Колька возвращался с работы, — наработался за день. Целый день гонял на таратайке[1] из разреза[2] на свалку, — и обратно, взапуски с ребятами-гонщиками. Жарко было днем. Желтые слепни гудели и роились над лошадью. Солнышко на глине грелось и блистало, как самородки[3]. А теперь солнце за гору село, за синий лес, и запуталось в его верхушках. Лучи, как паутины, протянулись над Колькиной головой.
— Колька, давай на-обгонки, погоним в казарму!
Рыжий мальчишка обогнал. Запрыгала таратайка по галям. Прогремела на мосту, как гром, — и скрылась за бараками. Рванулась Колькина лошадь вслед, но Колька сдержал ее на вожжах.
— Тьчч!..
Устал, не хочется в казарму. Вспомнил отца, задавленного в забоях[4], который лежит на нарах в каморке и кровью харкает на бревенчатый пол. И мать рядом сидит с ним, — бледная, согнутая, как человек, вытащенный из шахты, и ничего не говорит ни отцу, ни Кольке, только мокрые, холодные портянки больному на грудь накладывает.
Не хочется в казарму, робить лучше день и ночь…
У моста ребята встретились, сверстники ему.
— Колька, айда в бабки играть!
— Устал я, робя.
— Вот, устал. Как большой… робить начал и в бабки не хочет играть.
— Некогда мне… Я ведь с шести до шести роблю, — не высплюсь; если поиграю с вами, так и не встану завтра. В шесть, ведь, надо!
Пожалели ребята Кольку. — Заробился уж, а товарищ какой был!? Везде атаманствовал. Смотрительских ребят лупил с ними, и управителю стекла выбили. На ночевую рыбалить вместе ходили; окурки вместе собирали и под таратайкой за керосиновым складом курили. А окурки у смотрительских окон — вот какие, с палец толщины и только на половину выкурены.
Посмотрели в спину Кольки и снова играть начали, — бабки, как в очередь, по парам выстроили. А Колька выпрягал Гнедка: еле хомут стянул, — шлею из-под хвоста с подстановки вытягивал. Стащил сбрую под навес и пошел в казарму. Оттуда собака, его любимая, бросилась навстречу.
Колька обнял собаку.
— Мухтарушка, а…
Потом она нырнула в темный коридор казармы. Пошел за ней. В коридоре махоркой в нос ударило, портянками вялеными, маханом. Татары пилят на гармошке за перегородкой. Тихонько открыл дверь в свою каморку. Мать, как из шахты вынутая, сидит на нарах, в ногах у отца. Лицо у отца, как илом, замазано, черное, и не шевелится. Только мать посмотрела на Кольку. Показалось ему, что у ней хрустальные камешки из глаз выпали.
— Устал, поди, Колюшка?
— Нет…
А плечи и руки ноют. Целый день с большими глину в таратайку накладывал. К запыленному окну подошел, будто мошкара седая облепила его. Пальцами протер окно, на улицу захотелось, — уйти к ребятам… Они — играют… Свалки, глина, синий лес и речка, — уйти бы туда.
— Коль, ты пойди, на плите похлебка стоит. Хлеба-то нет. Попроси у каморницы[5], она даст взаймы кусок. Отдадим потом, как отцу пособие дадут.
Не с’ел Колька куска, а в глотке застрял он, — сухой, поперек горла стал. Навернулась слеза, сосулькой на носу повисла. А отец шептал:
— Умру я, мать… Не жилец я на свете… Береги Кольку, заместо меня робить будет. — И закашлял. Как глину размокшую выхаркивал. Бороду сгустками замазал, как сырыми яйцами. Глаза провалились и светятся, как вода в шахтах.
— О-ох… Умру я, мать… Получите трешну в сберегательной и живите… Колька-то теперь на ногах уж, проживете как-нибудь…
— Совсем расплакался Колька, брызнули слезы, как родник из камней, что в горах, светлой водой брызжет. Собирал на рукав слезы. Тяжело стало, будто землей засыпало, — не дохнешь. Ушел на улицу. Под таратайки залез, которые за керосиновым складом в кучи свалены, и лежал там. Мухтарка прибежал за ним, юлил вокруг него и в лицо лизал, — слезы слизывал. Долго лежал на спине. Вечер таежный налез на прииск, как медведь бурый, — вот, вот бросится из лесу и облапит. На бревнах собрались парни и бренькают в балалайку, песни полились, — а ему тяжело. На поляну пришли вятские рабочие. Стаканами забрякали и четверти вина выставили.
— Пей, лапотники. Здорово заробили — по сотне на брата!
— На жилу наткнулись в «Лесной выработке». Золота в этой жиле!.. Только казаки не накрыли бы, а то богатеи будем, — нашаромыжим!
— В Вятку зимой, с денежками!
— Вот они!
Золотом в карманах забрякали. Пили. Как змея, на траве вытянулся Колька.
Дыхание сперло, думал:
— Вот бы пошаромыжить!.. Хлеб был бы. Доктора для тятьки выписать можно!
И уехали бы с деньгами с приисков, — от казаков этих, от управителя, от ребят ихних. Бить их нельзя — набьешь их, а они нюни распустят…
Бутылки остались на том месте, где они пили. Пока мечтал — вятские ушли. И бумаги, как голуби, белели на полянке. Вылез из-под таратаек. Зашел к лошади, напоил ее и полез на сеновал спать, где все приисковые ребята спят. Они еще не спали.
— Колька, это ты лезешь?
— А мы тебя ждем. Мишка вон новую сказку знает, про то, как попа солдат обманывал. Но не до сказки было Кольке. Залез в середину между Ванькой и Мишкой и начал шептать на ухо:
— Ребя, айда-те завтра шаромыжить.
— Куда?
— В лесную выработку. Жилу там вятские нашли. Много заробили!
— Н-но?
— Ей-бо. По сто рублей на рыло пришлось. Снасти ихние стащим и будем шаромыжить. — Я умею… Ох, и заробим, робя… Пойдемте, што-ль?
— Знамо, пойдем.
Всю ночь Колька ворочался, на звезды, на небо смотрел, будто в колодезь, в котором золотые блестят. Когда, засыпал, то снилось ему, что он богатый: денег у него сто рублей и под’езжает он к казарме с доктором на Гнедке, запряженном в коробок. А мать стоит такая веселая и улыбается.
— Коленька, милый, спаситель ты наш…
Утром, когда солнце вылезло из-за леса и воробушки зачирикали под крышей, — ребята проснулись. Мишка сбегал в барак, притащил три ломтя хлеба и разделил: Кольке, Ваньке и себе — всем по ломтю. Сорвали в огороде луку и пошли к «Лесной выработке». По галям шли, потом по глине босыми ногами шлепали. Зашли в лес, ландышами запахло и елками. Дятлы стучат. Повернули к речке Смородинке и пошли берегом в кустах. Красную и черную смородину срывали и ели с хлебом. Поднялись на бугор, а там и «Лесная выработка» зажурчала водою, как стеклышками заблестела.
Мухтарка уток спугнул в камышах и залаял на них.
Хав-ав-ав…
Разыскали под кустами снасти, желоб вытащили, лопаты, кирки и ковшик. Колька за старшего был. Желоб настроил, воду по канаве пустил и промывать начал, а Ванька и Мишка глину подтаскивали. Замутилась вода, заблестел мокрый песок, рады стараться ребята, — работают. А солнышко так лениво ползет и ползет над лесом, — любуется, как ребята шаромыжат. Слепни гудят. Кусты покачиваются, как ветерок дунет. Шипига цветет. Лепестки, как бабочки, летают. Любо ребятам. А Колька подбадривает:
— Скорей, ребята, кончать надо. Солнышко ужинать отправляется.
На бугре, около тропки, в лиственях Мухтарка залаял. С хрипом так, будто от медведя пятится.
— Ребя, не медведь ли?
— А если медведь, куда, а? Бежим, ребя!
— Нет, это так… Глухаря нашел, наверно…
Давайте промывать — довольно уж… может, с фунт золота уж набралось. Кончим и пойдем домой. Колька засучил рукава и стал выбивать дерно. А Мухтарка лает, да лает, все ближе и ближе…
Вдруг кусты зашумели, раздвинулись. Из-за них морды лошадей высунулись.
— Ребя, казаки, удирай!
Бросились бежать. Казаки за ними.
— А, держи, держи их!..
Стриганули ребята в кусты, в разные стороны, ноздри распустили, сучья под ногами трещат, будто лоси от охотников удирают. Колька бросился в верх, из лога, в смородиновые кусты. Мухтарка за ним, — под ногами путается… По оврагу пробежал и стал подниматься на верх, чтобы оттуда в леса удрать. Вот уже за корни уцепился, за траву поймался — на верх, — вот, вот… Карабкается… Но вдруг, морда лошади ткнула в спину.
— Стой, бродяга, попался…
Здоровенная казацкая рука схватила за шиворот, — как копну сена на вилах подняла. Задрыгал Колька ногами и руками, словно котенок, которого за шиворот схватили.
Казаки окружили. Ванька и Мишка удрали. У одного казака усы, как у таракана, ходят…
— Сколько тебе лет?
— Двенадцать.
— Чей ты?
— Тятькин.
— Это мы знаем. А хвамиля как?
— Пытают, думал Колька. Если скажу — тятьке плохо будет, — уволят с приисков.
— Чей ты, говори?
Молчит Колька, как воды набрал. Так и не сказал фамилии. А казаки злятся. Желоб раскололи, разворочали все и повели Кольку между лошадей. Старый казак, с красными лампасами на синих штанах, плеткой ударил, лопнула Колькина рубаха, — как паутина расползлась. Ойкнул Колька и заорал, как змеей ужаленный.
— Вот тебе, коли хвамилю не говоришь, все равно узнаем, — хуже будет.
И так худо Кольке, кровь красным бантиком на спине выступила. Мухтарка дыбит шерсть и плетется сзади, так же как мать за арестованным сыном. По узенькой тропке двигались. Впереди — мостик над речкой Смородинкой. Синяя речка, облака в ней белые купаются, кустами обросла смородиновыми. Быстро бежит с гор, пенится под кустами.
— Прыгнуть, — подумал Колька.
И только зашли на мост, Колька бросился под ноги лошадям и бухнулся в воду.
Ожгло холодной водой, понесло по течению. Рубаха пузырем вздулась у ворота.
— Держи, держи-и!
Казаки начали стрелять. Пули чокаются об воду. Столпились казаки на мосту, а Колька плывет и плывет, — вот уже совсем уплыл, не видно их. Ухватился за куст и вылез на берег. Отряхнулся как гусь, растопырив руки. Глянул на другой берег, а там Мухтарка скулит. Жалко стало собаку бросать. Нырнул опять и переплыл к ней.
— Мухтарушка, милый, видишь, какие люди… Золота жалко, в земле, ведь, оно, — ничье…
— Земля то для них, видно, дадена, а нам помирай, да не тронь. Умирать, видно, тятьке!
Круглыми, как смородинки, глазами заглядывал Мухтарка в Колькины глаза, хвостом пошевеливал. Рана Колькина размокла и заныла. Снял рубаху, выжал и повесил на куст. Присел на мох и задумался. И белые облака над лесом задумались. Забоялся показываться на прииск — узнают; допытается мать, отчего рубаха рваная и рубец на спине, беспокоиться будет… А тятьке один конец — помирать!
На прииск Колька вернулся усталый, голодный, двое суток пролежал в лесу.
У казармы встретился со своим забойщиком. Лохматый такой, здоровый. Сапоги глиняные на нем и нос, как малина переспелая.
— Ты где был, сволочь, а? Меня без работника оставил. День у меня пропал без загонщика, другого искать надо было.
— Да я, дяденька… Ну, прости меня, — не буду больше. Завтра опять робить выйду.
— Робить, робить… Ладно, што мал, а то бы под суд отдал… Денег ты с меня ни копейки не получишь и робить тебя не надо. Я уже другого нашел. Мать, ведь, за тебя просила — взял. Думал, работник будет, а ты?…
— Нет уж не надо, — робь, де-хошь!
Повернулся, как медведь, и ушел. Горько, обидно стало Кольке. Совсем забоялся в казармы итти. Отец умирает, а он…
— Уволили, уволили. Как быть? Как жить?…
И не пошел домой. Встретил Мишку, тот боязливо подошел к нему.
— Колька, тебя поймали?
— А тебя?
— Меня нет…
— Меня поймали и надрали, — убег я от них. — Слушай, Мишка, принеси мне хлеба, украдь у матери, есть я хочу, — два дня, кроме ягод, ничего не едал. Не пойду я домой теперь. Хозяин с работы уволил. На другие прииски уйду. Робить там буду, а деньги матери вышлю… Принеси, Мишка, и луковку сорви на огороде.
— Ладно, ты посидишь у конторы, а я тебе принесу.
Убежал Мишка, показывая пятки. Колька уселся на крыльце, задумался, слеза прошибает, горько. Только солнышко такое доброе, ласковое, гладит Кольку по волосам, в глаза щекочет. Лохматое такое, таежное солнышко, а доброе, никому зла не приносит, всех одинаково греет.
И вдруг опять заметил Колька: казаки к конторе под’езжают.
— Куда?… Спрятаться надо, — подумал Колька.
Слезли они с лошадей и идут в контору, прямо на него. Заметили Кольку.
Шмыгнул Колька в корридор и за дверью спрятался. Идут. Ногами, как шашками, по ступенькам стукают. И опять здоровая рука просунулась за дверь, шарит, как крота в норе выискивает. Пригнулся Колька, дыхание затаил, но не помогло. Будто клещ, вцепился казак за волосы и вытащил из-за двери.
— А, попался таки. Вот теперь ты скажешь свою хвамилю!
Сторожиха из конторы не вытерпела и прошамкала.
— Это Тимофея забойщика сын. Отец-то его задавлен теперя.
— Вот-оно… Бог наказал отца-то… и сын таков… Ах, ты, шаромыжник эдакой…
— Я вот доложу смотрителю… Сукин-ты сын… — И дал пинка Кольке.
Пустился он бежать без оглядки. Увидел его Мишка — и за ним догонять, с краюшкой хлеба, как за жеребенком.
— Колька, Колька, куда ты? Постой!
Но Колька бежал и ничего не замечал, будто заяц, которого собаки затравили. Бежал, бежал и скрылся в лесу за выработками.
На другой день Колькина отца в контору потребовали. Пришли двое казаков с нагайками. Нагнулись к больному, к самому лицу, как два медведя к падали, чтобы мордами разрывать ее и пожирать.
— Ты, пойдем в контору, смотритель требует!
Но ничего не понимал Колькин отец. Глазами мутными, как кварцовыми гальками, уставился на них, словно больной, к которому пришли знакомые навестить, а он их не узнает.
— Ну, не притворяйся. Айда!..
И, как медведи, лапами, хватали его под мышки. Не выдержала Колькина мать, расплакалась.
— Да што вы, не люди што-ли? Креста на вас нет!.. Куда вы его больного-то. Целый месяц с постели не вставал он, пошевелиться не может. Ох, батюшки мои, люди вы, аль скоты, убили человека, раздавили, и умереть то ему спокойно не дадут!
— Ну, ты не очень-то. Я вот тебя нагайкой опояшу, так замолчишь. Давай, помогай нам вести его в контору. Раз начальство требует, значит, закон.
Ничего не помогло. Никакими мольбами не упросила казаков. Подцепили они больного под мышки и повели по прииску в контору. Не шел он, а тащили они его, как пьяного, напившегося вдрезину. Стонал, мычал, зубами скрежетал. А жена его шла сзади, согнутая, как вытащенная из шахты, покачивалась из стороны в сторону и в грязный платок слезы и кашель собирала, — чахотка, видно, у ней завелась.
Еле дотянулись до конторы. Будто скелет старинного человека откопали и в контору привели. А смотритель сидел у себя в кабинете и толстые, с палец, папиросы курил. Посмотрел на приведенного и чуть не стошнило его. Худой перед ним стоял Тимофей забойщик. Глазами, ничего не понимающими, смотрел. Кровь сгустками на бороде размазана.
— Вы не подводите его близко.
А потом строго обратился к Тимофею.
— Вот что, любезный, убирайтесь-ка в 24 часа с приисков, поняли?…
Но Тимофей только глазами водил по потолку. Бухнулась Колькина мать смотрителю под ноги.
— Кормилец ты наш, родитель ты наш, не губи ты нас, пожалей… Смилуйся над нами, несчастными людишками, не гони ты нас, дай хоть ему спокойно умереть…
— Довольно, чтобы завтра же вас здесь не было.
— Да куда же мы, ни денег у нас, ни хлеба — ничего нет. Подводу нанять не на что. И за што уж такая немилость?!
— И то милость — а то бы в Сибирь, в рудники. А еще даю вам милость — подводу вам казенную дам, доедете до железной дороги, а там куда знаете.
— Милость, такая милость… Погубитель ты наш…
Завыла, остро до боли, поняла, что не упросить его. И только сам Тимофей ничего не понимал, закашлялся и нечаянно выхаркнул сгусток крови на стол, на зеленое сукно.
— Выведите, выведите их!..
Долго брел Колька по лесу, по дороге на другие прииски. Один-одинешенек шел по тропкам. Тихо в лесу, белки с сосны на сосну прыгают, будто варежками перебрасываются деревья. Кукушка закуковала где-то, забылся Колька, про всё забыл.
— Кукушка, кукушка, сколько мне лет жить?
— Ку-ку, ку-ку, ку-ку…
И считал Колька, сколько он лет проживет. И много насчитал, — значит, большой будет, вырастет, — и подумал:
— Вырости бы мне большому, сильному, Прогнать бы казаков, управителя, и зажить бы без них, чтобы земля была бы не ихняя, а всех — кто работать хочет. И вспомнил опять отца, умирать которому надо. Забоялся в лесу. Показалось, что на дороге с косой смерть стоит. Забоялся, и лес дремучий стал темным. И кукушка замолкла, и дятлы утихли, и белки не прыгают уж. Страшно. Перевернулся Колька и бежать, и бежать обратно, на свой прииск. Бежал, бежал — пятки сверкают, ноздри распустил, волосы, как у ежа, вздыбились.
Прибежал на прииск. Видит — у крыльца телега стоит, а в ней на грязных подушках отец лежит.
— Не в больницу-ли отвозят? Робко подошел к матери.
— Кудай-то, мама?
— Выгнали нас, Колинька, совсем выгнали, на все четыре стороны отправляют…
— Ой, горюшко наше… Жизнь наша бедняцкая.
Резнуло Кольку по сердцу.
— Мама, прости меня… Шаромыжник я этакой… Тятьке помочь хотел, а тут…
— Колька, Колька, что ты сделал? Ой, горе наше!
Обхватила костлявыми руками, прижала его голову к сухой груди.
— Коленька, сынок, — не забудь ты эдакой обиды… Когда вырастешь большой…
Заскрипела телега. Медленно потянула ее лохматая изробленная лошаденка. Взглянул Колька в последний раз на казарму, на сеновал, где все приисковые ребята спали.
— Не поспать уж… Не расскажет Мишка сказки про то, как солдат попа обманывал.
Не куривать смотрительских окурков и не бивать ихних ребят…
Прощай, все на свете прощай!
Выглядывали из бараков рабочие и бабы из казарм. Поглядывали на телегу так, как будто гроб на ней везли. На выезде ребята с гармошкой встретились, приумолкли, — зажали серебряное горло гармоники.
— Прощай, дядя Тимофей. Колька, прощай… Прощайте.
Солнце за гору садилось, красными мотками лучей обмотало лбы утесов, золотом обсыпало сосны. Уехали. Маленьким приютился прииск на склоне горы. Мыслями оторвался от него Колька.
— На новые места теперь, куда глаза мои глянут.
Вдруг по дороге, назади, заклубилась пыль.
Не погоня-ли?.. Не казаки ли снова гонят?
Золотым клубком завивается пыль, катится за телегой…
— Мама, Мухтарка за нами гонится!..
Спрыгнул Колька к нему навстречу, обхватил его за шею.
— Мухтарушка, друг мой, единственный!.. И ты с нами? Не остался с казаками, с этими…