МЕНГЛИ

1

Земля от праведных трудов человека молодеет. Да только не всегда она за пролитый пот отдаривает плодами и злаками.

Хлеб не родился в долине Сумбара. Градом побило. Беда в одиночку не ходит. Кызылбаши напали на чабанов, самих — на веревку, в рабство, отары овец, стада верблюдов, табуны коней угнали. Это было истинное бедствие.

Цвели гранатовые деревья, наступила пора снимать урожай пшеницы, а в поле трудилась одна семья Довлетмамеда Азади: град прошел стороной.

— Дела аллаха человеческому уму недоступны, — говорил людям ишан из Махтум-калы. — Неведомо, почему аллах взял у Гарры-моллы девять лет назад сыновей, а ныне одного Гарры-моллу одарил богатым урожаем.

Когда зерно было убрано, однажды вечером Азади попросил Махтумкули обойти аул и пригласить людей к своей кибитке.

Люди откликнулись на зов.

Азади сидел на кошме под гранатовым деревом в праздничной одежде, здоровался с каждым, кто пришел его послушать. Наконец все собрались. Азади встал с кошмы и низко поклонился людям аула.

— Сородичи! Когда-то вы приютили у себя моего отца, дали ему кров и жену. Я был у Махтумкули Еначи, отца моего, единственным ребенком, и вы радовались радости Еначи, вы заботились обо мне, словно я был сыном всех семейств геркезов. Это вы собирали деньги, чтоб отправить меня в медресе. Все это вы совершали от доброго сердца, ради доброго дела. Еначи был работящий человек, почему бы и не помочь трудолюбцу? У маленького Довлетмамеда, у меня, грешного, была тяга к учению. Почему бы не поддержать прекрасного стремления ребенка?.. А теперь вот что я вам скажу, люди! На моих полях и огородах уродилось все: пшеница, дыни, арбузы, лук, морковь. У большинства из вас поля побиты градом, бахчи засохли, а скот угнали враги. Я поделил мой хлеб и урожай с бахчи на число кибиток в нашем ауле. Получилось не помногу, но хватит всем. Детей своих от голода убережете. Люди, это не милостыня! Я такой же гоклен, как вы, и хлеб будет застревать в моем горле, если я буду знать, что в соседней кибитке дети плачут, потому что у них сводит живот.

Довлетмамед Азади повел людей к хранилищу зерна. Оставил на семена, а на еду столько же, сколько получила каждая семья. И дыни, и арбузы, лук и морковь были тоже поделены поровну.

2

Молодость и в тяжкие годины — молодость. Махтумкули шел девятнадцатый год. В науках отец и Нияз Салих дали ему все, что могли. Познания их были глубоки, но не бесконечны. Мир познания, открывшись юноше, властно звал его в свои необозримые просторы.

Махтумкули вглядывался в манящую синюю даль, но даже заговорить о путешествии не осмеливался. Отец не пустит, он переполнен горем по своим старшим сыновьям. Он плачет ночами. Молит аллаха. Он все еще надеется, что Мухаммедсапа и Абдулла вернутся.

— Я на охоту! — сказал Махтумкули отцу, взял лук, по забыл взять стрелы.

Он взбежал на первую гряду, но не пошел по тропе. Тропа вилась с гряды на гряду по гребешкам, Махтумкули спустился в ложбину, чтоб скрыться от глаз. Он был как цветущее дерево, в котором роится тысяча ульев.

— Я — цветущее дерево! — шептал он сам себе, и ему казалось, что воздух, сталкиваясь с ним, звенит, искрит.

Юноша почти бежал, но он — охотник — умел не потревожить тишины. Редкий камушек срывался из-под его ноги.

«Эти горы, как морщинки на челе земли», — подумал Махтумкули и остановился.

Сердце билось звонко, оно пело, как хорошо натянутые струны дутара.

Огляделся — никого: ни людей, ни зверей, ни птиц. Сел в тень, на круглый камень, почерневший от зноя.

«Его века спалили!» — пронеслась в нём строка, как стрела.

Вот так же он убегал от взрослых в детстве. Не от работы убегал, а чтоб побыть наедине. Он затаивался, разглядывая какой-либо камушек, ожидая, что через этот самый обычный камушек откроется ему вдруг неведомая людям, но изумительная тайна.

Махтумкули достал спрятанный на груди свиток — подарок Нияз Салиха, который ушел-таки на свою родину, в верховьях Амударьи, и принялся читать вслух, наслаждаясь не родным, но сладкозвучным фарси.

Мудрецы, что жемчужину смысла сверлили,

Что о сущности мира всю жизнь говорили,

Главной нити в основе основ не нашли,

Суесловили много — и все опочили.

Ты коварства бегущих небес опасайся.

Нет друзей у тебя, а с врагами не знайся,

Не надейся на завтра, сегодня живи.

Стать собою самим хоть на миг попытайся.

Эти стихи были про него и для него, и, подхваченный невесть какой силой, Махтумкули вышел из своего укрытия на солнце. Сначала пошел, а потом побежал. Ему нужно было утомить себя, потому что все в нем требовало действа, но какого? Он не знал, что ему нужно совершить. Свернуть, что ли, гору со своей дороги? Но сила, наполнившая его, была доброй. В нем все протестовало от одной только мысли — сломать. Мир казался ему совершенным.

— Все, что есть в этом мире, пусть будет всегда! Все живое пусть будет живо!

Наступи он в то мгновение на муравья — расплакался бы.

Сделав круг по горам, ноги принесли Махтумкули в гранатовое ущелье. Здесь он пробрался между камнями и колючими зарослями плодовых деревьев и кустарников в свое любимое место. Два камня, когда-то слетевшие с вершины, уперлись друг в друга лбами и застыли. Получился каменный шалаш.

Махтумкули опять достал свиток со стихами, переписанными рукой Нияз Салиха. Многие из этих стихов Махтумкули знал наизусть, но ему нравилось перечитывать их. В начертании букв жила добрая улыбка, светились мудрые глаза Нияз Салиха.

В родных горах Махтумкули стало тесно, ему хотелось в дорогу, к людям, которые, подобно Нияз Салиху, посвятили себя поискам знаний. Махтумкули мечтал о мудрых учителях, о возвышенной мужской дружбе с людьми, для которых поэзия была сама жизнь.

Он прочитал стихи. Как всегда, вслух:

Кровь, как река Джейхун, в сердце

влюбленных бьет.

Таинственный Джейхун, как пену, нас

несет.

Жизнь — мельница. Любовь вращает колесо.

А там, где нет любви, и колесо замрет.

Прочитал и замер. Он вдруг почувствовал, что не один в своем уединении. Повел глазами — тень человека на земле перед его каменным шалашом. Рука потянулась к луку, но Махтумкули тотчас вспомнил, что забыл взять колчан.

«Кто же это следит за мной? Лазутчики кызылбашей?» — поискал подходящий камень, но краем глаза вдруг разглядел: тень, напугавшая его, — тень женщины.

Он принялся разворачивать свиток, делая вид, что ищет стихотворение, и вдруг вскочил и вышел из укрытия.

— Ой!

На камне, загородившись цветущей веткой граната, стояла девушка. Она забралась сюда, видно, для того, чтоб сорвать цветок, и тут появился он, и ей пришлось затаиться.

— Ой! — вскрикнула она опять, закрывая лицо широким рукавом платья.

Заметалась, не зная, как спуститься с камня, потому что удобные уступы были там, где стоял Махтумкули. Он попятился, освобождая для нее безопасный путь, и она поняла это. Смерила взглядом расстояние — не схватит ли ее джигит? Он отступил еще. Она скользнула вниз и, словно яркая птица, полетела по зелени зарослей. Исчезла, переходя ручей, появилась на другом, высоком берегу. Обернулась. И стала вдруг медлительной в движениях, не пошла — понесла себя тропой к аулу. Голова, как у джейрана, заносчивая, на высокой шее, станом тонкая.

Махтумкули закрыл глаза, чтоб удержать в памяти черты прекрасного лица пери. Ниточки-дуги черных бровей, черные сверкающие глаза, лицо матовое, светящееся изнутри, губы розовые, добрые, змейка рта изогнута, словно девушка собиралась шепнуть манящие слова.

— Богом радость мне дана! — воскликнул Махтумкули, и звук наивной строки ударил в самое его сердце, и сердце отозвалось.

Богом радость мне дана!

Взор упал мой на желанную…

Ах, это не было поэтическим преувеличением. Стихи подхватили его, повели от рифмы к рифме по своим дорожкам.

Локон твой душист и густ;

Взор — алтарь, и он не пуст;

И кораллы влажных уст

Глубью дышат океанною.

О запретная, приди,

Ты на раны погляди.

И прильни к моей груди, —

Дай мне видеть богоданную!

Он повторил про себя стихи, и они показались ему лучшими из всего сложенного им раньше.

Ты джейран: легка, стройна,

Меда речь твоя полна;

Ты — как полная луна

Над равниною безгранною!

Такие стихи нужно было записать, пока не улетели, как девушка. Махтумкули, торопясь, перебрался через ручей и пошел к аулу, а стихи все еще гудели в нем, рождали новые строфы.

Гиацинт твоих волос

В сердце песню мне занес;

Соловей я: райских роз

Вижу гроздь благоуханную.

От страданья исцели,

Красотою утоли:

Душу душ Махтумкули

В милой видит осиянную!

Он успел записать всего две строфы, вошел в кибитку отец, совсем уже седой, согбенный.

— Махтумкули, приведи мать, как бы ей голову не напекло.

Махтумкули тотчас отложил перо: слово отца было для него законом. Мать уходила за кошары, взбиралась на холм и глядела на дорогу, пасынков ждала, Мухаммедсапу и Абдуллу, которые были дороги ей, как родные дети.

Все хозяйство теперь лежало на плечах бедной Акгыз. Вдова не вдова. Она исстрадалась в ожидании, потемнела, исхудала, стала злой. Все ее, бедную, жалели, но жалость плохой лекарь.

Мать издали была похожа на большую, смертельно усталую птицу, которая опустилась на землю, чтоб никогда уж боле не взлететь в небо.

Махтумкули поднялся на холм, взял Оразгюль-эдже под руку. Мать покорно пошла за ним. На крутом спуске ноги у нее подломились, она оперлась всем телом на Махтумкули, и острая нежная боль пронзила его: мать была легенькая, как тростинка.

Дома Махтумкули снова взялся за перо, но пришла Акгыз, причитая, что в доме нет хозяина и некому нарубить дров для очага.

Махтумкули рубил дрова, сбросив халат. Акгыз хлопотала возле тамдыра[35] и вдруг забылась, заглядевшись на сильное, гибкое тело юноши.

Махтумкули, отирая со лба пот, встретился с ее глазами. Принялся кромсать упрямые свилеватые сучья, но краска заливала лицо и шею, и тогда он бросил топор, надел халат и тельпек и пошел к Сумбару.

Он шёл по аулу, пристально вглядываясь в молодых женщин. Искал свою утреннюю красавицу. Ведь если это была не пери из райских садов, значит, она должна была жить где-то в их ауле. Где же еще?

Махтумкули любил смотреть на воду, но он теперь не хотел, не мог радоваться один. Он должен был делиться радостью с той, кого нашло его сердце. И Махтумкули направился разгуливать по аулу.

Несколько раз прошел он Геркез из конца в конец, но красавицы, о которой стихи слагались у него сами собой, не встретил.

3

Проворочавшись до утра и так и не заснув, он поднялся затемно и отправился на охоту.

Теперь Махтумкули дорожил каждой стрелой своего исфаганского лука — ведь это был подарок брата.

Выследил стадо диких коз, долго шел за ним, подкрады вался, чтоб достать стрелой. И не промахнулся. Добычей его была молодая козочка. Он разделал ее и понес к дому, но скоро усталость свалила его. Не сходя с тропы, лёг он на землю, положил голову на тушу и заснул.

И приснилось ему, что к тому месту, где он лежит, скачут четыре всадника. Кони у них подобны облакам, а сами всадники ушли головами в небо, и не видно их лиц. Всадники остановились над тропой, где спал он, Махтумкули, и сказали ему: «Вставай!» Они были в зеленых одеждах, с зелеными посохами в руках. «Расширьте для сборища круг! — сказали они. — Будет великое множество народа». И они очертили посохами место, и посохи их уходили за горизонт. Прискакало еще шестнадцать всадников. Последний остановился и посадил его позади себя на круп коня. Они скакали по вершинам гор, но скачка была короткой. «Мы прибыли! — воскликнул всадник. — Вступи в круг». И, как было ему велено, он сошел с лошади и встал на середину круга. К нему приблизился сам Али[36], взял за руку, повел, поставил на тростниковую циновку.

Впервые за все восемнадцать лет Махтумкули снилось столь удивительное. Он следил за своим двойником, участником сна, затаив дыхание. Его бесстрашный двойник встал на циновку, но Али выхватил ее из-под ног, мир опрокинулся. На лежащего бросили покрывало. «Задавай вопросы, Махтумкули», — раздался голос Али. «Где я? Что это за круг? Для кого его расширили?» — спросил он. И ему ответили: «Ты в тайном месте. Круг — твоя будущая жизнь. Его расширили, потому что пришел пророк Мухаммед со всем сонмом святых и праведных людей».

Подобно близкому удару грома, раздался звенящий глас пророка: «Дайте ему чашу!» Чашу поднесли к губам. Он отпил глоток и опять стал падать. И пока падал, то ли в виде дождя, то ли в виде дуновения ветра, он проникал в жилы земли, в струи воды, и вся вселенная была ему открыта…

И тут Махтумкули проснулся. Ничто не изменилось в мире, и солнце стояло на том же самом месте, он спал всего мгновение.

Он пришел домой, сел в тени кибитки и написал стихи о своем чудесном сие.

Закончив писать, Махтумкули понес сочинение отцу. Он никогда прежде не осмеливался показать Азади свои стихи.

Отец сидел в белой кибитке, среди учеников. Он прочитал стихи Махтумкули про себя, а потом прочитал их вслух, наполнил пиалу чалом и жестом показал, чтоб сын сел рядом с ним.

— «Теперь блуждай из края в край! — сказали», — повторил Азади последнюю строку стихотворения, и видно было — дыхание перехватило у старика. — Это и есть поэтическое откровение, мальчик мой. Обронит поэт слово и сам не заметит, что сказал пророчество. «Теперь блуждай из края в край! — сказали». Милый мой, Махтумкули, выпей чал, любимый напиток нашего народа. Пусть каждый глоток растекается по твоим жилам, связывая тебя с землей туркменов, с горем, общим для всех туркменов, с радостями, общими для всех туркменов. Азади может спокойно оставить этот мир, его сын, его ученик стал шахиром.

Махтумкули был смущен высокими словами отца, ученики мектеба смотрели на молодого шахира с изумлением, он выпил чал и поклонился отцу до земли.

4

Потеряв старших сыновей, Азади отложил в сторону дутар. Все свои неспетые песни он отдал узорам на золоте и серебре. За свою работу Азади просил дорого, и с ним не торговались. Украшения Гарры-моллы становились семейными талисманами. Все уже знали: начни торговаться с Азади, он не возьмет заказа. И другое знали: Азади берет дорого не только потому, что ценит свое искусство, он собирает деньги на выкуп. Все надеется, что вдруг приедут от кызылбашей и скажут: Мухаммедсапа и Абдулла живы, заплати, старик, столько-то и получай сыновей.

У Махтумкули не хватало терпения сидеть над каким-нибудь букавом часами. Прорезав в металле несколько лилий, Махтумкули оставлял работу иногда на месяцы. Неделями бился над какой-нибудь завитушкой, приходил в уныние. Но вдруг наступал счастливый день, налетало вдохновение, и замученная вещь единым росчерком резца получала жизнь. Работы Азади были перегружены великолепием, работы Махтумкули походили на цветы, растущие вдоль дороги.



— Сынок, — попросил Азади, — я сделал по просьбе твоей тетки тумар[37]. Она хочет подарить его дочери. У нее дочь уже невеста. Нанеси узоры, а я подседельником займусь.

Махтумкули взял тумар. Это был серебряный цилиндр на цепочке с бляшками. В цилиндр клали молитву, написанную на бумаге, и молитва эта должна была оберегать владелицу тумара от болезней и всего дурного.

Какой орнамент нанести на тумар? Хотелось сделать что-то новое. А что, если тумар украсить арабскими письменами?

Махтумкули взялся за резец, и вот уже работа закончена.

— В поэзии ты стал поэтом, в ремесле — устадом[38], — сказал отец, осмотрев тумар. — Благодарю тебя, сын. Всякое твое успешное дело становится для меня источником жизни. Как бы порадовались твоим стихам, твоей работе по серебру Мухаммедсапа и Абдулла!

Азади впал в задумчивость, а Махтумкули почтительно ожидал дальнейших приказаний отца.

— Отнеси это в дом твоей тетки, — сказал наконец Азади, возвращая сыну тумар.

Махтумкули надел новый халат и отправился в дальний конец аула, туда, где у Сумбара левый берег — высокая Караджик, Черненькая гора. Ее за десятки верст видно.

Возле кибитки девушка чистила медный тунче, сосуд для кипячения воды. Махтумкули остановился. К незнакомой девушке, хотя она и двоюродная сестра, обращаться неприлично, но стоять у нее за спиной тоже было нехорошо.

Пока он размышлял, полог кибитки распахнулся, вышла тетушка.

— Менгли, хватит тебе чистить тунче. Принеси дров.

Девушка обернулась — это была пери из гранатовогоущелья!

— Махтумкули пришел! — воскликнула тетушка.

«Ее зовут Менгли, — мысли Махтумкули двигались медленно, как понукаемый осел. — Так это же Менгли! Я знал ее маленькой девочкой. Когда это она успела вырасти?»

— Махтумкули, что с тобой? — испугалась тетушка.

— Ничего, — опомнился Махтумкули. — Я принес тумар. Меня отец послал.

— Ах, тумар! — Тетушка взяла из его рук украшение. — Менгли!

Девушка успела исчезнуть.

— Менгли! Тебе тумар Гарры-молла сделал… Красивый какой! Никогда не видала таких узоров. Азади всякую работу делает хорошо, а для родственницы вон как расстарался.

— Я пойду, — сказал Махтумкули.

— А плату?

Но Махтумкули уже ушел, почти убежал.

— Чего это с ним? — удивилась тетушка. — Смотри, Менгли, какая красота тебе досталась. Береги!

Менгли взяла тумар, потрогала пальцем вязь арабских букв.

— Молод, а почитаем. Учен и мастер, — сказала мать, глядя вслед Махтумкули. — Каков жених, когда бы не Акгыз.

— А что Акгыз? — удивилась Менгли.

— Законов не знаешь? Жена умершего брата становится женой живого.

— Но разве Мухаммедсапа умер?

— Был бы жив, исхитрился бы весточку о себе подать. Доченька, уже девять лет минуло, как пропали Мухаммедсапа и Абдулла. Девять лет, доченька. Через год-другой старики заставят Махтумкули жениться на Акгыз.

Менгли закусила нижнюю губку.

5

Когда блеснул твой лунный лик,

Я обезумел и, сгорая,

Душой трепещущей постиг

Невнятные напевы рая.

Приди, душе покой верни,

Моих соперников казни,

Побудь со мной в ночной тени,

В моей степи весной играя.

Я жду, а в сердце — вешний страх;

Я жду, как дикий тур в горах.

Поёшь — и соловьи в садах

Запеть не смеют, замирая.

Шахир, ты — раб крутых бровей

И глаз возлюбленной твоей!

Луна встает из-за ветвей,

Для жертвы жребий выбирая…

Он сложил эти стихи, чеканя гуляку́, для нее, для Менгли. Эту брошь ему хотелось сделать такой, чтоб она горела всеми цветами радуги, чтоб ни у кого не было подобной, ни у одной царицы мира!

Работать Махтумкули приходилось воровски. Он на свои деньги купил серебро, каменья, золото, но не хотел, чтобы отец видел эту работу. Азади дал ему украсить подседельник для Язы́р-хана из Кара́-Калы́, а он только делал вид, что работает над этим почетным заказом.

Свою гуляку Махтумкули задумал как кружево, сотканное из лучей солнца.

На бляшки, для украшения подседельника, он решил вместо орнамента нанести буквы арабского алфавита. Мысль пришла, руки дело сделали.

Языр-хан, приехавший из Кара-Калы в Геркез договориться о посольстве в Мешхед для выкупа и обмена пленных, похвалил работу Махтумкули. Разглядывая буквенную вязь, Языр-хан воскликнул:

— Вот ведь еще как можно письма писать! Никому в голову не придет, что письмо на сбруе. За пазуху гонцы полезут, а коня обшаривать не станут. Проси, Махтумкули, награды!

— Мне наградой ваша похвала, Языр-хан, — ответил Махтумкули, — а осчастливить меня просто. Пусть те, кто поедут в Мешхед, возьмут меня с собой. Хочу посмотреть мир, созданный аллахом.

— Дорогу посольства оплатит народ. Какую пользу ты можешь принести?

— Я могу починить в дороге сбрую.

— У наших посланцев будет новая сбруя, Махтумкули.

— Я могу сочинять стихи в честь ханов и беков, чтоб смягчить их сердца.

— У ханов и беков есть свои сладкозвучные поэты, которые вошли в возраст.

— Я, сынок, задуманное тобой не одобряю, — сказал отец. — Ты слишком молод. Мне было стыдно тебя слушать. Ты говоришь, что готов вступить в состязание с поэтами ханов и беков, но ведь ты среди своих ни разу не участвовал в поэтическом споре.

— Отец, испытай меня!

Языр-хан хлопнул от удовольствия ладонью о ладонь.

— Славный джигит растет у тебя, Азади! Испытай его, Азади! Испытай!

Отец взял дутар.

— Бери свой, — сказал он сыну и ударил по струнам.

Когда звуки набрали силу, Азади спел первую строфу, давая тему поэтической беседе.

Открой мне тайну, умоляю я.

Моей мольбы не отвергай, птенец мой!

Полна тревоги голова моя,

Страданий мне не причиняй, птенец мой!

В ответ зазвенели высоко, прерывисто струны дутара Махтумкули. Он ответил стихами:

Здесь тайны нет: робел немного я.

Все честно расскажу, — внемли, отец мой.

Полна тревоги голова моя —

Манят сады чужой земли, отец мой!

Азади улыбнулся: сын искренен, стихи его прекрасны, как отцу не погордиться. Но дутар Азади затосковал, тревога наполнила стихи:

Ты захотел, несчастный, болей, ран?

Зачем тебе чужой султан иль хан?

Прими удел, что здесь нам богом дан.

Зачем ты едешь в дальний край, птенец мой!

Махтумкули, не задумываясь, перехватил мелодию:

Не пять, не шесть собралось нас в поход,

Едва ли нас в пути невзгода ждет.

Поехав, я обрадую народ,

И сердцем я уже в пути, отец мой!

Азади ответил без промедления, загоняя молодого поэта стремительностью ритма:

Ты не привык, ты молод; долог путь;

Езда ночная; негде отдохнуть;

Оставь затею вздорную, забудь,

Сбираться в путь не начинай, птенец мой!

Махтумкули принял отцовскую стремительность:

Позволит бог, и сможем мы дойти;

Не мальчик я и знаю все пути;

Не причиняй мне горя, отпусти,

Мое влеченье утоли, отец мой!

И ничего не оставалось отцу, как только согласиться:

Ну что ж! С тобой согласен Азади.

Быть может, радость ждет нас впереди.

Тебя благословляю я — иди,

Господь с тобою, поезжай, птенец мой!

И радость сорвалась, не удержавшись, со струн молодого шахира:

Ликую я, мечты мои сбылись,

И снова сердце птицей рвется ввысь!

Прощай, отец, пред истиной склонись

И бога обо мне моли, отец мой!

— Беркут! — сказал Языр-хан, обнимая Махтумкули за плечи, и позвал: — Пошли!.. Коня! — приказал Языр-хан своему нукеру. Тот подвел высокого серого в темных яблоках коня. — Много дорогих подарков получишь ты, Махтумкули, за свою жизнь. Но моя награда за стихи — первая, она останется в твоей памяти на всю жизнь. Бери коня, Махтумкули.

Махтумкули загляделся на красавца скакуна.

— Но послушай моего совета, — сказал Языр-хан, улыбаясь, — если тебя возьмут в посольство, поезжай на хорошем, но невидном коньке. Чтоб не позарились лихие люди. На моем скакуне по родной земле езди.

Махтумкули поклонился.

— Я не достоин твоих милостей, великий хан.

— Ну, какой же я великий! — совсем развеселился хозяин Кара-Калы. — Вот будешь в Хорасане, там ты увидишь ханов, у которых я был бы только юзбаши[39]. Ты там многих увидишь ханов, но великих и среди них нет.

6

Возле белой кибитки-мектеба на большой кошме грудой свалены драгоценные украшения, на другой кошме — туркменские красные ковры, халаты, расшитые серебром и золотом, на третьей — панцири, кинжалы, сабли. В долине ржание коней. Целый табун ахал-текинцев[40] пригнали утром в Геркез. Сегодня отправляется посольство выкупать пленных и, может быть, вернуть отары овец.

Задача у посольства не простая. Всего два года назад гоклены получили от Ахмед-шаха афганского письмо с предложением о совместном походе на Мешхед. Гоклены и примкнувшие к ним йомуды согласились выступить против своего старого врага. Ахмед-шах взял Мешхед, наградил туркмен за помощь, но управлять Мешхедом и всем Хорасаном оставил прежнего правителя, слепца Шахруха, который, конечно, туркмен не жаловал.

Почтенные яшули сидели в кибитке, еще раз обсуждая нелегкое дело посольства. Только что узнали от купцов, что Шахрух на лето переехал в прикаспийскую провинцию Мавендеран, где возле города Гургена у него был летний дворец.

Языр-хан, улучив минуту, вышел из кибитки и позвал Махтумкули, который давно уже ждал, когда его пригласят на маслахат.

Кетхуда́ Бузлыполат, старшина Геркеза, как только Махтумкули вошел в кибитку и стал у порога, ожидая решения, быстро сказал:

— Мы посылаем к шаху самых почтенных аксакалов. Ты слишком молод. Твои румяные щеки могут оскорбить визирей шаха. Нас посчитают несерьезными людьми.

Махтумкули поклонился маслахату и вышел.

Он разыскал свою сестру Зюбейду, отвел ее подальше от кибитки и дал ей гуляку́.

— Милая Зюбейда! Помоги мне, спаси! Передай эту безделицу Менгли. Но, ради аллаха, чтоб никто не узнал об этом. И вот эти стихи передай. И еще скажи ей: как только луна взойдет на небосвод, я буду ждать ее у Сумбара, против горы Сахы-Вакгаз.

С последними словами бедный влюбленный бросился наутек. Зюбейда только головой покачала: «Менгли, конечно, не дурнушка. Но то, что брат называет безделицей — и шахине не стыдно поднести. А стихи зачем? Менгли и первых двух букв не знает».

7

Он сам был звенящий, как Сумбар. В голове торчали чужие стихи:

— Пришла… «Кто?» — «Милая». — «Когда?» — «Пред утренней зарей». Спасалась от врага… «Кто враг?» — «Ее отец родной».

И трижды я поцеловал… «Кого?» — «Уста ее».

«Уста?» — «Нет». — «Что ж?» — «Рубин». — «Какой?» — «Багрово-огневой».

Он пришел задолго до восхода луны. Горы озарились наконец, а Менгли не приходила. Луна, как лукавая женщина, выглянула вдруг из-за горы словно одним глазком; и это было чудесно — такой вот увидать луну. Но Махтумкули не улыбнулся в ответ, в его сердце верещала бестолковая саранча:

«Где ж любимая? Может быть, лежит, уткнувшись в подушки, и смеется. Или еще хуже — послала подругу сердца поглядеть, стоит ли дурень у реки? А что, если Зюбейда забыла передать гуляку или что-то ей помешало? Пойти спросить у Зюбейды? Но теперь поздно: Менгли придет, а его нет. Она придет! Это ведь не просто — уйти ночью из кибитки. Она милая. Милая».

На Махтумкули, опершись подбородком на гору, смотрит, улыбаясь, луна. Он поднимает лицо навстречу свету, от которого сердце сжимается больно и сладко, и стихи наполняют его.

Свой пальчик розовый кусая,

Смущается Менгли-ханум.

Тугие косы расплетая,

Смущается Менгли-ханум.

А ты гори, смотри, влюбленный:

В беседу с бровью насурмленной

Вступает локон расплетенный,

Смущается Менгли-ханум…

Хочу заговорить — немею,

Стою как нищий перед нею,

Сказать: «Открой лицо!» — не смею.

Смущается Менгли-ханум.

Душа, владычица, отрада,

Молю тебя — бежать не надо!

Но — благодатная — от взгляда

Скрывается Менгли-ханум.

И вдруг он услышал шелест высохшей травы. Оглянулся. Возле дерева, в прозрачной лунной тени, стояла девушка. Он замер. Стало холодно вдруг, мелкая дрожь волной прошла по спине, стянула плечи.

«Мне надо что-то сделать!» — сказал он себе, но во рту было сухо, как в пустыне, ноги приросли к земле, и сам он закаменел.

Девушка, как джейран, скакнула вдруг на дорогу. Остановилась, обернулась через плечо, засмеялась тихонько и убежала. По-джейраньи. Скок-скок! И — только столбик серебряной тающей пыли над взбитой арбами дорогой.

В изнеможении он лёг на землю, повернулся на спину, луна веселилась и не скрывала своего веселья.

— Аллах, какой же я у тебя дурень! Теленочек! Не стриженный ни разу козлик!

Он вскочил, подошел к Сумбару, встал на колени. Луна и здесь его поджидала. Она рассмеялась ему в лицо, дробясь в волнах, но это был добрый смех. Добрый.

Он снял тельпек и окунул голову в воду.

Она — пришла! Она все-таки пришла! Это счастье.

8

Она пришла! — пело в нем наутро.

Он простился с домашними и поехал-таки вслед за посольством, держась в полуверсте от аксакалов.

— Она пришла! Она — пришла! — звенел Сумбар, катя ему навстречу синюю воду.

Посольство двигалось медленно. Впереди вздымалось облако пыли: гнали табун ахал-текинцев.

От неторопкой езды клонило в дрему.

И вдруг — цокот догоняющих копыт. Махтумкули обернулся, готовый ударить лошадь плетью, но догонял — отец.

«Неужто прикажет вернуться?» — испугался Махтумкули, останавливая коня.

Отец подскакал, подал Махтумкули небольшой хурджу́н.

— Возьми, сын!

Хурджун был наполнен на четверть, но вес чувствовался.

— Это — земля с пашни твоего отца, — сказал Азади. — Если тебе придется участвовать в состязаниях шахиров, держи хурджун при себе. Помнишь, как проиграл прыжки в небо сыну ишана? Держись за родную землю, сынок, и аллах пошлет тебе удачу.

Азади улыбнулся сыну, повернул коня и умчался, как молодой, не оборачиваясь.

«Тяжело будет коню в дальней дороге», — подумал Махтумкули, пристраивая к седлу хурджун.

9

Кетхуда Бузлыполат уже на третий день пути пригласил упрямого шахира ехать вместе с аксакалами, боялся: налетят разбойники на одинокого всадника, уволокут на глазах. Что тогда скажешь Азади? Да и не переживет старик потерю младшего сына.

Махтумкули в дороге, как и положено, оказывал разные услуги аксакалам: собирал дрова для костра, помогал готовить пищу, задавал коням корм, а главное, терпеливо выслушивал суровые укоры. Что бы ему ни говорили, а некоторые обидеть старались — молчал шахир. Молчал, но не было в его глазах смирения. Аксакалы это видели и пуще принимались поносить молодое дерзкое поколение.

Дорога — счастье молодых. Ничто, казалось, не могло омрачить радости, которая жила в Махтумкули. Новые горы, новые долины, аулы кызылбашей, сами кызылбаши, не те, которых он привык ненавидеть — жестокие грабители, совершающие очередной набег, а другие, люди как люди. Они трудились на полях, строили дома, нянчили детей. Дети плакали и смеялись, тянули доверчивые руки к чужеземцам — потрогать их косматые шапки, их незнакомую одежду.

Как-то утром Махтумкули проснулся раньше стариков и принялся раздувать угли — ночевали под открытым небом. Припасенный с вечера хворост вспыхнул разом, и Махтумкули возликовал: день будет удачным. Шахир не знал, какую удачу он ждет, и, поразмыслив, решил: сегодня придет к нему чудесное стихотворение о Менгли. Он каждый день сочинял стихи о любимой. Одни тотчас улетучивались из памяти, как мелькнувшие придорожные цветы, другие оставались в нем, и он, улучив минуту, записывал их. Он давно уже привык жить с песенным гулом в крови. Ему было беспокойно, когда в иные дни гул отдалялся от него, а если совсем пропадал, то чувствовал себя юный шахир лишним на этой большой земле, где всякому есть место.

Махтумкули положил в котел мясо, лук и пошел собрать хворост. В голове, как искры над костром, роились рифмы:

— Где бы ни был — небо! Без неба как без хлеба! Под тучей трескучей трепещет на круче на иве плакучей последний листок.

К игре «в рифмы» его пристрастил не отец — большой шахир, а Нияз Салих, сам ничего не сочинивший, но влюбленный в поэзию.

— Аксакалы седы, как скалы! — прочитал Махтумкули.

И, словно бы в ответ, где-то совсем близко разорвал воздух хлесткий удар кнута. Махтумкули замер с охапкой хвороста в руках. Из-под горы цепочкой, едва волоча ноги, шли — рабы. Надсмотрщик, сидя на коне, выбирал очередную жертву и ловким ударом кнута взбадривал обессилевшего. На рабах были одежды туркмен.

Махтумкули бросил хворост, кинулся к дороге, но его перехватили сильные властные руки. Юноша стряхнул с себя напавшего и увидал, что это Бузлыполат.

— Вернись к костру! — приказал кетхуда и положил на плечо Махтумкули руку. Рука дрожала. — Мы на чужой земле. Что бы мы здесь ни увидели противного нашему сердцу и совести — надо молчать. Такова участь послов.

Махтумкули издали вглядывался в лица несчастных — братьев искал среди них.

Утренняя радость высохла в нем и потрескалась, как высыхает и трескается от зноя земля. Внутренний гул стал другим, стихи о Менгли иссякли. Ласковое слово казалось комариным писком. Неумолчная гроза, не находя выхода, надрывала сердце Махтумкули до самого Гургена.

10

Открылись у Махтумкули глаза, а уста замкнулись.

В свои восемнадцать лет он видел, как убивают, как угоняют в рабство и как пригоняют рабов. Голодал, умирал от зноя в пустыне. Видел пустыню и видел горы, но город, улей человечьей жизни, он повстречал на своем пути впервые.

Его потрясла башня Кабуса по дороге к Гургену. Каменный перст — создание человека, перед которым сам человек был с муравья, указывал в небо.

Ничего выше крепости в Кара-Кале Махтумкули до сих пор не встречал, а крепость была с обыкновенный двухэтажный дом, каких в городе что баранов в тысячной отаре;



Посольство поселилось в караван-сарае. Приема у шаха иужно было ждать, но никто не знал, сколько: неделю или месяцы?

Махтумкули бродил по городу, как по чуду.

На базаре он испытал еще одно потрясение. Увидал у торговцев ковры, на которых были вытканы звери и люди. Ему показали книги, украшенные не орнаментом, а миниатюрами, где были изображены мужчины и женщины, битвы, охоты, процессии.

Художник, изобразивший человека, должен дать душу изображению, а это промысел аллаха, но не человека…

Смутилось сердце у Махтумкули.

Кетхуда Геркеза Бузлыполат к юноше благоволил, ему открылось наконец, что упрямого шахира послал с ними сам аллах. Среди почтенных аксакалов было двое, которые знали фарси: один все понимал, но сказать ничего не мог, а другой мог сказать все, что угодно, ничего не понимая.

Махтумкули знал язык, умел слушать, а если заговаривал среди старших, то только стихами. Зашевелились у Бузлыполата мыслишки, и, чтоб проверить их, повел он Махтумкули в чайхану, где собирались местные поэты.

Поэтов в те поры было в городе много. Ловцы милостей, они приехали сюда или вместе с шахом или вслед за ним.

Бузлыполат попросил у чайханщика чаю и лепешек. Кетхуда Геркеза со своим фарси на базаре обходился.

— Слушай, Махтумкули. Учись, — наставлял он юного шахира. — Сюда приходят поэты, чьи имена знают во всех концах подлунной.

Но слушать пока было некого.

Такие же молодые люди, как Махтумкули, сидели вокруг человека почтенных лет, пили чай, курили кальян и, передавая по кругу, читали какой-то свиток.

— Ах, нет! — воскликнул вдруг один юноша. — Если тобой сочиненная притча не превосходит Руми́, значит, надо сломать перо и порвать бумагу.

И он прочитал:

У заклинателя индийских змей

Базарный вор, по глупости своей,

Однажды кобру сонную стащил —

И сам убит своей добычей был.

А какой конец этой притчи!

Так неразумный молится порой

О пользе, что грозит ему бедой.

И сколько в мире гонится людей

За прибылью, что всех потерь лютей!

— Да, это истинная мудрость, — сказал важный пожилой человек, касаясь рукой своей чудесной бороды. — Но мне жалко вас, юные поэты. Вы рады признать за великое то, что признано всеми. Почему вы отказываете в гении равному вам и живущему среди вас? Неужто и вы, у которых щеки как персик, уже подобны старикам, дерущимся за невидимый и несуществующий трон первенства?

Человек обвел печальными глазами чайхану и увидал Махтумкули. И засмеялся.

— Все мы, поэты, выпали на свет божий из одного и того же рукава халата. Вон сидит юноша. Он впервые переступил порог нашей чайханы, но он тоже помышляет о первенстве. Ответь мне, юноша, я ошибаюсь или нет?

Махтумкули поклонился почтенному человеку и ответил ему:

— Я чужеземец. Меня не радость позвала в дорогу — горе. Ищу своих братьев, злой рок назвал их, свободных от рожденья, рабами, но, может быть, искать их не нужно в этом мире. Для вас, я вижу, здесь стихи — услада. Для меня — оружие, с которым я стремлюсь проникнуть во дворец, чтоб каменные души царедворцев растопить, как воск, и сделать благо для моего народа.

— Давно не слышал я подобной речи! — воскликнул почтенный человек. — Да! В поэзии совсем не обязательно сидеть на ковре годы, ожидая, пока все великие перемрут и уступят тебе свой трон. В поэзии пришедший с улицы может тотчас и сесть в святой угол, потеснив седобородых.

— Учитель, не слишком ли ты щедр на похвалу, выслушав всего лишь несколько строчек экспромта, в котором к тому же было много погрешностей. Дозволь, мы испытаем силу этого новичка! — сказали молодые поэты.

— Нет, не дозволяю! — ответил ученикам почтенный человек. — Ваши стихи — щебет птичек в хороший день, когда этим птичкам ничего не грозит и ничего их не тревожит, кроме собственных рулад. Юноша, приходи сюда на закате. В это время здесь бывают люди, которые помогут тебе в твоем деле.

Махтумкули низко поклонился человеку и, забыв о Бузлы-полате, вышел из чайханы. Сердце у него стучало так, что ему казалось, люди оборачиваются и смотрят на него.

Стало ему страшно. Да, он удачно отвечал отцу в стихотворном споре. Его экспромт пришелся по сердцу незнакомому человеку, но состязаться с поэтами-персами? Он остановился, посмотрел вокруг: мечети, дома, дворцы, великолепные одеяния идущих по улице людей. Сады. За каждым дувалом. Да какие сады! Раньше ему казалось, что в раю — такие вот. Какие же тогда в раю?

На улицах прохладно. Улицы затенены листвой чинар. Огромных, достигающих вершинами неба. По обеим сторонам улиц звенят арыки.

— О аллах! Я ушел, ничего не сказав Бузлыполат-аге! Словно сон напал на меня, сон наяву! — опамятовался Махтумкули, но ноги несли его неведомо куда.

Он увидел: из-за приоткрывшейся занавески его манит тонкоперстая, белая, как сахар, сверкающая кольцами рука. Он невольно попятился и пошел прочь, нырнул в многолюдную улицу. Улица привела его на базар, где торговали людьми.

Вот девушки. Прекрасные, расцветшие, и тоненькие, как лозы. А рядом с ними женщины, молодые и немолодые, с детьми грудными или оторванные неволей от детей.

Под другим навесом торговали мужчинами. Старуха в дорогих одеждах обходила рабов, изредка поднимая руку, она ударяла в грудь раба ладонью и словно бы прислушивалась.

«Как арбузы выбирает! Неужто братьям аллах послал такую участь? — Кровь бросилась в голову Махтумкули. — Такой прекрасный город: дворцы, книги, искусствам, а людей покупают, как арбузы. Стихи о розах сочиняют, по-соловьиному заливаются, а людей покупают, как арбузы! О поэты! Скорее бы наступал вечер. Уж я угощу вас стихами, от которых ваши-розовые лица позеленеют!»

Махтумкули не притронулся в тот день к еде. Лежал в караван-сарае на грязном ковре, положив под голову хурджун — подарок отца.

Аксакалы, казалось, забыли о своем шахире, но к вечеру к нему подошел Бузлыполат:

— Сынок, поешь чего-нибудь. Вечереет.

Махтумкули поел, взял свой тяжеленький хурджун и пошел в чайхану поэтов. Ему дали место, втянули в поэтический спор о любви. Поэты, чтоб посрамить Учителя, так называл про себя Махтумкули почтенного человека, позвавшего его на это состязание, рассыпали перед туркменом цветники словес. Они собирались подавить мальчишку великолепием, а он ответил им стихами о невольничьем базаре, об убитой любви, о надругательстве над материнством.

— Грязь — не тема для поэзии! — возмутились поэты, чувствуя себя нехорошо.

— Это не грязь, а жизнь, — ответил им Махтумкули.

Учитель рассмеялся в лицо своим заносчивым ученикам и поэтическим недругам:

— Ваши сады хватило морозом, лепестки скрючились, на них и смотреть противно.

Некоторые пытались осудить молодого поэта за изъяны формы, но эти голоса быстро смолкли. Растревожили поэтов стихи юнца с пушком на верхней губе.

11

На следующее утро в караван-сарай, к туркменам, ожидавшим, когда же им назначат день аудиенции во дворце, явился сам дворецкий и пригласил следовать за собой.

Слепец Шахрух-шах сидел у стены. Верхнюю часть лица скрывала пелена из прекрасного жемчуга. Шах был в чалме, украшенной алмазом, в зеленом, сверкающем, как перо селезня, халате, расшитом золотыми цветами. Спинка трона Шахруха небесно-голубая, в алмазных звездах, позади, как два крыла, высокие ширмы, на которых два цветущих дерева. Одно дерево золотое, другое серебряное, а на этих деревьях по зеленому попугаю.

Справа от трона сидели визири и старшины самых могущественных племен, слева глава шиитов и улемы. Одежды придворных были подобны звездной ночи.

Щеки у Махтумкули вспыхнули от стыда, когда аксакалы сложили на краю ковра свои приношения. В ауле эти драгоценности показались Махтумкули несметными, а здесь они не стоили, может быть, одного халата далеко не первого чиновника.

Аксакал, говоривший на фарси, начал перечислять привезенные подарки, но шах звучным спокойным голосом прервал его:

— Есть ли среди вас шахир Махтумкули?

Махтумкули, стоявший за спинами послов, вздрогнул и сделал шаг назад, но аксакалы взяли его за руки и поставили впереди себя.

— Я здесь, покорный ваш слуга Махтумкули, — сказал шахир.

— О чем люди твоего народа пришли просить меня, Махтумкули?

И, прижимая к груди хурджун с землей Геркеза, юный шахир заговорил стихами:

Коль мусульмане друг друга порубят,

Счастье навеки от нас отшатнется.

…Стыдно тому, кто невинного губит,

Вздумавши с близким по вере бороться.

Мужеством свару безумец зовет,

Ссора от дьявола к людям идет,

Распри измучили бедный народ, —

Радость уйдет и назад не вернется.

Нет подающих пример мудрецов,

Ныне злодеи в числе храбрецов,

Ныне забыли о вере отцов,

Ныне над праведным дьявол смеется.

Ты, по пустыне свершающий путь!

О благостыне своей не забудь!

Или придется всем горя хлебнуть,

Хворь по великой стране разнесется!..



— Ах, Махтумкули! — прервал чтение шахира Шахрух. — Как бы я хотел посмотреть на твое лицо. Мне говорили, ты — очень молод, но я чувствую, какое вдохновение звучит в твоем голосе… Открою тебе, я пригласил сюда лучших моих поэтов. Я хочу послушать состязание стихотворцев, но, чтобы груз ответственности не давил тебя, я уже теперь готов исполнить просьбы вашего посольства.

— Мы пришли просить, чтоб твои беки возвратили нам угнанных в неволю людей и стада. У нас не родился хлеб, без овец народ погибнет от голода.

— Вернуть баранов и людей? — Шах засмеялся. — Мой визирь, запиши и исполни.

— Слушаю и повинуюсь, — сказал визирь.

— А теперь позовите поэтов, подайте гостям моим напитки, кальян и прочие яства. Поэты жаждут быть на пиру у шаха, а шах сегодня хочет быть на пиру поэтов.

И сел Махтумкули на свой хурджун, благодаря отца за мудрость его. Поэты восхваляли Гурген, и Махтумкули тоже спел свою песню:

Вершины горные: туманы там и тут;

Морского ветра вой среди высот Гургена;

Когда промчится дождь, безумствуя, ревут

Потоки мутные вспененных вод Гургена…

Джигиты шаль спешат вкруг стана затянуть

И с ловчим соколом в опасный скачут путь.

И ветру влажному лань подставляет грудь:

Оленьим зовом полн весь небосвод Гургена!

И продолжалось состязание искуснейших. Разгоревшись сердцем, пропел Махтумкули стихи, сочиненные перед поездкой в Иран.

Не делай грешной попытки

От бога скрыться в кибитке;

Души золотые слитки

Покажет лишь подвиг твой.

Коль всех ты богаче вдвое,

Считается мир с тобою;

Все трусы дома — герои,

Но храбрый выходит в бой…

— Оставайся при моем дворе, и тебе не придется просить у сильных мира сего баранов, чтоб не умереть с голоду, — сказал Шахрух.

— Великий шах, я и вправду хочу стать шахиром, нужным народу, а для этого я должен познать жизнь моего народа. Обойти с заплечной сумой все его земли, все его кочевья.

— Народ! Что это такое — народ? — пожал плечами Шахрух. — Где его начало, где его конец?

И Махтумкули ответил стихами:

Ханского сына из пышных шатров

В хлев на обед приглашать не пристало.

В поле пастух выгоняет коров,

Войска ему снаряжать не пристало…

Доблестный перед грозой не дрожит.

Станет героем не каждый джигит.

Пятится рак. Он ползет — не бежит,

Дом свой родной забывать не пристало.

Знай, — благотворно познанья вино —

Мертвым сулить исцеленье смешно.

Ворону жить семь столетий дано.

Времени ход нарушать не пристало.

Шах нахмурился, но потом сказал:

— Я рад, что судьба подарила мне сегодняшний день. Я думал, что поэзия — для веселия сердца, но теперь понимаю: она может ввергать в самую гущу жизни. Махтумкули, ты сегодня просил для своего племени. Что ты хочешь для себя?

— Я хочу обнять моих братьев, которых вот уже девять лет как угнали в плен кызылбаши.

Обидное для иранцев словечко вырвалось само собой, но придворные вслед за шахом, сделали вид, что не заметили этого.

— Я прикажу узнать о твоих братьях, — сказал Шахрух и поднялся.

Все зашушукались, поглядывая на Махтумкули, кто с насмешкой, кто с неодобрением, но Шахрух остановил слуг, пришедших увести его.

— Махтумкули, мне сказали, что ты у меня во дворце сидел на каком-то конском хурджуне, который принес с собою.

— Да, великий шах! Это правда. Я сидел на хурджуне, в котором земля с отцовского поля. Сидя на этой земле, я, состязаясь с твоими поэтами, думал не о своей гордыне, я думал лишь о том, чтоб не уронить чести моего народа.

Шах покачал головой:

— Ты проживешь трудную жизнь, Махтумкули.

12

Молва как сорока, летела впереди, оповещая: не ахал-текинцы и не чеканка по серебру и золоту тронули слепого шаха, его сердце растопили стихи Махтумкули, безвестного шахира из гокленов.

В Геркезе люди встречали посольство за глинобитной стеной, возле Верблюжьего камня. Махтумкули ехал рядом с кетхудой Бузлыполатом, так решили аксакалы посольства. Гремели бубны, надрывались карнаи. Как же было не радоваться — вернулись домой пленные, вернулись стада.

Махтумкули спрыгнул с коня, подбежал к отцу, припал к к его груди:

— Я не нашел братьев, мой Азади, но твой хурджун дал мне силу и победу.

Аксакалы поднесли Махтумкули халат, и все на конях поехали в аул, где ждали женщины и дети. Махтумкули жадно глядел в толпу и увидал желанную. На груди Менгли сверкала камешками его гуляка.

Он опять мечтал о лунной встрече, но теперь он был герой, и его не оставляли в одиночестве.

Сначала Махтумкули пригласил к себе Языр-хан в Кара-Калу, а потом отец собрал в белой кибитке аксакалов и благословил сына на учебу в медресе.

— Сам я учился в Хиве, но лучший мед тот, который собран пчелами со многих цветов, — сказал Гарры-молла Довлетмамед Азади.

— Отец, — ответил Махтумкули, — чтоб знания мои были совершенны, я хочу наполнить сосуд моего разума из двух чаш. Из чаши ученой и святой мудрости и из чаши жизнь. Готов отправиться на поиски пира[41] хоть сегодня же, но пусть моя дорога приведет меня сначала к дому Нияза Салиха, которого я хочу поблагодарить за науку.

— Нияз Салих живет в краю, где славится своей ученостью медресе Идри́с-баба́. Там среди эрсары живут гоклены, которых переселил туда Надир-шах. Я благословляю тебя, сын мой.

Аксакалы тоже благословили Махтумкули и дали ему на дорогу и на учебу деньги, собранные народом.

Как тень, бродил Махтумкули вокруг кибитки Менгли, но девушка не показывалась.

Зюбейда, сестра Махтумкули, сжалилась над братом, сходила к тетке с пустяковой просьбой и узнала: Менгли в ауле нет, вместе с братьями и сестрами уехала в гости в Кара-Калу.

Путь Махтумкули лежал в другую сторону.

В Чарджу́е Махтумкули узнал, что его учитель Нияз Салих умер.

— Оставайся у нас! — предложил ему молла. — В нашей мечети сильные учителя. Мы устроим тебе экзамен, чтобы определить степень твоей учености.

Молла назначил день экзамена, и Махтумкули простился с караванщиками, которые уходили в Керки́.

Дни молодой шахир проводил на берегу Амударьи. Местные люди называли ее Джейхун. «Если видим, знаем — она здесь», — так говорили о непостижимой и непостоянной реке люди. В любой час Джейхун могла поменять русло.

Мощный густой поток летел между ненадежными берегами в неверную, дрожащую от страшного зноя даль. Река была как символ жизни. Неведомо откуда являлась, неведомо куда утекала, каждый миг новая. Ее нельзя было ухватить, удержать, чтоб рассмотреть, понять и отпустить, как птицу.

Махтумкули экзамен не пугал: Азади и Нияз Салих были мудрыми и знающими учителями, но волнение не покидало шахира. Экзамен — это сражение молодости с устоями жизни. Это бой за самого себя.

В решающий день Махтумкули пришел в мечеть на молитву зари и потом остался в мечети, ожидая экзаменаторов. Сонно ежась плечами, приходили и занимали место перед одной из колонн ученики. Они перебрасывались между собой словами, вздремывали. Наконец пришел молла. Он сел, опершись спиной о колонну, и возле него заняли места трое мударрисов[42], которые учили разным наукам. Молла оглядел присутствующих, нашел глазами сидящего в стороне Махтумкули и предложил учителям задавать ему вопросы.

Один учитель попросил прочитать на память суру[43] «Пещера».

Махтумкули прочитал.

Другой учитель выслушал первые строки десяти сур, начиная от суры «Паук».

— Он знает Коран наизусть, — установили учителя и задали несколько вопросов по арифметике.

Махтумкули отвечал без запинки.

— Знаешь ли ты «Книгу разъяснения», написанную Аль-Кема́ль ибн аль-Хумамом?

— Эта книга была у Нияза Салиха, моего пира, и он обучал меня по ней.

— Выйди из мечети, Махтумкули, — сказал молла. — Мне нужно посоветоваться с учителями.

«Неужели я показал себя темным? — думал Махтумкули, стоя за дверьми мечети, и вдруг обрадовался: — Если учителя знают много больше отца и Нияза Салиха, я буду умолять моллу оставить меня при этой мечети, чтобы познать то, что ведомо здешним учителям».

— Иди, — сказал ему один из учеников, открывая дверь мечети.

— Садись, сын мой, — молла улыбался. — Друг наш, Махтумкули! На экзамене ты показал столь блестящие знания, что нам приходится сказать тебе горькую для нас правду. У нас ведь не медресе, хотя у меня много учеников, но ты ничему у нас не научишься. Мы знаем столько же, сколько знаешь ты, ибо мы учим наших учеников тоже по книге Аль-Кемаля ибн аль-Хумама. Поищи себе учителя посильнее. Махтумкули. Ступай в медресе Идрис-баба. Там ты найдешь учителей, достойных тебя.

Ученики почтительно проводили Махтумкули до караван-сарая, где он жил, ожидая экзамена, и он, развеселясь сердцем, спел им свои песни, и послушать шахира собралось много людей. Был среди них человек, которого звали Пиркули́.

— Шахир, — сказал он Махтумкули, — я приехал в Чарджуй, чтоб купить необходимое для свадьбы. Я женю своего младшего сына. Мой аул по дороге в Хала́ч. Не почтишь ли ты своим присутствием праздник моего дома?

Махтумкули хотелось поскорее добраться до медресе Идрис-баба, но отказать человеку в его просьбе он тоже не мог.

И славил Махтумкули красоту невесты и жениха на свадьбе в доме Пиркули. Песни молодого шахира всем полюбились, и благодарные люди проводили его до следующего аула, который был по дороге в Халач.

И здесь шахир тоже пел свои песни, и люди в его честь резали баранов и принимали его как почтенного аксакала.

От аула до аула провожали люди Махтумкули. И когда до Халача остался один переход, шахир подумал, что это нескромно — явиться в медресе на прекрасном коне, в сопровождении почитателей.

Тогда он продал своего коня, купил осла, простился с гостеприимными людьми и упросил их не провожать его до Халача, но слава опередила Махтумкули.

Когда он вечерними сумерками подъехал к медресе и постучался в калитку, его встретили суфии[44].

— Кто ты? — спросили они его.

— Меня зовут Махтумкули.

— Ах, Махтумкули, тебе не повезло, — сказали ему суфии. — В Идрис-баба учится определенное число учеников. Все места заняты.

И суфии закрыли дверь перед Махтумкули.

Он долго стоял, разглядывая дверь, не понимая, что произошло. Столько дней тяжкого пути — и эта дверь с орнаментами. Орнамент великолепный. Махтумкули потрогал пальцами хитрую вязь. Дерево было теплое. Золотое закатное небо ласкалось к порозовевшей земле. Слова суфиев показались шуткой.

Махтумкули толкнул дверь, но она была закрыта.

Сокрушенно покачав головой над своей незадачей, Махтумкули побрел по городку, ведя за собой осла. Ослу захотелось пощипать травы, он сошел с дороги и стал. Махтумкули послушался своего осла, потому что не знал, куда идти. Надвигалась ночь, и надо было проситься к незнакомым людям на ночлег.

Мимо на осле проезжал яшули, шахир поклонился ему.

— Кто ты и куда держишь путь? — спросил яшули.

Махтумкули рассказал о своей неудаче в медресе, и яшули весьма удивился его рассказу.

— Сегодня ты переночуешь у меня, джигит! — сказал он, приглашая следовать за собой.

Яшули жил не в кибитке, а в большом глинобитном доме. Платье хозяин носил самое простое, но держал слуг.

Яшули провел шахира в комнату гостей, дал ему шелковую подушку и приказал слуге нести еду.

За едой, отвечая на вопросы яшули, шахир рассказал о себе, о своем путешествии в Иран, об экзамене в Чарджуе, Когда Махтумкули насытился, яшули приказал принести дутар и попросил гостя исполнить песни. Стихи доставили ему удовольствие, он пожелал шахиру доброй ночи, а наутро вместе с ним отправился в медресе.

Двери перед ними распахнулись сами собой.

— Салам алейкум, таксир! — говорили суфии, низко кланяясь яшули.

«Уж не сам ли это Идрис-баба?» — подумал Махтумкули, и не ошибся.

Идрис-баба созвал всех своих учеников и спросил, кто из них вчера так бесстыдно обошелся с Махтумкули. У виновных не хватило духу признаться.

— Махтумкули, ты можешь показать своих обидчиков? — спросил Идрис-баба.

— Нет, — ответил шахир, — я их не запомнил и не узнаю, но пусть они узнают сами себя.

И он передал суфиям стихи: «Лисы, в дебрях пустынь не видавшие борзых собак, намереваются напасть на лежащего льва».

13

В медресе были книги! И скоро Махтумкули прослыл среди суфиев нелюдимым. Он или слушал пира или читал. Прошел месяц, другой и третий. Пришла зима, Махтумкули, не давая себе отдыха, был поглощен чтением ученых трактатов.

Суфии много спорили, в них развивали умение постоять за догмы ислама, но Махтумкули и в спорах не участвовал. Он слушал.

— Почему, Махтумкули, ты избегаешь споров? — спросил его Идрис-баба. — Ты много читаешь, знания твои день ото дня пополняются. Разве тебе неизвестно правило: мусульманин, познавший нечто, должен поделиться знаниями с другим правоверным?

— О таксир! — ответил Махтумкули. — Не гордыня закрывает мой рот. Каждая новая книга, может быть, и наполняет меня знаниями, но прежде всего она повергает меня в уныние. Я увидел: знание безбрежно, силы человеческие ничтожны. Чтобы познать одну только каплю из этого вечного моря, нужна целая жизнь.

— Ты прав, сын мой, — сказал Идрис-баба. — Но счастье человека в том, что он упрям. Я приведу пример из твоей жизни. Тебе, вступившему на путь поиска истины, мудрецы Чарджуя представлялись цепью неприступных вершин. Однако уже на экзамене стало ясно: ты стоишь на той же высоте, что и твои экзаменаторы. Ты года не проучился в нашем медресе, а мударрисы принимают тебя не за ученика, а за собрата. И все же мне кажется, ты чрезмерно погружен в науку. Запомни, сын мой: чтобы всякий раз садиться за дастархан с наслаждением, нужно уметь проголодаться.

В тот же день, вечером, Махтумкули получил приглашение посетить кешде́к молодого Реджепкули́-бека.

Кешдек — слово от персидского «гешдан», которое означает «ходить по кругу, сделать оборот».

Молодые джигиты собирались в товарищество из десяти — двадцати человек и раз-другой в неделю шли в гости к очередному «хану». Этот высокий титул получал хозяин тоя.

В обязанности хана вменялось подать гостям девять тагам — девять кушаний. Кешдек — веселье богатых.

У Реджепкули-бека было много вкусной, но простой еды: ишлекли́ — чабанский пирог, испеченный в золе, жирная чорба, плов, манты́, каурма́, слоеные лепешки, фрукты, запеченные в тесте фазаны и целая туша изжаренного на вертеле молодого джейрана.

Махтумкули пел свои песни. Ему было хорошо среди беззаботных джигитов. Они говорили об охоте, о юных красавицах. И Махтумкули спел им песни о Менгли. Спел, вспомнил лунную свою ночь, и потянуло его домой. Такая тоска сжала сердце, что голова закружилась.

Всем было очень хорошо, и джигиты, не в силах расстаться друг с другом, решили утром ехать на охоту с беркутом. И Махтумкули тоже не пошел в свою келью.

14

Утром они помчались на конях к тугая́м — так называют заросли кустарника и трав по берегам Амударьи. Пустили беркута, тот плавал кругами, набирал высоту, покуда не превратился в точку.

— Видишь? — спросил Реджепкули-бек.

У Махтумкули в глазах уже мелькало множество точек, белых и красных. Он закрыл глаза ладонями, давая им отдых. И в это время крикнули:

— Падает!

Беркут падал с поднебесья на невидимую охотникам жертву. Сорвались с места, поскакали.

Птица рухнула на волка. Зверь попался матерый, но удар с неба был страшен. Когти, словно кинжалом, распороли волку загривок. Закружившись от боли и неожиданности, волк успел-таки цапнуть беркута за крыло и вырвал несколько перьев. Ярость нападающего затмила инстинкт осторожности. Добыча была слишком могуча и велика для беркута, но он продолжал бой, налетая на волка, который, уклоняясь от ударов, уходил к тугаям.

— Отрезай! — крикнул Реджепкули-бек и на великолепном, своем скакуне, обгоняя товарищей, пошел наперерез.

Волк был сильный и мудрый. Он понял: спасение его — и́збавиться от птицы, а уж потом уходить от людей. На полном махе он вдруг остановился. Беркут проскочил мимо, и волк навалился на него, смял, рванул и помчался прочь, даже не оглянувшись на бившуюся в агонии птицу.



— Зарезал беркута! — крикнул Реджепкули-бек, настегивая коня плеткой.

Раны у волка были глубокие, он терял кровь, и Реджепкули-бек настиг его и скакал рядом, раз за разом обрушивая на голову зверя удары плети. Волка стало шатать. Он повалился на бок, и в то же мгновение Реджепкули-бек прыгнул на него из седла с кинжалом в руках.

— Какого беркута погубил! — сказал Реджепкули-бек, когда к нему подскакали друзья.

— Но посмотри, какого матерого волка ты одолел! — удивился Махтумкули.

— Я готов его разрезать на мелкие кусочки за моего беркута! — У Реджепкули-бека в глазах стояли слезы.

15

Махтумкули понравилось бывать на кешдеках, но однажды все собрались у Гуртгельды-бека. Он попросил рассказать Махтумкули о его беседе с шахом Шахрухом. Махтумкули рассказал.

— И ты не остался у шаха во дворце! — воскликнул Гуртгельды-бек. — Неужели лучше услаждать своими песнями каких-то беков, нежели шаха?

— На родине я слагаю песни на родном языке, — ответил Махтумкули.

— Нет, ты скажи мне, — настаивал Гуртгельды-бек, — что почетнее, быть слугой бека или слугой шаха.

— Может ли говорить слуга о чести? — засмеялся шахир. — Махтумкули никогда не был слугой и не будет им. Я пою мои песни, тогда, когда сердце мое хочет песен. Но тебя, Гуртгельды-бек, я благодарю за науку. На сладких ваших пирах я забыл об истинном своем призвании, о своем месте. Место шахира — среди народа.

— Неужели ты променяешь этот дастархан, где сегодня поданы легкие овцы́, белые, как пена, ибо их искусно наполнили сливками верблюдиц, на дастархан голодранцев, где только лепешка да чал?

— Я променяю твой дастархан, Гуртгельды-бек, на дастархан бедняка. Для тебя мои песни всего лишь острая приправа к плову или мясу, для бедняков мои песни — как солнце среди холодной зимы. Я, несчастный, забыл об этом, но жизнь напомнила мне, кто я и зачем на этой земле.

— Махтумкули, не сердись! — воскликнул Реджепкули-бек. — Наш Гуртгельды-бек мечтает стать шахом. Своим рассказом об Иране ты растревожил его… Не сердись, Махтумкули, спой лучше новые свои песни.

— Я спою для вас, беки! — ответил Махтумкули, берясь за дутар.

Зачем охотится невежда бек?

Собаку натравить не может он.

Не смотрит бек, что плачет человек,

Лишь прихоти его — ему закон…

На все вопросы мудрый даст ответ,

Избавит от семидесяти бед.

Глупец болтает много — толку нет,

Нагрянет враг — трус страхом поражен.

Тем, что добро и счастье в мир несут,

Не страшен после смерти страшный суд.

Врага увидя, робкие умрут,

Тур бьется, целым войском окружен.

Махтумкули всем бекам говорит —

Ведет народ пусть истинный джигит.

Рожденный мужем на борьбу спешит,

Трус прячется, укором не смущен.

— А чтобы вам запомнились мои слова, — сказал Махтумкули, — я пропою песню еще раз.

Спел и ушел.

16

Не принимал Махтумкули приглашений на богатые той, а к бедным людям, устав от занятий в медресе, он приезжал без зова на своем ослике. Приезжал, чтобы помочь советом, научить человека, что и как должен он говорить казням, суд которых к бедному всегда несправедлив. Слушал сказки, побасенки, сам пел.

И пришла весна. И степь стала зеленой и цветущей.

Мен-гли! — пели птицы на деревьях миндаля и урюка, и от птичьих песен взбухали почки.

Мен-гли! — и наутро розовое благоуханное облако накрывало сад.

Менгли! — гудел весенний ветер, и Джейхун выплескивал желтые воды на присмиревшие берега.

О Менгли! — пело сердце шахира, и он, не в силах одолеть и строчку ученого текста, садился на ослика и ехал неведомо куда, лишь бы не сидеть на месте.

И однажды Махтумкули заблудился. У горизонта плавали миражи, ходили смерчи, но тревога не переходила в страх. Всепобеждающее весеннее легкомыслие вскружило голову шахира, и он, не пугаясь того, что солнце уже склонилось к горизонту, что нет с собою ни запаса воды, ни оружия, отдался на волю ослика, и тот, всегда ленивый, может быть, чуя близость хищников, рысью привез хозяина к кибитке.

Махтумкули встретил страшно высокий чернолицый человек.

— Будь гостем, путник!

Кибитка была бедная, на свалявшихся кошмах копошились маленькие дети, женщина, мать этих детей, еще не старая годами, походила уже на старуху.

Когда глаза привыкли к полумраку, Махтумкули увидал, что дети разбирают охапки травы.

— Собираете лекарства? — спросил Махтумкули хозяина кибитки.

— Лекарства, — ответил тот и, извинившись, ушел в загон для скота, видно, чтоб зарезать барана.

Махтумкули вышел из кибитки, поднялся на песчаный бархан, сел.

Высоко над землей птица-тишина раскрыла белые рябые крылья.

Белое солнце стояло над сиреневыми барханами.

Нежность наполнила сердце Махтумкули. Он любил солнце на закате, ласково, розово цветущую землю. Ему хотелось полететь, для того только, чтоб прикоснуться рукой к шелковым перьям облаков.

О чем-то сердито и приглушенно заспорили в кошаре хозяин и хозяйка. Хозяйка выскочила из кошары, разгневанная, ругаясь на чем свет стоит.

Не умолкая ни на минуту, она принялась разводить огонь, ставить котел для чорбы, наливать в него воду.

Пора было совершить намаз.

Махтумкули подошел к кибитке, взял свой коврик и ушел за бархан…

Они ели с хозяином чорбу и мясо у костра. Уже совсем стемнело. Хозяина звали Джумаберды́.

— Ты не сердись на мою жену и не слушай ее криков, — сказал Джумаберды. — Сам знаешь, зима была снежная. Мы кочевали в низком месте. Джейхун разлилась в одну ночь и унесла всех овец, и моих и моего господина. Я теперь вечный его должник. Он грозился завтра приехать и забрать весь мой скот, а у меня осталось восемь баранов, одного я сегодня зарезал. Верблюд еще есть да ишак.

— Зачем же ты зарезал овцу? — рассердился Махтумкули. — Я гость случайный.

— Не сердись, путник. Семь ли мой господин заберет овец или восемь, долг от этого меньше не станет. Детишки пухнут от голода, одну траву едят да корешки. Пусть хоть сегодня наедятся. Тебя сам аллах послал!

— Неужели твой бек не может подождать, пока ты станешь на ноги?

— Мой бек никому еще ничего не простил.

— Ладно, — сказал Махтумкули, — подождем солнца.

Спать он лёг на кошме, на улице. Было уже тепло. В кибитке жена Джумаберды пела малышам колыбельную:

Дай нам, тетушка, ответ:

Дома ль дядюшка Ахмет?

Конь Ахмета на дворе ли?

Сбруя в злате, в серебре ли?

Конь храпит, седло блестит,

Что седлу идет? Джигит!..

Дети уснули, уснули взрослые. Где-то на краю земли нестрашно голосили шакалы. Срывались с неба звезды, и Махтумкули подумал: хорошо бы одну из них поймать. В тот же миг звезда опустилась на куст селина, что рос у бархана, на котором он сидел в сумерках.

Махтумкули побежал, стряхнул звезду с ветки в свой тельпек, и тельпек наполнился дивным голубым сиянием.

— Менгли! — крикнул шахир. — Ты видишь, что у меня?

Менгли поднялась на вершину бархана и вся потянулась, чтоб разглядеть получше, что там в тельпеке у Махтумкули.

— Смотри! — он стал подниматься к ней, осторожно неся перед собой тельпек, словно он был полон святой воды, которую нельзя расплескать.

Потом они стояли рядом. Менгли наклонила голову, и они, касаясь друг друга висками, заглянули в тельпек, и свет ударил им в глаза.

…Сияло солнце. Кто-то громко и властно командовал людьми. Махтумкули вскочил на ноги.

У кошары на конях пятеро всадников. Один из них поднял плеть и огрел по спине верзилу Джумаберды.

— Мясо ешь? Ты сначала долг заплати, собака!

Махтумкули поднял с земли коряжку саксаула, тяжелую, как железо. И вдруг узнал в беке Гуртгельды.

Продравши глаза, бек-жадюга готов

Последнее взять у сирот и у вдов.

Он проклят народом во веки веков,

Пусть конь его бродит понурый, несытый. —

Махтумкули прочитал стихи и отшвырнул от себя свое деревянное оружие.

— А я-то все никак не мог понять, отчего на твоем тое, Гуртгельды, еда отдавала горечью! А теперь понимаю. Она настояна на человеческих слезах. Эти люди траву едят! Гуртгельды! Хороший хозяин даже о собаке заботится. Не правда ли?

— Я выбиваю из него лень, Махтумкули. А ну, поехали! — крикнул бек своим молодчикам. — Я здесь охочусь. Может быть, с нами поедешь, шахир?

— Мой ослик за вами не поспеет, Гуртгельды! И боюсь, что меня уже ищет мой пир Идрис-баба.

Всадники ускакали. Из кибитки выскочила женщина и упала в ноги Махтумкули, и Махтумкули тоже опустился тогда на землю и поклонился женщине.

17

На следующий день Махтумкули сидел, погруженный в чтение древней рукописи, в дворике медресе. У него было любимое место под старым абрикосовым деревом. На дерево это села ма́йна, индийский скворец. Майна пела свою простую прекрасную песню, и шахир улыбался.

Вдруг звенящий звук пронзил песенный весенний сад, майна всхлипнула, словно у нее перехватило гордо. Посыпались лепестки цветов, и на колени Махтумкули упала пронзенная стрелой птица.

Махтумкули вскочил, кинулся к стене. Взобрался. Никого.

В это время во дворик пришел Идрис-баба. Махтумкули подошел к нему с убитой птицей.

— Неужели стрела предназначалась другому певцу? Или, может быть, это только предупреждение? — Идрис-баба задумался. — Сын мой, ты прочитал большинство книг, которые хранятся у меня. Я думаю, тебе пора поискать более сведущих учителей.

— Таксир, если ты боишься за мою жизнь, знай, я — не трус.

— Я тоже не трус, Махтумкули, но мое сердце кровоточит, когда стрела охотника обрывает песни птиц.

Слух об убитой майне прокатился по всему Халачу. К Гуртгельды-беку явился Реджепкули-бек.

— Я знаю, что мне делать, если, хоть волос упадет с головы Махтумкули, — сказал он.

— Я тоже, как и ты, люблю нашего шахира, — ответил Гуртгельды. — Недавно он оскорбил меня на глазах моих слуг, но я стерпел обиду… А впрочем, что ты так за него стоишь? Он же гоклен.

— Он — туркмен, Гуртгельды! Он туркмен, как все мы. Его песни знает вся степь, а он моложе нас с тобой.

— В том-то все дело! Он молод, но уже берется поучать тех, кто старше его. А впрочем, Реджепкули-бек, есть дела куда более, важнее, чем беседы о поэтах. В знак нашей дружбы я давно хотел подарить тебе своего арабского скакуна…

Глаза Реджепкули-бека не скрыли радости, но он всё-таки преодолел себя:

— Я приму твой царский дар, только пусть майны поют и летают.

— Пусть их! — засмеялся Гуртгельды-бек. — Я ведь только указал птичке ветку, на которой ей надлежит распевать свои песенки.

18

Суфии со страхом поглядывали на Махтумкули: в него стреляли, а он не изменил своих привычек, читает в саду, ездит один на реку и в степь.

Но однажды пришло письмо из родного аула. Его привез купец. Письмо написал Оразменгли, ученик Гарры-моллы. Он писал, что Гарры-молла болен, тоскует по сыну, каждый день, прожитый в разлуке, его убивает.

Махтумкули попрощался с Идрис-бабой, с суфиями и уехал. Один, не дожидаясь попутного каравана.

Ему нужно было преодолеть более семидесяти парса́хов, а каждый парсах равен двенадцати нашим километрам.

19

Ослик, семеня ножками, взбежал на холм, и зеленая долина Сумбара открылась перед Махтумкули. Запахло родным дымом. Родные горы на утреннем солнце словно вырядились в тельпеки из золотого руна.

Летняя жара спалила уже траву, но вечно зеленое ожерелье Сумбара радовало глаза, уставшие от бесконечной пустыни.

Ослик рысцой побежал с горки, и тотчас тревога наполнила сердце Махтумкули. Что-то переменилось в долине.

Кибитки не те, мало кибиток! И на том месте, где жил Гарры-молла, — пустырь.

Ватными ногами подошел Махтумкули к старику, сидящему́ под деревом.

— А, щахир! — узнал яшули. — Не пугайся. Все наши жи́вы. Здесь на нас хивинцы напали. Угнали много скота, сожгли хлеб у твоего отца. Аксакалы решили перекочевать на реку Атрек. Кое-кто из наших не пошел, я тоже остался.

— Благослови, яшули, меня! Поеду в Атрек!

— Да пошлет аллах тебе долгие годы жизни, шахир.

Махтумкули сел на ослика и пустился в путь.

В Атреке он застал свою семью в печали и тревоге. Умерла мать во время набега. Гарры-молла хворал. Семья лишилась почти всего скота и осталась без хлеба. Правда, люди не забыли, что в тяжкий час Азади разделил свой урожай на все семейства Геркеза. Для Азади собрали хлеб и подарили ему дюжину овец.

— Сын мой, ты — дома! — Отец приподнялся и сел. — Я чувствую, как ко мне возвращаются силы.

Махтумкули раздал подарки: отцу, Зюбейде, ее детишкам, ее мужу, Акгыз. Подержал в руках шаль, купленную для матери, и тоже отдал просиявшей Акгыз.

В гости пришел кетхуда геркезов Бузлыполат с аксакалами. Расспрашивали об учебе, о дороге, о жизни на Амударье гокленов, переселенных туда Надир-шахом. Выслушав Махтумкули, старики говорили о том, как тяжело приходится их небольшому племени. Разбойники нападают. И это еще полбеды, вся беда впереди. В трудные времена детей рождается меньше. Нынешняя напасть аукнется через годы, когда в племени будет мало молодых джигитов.

— Сила народа в сохранении обычаев древности, — сказал Бузлыполат и вдруг принялся расхваливать достоинства Акгы́з. Она предана семье Гарры-моллы. Горе, конечно, поубавило ей красоты, но будет у нее муж, и красота вернется.

— Да, — сказали яшули, — отпустить из черты семьи Акгыз неприлично. Десять лет женщина была главной работницей и не уставала ждать мужа.

Махтумкули слушал стариков, и сердце у него останавливалось. Он понял: его судьба решена аксакалами.

— Дакылма! — прошептал шахир слово, в которое входило все, что теперь совершалось: младши́й брат обязан взять за себя жену старшего брата, чтоб оградить его честь.

О законы старины! По этим законам мужчина может взять себе в дом вместо умершей жены ее мла́дшую сестру. По этим законам две семьи могут отдать за́муж дочерей за подходящих по возрасту сыновей из обеих семейств. А могут породниться и три семьи разом, и никто не будет спрашивать согласия молодых.

«Аллах, а как же Менгли!» — Махтумкули сидел, опустив голову, струйки пота сбегали по его лицу из-под тельпека.

Бузлыполат позвал Акгыз и спросил ее:

— Согласна ли ты стать женой младшего брата Мухаммедсапы?

— Я не смею оставить очаг любимого тестя Гарры-моллы, холившего меня, как собственную дочь, — ответила Акгыз. — Поступайте так, как знаете. Я в вашей воле, аксакалы.

И тут стали приходить в кибитку жители аула: одни принимались уговаривать Махтумкули, другие поздравляли — ему досталась такая славная, такая работящая, такая верная женщина.

Пришла и поздравила его с женитьбой тетушка, мать Менгли.

Шахир выслушал всех, не проронив ни слова в ответ.

Когда его оставили в покое, он пошел к ученику отца, Оразменгли, попросил его быть сватом.

Сват вернулся от Менгли с отказом: было сказано, что Махтумкули женится на другой.

Тогда Махтумкули пошел к тетушке сам. Братья Менгли не пригласили его в кибитку, а тетушка вышла и сказала:

— Я хочу своей дочери счастья, а тебя годами нет дома. Да ваша семья и за молоко мое материнское[45] не сможет заплатить. Вы ведь теперь нищие.

Не сдался Махтумкули. Послал к Менгли сестру Зюбейду: пусть договорится, как улучить час, чтоб умыкнуть любимую, а у Оразменгли одолжил коня. Но и Зюбейда вернулась ни с чем.

— Кибитку охраняют братья Менгли с оружием в руках, никого к кибитке не подпускают.

И, не в силах оставаться дома, поехал Махтумкули поклониться могиле своего деда Еначи, а когда вернулся, узнал: Менгли выдали замуж за человека из соседнего аула. За богатого человека.

В тот же день Махтумкули согласился жениться на Акгыз.

20

Каждый день он уходил на охоту и без дичи не возвращался.

— Спой мне новые стихи свои! — попросил однажды Азади.

— Над моими пустынями небо сухое, — ответил Махтукули.

Но однажды в горах застала шахира гроза.

Спрятался он в пещеру: смотрел, как падают на раскаленные камни нити дождя, и сам расплакался, и явились вдруг стихи:

Я бродил по теснинам любви. Лучше, кажется, смерть!

Что за мука! Душа изныванья такого не стерпит!

Если гору любви взгромоздить на небесную твердь,

То обрушится небо, — страданья такого не стерпит!..

Рай бежал от любви и на небе укрылся навек;

Ад, под землю скрываясь, ущельями горы рассек;

Все бежало; остался покорен любви человек,

Но и он без рыданья терзанья такого не стерпит!

И вовеки Фраги не бежать от любовных оков,

Но напрасны все жалобы: небу не слышен их зов,

Эта смерть и тоска — нам наследство от грешных отцов,

Хоть душа никогда наказанья такого не стерпит!

И в первый раз назвал себя шахир Фраги, что значит — печальный.

А дома Акгыз, пламенея щеками, сказала ему:

— Я жду твоего ребенка!

21

Родился сын. Мальчику дали имя Ибрагим и совершили над ним все положенные для мусульманина обряды и всю магию древних обычаев.

На сороковой день зарезали козленка, зарезали, не повредив позвонков горла, чтоб сыночек голову держал.

На этом празднике Махтумкули испросил у отца благословения продолжить учебу.

Азади оправился от болезней. Внучок веселил ему сердце. Не стал Азади удерживать возле себя сына, видел — не любит он Акгыз, смирился, терпит, несет бремя семьи, но не в радость она ему. За целый год, что дома пожил, ни разу за дутар не взялся.

Отпустил Азади сына. В Бухару его послал, в медресе Кукельта́ш.


Загрузка...