Потому что дорога в школу закрыта для них навсегда! Малюток отрывают от материнской груди, делают кантонистами. Можно ли терпеть все это дольше, люди крещеные?!

— Нет, графинюшка наша!.. Нет, Эмиличка!.. — зарокотала площадь.

Особенно выделялись звонкие женские голоса, напря-: женные, трепетные, как боевой клич, тревожные и сверкающие на фоне низких, густых крестьянских голосов, сплетенных в один общий гул.

— Что делать, научи!.. Тебе поверим! — дрожат тоскливо и нервно женские выклики жен и матерей, которым напомнили о детях, отнятых у них навеки!

— Научи-и-и-и! — гудит крестьянская громада; расстилается звук по земле. Отзывается земля тоске детей своих… Гудит и она отзвучно.

— Мне ли учить! Уж нам даны примеры! Помог Иисус Польше… Поможет и нам… если мы сами захотим помочь общему делу…

— Хотим… Хоти-им!..

— Ну, так за дело! И да поможет нам Матерь Пресвятая!.. Честь вере! Отчизне слава!.. Да живет Литва!

— Виси вира эйкэм! Живи Лийтувай! Все заодно, — повторила ее клич целая громада люду крестьянского, мещане, арендаторы, даже несколько евреев, прибежавших издали поглядеть, что делают без них холопы с панами дусятскими?..

— Живи, Эвмилия! Антамжу ажженуйю! — снова загремело по рядам, отдалось в гулких, старых стенах костела… Народ слал привет своей заступнице, помощнице постоянной, утешительнице в горькие часы.

Девушки, бабы прорвались вперед, подхватили Эмилию и с кликами понесли ее к палацу. Пошел за ними Цезарь, говоривший с народом на другом конце луга. По пути зазвучала старинная стройная песня прежней вольной Литвы:

Лэхи, Жмудь, Литва — за дело!

На врага ударим смело!

Слава вере, слава Богу.

Нам дадут они подмогу!

Рек священных берега

Мы очистим от врага.

Неман, Висла, Днепр, Двина —

Это все семья одна…

Еще не затихла песня за широкими воротами замка, как целое местечко Дусяты обратилось в большой военный лагерь…

Кузнец, не глядя на праздник, открыл свою кузню. Десятки помощников даровых явились туда. Одни отбивали и точили косы, другие строгали рукоятки, насаживали готовые лезвия… А сам кузнец со своим подручным быстро готовил косы, прилаживая на широком их конце петли железные для насадки на древко…

Когда на следующее утро отряд Платеров выступил в поход, за ним шел второй, крестьянский… На триста кос еще увеличилась вчерашняя банда в 100 человек, пришедшая из леса дусятского…

Далеко за околицу провожали девушки, молодцы, старухи своих сыновей, своих мужей, братьев, женихов. Молча шли они, бледные, с горящими глазами…

Прижимали к себе детей, сидящих на руках… Посылали уходящим прощальные приветы рукой… Долго… долго…

И только когда скрылся отряд вдали, за крутым поворотом лесной дороги, горький протяжный плач, причитанья и стоны вырвались у всех, как из одной страдающей груди… Раньше не смели заплакать они, покинутые… Не смели издать ни звука, ни жалобы!..

Через неделю целый край, кроме Вильны, был захвачен повстанцами. Они очистили города от слабых гарнизонов, состоящих по большей части из инвалидных команд, но обычаю той поры.

Динабурга не удалось захватить тамошним подхорунжим и Эмилии, хотя она прямо направилась к этой крепости со своим небольшим, растущим по пути отрядом.

Из 180 учеников — всего 18 пришло под знамена повстанцев. Остальных успели вовремя под конвоем отправить в Вильну, где все-таки было около 6–7 тысяч гарнизона.

Убедясь, что Динабург ускользнул, Эмилия со своим отрядом двинулась в сторону Поневежа, на соединение с графом Каролем Залусским, главным вождем, вокруг которого, как говорили, уже собралось целое народное ополчение.

По пути пришлось столкнуться Эмилии с небольшим российским отрядом у Довгел и рассеять врага; но при второй схватке близ Иезьориц дело, сначала сулившее удачу повстанцам, принесло им полное поражение, когда не хватило свинца и пороха; пришлось спасаться в лесу от погони россиян…

Под Смильгой застала Эмилия Залусского, у которого, правда, собралось больше 7 тысяч ополчения, но из них 5000 "косиньеров", без ружей, с одними косами.

Рыхлый, слабовольный, далекий от малейшего понятия о войне, тем более — народной, граф принял Эмилию в тесной хате, как на паркетном полу своего роскошного палаца, рассыпался в любезностях и похвалах мужеству и решимости такой юной и прекрасной особы…

Сразу, решительно прервала его Эмилия.

— Забудем мой пол, и лета… и наружность, граф! Графу известно ли, что я надела этот простой наряд воина не ради светской причуды… И прошу принять меня простым рядовым в отряд графа.

— Что говорит графиня! — с неподдельным удивлением и ужасом произнес Залусский. — Рядовым в мой отряд!.. Еще я понимаю: офицером… Тем более что графиня Эмилия выказала и свое воинское дарование, и мужество… Да, да, повторяю: мы слышали…

— Все равно, как хотите. Постараюсь хорошо вести своих солдат… Граф может быть спокоен. Я знакома и с теорией войны… И с народными способами вести борьбу… И я…

— Боже мой! Панна графиня не так меня поняла, к сожалению… Я бы готов… но вакансий сейчас нет никаких… Офицеров, к сожалению, чуть ли не больше, чем жолнеров у меня… Да, да. Это первое… Второе…

— Ах, есть еще и второе? — уже начиная горячиться, спросила Эмилия.

— И очень важное. Я слыхал, как панна графиня делила с воинами труды и усталость походов… Я слыхал…

— Оставим, что слыхал граф Кароль. Что он мне хочет сказать по делу?

— Что панна графиня долго не выдержит… Это грубое сукно… — слегка коснулся он рукава чамары Эмилии. — Вот, оно еще влажно от сырости. Эти сапоги… Скачка верхом по целым часам… Не говоря об опасностях боя… Хрупкое здоровье панны графини… Я слышал о нем… Оно надорвется… не вынесет… Не правда ли, пане Страшевич? — обратился граф к Страшевичу, который и сюда, как повсюду, явился с Эмилией.

Молчит Страшевич, боится сказать "да"… Хотя каждое слово Залусского находило живейший отклик в его душе.

— Панна графиня улыбается, — с легкой досадой, не получив ответа, продолжал Залусский. — Но… есть еще одна опасность, о которой мне даже неловко говорить с такой молодой и прелестной особой… А приходится…

— Пожалуйста. Я не девочка… Мне уж почти двадцать пять лет…

— Тем более… Вы поймете легко… и… ужаснетесь… Казаки… Все знают, что они делают с хлопскими девчинами и бабами… А тут на поле битвы, если панна графиня попадет в плен…

— Этого никогда не будет, — вдруг серьезно, сильно заговорила Эмилия. — Пусть теперь граф Кароль разрешит и мне два слова…

— Слушаю… все внимание… Служу графине Эмилии… Слушаю. Но раньше позволю себе молить графиню: пусть она прислушается к моим словам… Пусть вернется к занятиям, ей пристойным, обычным для девиц ее воспитания и круга… Наконец, святое поприще сестры милосердия…

— Где-нибудь, в Ковно, в Гродно, за сто верст от мест, где гибнут мои братья за родину! Когда же, наконец, я могу сказать… Я слушаю терпеливо… И возражу немного… Правда, я слаба здоровьем и силами… Но усталь и нужду сумею переносить не хуже вас, мужчин, граф увидит… Оружие, которое на мне… Оно негодно для нападения, слишком легкое… Почти — ребяческое… Опасность, на которую намекал граф Кароль… она страшна, нестерпима… Особенно — для меня… Но этот кинжал — защитит меня… пригодится, чтобы живой не отдаться на поругание казакам, черкесам, все равно кому…

— Графиня Эмилия!..

— Дай досказать, граф!.. Пусть я мало помогу в битвах… Но… — слабая улыбка озарила лицо Эмилии. — Я все-таки женщина!.. Я — любопытна. Каюсь в своей слабости. Я хочу видеть, как воюют мужчины, хочу восхищаться вашей доблестью…

Пухлое маловыразительное лицо графа расплылось совершенно от самодовольной улыбки.

Находчивая девушка, видя, что стрела попала в цель, заговорила еще решительней.

— Быть сестрой милосердия?.. Довольно и без меня маленьких, робких пани и паненок повсюду… А я не для того приучилась скакать без устали верхом… Попадаю в гвоздь на двадцать шагов… Фехтую, как Maitre darme… Все это для того, чтобы киснуть у постели больных в лазаретах?! Я хочу помогать вам, воинам, там, где вас настигла вражеская пуля, удар копья, штыка… Неужели и это — не мое дело?..

Задумался Залусский. Нерешительный, понять он не может, как это вдруг у него будет под начальством офицер-девушка, хорошенькая, да еще из знатнейшей семьи Платеров!.. Желая отложить дело, смущающее его, он наконец сказал:

— Ну, хорошо. Я не гоню пока графиню Эмилию… и ее войско… Но — ничего обещать теперь не могу… Посмотрим, как покажут обстоятельства… Недели через три мы выступаем к Пшистовянам… Там — поговорим.

Эмилия поблагодарила за такую полууступку и вышла со Страшевичем.

— Видал ты такую пареную булку, Юзеф, когда-нибудь в жизни? — не то гневно, не то весело спросила Эмилия.

— Видал… то есть нет! — растерянно забормотал неизменный обожатель, думавший сейчас совершенно о другом. — А собственно говоря, Эмилия, с одной стороны, если взять… Немного правды было в его словах… А если с другой стороны взять…

— А тебя, если со всех сторон взять, Юзя, — ты не воин, а мокрая курица… Мягче этой булки — Залусского… И — прочь с глаз моих! — сердито кинула ему Эмилия и быстро ушла…

Постоял в нерешительности Страшевич, глядя вслед кузине восхищенными влажными глазами, вздохнул, махнул рукою и быстро, почти бегом зашагал за нею вслед, стараясь не потерять ее в толпе военных, снующих взад и вперед по улицам местечка…

В Пшистовяны пришли утром 4 мая. Здесь стоял на биваке небольшой отряд "партизан", "вольных стрелков Вилькомира".

Не поладив никак с Залусским, прямо к их палаткам подъехала Эмилия. Страшевич и Прушинская за нею неотступно.

Группа "стрелков" лежала на траве, готовясь позавтракать.

— Что это за компания? Шляхтич с двумя мальчиками направляются к нам, посмотрите! — крикнул один из "стрелков".

— Бог на помощь, товарищи! — обратилась к ним громко Эмилия.

— Милости просим вацпана к нашему… если не столу, так… ковру… Закусить чем Бог послал, выпить, что продал Гершко шинкарь за пятерную цену, Иуда треклятый!..

— Благодарствую… Вот мой товарищ Юзеф Страшевич. Панна Прушинская, отважная полька… А я…

— Товарищи… Да это ж Эмилия Платерувна, наша графиня-воин!.. Я ее узнал! — крикнул один из "стрелков".

Все вскочили на ноги, окружили Эмилию.

— Ну, конечно, она! Платерувна! Наша светлая Валькирия!.. Просим милости! Братьями, слугами будем мы для героини Литвы!..

— Но, но, но! Товарищи… Так не годится между братьями! Я вас не зову героями… хотя вся страна об этом говорит… Я щажу вашу скромность… Щадите мою!

— Пусть так… Виват, наш новый товарищ… Виват, Эмилия Платерувна!..

Живой разговор, обмен новостями служит чудной приправой к скромному завтраку "стрелков"… Но едва он начался, в лагере поднялась тревога. Запели трубы, словно выговаривают быстро, настойчиво:

— На ко-ней!.. На ко-ней… По-ско-рей!.. Затрещали барабаны… Забегали люди, пронеслись какие-то всадники.

Один из них задержался у палаток "стрелков".

— Москали из соснового бора выдвигаются… С вашей стороны, на левом крыле… Сулима… Малиновский… Двенадцать пушек… Целая бригада!

Кинул эту грозную весть — и поскакал дальше…

Мигом убрали завтрак свой "стрелки". Изготовились, приникли за деревьями, выглядывают на короткую прямую просеку, в конце которой — прогалина и затем синеет сосновый дальний бор… Из него показались колонны.

Держа ружье наготове, сосед Эмилии, смеясь, говорит ей:

— Невежи эти россияне! Испортили такую милую пирушку… не дали угостить милого нового товарища…

— Наоборот, они придали больший интерес нашей встрече… И дают нам случай доказать, что мы умеем делать в бою…

Вот уж 500 шагов отделяют россиян от "стрелков"… Молчит лес… Бегут со штыками наперевес ряды россиян… И вдруг, как один выстрел, грохнул широкий залп, стократным эхом отдаваясь и повторяясь в лесу… Пали первые ряды россиян… Другие надбегают…

Время надо, чтобы откусить патрон, забить пулю, надеть пистон свежий и стрелять… Но быстро делают свое дело стрелки. На смены разделились. Пока гремит половина ружей и пробивает просветы в рядах россиян, другие заряжают… Выстрелили первые, вторые уже готовы дать новый залп… И так идет дело колесом… За сто шагов заколебались набегающие ряды… Передние — припадают за прикрытиями… Задние — остановились… Тоже укрываются… Сломлена атака… Не будет рукопашной резни… Но… отчего же реже звучат залпы, которыми отвечают "стрелки" на выстрелы россиян?.. Правда, и вторая атака удачно отбита… Но можно ждать третью… Отчего же слабеет огонь из-за стволов, где укрылись меткие "стрелки"?.. Грозная весть перебежала от человека к человеку.

— Патроны на исходе… И взять негде… Так и во всех других отрядах… Надо скорее отступать…

Лучшие стрелки, бьющие без промаха, собрали к себе остаток патронов; одни забрались на деревья, другие — залегли в траве… Бьют на выбор надвигающихся россиян, офицеров выводят из строя, этим расстраивают ряды… Солдаты остаются без начальника, растерянные, отступают к тылу, своим же мешают подходящим свежим взводам… Этим воспользовались "стрелки", ушли, хотя и с большими потерями…

Хорошо еще, что пан Прозор сбоку ударил с уланами… Ушла вся польская пехота от плена, от истребления, рассеялась в лесу…

На лошадь почти силой посадили товарищи Эмилию… Скачет она… Проехала рощу… Страшевич с ней и двое еще товарищей…

А на поляне — заметили их казаки… Погоня началась…

Хороший скакун спас девушку… Уж настигали враги, но до леса раньше них домчалась она… Коня оставила, конь понесся дальше, ломая сучья по пути. Казаки кинулись на этот топот и треск, полагая, что там и поляки… А Эмилия, пройдя шагов двести в лесной тьме и глуши, вдруг зашаталась, как подкошенная свалилась на мягкий лесной ковер трав и старой листвы…

Очнулась она в избушке лесника, куда на руках отнесли ее Страшевич и товарищи…

После недолгого успеха плохо пришлось "партизанам".

Дибич в начале июня написал Николаю, что восстание в Литве лишило его подвоза провианта, грозит его складам и путям сообщения с Брест-Литовском. Поэтому он сам от Варшавы идет к границам Литвы, а туда посылает сильный корпус, чтобы задушить восстание.

Правда, генералы Пален, Ширман, князь Хилков, Сулима, Малиновский, Майер, Набоков, Отрощенко, Каховский и Опперман наводнили страну небольшими отрядами по две, три и до четырех тысяч человек в каждом… Бартоломеи — сжег Дусяты при реквизиции… Ренегат Вер-цуллин — со своими черкесами — вырезал в Ошмянах все, что там было живого: стариков, детей, женщин. Черкесы, надругавшись раньше над молодыми, после подвергали их пыткам. С кусками тела вырывали серьги из ушей, вырезывали груди девушкам и молодицам, пробивали черепа гвоздями, выжигали глаза беззащитным рассвирепелые азиаты…

Троки с древним замком Гедимина, Свенцяны, Видзь — все опять вернулось в распоряжение россиян. Начались следствия, розыски…

Только те, кто еще укрывался в лесах, терпели, правда, нужду, но были уверены, что их не схватят, не увезут Бог весть куда.

Этьен Гедройц, арцибискуп Самогитии, из Петербурга, где он жил у графа Палена, писал грозные послания своим духовным детям, призывая их смириться, принести повинную… Ксендзам он советовал влиять в том же духе на народ… Призывал кару Неба на бунтовщиков!

Стихло, на вид по крайней мере, опасное брожение.

В это время, как раз 26 мая, разыгралась битва под Остроленкой, имевшая большое значение для партизанских отрядов Литвы и Жмуди, которые еще укрывались кое-где, особенно около Вильны и в Беловежской девственной пуще.

Оборванные, голодающие порою, отряды эти выносили стойко лишения… Их поддерживали слухи, что идет на помощь из Мазовии целый корпус…

Отряд Парчевского в Виленской округе особенно хорошо держался… И туда двинулась Эмилия, когда ее товарищи "стрелки" вернулись под родные кровли Вилькомира…

Глава II ГЕЛГУД И ХЛАПОВСКИЙ

Gegen der Dummheit den Menschen!

Die Götter selbst kämpfen fergebens.

H. Heine

Дурак закинет камень –

десять мудрых не найдут

.

9/21 мая у Мени проскользнул на Литву небольшой отряд генерала Хлаповского, всего 750 человек и 100 офицеров-инструкторов с пятью легкими пушками, под командою князя Четвертинского и Каченовского.

А уже через неделю весь край наполнился громкими вестями о большом корпусе коронных войск с пушками и пехотой, который овладел Вельском, где ему сдалось в плен 1000 человек, Зельвой, Оранами, снова отбил Троки у россиян. Под Гайновщизной разбил генерала Линдена, отнял пушку и взял в плен 500 человек. В Лиде взял еще две пушки и заставил сдаться весь гарнизон.

Плодились и росли самые невероятные вести… Хлаповского с его "авангардом главной армии", как он называл свой отряд, видели чуть ли не в одно и то же время в разных местах, отстоящих одно от другого на десятки, на сотни верст.

Население снова зашевелилось. Отовсюду стали стекаться партизаны к польскому генералу в одиночку и целыми бандами.

Подходя к Слониму, Хлаповский узнал, что там стоит большой отряд гвардии с цесаревичем Константином.

Желая избежать боя, грозившего уничтожением его маленьким силам, Хлаповский решил взять хитростью. Княгине Ловицкой, сестре своей жены, он написал самое вежливое и почтительное письмо, в котором по-родственному предупреждал, что идет в авангарде целого польского корпуса и очень бы не желал причинить лично неприятность ей, княгине, и ее августейшему супругу. Почему предлагал принять меры, чтобы избежать кровавого столкновения.

Хитрость удалась. Цесаревич отвел гвардию к Минску, и Хлаповский со своею тысячью храбрецов быстро миновал это опасное место…

Когда россияне узнали об обмане, — он был уже далеко. При Узугоще одержал новую победу над небольшим отдельным отрядом россиян.

Склады снарядов, амуниции и съестных припасов, заготовленные россиянами в городах, "завоеванных" на ходу Хлопицким, он не уничтожал, а словно по секрету сообщал обывателям:

— Все это надо беречь для нашего корпуса в тридцать тысяч штыков, который идет за мною…

Конечно, его слова быстро переносились в русские ближайшие отряды, и начальники их не только не гнались за "легионом" Хлаповского, но еще быстрее уходили подальше от этих мест.

Вообще, Хлаповский старался, чтобы и свои, местные обыватели, точно не знали, сколько у него в отряде людей. Он шел лесами, ночью, делая быстрые переходы… Местные крестьяне водили его дорогами, не известными российским генералам, через болота и лесные заросли… Никто из русских не мог предвидеть, где покажется отряд "летучего генерала" Хлаповского… А он знал о каждом шаге неприятеля, мог перечесть количество людей, лошадей и фур в каждом отряде, стоящем на его пути или где-нибудь поблизости… Где не было сомнения в победе, там налетал, как ястреб, Хлаповский, отбивал обозы, брал оружие, патроны, уводил пленных. Но сомнительных стычек избегал…

Напрасно русские генералы, пересылаясь между собою, сливая отряды, строили планы окружить и уничтожить Хлаповского. Он шел, как при ясном свете, зная каждый шаг врагов. А россияне, даже за золото, которое сыпали щедро разведчикам-бурлакам, евреям и литвинам, не могли точного узнать ничего…

Уже до 3000 человек насчитывал у себя Хлаповский, когда у Китовишек, всего в 3–4 милях от Вильны, к нему пришел храбрец Яцевич, крывший в лесах с апреля, и пан Рунге со своими "лесными гвардейцами" из Беловежья, где их, благодаря предательству одного товарища, стали теснить войска. Явился сюда и сам князь Габриэль Огинский со своей отважной женой. Он привел кроме своих хорошо вооруженных пятисот партизан еще около двухсот человек студентов из Вильны под начальством профессора Горно-стайского… Артиллерия тоже пополнилась взятыми пушками и теми, какие имелись у Огинского, у Яцевича…

Как и везде, в Китовишках устроен был Хлаповскому восторженный прием. Звонили колокола. Ксендзы в пасхальном облачении кропили знамена, орудия, воинов… Говорили искренние, горячие речи.

— Привет тебе, храбрый генерал! — говорил оратор, не отрывая глаз от адреса, с которого читал свою речь. — Ты не побоялся ничего, рискнул жизнью своей и своих воинов, пришел к нам на помощь… Доверие твое к нам будет оправдано. Исполним все, что прикажешь, для освобождения родной земли. Напиши Народному правительству и гетману польских сил, если желаешь изобразить нашу преданность отчизне, — скажи, что наши силы и мужество, способности и самую жизнь мы принесем в жертву для общего блага и счастья, для сохранения польского имени своего. И не требуем ничего взамен, ни вознаграждения, ни чинов, ни самой славы!..

Принял адрес Хлаповский, благодарит, обнимает оратора и кланяется дамам, простым женщинам, которые осыпают цветами его и даже ряды воинов, которые гирляндами убрали орудия и древка знамен…

Потом обращается к представителям и властям города:

— Есть ли у вас партизаны, желающие примкнуть к отряду, и сколько человек?.. И какие средства может город уделить на общее дело?

Кончив деловые переговоры, устроив на ночь отряд, осмотрев стоянки, проверя караул, Хлаповский вечером принял приглашение Огинских, явился к ним в небольшой домик, занятый нераздельной отважной парой. Отсутствие блеска и роскоши в обстановке, в столе выкупали любезность молодой "партизанки" — княгини Габриэлы и радушие ее мужа, загоревшего, обветренного от частых походов и пребывания в лесах…

— Смешно и грустно! — говорит Хлаповский, когда ему пришлось поведать о своих "подвигах", как выразилась княгиня. — Мне, например, доносят, что генерал российский ищет меня. А как только я обнаружу свое пребывание вблизи от него, — он спешит скорее убраться с дороги, думает, что я уж очень силен, если так вызывающе себя веду… Вечная история. Если хочешь, чтобы тебя все боялись, не бойся никого и ничего!

— Верно, верно! — с восторгом лепечет княгиня. Она любит своего героя-мужа, пошла за ним на опасности, на нужду… Но женщина — остается всегда верна своей натуре: "искать сильнейшего".

И теперь, видя нового, более яркого героя, она обдает его лучами своих прекрасных, сверкающих очей, тянется к нему, как растение к теплу и свету… Невинно, без всякой дурной цели, но явно выказывает ему особое предпочтение, словом, кокетничает, как самая обыкновенная красивая пани, желающая иметь еще лишнего, интересного поклонника.

Конечно, Хлаповский, избалованный женщинами, видит, все. Но теперь не время для флирта. Да и настроение у него иное. Грустно засветились его глаза, когда он заговорил:

— А в деревнях!.. Там ужас что такое… Холеру занесли российские войска… Тут в городах умеют уберечься от нее. А там!.. Грязь, тьма… Нет помощи… Целые села, еще не выжженные, вымирают. Пришел я в одну деревню. Никого. Старик дряхлый сидит на завалинке. Я к нему по-польски: "Здравствуйте, дед! А где же люди?" "А тут! — говорит и указывает на небольшое кладбище, близко от хат. — Там их хоронили, когда было кому… А последних, которые лежали и помирали, я уж сам около хат хоронил… Вот!" Гляжу, у хат — холмики свежие, вроде могильных. А он шамкает: "Не хватает у меня, старого, силы на кладбище нести… Так я тут!" Оказалось, холерой всех унесло… Я говорю: "То москали, не наши вам смерть занесли!" А он: "Не наши! А какие же? Теперь не разберешь. Горе одно от жолнеров, какие сюда ни придут… Москали говорят: "Вы — наши, мы — ваши…" И обижают, обирают… Я думал, и ты, пане, москалей привел. Очень у вас мундиры похожи… А другие, повстанцы, придут, тоже говорят: "Мы — ваши, вы — наши". Голодные, оборванные, еду забирают, одежду… Только что хат не жгут. И уходят, как и те… А мы — остаемся, да холера… Кара Божия остается с нами… И не стало нас… Один я… Уж не знаю, зачем остался… Видно, для того Бог дал лишнего веку, чтобы было кому похоронить людей!"

Умолк Хлаповский. Молчат и другие. Даже княгиня, резвая раньше, словно кошечка, притихла, слезы на глазах.

— Война! — вырвалось с тихим вздохом у Огинского.

— Война! — повторил грустно Хлаповский и сразу переменил тон. — А что дальше делать будем? С кем воевать? Еще когда из Польши большие корпуса подойдут… Не сидеть же и ждать, сложа руки, от погони ускользая…

— Конечно! — живо отозвался Огинский. — Есть дело. Подумать надо. Вильна под рукой… Гарнизону в ней мало. Одно время совсем его не было, даже Храповицкий оставил свой палац губернаторский, убежал… Теперь — тысячи четыре наберется. Ну, это не сила! И люди в городе за нас. Стоит знак подать, кинутся на этот гарнизон с одной стороны, мы с другой… И… как думаешь, генерал?..

— Заманчивая штука, князь коханый… Слыхал я, запасы там богатейшие… И пушек немало, нам годных… Но ты верно сказал: подумать надо. И капитану Заливскому в Августово не мешает весть послать, пусть подходит сюда… Мы и потолкуем сообща. Тысячи полторы людей у него… отборных. Хвастун он, противный… А воин — славный! Умеет сам биться и других делу учить. Подумаем…

Долго длилась беседа. Уходя, целуя полную, теплую ручку княгини, ответившей ему крепким-крепким пожатием, Хлаповский подумал:

"Эх, будь ты не жена товарища-соратника!.. Не ушла бы…"

Еще раз отдал поклон хозяевам, провожающим дорогого гостя, и вышел.

А княгиня в эту ночь была со своим мужем особенно нежна и ласкова, охваченная давно забытым супругами пылом…

Константин Парчевский тоже пришел из виленских лесов к Хлаповскому. С ним явилась Эмилия Платер. Но кроме Страшевича еще одна, новая подруга-воин была у графини на этот раз.

Смуглая, темноволосая, румяная, с круглым, живым личиком, двадцатилетняя панна Мария Рачанович сначала, по слухам, увлеклась подвигами Эмилии Платерувны и добилась поступления в партизанский отряд. А потом, встре-тясь с Эмилией, стала уже с ней неразлучна, даже спала с ней часто на одной постели. И не только подражала ей слепо в одежде, в речах, но невольно переняла ее манеры, ее интонации. И только в одном не изменилась панна Ма-рыся. Молчаливая, грустная обычно, редко тихо улыбается Эмилия, как яркое осеннее солнце Литвы, глядящее порою из разорванных вечерних туч и озаряющее сразу все кругом.

А Марыся всегда смеется громко, заразительно. Шутит здорово. А уж если смеяться нельзя, или нечему, или некогда, как во время боевых схваток, — все-таки широкой улыбкой безотчетно раздвигаются ее пунцовые, полные губки, обнажая крупные, блестящие зубы девушки. А панна Прушинская, — она увезла своего раненого Стаха в Вильну, чтобы там вылечить и женить его на себе.

Хлаповский сначала холодно принял Эмилию.

— Теперь, панна графиня, как сама можешь видеть, "партизантка" прежняя берет конец. Ее не удалось разлить по целому краю, перекинуть к пинчукам, на Волынь, в Подолию… Начинается регулярная война. А панна графиня должна согласиться: довольно необычно будет видеть офицером в регулярных полках даже самую храбрую девушку. Позвольте мне, панна графиня, как другу, дать совет: вернись домой с верой, спокойно жди исхода дела.

— Я уже слыхала это, генерал. Не ожидала только и здесь слышать эти слова… Пусть же и генерал услышит, что я скажу. Поклялась я быть воином, защищать отчизну до смерти — и выполню мою клятву! А теперь — решай, как тебе подскажет твое отважное сердце, твоя душа, которую я вижу в твоих глазах, генерал…

Молча клонит голову Хлаповский.

— Ну… уж если в самом деле… изменить ничего нельзя… пусть графиня Эмилия остается. Я дам ей роту!

Сияя лицом, с глазами, которые от восторга, от расширенных зрачков стали совсем черные, поднялась Эмилия… Схватила руку вождя, сжала ее до боли — крепко… Первым движением ее было даже поднести эту руку к губам… Но природная застенчивость помешала… Да и слишком молодое лицо, красивое, с задорными усиками впилось в нее глазами в этот миг, белея над темным генеральским мундиром, над оранжевым воротником, над блестящими орденами и крестами героя-генерала…

Сдерживая слезы восторга, Эмилия только могла сказать:

— Благодарю!

И быстро вышла из палатки.

"Гм… Так вот она какая! — пронеслось в уме Хлаповского. — А мне болтали… Мерзавцы! Нет, с нею не позавтракаешь!"

Так реально и просто решив вопрос, генерал принялся разбирать бумаги, которыми был занят при появлении Эмилии.

Конечно, Хлаповский не знал, что делалось под Остроленкой, что случилось с Гелгудом. Но его слова о появлении "большого" корпуса скоро сбылись.

Дембинский со своими познанцами успел проскочить мимо отрядов Михаила Павловича, стоявших на его пути.

Уже 17/29 мая, то есть на третий день после разгрома поляков под Остроленкой, он подходил осторожно к Райгроду, где, он знал, стоит сильный отряд гренадер Остен-Сакена, конница, артиллерия, всего до двенадцати тысяч людей, — и вдруг услыхал вдали канонаду и частые залпы горячего боя…

Высланные на разведку люди быстро вернулись.

— Бой идет между Гелгудом и Сакеном! — задыхаясь от волнения и быстрой скачки, докладывает сам полковник Бжезанский, который нашел нужным лично сделать разведку. — Напирают россияне, обходят наших, стараются мостом овладеть, отрезать от речки, окружить… плохо Гел-гуду.

— Как же нам быть, полковник? Помочь — мало надежды!.. Но и отступить нельзя…

— Отчего же? Москали вон, я сам видел… Как заметят, что какому-нибудь отряду ихнему плохо, — торопятся уйти подобру-поздорову. Говорят: "Мы не можем помочь, так хоть сами целы останемся!"

Нахмурился Дембинский.

— Я тебя не о россиянах спрашиваю, полковник, а желал слышать твое мнение.

— У меня — мнения никакого… Мой палаш, моя грудь — да мои уланы-детки!.. Вот и все мое мнение… Поможем не поможем, а умирать вместе всегда веселее людям. Вон толкуют: "За компанию ксендз оженился, жид окрестился, цыган удавился".

Улыбнулся Дембинский.

— С тобою трудно говорить серьезно, полковник… Такая минута…

— Что ни минуты тратить нельзя, а коням шпоры дать… И гайда! "Бог и вера!" Вот весь разговор! Сзади на них налететь… Да вцепиться им в загривок так, чтобы отцепиться не могли. А там, что будет, увидим!.. Не наше это дело, Божья воля!

— Пожалуй, ты и прав, полковник. Вели трубить!

Бурей налетели познанцы, надеялись со славой умереть, помогая своим, и — одержали победу! Почти весь отряд, шестнадцать офицеров, подполковник Мелихов, пушки, знамена — все досталось в добычу полякам. Не ожидавшие сзади нападения россияне были поражены появлением всадников, которые врезались в их ряды, рубили, кололи, убивали из пистолетов… Ряды гренадер смешались…

Ободрились батальоны Гелгуда… Сам он, грузный, большой, на сильном коне, повел вперед поляков, полагая, как и россияне, что сильная помощь ждет из лесу, вслед за первым отрядом повстанцев.

Дергает себя за длинные седые усы Кейстутович — Гелгуд, потомок древних князей… Шпорит коня, поворачивает свой здоровый глаз то к своим, крича по-литовски:

— Виси вира! Вперед! Бог и вера!.. — то к полякам обращает вставной стеклянный неподвижный глаз, зрячим боком глядит на дрогнувшие, бегущие батальоны Сакена, грозит кулаком, кричит: — Стойте! Куда вы!.. Я вам покажу, как воевать с Кейстутовичем, с Гелгудом из Гелгудишек!..

И опьяненный боем не меньше, чем опьяняется часто столетней "старкой" — водкой и венгерским, — мчится, забывая личную безопасность, в самый пыл боя седой задорный литвин…

Недолго длилась стычка… Тут же в поле, под шатрами, шумно отпраздновал победу, доставленную ему Дембинским и "повстанцами", храбрый генерал.

Дорого обошлась эта победа. Но — "даром ничего не дается!" — возгласил Гелгуд, выслушав доклад, что не стало лучших бойцов, что ранены и выбыли из строя самые отважные: Мицельский, Шанецкий, Кочаровский, Потворовский…

Повезли лечить раненых… Хоронить убитых… Пирует, радостно справляет победу Гелгуд…

Поздно на другое утро поднялся он и все, кто пировал с вождем Кейстутовичем… Мрачен Гелгуд. Болит голова… Вспомнил он ссору, затеянную с пьяных глаз с квартирмейстером, храбрым полковником Коссом, тоже любящим спрыснуть победу… Смертельно обидел его в споре Косе. Сказал, что у них в Галиции таких Гелгудов три на грош дают, и то не берут!..

— Я ему покажу… Я ему!.. — грозит Гелгуд… Потом садится на коня, догоняет отряд, который уже успел сняться и тронуться в путь.

Гордо красуясь на коне, едет Кейстутович, Гелгуд, освобождать Литву, Жмудь Святую от россиян…

Глава III ВИЛЬНО И ШАВЛИ

— Ежегодно я могу посылать двести тысяч людей на смерть, как пушечное мясо. И в этом — кроется моя сила!

НаполеонI

— Высшая Справедливость уничтожает все человеческие права и обязанности. Ее символ — острие штыка!

НаполеонIII

Вперед, на Ковно послал Гелгуд Дембинского на помощь капитану Заливскому, давшему знать, что он хочет овладеть громадными запасами россиян, сложенными в этом городе. А сам пошел на свои ррдовые Гелгудишки.

— Непристойно Гелгуду, Кейстутовичу прирожденному, вступать в свой, Литовский край иначе как через свои дедовские земли.

И только 7 июня нового стиля, потеряв десять дней, вступил в свои Гелгудишки "круль самогитский", как полушутя, полусерьезно он сам называл себя и звали его другие. Оттуда дальше двинулся. Но к Вильне поспел только еще через неделю и 17 июня пришел в Зейны.

Тут, как и всюду, блестящую встречу устроили Кейстутовичу. А кстати, его день рождения подошел. Начал по-своему справлять праздник Гелгуд. Весь штаб, Зейны целые и отряд до последнего человека — не остались трезвы….

А на другое утро пушки загремели от Вильны.

За голову схватился сначала Гелгуд. Он и забыл, что на сегодняшний день назначил приступ к Вильне…

Все отговаривали, объясняли, что время ушло. В городе уже собралось 20 000 гарнизону вместо пяти, как было десять дней назад… Курута с большим корпусом торопился тоже на помощь своим…

— Ничего. Кейстутович не считает своих врагов, а спрашивает: "Где они?" — вспомнив уроки юности, выпалил Гелгуд…

Наступление началось по его приказу. На Поныри, на самое сильное место города, велел вождь направить главный удар… Все отряды, посланные в обход города, чтобы рассеять силы неприятеля нападением с разных концов, были уже на местах… По расписанию — начали на заре 18 июня нападение…

А Гелгуд поспел только 19-го!..

Напрасны были бешеные приступы польской пехоты и безумные атаки конницы…

Крепостные пушки, выставленные в самых опасных местах, косили нападающих, сметали их целыми рядами, дороги и поля устланы были поляками… Уланы польские успели побывать у самых стен и окопов города, заклепали несколько пушек… Но едва сорок человек их вернулось из целого полка…

Вдруг тревога, новый ужас разлился по рядам поляков… Пылит дорога, ведущая в Троки… Еще отряд большой подходит… Россияне, конечно. Они сбоку ударят, совсем размечут Кейстутовича со всем его корпусом… Уже отчаянные познанцы готовились ценою жизни отразить удар… Уже несколько польских пушек громыхнуло, выпустило снаряды в сторону "врага"… и вдруг появился оттуда всадник, мчится во весь опор, белым чем-то машет!

— Стойте! Свои идут! — кричит. — Мы из Ковно. За-ливского вольные партизаны из Плоцка и Августова!..

Радость охватила людей, недавно покрытых потом смертельного ужаса… Помощь знатная… Стали на позицию подошедшие войска. Опять идет бой… Но Курута подошел на помощь Вильне… Ударил на Гелгуда… Тот трезв был на этот раз; видит: слишком неравны силы! Отступать приказал… Быстрое отступление, почти бегство началось. Только всадники Хлаповского прикрывают отступающих, бьются, как обреченные… И успели уйти из-под Вильны легионы Гелгуда. Только потрепали их порядком россияне. Заливскому досталось сильнее других. Стоит он, залпы посылает в город, не знает ничего, не видит, что отступили уже главные силы поляков… И вдруг — повалили на его небольшой отряд почти все батальоны Куруты…

Едва по старой сноровке партизанской рассыпным строем, оставя обоз, в лесу спаслись люди Заливского от плена, от смерти…

Эмилия со всеми в огне была… И отступила со всеми… Но страдала, наверное, больше всех.

Силу свою почуяли россияне… Кольцом, понемногу, окружают корпус Гелгуда, силы которого теперь известны, ум которого теперь взвешен.

— Храбрый индюк! — так отозвался о нем хитрый грек Курута…

Правда, быстро, за неделю, пополнил повстанцами свои регулярные полки Гелгуд. Но тем только испортил хуже дело.

Первая стычка показала его ошибку. Вооруженные разным оружием, дальнобойными мушкетами и обывательскими карабинами, или пищалями, бьющими близко и слабо, стрелки потеряли силу залпа, линия огня "сломалась" во вред стреляющим.

На военном совете Заливский и Дембинский с Хлапов-ским предложили Гелгуду:

— Отпустим вольных людей в их леса. Там они станут хорошими партизанами, не будут портить своей компанией наших солдат, которые и без того распустились, забыли дисциплину и строй!

Вспыхнул Гелгуд.

— Забыли дисциплину… у меня! Мои войска!.. Да если я сейчас прикажу, — каждый один на пушку полезет… Тысячу дьяблов…

— Пьяный человек и на черта полезет, не то на пушку! — проворчал Косе, сам еще сидящий в угаре после ночной попойки. — А правду сказать, солдаты наши теперь больше пьют, чем врага бьют!..

Зверем поглядел Гелгуд, но сейчас же, будто и не слышал слов ненавистного капитана, обратился к Заливскому:

— Пан привык к "лесной войне"… А настоящему, регулярному жолнеру она не идет! Да и не шляхетское дело, по-моему, подобно трусам, крыться по лесам, стрелять из-за кустов… Вести эту "партизантку", как вы, панове, называете… То ли дело грудь с грудью, в открытом поле, в честном бою помериться силами… Отвечать на пулю пулей, ударом на удар…

— И быть битым на каждом шагу, и сигать, подобно зайцам, от российских хортов! Хорошее дело! — обозлясь в свою очередь, кинул желчный Заливский. — Пусть там кто как желает… Хоть на кулачки с медведями литовскими дерется, если умный человек… А я ухожу своей дорогой, в лес… где каждое дерево — пополняет мои жидкие ряды, где за неимением пуль я могу в ямы волчьи ловить врага!

— Я тоже ухожу "вести партизантку"! — подал голос Езекиил Станевич. — Хоть умру не от пушечного ядра, зная, что и я насолил тем, кто пошлет меня на свидание с моей бабушкой…

— Вольному воля, спасенному рай! — угрюмо отозвался Гелгуд.

— А у нас в Галиции еще прибавляют: "А дурневи — дудка!" — не вытерпел, съязвил Косе.

Запыхтел даже от ярости Гелгуд, но сдержался.

— Как кому мило! — повторил он. — А мы на Шавли идем…

— На Шавли? — раздался общий крик изумления.

— Зачем на Шавли? — не выдержал, спросил сдержанный, вечно холодный, чопорный Хлаповский. — Что нам там делать?

— Брать город, гнать россиян. А если пану генералу больше нравится оставаться здесь, пробовать, какая материя на лифе у местных красоток, — я не препятствую.

— Ни лифов у мещанок, ни полных рюмок, ни пустых слов я не люблю, храбрый пан генерал! — едко отозвался Хлаповский. — Уж все равно сидим в дегте, не отчистимся легко… Умирать, так умирать и в Шавлях можно… Чем плохой город?.. Пойдем в Шавли, если больше умных путей не видно!

— Вот люблю за отвагу генерала! — похвалил Гелгуд. — Разумного человека приятно и послушать. Пусть трубят выступление…

В Цитованах был этот военный совет, после поражения под Плембургом, там, где Гелгуд, позавтракав плотно, с вином, лег в поле под деревом отдыхать во время жаркого боя, а проснулся и ускакал, уж когда казаки показались из ближней рощи…

Много жертв унесла битва при Плембурге!

А по пути в Шавли еще немало дурных вестей дошло до польского отряда… Из Ковно выбили россияне Ролланда… Три больших отряда с трех сторон обходить стали самого Гелгуда…

— Ничего, засядем в Шавлях, покажем зубы этим… лайдакам! — ворчит Кейстутович…

— Но там и обороны нет… Палисад старый, пушек почти никаких!..

— Тем лучше. Легче нам теперь войти туда…

— Да зато сидеть потом будет плохо…

— Как кому! Меня Бог наградил телесами. На нож сяду — не почую! — шутит по-солдатски Гелгуд.

К Шавлям пришли. Там всего 3000 россиян. У Гелгуда и все 15 тысяч наберется. Кинуть бы сразу эту лавину со всех сторон на приступ… и через час сдался бы гарнизон…

Но Гелгуд потерял всякое соображение за последние дни, когда ночное пьянство сменялось тяжелыми дневными переходами и спешкой, к которой не привык важный генерал.

Как под Остроленкой его друг и застольник Скшинецкий, так и под Шавлями Гелгуд — батальон за батальоном, один эскадрон за другим, поодиночке шлет на приступ, на избиение, на гибель и верную смерть…

Всю силу свою сам разбил Гелгуд о старые палисады Шавель!..

Плоцкие пикинеры, словно завидуя славе братьев улан, погибших под Вильной, ворвались в город… Но полковник Крюков, старый кавказец, такой прием приготовил незваным гостям, что из полка только 20 человек на конях вернулись к своим!..

Ксендз Лога, капеллан познанцев, пополненных литвинами, недавно раненный в руку под Вильной, тут же шел со своими батальонами, впереди людей, с Распятием в руке… Поднимает раненых, относит к стороне, перевязывает — и снова в огонь!

И вдруг увидел, что один жолнер притворился раненым, лег на землю, отполз назад, уходить хочет… Ковыляет, будто в ногу ранен.

Остановил его ксендз-воитель:

— Стой! Ты куда? Не стыдно тебе, сын мой! Оставляешь братьев, предаешь родину, веру, святое дело свободы…

— Болен я, святой отец! — лепечет трус… — Нога вот…

— Душа больна у тебя, пронизана тлением и гнилью… Ты не достоин носить имени воина, солдата, если ложью ответил на мои слова. Дай ружье! Я заменю тебя в рядах… А ты — беги, презренный!

Молча, подавляя восклицание радости, отдал ружье солдат, быстро скрылся за кустами…

В ряды вошел ксендз Лога с ружьем наперевес, как все другие, как хаживал на врага его отец покойный, соратник Костюшки…

Пуля остановила отважного, ударила в грудь, где сердце… Он пал… И уже холодеющего — отнесли его солдаты, положили под деревом на густую, высокую траву.

Это было уже под вечер 8 июля, когда в бойне под Шавлями, устроенной ошалелым Кейстутовичем, выбыло больше 52 офицеров и треть людей польского отряда…

Офицеры, старые и молодые, подъезжают к вождю, кричат ему:

— Что делает генерал?.. Это безумие… Бойня, не сражение. Надо ударить разом, всею силой!..

— Я знаю, что надо делать с такими солдатами, которые не могут взять старой бани… С офицерами, которые смеют учить вождя! В Пруссию надо уходить — и конец! — вырвалось у Гелгуда в пылу спора. Затаенная мысль вышла наружу.

Поднял седую голову полковник калишан, храбрец Злотвинский, молчавший до тех пор, громко заговорил:

— В Пру-сси-ю!.. Сложить меч у немцев… Когда еще столько сильных, крепких рук держит ружья и палаши!.. Ге-ге!.. Хорошо говорит Кейстутович… Недостойно ведешь ты себя, генерал! Литву губишь, Польшу губишь, дело народное… Смертельный удар ему наносишь, глубже, чем до этих пор разили враги!.. Мараешь лучшие страницы нашей истории… Стыдись! Фуй!..

Багровый сидит в своей коляске, вращает здоровым глазом Гелгуд и вдруг хрипло выкрикнул:

— Сме…ешь мне! Под арест… Все под арест!.. Презрительно поглядел, кинул шпагу в коляску вождю

и молча отъехал Злотвинский. Махнув безнадежно рукой, последовали за ним другие…

А бой идет… Солдаты громко кричат, проходя мимо Гелгуда на убой к стенам шавельской цитадели:

— Мясник! Убийца!

Устали россияне разить, их пушки даже словно охрипли от своего грохота и рева. Еще напор, и войдут поляки в город. Но кто-то сказал Гелгуду, что подходят россияне на помощь шавельскому гарнизону.

И затрещали барабаны, зазвенели тревожно трубы, заговорили:

— На-зад… на-зад… назад!

Отступать дан приказ… После таких жертв… почти перед победой.

Мрачные, озлобленные, отходят полки.

Ночью на бивуаке к Хлаповскому кинулись офицеры, все почти, кроме тех, кто сейчас с Гелгудом заливал горе вином.

— Генерал, побойся Бога! Уж после Вильны мы просили: возьми начальство над корпусом, избавь нас от этого безумца! Сгибнуть, так хоть со славой, а не с позором, как он нас принудит, этот…

Жгучие слова срываются с губ, самые позорные названия…

— Там ты говорил, что все устроится… что есть надежда на его просветление. Теперь — сам видишь: он безнадежен. Мы придем, скажем этому индюку, что ты избран вождем, а он может… отправляться! К дьяволу!.. Или в Гелгудишки свои прекрасные…

— Это значит военный переворот, бунт на поле битвы! Отнять власть у начальника! Что вы, панове! Что скажут на Литве, в Польше? Что Европа подумает об нас? — холодно отвечает Хлаповский. — Пусть лучше гибнет дело святое наше, чем целому миру показать разлад, подтачивающий польскую армию… Я иначе мыслю! Если даже настоящему восстанию суждено потерпеть неудачу, оно должно оставить след нашего единения и дружбы, а не розни и вражды! Предложения вашего я принять не могу!

Ушли офицеры, угрюмые, печальные. Молодежь восторженно повторяет между собою:

— Какой характер! Какая сила! Римлянин из бронзы наш генерал.

А Хлаповский думал в это самое время:

— Навязать себе на шею мешок с камнями, куда еще Гелгуд напустил скорпионов и змей! Слуга покорный. Он заварил пиво, пусть его и допивает сам…

И Гелгуд допил чашу до конца!

Глава IV ПО РАЗНЫМ ПУТЯМ

Налево пойдешь — сам пропадешь. Направо — коня потеряешь. Прямая дорога — обоим конец.

Народная сказка

Отступает к Куршанам корпус Гелгуда. Со всеми идет и Эмилия Платерувна. Но больше всех страдает хрупкая девушка.

Душа страдает от унижения, от разлада, который царит во всем отряде… Тело измучено походами, лишениями, непосильным трудом боевой жизни. Лихорадка сжигает ее. Тени не осталось от прежней высокогрудой графини-красавицы.

Кровь чаще и чаще показывается из горла.

Плачет Рачанович, видя, как тает любимая подруга, даже улыбаться стала меньше, не шутит, песенок не поес, которые певала раньше.

Страшевич — тоже извелся.

А Эмилия, тихая, бледная, утром, едва поднявшись на седло, ведет свою роту. А вечером сваливается на постель, и лежит, без еды, почти без сна, снова до зари…

Утром 9 июля в Куршанах остановился отряд. А отовсюду вести идут, что уж близко сильные российские корпуса. Окружить хотят поляков.

Опять совет собрался: пять генералов, шесть полковников.

Тут уж против воли они заставили Хлаповского принять начальство, отняли команду у Гелгуда. Потом стали совещаться о делах.

— Да что тут толковать? — заговорил решительно Дембинский. — Все ясно и просто, как латинская азбука! Военных припасов нет, запасов нет… Кони — хоть ночью могут брать на лугу. А солдата травой не покормишь! Такое войско, при огромном обозе офицерском, не может ни нападать скоро, ни уходить хорошо. Разойтись нам надо во все стороны, водою пролиться мимо врага… И на Польшу утечь! Там хоть поможем своим еще немного отбиваться от Дибича. Или — нет! Умер он. Холеру схватил, вместо очередной награды… Так сейчас же Паскевич через Пруссию явился к Висле, ему на смену. Этот — еще позабористей, чем покойник. Помочь надо нашим мазурам и Варшаве. Туда идем!..

— Дойдешь, как же! — хрипло отзывается весь отекший Гелгуд. Он даже свой глаз вставной потерял где-то и теперь морщит пустую впадину глазную, совсем стариком выглядит. — А не лучше ли попросить прусского короля вступиться за нас?.. Да поскорее самим…

— Туда, за прусский кордон броситься? — подхватил насмешливо Дембинский. — Славно будет! Честь нам великая! Э! Да что там о славе, о чести толковать. Слепой не видит солнца… Глухой не спляшет и под лучшую музыку… А кто решится войску сказать: "Идем к пруссакам!" И что будет из того? Знаете, паны генералы.

— Да, опасно, что и говорить! Заплюют… Кулаками заколотят…

— То-то… А моя мысль такая: избрать сейчас полного, неограниченного вождя для войска и для всей Литвы и Жмуди… Диктатора, проще говоря…

— Вот тебя, генерал! — буркнул Косе, завистливый и грубый.

— Кого? Об этом после речь поведем… И собрать еще народу побольше, пробиться из этого угла, облаву разорвать… Опять на Литве поднять пожар большой… Нас и сейчас немало: двенадцать тысяч. А тогда втрое…

— Двенадцать тысяч! — забрюзжал Гелгуд, весь негодующий после своего смещения и теперь ищущий, чем бы всем досадить.

— Двенадцать тысяч! Громкая цифра… Кого двенадцать тысяч? Солдат? Нет, сброду всякого! Дисциплины не стало… Измучены, напуганы все… Три сотни казаков пусть явятся, гикнут — и разбегутся все ваши двенадцать тысяч, пан генерал!

— Твои, генерал, не наши! — зазвучали негодующие голоса. — Ты их так починил… А они были как новые… еще перед Вильной, перед Шавлями! А ты нас корить смеешь? Кейстутович!..

— Стойте, паны генералы! Время ли! — остановил Дембинский загорающуюся опасную свару. — Спасать себя, людей надо! Честь свою выручить. Если не здесь воевать с врагом… Еще есть дорога, и не одна, несколько даже, как я раньше помянул: на Вислу, домой!.. Поделим громаду на части — ив путь!.. Кто каким путем желает, но к одной цели: на Варшаву!..

Странным молчанием, смущением ответили все на предложение Дембинского… Наконец подал голос Хлаповский:

— Не дойти нам туда, генерал… Людей загубим… и себя… а пользы никакой… Та же шавельская бойня повторится! — глядя в лицо Гелгуду, спокойно, холодно кинул обиду Хлаповский, словно по лицу ударил виноватого. И продолжает так же спокойно: — Насколько я выяснил себе настроение товарищей… Они больше за то, чтобы… сложить оружие за прусской границей и добираться потом домой. Разделить корпус надо… Хоть на три части… И…

— Опозорить оружие и славу польскую…

— А если нас окружат россияне и мы сдадим им, победителям, это оружие? Славе легче от этого? — холодно, четко возражает Хлаповский Дембинскому, у которого лицо пылает и глаза горят.

— Ну, кто как хочет, а я свое сделаю! — крикнул тогда Дембинский. — Если хоть десяток солдат останется со мною, в Польшу их поведу.

— И доведешь, генерал?..

— И доведу! Бог порукой… и моя честь!.. А вот я послушаю, что вы скажете младшим офицерам и своим солдатам? — Он указал на окно, за которым собрались поручики, подпоручики и больше половины отряда, желая скорее узнать, что теперь будет.

— Ничего им не скажем… И сами мы не знаем, что будет! — ответил Хлаповский уже не так уверенно, как раньше. — Скомандуем "вперед"! Пойдут… А там?.. Увидим… Что Бог даст!..

— Ну, пусть же Он вам, генералы, даст лучше, чем вы… сами того хотите! — со сдержанным негодованием вырвалось у Дембинского.

— Не собираешься ли ты, генерал, сказать этому стаду обо всем, что здесь говорилось и решалось? — с тревогой спросил Гелгуд.

Брезгливо поморщился, глядя на него, Дембинский.

— Нет, успокойся. Я — бойню не люблю. Мясником, даже для свиньи для жирной — не был и не буду, не то что для людей. Пусть Бог им поможет. А я им ничего не скажу!

Быстро столковались теперь генералы и полковники. Три отряда выйдет из целого корпуса. Один ведет Хлаповский, второй — Ролланд, третий — Дембинский. И каждый отвечает за себя. Даже отдельные офицеры могут брать команды и вести, куда хотят, если пойдут за ними люди…

— А я же с кем? А штаб куда? — задал тревожный вопрос Гелгуд.

— С кем хочешь, с тем иди! — ответили ему.

Не дослушав до конца всех толков и речей, первый вышел из хаты Хлаповский.

Восторженными кликами встретили его младшие офицеры и солдаты. Кто-то догадался пустить слух, что "домой", на Варшаву решено вести людей…

Молча сел на коня Хлаповский, стал во главе своей колонны, построенной уже по его приказанию в походный порядок, и дал знак в выступлению.

К вечеру Гелгуд в коляске со всеми своими собутыльниками, с "пьяным-собором", как называли его штаб, догнал Хлаповского и поехал за отрядом по мягким проселочным путям…

Утром на другой день пушки послышались в той стороне, куда ушел Ролланд со вторым отрядом, порученным ему. Россияне на него наткнулись — и пустились преследовать, думая, что это весь отряд Гелгуда… Такая ошибка позволила два дня спокойно идти отряду Хлаповского.

— На родину! В Польшу идем! — радостно толковали солдаты. — Уж лучше будем биться до последнего патрона, а не сдадимся и оружия у пруссаков не сложим, как изменники тут толковали иные!..

Слышит это Хлаповский, и все мрачнее становится он.

— Гелгуд — изменник! — открыто говорят и офицеры. Особенно волнуется поручик Яскульский, 7-го линейного полка.

— Мы все на жертву принесли… Я невесту бросил… мать-старуху… А он? Как вел он войну? Позорно. В Вильну — опоздал… Силы свои разбросал перед боем. Приступ начал от Каплицы, где и без боя ущельем легко не пройдешь. Прямо с умыслом губил нашу силу. А Шавли? Российский генерал хуже не посылал бы нас на убой, как свой. Кейстутович — предатель! Мясник! Судить его надо, когда вернемся домой… Изменник!

— Дурак просто! — отзывают иные.

— Нет! Так глуп не может быть даже одноглазый Гелгуд, круль самогитский. Это измена, а не глупость!

Другие, — не зная, куда ведет людей Хлаповский, — успокаивают недовольных:

— Потерпим еще немного!.. Столько вынесли, — снесем и эту последнюю муку. Дома зато отдохнем…

Бледнеет, хмурится Хлаповский и молчит! Ни слова и Гелгуд, которому в лицо кидают жгучие обиды даже солдаты!

На третий день, 12 июля нового стиля, от Полангена — к Юрбургу повернул Хлаповский, вдоль самой прусской границы. Не знают путей солдаты. Им — все дороги здесь чужие. Все — ведут домой…

А тут прискакали к Хлаповскому два офицера, которых он еще вчера посылал куда-то. Пошептались с генералом и заняли места в своих отрядах. Лесной дорогой идут. Канава какая-то вдоль.

Неглубокая, но конца ей нет…

В раздумье едет Хлаповский. От Повендена, слышно, — пушки бухают…

Ролланд там от нападений отбивается.

Час, другой едет молча, вдоль рокового пограничного рва Хлаповский. Наконец зазвучала команда.

— На отдых… Стой… Привал!..

Всадники спешились, пешие сняли с себя походную амуницию…

А Хлаповский неожиданно созывает всех офицеров. И солдаты, весь трехтысячный отряд, сбежались кругом, хотят слышать, что скажет генерал.

Четко, сильно звучит речь Хлаповского:

— Выхода нет, паны офицеры! И вы, солдаты! Позади — тридцать тысяч вражеских штыков, гибель и плен. Перед нами?.. Вон дорога, мост и орлы прусские! Там хоть стыда не узнаем… Решайте, сами скажите, что делать? Еще сказать вам должен. Десятого апреля издал эдикт прусский король: защиту нам обещал. В Европе назревает общая революция. Наше дело еще не потеряно. Мы еще воскреснем тогда. А… как быть теперь? Скажите!

— Ты — вождь! Веди нас, как вел! — глухо откликаются многие офицеры…

Молчат солдаты…

Перешел ров Хлаповский, огляделся, вынул шпагу свою — и далеко откинул ее, подал первый всем пример: что остается делать теперь?

Явился патруль прусских улан с майором Будденброком во главе.

— Что это значит? Почему польские войска перешли границу, бросают оружие? Гонятся россияне за вами? — спрашивает бравый пруссак.

— Нет, мы сами решили, — глухо отвечает Хлаповский. — Мы прекращаем борьбу. И вот…

Не может досказать. Умолк… Горло перехватило от стыда и горя.

— А кто в отряде старший? — спросил в недоумении Будденброк.

— Я, — подал голос Гелгуд. — Да, генерал en chef Гелгуд.

— А, так ты опять — старший? — неожиданно прозвучал голос поручика Яскульского. — Предал нас, привел к позору. Сдал было власть в тяжкую минуту! А когда опасность больше не грозит, снова — старший стал! Так получай же заслуженную награду, изменник отчизны!

Никто опомниться не успел. Грянул пистолетный выстрел, сделанный в упор.

Мешком рухнул Гелгуд на траву. Мозг и кровь брызнули из раздробленного черепа…

Убрали труп. В себя пришли все, кто стоял кругом… Оглянулись и увидели Яскульского, снова по той стороне пограничной канавы на коне скачущего вдаль по лесной дороге.

Никто не погнался за убийцей!..

— У вас там, в России и в Литве, холера… В карантин я должен вас отвести прежде всего, — заявил пруссак.

И под конвоем 200 прусских улан двинулся отряд в 2508 человек к Штуттенской крепости, где уже заранее было приготовлено и отведено им место для отбытия карантина.

Далеко не все, впрочем, люди, потянувшиеся за Хлаповским на запад от Куршан, перешли на чужую землю, ради спасения жизни оставляя борьбу.

Князь Четвертинский со своею пешей батареей повернул обратно, надеясь проскользнуть в Польшу, и цели этой достиг. У самой границы два подпоручика — пан Юльян Ясюк и Владек Скотшщкий — также кликнули клич:

— Кто не хочет покидать родной земли, просить милости у пруссаков, злодеев Польши? Кто желает за нами, на Литву, а там и на Варшаву? Выходи!..

Как один человек, выступил батальон беловежских "стрелков"; все стали за своим поручиком, за Ясюком. А к пану Скотницкому подъехало человек пятьдесят улан первого полка, все, что осталось после Вильны, после Шавель…

— Виси вира!.. — раздался клич. — Все заодно! Погибать, так хоть не на чужбине!..

Пока собирались в обратный поход от прусской границы оба маленьких отряда, пока вся остальная масса людей перешла пограничный ров и строилась там кое-как, партизаны Литвы из кметов, из "мещухов", или — мещан, и мелкой шляхты, — поодиночке, как тени, скользнули с поляны, где остановился на отдых отряд, — и скрылись под навесом литовских лесов в их свежем, зеленом сумраке.

Домой, по деревням, по местечкам и фольваркам — разошлись они и притихли, словно никогда не уходили из дома, не бродили по полям и лесам с ружьем и пикой, "с косою рогатиной". Как будто — сами не гибли и не губили врага!

Эмилия Платер тоже не пошла за Хлаповским.

— Прощай, пан генерал! — не скрывая презрения, сказала она ему. — Я и все эти бедняки верили тебе… Мы ждали, что ты поведешь нас на родину или на бой, на честную смерть! А ты избрал позорный путь… Ищешь спасение ценою унижения, стыда. Кара твоя — в твоей душе!.. Да простит тебя Бог.

Отошла, села на коня и примкнула к Скотницкому; мимо российских отрядов, лесными топями, окольными трудными путями пустилась с ними искать какой-нибудь партизанский отряд позначительнее, чтобы продолжать борьбу.

С ней в отряд пошла и Рачанович, здесь же, конечно, очутились Цезарь Платер и Страшевич. Они зорко оберегали девушку, которая совсем извелась…

— Оставьте меня… Все погибло! Я хочу умереть… Нет сил биться, так на что мне жизнь? — часто повторяла Эмилия своим друзьям.

— На Вислу, на Варшаву мы идем, сестричка! Там и ты воскреснешь… И борьба еще там длится… Крепись, любимая…

Крепилась, но не долго Эмилия. На третий день после утомительных быстрых переходов, после ночлегов на сырой земле, в глухом лесу, изнурительная лихорадка огнем наполнила жилы девушки, мутилось сознание порой и тело ныло, болело так, что едва сдерживала стоны Эмилия. Чтобы не упасть с коня, она ехала между обоими кузенами, которые тесно прижимали своих коней к скакуну Эмилии, тоже истощавшему, похудевшему…

Наконец выехали из бора, узнав от встречных людей, что россиян близко нет.

В маленькой лесной деревушке, затерянной у берега небольшого, чистого озера, сделали передышку беглецы.

Последнее, что нашлось у бедных селян, снесли они в те избы, где расположился небольшой отряд.

Жадно едят люди, из деревянных жбанов пьют слабое пиво, и оно кажется им, измученным, голодным, лучше старых венгерских вин. Ничего не ест, не пьет Эмилия. В забытьи лежит в одной из хат почище… Бредит порою… и опять забывается.

— Проспит ночь — легче ей станет! — шепчет Рачанович Страшевичу и Цезарю, желая успокоить их тревогу, облегчить муку.

А сама и не улыбается… Тоже исхудала, побледнели даже ее румяные, ярко рдеющие вечно щеки… Только глаза кажутся еще темнее и больше.

И этих глаз она почти не сводит с пана Страшевича. Сейчас бы, кажется, руку отрубить дала, чтобы поднялась Эмилия, улыбнулась своему верному рыцарю, чтобы и он повеселел… А если бы они поженились, — она бы совсем была рада. Плясала бы на их свадьбе. Весело, много! А потом?.. Потом ночью тихо подошла бы к глубокому озеру и — тихо, неслышно… утопилась бы!

Так думает печальная девушка, сидя у постели больной подруги.

Утро настало… Но Эмилии еще хуже. Нельзя брать с собою больную. Но и отряду дольше оставаться тут нельзя.

Сломя голову прибежал пастушок с дальних полян при дороге. Казаки ночью ехали мимо… Уж он едва успел, песню пьяную услыхавши, коней подальше в лес угнал, а то забрали бы последних.

Потолковали, погоревали в отряде. Каждый подошел к раскрытому оконцу избы, поклонился "поручику-девице", богатырке Эмилии, как часто называли ее солдаты. Сели на коней и уехали все, кроме Рачанович.

— Мы скоро вернемся, если… живы будем! — сказали оба кузена. — Тут оставлять ее нельзя.

— Возвращайтесь скорее. А Эмильця к тому времени поправится… и возьмете нас… здоровых, веселых…

Улыбнуться друзьям старается девушка.

Но отвернулись скорее… поскакали за отрядом оба… Слезы сдавили им горло от этой улыбки. А мужчинам — стыдно плакать, кто же не знает этого!

Свой походный наряд, доспехи и вещи Эмилии закопала ее подруга. Одела больную в простое платье и сама обрядилась селянкой… Ходит за больною, лечит ее, как умеет… Бабка-знахарка близко в лесу нашлась… Много лет живет на свете старуха, разные травы знает. Подняла на ноги и панну. Совсем оживила красавицу! Только крови унять не может, которая порою у нее из горла идет. Никакие наговоры не помогают…

А Эмилия совсем притихла. И говорит мало. Сидит у окошечка или на завалинке, глядит на дорогу… Порою спросит подругу:

— Как думаешь, Марысю, живы они?..

— Живы, живехоньки, кохане мое? Я нынче и сон про них такой чудесный видела! Как Бог на небе — все живы…

— А скоро они приедут за нами?

— О! Уж теперь — совсем скоро! Увидишь! — как ребенка уговаривает больную Маруся. — Сама знаешь, прямо сюда им вернуться нельзя. Колесить кругом надо. Оттого и время идет! Пять дней уже минуло. Теперь — скоро!

Слабо улыбнулась Эмилия и снова молчит. Не напрасны были утешения Маруси. Этою же ночью постучали в оконце избы, где проживали обе девушки…

— Панна Маруся, — слышен женский голос, — не пугайтесь… К вам гости… Хорошие…

Вскочила Маруся с широкой лавки, на которой лежала, а Эмилия уже рядом с нею, хотя и в другой светелке спала.

— Они… они приехали… Одеваться скорее… Где оружие, где мундир? Оденемся… за нами приехали… Зови, впусти их!..

Маруся уже успела накинуть на себя платье, двери пошла отворять, огонь раздула кой-как на шестке, каганец засветила, впустила желанных гостей…

Два молодых парубка вошли, совсем простые… И руки в дегте, в грязи, чтобы не видно было, что очень барские…

А Эмилия, в светелке своей тоже одеться успевши, так им навстречу кинулась… Слов даже нет у нее… Плачет и смеется…

— Сестричка, здорова! Панна Маруся, как живете? Вот и мы…

— За нами, опять за дело, да? Сейчас! Едем… Я готова. И Маруся! Да где же мое все? — нетерпеливо спрашивает Эмилия. Даже ногою топнула.

— На дело… на дело! — успокаивает ее Цезарь. — Только не сразу. Выбраться надо прежде нам отсюда. Россияне кругом. Мы на левый берег Немана переправимся. А там…

— Ночь переждем, утром и в путь! — заговорил Страшевич, осторожно касаясь исхудалой руки Эмилии, словно желая утушить огонь нетерпения, которым охвачена она.

А самому даже страшно стало: так исхудала девушка…

— У нас и телега тут… пара волов… Все, как надо. Лошадей отнимут еще. А волов, да таких плохих, как у нас, — и не тронут.

Но она умолкла, поняв, что иначе нельзя… Что все делается для ее же спасения…

Благополучно на левом берегу очутилась через два дня вся компания. Но Эмилия снова ослабела, бредить стала…

На двор панский, к пану Игнацию Абламовичу в Юль-янов заехал воз, на котором сидела больная, склонясь головой на грудь к своей верной Марусе.

Вышел пан узнать, что нужно добрым людям… Подошел к высокому крыльцу парень постарше и вдруг, озираясь, не слышит ли кто, спросил на чистом французском языке:

— Владельца Юльянова имею честь видеть? Граф Цезарь Броель-Платер… если слыхали.

Вздрогнул Абламович, но сдержался… Для виду о чем-то громко потолковал с холопом, позвал жену, сам ей что-то шепнул не по-польски, а потом громко и говорит:

— Вот в город везли больную… к лекарю… Да ей совсем стало плохо дорогой… Позволь где-нибудь приютиться у нас в доме.

Нашлась чистая комнатка под крышей. Там положили больную чужие парни, сами со второй дивчиной уехали…

А скоро не стало больной крестьянки в доме. Прислуга верная у пана Абламовича… Поняли люди, в чем дело. Да молчат! Кто в Литве не знает Эмилии Платерувны? Кто не молился горячо в тиши ночной за эту отважную поборницу свободы, за героиню Литвы!..

Все почти газеты Варшавы повестили своих читателей 17/29 июля, что Варшаву посетила для лечения "польская Жанна д'Арк, отважная Валькирия Литвы Эмилия Платерувна".

Взрыв энтузиазма, восторга народного, жадное любопытство, свойственное людям даже в самые трудные часы жизни, — широкие связи рода Платеров со всеми первыми родами Польши, — все это доставило Эмилии несколько первых минут потрясения и радости, когда она увидала себя окруженной людьми, ей чужими, но желающими выразить ей, как они чтут ее, как любили заглазно, как восторгаются, видя наконец перед собой "героиню Литвы". Люди сменялись ежечасно, одна толпа уступала место другой. Ее окружали в костеле, на улице, когда она выходила от врача, поджидали у дверей палаца… И во всех очах, которые устремлялись на девушку, не только мужских, даже детских и женских, — она читала одну любовь. В них светилось обожание, смешанное с любопытством. Но не того ждала, не за тем ехала сюда больная девушка. Врачи, правда, помогли ей, в союзе с молодым, сильным организмом Эмилии. Болезнь как будто уступила, затаилась, если не ушла.

Но духом осталась по-прежнему подавлена Эмилия. Восторги толпы быстро надоели, стали в тягость, и она уклонялась даже от свиданий с близкими людьми. А надежды на возрождение восстания в Литве — не было никакой. Варшава и целая Польша завислянская — готовилась сама к последней борьбе с полчищами Паскевича, который еще 25 июня прибыл к войскам, в Пултуск… С тоскою шепнула Страшевичу и Цезарю девушка:

— Едем на родину… Там умереть хочу… на Литве!.. И в конце июля пан Игнаций из Вильны привез в Юльяново бледную, тихую панну Квицинскую, гувернантку для старшей своей дочери, панны Зоей, и для сорванца — Пиотруся, мальчика лет десяти.

Комнатку ей отвели хорошенькую, светлую, окнами в сад. Панна Зося уступила наставнице свою спаленку.

Гостям и чужим людям говорили, покачивая головой:

— Неудача какая! Выписали из Вильны гувернантку, а она еще дорогой захворала, тут совсем свалилась. Лечить надо, а пользы от нее еще когда увидим…

Жалеют соседи добрых Абламовичей. Так кругом и знать стали, что-гувернантка новая в Юльянове, и больная…

А с этой гувернанткой лучше, чем с родной, обходятся все в доме до последнего конюха.

Дети в саду тише кричат, смех погашают, случайно очутясь под оконцами "гувернантки". Когда получше ей, хватает сил выйти к столу — первый кусок ей подают, самый лучший…

А если хворь свалит тихую, кроткую, молча страдающую девушку, весь дом на цыпочках ходит. Конюхи на коней в конюшне не кричат, в людских смутно становится… Пани, молодая и старая, все паненки и даже пан Абламович раза по два, по три на день к "гувернантке" заглянут, справляются: лучше ли ей?.. А пан доктор, старый, важный, который и к самому Огинскому не всегда едет, если непогода либо жара, — сюда к больной каждый день заглядывает, так лечит и заботится о ней, будто это особа крулевской крови!

Обрадовалась "гувернантка", когда "случайно", конечно, заехал к Абламовичам пан Страшевич по пути… И рассказал он много хорошего, отрадного для "гувернантки"… Ясюк и Скотницкий уже в Беловежье… Вести прислали оттуда… Скоро и до Вислы доберутся.

А борьба еще идет и на Литве… По лесам еще немало людей укрывается… Большими и малыми бандами бродяг они нападают на российские обозы, на маленькие отряды, с которыми могут справиться… Ждут еще чего-то…

— Поправляйся скорей! — шепчет гость. — И вместе опять туда…

Грустно качает головой "гувернантка".

— Нет, я уж не поправлюсь… Умираю, братику!..

— Пустое. Вон доктор говорит…

— Что доктор?.. Моя жизнь — для родины была… для воли людской, для счастья… А нет этого ничего, и мне умереть пора. Скорее бы только… И не лечили бы меня лучше… И…

Недоговорила. Увидала две слезы в глазах у пана Стра-шевича. Не сдержал он их, хотя и знает, что стыдно пла-* кать мужчине… да еще перед девушками…

Пока Хлаповский первый на восток повел людей — сложить оружие на прусской земле, а Ролланд двинулся с отрядом к западу с тою же благою целью, — Дембинский прямо на юг указал путь своим эскадронам и пехоте. Даже шесть пушек отдали ему. Только снарядов мало: около пятисот. Остальные Хлаповский с собою повез и все взорвал их при переходе границы…

— Ничего, и этим обойдемся! — шутит Дембинский, обходя солдат, осматривая их снаряжение, обувь, оглядывая орудия… — Не в силе Бог, в правде! Так Он нам и поможет добраться до Вислы либо куда там надо. Мы еще померекаем. Денег на путь тоже хватит. Сто злотых нам из войсковой казны уделили! Целая фортуна!..

Возмущаются офицеры Дембинского.

— Да мы же знаем: там и снарядов уйма, и денег много было… На что им столько?.. Особенно если правда, что не домой, а в Пруссию пойдут наши паны генералы?

— Увидите! А не увидите, так услышите! — отвечает генерал. — А деньги, конечно, им в Пруссии нужнее, чем нам в своем краю… Тут не выдаст "виси вира"… Прокормимся как-никак… Ну, а снаряды? Ничего! И этих хватит. В поход…

Двинулись. Больше четырех часов шли, только на отдых хотели остановиться, — выстрелы загремели на востоке.

Это разъезды россиян, надвигаясь от Шавлей, нащупали жмудскую конницу, оберегающую тыл Ролланда, завязали стычку, подзывая главный свой отряд…

— Плохое дело, — говорит Дембинский своим. — Так и нас они почуют. Тогда — не уйти! Вот что… Полковник! — обратился он к седому усачу, командиру 26-го полка. — Залечь тебе надо тут с людьми… Если захотят по нашему следу кинуться паны москали, не пускай. Понял? Одно слово: не пускай!

— Не пустим, хоть все тут ляжем! — басит полковник, посасывая свою неразлучную трубочку.

— Ну, этого бы не надо. Все — много чересчур! Жирно для этих… будет! Потери, конечно, не избежать… А к вечеру, когда мы уйдем подальше, можешь тоже отступление начать.

— А в какую сторону? Уж не в ту же ж, куда ты потянешь, генерал?

— Верно. Умно, старый кряж… А хоть туда… хоть сюда… Куда хочешь… А потом, ночью — нас догоняй. Путь наш знаешь. Россияне, как видно, из Шавель вышли, на Куршаны кинулись… А мы — на их место… Как во французской кадрили: местами меняются кавалеры.

Смеется Дембинский… Вторит ему усач-полковник…

Он со своими остался на позиции, а лагерь целый — дальше двинулся.

Трудно пришлось полковнику, но выполнил он слово. Далеко на восток отвел он генерала Завоина, отступая медленно с боем… Только когда россияне занялись отрядом Ролланда, бывшим на пути, — повернул в леса полковник и к вечеру другого дня под Мешкуцанами догнал Дембинского…

— Как потери? — спросил только генерал, пожимая руку полковнику.

— Порядочно… Только убитых мало… Больше раненые. Всех с собой привел, — угрюмо ответил старик и пошел к своему месту.

14 июля на заре неожиданно ударил Дембинский на Мешкуцаны, узнав от крестьян, что там рота солдат стоит, охраняя казну Завоина и запасы патронов.

Почти без выстрела богатая пожива досталась генералу. Около 10 000 патронов, 500 новеньких червонцев, много амуниции, обуви.

— Вот это денег дороже! — обрадовался Дембинский, увидя сапоги. — Гей, вира! — обратился он к своим литовцам-новобранцам, вооруженным косами, плохо одетым, обутым в лапти большею частью. — Гей, гайда сюды!.. Снимай лапти, сапоги обувайте!..

Весело, живо, с прибаутками, шутками, толкая дру] друга, шумно, как дети, исполнили люди приказ. Всем почти хватило обуви. Но некоторые, не получившие сапог, — отходили опечаленные, понурые…

— Но, не вешать головы! Еще обоз возьмем, — получите и вы сапоги. Не хочу голодранцев на Вислу веста Наряжу вас, как лялечек…

Улыбаются бородатые воины и огорчение забыли. Верят они: так и будет, как сказал их генерал — "батько"…

В Шавли пришли, но недолго там постоять пришлось. Узнал Завоин, за генералом погнался… А Дембинский — в Поневеж прошел, почти скрестились оба отряда на пути… Только россияне по битой дороге шли, по шоссе, а партизанский отряд — тихо подвигался лесными путями в противоположном направлении. Так и разминулись они… В Поневеже военный совет состоялся, как полагается.

— Что делать, товарищи? — задал вопрос Дембинский. — Здесь ли нам встретиться, "партизантку" дальше вести?.. Или — на Вислу пробиваться, соединиться с главной армией и, как следует солдатам, воевать!

Всех четырнадцать было на совете.

— На Вислу! — крикнуло восемь голосов.

— Здесь бить врага! — решили пятеро.

— Я тоже за Вислу! Девятеро против пяти! Толковать нечего. На Вислу идем!.. — решил Дембинский.

Опять пошли, быстро, лесами… Со всех сторон им вести дают, берегут их люди, россиян с толку сбивают…

Полковник Литвинов из Курляндии на помощь Завоину пришел. С двух концов россияне охоту повели. Кусок лакомый…

Но Дембинский спокоен, как у себя в поместье, где цветами занимался да лучших тиролек-коров разводил.

— Из-под Вильны я ушел, из-под Шавель ушел… Из Куршан ушел. А от этих панов и подавно уйду! — вспомня народную сказочку, шутит генерал.

И правда, ловко уходить стал.

Ночью, на первом привале, послал людей в лес. Набрали они жердей тонких, мастерить что-то стали. Амуниции много есть лишней у генерала: шинели, шапки… И коней тоже немало.

Чучел навязали люди, одели их в шинели, в конфедератки… На коней приладили этих-"всадников без головы"… При первой же стычке они службу сослужили.

Стал нагонять генерал Завоин. Под Малатами это случилось.

Двухсот стрелков оставил в тылу Дембинский да "безголовых" около трехсот.

Стреляют живые… А "безголовые" прикрытием служат для них. Лошадей связали по две, по три поляки, перед тем как "безголовых" на них сажать… И один настоящий всадник этой шеренгой управлял. Куда он лошадь направит, туда и остальные бегут…

Стреляют россияне и даже страх их берет: заколдованы поляки: ни один с коня не повалится, хотя залпы за залпами посылают они в повстанцев…

Отбившись в Малатах, ночью проселками лесными далеко ушел Дембинский… Под Интурками только перешли поляки мост и гать на непроходимом болоте. Длиною гать пятнадцать саженей, а сзади, на другом конце гати, россияне показались. Да уж догорал мост, зажженный генералом за собою… Так и спаслись поляки.

На Подбродзье кинулся Дембинский, там еще лучший приз захватил: обозы и склады богатые, 50 000 злотых серебряных, 40 000 патронов… Водки, сухарей, всего взял вдоволь и дальше пошел.

По пути к нему отряды примыкают новые. Всех принимает генерал. А "безголовых" почти тысячу кукол одел… Они разными путями, под управлением небольших команд разъезжают, чтобы видели люди.

Слухи разнеслись, что большой новый корпус откуда-то явился. Генерал Дохтуров в Свенцянах, даже гарнизон в Вильне — к обороне изготовляться стали… Храповицкий снова приказал уже дорожный свой дормез готовить…

А Дембинский теми же тропинками, проселками, лесами, по ночам, все ближе и ближе к Вилии, к Неману подбирается. Их стоит перейти, попасть в пущи Беловежские — и там спасенье…

Днем, словно напоказ, к Свенцянам направился отряд, а ночью свернул и 19 июля у Данишева уже Вилию перешел…

Еще через три дня Ольшаны миновал Дембинский… А Завоин на след успел напасть. У Ошмян показались его разъезды.

Когда прискакал к Дембинскому гайдук, посланный с этой вестью, нахмурился генерал. А потом рукой махнул.

— Ничего! Мы еще впереди панов москалей! Пусть погоняются. Не нагонят. Ночь всю идти будем… Уйдем!..

Наутро, миновав Трабы, Ивье, — у Збойска над Неманом привал уже делали поляки.

Всю ночь на плотах переправлялись на высокий левый берег.

Только половина отряда успела переправиться, пикеты прискакали:

— Россияне верстах в трех показались. Сильный отряд и быстро идут.

Бледный стоит Дембинский, торопит, сам на плоты людей сажает… Конные, у кого лошади получше, вплавь через Неман пустились… Но еще много народу здесь… под ударами врага…

Вдруг подошел седой холоп к Дембинскому, отдал низкий поклон, чинно заговорил:

— А не поспеют холопы панские на тот берег… Плотов мало… Люду много… Эка беда!

Некогда тут толковать; повел плечом генерал, но все же ответил:

— Не поспеют, твоя правда, диду! Да что им в нашей жалости! Не перенесем их словами на тот берег…

— Сами перейдут… Я тут восемь десятков лет живу… Каждый бугорок знаю… Брод есть тут… Мало кому и ведом… Повыше — где лесок… Пусти людей туда. Живо перейдут.

Просиял Дембинский. Послал первый отряд: быстро все перешли. Кинулись толпами люди за первыми… Мигом берег опустел.

Горсть серебра кинул деду генерал, кланяется ласково:

— Спасибо, диду!

И последним перешел брод… Строятся поляки на просторе, на левом высоком берегу… А на правом, на низком, россияне показались.

Грохнули пушки их легкие. Залпы затрещали… Да недалеко хватают!

А начать переправу, ближе подойти — боятся. Метко, на выбор бьют стрелки, оставленные генералом на берегу… И весь отряд быстро скрылся в ближнем лесу, на глазах россиян.

Сжигая мосты за собою, почти не давая людям роздых ради их же спасения, далеко опередил Дембинский погоню… Новогрудские повстанцы с паном Мержвинским, Слонимские с Кашицей явились, просят взять с собою… Взял, ведет людей Дембинский…

Узнав, что под Белицей генерал Станкевич стоит на пути, обошел Белицу Дембинский.

25 июля уже реку Шарую у местечка Воли миновали поляки… По бездонной топи, гатями, по пяти мостам прошли они, сжигая мосты за собой.

В Деречино еще патронов, белья, упряжи, денег — всего добыл Дембинский из магазинов, устроенных здесь россиянами и оставленных без сильной охраны.

Миновали Зельву и 27 июля уже леса Беловежья увидали впереди обрадованные повстанцы. Туда войти — и они спасены. Оттуда легко пробраться через польскую границу в Ломжинское воеводство.

И дома будут все!

Усталь забыли, чуть не бегом бежать готовы люди. Но вдруг остановку сделать приказал Дембинский, хотя и не время для отдыха.

Офицеров на совет позвали.

Загудел целый стан:

— Что случилось? Не беда ли какая?..

Окружили хату, где совет идет. Дрожат бородатые, седоусые жолнеры, как бабочки на ветру. Лихорадка их бьет. О чем генерал с капитанами совет так долго держит?

А Дембинский недобрую весть объявил:

— Плохо наше дело! Назад идти — значит Завоину в карман сядем. А вперед…

— Вперед надо! — вырвалось у многих.

— Вперед — тоже нельзя. В Рудне, в Наревце, россиян тьма. Сейчас мне знать дали верные люди. Один путь — на мост, на руднинский, и в Наревец потом. И на Польшу потом… А — нельзя… Раздавят нас россияне, если бой затеять. Пушки у них, войско свежее, не усталое, не заморенное, как наши "вярусы"! Что делать? Скажите! Я не придумаю!

— Чего думать! — среди общего тяжелого молчания резко вдруг прозвучал голос майора Лемпицкого. — Выходит, плыли-плыли… Славу добрую себе добыли… А теперь нас, как баранов, под нож подвели… Гибнуть остается… тонуть у самого берега! Все можно одолеть, только не измену.

— Какую измену? О какой измене говоришь, пан Лемпицкий? Кто мог изменить? До сих пор — миновал Господь! Россиянам давали ложные вести… А нас хранил народ по пути…

— Не о народе я говорю… О тех, кому выгодно предать такой большой отряд. И за это от россиян хорошую награду получить! — нагло глядя в глаза генералу, говорит Лемпицкий, давно невзлюбивший строгого начальника. А теперь как раз представился случай и его ранить побольнее.

Понял, побледнел Дембинский… Уже поднялся во весь рост… Уже к палашу потянулась рука… Но сдержался.

4000 жизней у него на ответственности. Не время думать о личной обиде. Окинул гадливым взором Леммпицкого генерал, обратился к остальным:

— Время не терпит. Как быть? Тут оставаться нельзя.

— А нельзя, так вперед пойдем. Что Бог даст! — бубнит по своей привычке полковник Бразинский…

— Так если вперед, надо охотников выслать, российский патруль у моста снять… Да потише…

— Мои "детки" справятся… Сами россияне не услышат, как будут связаны, на коней уложены, сюда привезены… — заявил Бразинский.

Так и случилось.

Перешли мост… А им навстречу парень в серой чамарке, в смушковой шапке белым чем-то машет.

— Дэ ваш анарал? Покажите мени! До него пысулька…

Подскакал Дембинский, вырвал, прочел… И сразу словно на десять лет помолодел, если не на все двадцать, каким был, когда в службу военную вступил девятнадцатилетним юношей.

— Хвала Господу! Ведет Он своих детей! Наши это в Наревце, не россияне… Туда идем…

Листья на деревьях дрогнули, птица зеленая вылетела из гнезда, таким криком восторга ответил отряд на слова вождя.

Все знали, что впереди предстоят бой и гибель. Шли бодро, но свинец был у людей в ногах, жгучий огонь тоски в груди…

Стоят тут, на рубеже родного края, пережив столько мук ради одной мечты — вернуться под свой кров…

И уж раньше вместо спасения найти гибель!..

Но судьба на этот раз не пожелала сшутить обычной шутки своей над этими затравленными людьми.

Весело, с говором двинулись ряды. В Наревец вошли с широкой песней, с музыкой…

А навстречу Дембинскому выехал со своими офицерами полковник Самуил Ружницкий, которому поручил Скшинецкий вести вспомогательный отряд в Литву, для Гелгуда…

Почти до утра не заснули и солдаты, и офицеры в обоих отрядах.

Слышались из шатров веселые возгласы, рассказы сыпались без конца.

Впервые за семнадцать дней в эту ночь Дембинский разделся и уснул спокойно.

Наутро отряд, уверенный, что никто уж не станет ему на пути, быстро двинулся дальше: на Вислу, на Варшаву.

Загрузка...