Заключение. Почему единственное упомянутое Шекспиром имя художника Джулио Романо, к тому же упомянутое в ситуации обманчивой? Свидетельство это недооценки искусства живописи? А часты ли в его драмах - спрошу я - имена поэтов, хотя поэзия Англии Ренессанса не бедна талантами? Лишь в пяти драмах Шекспира музыка не упоминается, а встретить ли у него имя тогдашнего композитора?
Имен живописцев нет, зато есть Живопись. Имен поэтов нет, но есть Поэзия. Имен музыкантов нет, но есть Музыка. В искусстве, где Шекспир "царь и бог", нет имен драматургов и актеров, но есть Театр.
В науке о Шекспире давно осознан его "доминирующий пафос". У Леонардо вершина его эстетического кредо - живопись, несмотря на то что он и ваятелем был, и на каком-то инструменте играл. Микеланджело свои произведения живописи демонстративно подписывал: скульптор. Ядро эстетики Шекспира театр, и даже сонеты свои мог бы он подписывать: при "Глобусе" драматург. Все искусства влияли на Шекспира - и незаметно для него и заметно. Живопись, поэзия, музыка образуют с этим ядром как бы переливающийся всеми цветами радуги шар.
ХРОНИКА ШЕКСПИРА "КОРОЛЬ ГЕНРИХ V" И ПРОБЛЕМА ИДЕАЛЬНОГО ПРАВИТЕЛЯ
В. Комарова
В шекспироведении уже давно сложилось восприятие хроники "Король Генрих V" как произведения, в котором Шекспир выразил свою мечту об идеальном короле, следуя распространенным в эпоху Возрождения политическим концепциям. Некоторые авторы даже называют Генриха V в драме Шекспира "народным королем", который добивается порядка и единства внутри страны и благодаря этому одерживает победы во Франции.
Весьма немногочисленны работы, подвергающие сомнению подобное, ставшее традицией истолкование этой поздней хроники. В "идеальности" Генриха V сомневались Стопфорд Брук, Дерек Траверси, Миддльтон Мэрри. Чешский шекспиролог Зденек Стржибрны признавал, что Шекспир "добавил немало темных пятен на портрете идеального правителя, придав ему черты макиавеллиста" {Zd. Stribrny. Shakespearovy hisloricke Lry. Praba, 1959, s. 266-267.}. Пересмотр распространенной трактовки содержится и в трудах немецкого шекспиролога Ансельма Шлессера.
Какими качествами должен обладать правитель - этот вопрос ставился не только в политических трактатах Кастильоне, Макиавелли, Томаса Элиота, Томаса Мора и многих других авторов эпохи Возрождения. Эта проблема ставится и в поэме Эдмунда Спенсера "Королева фей", и в драмах Бена Джонсона, Джорджа Чапмена, Роберта Грина, Джорджа Пиля, во многих анонимных драмах.
В исторических драмах Шекспира проблема отношений правителя и обстоятельств или условий времени является одной из наиболее сложных и существенных для понимания его историзма.
Гуманисты эпохи Возрождения много внимания уделяли проблеме наилучшего устройства государства. Образование национальных государств под управлением сильного монарха вызвало появление сочинений об идеальном правителе, в котором видели спасение от всех зол междоусобных войн. Источником для этого политического идеала часто служило учение Платона о государстве.
В соответствии с этим учением основой государства является разделение труда, которое определяет деление общества на сословия и классы, причем работники, производящие средства потребления, оказывались у Платона низшим классом, над которым стояли класс воинов и класс правителей. Этот аристократический взгляд на государство несколько смягчался признанием, что высокие нравственные достоинства могут быть у людей, принадлежащих к низшему классу, и тогда возможен переход таких людей в более высшие сословия {См.: В. Ф. Асмус. Государство. - Послесловие к изд.: Платон. Сочинения в трех томах. Под общей редакцией А. Ф. Лосева и В. Ф. Асмуса, т. III, ч. 1. М., 1971, с. 597.}.
Как отмечают историки античной философии, в идеальном государстве Платона нет личной свободы не только для низшего класса, но и для двух высших - для воинов и правителей, потому что, как признает Платон, "закон ставит своей целью не благоденствие одного какого-нибудь слоя населения, но благо всего государства в целом... Выдающихся людей он включает в государство не для того, чтобы предоставить им возможность уклоняться куда кто хочет, но чтобы самому пользоваться ими для укрепления государства" {Там же, с. 608.}.
В диалоге Платона "Государство" описаны четыре основных свойства "идеального государства" - мудрость, мужество, рассудительность или порядок и справедливость. Между всеми этими свойствами должна быть "согласованность", "гармония", как в музыке. Справедливостью названо все, что способствует укреплению государства, а потому и соблюдение иерархии, согласие всех сословий, различных по природе, является важнейшей особенностью идеального государства.
По мнению Платона, такое государство будет возможно лишь тогда, когда философы станут царями, а цари будут философствовать, т. е. стремиться к познанию высшей истины ради общего блага. Сократ доказывает Главкону, что в наилучшем государственном устройстве должны быть отстранены от управления те люди, которые отделяют власть от философии или справедливости {Платон. Государство, 473 d. - В кн.: Платон. Сочинения в трех томах, т. III, ч. 1, с. 275.}. Огромное значение Платон придает воспитанию правителей, развертывая подробную программу гуманистического воспитания. Правда, Сократ признает, что современные государства можно уподобить кораблю, где кормчий "глуховат, близорук и мало смыслит в мореходстве, а среди моряков идет распря из-за управления кораблем" {Там же, 488 а-е, с. 290-291.}, и в такой обстановке истинных кормчих - философов считают никчемными болтунами.
Рассуждения Платона о философах призваны доказать, что правители должны обладать прежде всего теми добродетелями, которые составляют сущность идеального государства, а для этого они должны отличаться стремлением к познанию природы вещей, памятью, проницательностью, способностью к диалектике и многими другими талантами, которые встречаются очень редко. Но, главное, они должны познать справедливость и истину. Правда, в диалоге о государстве достаточно ясно утверждается трагически неразрешимая проблема. В существующих государствах, говорит Сократ, истинные философы или поддаются влиянию плохого государственного устройства, или погибают: "если человек, словно очутившись среди зверей, не пожелает сообща с ними творить несправедливость, ему не под силу будет управиться со всеми дикими своими противниками одному, и, прежде чем он успеет принести пользу государству или своим друзьям, он погибнет без пользы для себя и для других" {Платон. Указ. соч., 496d, с. 301.}.
Почти все гуманисты эпохи Возрождения так или иначе откликались на поставленные в диалоге Платона проблемы, в частности, на его учение об идеальном правителе {См.: L. С. Warren. Humanistic doctrines of the prince from Petrarch to sir Thomas Elyot. Chicago, 1939; F. Caspart. Humanism and the social order in Tudor England. Chicago, 1954.}. В Англии наиболее глубокие мыслители XVI в. - Томас Мор и Томас Старки понимали, что платоновская программа воспитания добродетельных государей неосуществима, но взгляды Мора и Старки были исключением, а большинству политических авторов XVI в. была близка позиция Томаса Элиота, высказанная в сочинении "Правитель". Современники Шекспира Филипп Сидней и Эдмунд Спенсер обращались для создания образов идеальных монархов к поэтической фантазии.
Шекспир откликнулся на проблему воспитания правителя в хрониках "Король Генрих IV" и "Король Генрих V". Один из исследователей, Э. Гретер, приводит многочисленные параллели в хронике "Король Генрих V" и в сочинении Томаса Элиота "Правитель" и делает вывод, что Шекспир, следуя Элиоту, создает образ идеального монарха {E. Grether. Das Verhaltniss von Shakespeare's "Henry V" zu sir Thomas Elyot's "Governour". Inaug. diss. Marburg-Lann, 1938.}. А между тем автор не замечает скрытой полемики с Элиотом в хрониках Шекспира.
Элиот был другом Томаса Мора, но получив известие о казни лорда-канцлера, он написал покаянное письмо Томасу Кромвелю, виновнику падения и казни его друга. В этом письме он умолял забыть о его, Элиота, дружбе с покойным канцлером, так как он никогда не разделял ужасных заблуждений Мора {Thomas Elyot. The boke named the Governour. vol. I. London, 1880, p. CXXVI.}. В письме одному из своих друзей Элиот обращается с просьбой отвратить от него немилость Генриха VIII и Кромвеля, грозящую ему из-за дружбы с Мором, снова отрекается от казненного друга и клянется в верности королю, выпрашивая кусок конфискованных Кромвелем земель {Ibid., p. CXXX-CXXXI.}.
Элиот осуждает идею равного распределения имуществ и оправдывает кровавые законы против бродяг, "созданные для должного наказания этих бездельников" {Ibid., p. 85.}. Сочувствие к ним Элиот называет "напрасной жалостью, в которой нет ни справедливости, ни милосердия, но из которой проистекают безделье, пренебрежение, непокорность и все неизлечимые несчастья" {Ibid., p. 87.}. Элиот совершенно серьезно советует правителю познать жизнь народа, лично изучить все уголки страны, все обычаи, как хорошие, так и дурные. Только тогда правитель сможет узнать причину упадка и найти лучшие лекарства для быстрейшего излечения больного государства {Ibid., vol. II, p. 406-407.}. Элиот подробно расписывает программу такого изучения жизни. Правитель должен знать, что думают и говорят его подданные, какие достойные и богатые граждане обитают в его государстве, каков их образ жизни, их правосудие, щедрость, усердие в исполнении законов и другие добродетели. Он должен также знать, кого народ считает угнетателями, какие жадные и нерадивые чиновники и неспособные судьи снискали нелюбовь народа {Ibid., p. 408-409.}. Только когда все горести и болезни государства будут изучены и испытаны на собственном опыте, правитель сможет обратиться за советом к "времени" для отыскания необходимого лекарства {Ibid., p. 427.}.
Элиот подробно распространяется, о том, что правителю необходимо обладать такими добродетелями, как милосердие (mercy), щедрость и благожелательность (benevolence), которые, по мнению Элиота, более привлекут к государю сердца подданных и укрепят его власть, чем крепости и гарнизоны (The benevolent mind of a governour not only binds the hearts of the people to him, but also gardeth more safely his person than any tour or garrison) {Ibid., p. 73, 106, 186.}. Томас Элиот совершенно иначе рассматривает сущность государства, чем Томас Мор, считая, что государство основано для защиты народа от несправедливости, что люди в древние времена избирали наиболее справедливых и беспристрастных граждан, чтобы те поддерживали порядок в государстве.
По мнению Элиота, справедливость и правосудие (justice, equity), а также покорность и терпение (obedience, patience) являются основой государства, так же как вера в божественное провидение.
Эта программа кажется Элиоту вполне осуществимой. Шекспир в хрониках о Генрихе IV и Генрихе V всю тему познания жизни народа переносит в комический план: из "народа" он выбирает самые отверженные элементы, сближая наследного принца с лондонскими низами. Он привлекает внимание к самым темным сторонам жизни, хотя и в комическом освещении сэра Джона Фальстафа. Комическая интерпретация такого непосредственного сближения Генриха с "народом" введена совершенно сознательно: серьезным размышлениям Элиота о добродетелях короля и рецептам для излечения больного государства Шекспир противопоставляет нечто похожее на пародийные комментарии к советам Элиота, хотя сама идея воспитания принца в гуще жизни вызывает сочувствие Шекспира.
В речах Генриха, обращенных к французскому послу, можно почувствовать ироническое отношение к некоторым советам Элиота. Элиот называет милосердие важной добродетелью идеального правителя. Генрих объявляет послу: английский король - не тиран, а христианский государь, и наши страсти подвластны милосердию так же, как и несчастливцы, закованные в цепи в наших тюрьмах. Напоминание о тюрьмах омрачает ореол милосердного государя. Узнав, что дофин прислал ему в насмешку теннисные мячи, Генрих притворяется разгневанным: эти мячи обратятся в ядра, в орудия мести, и тысячи вдов и матерей будут проклинать эту шутку дофина. Гнев короля воспринимается как политический прием - ведь Генрих еще до появления посла решил начать войну, и теперь он всего лишь находит удачный предлог для войны.
Если Элиот восхваляет "терпение" как благородную и прекрасную добродетель, то в пьесе это слово обыгрывается в комическом контексте. После первого акта, где изображены причины и начало войны, следуют рассуждения Нима - этот трусливый воришка боится идти на войну и повторяет как единственное утешение: "Ну что ж, будь что будет", "проживу сколько можно", "чему быть, того не миновать; хотя терпение - усталая кляча, но она еще тащится" (II, 1) {Здесь к далее в этой статье цитаты из произведений Шекспира даны по изд.: В. Шекспир. Полное собрание сочинений в восьми томах, т. III. Л., 1937. Перевод Е. Н. Бируковой.}.
Пример пародийного отношения к добродетелям, перечисленным в книге Элиота, содержится в речи Генриха, обращенной к изменнику лорду Скрупу. Э. Гретер, приводя эту параллель, не замечает иронического отношения к советам Элиота. Принц Генрих перечисляет многочисленные добродетели, какими, казалось, обладал Скруп: верность долгу, ученость, благородство происхождения, благочестие, умеренность в пище, свобода от грубых страстей, постоянство духа, осмотрительность в суждениях, скромность. У Элиота всеми этими достоинствами должен обладать король. В пьесе заложена совершенно иная мысль: эти добродетели могут быть только блестящей видимостью, скрывающей душу предателя (II, 2).
В поздних хрониках Шекспир, как и многие гуманисты, ставит проблему воспитания государя и человека. В самом начале хроники "Король Генрих V" в диалоге архиепископа Кентерберийского перечисляются достоинства, которыми обладает Генрих. Это восхваление нового короля объясняется прежде всего тем, что Генрих благожелательно относится к церкви (a true lover of the holy church), однако в суждениях служителей церкви о короле есть и объективная оценка: Генрих разбирается и в религиозных делах, и в делах правления (of commonwealth affairs), и военных вопросах (list his discourse of war), и в политике (any cause of policy), он прекрасный оратор (his sweet and honey sentences). Архиепископ восхваляет знание жизни (so that the art and practic part of life / must be the mistress to this theoric) и тут же удивляется, как мог принц научиться всему этому в компании грубых и невежественных людей, в пирах и забавах (I, 2). Это легко мог объяснить зритель, знакомый с юностью Генриха, представленной в предшествующих хрониках.
В этих суждениях персонажей о короле Генрихе V можно видеть сочувственное отношение Шекспира к важному значению теорий об идеальном правителе: король должен знать жизнь своих подданных. Однако нельзя забывать, что это говорится в начале новой драмы, где ставятся собственные проблемы, где комический элемент весьма незначителен по сравнению с предшествующими хрониками о Генрихе IV. Желательность подобного воспитания несомненна, а в хронике "Король Генрих V" показаны благотворные для государства результаты такого познания жизни. И все-таки в предшествующих хрониках столь же неопровержимо показан совершенно фантастический характер дружбы принца с Фальстафом и другими обитателями таверны "Кабанья голова".
Важен и другой вывод, к которому Шекспир приводит зрителей: каковы результаты этого изучения жизни? Король Генрих IV убеждает принца, что его увлечение грозит ниспровержением порядка в государстве, предсказывает ему гибель, говорит о том, что жажда "популярности" вызовет к нему презрение всех его подданных. И принц соглашается с отцом. Став королем, Генрих V подчиняется высшим сословиям, Верховному судье, парламенту и обещает избрать благородных и мудрых советников, И поступить иначе он не может, Во Второй части хроники "Генрих IV" вторая сцена пятого акта вполне могла бы служить светлым финалом, если бы целью драматурга было прославление идеального короля. Но за ней следуют еще три сцены в совершенно ином духе.
В третьей сцене пятого акта зритель видит, с каким искренним восторгом принимают Фальстаф и его приятели известие о том, что их "нежный ягненок" стал королем. Фальстаф не был бы Фальстафом, если бы не подумал о материальных выгодах такой перемены: "Законы Англии будут в моей власти", восклицает он и обещает наградить всех своих друзей. В четвертой сцене два стражника тащат хозяйку Куикли и Долль Тершит в тюрьму, а в пятой сцене мы видим Фальстафа и его друзей у Вестминстерского аббатства. И вот здесь, перед самым появлением короля Генриха V, Фальстаф ни разу не вспоминает о выгодах своего положения, а говорит только о своей привязанности к Генриху. Фальстаф стоит, запыленный с дороги, и сокрушается, что не успел купить новое платье на взятую у Шеллоу тысячу фунтов. "Но ничего, этот жалкий вид более подходит, он показывает, как я жажду его видеть... глубину моей привязанности... мою преданность". "Вот я стою, забрызганный грязью с дороги, потея от желания его увидеть, ни о чем другом не думая, забыв обо всех других делах, как будто у меня нет ничего, кроме желания его увидеть".
При всем комическом преувеличении, свойственном Фальстафу, искренность этих слов не вызывает сомнения. Когда появляется король, раздаются дружеские восклицания Фальстафа; "Боже храни тебя, Хэл!", "Будь счастлив, милый мальчик!", "Мой король! Юпитер! Я говорю с тобой, мое сердце!" Но он слышит холодный ответ короля: "Милорд судья, с глупцом поговорите", а затем речь Генриха, наполненную поучениями. "Старик, тебя не знаю я!" - жестоко объявляет король и советует Фальстафу оставить шутовство, обратиться к молитвам, подумать о близкой могиле. Генрих прогоняет своего бывшего приятеля, запрещая под страхом смерти показываться ему на глаза. И хотя король прибавляет обещание дать ему средства к жизни, после ухода короля Верховный судья тут же заключает Фальстафа в тюрьму. Таков конец пьесы, вызывающий недоумение многих исследователей. "Принц превращен в неблагодарного лицемера", {J. М. Murry. Shakespeare. London, 1936, p. 176.} - пишет Д. М. Мэрри.
Даже зрителям, согласным с необходимостью для принца порвать со своими друзьями, такой поступок должен был показаться слишком суровым. В "Короле Генрихе V" рассказ о смерти Фальстафа вызывает к нему сочувствие. Приятели Фальстафа оценивают поступок Генриха как каприз и говорят о том, что король разбил сердце бедного рыцаря. В этой же хронике упомянуто и о судьбе приятелей Фальстафа. Когда королю сообщают, что Бардольфа собираются повесить за кражу распятия в церкви, Генрих приказывает всех таких нарушителей вешать беспощадно, а вскоре зритель узнает, что и Ним был повешен за воровство. Таков ответ Генриха на шутливую просьбу Фальстафа в начале Первой части "Короля Генриха IV": "Прошу тебя, Хэл, когда ты будешь королем, не вешай воров".
Такой финал не только не кажется странным, но является естественным завершением двух частей хроники "Король Генрих IV", он определяется историческим и философским замыслом. Не поддержку теорий об идеальном государе, о единстве короля и народа, а критику этих теорий содержит шекспировская драма. Ошибочно утверждать, будто в фальстафовских сценах представлен народ, напротив, в них отсутствуют трудовые элементы, которые были участниками мятежа Кэда. Но если Элиот и другие гуманисты, говоря о народе, имели в виду трудолюбивых и честных подданных, то Шекспир в целях комической интерпретации тезиса о единстве короля и народа отбирает жалкие и отверженные элементы, в то время особенно многочисленные.
Единство власти и этих социальных низов является неосуществимым. Невозможность примирения двух миров и разрыв Генриха с Фальстафом изображаются в хронике как горькая необходимость. По образу жизни, интересам и даже языку они остались чужими, враждебными друг другу. Даже хороший король не может быть действительно близок всем своим подданным и удовлетворить их нужды. И не он в этом виноват.
В хрониках "Король Генрих IV" и "Король Генрих V" есть и другой, философский план. Это драма не только о противоречии между властью и социальными низами, но и драма о воспитании человека. Философское содержание - поиски для героя истинного назначения в жизни. Принц Генрих критически относится к Хотсперу, но не принимает и жизненную философию Фальстафа. Познание всех сторон жизни, даже самых низких, необходимо принцу не для удовольствий, а для полезной деятельности. В плане общефилософском разрыв с Фальстафом является отрицанием эпикурейского взгляда на мир, но не с позиции ограниченных пуритан, принца Джона или Верховного судьи, а с позиции гражданского долга перед государством.
Хроника "Король Генрих V" приводит к выводу о критическом отношении Шекспира к теориям идеального правителя. Действие и здесь происходит в двух мирах. В одном звучат торжественные речи короля, архиепископа, советников речи о правах, призывы к войскам, восхваления храбрости англичан. События в "низшем" мире - это пародийные комментарии к пышным восхвалениям, уничтожающие героический облик войны.
Изображение побед Генриха V должно было несколько утешить англичан, потому что как раз в 1598 г. английская политика во Франции потерпела полное поражение. Французский король Генрих IV, которому Елизавета помогала, в 1598 г. заключил союз с Испанией, ссылаясь на необходимость и благочестивое стремление к миру, и Филипп Испанский послал на помощь Ирландии третью по счету армаду {См.: I. B. Black. The reign of Elizabeth. London, 1945, ch. XII.}.
Как описывается в пьесе начало войны? Архиепископ Кентерберийский боится, что парламент примет билль, по которому церковь лишится лучшей части своих земель. Земли, отнятые у церкви, пойдут на содержание королевской свиты и богаделен, на помощь бедным и старикам и на пополнение королевской казны (I, 1). Чтобы спасти церковные богатства, архиепископ решает уговорить короля начать войну с Францией, для которой церковь даст средства. Так раскрыты истинные причины войны. Г. У. Фарнам, рассматривая экономическое содержание этого билля, приходит к выводу, что война изображается в драме как попытка решения экономических проблем внутри государства. Вряд ли Шекспир это сознавал: экономические отношения парламента и церкви затронуты попутно, а главное содержание начальных сцен заключено в этической оценке поведения архиепископа. Некоторые авторы серьезно обсуждают вопрос о справедливости или несправедливости притязаний Генриха V на французский престол. Пояснив истинные причины войны, Шекспир дает понять, что длиннейшая речь архиепископа в обоснование "прав" Генриха (I, 2) всего лишь прикрывает эгоистические цели служителей церкви. Запутанность и неубедительность притязаний очевидна {Возможно, что в 90-е годы XVI в. эта речь не казалась такой нудной, как в XX в. Е. Висли приводит интересный факт: в 90-е годы Филипп Испанский в нарушение Салического закона требовал французскую корону для своей дочери, потому что на эту корону якобы имела права ее мать, сестра французского короля Генриха III. Казуистика архиепископа могла напомнить зрителям о якобы "законных" притязаниях Филиппа II на Францию (см.: Е. S. Beesly. Queen Elizabeth. London 1892).}. Эту речь можно сравнить с монологом Йорка о его правах на английский престол, с доводами иезуита Пандольфа в защиту клятвопреступления и с речью хитрого Улисса, доказывающего, что неравенство является законом природы.
Во всех этих случаях чувствуется ирония Шекспира. Правы исследователи, утверждающие, что Шекспир изобразил в архиепископе одного из величайших лицемеров {См., например: Stanford Brooke, Ten more plays of Shakespeare. London, 1925, p. 303-304.}. Но дело не только в этической оценке. Для успеха в политических делах правители вынуждены скрывать истинные цели своих поступков, создавать видимость законности, оправдывая свои действия с точки зрения общечеловеческой справедливости. Узнав о заманчивом предложении архиепископа, Генрих обращается к нему с горячей речью, предупреждая о страшных последствиях войны (I, 2).
В этих словах Генриха дана косвенным образом оценка поведению архиепископа. Хитрый политик смело принимает грех на себя и произносит знаменитый монолог о порядке, сравнивая государство с пчелиным ульем. Комментаторы указывают много источников для этого монолога {L. В. Campbell. Shakespeare's "Histories" - mirrors of Elizabethan policy. San Marino, California, 1947, p. 273.}. В частности, Э. Гретер обнаруживает параллели с рассуждениями Томаса Элиота. Элиот доказывает, что различие в положении людей установлено богом, и восхваляет в государстве пчел покорность установленному порядку. Известно, что рассуждение Элиота о хаосе, который грозит миру, когда нарушен порядок, Шекспир использовал для монолога Улисса в пьесе "Троил и Крессида" {E. Grether. Op. cit, s. 14-15. Уитакер упоминает, кроме Элиота, еще два источника монолога Улисса: начало 10-й проповеди из Первой серии официальных англиканских проповедей и 3-ю главу первой книги сочинения Хукера "Законы церковной политики". Однако он отмечает, что обращение Улисса "Appetite, a universal wolf" отсутствует в этих источниках, хотя и является развитием учения Хукера. Автор не использует в этой связи сочинение Платона "Государство" (см.: V. К. Whitaker. Philosophy and romance in Shakespeare's "problem" comedies. - In: "The Seventeenth century..." R. F. Jones e. a. [Eds.]. Stanford, California, 1965, p. 340; см. также статью: I. Kletnstuck. Ulysses' speech on degree as related to the play of Troilus and Cressida. - "Neophilologus", 1959, Jg. 43, Afl. I, p. 58-63).}. Улисс прибегает к философским обобщениям, чтобы доказать, что иерархия в обществе является законом природы (I, 3).
Речи архиепископа и Улисса содержат часть истины: Шекспир, вероятно, согласен с мнением философов, утверждавших, что в человеческом обществе, как и в природе, все совершается по определенным законам, существует разделение труда и разделение общества на группы. Однако Шекспир тут же показывает, как эти идеи используются в политических целях для оправдания эгоистических интересов. Противник абсолютизма Томас Старки приводил аргументы защитников монархии, почти совпадающие с доводами архиепископа и Улисса. Некоторые исследователи увидели в этих монологах политические концепции самого Шекспира, защиту иерархии и проповедь подчинения существующему порядку. А между тем в драмах Шекспира выведены всего лишь необыкновенно хитрые политики, умеющие привлекать законы природы и общества для того, чтобы в глазах окружающих существующее положение вещей казалось соответствующим вечным законам природы. В государственной политике эти персонажи Шекспира проявляют высшую мудрость и маскируют собственные интересы не менее искусно, чем это делает Платон, оправдывая с помощью мудрой философии античное рабство и кастовый строй.
Платон красочно и убедительно описывает разделение труда в результате появления все новых потребностей, а затем поясняет, что разделение труда неизбежно порождает куплю и продажу, наемников, продающих свою физическую силу, солдат для ведения войны, правителей для управления делами государства, - и объявляет такое положение вещей законами природы, вечными и неизменными. Чтобы установить справедливый порядок, необходимо, чтобы каждый исполнял дело, к которому он предназначен от рождения (это положение вполне соответствовало изречению "трудись в своем призвании"). Страж должен управлять, а раб - трудиться, не стремясь стать свободным, иначе город погибнет. Тогда не будет вражды между богатыми и бедными, не будет несправедливости, ибо для Платона несправедливостью является все, что нарушает мир в городе {См.: Платон. Указ. соч., т. III, ч. 1, с. 224-225.}.
Архиепископ Кентерберийский, Улисс и Менений Агриппа как будто следуют учению Платона о государстве, дополняя древние положения о разделении труда примерами из современной Шекспиру политической борьбы, заимствованными из политических трактатов.
Э. Гретер отметил, что современные парламентские дебаты могли дать Шекспиру материал для речи архиепископа Кентерберийского. Автор не приводит доказательств, а между тем речь Эдуарда Кока, знаменитого юриста XVI в., содержит явные аналогии с монологом архиепископа. Эдуард Кок во время обсуждения билля о субсидиях (1593 г.) выступил с пространной речью, в которой восхвалял парламент и которую закончил льстивым обращением к королеве: "Наши жизни распростерты у ног ваших". Кок сравнивал парламент с государством пчел, где есть король, где трудолюбивые пчелы высасывают мед из цветов и приносят пищу королю, а трутней, лишенных жала, изгоняют из государства {В. Townshend. Historical collections or an exact account of the proceedings of the four last parliaments of Queen Elizabeth of famous memory. Wherein is contained the complete journals both of the Lords and Commons taken from the original records of these houses. Faithfully and labouriously collected by Heywood Tounshend, a member of those parliaments. London, 1680, p. 46.}.
В хронике Шекспира сравнение с ульем превращается в описание государства, в котором царит согласие. Некоторые образы нарушают, однако, идиллическую картину и придают драматический характер всему описанию. Власти "наказывают", солдаты "грабят" цветы и приносят добычу королю, "поющие каменщики" строят золотые своды, а "бедные носильщики" складывают у ворот королевского дворца свою "тяжелую ношу", правосудие с грустными глазами передает бледным палачам "ленивого, зевающего трутня". Король - центр всего государства, единственная цель различных стремлений, так завершает архиепископ свою аллегорию. "Разные пути ведут к одной цели", - говорит он и ловко приводит рассуждение к нужному политическому выводу: "Поэтому, государь, во Францию". Логически такой вывод не вытекает из предшествующего описания, но ссылки на законы природы помогают архиепископу окончательно убедить короля (I, 2).
Шекспир не дает оснований предполагать в характере Генриха V лицемерие и ханжество, которыми отличался его исторический прототип. Нельзя согласиться с теми, кто считает шекспировского Генриха V "макиавеллистом". Обращения короля к подданным проникнуты верой в свою правоту, и вполне оправдано восприятие этой драмы как патриотического произведения. Однако в драме есть и другая, более сложная историческая проблема, связанная с необходимостью прибегать к жестокости ради успеха в политике. В государстве нет той гармонии и согласия, которая описана в монологе архиепископа Кентерберийского. Против похода Генриха во Францию выступает кучка предателей, задумавших убить короля, пользующегося поддержкой всех сословий.
В хронике Холиншеда мотивы заговора против Генриха изображены весьма туманно, однако при внимательном чтении можно было сделать вывод, что накануне опасного и длительного похода предусмотрительный король уничтожил всех, кто мог в его отсутствие завладеть престолом, и при этом казнил многих своих личных друзей. В драме сохранена хронологическая последовательность событий: перед самым походом раскрыт заговор, причем мятежники выражают радость, что их измена открылась, сразу же сознаются во всем и молят короля о "милости". Генрих произносит речь, обличая измену и предательство и попутно упоминая, что казнит их не потому, что они замышляли убийство короля, а потому, что спасает государство от разорения и своих подданных от рабства. Если принять во внимание характер исторического Генриха V, то можно заподозрить, что жестокая расправа с изменниками необходима Генриху для того, чтобы обеспечить в борьбе с врагом прочный тыл: бог помог раскрыть измену, которая мешала нашему походу, - говорит он, отдавая приказ о казни.
Ни в одной из хроник Шекспир не дает столь ужасных картин войны, как в "Короле Генрихе V". Уже в начальных сценах Генрих перечисляет несчастия, которые несет с собой война, в речи перед воротами Гарфлера он уговаривает горожан сдаться на милость победителя, пока ему подвластны войска. Потом будет поздно: грубые и жестокие солдаты в пылу битвы способны на буйное насилье и грабеж, их совесть будет подобна аду, и призывы к порядку будут подобны посланиям, обращенным к Левиафану. Нарисованная Генрихом картина вызывает отвращение к войне (III, 3).
В речах короля чувствуется трагическая двойственность - он сочувствует страдающим от ужасов войны жителям и в то же время призывает своих солдат к яростному, исполненному бешенства штурму, сравнивая бой с травлей зверя. Генрих признается, что жаждет славы, что в далеком будущем сохранится память о горсточке счастливцев, погибших под Азинкуром.
Принц Генрих несравненно более привлекателен, чем король Генрих V. Принц с презрением относится к рыцарской славе, король Генрих признается в своем честолюбии; принц сочувствует самым ничтожным из бедняков и бродяг, король Генрих в условиях войны приказывает вешать всех за воровство. Если сначала он советует воинам быть великодушными, то вскоре обстоятельства заставляют его быть жестоким: узнав, что французы разграбили королевскую палатку и убили охрану (охрана была возложена на нескольких мальчишек), король приходит в ярость и отдает приказ перерезать глотки всем пленным. При этом Шекспир опускает приведенные у Холиншеда причины, оправдывающие этот поступок {См.: К. О. Braun. Die Szenenfiihrung in den Shakespeareschen Historien. Ein Vergleich mit Holinshed and Hall. Inaugural diss. Wiirzburg, 1935. S. 144.}.
Принц Генрих близок низам общества, и его друзья говорят ему правду в лицо. Король Генрих V, чтобы узнать мнение своих солдат, идет к ним переодетый, под покровом ночи. В разговоре с солдатами он говорит, что перестанет верить королевскому слову, если король согласится на выкуп. Он слышит презрительный ответ Вильямса: "Подумаешь, испугал его! Для монарха гнев его жалкого подданного так же страшен, как выстрел из игрушечного ружья. Это все равно, как если бы ты вздумал заморозить солнце, помахивая на него павлиньим пером. Он перестанет верить королевскому слову! Какой вздор!" (IV, 1).
В этой сцене становится ясно, как различно отношение к войне у простых солдат и у короля. В хронике мы видим три группы воинов. Офицеры Флюэллен и Гоуэр честно сражаются, повинуясь долгу, солдаты Вильямс и Бетс столь же мужественны на войне, хотя и не задумываются о ее причинах и целях. Бетс говорит переодетому королю о весьма дерзком желании: пусть король попадется в плен, тогда его выкупят, и многие бедняки останутся в живых. Далее король слышит еще более неприятные вещи:
Генрих V. Нигде смерть не была бы мне так желанна, как возле короля, ведь его дело правое и притязания вполне законные.
Вильямс. Ну, этого нам не дано знать.
Бетс. Да и незачем нам вникать в это. Мы знаем только, что мы подданные короля, и этого для нас достаточно. Если даже его дело неправое, наше повиновение королю снимает с нас всякую вину.
Вильямс. Да, но если дело короля неправое, с него за это взыщется, да еще как! Ведь в судный день все ноги, все руки, все головы, отрубленные в сражении, соберутся вместе и закричат: мы погибли там-то!
(IV, 1)
Генрих пытается доказать, что король не ответствен за смерть подданных на войне, ведь война - это бич божий, но его слова не убеждают солдат и не выражают авторской позиции, так как в первых сценах пьесы истинные причины войны показаны совершенно ясно.
Немецкий шекспиролог Ансельм Шлессер обнаруживает в хронике "Король Генрих V" столкновение между патриотизмом и гуманизмом {A. Schlosser. Der Wiederstreit von Patriotismus und Humanismus in "Heinrich V". - "Zcitschrift fur Anglistik und Amerikanistik", 1964, Jg. 12, N 3.}. В его статье приведены интересные примеры, из которых следует, что Шекспир ввел во многие сцены осуждение жестоких поступков Генриха V и английских солдат. Всем драмам Шекспира, как известно, свойственна многоплановость конфликтов и художественного замысла, поэтому отрицательное отношение к войне, изображение ее антигуманной сущности несомненно является одним из аспектов хроники "Король Генрих V". Однако вряд ли справедливо утверждение, будто в какой-либо из шекспировских хроник возникает противоречие между гуманизмом и патриотизмом, если понимать патриотизм как любовь Шекспира к Англии и своему народу. Никакого ослабления патриотического начала в хрониках Шекспира нет. В хронике "Король Генрих V" в некоторых случаях суровость Генриха по отношению к трусам и грабителям является необходимостью. Вернее, трагической необходимостью в государственной политике.
Противоречие между политикой и человечностью возникает во многих исторических драмах XVI в., но у Шекспира это противоречие изображается как многогранное и часто неизбежное, более того, в ряде случаев суровая государственная необходимость может быть вполне совместима с патриотическими побуждениями, например в трагедии "Юлий Цезарь", которая непосредственно следует за хроникой "Король Генрих V".
Вполне естественно, что сомнения в справедливости войны завуалированы в драме "Король Генрих V". В 1598 г., когда французский король Генрих IV был вынужден заключить союз с давним врагом Англии - Испанией, перед английской нацией возникла угроза европейского союза, который мог быть опасен для Англии. Поэтому на первый план в хронике Шекспира выдвинуты патриотические темы, а проблема справедливой и несправедливой войны, как и проблема насилия в государственной политике, освещена осторожно, и для большинства зрителей того времени критическая направленность драмы была неощутима.
Как отмечено в работах о Шекспире, хроника "Король Генрих V" свидетельствует о знакомстве драматурга с теорией и практикой ведения военных кампаний в конце XVI в. {См.: G. R. Waggoner. An Elizabethan attitude toward peace and war. - "Philological quarterly", vol. 23, N 1, 1954; P. A. Jorgenson. Shakespeare's military world. Berkeley-Los Angeles, 1956., p. 179.} Исход войны в значительной степени зависит от внутреннего единства государства, а в 1599 г. такого единства не было. Возможно, поэтому Шекспир особенно подчеркивает в драме мысль о необходимости уважения к национальному достоинству - в сценах, в которых участвуют англичанин Гоуэр, ирландец Макморрис, шотландец Джеми и валлиец Флюэллен.
По-видимому, в то время как Шекспир заканчивал хронику о Генрихе V, он уже читал Плутарха, и потому в речах персонажей часто упоминаются античные герои. Для Флюэллена герцог Экзетер "величествен, как Агамемнон", Пистоль "доблестен, как Марк Антоний". При всяком случае Флюэллен упоминает о войнах римлян, и каждое упоминание комически неуместно. Громкий разговор Гоуэра дает ему повод напомнить о строгой дисциплине в войске Помпея (there is no tiddle taddle nor pibble pabble in Pompey's camp).
Война служит проверкой человека, и этой проверки не выдерживают приятели Фальстафа. Все они оказываются трусами, которые не столько сражаются, сколько грабят все, что попадется под руку. Ним грустно покоряется судьбе, а Пистоль молит Флюэллена пощадить их и не гнать к пролому, где их ждет смерть.
В конце пьесы мы узнаем о его судьбе: его Нелль умерла от французской болезни, и он лишился последнего прибежища, он чувствует, что стареет, остатки чести выбиты из него дубинкой. Он решает, что сбежит в Англию и станет карманным вором и сводником. Его слуга тоже готов отдать любую славу за кружку эля и безопасность в лондонском кабачке. Он становится жертвой нападения французов.
Развенчиванию героического облика войны служит последовательность сцен. Раздор между французским и английским королями и начало войны изображены в первом акте. В начале второго акта дается бессмысленная ссора Нима и Пистоля; после обращения Генриха к солдатам (III, 1) следует сцена, в которой явных трусов и воров насильно гонят в бой. Вслед за прологом к четвертому акту, восхваляющим единство короля и солдат, дается приведенный выше разговор переодетого короля с солдатами. После победы Генриха следует комический диалог Флюэллена и Гоуэра, в котором Генрих сравнивается с Александром Великим (IV, 7); валлиец Флюэллен говорит с акцентом, оглушая начальные согласные, кроме того, он употребляет неверный эпитет и вместо "великий" произносит "большой" (big), оглушая первый звук (pig), получается вместо "Александр Великий" - "Александр-свинья". Сравнение Генриха с Александром Македонским производит комическое впечатление. Один родился в Македонии, другой - в Монмуте, но это все равно, ведь в обоих местах есть река. Правда, реки называются по-разному, но это неважно, в обеих водятся лососи. Наконец, самое главное сходство, по мнению Флюэллена, заключается в том, что Александр в состоянии опьянения, раздражения и гнева убил своего друга. Когда Гоуэр возражает: "но Генрих не убивал своих друзей", его собеседник напоминает, как Генрих прогнал толстого рыцаря с его шутками, насмешками и плутовством. "Прославление" Генриха с помощью исторических параллелей оказывается нелепым.
Можно сделать вывод, что изображение войны с Францией во многом отличается от господствовавшего в современной Шекспиру историографии взгляда на войны Генриха V. Сочувственный призыв к миру выражен в словах герцога Бургундского (V, 2). Герцог рисует картину запустенья, заброшенных полей и лугов, всеобщей разрухи и одичания. Война несет с собой ужас, разорение, страдания невинных людей, бессмысленные жестокости и болезни - о всех этих несчастиях постоянно говорится в пьесе. Ни речи Генриха о славе, ни его призывы к войску не смогли придать его победам героическую окраску. В этой драме, как и в хрониках о короле Генрихе IV, снова сталкиваются два враждебных друг другу мира - на этот раз в их различном отношении к войне. В хронике нашло отражение трагическое противопоставление героического описания войны ее ужасному облику.
В столкновении с мрачной действительностью советы Элиота и других гуманистов оказываются всего лишь добрыми пожеланиями, осуществить которые мешает реальная политическая борьба, и для успеха в этой борьбе правителю требуются совершенно иные качества, чем те, которые восхваляли Платон и его многочисленные последователи. Для понимания авторского замысла в хронике "Король Генрих V" необходимо, как нам кажется, учесть влияние политической обстановки 1598-1599 гг. и особенно ирландских событий, о которых Шекспир мог знать из первых рук, так как Саутгемптон был одним из участников похода Эссекса в Ирландию.
До Эссекса усмирителем восстания в Ирландии был лорд Грей, известный среди современников тем, что подавлял мятеж с необычайной жестокостью. В частности, ему ставили в вину уничтожение гарнизона в Смервике, но Грей оправдывался тем, что среди солдат гарнизона укрывались испанцы. Не этот ли момент побудил Шекспира сохранить найденный в источнике рассказ о том, как Генрих приказал убить всех пленных, но при этом опустить все смягчающие обстоятельства, которые могли оправдать эту жестокость?
В 1591 г. было опубликовано сочинение Эдмунда Спенсера "Взгляд на современное состояние Ирландии", в котором Спенсер затрагивает вопрос о жестоких мерах по усмирению ирландского восстания. Положение Ирландии рисуется в самых мрачных красках, и вина за это отчасти возлагается на англичан. Однако Спенсер делает попытку, хотя и явно неудачную, защитить своего покровителя - лорда Грея от обвинений в жестокости. Он пишет о том, что по натуре лорд Грей отличался мягкостью и умеренностью, но обстоятельства вынудили его прибегнуть к насилию и изменили его природный нрав {См.: "The Works of Edmund Spenser". London, 1893, p. 655; H. S. V. Jones. Spenser's defence of Lord Grey. Urbana. 1919, p. 11-12.}.
Комментаторы уже давно отметили, что в Прологе к V акту Шекспир предсказывает победное возвращение Эссекса из Ирландии. Похвалы Эссексу в 1599 г. не означали желания польстить фавориту королевы. Напротив, эти похвалы говорят о смелости драматурга, так как Эссекс был в немилости. К 1599 г. весь королевский совет состоял из его врагов {См.: Е. A. Abbott. Bacon and Essex. London, 1877, p. 110-111.}. Эссекс был почти насильно отправлен в Ирландию не для того, чтобы стяжать славу. Подобное назначение погубило уже многих его предшественников, и хитрый Роберт Сесиль предвидел, что этот поход будет концом карьеры популярного в Лондоне военачальника. В 1599 г. вся Ирландия была охвачена восстаниями, с которыми английские войска не могли справиться.
Еще до этого похода Эссекс утратил расположение королевы. Однажды во время спора он повернулся к ней спиной и королева наградила его пощечиной. По рассказу одного из его друзей, Эссекс дерзко отзывался о королеве: "Разве государи не могут ошибаться? Разве они не могут быть несправедливы к своим подданным?" {W. Camden. The History of the most renowned and victorious princess Elizabeth, late queen England. 3 ed. London, 1675, p. 535, 556.} Эссекс неохотно принял назначение в Ирландию, убеждая членов королевского совета, что ему не по плечу ведение такой войны: "Я не сумею справиться с трудной кампанией, подчинить недисциплинированную, разложившуюся армию" {W. В. Devereux. Lives and letters of the Devereux, earls of Essex in the reigns of Elizabeth, James I and Charles I. 1540-1646, vols 1-2, vol. 2. London, 1853, p. 20.}. Королевский совет как будто нарочно старался поступать наперекор Эссексу, а королева назвала его друзей, которых он поторопился произвести в рыцари, бездельниками и негодяями. В Ирландии он действовал нерешительно, рассчитывая на переговоры, хотя от него требовали беспощадного подавления мятежа. А в это же время в Лондоне на разных сборищах превозносили Эссекса, пишет Кемден, и эти же люди распространяли пасквили на королевский совет, задевающие королеву {W. Camden. Op. cit, p. 576.}. Поэтому восхваление Эссекса в такой обстановке требовало от драматурга немалого мужества. Некоторые детали, связанные с бедственным положением английского войска, соответствуют сведениям о походах Эссекса, которые Шекспир мог получить из первых рук. В Прологе к IV акту Хор упоминает о том, что у английских солдат изможденный вид и потертая одежда, французский коннетабль называет их "голодным и нищим отрядом" (IV, 2). Гранд-пре сравнивает их с "падалью": ветер презрительно треплет лохмотья на их костях, а у жалких кляч, понуривших головы, свисает кожа и слезятся глаза. "Наша одежда в грязи, - говорит Генрих французскому послу, - время потрепало нас, превратило в нерях, но мы не побежим с поля битвы" (IV, 3).
Некоторые сцены в пьесе соответствуют описанию войска в посланиях Эссекса, где он сообщал, что солдаты творят бесчинства, так как не получают жалования, что его войско состоит из людей самого низшего сорта, которые разбегаются по большим дорогам и грабят {См.: W. B. Devereux. Op. cit., vol. I, p. 247.}.
В хронике Шекспира выведен ирландец Макморрис, который, по характеристике Гоуэра, практически руководит осадой города. Когда Флюэллен затевает с ним обсуждение вопроса о военном искусстве древних римлян, Макморрис объявляет, что теперь не время болтать: идет жаркий бой, город осажден, а мы болтаем и ничего не делаем, говорит он, повторяя несколько раз "позор нам всем" ('tis shame for us all: so God sa'me, 'tis shame to stand still; it is shame, by my hand: and there is throats to be cut, and works to be done; and there ish nothing done, so Chrish sa'me, la! - III, 2). Призыв к действию становится трагикомическим, потому что Макморрис упоминает о необходимости резать людям глотки как о какой-то обычной работе.
Обиженный Флюэллен, обращаясь к ирландцу, начинает фразу: "немногие из вашей нации", но едва Макморрис услышал "ваша нация", как он кипит от негодования, что понятно, если вспомнить об отношении к ирландцам в Англии в годы их постоянных мятежей против английского владычества. Его протест на первый взгляд комичен: Флюэллен еще не сказал ничего обидного, но обостренное национальное чувство заставляет Макморриса броситься на защиту своей нации. При этом его речь грамматически так построена, что ей можно придать противоположный смысл - как будто "нация" обругана им в самых резких выражениях, хотя, разумеется, ругательства адресованы Флюэллену (MacMorris. Of my nation! What ish my nation? Ish a villain, and a bastrad, and a knave, and a rascal. What ish my nation? Who talks of my nation? - III, 2).
Флюэллен пытается оправдаться, уверяя, что его не так поняли, и упрекая Макморриса в недостатке "любезности" по отношению к офицеру, который ни по рождению, ни по знанию "военного искусства" ничем не уступает ему. Однако Макморрис, не желая слушать врага своей нации, угрожает, что отсечет Флюэллену голову, и только вмешательство Гоуэра предотвращает столкновение. В этой сцене Шекспир очень искусно намекает на современные ему отношения между ирландцами и англичанами, при этом избегая высказывать собственное мнение, ибо только на первый взгляд поведение Макморриса может показаться нелепым. В дальнейшем при освещении более безопасного вопроса об отношении к Уэльсу, авторская позиция проясняется: когда Пистоль пробует насмехаться над пореем, служившим национальной эмблемой Уэльса, обижается Флюэллен, который избивает Пистоля и заставляет его съесть порей. Насмешка над национальным достоинством осуждена в данном случае открыто, потому что Пистоль не вызывает симпатий. Можно предполагать, что и по отношению к ирландцам Шекспир в этой драме не высказывал пренебрежения.
Иногда в исследованиях о хронике "Король Генрих V" встречаются упреки Шекспиру в предвзятости в связи с изображением французов. Однако насмешливое отношение вызывают не вообще французы, а трусливая французская знать. Французский посол после поражения обеспокоен тем, что на поле сражения кровь "благородных пэров" смешивается с "подлой" кровью крестьян, и он просит у победителей позволения рассортировать убитых. Этот эпизод не придуман Шекспиром, а взят из источника - после битвы при Агинкуре тела дворян были увезены и преданы земле, а трупы простых солдат еще долго лежали на поле битвы.
В хронике есть сцена, противостоящая вражде Англии и Франции, - сцена сватовства Генриха к французской принцессе. Король становится похож на принца Генриха, человека прямого и честного, с искренним, верным сердцем. Хотя пьеса заканчивается пожеланием, чтобы вражда двух королевств прекратилась навсегда, в эпилоге содержится напоминание о старой пьесе "Генрих VI", напоминание, омрачающее торжественный конец. Зрители хорошо знали, что в царствование Генриха VI Англия утратила все свои владения во Франции, и надежды на прочный мир были похоронены в междоусобных войнах.
В хронике "Король Генрих V", как и в более ранних хрониках, показаны отношения короля и народа. На этот раз перед нами хороший король доблестный военачальник, умный политик, знающий жизнь и нужды своих подданных, покорный закону, парламенту и совету, заботящийся об интересах государства. Однако исторические условия определяют его политику. Он ведет несправедливую войну, произнося речи о праве, проливает кровь, восхваляя мир, казнит своих друзей, превознося верность в дружбе, подчиняется интересам высших сословий, жестоко расправляясь с низами общества. Даже самый хороший король вынужден силой обстоятельств действовать вопреки желаниям народа, даже у него нет единства со своими подданными.
После разговора с солдатами Генрих ощущает тяжелое бремя ответственности. Все несчастья, все горести и беды подданных ложатся на плечи правителя, и король не знает спокойного сна, которым наслаждается бедняк. Генрих размышляет о сущности королевской власти. Что это за божество - королевская власть? Ведь это не более чем форма, степень, обряд, пышность - "ceremony", так почему она притягивает к себе мечты и стремления людей? Это рассуждение напоминает критический комментарий к некоторым местам книги Элиота, где прославляется величие, форма и степень {См.: Е. Grether. Op. cit., p. 32.}.
В "Короле Генрихе IV" принц Генрих говорил о том, сколько зла приносит корона - это чудовище, которое пожирает королей, презренное золото, которое губит и искажает природу человека. Королевская власть - источник честолюбивых помыслов, корона становится злом для всех, когда из-за нее ведутся войны. Так Шекспир приближается к вопросу, поставленному в трагедии "Юлий Цезарь": может быть именно монархия - источник всех бедствий? Не она ли является причиной страшных преступлений, междоусобных распрей, войн между государствами - ведь она, как магнит, притягивает честолюбивые стремления и порождает тиранию?
Поздние хроники позволяют прийти к выводу, что Шекспир сомневался в осуществимости теории гуманистов об идеальном государе. Дело не только в личных качествах короля, но и в условиях времени, в обстоятельствах, определяющих его политику. Положение монарха отдаляет его от народа, заставляет подчиняться требованиям высших сословий государства, делает невозможным единство интересов короля и всех его подданных. Понимание сложных взаимоотношений исторической личности и обстоятельств времени важная особенность шекспировского историзма.
В исторических драмах появляется герой, которому свойственно чувство долга перед государством, ответственность за судьбу подданных, философское раздумье над жизнью. Этому способствовало общение принца Генриха с Фальстафом и низами общества. Скептицизму и эгоизму Фальстафа, несмотря на его привлекательность, Шекспир противопоставляет положительное начало, отрицание ради утверждения, но оказывается, что положительное начало традиционная забота о благе государства. Став королем, Генрих подчиняется государственной необходимости, а по существу - интересам тех, от кого зависит прочность его власти. Он чувствует расхождение своих целей с желаниями солдат, но не ощущает этого противоречия как трагического. В отличие от Брута и Гамлета Генрих принимает мир таким, каков он есть, не подвергая сомнению господствующие в нем отношения и не испытывая потребности что-либо изменить в нем. Примирение Генриха с высшими сословиями, умение подчинить личные симпатии требованиям долга изображено как необходимое условие успеха в управлении государством. Политика короля Генриха V, как она изображена в хронике Шекспира, отвечает интересам государства, которое нуждается в сильной королевской власти. В этом Шекспир соглашается со многими гуманистами.
В то же время в отличие от большинства своих современников Шекспир привлекает внимание зрителей не к абстрактным "идеальным" добродетелям короля, а показывает поступки, вызывающие весьма сложную этическую оценку, но раскрывающие реальные способности, необходимые правителю для успеха в политике.
ЭВОЛЮЦИЯ ТРАГИЧЕСКОГО ГЕРОЯ В РИМСКИХ ТРАГЕДИЯХ ШЕКСПИРА
Ю. Гинзбург
"Шекспировский герой" - понятие не статичное даже в пределах одного жанра. Трагический герой Шекспира меняется от Ромео до Тимона. И сам канон шекспировских трагедий - система, структура и законы развития которой еще недостаточно изучены {Очень интересна в этом отношении книга: Н. S. Wilson. On the Design of Shakespearian Tragedy. Toronto, 1957.}. Внутри этой системы "римская трилогия" - звено, выделяемое не только по формальным признакам общности источника, времени и места действия и т. д., но и по более глубокой внутренней общности. Обычно обращается внимание на повышенную (по сравнению с другими трагедиями) социологичность "античных" драм Шекспира. Это бесспорно. Но связь между римскими трагедиями выявляется и на другом уровне, уровне внутреннего конфликта. Здесь протагонисты - Брут, Антоний, Кориолан стоят перед выбором, более чем где бы то ни было у Шекспира носящим характер четкой альтернативы. Но сама природа ценностей, между которыми делается выбор, метод и обстоятельства решения, его временное положение во внутренней коллизии героя и в композиции трагедии, последствия решения героя для него самого, для тех, кто его окружает, для государства, в конечном счете, для общества меняются от пьесы к пьесе. Этими изменениями и определяется эволюция героя.
Альтернатива, перед которой стоит Брут, такова: примкнуть ли к антицезарианскому заговору, вернее, возглавить ли этот заговор, цель которого - свержение Цезаря (что на языке сограждан и современников Брута означает его убийство), или отказаться от участия в нем и предоставить событиям идти своим ходом? Очевидно, что понять сущность этой альтернативы нельзя, не уяснив себе характера Цезаря, его значения в объективной ситуации и его роли во внутреннем конфликте Брута. Нет нужды представлять Цезаря тираном, "злодеем" для того, чтобы оправдать Брута {Как это сделано, например, в статье Бернарда Брейера (Bernard Breyer. A New Look at Julius Caesar. - In: I. Markets. Shakespeare's Julius Caesar. New York, 1961).}. Связь между ними далеко не так однозначна. В римских трагедиях мы вообще не найдем "злодеев" - в том смысле, в каком это слово применимо к Яго или Эдмонду. Стало почти традицией видеть доказательство "снижения" фигуры Цезаря у Шекспира в явном подчеркивании им (по сравнению с плутарховским жизнеописанием) физической слабости повелителя Рима. Однако немощный телесно, но сильный духом и властью деятель не впервые появляется на сцене шекспировского театра. Вспомним знаменитую сцену Толбота и графини Овернской в "Генрихе VI" (ч. I, II, 3). Графиня взяла в плен только тень полководца; настоящий Толбот - в его войсках, они - его мускулы, руки, его сила. И сам Цезарь - это только тень Цезаря {Сопоставление представляется тем более убедительным, что "Юлий Цезарь" связан своей поэтикой с хрониками больше, чем все другие пьесы Шекспира, за исключением, может быть, "Троила и Крессиды".}. Его истинная сила - на форуме, в народе, приветствующем его и покорном ему, что бы он ни делал - праздновал ли свой триумф или отвергал корону. Народу, в сущности, уже безразлично, будет ли Цезарь называться консулом или царем (в отличие от сената, для которого важно, чтобы Цезарю было позволено носить корону в завоеванных областях - но не в Риме!). Государство готово к установлению монархии, и Цезарь должен быть готов к принятию сана монарха. Поэтому он "незыблем, как Полярная звезда". Вероятно, это маска {См.: V. I. М. Stewart. Character and Motive in Shakespeare. London, 1949, p. 53.}. Но для нас важно сейчас другое - действия Цезаря не противоречат этой принятой им маске непоколебимого, стоящего выше обычных человеческих страстей правителя, и это подчеркнуто Шекспиром так же, как подчеркнута немощность Цезаря (эпизод с Артемидором: у Шекспира отказ Цезаря прочесть лично его касающееся письмо мотивирован нежеланием предпочитать частные дела государственным, в то время как у Плутарха он просто не успевает это сделать).
Такова ситуация, перед которой стоит Брут - отпрыск старинных и знаменитых родов, потомок людей, прославившихся верностью республике. И сам он известен согражданам своей добродетелью. Но его добродетель - не просто суровая римская доблесть его предков; это стойкость философа, привыкшего поверять свои действия идеалами избранной этической системы. К моменту начала пьесы Брут пользуется всеобщим уважением, он любим народом, Цезарем, друзьями, женой, слугами. Но он должен определить свое отношение к назревающим в Риме переменам - этого требуют его имя и его честность мыслителя. Цезаря он любит; но Цезарь уже обладает верховной властью и стремится узаконить и увековечить это положение, надев на себя корону; и тогда - конец республике, которой Брут служил, за которую он сражался, как многие поколения его предков, без которой он не мыслит своей жизни. Слова Кассия падают на хорошо подготовленную почву.
Момент выбора ясно обозначен в "Юлии Цезаре". Это монолог Брута во втором акте. Ход его рассуждений таков: для вражды к Цезарю у нас нет личных оснований; и общественному благу Цезарь, каков он сейчас, угрозы не представляет. Но если мы допустим, чтобы он надел корону, это может изменить его "природу", он может превратиться в тирана, потому что таковы обычно люди, чью власть ничто не ограничивает. Чтобы этого не случилось, надо предотвратить возвышение Цезаря; так как настоящие свойства Цезаря не дают достаточного основания для такого решения, представим, что мы убиваем в нем те крайности, до которых он может дойти. Пусть не обманет нас напряженная бесстрастность этого монолога. Для Брута проблема, о которой он думает, не абстрактная политическая задача. Речь идет, во-первых, о жизни человека, которого Брут любит и который любит его. Но поведение Брута не должно определяться - даже неосознанно - потворством своим привязанностям. И он торопит решение, подсказывает его самому себе - рассуждение не кончается выводом, но начинается им: "Да, только смерть его..." Во-вторых, существует противоречие между целью Брута - борьбой с духом тирании - и методом ее достижения - убийством потенциального тирана. Но другого средства нет, и Брут через несколько минут будет убеждать себя и своих друзей просто игнорировать это противоречие, совершив некую "логическую подстановку":
Мы против духа Цезаря восстали,
А в духе человеческом нет крови.
О, если б без убийства мы могли
Дух Цезаря сломить! Но нет, увы,
Пасть должен Цезарь...
Пусть наши души, как хозяин хитрый,
К убийству подстрекают слуг, а после
Бранят для вида {*}.
(II, 1. Перевод М. Зенкевича)
{Цитаты из Шекспира даны по изд.: Уильям Шекспир. Полное собрание сочинений в восьми томах. М., 1957-1960.}
И все же выбор Брута не связан с глубоким душевным расколом. Победа, которую он одерживает над собой сейчас, - почти такого же порядка, как победа Порции, испытывавшей себя физической болью. Брут не дрогнет, пока он уверен в своей правоте. Он убедил себя, что достаточно убить Цезаря, чтобы спасти республику. Теперь он будет убеждать в этом заговорщиков и народ. Собственно, заговорщики не нуждаются в убеждениях такого рода: либо ненависть к Цезарю уже возбудил в них Кассий, либо они так почитают Брута, что сам факт его участия в заговоре служит им доказательством справедливости целей их дела. И Брут принимает на себя ответственность. Он будет верить в свою непогрешимость так же, как верят в нее его друзья. Для успеха республиканского заговора нужно прежде всего, чтобы сами заговорщики ни на мгновение не забывали о том, что они не просто убивают диктатора, а выполняют высокую миссию защиты республики; они должны помнить, что совершают не убийство, но жертвоприношение:
Мы - жертв заклатели, не мясники...
Милые друзья,
Убьем его бесстрашно, но не злобно.
Как жертву для богов его заколем,
Но не изрубим в пищу для собак...
(II, 1)
Их дело требует чистоты сердца и рук для морального оправдания и в собственных глазах, и в глазах римских граждан. Это не только политический идеализм, это и условие успеха, сознательно принятая тактика, обдуманный план, руководствоваться которым Брут считает необходимым. Поэтому до убийства Брут настаивает на том, чтобы Антония оставили в живых, а после того, как оно совершилось, - чтобы ему позволили произнести надгробную речь над останками Цезаря.
В борьбе за народное расположение Брут терпит неудачу; но это произошло бы и в том случае, если бы Антоний был убит или хотя бы не получил возможности говорить. Брут совершил ошибку не тогда, когда решил пощадить Антония, а когда решил убить Цезаря. Не надо забывать, что он получал анонимные письма, призывавшие его последовать примеру своего прадеда и действовать; Брут видел в них "глас народа", во всяком случае - его "лучшей части"; он был уверен, что общественное мнение ждет от него тираноубийства. Увы, письма эти были написаны самим Кассием... Брут не подозревает этого. Он обращается к римлянам как к потенциальным единомышленникам, которым нужно только назвать причины поступка, но не объяснять их. Он ограничивается тем, что называет вину Цезаря - его честолюбие; доказывать, что это вина, он считает излишним, он уверен, что народ так же, как он сам, ненавидит единовластие и готов защищать республику любой ценой. Единственное обвинение, которое он предвидит и старается отвести от себя, - это обвинение в личных мотивах убийства Цезаря. Он сделал это из любви к Риму, к его благу; в том, что народное представление о благе Рима совпадает с его собственным, он не сомневается. Его ошибка на форуме - лишь следствие ошибки его мысли.
Момент его поражения обозначен так же четко, как момент выбора: это реплика одного из горожан после его речи: "Пусть станет Цезарем". Народ уже не мыслит Рим без Цезаря, будет ли он называться Цезарем, Брутом или Октавием. А Октавий уже на пути в Рим; и если Антонию не удастся своей надгробной речью направить гнев и ярость народа на заговорщиков, это сделает Октавий. Но каким-нибудь другим способом, потому что так говорить над прахом Цезаря мог только Антоний. Брут взывает к разуму народа, Антоний - к его чувствам {См.: I. Palmer. Political and Comic Characters of Shakespeare. London. 1961, p. 22-31.}; речь Брута исполнена достоинства, Антоний принижает себя:
Я не оратор, Брут в речах искусней;
Я человек открытый и прямой
И друга чтил; то зная, разрешили
Мне говорить на людях здесь о нем.
Нет у меня заслуг и остроумья
Ораторских приемов, красноречья,
Чтоб кровь людей зажечь.
(III, 2)
Разумеется, в этих словах Антония глубокая ирония, но ее мог бы почувствовать Брут, слушай он эту речь; народ воспринимает их буквально. А что может ему больше польстить, чем "простота" и "безыскусность" сильных мира сего? Речь Антония направлена именно против тех двух оправданий, которые привел Брут, тех двух положений - о честолюбии Цезаря и об отсутствии личных мотивов ненависти к нему у заговорщиков, - на которых он строил свою речь. И Антоний достигает своей цели. Он опытный демагог и искусный оратор. Но главное - за ним дух времени, и это предопределяет поражение Брута.
Брут и Кассий бежали из Рима, собирают войско в провинции, в Риме власть принадлежит триумвирам, и римлянин, сказавший после смерти Цезаря: "Я боюсь, его заменит кто-нибудь похуже" (III, 2), оказался пророком. Триумвиры казнят своих недругов, и ненависть к врагам в них сильнее любви к близким.
И в лагере заговорщиков нет прежнего единства - ни между его вождями, ни в душе Брута. Трагедия Брута не была глубокой внутренней трагедией, пока он был уверен, что действует на благо Риму. Как пишет X. С. Вилсон, "трагедия Брута - личная по своей причине, человеческой слепоте, но это не глубокая личная трагедия, трагедия противоречивых побуждений; более глубокая трагедия заключена в последствиях его действий для общества" {S. S. Wilson. Op. cit., p. 95.}. Но в "Юлии Цезаре" между человеком и обществом существует двойная связь. Ошибка Брута обернется трагедией государства; трагедия государства развяжет личную трагедию Брута. Вместо мира и свободы акция заговорщиков принесла Риму многовластие, проскрипции, казни, гражданскую войну. И чем глубже пропасть между объективными последствиями действий Брута и его субъективными намерениями, тем сильнее и отчаяннее его стойкость, его непреклонность, его уверенность в своей правоте. Ради общего блага он убил человека, с которым был связан узами приязни и уважения; он потерял любимую жену; он слишком много выстрадал, повинуясь своим принципам, чтобы отказаться от них сейчас, даже под угрозой разрыва с самым близким и единственно близким ему теперь человеком, его "братом" Кассием. Теперь, когда у его принципов нет поддержки и оправдания в действительной жизни, их ценность - только в верности им, и Брут заковывается в броню своей добродетели:
Мне не страшны твои угрозы, Кассий,
Вооружен я доблестью {*} так крепко,
Что все они, как легкий ветер, мимо
Проносятся.
(IV, 3)
{* Перевод М. Зенкевича представляется не совсем удачным. Соседство с фразой "не страшны твои угрозы" выдвигает на первый план в системе значений слова "доблесть" - оттенок храбрости, бесстрашия. В подлиннике - "honesty".}
Но он не может быть последовательным даже в этом: чтобы сражаться за свободу, надо платить солдатам; и если сам Брут не может добывать денег "бесчестьем", ему приходится обращаться за деньгами к Кассию, который добыл их как раз теми "бесчестными средствами", к которым Брут не хочет прибегать, - "вымогая гроши из рук мозолистых крестьян", беря взятки. В ссоре вождей республиканцев "прагматист" Кассий ведет себя гораздо сдержанней и терпимей, чем "стоик" Брут; но ведь Брут больше потерял, и разочарование его горше. Если Цезарь надевал маску нечеловеческого величия, то Бруту приходится надевать маску нечеловеческой стойкости: он скрывает от своих товарищей, что знает о смерти Порции. Брут держит себя и своих друзей в невероятном, предельном напряжении. Это состояние долго продлиться не может. Скорее в битву, которая все решит: либо победа, а в ней - оправдание всех жертв, либо поражение, а тогда верность принципам потеряет значение, и можно будет прибегнуть к тому средству, которое он так недавно осуждал, - к самоубийству.
Но еще до начала сражения, предрешая его исход, Бруту явится тень Цезаря. Появление призрака дает повод истолковывать всю пьесу как типичную "трагедию мести": Брут и Кассий убили Цезаря, дух его взывает к мщению, и убийцы поплатятся собственной жизнью за его смерть. Действительно, формально появление призрака обставлено точно так, как всегда у Шекспира невинные жертвы являются своим убийцам: он приходит накануне решающей битвы, как приходили к Ричарду Глостеру его жертвы; он невидим для всех, кроме виновного в его гибели, как призрак Банко на пиру у Макбета. Но содержание этого приема в "Юлии Цезаре" совсем иное. Трудно согласиться и с тем, что дух Цезаря - это дух зла, дух эгоизма и честолюбия, одним из проявлений которого является монархия, и что Шекспир в "Юлии Цезаре" "отрицает господствующие теории, рассматривающие монархию как наилучшую форму правления, и выражает симпатии республиканским идеалам" {В. П. Комарова. К вопросу о трактовке трагедии В. Шекспира "Юлий Цезарь". - "Вестник ЛГУ", 1959, э 14, с. 83.}. "Юлий Цезарь" был написан почти одновременно с "Генрихом V", а как бы ни трактовать эту пьесу и образ ее главного героя, политические идеалы, высказанные в ней, весьма далеки от разоблачения монархии как формы правления. Да и само понятие res publica в XVI в. не совпадало с тем, что мы понимаем под этим словом сейчас. Делать автора "Юлия Цезаря" "республиканцем" значит не только упрощать смысл трагедии, но и переносить ее конфликт в другую плоскость. Для Шекспира "...критерий, которым нужно оценивать действенность и справедливость какой бы то ни было системы правления, - благоденствие общества, о котором идет речь" {J. Е. Phillips. The State in Shakespeare's Greek and Roman Plays. New York, 1940, p. 184.}. Заговорщики, как мы уже говорили, не принесли благоденствия стране, они надолго вывели ее из того равновесия, в котором она была при Цезаре, и вывели для того, чтобы отдать ее во власть людей, чьи личные качества и действия заслуживают гораздо большего осуждения, чем характер и действия Цезаря. Таков объективный ход событий в пьесе. Неудача заговорщиков - это неудача борьбы с той формой правления, с тем укладом жизни, установления которого требуют не честолюбие Цезаря, а Время и Рим. Дух Цезаря - это дух времени, он сильнее заговорщиков и победит их при Филиппах.
Но для Брута в появлении призрака заключен и другой смысл {Любопытно, что у Плутарха Бруту является просто злой гений ("Брут". XXXVI); призраком Цезаря его сделал сам Шекспир.}. Призраки у Шекспира выражают и ход судеб, и состояние души героя. Боль от смерти Цезаря была заглушена в душе Брута сознанием необходимости этой смерти. Теперь этого сознания нет, и воспоминание о Цезаре для него мучительно. Эту боль Брут будет подавлять в себе во время битвы. Он ни о чем не должен думать сейчас, кроме победы. И он действительно разбивает Октавия; но его солдаты не обладают его бескорыстием, они бросаются грабить, и это приносит поражение и смерть Кассию, который не так глубоко страдал, как Брут, и у которого не было поэтому его отчаянной надежды: "Неверие в успех его сгубило", - объясняет его самоубийство Мессала. Но даже смерть Кассия не должна отвлекать Брута от борьбы за победу, не должна лишать его напряженной собранности:
Друзья, я должен
Ему слез больше, чем сейчас плачу.
Сейчас не время, Кассий, нет, не время.
На остров Фазос прах его доставьте:
Не место в лагере для погребенья.
Оно расстроит нас.
(V, 3)
И только когда битва проиграна и наступил конец всему, Брут может признаться друзьям, что смерть желанна, потому что она принесет облегчение. И последняя его мысль - о Цезаре: "О, Цезарь, не скорбя, убью себя охотней, чем тебя!" (V, 5).
А. А. Аникст пишет: "...Беда не в том, что он (Брут. - Ю. Г.) убил Цезаря, а в том что он не убил его" {А. А. Аникст. Творчество Шекспира. М., 1963, с. 369.}. Но трагедия Брута в том, что он не убил Цезаря, и в том, что он убил его.
Выбору обычно сопутствует отречение от какого-то ряда ценностей, от какой-то стороны жизни. Антоний и Клеопатра приходят к другому решению проблемы. Они ни от чего не отрекутся - ни в себе, ни в мире. Они достигнут синтеза, соединят разъединенное, обогатив свою личность тем, чего ей недостает, сделав совершенным каждое свое чувство. Поэтому конечным эффектом всей пьесы, как никакой другой у Шекспира, будет высшая гармония, красота и мудрая просветленность.
Антоний должен выбирать не между двумя ценностями - Римом, т. е. честью, и Клеопатрой, т. е. любовью; он должен выбирать между двумя мирами, а в каждом из этих миров своя любовь, своя честь, свое могущество, свое счастье и свое представление о них; и невозможно решить, какой из них "лучше".
Александрия. Здесь чтут Аполлона и Изиду - и на сей раз это не обычный шекспировский анахронизм. Здесь течет великая река, она изменчива и приносит то голод, то изобилие, а на ее берегах стоят огромные, вечные пирамиды. Здесь ложа мягки и блюда изысканны. Здесь в царском дворце толпятся не полководцы и сенаторы, а прорицатели, музыканты, евнухи и прислужницы рабыни и подруги царицы. Они не умеют сражаться и презирать боль. Счастье для них - это красота, роскошь и долгая жизнь. И любовь. Все здесь не так, как в Риме. А надо всем - та, что непонятней и прекрасней всего, царица, звезда Востока, Клеопатра. И никакие привычные меры и оценки здесь не годятся.
А какой мерой все это мерят римляне?
Снова, как в "Юлии Цезаре", две силы решают судьбу Рима; но теперь их зовут не республика и монархия, а Октавий и Антоний. Они оба наследники Цезаря, и если между ними вспыхнет вражда, то бороться будут не политические противники, а претенденты на корону. Но пока борьба еще не началась, по крайней мере открытая борьба. Октавий носит имя Цезаря, но он не обладает его престижем, славой и могуществом, и взбудораженная смертью Цезаря страна еще не успокоилась. Опасности подстерегают молодую власть триумвиров. Защищать ее приходится одному Октавию - Антоний на Востоке занят любовью и празднествами. Он пренебрегает главной, первейшей обязанностью римлянина защитой отечества, и для Октавия он - "живое воплощенье всех слабостей и всех дурных страстей".
Но и римская суровая добродетель Октавия и его друзей далеко не так органична для них, как для их предков, и в том, как подробно, слишком подробно перечисляет Октавий забавы, которым предается Антоний, чувствуется не только непонимание и осуждение, но и от самого себя скрываемая зависть. Это зависть не к радостям Антония, а к нему самому, к его способности создавать эту радость и наслаждаться ею. Октавий чувствует, что он лишен чего-то такого, что щедрой мерой отпущено Антонию. Он ординарный человек, и от этого беспокойного ощущения он избавляется самым ординарным способом отрицанием и осуждением того, чего он лишен и не понимает.
Антоний принадлежит обоим мирам. Он римлянин по рождению и воспитанию, он был другом Цезаря, он один из триумвиров. Он воплощает римские добродетели - воинскую доблесть, неприхотливость, твердость духа - в гораздо большей степени, чем Октавий. Это результат самовоспитания. Но от природы в нем заложены и другие силы, другие качества, другие возможности, которые и реализуются в его "египетской" жизни. Соотношение между этими частями его души и их происхождение прекрасно объясняет Лепид, для которого, как и для Октавия, "римское" равно добродетели и "египетское" - пороку:
Скорей он унаследовал пороки,
Чем приобрел; не сам он их избрал,
Он только не сумел от них отречься.
(I, 4; перевод М. Донского)
Антоний сначала тоже не видит иного пути к достижению целостности, кроме отсечения одной из частей своей души, отречения от одного из миров и признания только другого "благородным":
Пусть будет Рим размыт волнами Тибра!
Пусть рухнет свод воздвигнутой державы!
Мой дом отныне здесь. Все царства - прах.
Земля - навоз; равно дает он пищу
Скотам и людям. Но величье {*} жизни
В любви.
(I, 1)
{* Не совсем точно: в подлиннике "nobleness" - благородство.}
Но это его великолепное презрение к Риму - только "блистательная ложь", как говорит Клеопатра. Стараясь отречься от Рима, Антоний не только перестает быть солдатом, полководцем, триумвиром; сама его любовь, ради которой он идет на эту жертву, лишается искренности и силы. Его страстные признанья окрашены холодной и пустой риторикой. Для Антония отвергаемая часть души и мира исполняется наибольшим очарованием и благородством в самый момент "отвержения". Он чувствует притягательную силу Рима и порочность своей египетской жизни, он начинает смотреть на нее глазами римлянина; а когда считаешь свою любовь постыдной слабостью, окружающим она кажется развратом. Поэтому для только что приехавшего римлянина поведение Антония подтверждает ходячее мнение о нем, поэтому и сам Антоний так хочет знать, что и в каких выражениях говорят в Риме о нем и о Клеопатре.
В Александрии Антоний не мог свести себя к своей "египетской" части; в Риме он попытается стряхнуть с себя восточное наваждение и снова стать только римлянином. Но за то время, которое прошло после разгрома Брута и Кассия, в Риме многое изменилось. Да и Антоний смотрит на Рим и своих старых друзей другими глазами. Он мог быть только другом Цезаря; теперь ему приходится меряться силами с Октавием, меряться во всем - в соблюдении этикета, в любви Октавии, в делах и развлечениях. И во всем он уступает своему сопернику, потому что здесь, в Риме, только часть Антония, здесь ему приходится отрекаться от своего прошлого, от своей жены, от своего брата, от Клеопатры, от долга дружбы, - а значит, от самого себя. В Египте, утратив волю и мужественность римлянина и полководца, он не был Антонием; но и в Риме он не обретает цельности. И как в Египте не была совершенной его любовь, так в Риме не совершенна его доблесть полководца: его солдатам приходится отказываться от полной победы, чтобы своей славой не затмить славы отсутствующего Антония и не заслужить этим его немилости - с одним из них это уже случилось (III, 1). Если раньше Антонию не хватало мужественности, то теперь ему не хватает щедрости и великодушия. Как сказал X. Грэнвилл-Баркер, "на каждом повороте он сознает, что предает себя" {Н. Granville-Barker. Prefaces to Shakespeare, II Series. London, 1939, p. 197.}. Поэтому он и не может разрешить коллизии до тех пор, пока не найдет единственно возможного для себя выхода: пытаться соединить противоположные, существующие пока раздельно начала. Как тосковал он по Риму в самый момент отречения от него, так тоска по Египту охватывает его, когда он объявляет о своем отречении от прошлого и осуждении этого прошлого: "Да, я грешил, но в прошлом это все..." (II, 3). И в ту же минуту появляется Прорицатель как воплощение завладевшей Антонием "египетской мысли". Это параллель к тому, как в Египте "он собирался... веселиться, - и вдруг о Риме вспомнил". Но прежде чем Антоний вернется в Египет, он еще не раз попытается взять верх над Октавием. Впрочем, Октавий не вступает в борьбу, не принимает вызова там, где чувствует себя слабейшим: он отказывается от поединка с Антонием "на кубках" (II, 7), как позже отказывается от сражения более серьезного на мечах. Он человек другого поколения, и его сила в том, что он умеет отказываться от себя. У него и его сестры Октавии любой конфликт решается отказом от какой-то возможности, невоплощением ее, при условии, что такой ценой будет соблюдена верность идеалу "чести". Антоний должен реализовать все свойства своей натуры; а пока он сводит себя только к одному из них, свое истинное "я" он видит в том, которое отвергнуто. Рим не принес ему удовлетворения. Он возвращается в Египет.
Жизнь Антония от отъезда из Египта до возвращения туда была наполнена событиями, движением, встречами и прощаниями; для Клеопатры время остановилось. В Египте и во внешнем мире действие имеет разные масштабы времени. В пятой сцене второго акта Клеопатра отсылает вестника, рассказавшего о женитьбе Антония; через несколько минут она вновь посылает за ним, но это происходит уже в третьей сцене третьего акта. В промежуточных сценах мы видим триумвиров вблизи Мизенского мыса, затем на галере Помпея, Вентидия на равнине в Сирии и снова триумвиров в Риме {См.: G. Wilson Knight. The Imperial Thema. London, 1961, p. 323.}. Логически это невозможно; но таким образом создается ощущение томительного ожидания, царящего во дворце Клеопатры. Эта изменчивая, непонятная женщина живет одним чувством, одним настроением все это время - и вместе с ней весь Египет. В отличие от Антония, Клеопатра в удивительном, нераздельном единстве со своей страной. Ее жизнь - это ее любовь и ее царство. Антоний отрекался от Рима "Пусть будет Рим размыт волнами Тибра!" - чтобы доказать силу своей любви; Клеопатра теми же словами проклинает Египет - "Пусть в нильских водах сгинет весь Египет!" - когда рушится ее любовь; одно без другого ей не нужно. Каждый ее поступок противоречит предыдущему, она упрекает Антония за то, что он ее покидает, и тут же отпускает его, призывая на него благословение богов; она бьет вестника и осыпает его золотом; ее желания меняются каждое мгновение, но она хочет только одного - чтобы Антоний принадлежал ей безраздельно. Ради этого она готова на все, не задумываясь над тем, насколько "честны" и "благородны" ее поступки, она просто мыслит другими понятиями. И вот Антоний возвращается. Теперь он действительно принадлежит Клеопатре, и все зависит от нее. А она хочет быть рядом с Антонием везде, даже в битве, и чтобы все, даже битва, доставляло ей радость. Когда-то она, шутя, наряжала Антония в свое платье; теперь, шутя, она надевает на него латы и снаряжается в бой сама. Ей безразлично, на суше или на море будет дано сражение; но ей важно, подчинится ли ей Антоний. Она не хотела, чтобы сражение было проиграно; но ей было страшно, она хотела уйти от опасности и проверить, последует ли за ней Антоний. В разговоре с посланцем Цезаря она не хочет предавать Антония - не зря же она не отсылает его друзей; но она не может отказаться ни от одной роли, которую посылает ей судьба.
Антоний каждый раз горько кается в своей слабости и каждый раз прощает ей все. С каждым разом он все меньше верит ей и при каждом разочаровании вспоминает Рим и то, что он бросил ради Клеопатры. Но он вернулся в Египет не столько ради Клеопатры, сколько ради самого себя. Его любовь потому так сильна, что без нее Антоний не был бы Антонием, это потребность его великой, универсальной души. И именно эта универсальность делает необходимой его гибель.
Геркулес, бог-покровитель Антония, оставляет его, друзья его покидают, сама Клеопатра изменила, и Антоний должен раствориться, исчезнуть:
И я теперь - такой же зыбкий призрак.
Еще Антоний я, но этот образ
Теряется.
(IV, 12)
Но именно теперь, когда Антоний окончательно теряет себя, он обретает, наконец, то единство, которое ему не было дано найти до сих пор. Его величие императора теперь проникнуто всепонимающей мудростью и добротой. Раньше, в Риме, он гневался на полководцев, приносивших ему победу; теперь он прощает друга, изменившего ему. Он замечает своих слуг, своих солдат. Если его несчастье "развращает" окружающих, то его человечность облагораживает и возвышает их, и вот уже они сами, как Эрос, подают ему пример любви и мужества. Антоний кончает с собой, чтобы избежать позора, он может сказать, как подобает римлянину:
Не Цезарь сверг Антония. Антоний
Сам над собой победу одержал.
(IV, 13)
Но ему отпущено еще немного времени на то, чтобы и любовь его очистилась от подозрений, ревности, обиды, чтобы она стала совершенной. Теперь неважно, предала ли его Клеопатра, по ее ли знаку обратились в бегство египетские войска; важно только увидеть ее еще один, последний, раз, успеть предостеречь от опасности и утешить. Он достиг синтеза и умирает.
В "Антонии и Клеопатре" решается не судьба одного государства, но судьба целого общества. Здесь проходит граница веков. Век Антония ушел вместе с ним. Это был век гигантов. А теперь их крайности, их страсти вносят раздор и смуту во вновь складывающийся мир. Успокоение может быть достигнуто только ценой их гибели. Обыкновенный, "однолинейный" Октавий имел право сказать перед последней битвой с Антонием:
Уж недалек от нас желанный мир.
Мы победим, и все три части света
Покроет сень оливковых ветвей.
(IV, 6)
Для людей нового поколения, которые окружают Октавия, Антоний принадлежит сказке, легенде, как Ахилл и Гектор для тех, кто слушал Гомера.
Клеопатра падает без чувств, когда умирает Антоний; она очнется с сознанием необходимости перерождения, обогащения себя "римским элементом":
Как римлянам бесстрашным подобает,
Заставим смерть объятья нам открыть.
(IV, 15)
Она тоже должна достичь синтеза, как Антоний. Но ему для этого потребовалось соединить уже заложенные в нем свойства; Клеопатре приобрести то, чего в ней не было. Все ее действия теперь определяются одной мыслью: обмануть Цезаря и погибнуть от своей руки, как Антоний. И она, и Цезарь стараются произвести друг на друга впечатление, обратное их действительным целям. Цезарь хочет сохранить Клеопатру для своего триумфа в Риме, поэтому он должен вести себя с ней как щедрый и великодушный повелитель; Клеопатра хочет распорядиться сама своей судьбой, поэтому Цезарю должно казаться, что она верит ему, покорилась его воле и думает о жизни, не о смерти. Но когда своим корыстолюбием она доказывала Цезарю свое желание жить, по ее приказу крестьянин уже клал где-то змеек в корзину с фигами.
Смерть для нее - путь к Антонию, к его величию, достойною которого она должна стать. В смерти она будет мужественна и прекрасна, как никогда раньше:
Иду, супруг мой. Так назвать тебя
Я мужеством завоевала право.
Я - воздух и огонь; освобождаюсь
От власти прочих, низменных стихий.
(V, 2)
Конец ее исполнен красоты и гармонии. Поэтому так естествен переход от него к обычному заключению шекспировской трагедии, к последним словам, умиротворяющим живых и воздающим честь мертвым: "Земля не знала могил с такой великою четой..."
Граница веков проходит и в "Кориолане", и сам герой этой пьесы во многом принадлежит новому веку. Это определяет иную структуру трагедии. Нигде у Шекспира народу, его характеристике, его судьбе не отведено такое место, как в "Кориолане"; нигде его так не занимают политические и социальные проблемы. Судьба героя определяется его отношениями с народом; но его внутренний конфликт лежит в другой плоскости, а его смерть ничего не меняет в народной судьбе. Представление об идеальном устройстве общества, характерное для более ранних пьес Шекспира, в "Кориолане" не претерпевает существенных изменений, хотя теперь оно находит выражение не в возвышенных монологах государственных мужей, как в "Генрихе V" или в "Троиле и Крессиде", а в "пошлой басне Менения Агриппы". Каждый человек, каждая общественная группа - это частица того целого, которое называется государством, уподоблено ли оно пчелиному улью, системе светил или человеческому телу. Нормальное существование этого целого, обеспечивающее благоденствие каждой его части, возможно лишь в том случае, если каждая часть выполняет свои функции. В обществе, каким оно представлено в "Кориолане", ни одна группа своих функций не выполняет. Патриции уже не отцы города, заботящиеся об общем благе; плебеи теперь воинственны в городе и робки с врагами. Патриархальная гармония - в прошлом. Ее защитник и проповедник Менений Агриппа {А. А. Аникст пишет: "Характер Менения Агриппы чисто шекспировский; вспоминая "Троила и Крессиду", можно сказать, что он представляет собой помесь Улисса с Пандаром" (см. в кн.: Уильям Шекспир. Полное собрание сочинений в восьми томах, т. 7, с. 785). Но "чисто шекспировский" здесь не только сам характер Менения, но и тип его связи с протагонистом. Это типично шекспировская пара "старик-молодой герой": Пандар и Троил, Фальстаф и принц Хэл. Характерно и то, что во всех трех пьесах дружба эта разрушается молодым героем. Разумеется, каждый раз эта "фигура действия" обусловлена своим, присущим только данной пьесе и данным героям содержанием. Но каждый раз "старики" воплощают то, от чего стремятся отречься "молодые".} - старик, человек уходящего поколения, таких, как он, осталось мало. Молодые - трибуны и Кориолан - не хотят больше перебрасывать мостики через пропасть, которая их разделяет. Некоторые шекспироведы считают, что на изображении общества в "Кориолане" лежит отблеск скорее минувших волнений - восстаний Джека Кеда, Уота Тайлера, восстания 1607 г., чем будущих {См. например: Е. С. Pettet. Coriolanus and the Midlands Insurrection of 1607. Shakespeare Survey 3 (1950), p. 35; T. I. D. Spencer. William Shakespeare. The Roman Plays. London, 1963, p. 47.}. Но ведь само восстание в Нортгемптоншире было одним из предвестий революции 40-х годов XVII в. Предчувствие нового времени в трагедии в ее народе и в ее герое. Поэтому трудно здесь согласиться с концепцией Л. Е. Пинского, согласно которой Кориолан - трагический "Дон Кихот "органического" города-полиса" {Л. Пинский. Шекспир. Основные начала драматургии. М., 1971, с. 444.}, и с той его мыслью, что "в последней... великой трагедии Шекспир достиг в образе героя и его ситуаций предельной чистоты трагического тона" {Там же, с. 395.}. "Кориолан" - трагедия нового типа, существенно отличающаяся от ранних шекспировских трагедий (не случайно Шекспир вскоре после ее написания вообще отказывается от этого жанра); и ее протагонист во многом не похож на своих предшественников.
Действия Кориолана определяются прежде всего a priori выработанным кодексом славы ради славы, чести ради чести. Он совершает подвиги не во имя Рима, но для удовлетворения своей всепожирающей гордости, для того, чтобы доказать свое превосходство над всеми и превосходство таких, как он, над остальными. Плутарх пороки Кориолана объяснял недостатками его воспитания, а достоинства - его природными качествами; у Шекспира воззрения Кориолана связаны со свойствами его натуры, прирожденная гордость заставляет его принять "кодекс чести" и в свою очередь питается верностью этому кодексу. Весь ход пьесы подтверждает точность характеристики, которую дают Кориолану восставшие плебеи в самом ее начале: "Все, чем он прославился, сделано им ради этой спеси. Пусть мягкосердечные простаки думают, что он старался для отечества. На самом-то деле он поступал так в угоду матери; ну, отчасти и ради своей спеси, а ее у него не меньше, чем славы" (I, 1).
Характеристика "со стороны" в "Кориолане" важнее для понимания героя, чем в любой другой шекспировской трагедии, потому что здесь он гораздо лучше виден "извне", чем "изнутри". X. Браун, который относит Кориолана к немногим "не вызывающим сочувствия" ("unsympathetic") шекспировским героям, замечает: "Кажется, мы можем увидеть все, что в нем есть, со стороны" {Н. Brown. Enter the Shakespearean Tragic Hero. Essays in Criticism. 1953, p. 287.}. До определенного момента его внутреннее "я" полностью выражается в действии, это действие и есть его самовыражение, поэтому он не нуждается в самовыражении словесном. Монологи и aparte играют здесь гораздо меньшую роль, чем в других шекспировских трагедиях.
Такое изменение структуры пьесы вызвано принципиальными изменениями в характере протагониста. Он появляется перед нами как человек, чей выбор сделан задолго до начала пьесы, вернее, перед которым и не стояло проблемы выбора. Его реакция на все события немедленна, в ней нет ничего неожиданного, она соответствует той программе, которой надо придерживаться, чтобы лелеять и увеличивать главное, неоценимое его достояние - его честь, его славу. Он не остановится ни перед чем, чтобы выполнить эту программу. Плебеи, трусы, непостоянные в своих мнениях в мирное время и ненадежные в битве, - его враги, поскольку их господство унизило бы патрициев, а значит, и Кориолана как одного из них. Патриции - его друзья, поскольку то, что они от него требуют, не противоречит его "кодексу чести". Власть в этот кодекс не входит; он не стремится к командованию войском, как впоследствии не будет стремиться к консульству, и охотно соглашается сражаться под началом Коминия. Он рад войне, потому что воинская доблесть прежде всего входит в его кодекс, потому что война - это лучший способ неопровержимо доказать свое превосходство. Ведь даже весть о войне дает ему такую возможность: только что он поносил плебеев за их ненадежность - и вот у него есть случай продемонстрировать свое постоянство и подтвердить этим право на презрение.
Дальнейшее течение событий доказывает его правоту: он действительно был отчаянно, легендарно храбр, в то время как солдаты-плебеи позорно бежали от стен вражеского города; ворвавшись в него, они бросились грабить, а Марций отказался даже от наград. Он не только отвергает полагающуюся ему по праву часть добычи, он даже не хочет слушать восторженные похвалы своим подвигам. Значит ли это, что он не честолюбив? Напротив. Это смирение паче гордости. Что ему до одобрения или порицания других людей? Принять их похвалу - значит допустить, чтобы они судили его. А он признает только один суд - свой собственный, и единственная награда, которая ему нужна, - сознание своего превосходства. Он принимает только почетное имя Кориолана. Тонкое объяснение этому дает Дж. Вилсон Найт: "То, к чему он стремится, - честь; не золото, не человеческая благодарность, только абстрактная, бескровная, не приносящая выгод честь; и не существует более совершенной абстракции, чем имя" {G. Wilson Knight. Op. cit., p. 170.}.
И кроме того, признать чей-то суд значит признать себя связанным со своими судьями, поставить свою славу на службу кому-то - не самому себе. (Действительно, Коминий уже предвкушает эффект, который произведет сообщение о подвигах Кориолана в Риме, предвидит значение, которое оно будет иметь в политической борьбе.)
У Плутарха единственной просьбой Кориолана после победы было отпустить на свободу попавшего в плен вольска, который когда-то оказал ему гостеприимство. Шекспир сохраняет этот эпизод, но его Кориолан забывает имя вольска. "Кодекс" Кориолана осуждает неблагодарность. Подлинного, сердечного великодушия он не знает, как не знает подлинной дружбы, подлинной любви к отечеству.
Но есть один человек, с которым он связан глубоким и искренним чувством, - его мать. Волумния не только любит своего сына, она понимает его, она знает, чем он дорожит. И для нее самой слава Марция дороже его жизни. Но в отличие от него ей нужны доказательства, материальные знаки его славы; в конечном счете они для нее даже важней. Она тоже принадлежит к старшему поколению, и если она разделяет ненависть своего сына к "черни", то с патрициями она связана гораздо крепче, чем он. Для патрициев Кориолан в должности консула - необходимость, им нужен человек, которого можно было бы противопоставить трибунам, их растущему влиянию; и Кориолан с его доблестью, бескорыстием и бескомпромиссностью лучше кого бы то ни было подходит для этой роли. А для Волумнии консульский сан Кориолана - это давнишняя, заветная мечта. Рим должен эту мечту осуществить. Ни у кого нет сомнений в том, что теперь для этого настало время. Но сам Кориолан неохотно соглашается добиваться консульства. Власть будет связывать его свободу. Пока, однако, это только предчувствие, и он уступает просьбам матери и друзей. Но за первой уступкой последуют другие, более важные, и они дадутся Кориолану труднее. Ему придется унизиться до того, чтобы в одежде смирения, обнажая раны, просить голосов "у Дика с Хобом". Так велит обычай, а патриций сейчас может добиться власти, только соблюдая эти старые обычаи, оболочку давних патриархальных времен. Но для Кориолана любое социальное установление существует лишь постольку, поскольку оно не противоречит его стремлению к славе и свободе. Традиции "доброго старого времени" стесняют его; и почему вообще нужно следовать традициям?
Зачем прошу я, стоя здесь в лохмотьях,
У Дика с Хобом голосов ненужных?
Да потому, что так велит обычай!
Но повинуйся мы ему во всем,
Никто не стал бы пыль веков стирать,
И горы заблуждений под собою
Похоронили б истину.
(II, 3; перевод Ю. Корнеева)
Есть только один закон, который Кориолан не может, не должен преступать. Это им самим установленный закон постоянства, верности самому себе, вернее - своему идеалу самого себя. Только он один мог создать такой идеал, только он один может его осуществить. Он одинок в Риме, он изгнан задолго до приговора об изгнании. Еще во время войны с вольсками он один сражался внутри Кориол, никто не последовал за ним {Этого эпизода нет у Плутарха.}. Теперь патриции требуют от него все новой лжи, все новых унижений, и одиночество его становится все явственней и абсолютней. Если он еще остается среди римлян, то это только благодаря матери, единственному человеку, которого он любит настолько, чтобы поставить его честь выше своей. Он пойдет на унижение, чтобы избавить от него мать. Волумния знает, каким доводом можно убедить ее сына:
Прося тебя, унизилась я больше,
Чем мог бы ты унизиться пред чернью.
(III, 2)
И он покоряется. Сыновняя любовь - единственное чувство, которое связывает его с человечеством. Без этого чувства он действительно был бы не человеком, а карающим божеством, каким его видит Брут:
О народе
Ты смеешь отзываться так, как будто
Ты не такой же слабый человек,
А божество карающее...
(III, 1)
Но снести оскорбление, которое наносят ему трибуны, он не может даже ради матери. Они обвиняют его в измене, в непостоянстве, обвиняют от имени этой трусливой, неверной, так легко меняющей свои решения толпы! Это конец. И опять-таки это обвинение и приговор об изгнании Кориолана - только внешний повод, толчок к его уходу, который так или иначе должен был произойти. Прощаясь с римлянами, Кориолан просто высказывает вслух то, что давно уже зрело в его душе. Что может быть у него общего с этой сворой псов? Это он их изгоняет. Есть мир и кроме Рима. Унизившись перед плебеями, добиваясь таким способом консульского сана, он и так нарушил свою верность "кодексу", он, который не хотел принимать от других даже награды. Теперь любой ценой нужно восстановить былое равновесие, вновь получить право сознавать свою исключительность во всем - в мужестве, в постоянстве, даже в страдании, сама мысль об исключительности которого помогает его переносить:
Бедствия большие
Для сильных духом служат пробным камнем,
А заурядный человек способен
Сносить лишь заурядные несчастья...
(IV, 1)
Его уход был закономерен; не случайно и то, что, покинув Рим, он пришел именно к Авфидию. Если принимать концепцию Кориолана - носителя древних традиций, представителя старого миропорядка, то Авфидий становится антагонистом Кориолана {См. статью А. Дорошевича "Трагический герой и его антагонист в трагедиях Шекспира". - "Филологические науки", 1964, э 1.}, между ними устанавливается отношение, подобное отношению Антоний-Октавий. Нам это отношение представляется иным. Эти два человека лютой ненавистью ненавидят друг друга, но они принадлежат одному поколению. Кориолан это чувствует. Авфидий - единственный, кем он хотел бы быть, не будь он Кориоланом: "Только им, когда б я не был Марций, хотел бы стать" (I, 1).
Кориолан победил его, но не забыл о нем; мнение Авфидия ему интересно: "Авфидия ты видел?.. И говорил он обо мне?.. Что же?" (III, 1). Это успевает спросить Кориолан в недолгое время своего консульства.
Отношение Авфидия к вольскам во многом сходно с отношением Кориолана к плебеям Рима. Вот он обращается к солдатам совсем в духе Кориолана:
Услужливые трусы! Ваша помощь
Меня лишь осрамила. К черту вас!
(I, 8)
Ларций рассказывает:
Ко мне с охранной грамотой пришел он,
Кляня сограждан, подло сдавших город,
И удалился в Анциум затем.
(III, 1)
И для Авфидия верность себе важнее верности отечеству. На месте Кориолана он поступил бы так же:
Хотел бы стать я римлянином, если
Как вольск быть не могу самим собой.
(I, 10)
Если Кориолан чтобы сохранить верность себе, должен пойти против Рима, то Авфидий, чтобы вновь стать самим собой, должен уничтожить Кориолана, чье превосходство унижает его. Никакие "ржавые законы и обычаи" (и в этом он сходится с Кориоланом) не остановят его ненависти. То, что Кориолан попросил у него убежища и помощи, притупляет его ненависть лишь на то время, на которое удовлетворяется его гордость; как только Кориолан вновь берет над ним верх, вновь вспыхивает его ненависть.
А Кориолану осталось только довершить начатое, предать огню и мечу город, чьи граждане посмели оскорбить его. Он непреклонен; никакие и ничьи просьбы не трогают его; Менению, которого он не пожелал слушать, он представляется огромной, совершенной военной машиной. В нем не осталось ничего человеческого, и для того, чтобы стать богом, ему не хватало только бессмертия, трона на небесах - и милосердия (V, 4). Но то, что удалось увидеть Менению, - только видимость, оболочка истинного "я" Кориолана. Впервые его действия не выражают состояние его души. Авфидий оказался проницательнее: "Честь твоя и состраданье вступили в ссору..." (V, 3).
Эта "ссора" и составляет содержание выбора, перед которым он стоит теперь - впервые в жизни. Человек как бы помещен в центре концентрических систем - государства, человечества, природы. Возглавив поход вольсков против Рима, Кориолан нарушил равновесие первого круга, вышел за его пределы, преодолел его власть над собой. Если он выберет "честь" сейчас, это будет означать отречение от второго круга - человечества, от самой природы, в которой человек может существовать только как человек. По существу, в этом и заключен идеал кодекса Кориолана - абстрактная, абсолютная "честь"; а ею может обладать лишь человек, разорвавший все связи. К этому и стремится Кориолан:
Прочь, любовь!
Да распадутся узы прав природы!
. . . . . . . . . . . . . . . .
Не подчинюсь я, как птенец, влеченью,
Но твердость сохраню, как если б сам
Я был своим творцом, родства не зная.
(V, 3)
Остается сделать только один шаг, чтобы достичь этого идеала. Но именно этот шаг Кориолан оказывается не в состоянии сделать. Ни один человек, даже такой, как Кориолан, не может порвать с человечеством. Даже он не может справиться с противоестественной ролью, которую взял на себя:
Как плохой актер,
Я сбился с роли, к своему позору.
(V, 3)
То, что Кориолан воспринимает как свой "позор", - это превращение из полубога в человека. В нем еще живут любовь и милосердие, и они оказываются сильнее его гордости и "постоянства", этих идолов, которым он всю жизнь служил, как богам. В служении им он зашел так далеко, что может остановиться лишь ценою жизни. И он платит этот выкуп за возвращение к человечеству.
История трагического героя Шекспира начинается Брутом и кончается Кориоланом ("Ромео и Джульетта" и "Тимон Афинский" - только пролог и эпилог трагедии, первое действие которой - "Юлий Цезарь" и последнее - "Кориолан"). В. Фарнхем пишет: "Юлий Цезарь" - веха не только в истории шекспировской трагедии, но и в истории английской трагедии. До Брута на английской сцене не было трагического героя, в чьем характере благородное величие сочеталось бы с роковым несовершенством" {W. Farnham. Shakespeare's Tragic Frontier. Los Angeles, 1950, p. 3}. "Роковое несовершенство" Брута - его ошибка. Но ошибка эта - только неточность в рассуждении, обусловленная непониманием духа времени. Она не вытекает из самих свойств его "натуры", не заложена в нем. Поэтому ему выбор дается еще легко. И сам момент выбора помещен в начале пьесы. Он точно локализован в монологе Брута (II, 1). Основное внимание уделено здесь последствиям выбора. Именно они составляют основу и трагедии государства, и трагедии личности. "Юлий Цезарь" еще во многом связан с хроникой, с множественностью ее героев, с судьбой государства в центре ее внимания.
Если "Юлий Цезарь" - начало шекспировской трагедии, то "Антоний и Клеопатра" находится на ее вершине. Выбор Антония не локализован здесь в одном монологе или одной сцене, ему посвящено все действие драмы. "Рим" и "Восток" заложены в самом Антонии, как заложены в нем невозможность отречения от любой из сторон его натуры и его неполноценность как только полководца или только влюбленного. И Антоний, как Брут, характеризуется своими врагами как воплощение человеческого начала; но Брут противопоставляется несовершенным людям, Антоний - совершенным богам.
Кориолан остается неизменным, верным себе на протяжении всей трагедии. Момент выбора приходится теперь на самый конец пьесы. Только в конце жизни Кориолан отказывается от своего нечеловеческого идеала и возвращается к людям, к природе. Без этого он как герой не мог бы существовать в мире шекспировской трагедии. Но он подходит к пределу этого мира.
В "римской трилогии" решения и поступки героев как бы накладываются на другой, объективный план действия - течение Времени. Временем, соответствием ему или противоречием с ним определяются объективная правильность выбора и его последствия. Брут не угадывает духа времени, он ошибается в выборе и погибает. Антоний и Клеопатра достигают синтеза, это решение субъективно единственно возможное для каждого из них. Но век, в котором они живут, требует уже не "синкретического", а "однозначного" характера. Такой тип характера намечен в Октавии Цезаре и полнее - и в героическом его варианте раскрывается в Кориолане. Антоний и Кориолан принадлежат к разным поколениям. Они были созданы в тот момент, когда уходило поколение Антония и появлялось поколение Кориолана. Кориолан - крайняя точка развития шекспировского героя. В нем предчувствие нового, нешекспировского века, требующего иной, нешекспировской, трагедии, иного, нешекспировского, героя.
ОБ ИСТОРИЧЕСКОМ ФОНЕ АНГЛИЙСКОЙ "ТРАГЕДИИ МЕСТИ" НА РУБЕЖЕ XVI-XVII ВЕКОВ
В. Захаров
В эпоху, предшествовавшую родовому строю, личная, в том числе и кровная, месть не связывалась в сознании людей с понятием долга, роковой повинности, неисполнение которой влекло за собой бесчестие пострадавшему или его ближайшим сородичам. Месть воспринималась даже не как акт правосудия, восстановления справедливости, но как естественное следствие превосходства сильного над слабым. Удел слабого заключался в том, чтобы оставаться неотомщенным, и окружающим это казалось естественным и не вызывало чувства протеста. Лишь позднее, с укреплением рода, осознавшего себя как некое единство, противопоставленное другим родам, месть стала пониматься как нравственный долг. За увечье или ущерб, нанесенный одному члену рода, мстили все его сородичи. Такое переосмысление было неизбежным на том этапе развития общества, когда нельзя было достичь возмездия, апеллируя к верховной власти {См.: W. E. Wilda. Das Strafrecht der Germanen. Halle (Saale), 1842, S. 157; E. S. Tobien. Die Blut-Rache nach altem Russischen Rechte, vergleichen mit der Blut-Rache der Israeliten und Araber, der Griechen und Romer und der Germanen. Dorpat, 1840, S. 9-10; F. Liebermann. Die Gesetze der Angelsachsen, Bd II. Halle (Saale), 1898-1916, S. 320-322.}.
В жизни европейских народов существование обычая личной мести было связано именно с такими историческими условиями, при каких сводилась на нет или крайне ограничивалась роль правосудия, отправляемого верховной властью государством, юрисдикции которого должны были подлежать все члены общества. В средневековой Англии слабость центрального государственного аппарата не компенсировалась наличием власти на местах, так как последняя обычно не могла взять на себя функцию посредничества между враждующими родами или даже отдельными лицами. Личная месть была, таким образом, своего рода "диким правосудием" (a kind of wild justice), no словам Френсиса Бэкона {См.: F. T. Bowers. Elizabethan Revenge Tragedy, 1587-1642. Princeton, 1940, p. 3.}, так как давала потерпевшему единственную возможность восстановить честь или возместить понесенные убытки.
Напротив, с укреплением государственной власти в стране наблюдается обратная тенденция. Правительство делает решительные попытки вмешаться в то, что представлялось до сих пор частным делом члена общества. В этом смысле показательным было установление права короны на часть вергельда (wergeld, дословно "плата за человека"), т. е. денежной суммы или товаров, которыми ответчик возмещал убытки потерпевшего {Т. P. Ellis. Welsh Tribal Law and Custom, vol. II. Oxford, 1926, p. 136.}. Эта дань укрепляла в общественном сознании представление о том, что ущерб, нанесенный подданному, не безразличен и для государства. Можно полагать, что уже в начале XVI в. преступление против личности, безоговорочно рассматривалось как вызов государственной власти {L. O. Pike. A History of Crime in England, vol. I. London, 1876, p. 290-292.}. Существовало, однако, и обстоятельство, тормозившее развитие нового взгляда на права потерпевшего. Личная месть зачастую оказывалась куда более скорой и действенной, нежели неповоротливая и продажная машина правосудия.
В XV в. личная месть стала настоящим бедствием в стране, охваченной пламенем феодальных войн. В исторических хрониках того времени можно почерпнуть сведения об убийствах, грабежах и пытках, учиненных по мотивам личной мести. Некоторые из описанных случаев вызывают в памяти печально знаменитые анналы родов Медичи и Борджиа в Италии, откуда столько раз черпали сюжеты своих "кровавых трагедий" английские драматурги Возрождения. Число таких злодеяний, судя по хроникам той эпохи, было весьма значительным {"Chronicles of London". C. Kingsford (Ed.). Oxford, 1905, p. 172.}.
Укрепление централизованной власти в первой половине XVI в. имело следствием осуждение рецидивов "дикого правосудия" и противодействие им. Идеологи абсолютизма рассматривали личную месть во всех ее проявлениях (например, дуэль) как угрозу устоям государства. Дуэлянтам инкриминировалось неуважение к закону, а всякое "нерегламентированное" убийство с заранее обдуманным намерением, имевшее целью отомстить за нанесенную обиду без посредничества закона, рассматривалось как тягчайшее преступление {T. Birch. The Court and Times of James I, vol. I. London, 1848, pp. 265-266.}. Официальную точку зрения на прерогативу власти выразил Френсис Бэкон, заявивший по поводу одного дела о дуэли в 1615 г.: "...когда месть исторгается из рук судьи вопреки божьей заповеди mihi vindicta, ego retribuam {мне отмщение, и аз воздам (лат.).}, и каждый обнажает меч не для защиты, но для нападения, частные же граждане начинают воображать себя облеченными законами карать кого бы то ни было за свои обиды, тогда никто не может предвидеть опасности и затруднений, какие могут возникнуть и умножиться... Спорщики могут объединиться в банды... произойдут волнения и мятежи, которые приведут к расторжению семей и союзов и более того - к гражданской войне" {"A Complete Collection of State Trials from the Earliest Period to the Year 1783", T. Howell (Ed.), vol. II. London, 1816, p. 1032.}. Бэкон аргументировал здесь прерогативу монарха быть единственным арбитром во всякого рода конфликтах. Из его доводов следует, что личная месть уже рассматривалась как пережиток феодальных времен и подвергалась суровому осуждению. Церковь не замедлила встать на сторону государства. Древний библейский закон Моисея, поощрявший кровную месть, теперь либо замалчивался, либо истолковывался по-иному, в духе новых веяний. Основным аргументом церкви было приведенное Бэконом библейское изречение "мне отмщение, и аз воздам". В 1612 г. епископ Холл предрекал двойную гибель - души и тела тем, кто ослушается божьей заповеди {"Works of Bishop Hall", vol. V. P. Wynter (Ed.). Oxford, 1863, p. 76.}.
Однако сильное противодействие государства и церкви практике личной мести не приводило к сколько-нибудь заметному сокращению числа кровавых инцидентов. Например, количество дуэлей и преступлений, совершенных из мести, резко возросло к концу царствования Елизаветы и в первые годы после восшествия на престол короля Иакова. Многочисленные дворцовые заговоры, борьба между католиками и протестантами и народные волнения воскрешали в памяти трагическую эпоху междоусобных войн прошлого столетия и более близкое по времени правление королевы Марии Кровавой; во всех слоях общества зрела неудовлетворенность своим состоянием, росла неуверенность в завтрашнем дне. Монархия, напрягавшая все силы в борьбе с пуританским парламентом, уже не могла совладать с обострившимся кризисным положением в стране.