Глава 8 Нитирен

Да, они не поверят вам, но вы все равно должны сказать им правду. Вы должны сказать, что однажды один человек мечтал о том, чтобы поднялся ветер, что он мечтал об этом и желал этого всем сердцем, и ветер действительно поднялся.


Монах Нитирен — своим ученикам после того, как уничтожил флот Кубла-хана


За день до отплытия Квин получил открытку. Она пришла в отель, где он остановился, напротив Токийского вокзала. Ее прислали на его старый адрес в день похорон Большого Гоби. На открытке было изображение рыбацкой деревни, неразборчивое послание и каракули вместо подписи.

Герати.

Квин узнал, что деревня эта в трех часах езды на поезде, на побережье к югу от Камакуры. До этого он несколько недель пытался найти Герати, но безуспешно. Никто не видел гиганта с выпученными глазами с начала лета. Он то ли умер, то ли уехал из Токио.

До деревни был только один поезд, отходивший через несколько минут. Другим поездом можно было вернуться поздно ночью. Квин перебежал через дорогу и успел вскочить на поезд, который уже трогался.

К полудню они приехали в крохотную деревню. Сначала Квин пошел к полицейской будке на площади. После этого он собирался посмотреть на почте, на постоялом дворе и, наконец, в магазинах, где продавался хрен.

Полицейский, кажется, знал несколько слов по-английски. Квин жестами описал, кого ищет.

Иностранец. Тоже американец, но гораздо выше ростом, гораздо толще. Длинная засаленная шинель, черная шляпа, надвинутая на уши. Свитера в несколько слоев и красный фланелевый платок на шее. Алкоголь. Хрен. Голова бритая, седая щетина. Лицо в пурпурных венах. Гигантский нос, руки как окорока. Живот вот такой толстенный. Глаза выпученные.

Полицейский вежливо смотрел на него. Когда Квин умолк, он с помощью жестов и нескольких известных ему английских слов начал задавать вопросы.

Огромный? Да, он понял.

Виски? Саке? Он нахмурился. Невозможно.

Выпученные глаза? Он улыбнулся. Разумеется.

Бритая голова? Полицейский был явно смущен.

Шинель? Нет, ничего подобного.

Шляпа? Черная шляпа? Никто больше не носит шляп, даже иностранцы.

Свитера в несколько слоев? Красный платок на шее? Вот такая шляпа и вот такущая шинель?

Полицейский скрыл улыбку. Даже американцы так нелепо не одеваются. На секунду он подумал, что знает, кто это, но нет, быть такого не может. Он покачал головой. К сожалению, он ничем не может помочь.

Герати, сказал Квин. Ге-ра-ти. Он наверняка здесь.

Неожиданно лицо полицейского посерьезнело.

Галатииии? со свистом выдохнул он.

Это он, сказал Квин. Он был здесь?

Полицейский рассмеялся. Он трижды хлопнул в ладоши.

Галатииии, торжествующе свистнул он.

Он с важным видом опустил глаза.

Галати-ти-ти, шептал он, раскачиваясь на месте, все повторяя это имя. Сначала он выговорил его, откинув голову и улыбаясь. Во второй раз он уважительно произнес его по слогам, склонив голову.

Где? умолял Квин. Где?

Полицейский указал в сторону площади. Он жестом пригласил Квина следовать за ним и зашагал по узкой улочке к морю, пока они не уперлись в несколько маленьких пристаней, вокруг которых сгрудились рыбачьи лодки. Хотя погода стояла уже октябрьская, холодная, лавки у гавани освещались солнцем. Полицейский торжественно промаршировал по набережной, размахивая руками.

Галатииии, напевал он. Галати-ти-ти.

Несколько ребятишек, игравших на улице, бросили мячик и кинулись вслед за Квином. Старая карга с согнутой как вопросительный знак от многолетней работы на рисовых полях спиной, прихрамывая, засеменила и ухватила за рукав. Она тянула его, скалилась и старалась не отставать, стуча клюкой по брусчатке. Женщины выбегали из лавок, рыбаки бросали свои сети, чтобы присоединиться к процессии.

Галатииии, насвистывал полицейский.

Галати-ти-ти, подхватила толпа у него за спиной.

Процессия растянулась на всю набережную. Впереди важно вышагивал полицейский, за ним Квин — на рукаве у него болталась крошечная старушка, — затем дети, рыбаки, их жены и матери.

Они вышли из гавани и пошли по прибрежной дороге. В полумиле лежал высокий скалистый мыс, образовавший бухту, на берегу которой приютилась деревня. На скалах у оконечности мыса росли сосны. Песчаная дорога постепенно превращалась в горную тропку.

Кто-то принес самодельные колокольчики. Еще кто-то захватил барабан. Под звон колокольчиков и барабанный бой они поднимались в сосновую рощицу по рисовым полям, по уступам над морем, по узкому ущелью в скалах, за которым открывалась ровная площадка. В двухстах футах, на самом краю мыса, стоял японский домик.

Полицейский подождал, пока вся процессия не обовьется вокруг скалы и не войдет на поле. Когда все выстроились у опушки леса, он склонил голову и трижды хлопнул в ладоши.

Галатииии, закричал он.

Галати-ти-ти, запела паства.

Полицейский повернулся и отошел к толпе. Старушка в последний раз дернула Квина за рукав и похромала прочь, стуча клюкой. Толпа замерла в ожидании. Квин один стоял посреди площадки.

Наконец дверь домика открылась. Огромная фигура в кимоно неуклюже вышла на солнце. Гигант с белоснежными волосами, длинными и шелковистыми. Он улыбнулся и милостиво воздел руки. Толпа почтительно склонилась перед ним.

Гигант трижды хлопнул в ладоши. Он воздел руку, устремив в небо указательный и средний пальцы, а большим пальцем придерживая безымянный и мизинец, точно столп и круг, символ жизни, знак проповедника.

За истовой и гулкой молитвой по-японски последовала краткая проповедь и ободряющее благословение. Церемония снова завершилась тремя громкими хлопками в ладоши. Толпа радостно засмеялась.

Галатииии, благоговейно прошептал кто-то.

Галати-ти-ти, закричало множество голосов.

Зазвенели колокольчики, ударил барабан. Жители деревни начали по одному покидать площадку, старики спотыкались на ровном месте, женщины шумно кудахтали, дети пихались и толкались, древняя старуха клюкой выворачивала из земли камни. Квин уставился на гиганта в кимоно.

Приятель, что, ради всего святого, здесь происходит?

Тот тряхнул головой, так что разлетелись длинные пряди волос, и разразился смехом. По щекам у него потекли слезы, он задыхался, его необъятный живот подпрыгивал от приступов хохота. Он взвыл и неуклюже пустился в пляс, летая по площадке, — огромный Будда, танцующий в лучах полуденного солнца. Он врезался в деревья и рикошетом отскакивал — грохоча и похрюкивая, сопя, булькая, кружась на одном месте. Он споткнулся, едва удержался на ногах, икнул.

Ради всего святого, простонал он. Ты это сам сказал, племяш, не отпирайся. Ты это сказал, и выходит так, что это все я именно ради всего святого, не больше не меньше.


Они сидели на узкой террасе, а в сотне футов под ними море билось о скалы. За спиной Герати раскинулся залив с гаванью, а вдалеке — рыбацкая деревня.

Он был одет в изысканное черное кимоно и короткую черную куртку в тон. За воротом кимоно виднелось безукоризненно чистое белье. Почти все оспины исчезли, а глаза больше не выпучивались. Он стал еще грузнее, чем был, но загорелое лицо и длинные развевающиеся волосы придавали ему здоровый вид. Чайка скользнула над домом и нырнула за скалу. Герати проследил за ее полетом.

Приятель, зачем ты на самом деле вошел в бар в тот вечер в Бронксе?

Герати встрепенулся. Он отвел взгляд от моря и уставился на Квина.

Из-за моей матери. Потому что я просто не мог вынести, что ее забыли после того, как она умерла ужасной смертью.

И как она умерла?

В муках, какие ты себе и представить не сможешь. Мы все видели. Старик настоял, чтобы ее стерилизовали, и отвел ее к какому-то коновалу. Они с коновалом выпили, и когда тот вскрыл ей брюшину, он был уже в дымину пьян. Вместо того чтобы перевязать ей фаллопиевы трубы, он перевязал ей кишки. Она протянула три дня.

Сколько лет было Мейв?

Восемь. Всего восемь, сохрани нас святые. Нас было всего двое, и я был уже достаточно взрослый, чтобы справиться с горем, а она еще нет.

Что сталось с ней?

Через несколько лет старик запирал бар однажды вечером. Пьяный? В зюзю, как обычно. Он увидел свет в бильярдной через дорогу и зашел в заднюю дверь, чтобы посмотреть, что там творится. А там трое его постоянных посетителей трахали Мейв на бильярдном столе. Он выставил их, а потом избил ее до полусмерти. На следующий день, увидев, во что превратилось ее лицо, он заперся в подвале вместе с ящиком джина и проглотил ключ. Он хотел уморить себя голодом, но была зима, и он не смог перенести холод. Умереть-то он умер в этом самом подвале, но не так, как хотел. Он разорвал себе кишки — хотел достать ключ.

А потом что? Война?

Война, мировая война. Эдди Квин идет добровольцем, мечтая совершить подвиги, и возвращается домой с ногой, нашпигованной шрапнелью. Я тогда с ним редко виделся — работал коммивояжером в одной фармацевтической компании.

Как Мейв попала в Шанхай?

Из-за тонких изящных пальцев. Она после войны связалась с одним индусом — у него были тонкие изящные пальцы. Наплел ей, будто он индийский принц и сражается за родину. Он уговорил ее поддержать правое дело и вернуться с ним в Индию, но, когда они приехали туда, оказалось, что отец «принца» даже не принадлежит ни к одной касте, он пария, наполовину белый, мясник, разделывает туши священных коров и продает говядину англичанам. Мейв вернулась на грузовой корабль, а в Шанхае у нее кончились деньги.

И там она познакомилась с Аджаром?

И там она познакомилась с Аджаром. Она была истеричка, и к тому же тщеславна, но она нравилась мужчинам — некоторым мужчинам, — молодых сводила с ума ее внешность, а старых ее способность страстно увлекаться идеями, верить в разные идеи. Аджар заботился о ней и наставлял ее на путь истинный, даже купил ей книжную лавку, чтобы она могла на что-то жить. Если бы он не был так добр к ней, она бы, может, наконец выросла и перестала бы говорить о правом деле и героях с изящными пальцами. В лавку заходили друзья Аджара, в основном — ссыльные революционеры. Одним из них оказался молодой человек, которого Аджар завербовал в Париже, еще когда работал на Троцкого, — герой с ногой, нашпигованной шрапнелью, тот, что играл со мной в стикбол в детстве. Мейв его раньше не знала, она была слишком мала в те времена, но в Шанхае они близко познакомились и сошлись.

Он сказал тебе, чем занимается?

Нет, это она сказала. Она ничего от меня не скрыла — теперь она помогала ему и гордилась этим. Года через два после того, как она поселилась в Шанхае, в Америке начались расследования афер с лекарственными средствами, и мне пришлось уехать из страны. Я перебрался в Канаду и с трудом нашел место в компании, которая решила, что на продаже лекарств от проказы в Азии можно срубить большой куш. Лекарства от проказы? Они почему-то думали, что в Азии полно прокаженных, которые ждут не дождутся американских лекарств. Но мне нужны были рекомендации, и потому я взялся за эту работу, и меня послали в Токио. Чуть позже объявилась Мейв — с ребенком, которого родила от Кикути. Она сначала рассказала мне обо всех тех удивительных самопожертвовании, подвигах и опасностях, которым она подвергает себя ради всеобщего блага, а потом мимоходом сообщила о ребенке. Она хотела избавиться от него и попросила меня помочь. Я пошел к Ламеро.

Он знал, кто отец ребенка?

Конечно. Я ему сказал.

А когда он передал ребенка на воспитание Лотману, сказал он, кто отец?

Нет. Это противоречит обычаю буддистов. Никто не должен знать, чьего ребенка усыновляет. Ты просто совершаешь акт милосердия, и все.

Один из них был католический священник, а второй — еврейский раввин. Причем тут буддистские обычаи?

Это все из-за Японии. Они оба жили в Японии.

Понял, приятель. Милосердие. Вот оно, верное слово. Ну а дальше — шпионская сеть «Гоби» и конец сети «Гоби». Ты ведь тогда не работал, а? Те восемь лет, что существовала сеть?

Нет, у меня были деньги, я накопил в Штатах.

Да уж, конечно. Да уж.

Квин минуту-другую посидел молча. Потом, очень медленно, встал на ноги. Вот чего он давненько не делал — не прикидывал расстояние. Он выдвинул левое плечо и качнулся вперед, изо всей силы выбросив кулак.

Он врезал Герати прямо в лицо. Герати пошатнулся и рухнул на спину, раскинув руки, во всю длину террасы. Из носа и изо рта у него хлынула кровь. Квин вынул из кармана носовой платок и обернул им руку. Его трясло.

Нравится, приятель? Как себя чувствуешь, ничего? Это тебе за того парня, хромого, который изо всех сил пытался что-то изменить и рехнулся, и за женщину, которая тоже пыталась что-то изменить и бросилась с трапеции из-под купола цирка. И за сломленного иезуита, и за девочку, которую в детстве продали в бордель, и за твоего Марко Поло, мать его, и за твоего гребаного Илью-пророка, и за всех этих бедных долбаных людей, которые купили билеты в цирк, — они все пытались хоть что-то изменить, ну хоть что-то, хотя бы немного, а ты в это время, поджав хвост, жался у края арены, задолбанный бухлом и хреном, а ты в это время выпрашивал бухло и хрен, сопел и чесался, дергался и кривлялся в своих чертовых затрепанных костюмах, изображая самозванца. Но самое главное, приятель, это тебе за Маленького Гоби, давай его так назовем, не Большой, а Маленький, этот парень был как дитя, никого в жизни пальцем не тронул. Ты ведь о них обо всех говорил, да? Так она была тщеславная истеричка, а он думал, что станет героем, ну и что, черт возьми? Что ты, мать твою, сделал, по-твоему, со своей жизнью? Хромой понимает, что он не герой, а его подруга понимает, что все испортила, генерал пытается что-то сделать и на этом сломался, и Ламеро пытается и в конце концов сломался, а Маленький Гоби, он вообще ничего не делает и ему сносят башку, и что, твою мать, ты делаешь все это время? Да ничего, ты даже не пытался, палец о палец не ударил, не то что Ламеро, или генерал, или хромой и его женщина, ты просто просиживал штаны и ничего не делал, вообще ничего. Меня от тебя тошнит, приятель. От тебя и твоего дерьма. От тебя и твоего вечного вранья. От тебя, и твоей самонадеянности, и твоей вонючей жирной задницы, и твоих долбаных речей, и твоих святых, и твоего вранья. Да как ты смеешь говорить о других, если ты прожил жизнь как последнее дерьмо? Всю жизнь врал и притворялся, а теперь сидишь здесь как не фиг делать? Кто, твою мать, ты, по-твоему, такой, что всем врешь, всем кругом? Клоун в роли Господа?

Герати, все еще лежа на спине, икнул. Он облизнул губы и стер кровь с носа. Попытался опереться на локоть.

Квин плюнул на него.

Ну давай, говори, ты, слюнявый старик. Говори.

Нет.

Что — нет?

Ничего.

То есть как ничего?

Прости, племянничек. Мне очень жаль.

Да, черт возьми, как же иначе. Тебе жаль, и так и надо, что тебе еще остается, и сам ты просто жалкая куча дерьма, хоть и пытаешься это скрыть.

Нет, не это, племянничек. Ты не понимаешь. Мне не этого жаль, мне жаль, что тебе нельзя ответить. Мне жаль, что в твоих вопросах нет никакого смысла.

Что за черт, должен же ты сказать хоть что-то в свое оправдание.

Нет.

Ничего?

Ничего.

Что это значит — ничего? Совсем ничего? Просто ничего? Ты прожил на свете шестьдесят пять лет, и ты — пустое место? Тебе нечего сказать? Ни одного гребаного словечка?

Нет.

Почему нет, твою мать?

Потому что жаба и матка похожи по форме. Сейчас еще рановато, но, когда станешь постарше, посмотри, какая кожа у тебя на руках. Посмотри на серую воду, которая остается после того, как вымоешь голову.

Что ты хочешь сказать, приятель?

Я скажу тебе. Но сначала я тебе кое-что дам.

Герати застонал. Он подтянул к себе руки и ноги и в конце концов кое-как сумел подняться. Через секунду он уже ковылял в дом, а потом вернулся с черной шляпой-котелком в руке. Он протянул шляпу Квину, а тот размахнулся и швырнул ее в море. Шляпа взлетела в воздух, на миг зависла и скользнула вниз вдоль скалы в воду, а за ней погналась стая чаек. Квин покачивался вперед и назад, кивая в такт головой.

Сядь, велел Герати.

Что?

Я сказал, сядь.

Квин сел. Руку у него до сих пор саднило. Квина все еще трясло, но больше всего его раздражало то, что Герати совершенно невозмутим. Его дядя большим пальцем ткнул через плечо.

Это рыбацкая деревня.

Я, черт возьми, знаю, что это такое.

Да ну. Тогда ты знаешь, что такое О-Бон. Знаешь, кто такой Нитирен.

Квин промолчал.

Что? Знаешь?

Нет.

Значит, ты не понял того, что тебе следовало бы понять тогда в баре в Бронксе. Что ж, слушай меня. Рыбаки закидывают и чинят сети, штормы и приливы сменяют друг друга. Так бывает здесь большую часть года, и ни о чем другом люди не думают, больше им просто и думать не о чем. Но раз в году все меняется. На середину лета приходится день, который называется О-Бон, Празднество Мертвых время, когда призраки возвращаются в тот мир, который они знали при жизни. Крестьяне угощают духов рисом и саке, они ликуют, ведь это призраки их друзей и родственников. Они беседуют, вспоминают, и так проходит день. Так все идет честь-честью, пока не наступит тьма, и тогда в деревне гасят все огни. Почему? Потому что в этой тьме бродят призраки. Они здесь, они хотят остаться в земном мире. Они не хотят уходить.

Жители собираются на берегу. Юноши поднимают на плечах храмовый алтарь и несут его в воду. Старики спускают на воду маленькие бумажные кораблики и поджигают их, чтобы те унесли с собой неугомонные воспоминания.

Алтарь начинает яростно трястись. Духи отвернулись от утлых суденышек, которые им предложили. Лучше они останутся в деревне, во тьме домов, где жили прежде. Они не спешат вернуться в бездну.

Перед алтарем, зайдя в воду по грудь, стоит человек — заступник, который должен обратиться лицом к морю и потребовать от мертвых оставить обитель живых — громким голосом, способным заглушить плач десяти тысяч страдающих душ. Он должен перекричать вопли мертвых, вой ветра, мольбы всех призраков, которых когда-то знали мужчины и женщины этой деревни. Он должен найти в себе силы, и говорить громко, и победить.

Герати широко раскинул руки. Его взгляд остановился на парящей в воздухе чайке. Завораживающий, монотонный напев поднимался над террасой, буддистское песнопение с неразличимыми словами, все набиравшее и набиравшее силу, и мощь, и ритм. Поскрипывали сосны, шумел прибой. Неожиданно пение оборвалось, и чайка улетела. Герати опустил руки.

Как будто ничего и не было, прошептал он. Алтарь больше не сотрясается на плечах юношей. Горящие кораблики, которые пустили старики, уплывают по темным водам. Мертвые спят, а живые ставят паруса и рыбачат в море. Опасный ритуал завершен.

А Нитирен? Безвестный монах, который жил в тринадцатом веке. Он ютился в одиночестве, незаметно, где-то на этих островах в те времена, когда в Азии правил Князь Князей, Князь всех племен, воинственный конник, столь бесстрашный и несгибаемый, словно в нем воплотилась сама воля пустыни.

Однажды Князь изучал свою империю и решил, что нужно завоевать эти несколько маленьких островов у побережья Азии, не ради обогащения его, но исключительно ради симметрии карт.

И вот Кубла-хан приказал построить флот, способный перевезти сотню тысяч его лучших конников. Кто, кроме жителя пустыни, построил бы величайший в истории флот из соображений симметрии?

Япония и не надеется победить армию величайшего в мире царства. Император удаляется в уединенную обитель, чтобы сочинить стихотворение, его генералы полируют мечи и диктуют любовные письма. Торговцы рисом закапывают золото, крестьяне рожают и умирают, дамы вздыхают над своими нарядами.

А безымянный монах без устали бредет по пыльной дороге на юг, к берегу, с которого непобедимые конники хана хлынут на Японию.

И вот приходит день, когда на горизонте показывается флот. Японские войска быстро строятся и перестраиваются — перед тем, как разбежаться. Генералы с честью делают харакири. Император созерцает закат из своего храма в горах. Столица охвачена пожарами и грабежами. Побережье пустеет. На много миль вглубь страны нет никого.

Кроме одного человека, который с трудом бредет в лучах заходящего солнца. Уже совсем стемнело, когда он добрался до берега, проковылял по песку и уселся у воды, впервые за много дней дав себе отдохнуть. Он складывает руки на коленях и склоняет голову — маленький человек, невидимый во мраке, лицом к лицу с лесом мачт.

В глухую полночь поднимается ветер. Натягиваются якорные цепи кораблей, а ветер крепнет, ярость его растет, растет вселяемый им ужас, пока не превращается в один невыносимый кошмар, рожденный сознанием одного человека.

Наутро небо ясно, горизонт чист. Море снова опустело. Божественный ветер, камикадзе, полностью уничтожил великолепный флот Кубла-хана и его великолепных конников.

Спустя много лет ученики Нитирена спрашивают его, чем объяснить такое чудо. Нам не поверят, говорят ученики.

Да, не поверят, отвечает Нитирен, но вы все равно должны сказать им правду. Вы должны сказать, что однажды один человек мечтал о том, чтобы поднялся ветер, что он мечтал об этом и желал этого всем сердцем, и ветер действительно поднялся.


Зима, сказал Герати. Последняя, может быть?

Человек, о котором идет речь, уже не молод. Вообще-то он стар и устал. У него множество вредных привычек, он беден. За шестьдесят пять лет воровства и обмана ему достались только две ценные вещи, и обе — дары дракона. Одна — золотой крестик. Вторая — коллекция редких переводных рукописей.

Крестик он снял с женщины, для которой тот стал тяжким бременем. Это было в Шанхае перед войной.

Коллекцию рукописей он нашел в китайском крыле склада, где Кемпейтай хранила документы. Однажды ночью он под охраной вывез рукописи, чтобы перепрятать, и поджег крыло. Это было в Токио сразу после войны.

Пусть пройдет двадцать лет. Путь они просто пройдут.

Зима. Последняя зима или что-то в этом роде. Наш приятель кладет в дорожный чемодан две бутылки ирландского виски и на поезде едет в Камакуру. Он приходит на пляж и усаживается на песок.

Зачем? Чтобы вспомнить давний вечер, когда он распил две бутылки ирландского виски с забытым актером театра Но? Чтобы вспомнить тех четверых, которые однажды устроили пикник на этом самом пляже?

Возможно. В любом случае, он садится на песок и откупоривает первую бутылку.

Проходит час, или два часа, или меньше часа. Наш приятель смотрит на волны и не замечает времени. Откуда-то из тьмы появляется незнакомец и садится рядом с ним. Он выпивает, бормочет, бессмысленным взглядом смотрит на звезды. И через некоторое время начинает говорить.

Он говорит о тутовых деревьях, о сосновых рощицах, о великаньих ступеньках, которые никуда не ведут, о дубинках и освежителе из писсуара вроде леденца, об обгрызенном собакой лице, о грибах, о ночи в Нанкине.

Наш приятель слушает этот бессвязный бред и приходит в ужас. Потому что Он рассеял надменных помышлениями се´рдца их.[50] Неужели вселенский хаос бесконечен? Неужели этот голос из волн излагает историю двадцатого века? Тринадцатого века? Века, который отделяет от настоящего миллион лет?

Незнакомец — маленький, крохотный. В чем дело? Жесты? Взгляд? Посадка головы?

По какой-то причине наш приятель вспоминает крохотную женщину в Шанхае. Он думает о ней и вдруг понимает, что этот маленький человек и та маленькая женщина как-то связаны друг с другом. Почему? Как? Этого не объяснить, этого не постичь. Они чем-то связаны, вот и все.

Незнакомец пьет, говорит, смотрит на звезды. Перед рассветом он засыпает, голый, лишь обернувшись полотенцем. Кажется, во время рассказа он испытывал непреодолимое желание раздеться. Наш приятель тихо встает на ноги и уходит, но не с пустыми руками. Нет, он забирает огромную шинель незнакомца, потому что принял решение. Два решения.

Во-первых, он отвезет коллекцию рукописей в Америку и дорого продаст ее, чтобы спокойно прожить на вырученные деньги остаток дней.

Во-вторых, он вернет золотой крестик законному владельцу.

Цель у него одна. Он хочет уверить себя в том, что бредовая история, рассказанная незнакомцем на пляже, не закончится так, как начиналась. Он хочет доказать себе, что даже история столь дикая и кошмарная, как эта, может нести в себе хоть малую толику логики и здравого смысла. А больше всего он хочет удостовериться, что был же какой-то смысл в жутковатом и печальном параде событий и людей, который он называет своей жизнью.

Он начинает действовать. Он едет в Америку, и коллекцию конфискуют. Ее забирают, но те, кто забрал ее, те, кто хранит ее на складе в Нью-Йорке, не понимают, что это бессмысленно. Бессмысленно, потому что ключ, шифр к примечаниям, тайна дракона, ключи от королевства остались у него.

Неудача? Нет, полная катастрофа. Он болен и стар, и теперь ему не на что жить. Он приехал в Нью-Йорк, думая, что разбогатеет, наконец-то разбогатеет на склоне лет, но богатящихся Он отпустил ни с чем.[51]

Наш приятель свалился в приюте для бродяг-алкоголиков. Через три дня он уже ковыляет на север, чтобы вернуть золотой крестик законному владельцу. В Нью-Йорк он по случайному стечению обстоятельств возвращается в праздник святой, в честь которой была названа его мать, — в день святой Бригиты. Он возвращается в район, где вырос. Пошатываясь, входит в бар, что в свое время принадлежал его отцу и назывался в его честь, в честь другого Эдди, который, как и все бармены, был мирским исповедником. Сыграв в кости, он поднимается на борт грузового корабля и возвращается в Японию. В кармане у него книга с тайными кодами — все, что у него осталось.

Лето.

Летний вечер. Последнее лето, или что-то вроде того. Пьяный, одуревший от хрена, наш приятель лежит на спине на пустыре в Токио, в трущобах, на мокром песке, потому что прилег отдохнуть в гигантском писсуаре, рядом с бродячими алкоголиками. Люди в писсуаре умирают, они все умирают, и еще до исхода ночи их оберут до нитки. Что им остается, кроме как уснуть и провалиться в забытье? Он засыпает.

Спит, храпит и бредит, потому что, разумеется, не может пока забыть, время еще не пришло, он должен скатиться еще ниже. Пока он спит беспокойным сном в писсуаре, над ним роятся призраки, вокруг него витают целые сонмы душ. Все, кого он знал на Востоке за последние сорок лет, сейчас возвращаются к нему.

Во, сне он встречается с этими людьми, вновь погружается в атмосферу старой дружбы, вместе с ними беззлобно смеется над какими-то старыми историями, тоскует о безвозвратно ушедшем прошлом, на самом деле мечтая вымолить у них хоть что-то, ради чего он смог бы жить дальше.

Ведь вот он до чего дошел. Он больше не может найти оправдания своей жизни. Или он найдет оправдание, или ему конец.

Он составляет список и начинает сначала. В эту ночь и все другие летние ночи он лежит на мокром песке писсуара, продираясь сквозь список имен и лиц. Встречаясь с этими людьми, он мило улыбается. Он потакает их странностям, он старается снискать их расположение всеми возможными способами, он просит извинения и с энтузиазмом приветствует все, что бы они ни делали.

Он льстит им, восхищается ими, он говорит, как они добры и сильны, как нежны и скромны. Он обращает бесчисленные мольбы ко всем святым о ниспослании блага этим людям. Он улыбается. Он с надеждой потирает руки.

Он, шаркая, пускается в пляс, думая, что это их позабавит. Он просит пожалеть его, он умоляет.

Он опускается на колени и плачет, всхлипывая, признается во всех реальных и воображаемых грехах. Он снимает одежду, чтобы они увидели, что ему нечего скрывать. Спрятав лицо в ладонях, он украдкой подсматривает из-за пальцев.

Смехотворно. Неужели хоть кого-то обманет этот нелепый спектакль?

Конечно нет. Нет ни шанса, и он знает об этом, но все равно продолжает, потому что утратил гордость. Утратил. Он отчаянно пытается найти хоть какое-то оправдание собственной жалкой жизни.

Он хватает вещицы, которые они выкинули за ненадобностью. Неважно, что это, он жадно хватает их и прижимает к груди, сжимает в ладонях, сдавливает большими пальцами, облизывает, увлажняет слезами, прячет за пазухой.

В шинели, набитой обломками жизнекрушения.

Там пресс-папье, якобы нефритовое, на самом деле стеклянное, поддельный канадский паспорт, два поддельных бельгийских паспорта, банка с отвинчивающейся крышкой, Литания ко всем святым, помятый кинопроектор, мешок для сбора тайных пожертвований, слои свитеров, собрание книг по животноводству времен русской революции, драный фланелевый красный платок, перетянутый куском бечевки, две бутылки ирландского виски, путешествие — из Токио на юго-запад, с остановкой и зимовкой в филиппинских горах перед тем возвращением обратно в Токио, ручной фонарик, эксгибиционизм, многовековая развращенность, скрывающаяся за улыбкой обычного человека в кимоно, ручная тележка, пар, поднимающийся из кастрюли кипящей репы.

Викторианские стулья, набитые конским волосом, пушки, захваченные во время Русско-японской войны 1905 года, нежная улыбка, три противогаза, запечатанные бамбуковые трубочки, цветы Токио, испаряющиеся пороги, материализующиеся кладбища, полночные камни на могилах, мертвые кошки, обмененный рис, выторгованные соленья, автограф, вегетарианская диета — никакого меда и яиц, пальто, треснувшие маски и рваные костюмы театра Но, моча, изливающаяся на мох, кимоно принцессы, так и не начатая рукопись, полный указатель к рукописи, в котором нет ни слова, еще две бутылки ирландского виски, когти, сминающие черепа грызунов, опять репа, ничего, кроме репы, почти четверть века, правление длиною почти в восемьсот лет, рухнувшая стена сада.

Чайная чашка, поворачиваемая трижды, игра в го, музыка кото, стена из разлагающихся казацких лошадей, стеклянный глаз, головные боли, шарик пуха, флакон эфира, плавучий дом в Шанхае, монах, зеркало в мукденском туалете, третья бутылка ирландского виски, пожар в Нанкине.

Хромой, рупор, хлыст и фрак, снова три противогаза, снова фонарик, арена и постель, одноглазая могила Семаранга и лоза с острова Минданао, что крепко стоит на ногах, хвосты жирных креветок, проволока под куполом, качающиеся красные фонарики, опилки, трубы, жонглер во тьме со своими факелами, пустыни Центральной Азии.

Бильярдный стол, изящные пальцы, неожиданный смех, снова арена и постель, трапеция, тройное сальто-мортале.

Сигары, и компьютеры, и салаты, отчеты, монгольское жаркое, ассорти по-монгольски, сталелитейные заводы в Борнео, новые правительства в Южной Америке, массажные кабинеты в Африке, рогалики и копченый лосось, складные походные стулья, бесконечная процессия черных лимузинов, плавучий дом в Токио, розовый джин, запотевшие очки, галстуки, и еще раз рупор, хлыст и фрак.

Татуировка в виде дракона, соус, приправленный серой амброй и фосфоритом, маленькая лампочка помятого кинопроектора, фотография, наложенная на другую, «кулак знания», устрицы, настойка опия, пагода глубоко под землей, зеркало в храме высоко над городом.

Еще устрицы, еще один стеклянный глаз, но на этот раз — из Бостонского порта, медсестра со шприцем, наполненным водой, автобусный билет на тридцать дней неограниченных поездок по Соединенным Штатам, чаячий суп, еще одно стеклянное пресс-папье, спасательный жилет, музыкальный автомат, мигающий огоньками, сиськи, замороженный тунец, телевизор, кусок разлагающегося мяса, пляж у моря.

Киножурналы и эпилептические припадки, перчатки, и шиньоны, и тюбики из-под губной помады, фальшивые бакенбарды и фальшивые усы, шлюха из ресторана, где подают чоу-мейн, коробки из-под обуви.

Корейские сортиры, ледяные маньчжурские подвалы, знакомые запахи, мол, ведущий к темным водам залива.

Сын сапожника в сапожной лавке, лапландские пословицы и малабарский перец, обдолбанные боровы, последние три противогаза, последнее превращение, любовные стихи на всех языках мира, последняя бутылка холодной водки, последняя порция икры во льду, последняя ванна на рассвете, последняя эрекция в полночь.

И еще один кото, еще одна нежная улыбка, еще один шприц, но на сей раз — с инсулином, Талмуд по-японски, черное пятно в саду.

Конец.

И вот приходит день, когда в его списке не остается ни имен, ни обломков жизнекрушения. Он пуст, он наворовал столько мелких предметов, что в конце концов достиг очищения.

Он вынимает все из карманов шинели и находит там только кодовую книгу дракона, последнее, что у него осталось, — этот маленький блокнот, в котором алхимик Аджар записал главные секреты своего трактата о любви. Когда он вернет его законному владельцу, — как он уже поступил с крестиком, — можно будет и умереть.

Аджара нет уже много лет, но есть японец, который хорошо знал его, есть тот, кто был его близким другом и, конечно, примет книгу с кодами ради него. Наш приятель так беден, что не может поехать в Камакуру поездом, ему приходится идти пешком. Тысячи людей видят, как этот неповоротливый гигантский ворох тряпок медленно бредет на юг по шоссе. Он едва тащится, каждый шаг для него — смертная мука, и наконец он приходит в город, находит дом и к отчаянию своему узнает, что рабби Лотман уже двадцать лет как умер — погиб во время авианалета в самом конце войны.

Налет на Камакуру? Невозможно. Невероятный рок поработал здесь, и может быть, все еще работает.

Смутные воспоминания. Неясные намеки.

Наш приятель слишком измучен, чтобы ясно мыслить. Он сходит с ума от голода, бредит без наркотиков. Экономка рассказывает, как умер раввин, и объясняет, что дом содержит как святыню приемный сын покойного, бизнесмен, — не только самый богатый гангстер в Восточной Азии, но и третий гангстер в мире.

Ослабев от долгого пути, бредя шепотом, наш приятель падает в дверях. Экономка бежит в лавку за нюхательными солями. Как только она исчезает, наш приятель удивительным образом приходит в себя и прокрадывается в дом.

Он потрясен или, может быть, совсем не удивлен, видя, что в гостиной полным-полно массивных серебряных предметов. Там и большая менора,[52] и Агада[53] с серебряным тиснением, и сидур[54] в посеребренном переплете, расшитый серебром талес,[55] цицис[56] с серебряным плетением, необычные тфилин,[57] сделанные из серебра, а не из дерева и кожи, тяжелая цельная серебряная пластина, на которой выгравировано мене, мене, текел, фарес.

Что делать? Зачем серебро человеку, который вознесся на небеса в вихре ветра?

Наш приятель быстро собирает попавшиеся под руку серебряные предметы и запихивает их в мешок. В качестве платы он оставляет на видном месте книгу тайных кодов, ключи от королевства. Они принадлежат Илье-пророку, потому что он жил жизнью, которая повернет ключ в замке, столь смиренной, что, едва он толкнет ворота, они широко распахнутся.

С мешком добычи за спиной наш приятель открывает входную дверь.

Воспоминание.

Святой, алтарь которого он осквернил, был диабетиком. Диабетиком? В его усталом мозгу смутно всплывают картины, которые он видел в запертой комнате с закрытыми ставнями в Шанхае, и еще более давние, которые он видел на крышах Бронкса. Он кидается к аптечке и обнаруживает то, что искал, — большой шприц, которым Лотман вводил себе инсулин. Он вспомнил, что перед тем, как Илья вознесся на небеса, он передал свой плащ последователю.

Тогда это и будет плащ, который наш приятель получит от пророка. Шприц.

Он убегает. Он, ковыляя, входит в ближайший ломбард, спотыкаясь, заходит в заднюю комнату и вываливает содержимое своего мешка. Ему так омерзителен собственный поступок, что он не примет больше чем одну десятитысячную настоящей стоимости массивного серебра. Он оставляет мешок с серебром и убегает из ломбарда, зажав в кулаке несколько мелких купюр.

Он покупает дешевый чемодан и набивает его бутылками дешевого джина. На вокзале он бросает кассиру несколько монет, последнее, что у меня осталось, и говорит, что ему нужен билет на побережье. Неважно куда, лишь бы доехать за эти деньги.

Теперь все кончено, он же знает. Он ограбил могилу пророка. Ему остается только просидеть у моря до тех пор, пока бутылки с джином не опустеют, а потом в последний раз помочиться против ветра и утопиться.

Он сходит с поезда в рыбацкой деревне. Ковыляет к пляжу, не обращая внимания на удивленные взгляды местных жителей, и садится на песок. Поднимается ветер, но это неважно. Сначала он снимает черную шляпу-котелок, которую носил почти тридцать лет, с того самого утра, как подобрал ее в заброшенном складе на окраине Шанхая и ушел, чтобы затаиться и жрать хрен, — тогда он впервые жрал хрен, чтобы заглушить смрад собственной души, ведь зловоние впервые стало душить его именно в то утро, когда он пошел на склад, чтобы помочь своей сестре, чтобы помочь другу детства, и понял, что опоздал.

Опоздал. Потому в ночь перед цирковым представлением сломался кинопроектор. Один кадр наложился на другой, совместившаяся картинка заворожила его, точно гипноз, и он заснул. И вот на следующий день он стал есть хрен, надел черную шляпу-котелок и никогда ее не снимал, чтобы навсегда запомнить ту ненависть, которую испытывал к собственной черной душе.

И теперь он снимает эту черную шляпу и вместо нее надевает другую, большую, соломенную, с такими низкими полями, что закрывают лицо, шляпу, которую на Востоке увидишь только на приговоренных к смерти и странствующих монахах, потому что на Востоке существует древняя мудрость — не смотри в лицо тому, кому суждено скоро умереть, или тому, кто просит подаяния во имя Будды.

Затянув завязки соломенной шляпы, он поплотнее заворачивается в пальто. Берет плащ Ильи-пророка и открывает первую бутылку джина, наливает, наполняет шприц, закрывает колпачок. Он видел, как это делают другие, и поэтому перетягивает себе руку выше локтя. Прикасается к вздувшейся вене. Втыкает в вену иглу и впрыскивает себе джин.

Крик. Этот ли спокойный, тихий голос слышал Илья в пустыне?

Шприц выпадает из рук, и он долго ищет его. Медленно вытирает иглу красным фланелевым платком, которым замотана его шея, — медлительно, неуклюже, потому что не видит, что делает, потому что уже не в силах развязать бечевку, стягивающую концы платка, потому что не может держать фланель перед собой.

Наконец он очистил или кое-как очистил иглу от песка. Снова наливает джин, наполняет шприц, снова втыкает его в вену.

Ширяется джином.

Ширяется целым чемоданом джина.

Наступает ночь. Он прикончил одну бутылку и взялся за другую. Его хлещет ветер, высоко вздымаются волны. К утру он опустошил все бутылки, и море унесло их вместе с чемоданом и шприцем, потому что теперь тайфун набрал силу.

Он сидит на песке в самом средоточии хаоса, не видит и не слышит. Сидит, скрестив ноги, опустив подбородок на грудь, не замечает ничего вокруг. Даже если бы князья и деспоты тысячи стран, где не властвует закон, захотели напасть на него, это было бы бесполезно. И даже целая толпа не могла бы привлечь его внимание мольбами, мечтами, причудами. Он неуязвим ни для кого и ни для чего, он за пределом ощущений, он один на краю земли, он один на той стороне луны, на темной стороне, и лишь пустота ему товарищ, родитель и дитя.

Тайфун свирепствует три дня и три ночи. Когда он стихает, наш приятель просыпается на дне моря, на ложе океана — тайфун обернул его водорослями. Водоросли свисают с его соломенной шляпы, налипают на руки, опутывают плечи и живот. Живот и ноги его охватили скользкие щупальца пахнущих йодом водорослей.

Ноги у него как ватные, деформированное плечо ноет. Ему холодно, он промок, опустошен, едва жив. Сознание его затуманено, глаза — как две узкие, раскосые прорези, за которыми — небытие, словно его посетили мысли слишком возвышенные, чтобы высказать их словами.

На дне океана прямо перед собой наш приятель видит маленькую процессию, состоящую из грубоватых старейшин деревни, привыкших к суровой жизни рыбаков. Их лица — носы кораблей, руки — рыболовные крючки. Это покрытая шрамами и выдубленная всеми ветрами делегация, посольство из какой-то далекой страны над морем. У него на глазах они падают на колени, прижавшись лбом к песку.

Пески вокруг него запятнаны дерьмом, блевотиной и мочой. Воздух напитан смрадом разлагающейся плоти, зловонием, которое распространяют слои его гниющей одежды, промокшей под водорослями. Но это посольство, похоже, не обращает внимания на омерзительные запахи омерзительных песков. Они очарованы огромной неподвижной фигурой, укутанной водорослями.

Он понимает, что они благоговейно взирают на соломенную шляпу, и понимает, что они ошибаются. Они видят в нем не приговоренного к смерти, а монаха, следующего благословенной стезей Будды и просящего подаяние во имя Будды. Да, они ошиблись.

Или это он ошибся?

Потому что за последние три дня и ночи побережье Японии, кажется, превратилось в руины. По всему побережью рыболовецкие флотилии затоплены, дома смыло, друзья и родственники утонули. Одну только их деревушку пощадил ураган. Значит, таинственный незнакомец, что появился неведомо откуда в самом начале бури и сел у моря, и пробыл там три дня и три ночи, не обращая внимания на дождь, ветер и волны, не кто иной, как Нитирен, этот воинственный святой тринадцатого века?

Деревенские старейшины прижимаются лбами к песку. Они молятся своему святому покровителю и умоляют его навсегда наградить их своим благословением, почтить их, поселиться с ними в храме, который они построят для него, и питаться пищей, которую они дадут.

Наш приятель стряхивает путы водорослей и поднимается из воды. Он смотрит на солнце. Он смотрит на дом в сосновой рощице на скале над морем. Он снимает соломенную шляпу, закрывающую его лицо, и вспоминает слова, услышанные в незапамятные времена в пьесе театра Но от актера Но, высокого и худого, актера несравненного таланта и утонченности, — Magnificat anima mea Dominum, да возвеличит душа моя Господа.

И вот он кланяется и принимает наконец-то дарованное призвание свыше. Он торжественно поднимает голову и приветствует посольство маленькой империи, что лежит вон там, за заливом.


На террасе было темно. Герати зажег свечу в стеклянном подсвечнике и поставил ее на землю между ними. Он низко склонил массивную, благообразную голову над парапетом, выискивая что-то внизу — чайку, скалу или волну.

Свеча мигнула. На мгновение Герати поднял руку, чтобы благословить невидимых чаек, невидимые скалы, невидимые волны.

Когда ты уезжаешь?

Завтра. Мой корабль отплывает из Иокогамы.

Что ж, хорошо.

Ты когда-нибудь о них вспоминаешь? А об Америке?

Нет. Никогда. Внутри меня нет ни Америки, ни Токио, ни Шанхая.

Герати возвышался над Квином. Он словно разбухал, пока не заполнил собою тьму террасы, а его дыхание не заглушило волны, бьющиеся о скалы. Он нахмурился. Белоснежные волосы вихрем взлетели под ветром.

Может быть, племяш, ты все еще не очень хорошо понимаешь. Правда, что в тринадцатом веке правил монах, а не император, или великий генерал, или даже безрассудный хозяин цирка со своими отчаянными, хитроумными номерами. Конечно, я не знаю наверняка, кто мы такие, но это не важно. Рыбаки в этой деревне думают, что я обладаю могуществом Нитирена. Они могут даже верить в то, что я — реинкарнация его странного духа. Но как это может быть? Так ли это на самом деле?

Герати сурово посмотрел на Квина. Квин едва заметил, как эти огромные глаза чуть потеплели в улыбке, и в этот миг пламя свечи перестало трепетать. Свет стал мрачен и спокоен. Ветер утих.

Не только это, прошептал Герати. Не только его могущество и его воля. Они этого, возможно, не знают, да и ты, возможно, тоже. Это последняя истина, открывающаяся в последней сцене, и этой истиной вряд ли кто-то владеет кроме меня. И все же она проста, проще не бывает.

Я и есть Нитирен.

Герати взорвался смехом. Он хлопнул себя по животу, и в то же мгновение поднялся ветер. Пляшущее пламя взметнулось и погасло. Вздрогнули сосны, вскрикнули чайки, море плеснуло о скалы. Во тьме миг, или час, или всю свою жизнь Квин слушал, как эхом грохочет смех Герати.


Он нашел расщелину под соснами и пополз по скале туда, где тропинка шла полого. Дул холодный ветер, он шел, подняв воротник, сгорбившись. На полпути к деревне он остановился и оглянулся.

Дом он уже не различал. Сидит ли Будда у свечи? Вглядывается ли сквозь тьму в чаек, в скалы, в волны?

Квин устало тащился со своим караваном, со стройным императором и маленьким генералом, под неслышные звуки каменного барабана, со зверями в клетках, с жонглерами, размахивающими яркими флейтами и сливающимися в одно кольцо факелами. Лотман исполнял свою любимую музыку, Аджар что-то говорил тихим, спокойным голосом, Ламеро поглаживал мох у себя в монастыре, а Мама молилась на лотосе на спине слона, вырезанного из слоновой кости. Воздушный гимнаст крутил сальто, сибирский тигр крался по земле. Один брат торжественно перевязывал галстук, песня другого брата неслась над песками.

Это был долгий парад, и Квин шел, возглавляя процессию, во фраке, с хлыстом и рупором, — для рисовых полей и побережья сгодятся самые оглушительные объявления, выкрикиваемые в рупор, самые безвкусные костюмы, самые дерзкие и тревожные воспоминания.

Он ушел с побережья и двинулся вверх по узкой улочке к площади у вокзала. Там странствующий сказочник расставлял свои декорации. Дети толпились перед пустым ящиком, из которого он доставал своих кукол и на котором устраивал представление.

У сказочника голова тряслась от старости. Его крохотный ящик держался на трех шестах. Он прикрепил картонную картинку к его задней части и стал подражать голосам тех, кого показывал.

Сначала появился мальчик и его родители. Мальчик бродил по берегу моря и встретил дракона, дракон уносил его в изумрудное королевство на дне морском. Принцесса рассказывала о чарах и чудесах, которые отныне будут ему доступны, если он останется у нее, но мальчик предпочел вернуться домой. Он помахал принцессе и вновь поднялся над волнами, помахал дракону и пошел по берегу — а там знакомые деревья исчезли, исчезли дома, и знакомые тропки теперь вели не туда.

Мальчик сел у дороги и заплакал.

Появился старик, очень похожий на самого сказочника. Он оперся на посох посреди дороги, слушая рассказ мальчика о его чудесном путешествии. Потом он объяснил горькую правду: один день в изумрудном королевстве — как сотня лет на земле.

Откуда мне было знать, заплакал мальчик.

Да, сказал старик. Ты не нарочно.

Дети столпились у ящика. Сказка, похоже, кончилась. Теперь мальчик перестал плакать, сказочник убрал последнюю картинку и вышел на пустую сцену, в декорациях звезд и тьмы.

Он улыбался, опираясь на посох.

Правдивая история, прошептал он. Я знаю, ведь это я был тем мальчиком, а теперь я тот старик.

Он кивнул, дети заулыбались. Они смеялись. Они кричали. Они толкались и гонялись друг за другом по площади, а Квин вошел в здание вокзала, оставив старика с причудливыми картонными декорациями, с пустой сценой, на которую в Мукдене и Шанхае, в Токио и Бронксе падала тень странного клоуна, некогда звавшегося Герати.

Загрузка...