Победителей не судят…
— До третьего и до седьмого колена взыщу на детях Я — грехи отцов.
Laschiate ogni speranza voi qu'entrate.
Несмотря на все невзгоды, весело, шумно пролетел в Варшаве "веселый месяц май!"
Правда, сорокалетнюю годовщину Конституции 3 мая скромно, в своих домах, без шумных сборищ отпраздновали варшавяне, вопреки обыкновению. Но об этом настоятельно просил Ржонд и представители городского самоуправления. В прокламациях, расклеенных по углам улиц, на стенах домов, всюду, — приглашали обывателей воздержаться от больших уличных сборищ, ведущих к усилению страшной азиатской холеры, впервые пожаловавшей на Запад. Российские войска из Закавказья получили от турок страшный удар и привели его теперь в Польшу…
"И без того, — гласили афиши, — мор уносит много жертв.
Так не надо ради минутного веселья рисковать еще больше своею и чужою жизнью".
По домам сидели варшавяне в этот важный день. Но зато уж в "зеленый праздник", на Троицу — не утерпели, высыпали туда, на просторные луга и поляны, рассыпались толпами в тени ярко зеленеющих деревьев и кустов урочища Беляны, где еще так недавно был создан тайный союз "Народных масонов" отцами настоящей революции: Уминьским, Прондзиньским, Маевским, Плихтой, Крыжа-новским, Лукасиньским и другими. Пили их здоровье, поминали их муки… Поднимались чарки и за Скшинецкого, за "героя ольшинки", где полегло 3 000 польских воинов, отражая врага… Теперь особенно хорошо относилась столица к вождю, когда узнала, что он идет навстречу Дибичу, отведя его от Варшавы к самым граням Литвы, куда и сам войдет, разбив россиян…
— Там пускай разгорится война… С нас и холеры довольно! — мрачно подшучивали иные…
До темноты звучала музыка на полянах, в тени деревьев, где польки беззаветно веселились, лихо отплясывая народные танцы и со штатскими кавалерами, а уж с военными — так прямо не щадили ни сил, ни башмаков. Даже песенку такую сложили:
Танцуйте, вальсуйце,
Чшевички папсуйте!
Мам брата — камрат:
Чшевички налата!
То есть:
Гей! Танцуйте, вальсируйте,
Разбивайте башмачки!
У меня есть брат — камрад;
Он их правит от руки!..
Много дырок пришлось чинить после этих танцев в Троицын день на Белянах… Немало и свадеб сыграли скоро потом…
Дамы высшего общества, вместо того чтобы в светлых праздничных нарядах с утра наполнить аллеи над Вислой, — сперва, одетые во все темное, помолились в храмах, а потом все-таки увлекли своих отцов, мужей и братьев на лоно природы. А вечером — все сады и театры были переполнены.
Так и дальше шло, пока не прилетела первая черная весть: поход Дверницкого на Волынь кончился полной неудачей и отряд вынужден был даже перейти в Галицию, чтобы не попасть в плен.
Стихла столица, словно предчувствуя, что одна беда не ходит!
Но прилив сил, какой чувствовали люди с самого 29 ноября прошлого года, широкий размах жизни, установленной новою, желанною для людей свободою, — это кипение не могло сразу смириться и только приняло другие, более вредные и нежелательные, потаенные формы. Страсть к крупной карточной игре охватила все слои обывателей столицы. Появились явные и тайные игорные дома, увеличилось число сомнительных приютов веселья и… разврата. Даже в частых отношениях, особенно между мужчинами и женщинами, проявилась повышенная яркость, лихорадочная жажда смены ощущений. И чем чаще эта смена, чем острее ощущения, тем лучше, хотя бы они разрушали последние искры нравственности или условной морали, свойственной большинству.
Печальные предчувствия столицы сбылись так, как не ожидали самые мрачные предсказатели. 16/28 мая пришла в столицу ошеломляющая весть о полном поражении армии под Остроленкой, о бегстве ее остатков, о наступлении Дибича со своими полчищами на беззащитную столицу. Момент безумного страха, как в день Грохова, овладел Варшавой. Многие поспешно собрались, уехали. Те, кто не мог уйти, высыпали на улицу… Толковали, обсуждали… Иные, по чувству противоречия или желая успокоить себя, говорили, что бояться нечего. Поражения не было… Наоборот, поляки уничтожили россиян и даже Дибича взяли в плен. Эти "оптимисты" утверждали, что от самого Скшинецкого пришел подробный доклад о битве самого утешительного свойства.
Как ни нелепо было подобное сообщение, ему хотели верить, его сеяли вокруг, даже не веря. А вечером столица узнала, что Скшинецкий уже вернулся к себе в Прагу, где главная квартира его и армии…
Увидели, как проехали на Прагу некоторые члены Ржонда, затем — граф Ант. Островский, сенатор Глищинский…
Стали ждать появления отрядов, бывших под Остроленкой, чтобы от очевидцев узнать истину… Далеко вперед на дорогу выходили толпы.
Но войско так скоро не возвращается… Особенно — с полей поражения!..
Сейм как раз собрался на свое очередное заседание, когда явился посланный от вождя, передал графу Антонию и сенатору Глищинскому приглашение: пожаловать в главную квартиру.
— Мы едем, панове! Привезем вам новые вести от вождя! — объявил Островский, покидая замок…
В ожидании представителей Ржонда и Сейма Скшинецкий сидел вдвоем с депутатом Сейма от Эйджеева, с графом Ледуховским, своим другом и родным по жене, которому раньше всех дал знать, что он уже приехал и ждет графа Яна безотлагательно.
— Что, погубили меня здесь мои злодеи? — был первый вопрос вождя. — Предатель Круковецкий с компанией… И калишане, и якобинцы Патриотического Союза?! Вот поистине противоестественный союз коня с зеленой жабой! Кровные магнаты якшаются с подонками столицы, с журналистами-клеветниками, с этими жалкими писаками. Вот уж они меня потрепали и еще потреплют… Эти собаки цепные… Да что они! С жидами даже ради политики стали водиться такие люди, как Баржиковский, как наши сенаторы и генералы! Подлое время… Ну, выкладывай, Яню, не жалей. Я должен знать все, чтобы принять меры.
— Да, меры надо принимать, и поскорее, Янек! Тут — целая адская мина! Заговор идет против тебя. В замке у пана Циховского собирается их компания! Не один Круковецкий и Немоевские со своими конституционалистами, калшпанами… Уминьского они завербовали, многих сенаторов, членов Сейма из нашего круга… Работа кипела, пока тебя не было. А как случилась эта беда под Остроленкой…
— Какая беда? — перебил почти резко вождь. — Мало ли что почудится после боевого дня, когда нервы взвинчены до… до последнего… когда в глазах мутится, троится… Ну, и напишешь глупость. А я же второй, более подробный и правильный доклад прислал… Ты же знаешь… Поражения нет… Как не было и под Гроховым… Да, да! Не опускай глаза, старый друг. Можешь не краснеть за меня.
— Рад душой… Но слушай!.. Как бы ни было, этим воспользовались. Круковецкий получил большое письмо от Прондзиньского.
— Ага! Вот откуда буря… Не из тучи… Ну, дальше!..
— Генерал уверяет, что его план был превосходен и победа покрыла бы польское оружие, Дибич, разбитый, должен был бежать или сдаться.
— Ну, конечно!.. По планам пана Прондзиньского выходило, что Дибич уже восемь раз разбит, бежал — двенадцать, а пятнадцать раз сдавался в плен! Ха-ха-ха! Бездарная тупица… Трус, идиот…
— Он именно тебя обвиняет в… как бы сказать… в излишней опасливости перед врагом… в растерянности… Когда пошли на нас россияне, надо было выдержать, дать им зарваться — и потом сломить…
— Это он писал!.. Хорошо…
— Да. А ты будто… словом, он так пишет: от… неуверенности, от страха… Извини, Янек… Ты растерялся и стал кидать на железную стену россиян батальоны и полки по одному… и разбил сам своими руками всю нашу прекрасную армию… упустил победу… Сгубил дело, покрыл позором польское имя и войско…
— Он… так пишет? — побледневшими губами злобно переспросил вождь.
— Да, Круковецкому так он написал… Приложил планы, подробности, вычисления… Всю битву расписал по минутам… Круковецкий читал кой-кому из Сейма, из Сената… Мне и передали…
— Проклятая подкусная змея… Это пока он сидел и ехал в моей коляске… Делил со мной хлеб и соль… Утешал меня… У, гадина. Ну, я же…
— Слушай дальше! Круковецкий, имея в руках такое сообщение, подал Ржонду рапорт, в котором… Ну, словом, целый обвинительный акт против тебя за Остроленку… И просит, чтобы ему было дозволено устно, с документами в руках, доказать свои обвинения, пополнить их еще другими…
— Ага… Это ему тоже приготовил друг — Прондзиньский… То-то он спешил со мной вместе попасть сюда!.. Каналья…
— Слушай, Янек… Скоро явятся приглашенные тобою. Мне надо уйти до них. А есть еще кое-что… Когда я отправился сюда, так Прондзиньский подъехал к палацу Круковецкого. Они медлить не станут. Торопись и ты, братику… И скажи, что я могу сделать тебе в помощь.
— Вот истый друг и брат! — с трепетом и слезой в голосе воскликнул вождь, любящий всегда сыграть красивую роль. — Только с моею смертью я забуду подобную преданность!
— Нет, Янек! Должен тебе прямо сказать: тут не в одной дружбе дело! — заговорил поспешно откровенный, порывистый Ледуховский. — За тебя лично, конечно, я бы тоже заступился… Но уж не стал бы отвергать того, что для многих кажется истиной.
— Яню! И ты?
— Дай досказать. Время не терпит… Я ничего пока не знаю… Верю тебе. Но еще больше — не хочу верить этим… голоштанцам, которые забирают волю в Варшаве, во всей Польше!.. Эти — якобинцы, демократы, чертям браты, как их там еще зовут?.. "Конституция" ихняя и социальная республика… Это хорошо для других, а не для нас. Вон холопы и то уж зашевелились… На Подлясье, в Рыках, у нас, в Мазовии, в Ломже и повсюду!.. Не хотят, подлые, на панщину выходить. "Чинш, аренду будем платить панам!" — кричат. Это же разорение! И поджигают их те же руки, что тебе роют яму! Ты — наш. Что ни случится, ты с нами. А они хотят посадить "своего", заговорщика Уминьского или иного… Вот почему я и многие другие в Сейме и в Сенате будут стоять за тебя до последнего. Мы, старая шляхта, не уступим так скоро места революционистам, всяким прохвостам. Хотя и у них большая сила теперь… После переворота и благодаря войне… Приходится ладить как-нибудь. Вот и должен я знать: что мне им говорить в твое оправдание?
— Только правду! — принимая гордый вид, подхватил вождь. — Поражения не было. Поле осталось за нами. Если у нас выбыло из строя одиннадцать тысяч людей, так у Дибича потеря в пятнадцать тысяч, если не больше! Как Пан Бог в небе! Мне в пути отдали рапорт, перехваченный у русского курьера… Оттого и не кинулся Дибич за нами, что он разбит.
— Кинулся за вами… Значит?..
— Ничего не значит. Мы сочли нужным отступить. А он, если бы победил, должен был нас преследовать. Этого не было… Только вчера тронулся осторожно Витт за нами. У нас не хватило снарядов. Но и у них под конец орудия слабо уж палили… Парки их опустели, ящики зарядные — тоже… Словом, дело ясно…
— Хорошо… Но почему ты сам не остался при войске? Отчего оно идет в беспорядке, как тут говорят? Отчего?
— Отчего… Отчего!.. Конечно, я бы не оставил войско, сам собрал бы отсталых. Словом, не явился бы сюда, если бы уж и там ко мне не дошли вести об отчаянии в столице… о всех подлых кознях, которые тут затеяны против честного солдата, слуги родины и долга! О, я им отпою, пусть января… Успокоить столицу и защитить мое чистое имя поспешил я… Ясно, кажется!
— Довольно убедительно… Я теперь понял… Конечно, неприятно для меня, как для истинного патриота, что в такую грозную пору — и полный разлад в Сейме, в Ржонде, в войске, везде… Но, может быть, благодаря этой розни и удастся кое-что… Надо будет стравить между собою враждебные нам партии. И тогда поодиночке мы их…
— Стой! Другая, еще более хорошая мысль явилась у меня сейчас… А что, граф, если так повести игру… В последней битве я убедился, что дисциплина подорвана… Войско никуда не годно!
— Наше войско… Эти герои, которые так отважно идут на явную смерть?
— Да. Верь, если я говорю, вождь армии! Старые солдаты — еще ничего. Хотя и они, особенно ихнее офицерство, слишком занялись политикой и критикой моих распоряжений… Ослы! А новые батальоны. Это… Лучше бы не было этих мужиков… Тут, в столице, тоже, как ты сам признаешь, полная разруха. Европейские державы даже не знают, с кем им приходится иметь дело. И вот если бы нашелся человек, отмеченный боевыми успехами на протяжении десятков лет… И своими дипломатическими способностями… о которых ты мне сам говорил не раз, слушая мои письма разным министрам и государям… Вот если бы такому человеку в руки сдать власть, конечно, под надзором того же Сейма, а не безответственно, как требовал бурбон Хлопицкий… Как это и было сделано!.. Что, если повести такую линию? А, Янек?..
— Воскресить хочешь Наполеона… и день восемнадцатого Брюмера? Нет, — покачивая головой, ответил Ледуховский, — по-моему, ничего не выйдет… Лучше и не начинать. И то уже Чарторыский начал звать сюда Хлопицкого обратно! Берегись, не подводи себя.
— Под-во-дить се-бя?.. Это зачем же? Я — Скшинецкий! А не боевая лошадь Хлопицкий! Вот увидишь, так все будет, как я сказал. И ты — мой министр внутренних дел! Слово чести, Яню.
— Ну, там, что будет, увидим. Вон, кажется, уж подъезжают… Я партию нашу подготовлю… Пока — будь здоров!
Едва Ледуховский отъехал от дома вождя, туда подъехало несколько экипажей и, кроме званых — Островского и Глищинского, явилась к вождю целая депутация от Ржонда, желающего знать точно положение дел.
Лелевель, Баржиковский и Теофил Моравский составляли депутацию. Первый заговорил Баржиковский, когда все заняли места по приглашению хозяина:
— Извиняемся за беспокойство… Но присланные донесения были так неполны… и даже… слегка… противоречивы, что Сейм желал бы…
— Понимаю, готов все пояснить панам делегатам… И прошу так передать, как я скажу… Поражения никакого… Напротив, мы победили…
Разгорячаясь все более, вождь и этим слушателям, только еще ярче, повторил то, что слышал Ледуховский полчаса тому назад.
— Что же значит тогда, — пожимая плечами, осторожно начал Лелевель, — первая отчаянная депеша генерала?..
— Э, пан. профессор, вы же не военный! Что значит отчаянная? Поди, первая мысль, которую вы оглашаете на лекции, тоже не всегда бывает самая удачная, особенно если вы волнуетесь… А я — волновался, понятно… после такого дня! Это было сражение в стиле моего великого учителя Наполеона… Понимаете?.. Ну, и… естественно… двадцать пять тысяч людей с обеих сторон легло на поле, выбыло из строя… Тут уж трудно сохранить спокойствие, выдерживать стиль, подбирать слова. Пишешь, что под руку подвернется… Глупость сморозишь порою… Понимаете?
— Глупость! Понимаю! — мягче прежнего уронил Лелевель и умолк.
Кончив свой доклад о "победе" под Остроленкой, вождь огляделся кругом.
Почти все сидели, поникнув головой, никто не заговорил.
— Паны не возражают, значит, им все ясно и понятно! Так прошу передать и Ржонду. А теперь от себя — прошу еще кое-что… Конечно, я бы мог своей волей… Мог бы даже арестовать немедля… отнять шпагу и предать военному суду этого предателя… но я…
— Предателя?.. Шпагу!.. Под суд? Кого?.. У кого? За что? — раздался один общий возглас.
— Круковецкого и… Нет, впрочем, пока — одного Круковецкого… Уминьского прямо отрешу своей властью за низкое поведение под Сероцком. А Круковецкого, который нашел себе сильную защиту, — я отдам под суд… если Ржонд немедленно не сместит его с губернаторства… Не велит подать в отставку… И без пенсии… И без мундира! Обязательно без мундира… чтобы этот интриган, предатель, заговорщик не марал мундира польской армии!.. Да-с. Вот мое последнее слово!
Молчат, поражены члены Ржонда. Лелевель, вообще осторожный с военными, состроил страдальческую гримасу, словно у него неожиданно заныл зуб. Моравский, поэтический, мечтательный, изящный, широко раскрыл глаза… Баржиковский, постарше, сохранил больше всех хладнокровие и спокойствие духа. Только думает: "Что это с нашим "генералом-куклой"? Никогда он еще не был так зол и нагл…"
Но громко, очень вежливо обращаясь к генералу, Баржиковский спросил:
— Не позволено ли будет узнать, в чем обвиняет вождь генерал-губернатора Варшавы?..
— Во всем!.. Он ведет переговоры с россиянами… Это мне доподлинно известно… Здесь, в столице, он умышленно проявляет излишнюю строгость, чтобы вызвать взрыв и, устранив законное правительство, сделаться диктатором… Да только не вроде Хлопицкого, а вторым Кромвелем или Робеспьером!.. Да-с, панове! Конечно, у меня есть и доказательства… но я их пока не имею права огласить.
— Тогда, значит, надо предать его суду.
— Суду! — сразу меняя тон, в раздумье заговорил вождь. — Пожалуй, судить публично этого предателя теперь… не совсем подходящая пора… И в столице тревога… И холопы вон бунтуют… И холера. Нет, судить его не надо. Просто сместить! Отставить… Выгнать из края… как собаку…
— Но за что? Чем объяснить?
— О, причин довольно… И вы их знаете, панове… Он осмелился внести в Ржонд донос… лживый, конечно, на меня… На вождя народной силы, стоящего на страже, спасающего отечество! За это одно он достоин кары. Наконец, даже сегодня, когда я послал за ним, он ответил мне, что ему некогда… Что он "занят"! Такое непослушание… Забвение долга!
— Ах, вот что… Конечно, это должно быть неприятно пану генералу… Но что касается остального, — тверже заговорил Баржиковский, уяснивший себе, в чем дело, — в остальном — нельзя упрека ни малейшего послать губернатору… В один месяц он вернул спокойствие столице, где бурлил целый водоворот… Самого же пана генерала немало обливали грязью газетки дурного тона. Теперь этого не стало… Он вешает без пощады шпионов, где их ни откроет! Отставных военных, которые по трактирам и кофейням торчали целый день и осуждали каждый шаг армии и самого вождя, — он их выслал в отряды! Он снаряжает новые батальоны, высылает трусов и лентяев из города, очищая его от темного люда… Лазареты, базары, заговоры — все это не уходит от его взора… Он устали не знает, этот железный старик. Порою — не считается с самим Сеймом, не говоря уж о нас. Но делает это для блага общего. Его боятся, не любят, но слушают! И мы1 теперь его должны… Я не приятель Круковецкого. Он жесток, груб, зол и завистлив… Он интриган, это верно… Но — честный поляк и губернатор — образцовый. Таково мое мнение…
— И мое! — подтвердил Моравский. Лелевель промолчал.
— Ну, конечно! — едко рассмеялся Скишнецкий. — При такой защите предатель может спать спокойно. Но я скоро доставлю доказательства. Изменник через Львов, через Галицию относится с россиянами… Но пока я иначе ставлю вопрос. Пусть Ржонд выбирает: он или я. И если Ржонд изберет его… Что же, тогда еще остается Сейм, этот высший приют святой справедливости! — обращаясь к Глищинскому и Островскому, громко проговорил вождь.
— Уж если так, лучше Ржонду подать в отставку! — возразил Лелевель.
Смущенные, простились с генералом делегаты. Провожая затем Островского и Глищинского, вождь обратился к ним, поднимая руки к небу:
— Сам Бог привел вас ко мне в эту минуту. Вы были свидетелями… Вы слышали… Передайте Сейму… В ваши руки кладу я свое честное имя… свою жизнь! Сложите их к ногам избранников народа и скажите, что я не могу жить, если не будет с меня снято пятно… Если не уберут также этого… Круковецкого…
В тот же день, конечно, узнал Круковецкий все, что происходило у Скшинецкого. Узнал и то, что Ржонд не видит, кем бы успешно заменить Скшинецкого. И потому даже против воли, но придется уступить его требованию.
— Лжет негодяй! Он меня не отставит! Я сам уйду! Ни минуты не хочу служить с такой собакой! — прорычал старше и почти в тех же выражениях написал просьбу о немедленной отставке, которая была Ржондом принята. На место Круковецкого назначили бесцветного, ограниченного генерала Рутти.
На другой же день в Сейме Ледуховский и его партия добилась еще большей победы для вождя, пораженного под Остроленкой. Эту битву приравняли к несчастию, постигшему Варрона при Каннах и почтенному римским Сенатом, хотя он был и разбит.
Сейм поддался уговорам, натиску — и 31 мая постановил выразить доверие вождю, отрядив для того особую депутацию.
— Победа близка! — шепнул Скшинецкий Ледуховскому, провожая эту депутацию. И через три дня уже в Сейме начались споры между "реформистами"-демократами и "антиреформистами" партии Ледуховского о том, возможно ли сдать власть Скшинецкому, одному, без Ржонда…
— Поторопитесь! — крикнул Лелевель. — И как в Сен-Клу, штыками вас выпроводит отсюда новый "очень маленький" консул…
Это напоминание помогло. После долгих споров 9 июня предложение Ледуховского голосовалось и было отвергнуто 42 голосами против 35.
— А все-таки я до этой минуты не знал, сколько у нас в Сейме круглых дураков, — съязвил Лелевель. — Оказывается, число не круглое… 35… И это еще при неполном составе, когда половина депутатов разбежалась из столицы, напуганная "победами" нашего Варрона!
— Вернее, вороны! — подхватил Круковецкий, торжествующий при виде провала врага. — Он Иганы проворонил… Вельки Дембе проспал… Армию потерял, гвардию проворонил! А его хотели сделать диктатором! Обжегся, продажный человек, муж богатой жены, старый актер… комедиант!..
И залился довольным хохотом Круковецкий.
Раненые, привезенные в Варшаву, так обрисовали своего шального вождя, что враг его мог еще больше порадоваться.
Подоспел еще удар. 9 июня н.с. в Клечеве, под Витебском, где была главная квартира, фельдмаршал Дибич почувствовал первые приступы холеры, а на другой день его не стало…
В том же Витебске 14/26 июня заболел холерой цесаревич Константин и дожил только до утра 15/27 июня…
Обе эти смерти произвели большое впечатление на Литве, в Польше и особенно в Варшаве.
Очень многие жалели рано скончавшегося Константина… Но смерть фельдмаршала только придала бодрости и обывателям столицы, и Ржонду, и даже вождю.
Хотя в Польше знали, что новый генералиссимус граф Паскевич-Эриванский еще 17/29 мая выехал морем, чтобы через Пруссию явиться к российской армии, взамен Дибича, "слишком медлительного, чересчур осторожного", как полагал Николай, но все-таки этот момент, когда россияне остались без главнокомандующего, можно и должно было использовать польским силам. Ждали, что "сурок" — Скшинецкий — проспится наконец… Этого же опасались и в Петербурге, потому что 17/29 июня оттуда было послано письмо, в котором пресловутый Ружнецкий предлагал Скшинецкому войти в тайную переписку, повлиять на сдачу Варшавы и войска, за что его, конечно, ждут большие милости и награды.
Письмо это, полученное через надежные руки, Скшинецкий все-таки передал Ржонду, опасаясь ловушки. Но сам не проявлял готовности использовать момент. Только под давлением со всех сторон поручил он ограниченному генералу Янковскому ударить на генерала Рюдигера, по своей оплошности попавшего, как в мешок, между польскими войсками…
Толль на это ответил ложной попыткой переправиться на левый берег Наревы, будто бы желая идти на Прагу… Скшинецкий, испугавшись, отозвал назад Янковского, Рюдигер ушел, время было даром упущено. Вся экспедиция велась так вяло, небрежно, что даже солдаты видели ошибки своих начальников, и слово "измена" громко стало звучать в их рядах.
Отдалось оно еще громче в Варшаве.
Сам вождь, желая утопить Круковецкого и других своих врагов, при помощи выгнанного из польской армии проходимца Инес де Кастро затеял грязную проделку… И сам при этом пострадал.
Инее де Кастро, заподозренный в шпионстве, бежал из Польши в Галицию, где во Львове жила его родственница пани Цыбульская.
29 июня н.с. появился в Варшаве пан Жарчиньковский, член подольского революционного комитета. Он привез и отдал Скпшнецкому, минуя Ржонд, обширный донос от пани Цыбульской, в доме которой, по ее словам, происходили собрания и совещания российских эмиссаров-шпионов и представителей большого тайного заговора, существующего в Варшаве. Цель заговора: свергнуть Ржонд, арестовать Сейм, вождя… Подавив восстание, Польшу решили передать снова на милость императора Николая… Главами заговора названы были генерал Гуртиг, бывший командиром Замостья генерал Салацкий, дочь которого, живя в Кракове, служит посредницей в переговорах с россиянами. Затем упоминались Круковецкий, как будущий "наместник" Варшавы; Янковский и кондитер Лесли, казначей этого рискованного предприятия. Были названы и еще имена мужчин, даже женщин, заговорщиц…
Ничего не сообщив Ржонду, своею властью Скшинецкий дал приказ губернатору Рутти арестовать всех обвиненных в письме, кроме Круковецкого, тронуть которого поопасался.
Рутти точно исполнил приказ. 29 июня н. с, в день Петра и Павла, когда улицы были полны народом, показались арестованные, под конвоем сопровождаемые через весь город в замок, где им были уже приговорены кельи рядом с Янковским и Буковским, арестованными и отданными под суд еще раньше за неудачу с Рюдигером…
Толпа сначала с любопытством смотрела, следуя за странным шествием. Генерал Гуртиг, известный всем, шел как преступник, хотя и старался держать голову высоко. С ним рядом — престарелый генерал Салацкий и хорошо одетые дамы из общества — пани Мархоцка и Парисова, укутанные вуалями, россиянка Базанова, оставшаяся в Варшаве после удаления цесаревича, шла с ними. Затем шел кондитер Лесли, которого знала даже детвора столицы. Пан Слупецкий и еще несколько второстепенных "изменников" замыкали печальный ряд…
Толки начались без конца, росли, крепли… Явились какие-то подробно осведомленные люди и начали говорить о письме из Галиции, о предательстве.
Уже и перед этим столица затревожилась, зароилась, получив накануне известие, что Паскевич 25 июня прибыл к армии и двинулся в поход. Уже на углах улиц белели везде призывы правительства, созывающего Всенародное ополчение, зовущего на работу к окопам Праги и Воли… Потому что никто не знал наперед, откуда ударит Паскевич…
"К нашим чудо-богатырям, к защитникам родины, к населению прекрасного, обширного города, к целой Варшаве, стяжавшей себе всемирную, историческую славу мужеством, воинственным пылом и любовью к отчизне, к ней вынуждены мы обратиться в силу обстоятельств, известных всем!
За оружие, братья! На последнюю борьбу!
В течение трех дней должен каждый обыватель столицы, без различия возраста, чина, состояния, хотя бы уже был записан и в ряды Народной гвардии, словом, каждый истый, верный и добрый поляк, должен записаться и быть готовым по призыву своего начальства явиться на означенное место. Если своего оружия не будет, таким выдадут косу, пику, либо иное холодное оружие.
А если бы кто от настоящего призыва уклонился, то помимо пятна, какое падет на имя этого человека, не любящего своей отчизны, виновный будет также подвергнут каре, согласно постановлениям Ржонда".
Так гласило воззвание.
Один этот призыв наполнил гулом, говором и страхом Варшаву. А тут по улице ведут заведомых шпионов…
— Гуртиг! Мучитель Лукасиньского! — прокричал чей-то голос. — Чего там еще судить этого заведомого врага Отчизны? На виселицу его!.. Камнями побить!..
Полетел камень… Но в тесноте ударил в своих, а не в генерала, который еле шел, бледный, втянув голову в плечи, закрыв теперь руками лицо. Слезы пробивались сквозь пальцы и падали на мостовую.
Но толпе нет дела до слез предателя. Знак был дан… Протянулись руки мужчин, женщин, даже детей. Конвойных почти оттерли от арестованных. Гуртига стали толкать, бить… оборвали на нем мундир и уже хотели тащить к фонарю. Кто-то успел раздобыть и веревку, когда появился отряд Народной гвардии, с трудом отбил генерала и других, помог конвойным довести их до замка, разгоняя толпы, которые все ширились и росли, разливаясь до самых ворот замка, которые захлопнулись за арестованными.
Но и тут толпа не стихла.
— Письмо пришло! — раздались здесь и там голоса людей, посланных Круковецким, проведавшим об интригах врага. — Это хорошо, что дело открылось. Про это письмо вождь правду сказал Ржонду. А про другое молчит, которое сам от Иуды Ружецкого из Петербурга получил. В котором обещано десять миллионов золотых генералу Скшинецкому, если Польшу предаст Паскевичу. А так и будет… Паскевич к Висле идет. А вождь и не думает ему наперерез кинуться. Дорогу уступает. На Праге сидит, греет свой живот… Обещал Ржонду, что выступит еще позавчера… А сам и не думает! Вот кто главный предатель: генерал Скшинецкий!
— Скшинецкий предатель! Вешать Скшинецкого! — подхватили голоса.
— Повесить его среди сорока тысяч солдат!.. К суду его надо, а потом и повесить! Он Остроленку нарочно устроил. И еще устроит!
— Под суд вождя! — снова звучали голоса.
Но отряды Народной гвардии стали действовать решительней и рассеяли понемногу толпу.
Час спустя Чарторыский, узнав, что совершилось, поспешил на Прагу к вождю, у которого застал и генерала Рутти.
— На милость Бога! Что это такое? — вне себя заговорил князь Адам. — Почтенных людей хватают, сажают… Толпа собирается, чуть не убила Гуртига.
— Это — изменник, а не почтенный человек! — начал было вождь.
— Ну, пан генерал! Кого у нас теперь не зовут изменником? Вон и тебя сегодня… Хотели на фонарь… Орут, что ты предал Польшу. Что ты еще двадцать седьмого обещал выступить с войском на Паскевича, а уже ныне двадцать девятое и…
— Вот как! — с трудом оправясь от страха, который овладел им при словах князя, ответил вождь. — Я — изменник!.. Меня на суд! На виселицу! Ну, хорошо же… Я уж доказывал миру… и еще докажу… Князь! — принимая одну из своих самых величественных постатей, поднимая руку, громко заговорил вождь. — Иди, передай Ржонду, пусть прикажет звонить в колокола во всех храмах Божьих. Пусть люд на коленях воссылает к небу свои горячие мольбы. Пусть ксендзы повсюду служат молебны. А мы — я и мое войско — идем биться во славу отчизны и веры нашей святой!
Затем, спустив тон, вождь ознакомил президента Ржонда с письмом Цыбульской.
— Хорошо. Раз дело сделано, назначим суд, — вздохнув, сказал Чарторыский. — Завтра же начнем следствие…
Следствие ничего не открыло. Но заподозренных не выпускали из замка. И сами они просили держать их здесь, под охраной.
— Если мы вернемся теперь домой, все равно не поверят люди, что мы правы… Нас повесят!.. — говорили они. — Лучше здесь посидим, за крепкими стенами и под стражей.
Но даже стены не спасли этих невинно обреченных!
Скшинецкий, хотя и обещал торжественно "двинуться немедленно", однако лишь 2 августа покинул Прагу, перенес свою главную квартиру в Сохачев, после того как Паскевич со своей армией без малейших препятствий 21 июля перешел на левый берег Вислы и двинулся на Варшаву. Лишь после того, когда безвольный, мягкий Чарторыский вместе с Ржондом и целый Сейм послали вождю "напоминание", полное укоров, даже угроз.
— Они ничего не понимают! — заметил Скшинецкий, прочитав бумагу — У меня наполеоновская тактика! Смерть найдет Паскевича и его войска под стенами Варшавы!.. Тридцать тысяч людей похоронит он при первом же приступе! А остальных тридцать тысяч я с моими "вярусами" в пыль изотру. Нас все-таки останется пятьдесят тысяч. Ха-ха-ха!..
Грустно покачивает головой, печально улыбается генерал Колачковский, которому говорит все это вождь.
Старик вспомнил, что и Хлаповский перед Гроховым говорил почти то же самое…
Но ни о чем печальном не думает вождь. Он уверен, что протекция и случай вывезут его, как всегда вывозили.
Может быть, он бы и не ошибся. Но большая радость выпала в последние горькие часы на долю Варшавы… И эта народная радость действительно стала "могилой" для вождя Скшинецкого, свергнув его с незаслуженной высоты, на которой генерал находился около полугода.
Глас мирской — Божий!
Мир — велик человек, — да голова мала!
Разъяренная толпа — это бешеный тигр с тысячью смертоносных пастей!..
Мягко колыхаясь, катилась по шоссе утром, 3 августа, дорожная коляска, баюкая полулежащего в ней Скшинецкого, усталого, недовольного, почти не спавшего эту ночь, а теперь вынужденного объезжать свои отряды.
Глупы люди кругом, право!
Он только неделю тому назад получил хорошие вести из Парижа, вернее, из Версаля… Там намерены сделать представление российскому двору насчет Польши. Англия — тоже, наверное, не отстанет. И из Вены получено такое хорошее, многообещающее известие. Посол французский при австрийском дворе прислал очень любезный ответ на послание вождя и закончил его обещанием "обратить особенные старания и заняться вопросом о Польше прежде всего".
"Вот, может быть, все и кончится благополучно в две-три недели. А эти безумцы торопят ехать в армию, начинать бои, лить кровь. Не надоело еще… Им хорошо сидеть в Варшаве… А я должен тревожиться, подвергать себя опасности. И даже неизвестно, будет ли за это настоящая награда! А тут еще подагра проклятая начинает разыгрываться… Э, будь вы все про…"
Течение мыслей генерала остановилось. Он увидел впереди довольно длинный обоз, быстро приближающийся к Варшаве, или, вернее, к ее предместью Праге, которую вчера лишь покинул генерал-дипломат.
Сначала тревога охватила его. Похоже на телеги с ранеными, как это было после Остроленки… Но ведь битвы не было… Должно быть, просто крестьяне едут с продуктами в столицу. Или даже переселенцы из мест, занятых неприятелем. Немало теперь их и в Праге, и в самой Варшаве.
Но чем больше приближался поезд, тем больше убеждался генерал, что первое впечатление не обмануло. Это были повозки с больными, ранеными, слабосильными…
"Неужели Дембинский уже явился? — мелькнуло у Скшинецкого в мозгу. — Были слухи, что он подходит… Что вырвался благополучно из лесов и болот Литвы… Счастливчики! Да, это мундиры его полков… И российские… Странно. Почему бы это?.."
— Гей, "вярус"! — обратился вождь к усатому улану, сидящему на передке первой телеги, поравнявшейся с коляской. — Чьи вы? Откуда? С Литвы? Дембинского?
— Так есть, мосце генерале! — ответил улан, бросил вожжи, которые держал правой рукой, и откозырял по уставу. Левая рука у него висела на перевязке, окутанная чем-то, потерявшим цвет от пыли и засохшей крови…
По знаку вождя он тронул коней и покатил, а за ним — и весь длинный обоз, тоже остановившийся, когда стала передняя телега.
— Будь здрав, пане генерале! — бойко выкрикивали солдаты, мимо которых катилась коляска вождя. Те же, кто лежал на дне телег, тяжелобольные и раненые, поднимали голову, желая тоже посмотреть, какой первый генерал попался им навстречу так рано под Варшавой.
Скрылся в пыли обоз, разъехавшийся с коляской вождя, а уже впереди видно другое, еще более широкое облако пыли, долетает ржание коней, гул большого, медленно идущего людского табора.
Иначе нельзя было назвать то, что увидел вождь.
Впереди медленно подвигались всадники на разномастных конях, самой различной породы и величины. На конях пестрели фигуры всадников в мундирах польских и русских или в смешанной форме: мундир был русский, пехотный или гусарский, а конфедератка и рейтузы — польского образца… Были тут и паны в бекешах, в сюртуках, в чамарах. Причем городские, обывательские лица, носы, украшенные очками, щеки, поросшие длинной растительностью, совершенно не вязались с вооружением, надетым на каждом из всадников. Вооружение это тоже было сборное: карабины, мушкеты, охотничьи картечницы, дорогие ружья последнего выпуска английских мастеров и дедовские мушкетоны, чуть ли не кремневики… А у иных просто косы на ручке или охотничьи ножи и кинжалы.
Но вид у всех такой бодрый, молодцеватый… Ничего, что иной вставил в стремена босые ноги… Посадка — легкая, смелая — выкупает недостатки одежды и вооружения.
За "кавалерией" двигалась пехота, ни в чем не уступающая первой. Затем тянулся довольно внушительный обоз, за ним, как полагается, опять конный конвой, да еще толпа пленных россиян среди этого конвоя.
Презрительная гримаса показалась на губах у вождя при виде огромной "банды", как он окрестил идущий отряд. Но выражение встречных лиц проникло даже в ленивую душу Скшинецкого, и словно что-то зашевелилось там теплое, дружелюбное. Он охотно кивал головою на приветы "войска оборванцев". Даже улыбался им милостиво. Но вот показалась кучка офицеров и штатских всадников, одетых получше, человек двести… Появились и более европейские экипажи, в которых сидели жены и дети знатных литовских и жмудзинских панов, решивших оставить родину вместе с Дембинским.
Он сам, бронзовый от загара, обветренный, запыленный, ехал среди своего штаба в летнем кителе, заношенном, затрепанном, полурасстегнутом и теперь, несмотря на утреннюю свежесть.
— Дембинский! — крикнул радостно вождь.
— Друг, благодетель! — подскакивая на коне к дверцам коляски, отозвался генерал.
Он наклонился с седла, и оба приятеля крепко трижды расцеловались. Поезд, послав громкие приветствия вождю, двинулся своей дорогой, а оба генерала, не отрывая рук одна от другой, вели быструю, порывистую беседу.
— Вернулся! Слава Иисусу! Я уже ждал не дождался тебя, Генрих. Едем в армию… Будем воевать. Являйся скорее. Дела много. Я рассчитываю на тебя, генерал… Сердце радуется, как ты сумел выйти из беды и таких молодцов привел нам на помощь… Тысячи три их!
— С лишним четыре! — конфузливо улыбаясь, ответил Дембинский. — И денег есть в запасе тысяч пятьдесят! Насчет того… обмундировки, надо признаться, дело у нас швах… Но зато дух…
— Не говори, молчи! Хотел бы я, чтобы у меня хоть отборных два полка выглядели в целой армии, как эти твои молодцы. Я бы тогда с ними целый мир покорил… А то слыхал, как здешние сурки, офицеры, генералы и солдаты, проигрывают бои, срамят и отчизну, и польское войско, и меня, их вождя!..
— Слыхал кое-что, — хмурясь отвечает Дембинский. — Буковский, Янковский — под судом, арестованы… И Салацкий… и Гуртит…
— Ну, об этих изменниках и говорить нечего… Но я тебя не задерживаю… Мне надо к своей армии… А ты — догоняй свою! Слава храброму! Дай еще обниму от души!
— Да, поезжай, поезжай! — серьезно вдруг заговорил Дембинский. — Без тебя там плохо… Вот уж солнце как высоко… Я подъехал к Болимову… Был в лагере. Спит он как мертвый… Словно пани молодая после первой брачной ночи! Разве можно! Враг близко. А разъездов кругом нет… Можно внезапно ударить на заре — и взять весь лагерь, целый обоз. Нехорошо там без тебя! Поезжай с Богом.
От сердца, просто сказал это Дембинский. Но самолюбивый, мелочный вождь почувствовал умышленный укол, обиду. Он принял холодный вид и небрежно уронил:
— Благодарствую за донесение… Конечно, без вождя могут быть и недосмотры небольшие. Но у меня в армии все в порядке. Ты с налету поглядел. Приедешь на дело, сам увидишь… сам увидишь… А я постараюсь и вперед помогать тебе, генерал, и быть полезным, как раньше.
Теперь поморщился Дембинский. Напоминание о протекции, которую всегда вождь оказывал приятелю, прозвучало совсем некстати в такую минуту. Но, сдержав недовольство, генерал сердечным тоном ответил:
— Помню твою дружбу и помощь… Прошу Бога, чтобы он дал мне случай чем-нибудь отслужить… Прощай… До свиданья, вернее!..
Случай этот очень скоро представился…
Пол-Варшавы в лучших нарядах, миновав мост и Прагу, столпились за Шмулевской заставой около 7 часов вечера того же дня, когда сюда стали приближаться возы с ранеными отряда Дембинского.
Толпа рванулась навстречу поезду, особенно женщины.
Матери, невесты, сестры и жены солдат, которые ушли в Литву, опередили всех, держа в руках детей… Они перебегали от повозки к повозке, и потрясающие сцены разыгрывались в тот миг, когда среди раненых какая-нибудь женщина находила своего близкого человека, которого уж не чаяла и видеть.
Слезы жалости смешивались с выражениями радости, восторга, и это трогало самых холодных людей…
Такие же сцены повторялись, когда подошла "армия" Дембинского. Народ приветствовал воинов кликами… Женщины смеялись и плакали… Дети, узнавая отцов, радостно хлопали ручонками, выкрикивая:
— Тату!.. Тату!.. Иди ко мне! Где ты был? Много вас побито? Как добрались до дому?
Но, обняв ребенка, жену, поцеловавши руку старухи матери или отца, воины снова становились в ряды, готовясь идти дальше по приказу своего обожаемого генерала.
Наконец показался и он со своими офицерами.
Клики восторга, казалось, всколыхнут даже осеннее ясное небо, развернувшееся над головой толпы, окрашенное на западе пурпурными и золотистыми красками заката.
Генерала сняли с коня, понесли и поставили перед президентом Ржонда, который в сопровождении графа Антония Островского и губернатора явился почтить героя от имени Ржонда и целой Варшавы. Начались речи, взаимные приветы… Дальнейшее шествие генерала было сплошным народным торжеством.
Под Прагой, в укрепленном лагере, были отпущены воины Дембинского в казармы, а местные — по домам.
Варшавяне, варшавянки, стоя на окопах, слали приветствия, осыпали цветами генерала и его солдат.
Дальше, через мост, Дембинский двинулся только со своим штабом и важнейшими из вождей и выходцев с Литвы. Тут ехал храбрец и красавец Матушевич, отважный Пушет, Рущевский, Страшевич и многие другие.
Около восьми часов вечера прибыл поезд в Краковское предместье и остановился у дворца Радзивиллов, где заседало Народное правительство.
Ржонд в целом своем составе встретил генерала у входа с Винцентием Немоевским во главе.
— Генерал! — сказал Немоевский. — Приветствую тебя от имени Ржонда и всей земли польской! Счастье изменило вам, это правда. Но ты и твои воины не изменили святому делу народа! Вы честно послужили отчизне! Слава вам, храброе воинство! Да живет генерал Дембинский! Да живет его храброе воинство!..
Громом откликов ответила толпа на этот клич.
— Привет и вам, отцы отечества! — громко прозвучал голос Дембинского. — Вы бы так скоро не увидели нас дома, если бы не низкая, подлая измена…
— Измена! — глухим рокотом прокатилось кругом, словно отзвук дальнего грома.
— Среди многих опасностей я провел сюда моих храбрецов! Могли мы и готовы были все победить или умереть… Но измена связала нам руки, отняла силы. Там, в чужой земле, остались теперь три четверти армии, посланной народом польским для помощи и освобождения братии. А мы решили еще сберечь нашу жизнь и предложить ее вам и отчизне! Для нее готовы пролить последнюю каплю нашей крови!
Снова клики и восторг без конца!.. А у крулевского замка Сейм выслал делегатов для приветствия вождя и пригласил его на следующий день на торжественное заседание, устроенное в честь героя народного…
Тогда же Дембинский получил чин дивизионного генерала и Золотой крест… Имя его и солдат целого корпуса Сейм постановил вписать в особую книгу на поучение грядущим, поколениям, на память об этом втором Анабазисе, более блестящем, чем ксенофонтовский, потому что враг был сильнее и многочисленней, чем у греческого вождя.
Адреса, подарки со всей страны посыпались в тот же день! Кроме всего — Дембинского назначили генерал-губернатором столицы, сменив слишком усердного, не по разуму, Рутти.
А вечером, собравшись на заседание Ржонда, члены его радостно переглядывались, и даже сдержанный Чарторыский произнес:
— Ну, теперь у нас есть кем заменить неукротимого "победителя" Остроленки!..
И все ответили дружным, веселым смехом на шутку вечно серьезного президента своего…
Сейм тоже не стал долго ожидать.
9 августа н.с. уже было постановлено: избрать депутацию из 11 человек с неограниченными полномочиями и послать ее в лагерь при Болимове, чтобы узнать положение дела и поступить сообразно обстоятельствам.
Кроме семи депутатов и двух сенаторов в комиссию вошли Чарторыский и В. Немоевский.
Делегаты в тот же день выехали в Болямово, куда прибыли уже под вечер.
Тихая деревенька была неузнаваема. Между хатами, занятыми высшим начальством, теснились младшие офицеры и солдаты… Вся армия высыпала из своих шатров, как только пришла первая весть о "смене вождя"…
Заслуженные генералы старались собрать вокруг себя партию позначительней, предвидя голосование и выборы… Офицеры громко разбирали все промахи вождя и сравнивали шансы и достоинства новых претендентов на важный пост…
Скшинецкий, скрыв злобу и обиду, решил отомстить. Он с приветливым лицом ходил между толпами офицеров, солдат… Слушал толки, выносил самую суровую критику, отражал обвинения, незаметно и умно стараясь показать, что не его промахи, а интриги "будуарных политиков", бездельных аристократов и предателей приводили к ряду поражений, понесенных армией под управлением его, Скшинецкого…
Так, осторожно сея смуту, генерал приблизился к группе молодых офицеров, в которой находился поручик 10-го полка Гельтман, человек лет 32, преждевременно состарившийся в казармах Литовского батальона, где служил солдатом, сосланный туда за участие в заговоре еще в 1828 году; рядом стоял Мирославский, юный, полный огня подпрапорщик 18 лет, сын поляка и француженки, в прошлом году поступивший в 5-й линейный полк. Еще несколько офицеров 10-го полка дополняли кружок.
— Это — прямая измена! — желчно, горячо звучали слова Гельтмана. — Целый ряд непростительных промахов! Упустить столько счастливых моментов, когда можно было поймать врага на его ошибках!.. Самому испортить ряд великолепных планов! Лично я не люблю Прондзиньского: осторожная, трусливая, холодная лягушка. Но голова у него — гениальная. Планы он создавал превосходные. Поход на Михаила…
— Это план Хшановского! — спокойно поправил Мирославский.
— Гениально исправленный Прондзиньским! — парировал Гельтман. — Потом — Бельки Дембе… Иганы… Даже — Остроленка! Если бы вождь не испортил плана своей дотошливостью… А поход на Рюдигера? Знаете, что отвечал вождь, когда ему Каменский предложил послать туда Прондзиньского как автора плана? "Дать моему злейшему врагу возможность отличиться! За кого ты меня считаешь?.." Это разве ответ честного человека, хорошего вождя? А лень, а пропуск без боя россиян на левый берег Вислы? А их подступ к столице без помех?.. Что это такое? Измена…
— Нет, просто глупость человеческая! — так же спокойно начал снова Мирославский. — Чего захотели, чтобы важный генерал был и умный человек, и военный гений, и герой добродетели… Да ему бы тогда место в тюрьмах Сибири, как Крижановскому, как Лукасиньскому… А преуспевают только посредственности вроде нашего вождя!.. Он жалкая посредственность. А для спасения Польши нужен был гений вроде Наполеона. Да! Просто — умные и честные люди, они гибнут. Выживают и ведут за собою целый народ — только гении, даже такие "кровавые", как Корсиканец!..
— Ну, ты опять со своими гениями! — послышались голоса.
— И опять! Вы верите в Бога. Для меня — это слишком почтенный и большой образ старца, который не вмещается в моем человеческом мозгу. Я верю в то, что вижу… и понимаю… И вижу, что Наполеоны, даже погибая, спасают народы, дают им толчок: искать вольность. А благоденствующие Скшинецкие топят по свойству своей натуры, своего узкого умишка все, к чему прикоснутся. Так за что их винить? Виноват ли клоп, что он так дурно пахнет?.. Нет… Скорее виноваты те, кто клопа посадил на святыню народа, кто ему дал право поганить армию… Виноваты наши "отцы отечества"… Наш слепой, трусливый, близорукий Ржонд…
— Виновата вся история наша! — перебил Гельтман. — Мы — народ-шляхта, вместо того чтобы быть просто польским народом! Мы платим за ошибки наших отцов, за века угнетения и рабства, которому подчинены у нас хлеборобы… Мы платим за "роскошь" наших старых Сеймов, за неурядицу и развал в современном строе крулевства! Мир идет вперед! Знаете мой припев… А Польша стоит на месте, одетая в запыленные доспехи средних веков, поржавелые, избитые… Теперь любая пуля пробьет лучший шишак… А наши паны-магнаты, одетые в дедовские доспехи многовековых привилегий и прав, ныне всюду уничтоженных, желают жить, как жили их деды… И побеждать… Они не знают, что новая жизнь закипает в народе… Что новая Польша народилась и скоро заменит старую… Нет, они ничего знать не хотят ни о свободе, ни о равенстве, ни о братстве народов и сословий… И выбирают себе в вожди и слуги Скшинецких… Либо в лучшем случае — тупоголовых, но храбрых и прямых Хлопицких… О, если бы Константин не увел с собою в казематы Петропавловска нашего Лукасиньского. Этот был бы народным вождем… Мы были бы полными господами у себя давно… А россияне где-то там, далеко за Бугом, уходили бы восвояси… Рок или Провидение, которое ведает судьбу людей, не пожелало этого…
— Зачем же винить мошку Скшинецкого за ошибки самого Рока!..
Не выдержал вождь. Эта защита Мирославского показалась ему больнее самых резких нападок Гельтмана. Он выступил вперед из тени, в которой стоял раньше, позади всей толпы.
— Благодарен, пан подхорунжий, за защиту. Сквитаемся, надеюсь, еще когда-нибудь. Но от громких слов до дела — очень далеко…
— О, мы знаем: пан генерал не любит громких слов! — иронически откликнулся Мирославский. — Какого же дела ждет от меня пан генерал?
— Не угодно ли ясно, подробно указать мне мои ошибки, ну, хотя бы под Остроленкой… Где все было поставлено на карту, а враг неожиданно напал и развернул огромные силы… Ну, угодно ли? Я напомню положение…
Подробно изложил генерал диспозицию обоих войск, изобразил главнейшие моменты боя до самого его окончания.
— Вот теперь — прошу разобраться! — заранее предвкушая успех, вызывающе кинул заслуженный генерал, вождь армии, безусому юнцу.
И тут произошло нечто неожиданное.
Спокойно, словно решая задачу, Мирославский начал сыпать положениями, цифрами, отрывками из классических руководств по стратегии и тактике, цитировал Наполеона, Густава Адольфа, даже Тюренна и Морица Саксонского… Рисовал концом сломленной ветки точнейшие планы разных битв, приводил сравнения; от Остро-ленки перешел к Паскевичу, к его переправе через Вислу… Наглядно доказал, что всю армию неприятеля можно было разбить, рассеять двумя дивизиями, а не целой армией польской…
Юнец так загонял, обезоружил генерала, что тот уже собирался молча уйти или прибегнуть к резкому окрику на мальчишку, когда подошел его адъютант, полковник Дзялынский.
— Делегация от Сейма явилась и давно ищет пана генерала.
— Ну, мы еще поспорим, пан подхорунжий… Память у тебя крепкая! — радуясь своему избавлению от стыда, крикнул Скшинецкий и быстро пошел навстречу делегации.
Немало поразило делегатов то, что увидели и услышали они, очутившись среди болимовского стана.
— Да это собрание союза патриотов, сходка заговорщиков-якобинов, а не военный стан! — воскликнул Немоевский.
— О, успокойся, пан. Сегодня только вслух говорится то, что давно думает армия! — отозвался Уминьский, сопровождающий по лагерю делегатов в поисках за вождем.
Появился наконец и вождь. Сухо принял он посланников народа, недолог был их разговор.
— Повторяю: наступательная война против Паскевича, по-моему, безумие! Она немыслима… А подманив его под валы Варшавы, я там ручаюсь приготовить огромную могилу ему и всему войску россиян…
— Это не удовлетворяет Сейма, пан генерал! Сейм уже слышал это, обсудил, отверг и послал нас услышать что-либо новое.
— Я — стародавний человек… "Антиреформист", как называют нас молодые… петухи-горланы, разрушители всего святого… Я нового ни панам, ни Сейму сказать не могу… А если Сейм мною недоволен, готов сложить немедля власть в более достойные руки… по мнению Сейма, конечно, который берет на себя решать важнейшие вопросы войны и тактики… Ха-ха-ха!
Деланный смех покоробил делегатов.
— Сейм не берет на себя ничего, ему не свойственного! — почти резко возразил Немоевский. — Мы соберем большой Военный совет. Пусть армия сама решает. Все войско, конечно, кроме солдат.
— Отчего же? Их не мешает спросить! — с явной иронией откликнулся генерал, нервно кусая тонкие, побледневшие сразу губы.
Ответа он не получил. Делегаты простились с ним и вышли.
— Ну, мы еще сочтемся, панове! — задыхаясь от бессильной ярости, погрозил им вслед Скшинецкий.
На другое утро делегация призывала по группам генералов и штаб-офицеров армии, всего больше трехсот человек, и каждому предлагалось ответить на целый ряд заранее составленных вопросов, письменно, на особых листах.
Эти вопросы гласили: "Что думает вопрошаемый о настоящем положении войска и дел военных?", "Какого мнение о вожде?", "Есть ли необходимость заменить его другим?.." и т. д.
Общий голос был против Скшинецкого…
Пока здесь шла официальная работа, весь лагерь, офицеры и солдаты, как и вчера, поделились на кучки, устраивали малые сеймики, спорили, толковали о политике, выставляли своих кандидатов в гетманы, словом, творили полный "рокош", как во дни Речи Посполитой, благо случай и Сейм подали им для этого повод.
Последние остатки дисциплины, еще сохранявшиеся в войске, рухнули в этот день. В лагере, кроме делегатов, появились члены Патриотического Союза и других радикальных клубов.
Речи произносились самые бурные, и только надо было удивляться, что все кончилось сравнительно благополучно.
После учиненного "повального обыска" делегаты решили все-таки пойти избитым путем. Были созваны на Военный совет генералы, важнейшие начальники частей, всего 67 человек.
К общему изумлению, 22 голоса было подано здесь все-таки за Скшинецкого. Потом шли: Круковецкий, Уминьский, Малаховский, Любеньский, Прондзиньский, даже Бем и Владислав Замойский.
За Дембинского подали сравнительно немного голосов. Но его именно делегация объявила избранным, придав ему в товарищи Любенского и Прондзиньского.
Не особенно охотно на вид принял избрание Дембинский. Он прямо заявил:
— Не знаю, чего ждет от меня Сейм, правительство, паны делегаты и войско… Я видел это последнее нынче… И желал бы его видеть совсем иным… Но вперед говорю: намерен идти по следам моего предшественника… Его действия я считаю вполне правильными. И если, конечно, Сейму это не понравится, объявляю заранее: принимаю выбор всего на шестьдесят часов, пока паны делегаты успеют вернуться, доложить мои слова, пока Сейм изберет другого вождя, более согласного с его взглядами и волей!..
Признательным взглядом поблагодарил Скшинецкий товарища за эту минуту своего торжества. Но тот готовил ему еще кой-что лучшее.
По обычаю, они вдвоем объехали фронт армии. Старый вождь сдал булаву новому, который вместо обычной речи произнес самую горячую похвалу своему предшественнику.
Это уж было слишком. Даже солдаты поняли бестактность поступка и ответили гробовым молчанием, когда Скшинецкий крикнул:
— Виват вождю генералу Дембинскому!..
Это происходило 10 августа н. с, всего за четыре недели перед взятием столицы… Все немедленно разнеслось по Варшаве с прибавлениями, преувеличениями…
— Дело рушится! — крикнул в негодовании Гельтман после исторической комедии смотра 10 августа. — У нас нет Сейма, Ржонда, нет вождя и армии… Не станет скоро и народа, и нас!.. Терпение Божества истощилось! Кара близко… И Он, Непреклонный, рассеет нас по чужим краям, как рассеял племена строптивого Израиля!..
Многие слышали это пророчество, но только потом, тоскуя, влачась в изгнании на чуждых плитах парижской мостовой, вспоминали его…
Но еще одна ужасная очередная страница была вписана рукою Рока в кровавую летопись гибнущей Польши 3/15 и 4/15 августа 1831 года.
Злое семя, брошенное доносом Цыбульской, арестом Гуртига и его товарищей, росло и дало богатые, кровавые плоды!..
После "сеймика военного" в Болимове на короткое время настало затишье… Целые дни были открыты храмы, наполненные молящимися, особенно — женщинами… Религиозные процессии ходили по улицам, часто встречаясь с вереницами гробов, увозимых на простых дрогах поскорее прочь из города.
Это хоронили павших от холеры, начинающей намечать себе жертвы не только среди простого люда, живущего грязно и плохо питающегося… Умер от холеры редактор Жуковский, судья Ильницкий, прокурор Козловский и другие чиновники и зажиточные обыватели… Кладбища Варшавы так переполнились, что стали уже искать новых мест для этого города мертвых…
Рано по утрам город буквально пустел. Чернь, купечество, чиновники, министры, члены Сейма и Совета, войска, стоящие в столице, дети и прислуга, ксендзы и монахи — все шли к окопам на "Воле" или в Повонзках, спешно заканчивали их ввиду приближения россиян.
А по вечерам горели огни в ресторанах, кофейни наполнялись народом, театры давали веселье пьесы или патриотические спектакли для поднятия мужества в массах народа.
Студенты Варшавы братались со своими виленскими коллегами, пришедшими сюда с Дембинским, ходили на валы, отбывали службу, как и все. Университет был закрыт.
Газеты наполнялись самыми горячими призывами к мужеству, к жертвам. Все серебро, какое только имелось в обиходе у варшавян, было сдано на нужды войны…
Бурные, шумные сходки по-прежнему происходили в залах "Редутов", устраиваемые Патриотическим Союзом…
Его главари хотели довести переворот до логического конца, до оглашения социальной республики по заветам Франции 1789 года. Народ волновался… Темные личности, вроде консула Шмидта, Адама Гуровского, впоследствии попавшего в чиновники к Паскевичу, и пресловутый пан Александр Крысиньский с товарищами — они подлили масла в огонь, действуя ради своих особых целей…
Все спуталось в один роковой узел: доброе и злое. Народ слушал, волновался, и, наконец, прозвучал 15 августа н.с. последний аккорд. По улицам столицы пронеслась весть:
— Москали окружили Варшаву… На двадцать девятое августа назначен штурм.
— Погибли! Всех вырежут черкесы, старых и больных, как резали на Литве. Предали нас! Пустили россиян к городу! Измена…
— Месть предателям… Вешать изменников! На фонарь их!
Это было вечером, после сходки в "Редутах", где Ян-Болеслав Островский громил аристократов, Сейм, правительство и так закончил свою речь:
— Как же это, братья-поляки? Мы имели вождя, под властью которого пошли прахом все огромные жертвы, принесенные народом, вся пролитая в боях его кровь! Столько близких наших сгибло даже не славной смертью храбрых, а от ненужных походов, от болезни, от нужды!.. Миллионы народных денег развеяны по ветру, разворованы чиновниками… Не принесли нам пользы лавры, заслуженные на полях Вавра, Бельки Дембе и под Иганами… Литва, Волынь, Подолия, Украина несут тяжкую кару за желание слиться с нами. Неприятель мимо сильной крепости, мимо Модлина прошел к Висле, без выстрела переправился и теперь без сопротивления железным кольцом батарей охватил нашу столицу. От Праги тоже грозит обложение… голод, позор!.. Долго ли мы будем сносить бездействие Ржонда и Сейма, терпеть халатность и предательство генералов, аристократов, вельмож, живущих трудом и потом нашим? Идемте требовать ответа от Ржонда! Если не карать, так прочь должны мы прогнать всех предателей святого дела! Дембинский тоже с ними. На восемнадцатое число задумал он переворот. Сдает город россиянам…
— Ответ требовать от Ржонда! На веревку предателей! — заревели тысячи голосов.
Толпа кинулась к дворцу Радзивилла, где заседал Ржонд. На площади у Колонны Жигимонта еще толпа черни и военных присоединилась к первым толпам.
Едва успокоил Чарторыский делегатов, вломившихся в зал заседания, и поспешил к замку, предчувствуя недоброе. Но там толпа так бушевала, что князь велел кучеру скорее ехать домой.
А за его каретой следом кинулись к замку толпы, пришедшие с делегатами "судить" Ржонд…
— Смерть предателям! Вешать шпионов!
Этот крик разлился в толпе. Люди двинулись ломать ворота замка… Неожиданно на площади показался Круковецкий, верхом, в полном парадном мундире. Он один решился броситься в этот водоворот бунтующей черни.
— Поляки! — крикнул он. — Не стыдно ли вам? Враг у ворот! Мор губит нас… А вы что затеяли?.. Опомнитесь! Смиритесь! Не время теперь для бунта!
— Самое время, добрый генерал, наш коханый! Истый друг народа! — послышались из толпы громкие голоса его же приспешников, снующих в толпе. — Мы только решили извести шпионов! Они в эти страшные дни предают город, и Польшу… и нас! А судьи-предатели тоже закуплены врагами… потакают виновным… Не вешают собак! Так сам народ их рассудит! Виват, наш Круковецкий! Ты должен быть губернатором… Виват губернатор генерал Круковецкий!.. А народ — идет судить!..
И народ "рассудил"…
Ворвавшись в замок, чернь замучила, забила до смерти Гуртига, Буковского, Янковского, Салацкого, Базанову… Всех, здесь заключенных… Терзали, кололи, рубили как безумные…
Даже женщины из толпы рвали, терзали руками несчастных, как звери….
И при этом была еще проделана комедия "суда Линча".
— В Работном доме, за Вольской рогаткой сидят самые злые шпионы бельведерские! — крикнули коноводы, когда здесь работа была покончена. — Туда идем!..
Толпа бросилась за ними к Вольским рогаткам, где в древней Пороховой башне, снаружи обвешанной галереями и пристройками, были заперты шпионы Новосильцева…
Там повторилась прежняя сцена… Но по пути, опрокидывая рогатки, поставленные на всех улицах, расталкивая ряды Народной гвардии, заглянула чернь и на Банковскую площадь. Тронуть банк не дали все-таки народные гвардейцы… Здесь только повесили провокатора Кавецкого, переодетого женщиной, и мимоходом разгромили кондитерскую Лесли, уже замученного в замке.
Кинулись в палац графов Любенских, но здесь не нашли графа Генриха, которого искали… Круковецкий, как провозглашенный народом, затем утвержденный Ржондом, занял немеденно пост губернатора, взял отряд и поехал по городу… У самой кондитерской застал он нескольких саперов, которые соблазнились легкой добычей и, войдя в разгромленный магазин Лесли, стали шарить, подбирать остатки…
— Это "защита народная", славное воинство наше занимается грабежом! — возмутился Круковецкий. — К стене первого!.. Расстрелять!.. Остальных — в тюрьму.
Приказ немедленно был исполнен на глазах тысячной толпы, снующей по всем улицам. Впечатление было грозное. Здесь сразу все утихло. Но за заставой повторилась кровавая расправа. Несколько шпионов, сидящих по кельям тюрьмы, было повешено.
По пути убит барон Кетлер, пленный русский офицер, и пан Ганькевич, как заподозренные в шпионстве…
На другое утро разыскали двух самых ненавистных шпионов — Макрота и Бирнбаума… Их повесили… При этом после Макрота нашли 50 томиков, переплетенных в зеленый сафьян. Это были копии почти 13 000 "докладов", доносов и рапортов, которые пресловутый шпион и прокуратор берег с первого дня, с 1819 года!..
Убийство этих двух негодяев явилось последней вспышкой народного безумия. Все сразу стихло, словно по чьему-то властному приказу…
И только залп, данный через неделю, когда расстреляли у стены нескольких уличных коноводов этой страшной ночи, послужил ее последним, умирающим в пустоте отголоском…
Несколько трупов свалилось на грязную землю — и все было кончено.
Разве страж я брату моему Авелю?
Будет некогда день, –
И погибнет священная Троя.
Гнет неволи тяжек, но свобода — бессмертна!..
Кто в бою погиб отважно, — Слава вечная тому!
Забытое поражение — ведет за собою ряд новых потерь.
Много переполоха и в столице, и в рядах войск наделала кровавая ночь 3/15 августа.
В то самое время, когда, по приказу Дембинского, генерал Шнейде мчался от Праги по мосту, гремя колесами четырех пушек, сопровождаемых шестью эскадронами улан, чтобы остановить кровавую расправу, разогнать сборища хотя бы картечью, когда и Народная гвардия вышла из своего бездействия, стала хватать зачинщиков, угрожая оружием толпам, — паника царила среди магнатов, еще не покинувших Варшаву, в Сейме и особенно среди членов Ржонда. Ему особенно угрожали толпы, слали проклятия, и только военный отряд, подоспевший вовремя, спас от насилия представителей высшей власти.
Около полуночи, утвердив Круковецкого, как избранного народом, в должности генерал-губернатора, Ржонд подал в отставку. В ту же минуту пришло прошение Скшинецкого о полной его отставке из военной службы…
Он спрятался первый. Князь Чарторыский, надев мундир юного друга своего, полковника Владислава Замойского, верхом поскакал на Прагу, под защиту войска. Граф Густав Малаховский, Свидзиньский и многие другие магнаты последовали за ним.
А 23-го числа с отрядом Раморино они и совсем покинули столицу.
Наутро Сейм назначил Круковецкого президентом Ржонда и утвердил список остальных членов Народного правительства, представленный немедленно новым его главой. Безличный, недалекий Бонавентура Немоевский избран был вице-президентом. Журналист, профессор К. Гарбинский, каштелян Левиньский, генерал Моровский, Дембовский получили министерские портфели. Теодор Моравский остался министром иностранных дел. Все ответственные должности Круковецкий поручил членам Патриотического Союза, как бы в благодарность за совершенный ими переворот…
Вождем Сейма назначил ограниченного, но честного генерала графа Казимира Малаховского, вместо Дембинского, который, не стесняясь, готовился захватить верховную власть, распустить Сейм, Сенат, выйти с войском из Варшавы, сдав ее Паскевичу. А затем, перенеся войну в Литву или на Волынь, там собирался довести до конца неравную борьбу…
— Мы еще одолеем москалей! — горячо уверял членов Сейма этот безумный мечтатель, словно воскресший облик из времен "Барской Конфедерации". — Вы увидите! — говорил он депутатам. — Восстание разольется с новой силой в забранных провинциях… Россияне уступят… И дадут нам волю… А если нет… Двинемся на Краков, вступим в Галицию, подожжем пожар европейской войны. Все едино погибать…
Эти планы стали известны Сейму. И за Дембинского не было подано ни одного голоса из числа 100 лиц, присутствующих на собрании. Только 22 из них голосовали за президента Сейма графа Вл. Островского.
Генерал-губернатором назначен был Хшановский. Губернатором Ксаверий Бронниковский; начальником Народной гвардии — граф П. Лубеньский.
Из числа 30–40 зачинщиков, изловленных после "кровавой ночи", нескольких суд приговорил расстрелять… Двух-трех заключил в тюрьму… Два ксендза, ярый народный коновод Казимир-Александр Пулавский и отец Игнаций Шиньглярский, были отпущены "за неимением явных улик", равно как и остальные… Круковецкий всеми силами помогал этому мягкому приговору…
Казнь совершилась 22 августа… В этот же день казацкие разъезды были видны уже в Горцах, за Маримонтом, в Пирах, в Вилланове и под Вавром, на другом берегу Вислы.
Главную квартиру свою Паскевич расположил в Блоне. Ночью на Висле показались две большие барки, плывущие по течению, прямо на мост, соединяющий столицу с Прагой. Оба судна пылали, как два гигантских факела. Наполненные горючим материалом и подожженные россиянами, они должны были навалиться на мост, сжечь его и прервать сообщение между столицей и военным лагерем на Праге. Но оба трандера наткнулись на отмель, там стали и долго догорали, наполняя воздух багровым сверканием и светом, кидая мириады искр и клубы багрового дыма в тихую бездну осенней черной ночи…
А в это же время улицы столицы были еще освещены непотушенными фонарями, и публика, выходя гурьбою из театров, из кафе, кинулась к Висле полюбоваться красивым и грозным зрелищем…
Веселая Варшава, "Великая Сарматия" даже в тисках осады не сдавалась, не падала духом!
Газеты выходили, как и раньше. Только за недостатком запасов многие печатались на плохой бумаге. Внешних известий и новостей было мало. Столица почти отрезана от мира. А внутри все то же… Работа на окопах, молитва и… веселье по вечерам, кто еще мог веселиться…
1 сентября с башен столицы можно было уже разглядеть в зрительные трубки передвижения россиян в стороне Слу-жева и Рашина. Тяжелые орудия катились по направлению к Варшаве… Сверкали огни, взвивался дым выстрелов. Первые гранаты разорвались над городом без вреда. Мародеры появились за Прагой… Как гиены, чуящие близкую поживу…
Стычка, довольно крупная, разыгралась в Межиречье, под Рогозницей… Убито 1200 россиян, 800 взято в плен.
В столицу привезли самого главного пленника — генерала Верпаховского и около десяти офицеров россиян. Всколыхнулась немного жизнь и опять замерла на одном, напряженная, словно завороженная чернокнижною силой войны и осады…
Голод еще не показал над городом своего костлявого, темного лика, уносящего жизнь, но рука его, рука скелета, уже опускалась на лачуги бедняков, на безработный люд… Правда, зажиточная часть населения старалась помочь беде… Однако горя было гораздо больше, чем утешителей.
Чтобы отогнать от столицы этот страшный призрак с пустыми глазницами, чтобы отбросить Розена, мешающего подвозу припасов, необходимых для осажденных горожан и для войска, Круковецкий выслал на правый берег сильный корпус, свыше 20 000 человек, который легко мог разбить Головина и Рюдигера и освободить Сандомирское воеводство, принудив и полки россиян перейти на правый берег Вислы. Тогда подвоз припасов Варшаве был бы обест печен, а в тылу Розена стояла бы грозой сила в 20 000 штыков, отвлекая пол-армии Паскевича от осады и удара на Варшаву с запада.
Так посоветовал Прондзиньский, так решил Круковецкий…
Но Рок опрокинул все расчеты людские, такие стройные, незыблемые на взгляд…
Начальство над корпусом Круковецкий поручил генералу Раморино, тому самому, прибытие которого шумно справлял Скшинецкий 30 марта, в ночь выступления против Гейсмара к Вельки Дембе…
С опасностью жизни отважный француз миновал границу австрийской Галиции, вступил в ряды армии и все время выказывал незаурядную отвагу и преданность делу польского народа.
— Война, женщины и карты! Вот что я чту больше всего после чести! — так часто повторял Раморино.
Солдаты, хотя и плохо понимали польский лепет француза, но чтили храбрость иноземца и называли его не иначе как "наша кохана Марына".
За день до выхода отряда явился к генералу скромный человечек с бегающими глазками и на плохом французском языке заговорил:
— Имею честь представиться — Старанькевич. Мать моя — русская… И только поэтому я был заподозрен в шпионстве. Меня долго держали в тюрьме. Морили несчастного, невинного человека… Наконец Бог сжалился… Генерал Круковецкий внял моей мольбе. Вот приказ мне: оставить столицу. Но это можно сделать только при обозе вашего высокопревосходительства. И я припадаю к ногам…
Человечек в самом деле кинулся, обхватил своими тощими, цепкими руками колени Раморино.
Тот был очень не в духе. Вчера проигрался в пух… И уже хотел оттолкнуть, прогнать просителя… Но тот смотрел так жалобно и в то же время как-то особенно… словно в душу хотел проникнуть к генералу…
— Хорошо. Можешь… Скажи там — я позволил! — кинул генерал.
Человечек силой схватил руку француза, поцеловал, вторично облобызал плечо его, пошел к дверям и вдруг остановился.
— Прошу прощения… Я тут случайно от знакомого офицера слышал, что вчера была большая игра… И генерал проиграл немного. Конечно, ваше высокопревосходительств во имеете успех в ином. Я слышал. И потому немудрено… Прошу прощения, светлейший гетман. Я к тому, что у меня есть человек… Он охотно ссудит генералу… Сколько угодно…
Сказал и сверлит своими глазками нервное лицо француза, на котором можно читать каждую мимолетную мысль.
— Ты… что мне предлагаешь? А? — повышая тон, спросил Раморино.
— Денег… сколько угодно его светлости, — едва пролепетал человечек и весь съежился, как пес в ожидании удара.
— Прочь, пока я не приказал тебя повесить, дьявольская рожа! Ступай в обоз… и… не показывайся мне на глаза…
Еще не затихло последнее слово, как человечка уже не стало.
Едва вышли полки Раморино за Прагу, исчез куда-то на несколько часов Старанькевич… Очутился в грязной подорожной корчме… Пошептался с корчмарем и догнал обоз, медленно ползущий по дороге. Но не к Минску, где надо ударить на Головина с его слабыми силами, а правее, к Зелехову; туда двинулся Раморино. Сам едет задумчивый, угрюмый…
На другой день, 24 августа, Старанькевич, снова побывав в одной попутной деревеньке, там шептался с каким-то мазуром, который басил не по-польски, а совсем по-русски…
Вечером он явился к Раморино. Генерал сам позвал предателя.
— А… сколько же мог бы ты мне… достать денег? — не глядя на посредника, красный от внутреннего волнения и стыда, спросил генерал.
— Сколько угодно… Десять… Пятнадцать тысяч хороших, полных рублей… Сколько угодно…
— А если мне надо… пятьдесят тысяч? Мгновенное колебание пронеслось по лицу Старанькевича, но он сейчас же подхватил громко, уверенно:
— Можно и пятьдесят… Только я должен раньше поговорить с генера… То есть с тем, кто даст денег…
Он недоговорил, отскочил, увидя входящего адъютанта.
— Простите, генерал! — заговорил тот. — Я помешал… но особое обстоятельство. Полковник Ле Галлуа просит принять его немедленно. Ему удалось бежать из русского плена. Пан гетман дозволил полковнику догнать наш отряд… и полковник…
— Хорошо, пусть войдет! — досадливо произнес Раморино.
Адъютант вышел.
— Ваша светлость! Времени терять нельзя… Я просил бы… — начал шпион.
— Молчи… знаю без тебя… Я его не задержу… Войди туда!
Старанькевич исчез за занавеской двери, ведущей в спальню генерала.
Вошел Ле Галлуа.
Он был в штатском. Исхудал, казался измученным. Но встреча была живая, радостная.
— Бежал, дорогой друг? Лихо… Как? Когда? Ты ведь взят был семнадцатого…
— Да, милейшим генералом Виттом. Для поляков — я бежал. Для тебя — отпущен на волю… под известным условием.
Раморино сделал было невольное движение: удержать, остановить откровенность товарища-француза, сказать ему, что есть посторонний свидетель. Но тут же будто шепнул ему кто, что секреты Ле Галлуа имеют полную связь с предложениями Старанькевича. И он стал слушать.
— Что, удивлен, дорогой товарищ? А это так… И прямо скажу… Времени терять нельзя. Эти условия касаются тебя…
— Меня?
— Да. Паскевич узнал немедленно о твоем походе, оценил твою храбрость, ум… Взвесил опасность, которая грозит его армии от этой диверсии польских войск… и…
— И?..
— Мне предложили на выбор: немедленно помчаться в Россию и дальше за Урал, в Сибирь, на Камчатку… Или… дать честное слово, что я явлюсь и передам тебе…
— Что?.. Что?..
— Несколько слов… "Мы — втрое сильнее поляков сейчас. Через месяц наши силы еще удвоятся… Падение Варшавы и всего польского дела неизбежно".
— Верно… все верно! Вчера еще сам князь Чарторыский говорил то же о возможности возродить крулевство под властью великого князя Михаила Павловича… Но продолжай… Я слушаю!
— "И потому предложите генералу, — сказал Паскевич, — только не… не мешать нам!" Пусть отойдет от столицы… нападает для вида на наши отряды. Этим ускорится весь грязный ход событий, уменьшится число невинных жертв и с нашей, и с польской стороны… Падет не шестьдесят тысяч… а только десять или пятнадцать… Француз-стратег, гуманный человек, каким все знают генерала, поймет меня!" Вот что сказал Паскевич.
— И за это? — вызывающе глядя в лицо товарищу, вдруг почти выкрикнул Раморино.
— Двадцать тысяч дукатов? — глухо ответил бывший сподвижник Лафайета Ле Галлуа. Потом живо добавил: — Конечно, я понимаю… Это обида для тебя. Но прости меня… Выбор слишком был тяжел. И я дал слово… Я сказал тебе. Теперь делай как хочешь. А я… извини, я должен уйти. Ты так глядишь… Мне стыдно… Лучше брани, ударь меня. Но не гляди так… презрительно… Я же не советую тебе… И я бы сам никогда на твоем месте… Нет… Я не могу! Прощай!
Быстро выбежал Ле Галлуа.
— Эй, ты… поди сюда! — крикнул Раморино спрятанному шпиону, набрасывая несколько слов на листке бумаги. — Вот тебе пропуск на все стороны. Уходи, возвращайся… Но — скорее… И помни — я не торгуюсь!.
— Пятьдесят тысяч… конечно… Это же еще мало для такого храброго генерала… И не за измену… за пустую услугу… Бегу… Лечу… К вечеру дам ответ!
Убегая, плут не удержался, глумливо захихикал и подумал: "Пятьдесят тысяч! Такому ослу! Рублевки ломаной, не получишь, когда отслужишь россиянам. Разве же я не знаю пана Паскевича?.. Хе-хе!"
Он не ошибся, многоопытный пан Старанькевич.
Раморино предал свое новое отечество, вопреки нескольким строжайшим приказаниям вождя и Круковецкого не явился к стенам Варшавы, когда было это нужно… Варшава пала…
Но ни единого гроша за свою "услугу" не получил Раморино.
К 18/30 августа около 90 000 людей и больше 300 орудий выставил Паскевич против осажденной столицы польской. Но приступа не было.
Граф еще медлил отчего-то…
Рано утром 4 сентября н.с. граф Эриванский сидел за своим рабочим столом, ожидая Толля и Нейдгардта, позванных на совет, и, как делал это нередко покойный Дибич, в десятый раз перечитывал письмо императора Николая, полученное вчера ночью. Как будто не все сразу сказал ему отчетливый, твердый узор букв, выведенных властной рукой… Словно иной, тайный смысл, еще более важный, чем явный, зримый, таили в себе заветные строки.
И чем больше он вглядывался, тем шире и глубже становился этот смысл, тем больше сомнение, тревога, предчувствие чего-то большого, непоправимого, грозного, росло в груди… И не знал граф: письмо ему говорит обо всем этом или взволнованная, чуящая веянье Рока, его смятенная душа?
Приступ… Штурм города с населением в 120 000 людей, окаймленного тройной линией окопов и валов, с ожерельем из 290 орудий, с гарнизоном в 30 с лишком тысяч штыков!..
А улицы этого города тоже минированы, как это давно стало известно графу. Баррикады возведены повсюду… Вторая Сарагоса ждет русских, если даже и войдут они в столицу Польши…
Есть о чем подумать! Опять начал в двадцатый раз перечитывать большой плотный листок, лежащий перед ним, граф Иван Федорович. Его хохлацкое умное, слегка полное лицо даже побледнело от усиленной мысли… Шевеля непроизвольно и равномерно пальцами выхоленной руки, словно выбивая такт своим мыслям и словам письма, почти заученным наизусть, — снова перечитывает их Паскевич…
Вошли оба генерала, поздоровались, заняли места.
— Ничего нового? — обратился он к обоим.
— Нет… все то же! — отозвались генералы в один голос.
— К штурму мы совершенно готовы… Не за этим ли вы нас призвали, ваше сиятельство? — не скрывая нервного нетерпения, спросил Толль.
— Пока — нет… Потолкуем прежде…
"Еще не столковались!" — подумал Толль, но удержался, не произнес этого вслух.
А Паскевич, коснувшись листка, лежащего перед ним, заговорил по-французски, но с легким южным говором, с растяжкой, несмотря на десятки лет, проведенных при дворе, под туманным пологом небес Ингерманландии.
— Письмо от государя… Вот я вам, господа, прочту главное.
Поправив очки, он медленно, отчетливо прочел: "Как мне выразить тебе мою тревогу, вызванную твоим письмом, и все, что я сейчас переживаю… Что еще переживу, ожидая добрых вестей, которые, по твоим словам, придут дня через 4–5… Бесконечными покажутся мне эти дни, когда с надеждой и боязнью я буду ждать рокового известия об исходе последней, решающей дело борьбы!"
Умолк, слегка отодвинул листок, глядит на обоих.
— Мне кажется, государь, по свойственной ему впечатлительности и не видя сам близко дела, слишком… мрачно глядит, и потому эти ненужные волнения, — решительно начал Толль. — Варшаву мы возьмем… Жаль, что с небольшим опозданием. Вчера исполнилось ровно пять лет со дня его коронования… Ну, все равно… Подарок заслуживает внимания, хотя бы поданный и не в срок! Силы наши и поляков слишком неравны. Мы — сильнее вдвое… Следовательно…
Молча покачивает только головой Паскевич. Заговорил более осторожный, даже боязливый Нейдгардт, генерал-квартирмейстер армии.
— Мне кажется, генерал слишком легко смотрит на наше положение, вообще недостаточно оценивает важность предстоящих событий, силы врага и, наконец, сводит все к простому штурму. Удастся — хорошо… Не удастся — тоже неплохо. Поляки существенно ослабеют, а мы наши ряды пополним снова и снова пойдем брать Варшаву…
— А если бы даже и так! Что же тут неверного, генерал? — задетый, спросил Толль.
— Многое, если не все! — уже решительней заговорил Нейдгардт, чуя, что Паскевич — с ним, а не со своим начальником штаба. — Первое: государь о положении нашем знает столько же, сколько и мы… Знает и то, какие резервы еще остались на родине, которые могут быстро явиться на помощь… Таких мало… Второе… Если там людей треплет лихорадка, вдали… Что же мы должны испытывать, стоя перед этим огромным городом, окруженным на протяжении двенадцати верст тройной защитой, сильными орудиями?.. Не считая пятидесяти тысяч отборного войска, силу которого уже мы испытали в стольких кровавых боях.
— Только тридцать тысяч сейчас в Варшаве, — отчеканил Толль. — Раморино там нет… Позвольте, дайте договорить… И он туда ко дню штурма… не вернется!
Последние слова были сказаны так многозначительно, что Нейдгардт вопросительно поглядел на графа.
— Продолжайте! — кивнув ему утвердительно, сказал только Паскевич.
— Пусть так. Дело меняется не намного. Нападающих должно быть, по крайней мере, в четыре, в пять раз больше, чем защищающих позицию. Это же азбука… Даже если бы не польские храбрецы, а заурядные трусы рядовые, вроде австрийцев, защищали город…
— Без настоящей линии укреплений, без…
— Дайте досказать, генерал… Положим, войско отступит перед нами… даст нам дорогу в город… Знаете ли для чего? Чтобы там похоронить всех до последнего солдата!.. Улицы изрыты подкопами, начинены порохом…
— Жиды и немцы, которых шестьдесят тысяч в городе, будут взрываться с нами на воздух?
— Нет! Они убегут. Взрывать будут остальные шестьдесят тысяч поляков. Но и это не все. Войско по мосту перейдет на этот берег. Отрежет нашей наполовину уничтоженной армии отступление на родину. Поляки окружат, может быть, запрут нас в той же Варшаве, как некогда их гетманы были заперты в Московском Кремле… В лучшем случае мы прорвемся домой без единой пушки… И придется России подписать унизительный мир… потерять уважение Европы, и так презирающей наше "варварское государство"… Ропот начнется в стране… Восстание посерьезнее здешнего… Вот что значит этот "неудачный штурм"… Отчего такой тревогой дышат строки, слышанные нами!
— Пустое! Сказки! Ваша… опасливость рисует вам такие темные картины. На войне решается все силой. А сила — за нами…
— Отвага — тоже огромная сила… А у поляков, защищающих свой родной угол, свой очаг, ее, конечно, будет больше. Мы здесь чужие. Мы нападаем… Защита — много легче. И еще не забывайте, генерал: случай чаще всего решал самые умно задуманные битвы. И решал их совершенно не так, как ожидали люди.
— Во многом вы правы… Почти во всем! — заговорил неожиданно Паскевич, даже помешав Толлю сказать что-то. — Но что же делать, если все так? Неужели?..
— Отступить! — решительно вырвалось у Нейдгардта. — Да! Все же лучше, чем погубить Россию неосторожным движением. Вернее: не отступить… а… уступить. Переговоры с Ржондом затеяны. Если государь не высказался против… если у вас, граф, есть полномочия… передайте их Данненбергу… так, слегка… И… кончим все почетным примирением…
— Я подумаю… — в нерешительности покачивая головой, отозвался граф. — Хотя нет! Надежды мало… Слишком заносчивы, неумеренны поляки… И если еще заметят в нас колебания… Они того потребуют, что… только и останется умирать! Или — взять Варшаву!
— Я тоже так думаю, — угрюмо, упорно прозвучало замечание Толля…
— А в таком случае… Как поведем приступ?! Ваше мнение, господа?
— Конечно, со стороны Мокотова, — доставая точный план варшавских укреплений, ответил первый Толль. — Работа нашего неизменного Шмидта! — разворачивая чертеж, улыбнулся бледный остзеец. — Вот, сюда надо направить всю силу орудий… Потом…
— Минутку! — остановил его Паскевич. — Правда, чертеж прекрасный. Но он "мертв". Его сняли, когда не было расставлено орудий… Не размещен был гарнизон… А вот у меня — есть другой…
Небольшой листок на руках графа со старательно выполненным планом пестрел мелкими цифрами и буквами.
Оба генерала переглянулись в недоумении, а граф, словно ничего не замечая, начал читать:
— "Воля". Начнем отсюда… "Редуты. Номера пятьдесят четыре и пятьдесят пять. Гарнизон — две роты пеших стрелков".
— Только!
— Да, да… Этому списку можно доверять. От человека надежного… Слишком надеются на крепость самой позиции. В польском штабе I говорили: "Не решится Паскевич брать быка за рога!" Ха-ха. Они правы. Этого я не решусь… Но ихнюю "Волю" — ухвачу за горло крепко!
Сам смеется, довольный своей шуткой! Улыбаются и генералы.
— Дальше, однако. "Редут "Воля", у часовни двенадцать тысяч людей. Начальник генерал Совиньский".
— Старая рухлядь! Безногий инвалид. Знаю его! — презрительно заметил Толь.
Граф продолжал.
— "Орудия изношенные, среднего калибра… Редут номер пятьдесят семь. Майор Красиньский и двести пятьдесят людей восьмого полка…"
Долго еще читал граф, кончил, умолк.
— Что же, если ваше сиятельство так уверены, — начал менее решительным тоном Толль. — Начнем с "Воли"… А что делать с Уминьским, который, как видно, стоит со своими восемнадцатью тысячами людей на левом фланге? Он не позволит нам атаковать редутов…, — Ему, конечно, не будет времени. Надо послать на демонстрацию хороший отряд… Тысяч пять-шесть… Они отвлекут внимание Уминьского, пока мы прорвем их центр… То же и на правом их крыле, где Дембинский.
— Великолепно! — искренно вырвалось у Нейдгардта, словно позабывшего прежние опасения при виде спокойной уверенности Паскевича. — Все гениально… Но эти драгоценные сведения, граф…
— Откуда они у меня? Мой секрет. Могу только сказать, вы не ошиблись: они драгоценны!
Все рассмеялись новому каламбуру.
— Недаром говорят, граф, самые высокие стены возьмет осел с золотом! — сразу вырвалось у Толля. Но, поняв, что в его словах тоже кроется двойной смысл, обидный для начальника, умолк и даже покраснел.
Словно не расслышав ничего, граф продолжал излагать своим советникам планы предстоящего штурма, спрашивал советов, спорил или соглашался с ними, пока все не было обсуждено…
Вечером того же дня на Сохачевской дороге, в корчме, завязались первые переговоры между генералом Данненбергом и Прондзиньским, получившими полномочия от своих властей — выяснить только, возможно ли соглашение и приблизительно на каких общих основаниях?
Переговоры эти не привели ни к чему, только вызвали еще больший разлад в среде защитников Варшавы.
Но Ржонд, Сейм, вся столица успокоились все-таки.
— Если затеяли переговоры россияне, значит, чувствуют свою слабость, оттягивают время и штурмовать города скоро не начнут!
Они ошиблись. И не ошибся Паскевич в своих главнейших расчетах.
На заре 6 сентября варшавяне были разбужены громом канонады, которой совершенно не ожидали так скоро. Не ждали нападения и многие боевые начальники, как Бем и другие. Храбрец генерал веселился вечером, поздно лег, спал так крепко, что даже не проснулся при гуле 300 орудий, завывающих под Варшавой, при громе польских батарей, посылающих свой ответ на российский привет. Его с трудом разбудили, и он прибыл к своим пушкам уже слишком поздно!
Крыши, башни города зачернели от люда, желающего видеть, как решается судьба города. Настроение было бодрое, ждали победы… Но вот постепенно ужас стал охватывать сердца…
Черными рядами двигались российские батальоны, вдали окутанные утренней осенней мглой… И все больше их подходило, все ближе подвигались они…
Уминьский, опасаясь обхода слева, растянул свою пехоту далеко по Люблинской дороге. Справа — то же сделал Дембинский…
А "Воля" и весь центр остались почти беззащитны. Не было кому подумать о близкой опасности…
Два часа шла канонада. Россияне подготовляли для себя приступ. Главный огонь из 170 орудий сосредоточен был на укреплениях "Воли". Польские орудия, подбитые, лишенные прислуги и офицеров, постепенно стали замолкать.
Тогда зашевелились батальоны, мерно и быстро двинулись вперед!
Люди почти бежали, поеживаясь, вздрагивая от утренней свежести, стараясь согреться движением.
"Охотники-гвардейцы" шли на челе обеих штурмующих колонн.
Вот уже и редут № 55… Там не слышно никого… Без выстрела овладели ельцы и белозерцы оставленной позицией. Один батальон остался здесь. Остальные 16 кинулись влево, к № 54.
Две роты, конечно, не могли противиться такой лавине, которая свалилась на них, лезла на валы, заклепывала последние пушки, прикалывала последних защитников…
Бьются отчаянно храбрецы, ободряемые своим капитаном-поручиком Ордоном.
— Умрем со славой за Отчизну! — звучит его голос.
Бьются стрелки, защищаются как бешеные. Сгибаются штыки, ломаются в щепки приклады от ударов. Но — все меньше и меньше поляков. Россияне, как муравьи, набегают со всех сторон.
Идет последний бой… И никто не заметил, что поручик Новосельский, раненый, уже теряя силы, подполз к пороховому складу, с трудом взвел курок пистолета… Грянул выстрел, сверкнул огонек… Пронесся глухой гул, задрожала земля… Й вдруг все поднялось на воздух… Камни, пушки, куски человеческих тел, дым и пламя…
Чудом уцелел только один Ордон. Поляки и около 600 россиян взлетели на воздух… Тяжелую рану получил генерал Гейсмар и оставил битву.
Погибли офицеры, шедшие с батальонами на приступ… Смятение началось в рядах россиян…
А зрители боя в ужасе, с воплями и криками кинулись прочь, разбежались по своим углам, ожидая, что вот-вот и вся Варшава взлетит на воздух, погребет их под своими развалинами.
Много жертв унес редут No 55. Но у Паскевича еще немало жизней человеческих в запасе, чтобы продолжать игру и выиграть!
Новый отчаянный бой закипел вокруг невысокого холма, на котором расположен редут № 57, совсем недалеко стоящий впереди "Воли".
И здесь повторилась прежняя картина. 250 человек защитников было задавлено численностью россиян. Там в окопах остались почти все, глядя мертвыми стеклянными очами в небо, с глубокими штыковыми ранами на челе, на груди. Только десятка два успели уйти от гибели, унося с собою своего начальника, тяжело раненного майора Красиньского…
Теперь настал черед для "Воли". Не пришла вовремя помощь, собственными силами должен был защищаться маленький, одинокий форт. А его начали уже громить ядра восьмидесяти орудий Паскевича, подвезенные на самую близкую дистанцию.
Отвечает "Воля" из своих пушек. Гремят залпы тысячи двухсот ружей… Но что значит это против пудовых кар-течей и ядер!
Из первых окопов гарнизон перешел во вторые.
Смолкают орудия "Воли"… Выбита почти вся прислуга… Нет канониров… Сам седой, могучий еще генерал Совиньский ковыляет от орудия к орудию, при помощи ездовых — заряжает, палит…
Мало осталось снарядов… И патроны на исходе!
— Откуси патрон!.. Заряжай… Огонь! — только и слышен голос старого воина. Волосы его разметались… Кровь сочится из небольшой раны на лбу… Он ничего не замечает. Выбита половина гарнизона. Есть ли время думать о себе!" Вдруг — радость! Грохнули 12 орудий легкой батареи, не впереди, сзади… Свои!
Это Бем наконец явился чуть ли не к концу боя!
Сразу легко стало на душе у старика. Да и вздохнуть хоть можно. Смутились неожиданным отпором россияне, отъезжают, прервали на время адский огонь…
А тут — вторая радость. Бегом взбежал на холм, бурей влетел к Совиньскому на помощь сам капитан Петр Высоцкий, отец всего переворота, осуществивший с товарищами давнишнюю мечту народа в морозную, мглистую ночь 29 ноября минувшего года. Целый батальон стрелков 10-го полка привел он за собою.
— О! И пан Петр у нас на "Воле"! Добрый знак! — крикнул старик, стараясь пересилить гром орудий, треск залпов. — Значит, "Воля" не падет! Да живет польская воля!
— Да живет! — нашли еще в себе бодрости выкрикнуть осужденные на смерть люди…
И излюбленная песнь зазвучала из тысячи грудей:
Еще Польска не згинела!
Но конец был не далек!..
Со всех сторон пошли на приступ россияне. Упорно защищаются осажденные. Но их так мало! Вот уж раненый Высоцкий опустился на землю… Перед ним — закраина люнета. Внизу — ров.
Туда, чтобы спастись от неволи, прыгнул он… Тяжело упал, нога заныла… Он лишился чувств и был взят в плен.
В Сибири умер Петр Высоцкий, душа того, что свершилось в ночь 29 ноября.
Спасая жизнь, бежал постыдно майор Доброгойский. Один седовласый старец на деревяшке установил свое последнее орудие у задней стены Каплицы, чтобы обеспечить себя от нападения с тыла. Сам заряжает, стреляет… Командует последним четырем ротам 1-го полка, оставшимся на бастионе:
— Заряжай! Огонь!.. До последнего патрона… А потом — в штыки! Не выдавай, ребята! Честь — дороже жизни! Один раз умирать! Одна Мать-Отчизна у поляка!
По трупам своих убитых товарищей рвутся вперед россияне.
Их уж довело до ярости такое упорное сопротивление.
— Сдайтесь! — кричит горсти храбрецов русский полковник, пораженный этим мужеством.
— Коли их… Вперед! — отвечает на предложение громкий голос старика генерала…
Он и сам бы кинулся вперед, да деревяшка мешает. Слишком много трупов навалено везде… И, прислонясь спиной к своей последней пушке, со штыком наперевес ждет смерти старик, глядит ей прямо в глаза.
Она пришла быстро… Двоих только нападающих успел заколоть штыком своим Совиньский, когда со всех сторон семь-восемь блестящих жал вонзилось в его грудь, в бока, и снова появились они на свет дневной, обагренные кровью…
Не дрогнул, откинулся на пушку свою старик, так и застыл. Пораженные силой этого духа, остановились на миг и нападающие. Глядят, словно зачарованные, в это побледнелое, красивое лицо, гордое и после смерти. Словно чаруют их тусклые глаза трупа.
И чудо совершилось в миг падения "Воли"…
Как один сняли шапку солдаты российские, возбужденные боем и обычной двойной "чаркой", отпускаемой перед сражением. Как один осенили себя все крестом, шепча заупокойную молитву.
А ближайший, бравый, седой, со многими нашивками, гренадер благоговейно смежил ресницы мертвецу и вполголоса обратился к своим:
— Храбрая душа… Настоящий был енерал! Мир праху его!..
Было уже два часа дня. Редуты пылали кругом… "Воля" очутилась в руках россиян. В Каплице, где укрылось около 300 женщин, стариков, детей, шла резня…
Главное было сделано. Осталось уже более легкое на череду… Уже Толль, дрожа от боевой лихорадки и нетерпения, стал молить Паскевича двинуться на последний приступ, обрушить на Варшаву все полки и взять ее нынче же…
Паскевич, осторожный, сдержанный, не теряющий головы даже от успехов, отказал решительно.
— Я не сошел еще с ума, генерал! — отрезал он, сидя в коляске у "Воли", куда приказал везти себя после взятия этого редута. — У нас истощились снаряды… Люди падают от усталости… А вы хотите… Завтра еще посмотрим…
Великий князь Михаил Павлович тоже согласен был с Паскевичем.
В это время новая схватка завязалась между гренадерами князя Шаховского и эскадронами кракусов, которых подкрепляла польская пехота — 4-й и 8-й полки.
Россияне опрокинули поляков, которые стали быстро отступать к Чистой. Российская конница всею массой, широко развернув эскадроны на Вольской равнине, кинулась было вослед, но почти носом к носу столкнулась с 36 орудиями Бема, решившего хоть чем-нибудь искупить свою ужасную вину этого дня…
Грянули пушки Бема… За ними — орудия Рыбиньского… Легкая батарея Яблоновского… Загудели крепостные громады на валах…
И нападающие, понеся большие потери, ринулись обратно, под защиту своих батарей.
Упала темнота… Стихло на полях под Варшавой…
Только тысячи лагерных костров сверкали в темноте. И догорали деревянные домики Чистой, зажженные гранатами.
Печально было заседание Сейма на другое утро, 7 сентября. Мало явилось депутатов и сенаторов. Растерянность царила полная. Спорили, горячились, одни настаивали, что нельзя ждать ни минуты и "для спасения жизни обывателей, чтобы избавить их от новых "ужасов Праги", надо войти в соглашение с Паскевичем".
Другие, ударяя себя в грудь, выкрикивали громкие фразы о мужестве, о величии Древнего Рима…
Около 10 часов утра появился Прондзиньский и попросил слова.
— Целое утро нынче, — сказал он, — я был вместе с президентом Ржонда генералом Круковецким у Паскевича. Беседа велась в присутствии великого князя Михаила. Как очевидец всего, что происходило вчера, как военный, — говорю прямо: защищаться больше нельзя. Это — напрасное пролитие крови. Надо войти в соглашение, тем более что оно не будет для нас позорным. Вот приблизительно его основы: сохранение нашей конституции и прежних прав, полная амнистия всем участникам борьбы… А мы должны выйти из Варшавы, сдать ее Паскевичу и ожидать дальнейших соглашений с Петербургом. Для ответа — дано перемирие, которое окончится ровно в час дня. Теперь решайте!
Шум поднялся после этих слов… Сначала все восстали против соглашения вообще. Но стрелка близилась к роковой черте. Вот уже перешла ее… И, словно по ее воле, — загудели оружия россиян, им стали отвечать польские мортиры. Снова начался пир смерти… Первая граната разорвалась на площади перед Народным банком.
Эти отголоски боя изменили настроение Сейма. Он уполномочил Круковецкого вести и подписать переговоры, совершить капитуляцию. Затем была выбрана особая комиссия для наблюдения за этим важным делом, и Прондзиньский поехал снова среди кипящей битвы, рискуя собственной жизнью, туда, к "Воле", к Паскевичу, чтобы сообщить ему условия сдачи.
Вместо Паскевича его принял Михаил.
— Граф ранен в первые же минуты сражения! — объяснил он удивленному генералу. — Но я говорю с вами от его имени, со всеми его полномочиями. Что вы привезли?
Выслушав Прондзиньского, сделав кой-какие изменения, Михаил принял условия и послал с Прондзиньским генерала Берга.
В Варшаве неожиданная новость ждала обоих.
"Партия войны" взяла снова верх… Известия о ране, полученной Паскевичем, о великолепной артиллерийской атаке Бема, о поражении российской конницы подняли общий дух. Круковецкий был отставлен, заменен Бонавен-турой Немоевским.
Уже кончился день… Стихала вторая битва… Больше 20 000 убитых и раненых унесли оба кровавых дня, А Сейм все кипел рознью, враждой. Препирались и спорили депутаты…
Наконец, Дембинский, поставленный вождем вместо Круковецкого, предложил Паскевичу "военное, а не всенародное соглашение", помимо Сейма. Оно было принято.
Польская армия очистила свои позиции, перешла через мост в Прагу. Сейм последовал за ней. И Ржонд, и министры… И тысячи варшавян, не пожелавших оставаться в городе, занятом россиянами. Большинство из них кончило жизнь в изгнании, во Франции, на камнях парижской мостовой. К ним мы еще вернемся в одной из следующих книг.
Печальное зрелище представляло бесконечное шествие войск и народа, покидающего родную землю…
Еще по мосту тянулись отступающие войска и толпы людей с мешками на плечах, с посохами в руке…
А со стороны "Воли" — россияне с музыкой, с развернутыми знаменами вступали в покоренную столицу…
Трагедия была кончена!