Такая эволюция в восприятии шекспировского наследия просматривается прежде всего в трудах критиков-эссеистов, редакторов и комментаторов сочинений великого поэта и драматурга. Между тем не меньший интерес представляет художественная практика виднейших писателей английского Просвещения, выразивших в романах и драмах, публицистике и письмах свое понимание творчества Шекспира и его значения для английской литературы.

При всей необозримости мировой шекспирианы вопрос о рецепции Шекспира многими знаменитыми писателями эпохи Просвещения исследовался весьма неполно. Так, проблема, вынесенная в название предлагаемой статьи, ни разу не ставилась специально в шекспироведении; не рассматривалась она по-настоящему и в трудах о Генри Филдинге. Имени создателя "Истории Тома Джонса" не встретим мы и в крупнейшей антологии шекспироведческой мысли {Ralli Augustus. A history of Shakespearian criticism. London, 1932. V. 1, 2.}. Между тем в романах и комедиях, журналах и дневнике Филдинга можно прочитать очень четкое (хоть и по-разному выраженное) отношение к наследию Шекспира, столь важное для творческой эволюции самого романиста. Более того, в понимании и оценке Шекспира Г. Филдинг резко выделяется среди своих современников-литераторов 1730-1750-х годов.

Начиная с Джона Драйдена и вплоть до середины XVIII в. критическое осмысление шекспировского наследия в Англии определялось, как известно, в основном теорией классицизма {См.: Smith D. N: Op. cit; Atkins J. W. H. English literary criticism. 17th and 18th centuries. London, 1966, p. 225-267; Аникст А. А. Оценка Шекспира английской критикой второй половины XVII в. - В кн.: Классическое искусство Запада. М.: Наука, 1973, с. 149-171.}. Из принципов классицистской эстетики исходили такие знатоки и ценители Шекспира, как Александр Поуп и Льюис Теоболд. Генри Филдинг, вступивший на литературное и театральное поприще через три года после появления шеститомного собрания сочинений Шекспира, изданного А. Поупом (1725), и продолжавший активную драматургическую работу в пору выхода семитомного собрания, изданного Л. Теоболдом (1734), уже в начале своего творческого пути проявил поразительную независимость от классицистских канонов.

Эта независимость нашла свое выражение в разных аспектах деятельности Филдинга-драматурга. Она проявилась, к примеру, в бурлеске "Ковент-гарденская трагедия", где Филдинг пародировал пьесу английского эпигона Расина Эмброза Филипса "Страдающая мать", и в многочисленных иронических ссылках на пьесы Драйдена, Ли, Бенкса и других драматургов классицистского направления в фарсе "Трагедия трагедий, или Жизнь и смерть Мальчика-с-Пальчик Великого".

Отрицательное отношение Филдинга к классицистским регламентациям была подмечено и его недругами. Так, еще в 1732 г. один из авторов "Граб-стрит джорнл" - издания, с которым Филдинг вел беспощадную полемику, обрушился на его комедию "Современный муж", упрекая автора в незнании "правил" комедиографии. Отвечая на эту атаку, друг драматурга Т. Кук писал: "...под правилами драмы... я подразумеваю правила критиков, у которых нет никакого права навязывать какие-то правила..." {Цит. по кн.: Fielding Henry. The critical heritage/Ed. by R. Paulson, T. Lockwood. London, 1969, p. 37-38.}. В поздней своей пьесе "Исторический ежегодник за 1736 год" Филдинг, вновь протестуя против диктата классицистской поэтики, создал образ ограниченного критика Саурвита, обращающегося к драматургу Медли с таким замечанием: "Вам, конечно, хорошо известны законы театра, сэр, и я ума не приложу, как сумеете вы уместить события целого года в двадцать четыре часа" {Филдинг Г. Избр. произв. М., 1954, т. 1, с. 237.}.

Над одним из такого рода критиков Филдинг зло посмеялся в 62-м номере своего "Ковент-гарденского журнала" (1752). Некто Уильям Мейсон предпослал своей драматургической поэме "Эльфрида" пять "вступительных писем", в которых доказывал необходимость для современных драматургов безоговорочно следовать правилам, изложенным в "Поэтике" Аристотеля. В памфлете-письме, подписанном "Трагикомикус" (уже в выборе имени содержался вызов апологетам классицистски жестокого разграничения жанров), Филдинг писал о пристрастии автора пяти писем (Мейсона) к правилам Аристотеля, "который, несомненно, писал вполне конкретно, имея в виду драматическую поэзию своего времени; но как смешна будет современная трагедия с его тремя единствами! Если бы Шекспир соблюдал их, то он бы летал, как бумажный змей, а не парил бы, как орел" {Fielding H. The criticism of Henry Fielding/Ed. by I. Williams. New York 1970, p. 137.}. Далее Трагикомикус, желая вызвать смех у читателей, рассуждал о том, сколь нелепым выглядел бы греческий хор в трагедиях "Отелло" и "Юлий Цезарь".

Относительный историзм Филдинга в подходе к аристотелевской "Поэтике" и классицистским нормам обусловил и более широкий его взгляд на литературные явления прошлого и настоящего, и в частности на творчество Шекспира.

Уже в первой комедии Филдинга "Любовь под разными масками" (1728) сатирический персонаж - непросвещенный лорд Формал по невежеству своему предпочитает Шекспиру Бенкса: в предисловии к "Трагедии трагедий..." (1730) не Корнель или Драйден, но Шекспир вспоминается (притом без иронии) как наивысший драматургический авторитет. Имя величайшего из драматургов, названия его пьес, цитаты из них, шекспировские реминисценции встречаются в нескольких драмах Филдинга, в его романах, во всех четырех его журналах, в произведениях из трехтомника "Смешанные сочинения", в отдельных эссе и памфлетах и, наконец, в последней книге писателя - "Дневник путешествия в Лиссабон".

Любопытно заметить, что герои книг старшего современника и во многом антипода Филдинга С. Ричардсона (за исключением Клементины из "Грандисона") не вспоминают о Шекспире. Памела, будучи невестой, обсуждает в своих письмах достоинства комедии Р. Стала "Нежный муж" и трагедии Э. Филипса "Страдающая мать"; многие страницы "Клариссы" посвящены рассуждениям о пьесе Николаса Роу "Красивая грешница". Что же касается автора "Тома Джонса", то он в 5-й главе XVI книги романа отправляет своих героев на представление "Гамлета" с Гарриком в главной роли, воспроизведя затем их беседу о великой трагедии Шекспира и ее сценической интерпретации.

Особенно много интересных замечаний Филдинга о Шекспире рассыпано в 18-ти главах-пролегоменах "Истории Тома Джонса, найденыша" и в ряде номеров "Ковент-гарденского журнала". Во вступительной главе XIII книги "Тома Джонса" писатель знакомит читателя со своими главными литературными авторитетами: этот ряд гениальных писателей составляют Аристофан, Лукиан, Сервантес, Рабле, Мольер, Шекспир, Свифт, Мариво.

"В дальнейшем акценты изменятся, - пишет в своем фундаментальном труде об английском романе XVIII в. А. А. Елистратова. - В "Ковент-гарденском журнале" 1752 г., пересматривая свои прежние литературные увлечения, Филдинг отвергнет Аристофана и Рабле, отодвинет на второе место Шекспира и Мольера, но останется верен... "великому триумвирату" - Лукиану, Сервантесу и Свифту..." {Елистратова А. А. Английский роман эпохи Просвещения. М.: Наука, 1966, с. 76.} Это указание А. А. Елистратовой нуждается, на наш взгляд, в некотором уточнении.

Иерархизация литературных авторитетов, о которой упоминает исследователь, предпринята Филдингом в той части 33-го номера "Журнала", где речь идет исключительно об остроумии и о писателях, чьи произведения способны вызвать смех у читателей. Глядя на любимых писателей под таким углом зрения и рассуждая о различной содержательности производимого ими комического эффекта, Филдинг, действительно, оставляет на первом плане "великий триумвират" - Лукиана, Сервантеса и Свифта (кстати говоря, не драматургов, а прозаиков), поместив вслед за ними Шекспира {Нетрудно заметить, что Шекспир - создатель трагедий - в этом "конкурсе" участия не принимает.} и Мольера.

В других же номерах "Ковент-гарденского журнала" есть упоминания о "великом квадрумвирате" драматургов (Шекспир, Бен Джонсон, Бомонт и Флетчер) и о "самом великом Шекспире" - упоминания, позволяющие смело утверждать, что в отношении Филдинга к Шекспиру за три года не произошло переоценки ценностей. И в конце своего жизненного пути Филдинг мог бы воскликнуть так же, как в 8-й главе X книги "Истории Тома Джонса": "О Шекспир, если бы владел я пером твоим!".

Любовь Филдинга к шекспировской драматургии нашла свое яркое выражение и в его критике как некоторых эссе о Шекспире, так и эдиционной практики современников - издателей Шекспира. Особенно доставалось Джону Деннису (автору "Эссе о гении и сочинениях Шекспира"), Л. Теоболду и У. Уорбертону.

Иронические замечания по их адресу встречаются и в журнале Филдинга "Борец", и в предисловии к осуществленному им в соавторстве с. Э. Юнгом переводу комедии Аристофана "Плутус", и в "Истории Тома Джонса, найденыша", и в "Ковент-гарденском журнале".

Особого внимания заслуживает один из эпизодов написанной в лукиановских традициях {См.: Соколянский М.Г. Творчество Генри Филдинга. Киев: Вища школа, 1975, с. 51-62.} повести Филдинга "Путешествие в иной мир". Попавший в Элизиум рассказчик встречает там среди прочих выдающихся писателей Шекспира, беседующего с Беттертоном и Бутом - крупнейшими актерами времен Реставрации. Актеры спорят о смысле знаменитой строки из V акта трагедии "Отелло":

Put out the light, and then put out the light...

(Задую свет. Сперва свечу задую...)

(V, 2; перевод Б. Пастернака)

В поисках "истинного" смысла собеседники предлагают разные варианты "реконструкции" шекспировского текста:

Put out the light, and then put out the light,

Put out the light, and then put out thy light,

Put out the light, and then put out thee light,

и, наконец:

Put out thy light, and then put out thy sight.

Впрочем, и на этом варианте "поиск" не заканчивается. Беттертон считает, что не с меньшим правом, чем буква, может быть изменено и слово, предлагая такое решение:

Put out thy eyes, and then put out thy sight.

Призванный в арбитры Шекспир отвечает спорящим весьма выразительно: "Право, джентльмены, я так давно написал эту строчку, что уже забыл, какой смысл вложил в нее. Если б я мог себе представить, как много чепухи будет сказано и написано о ней, я бы вычеркнул ее из своих произведений, ибо я уверен, что любое из предложенных значений, будь оно моим, сделало бы мне мало чести...". На вопросы о смысле иных спорных мест в его произведениях Шекспир отвечает, что "если уж и мистер Теоболд не дал исчерпывающего ответа на этот вопрос, то появились три или четыре более новых издания моих пьес, которые, как он надеется, удовлетворят всякого..." {Fielding Henry. The complete works, v. 1-16. London, 1967, v. 2, p. 247-248.}.

Насмешки" над Л. Теоболдом {Разумеется, насмешки Филдинга не умаляют заслуг Л. Теоболда перед шекспирологией и почитателями Шекспира. Кстати, Филдинт был подписчиком семитомного собрания сочинений Шекспира, изданного Л. Теоболдом.} и другими издателями и комментаторами, содержащиеся в этом эпизоде, вряд ли нуждаются в пояснениях. Филдинг выступает здесь прежде всего против безмерного педантизма, приводящего подчас к абсурдным решениям, и против недоверия к шекспировскому поэтическому слову.

В связи с этим эпизодом из "Путешествия" нельзя не вспомнить 31-й номер "Ковент-гарденского журнала", хотя эти два произведения Филдинга и отделяет друг от друга десятилетняя дистанция.

"...Нет в наш век более модного занятия, чем критиковать Шекспира, такими словами открывается эссе, помещенное в этом номере. - Мне сообщили, что в настоящее время готовятся к изданию не менее 200 собраний сочинений этого автора с комментариями, ссылками, наблюдениями и т. п." {Fielding H. The criticism of Henry Fielding, p. 70.} Уже в этой фразе обнаруживается едкая ирония Филдинга; а далее читателю предлагается реконструкция, откровенно пародийная, знаменитого монолога Гамлета из 1-й сцены III акта.

Сомнению подвергается аутентичность первой же строки:

То be or not to be, that is the question.

Автор эссе предлагает с помощью "незначительных изменений" основательно "улучшить смысл". Его вариант выглядит так:

То be, or not. To be! That is the bastion.

В последующих стихах монолога:

Whether 'tis nobler in the mind to suffer

The slings and arrows of outrageous Fortune,

Or to take arms against a sea of troubles,

And by opposing end them?

предлагает заменить "suffer" на "более подходящее" по смыслу слово "buffet", a "slings and arrows" - "winged arrows". Две последние строки после реконструкции приобретают такой вид:

Or tack against an Arm'oth'sea of troubles,

And by composing end them... {Ibid., p. 71.}

Пересмотру подвергается почти каждый стих монолога. Многие изменения, введенные для "исправления и улучшения смысла", производят комический эффект. Вместо слов "to die, to sleep" предлагается "to lie to sleep"; вместо "whips and scorns of time" - "whips and spurs of time"; вместо "cast of thought" - "cask of salt" и т. д. Заявляя, что он не собирается предпринимать очередное издание пьес Шекспира, автор эссе предлагает редакторам и комментаторам всех 200 готовящихся изданий воспользоваться его "реконструкцией".

Пафос этого иронического эссе вполне ясен. Филдинг смеется не только над Теоболдом или, допустим, явно уступавшим Теоболду в знании Шекспира Уорбертоном {У. Кросс полагал, что основной мишенью насмешек Филдинга в этом эссе был Уорбертон. См.: Cross W. L. The history of Henry Fielding. New Haven, 1918, v. 2, p. 432.}, эссе направлено против самой тенденции исправлять и "улучшать" шекспировские тексты. В этом отношении Филдинг противостоит не только критикам и комментаторам первой половины века, но и тем знатокам Шекспира последовавшего периода, включая самого Семюэла Джонсона, которые по традиции выискивали слабые места в шекспировских пьесах. Еще более резко обрушивался Филдинг на тех авторов, которые, исходя из классицистских представлений о драме, "адаптировали" произведения Шекспира для постановки их в театре той поры.

Переделки и адаптации шекспировских пьес с учетом классицистских законов драмы начались еще в период Реставрации и продолжались в XVIII в. Еще А. Поуп, находивший у Шекспира множество "недостатков", неодобрительно отзывался о такой практике. Тем не менее в репертуаре английских театров эти переделки заняли значительное место. Можно вспомнить трагедию Драйдена "Все за любовь" и "Джейн Шор" Н. Роу, пьесу К. Сиббера "Папская тирания при короле Джоне" и драму Э. Филипса "Хамфри, герцог Глостер", как, впрочем, и много других {См.: Branam George C. Eighteenth century adaptations of Shakespearean tragedy. Berkeley; Los Angeles, 1956.}.

Переделывая Шекспира, драматурги XVIII в. стремились сделать его пьесы "правдоподобнее", добиться хотя бы единства действия (коль уж невозможно было уложить их в рамки единств времени и места), "очистить" трагедии от элементов комического, а комедии, от трагического и, наконец, усилить дидактический момент. Для этих целей хороши были многие средства. К примеру, Колли Сиббер, адаптируя "Короля Лира", ради единства действия опустил I акт, а Н. Тейт в той же трагедии вовсе убрал такого значительного персонажа, как шут.

Во времена Филдинга обращение не к Шекспиру, но к адаптациям стало нормой для театральных трупп. Даже друг Филдинга - величайший актер эпохи и большой почитатель шекспировской драматургии Дэвид Гаррик предпочитал ставить переработки и сам занимался адаптацией Шекспира.

Автор "Истории Тома Джонса" был принципиальным противником переработки шекспировских произведений. Критическое суждение о такого рода переработках и о деятельности Роу - адаптатора Шекспира, в частности, встречаем мы в 1-й главе IX книги знаменитого романа. Однако и до того, в пору своей драматургической деятельности, Филдинг занимал в этом вопросе такую же позицию.

В ранней его пьесе "Фарс сочинителя" писатель вывел сатирические фигуры отца и сына Марплеев, целя прежде всего в Колли и Теофила Сибберов. Марплей-старший, драмодел и театральный директор, излагает сыну свое кредо: "Искусство писать, мальчик, - это искусство присваивать старые пьесы, меняя их названия, или - новые пьесы, меняя имя автора" {Fielding Henry. The author's farce/ed. by Charles B. Woods. Lincoln, 1966, p. 43.}. Полностью созвучно этой декларации и признание Марплея о том, что случалось ему переделывать и Шекспира.

В своем драматическом памфлете "Исторический ежегодник за 1736 год" Филдинг снова зло посмеялся над отцом и сыном Сибберами, карикатурами на которых являются фигуры драматурга Граунд-Айви и актера Пистоля. В III действии этой пьесы обсуждается проблема "приспособления" Шекспира - и в частности "Короля Джона" - для сцены, чем занимается Граунд-Айви. "...Шекспир был славный малый, - говорит этот персонаж, - и кое-что из написанного им для театра сойдет, если только я это немножко приглажу..." {Филдинг Генри. Избр. произв.: В 2-х т. М.: ГИХЛ, 1954, т. 1, с. 254.} А преклоняющийся перед Шекспиром драматург Медли интересно резюмирует эту дискуссию: "Если Шекспир удовлетворяет людей со вкусом, то его следует переделывать для тех, у кого нет вкуса..." {Там же, с. 254-255.}.

Упоминание об исторической хронике "Король Джон" не случайно. Филдинг резко негативно реагировал на адаптацию этой пьесы его старым недругом Колли Сиббером. В маленьком театре в Хаймаркете, которым Филдинг в те годы руководил, он, вновь атакуя К. Сиббера, поставил сатирическую пьеску "Жизнь и смерть короля Джона" с подзаголовком: "Первоначально написано Шекспиром. Просмотрено, перепечатано и не переделано" {См.: Avery E.L. Fielding's last season with the Haymarket theatre, - Modern Philology, 1939, N 3; Алексеев М. П. Из истории английской литературы. М.; Л.: ГИХЛ, 1960, с. 209-210.}.

В один ряд с этими фактами попадают и противопоставление Шекспира развлекательному театру, содержавшееся в драматическом памфлете Филдинга "Пасквин", и насмешка над любителями выбрасывать целые акты из шекспировских трагедий в фарсе "Кубарем летящий Дик" (1736), направленном против известного актера и театрального директора Джона Рича. Таким образом, Филдинг защищал подлинного Шекспира не только от Колли Сиббера: он был принципиальным противником изменения шекспировских пьес в угоду вкусам театральных деятелей и той части зрителей, что чрезмерно привержена была к классицистской драматургии.

Правда, Филдинг не оставил высказываний о гарриковских "улучшениях" Шекспира. Писатель высоко ценил актерское дарование своего друга, и, быть может, это обстоятельство, как и личная дружба, удержало его от критики. Но в связи с этим интересно вспомнить, что спустя восемнадцать лет после смерти Филдинга другой его друг и первый биограф, Артур Мерфи, осмеял гарриковскую адаптацию "Гамлета" в пародийной пьеске ""Гамлет" с изменениями" {Stone G. W. Mr. Garrick's lost alteration of "Hamlet". - PMLA, 1934, v. XLIX, N 3; Lehnert M. Arthur Murphy's "Hamlet-Parodies (1772) auf David Gar-rick. Shakespeare-Jahrbuch, Weimar, 1966, Bd. 102, S. 97-167.}. Есть основания полагать, что отношение Мерфи к некоторым переделкам Шекспира сложилось под воздействием взглядов его старшего современника и друга.

Что же касается самого Филдинга, то его многочисленные выступления в защиту Шекспира от его издателей, критиков и адаптаторов никак нельзя объяснить исключительно личными симпатиями и антипатиями или групповыми соображениями. Действительно, среди адаптаторов Шекспира были враги Филдинга - К. Сиббер и Рич, но были и друзья, включая Гаррика. Кстати, уже упоминавшаяся гарриковская переработка "Гамлета" была осуждена позднее Теофилом Сиббером, которого Филдинг-драматург часто высмеивал. Враг писателя Дж. Хилл в периодическом издании "Актер" издевался над некоторыми переработками шекспировских пьес, тогда как друг Филдинга Артур Мерфи, будучи довольно непоследовательным, признавал за ними право на жизнь. Полемика с адаптаторами велась Филдингом более последовательно, ибо основывалась не на соображениях дружбы или вражды, а на убежденности в непреходящем значении наследия Шекспира.

Эта убежденность и свобода от классицистской нормативности, а также тонкое понимание шекспировской поэзии обусловили филдинговскую рецепцию творчества Шекспира, проявившуюся в трех аспектах: 1) в многочисленных отзывах о великом драматурге и включении его произведений в свой литературный обиход, 2) в критическом отношении к практике издателей и комментаторов его сочинений и 3) в своеобразной полемике со сценическими адаптациями шекспировских пьес.

Трудно найти среди современников Филдинга литератора или театрального деятеля, которого можно было бы поставить рядом по широте взгляда на творчество Шекспира {Из современников и друзей Филдинга лишь художник Уильям Хогарт приближается (не без влияния идей своего друга-писателя) к филдинговскому пониманию Шекспира. См.: Алексеев М. П. Вильям Хогарт и его "Анализ красоты". - В. кн.: Хогарт В. Анализ красоты. Л.; М.; Искусство, 1958, с. 59; Соколянский М. Г. В. Хогарт i Г. Фiлдiнг. - В кн.: Лiтература i образотворче мистецтво. Киев, 1971, с. 19-20.}. Вспомним, что "Рассуждения об оригинальности произведений" Э. Юнга появились через пять лет после смерти великого романиста, а знаменитое предисловие С. Джонсона к собранию сочинений Шекспира - в 1765 г., после чего лишь и началось становление "культа Шекспира" {См.: Babcock R. W. Op. cit.}.

Значение многочисленных высказываний Филдинга о Шекспире, его критиках и театральных интерпретаторах для литературной мысли и художественной практики того времени еще недостаточно учитывается в шекспироведении. Филдинг своими насмешками и пародийными сценами, несомненно, сократил век примитивнейшим адаптациям шекспировских пьес, своими эссе обратил внимание многих современников на несуразности в трудах ряда редакторов и комментаторов. Как замечает (ограничившись, к сожалению, одним этим замечанием) американский исследователь Р. Нойес, "Филдинг предвосхитил атаки Джонсона на удушающую узость критиков-классицистов" {Noyes R. G. The Thespian mirror: Shakespeare in the 18th-century novel. Rhode Island, 1953, p. 17.}.

В целом воспринимая все аспекты деятельности Филдинга - любителя Шекспира и борца против искажений шекспировских пьес, можно, не боясь преувеличений, сказать, что и в оценке шекспировской драматургии автор "Тома Джонса" явно опережал свое время.

Хотя заслуги Филдинга в становлении нового литературно-критического восприятия Шекспира до сих пор, как правило, игнорировались, тем не менее многие великие писатели и видные литературоведы в своих суждениях о литературе ставили рядом имена Шекспира и Филдинга. Среди них были Шиллер и Гете, Гоголь и Джордж Элиот, наконец, Бернард Шоу {Fielding Henry. A critical anthology/Ed. by Claude Rawson. London, 1973, p. 148, 249, 262, 304, 319; Cross W. L. Op. cit., v. 3, p. 194-195.}. Вслед за Теккереем, поставившим филдинговскую Амелию в ряд с героинями шекспировских пьес, некоторые литературоведы поздневикторианского периода обращались к сопоставлению отдельных мотивов и персонажей Шекспира и Филдинга {Такого рода импрессионистические сопоставления встречаются и в новейших трудах. См., напр.: Wrigth Andrew. Henry Fielding: Mask and feast. Berkeley; Los Angeles, 1966, p. 119; Folkenflik R. Purpose and narration in Fielding's "Amelia". - Novel, 1974, v. 7, N 2, p. 162-184.}.

Думается, однако, что выходящий за рамки нашей темы вопрос о шекспировских традициях в творчестве Филдинга - драматурга и романиста - еще ждет серьезного освещения.

ОТКЛИКИ НА ТРАГЕДИЮ ШЕКСПИРА "ЮЛИЙ ЦЕЗАРЬ" В ТРАГЕДИИ БЕНА ДЖОНСОНА

"ПАДЕНИЕ СЕЯНА"

В.Комарова

Отношения Бена Джонсона и Шекспира занимали шекспирологов еще в XVIII в; Комментаторы и издатели произведений Шекспира Мэлон, Кэпелл, Стивене, Поуп и другие упоминали о якобы недоброжелательном отношения Бена Джонсона к его великому современнику. Только в конце XIX в. издателю произведений Джонсона Уильяму Гиффорду удалось поколебать эту весьма распространенную точку зрения.

В советских критических работах не раз сопоставлялись творческие принципы двух драматургов {См.: Анисимов И. И. Предисловие. - В кн.: Джонсон Бен. Драматические произведения. М.; Л., 1931, т. 1, с. 10; Заблудовский М. Д. Бен Джонсон. - В кн.: История английской литературы. М.; Л., 1945, т. 1, вып. 2 с. 80-81 Ромм А. С. Бен Джонсон. 1573-1637. Л.; М., 1958, с. 24-25.}. Академик М. П. Алексеев писал о том, что Джонсона роднят с Шекспиром "смелость и широта мысли, радикальные и гуманистические тенденции в постановке и решении социальных и нравственных проблем", но вместе с тем ему присущи "ученый педантизм, некоторая рационалистическая сухость и преднамеренная поучительность" {Алексеев М. П. Драматурги - современники и продолжатели Шекспира. - В кн.: История западноевропейской литературы: Раннее средневековье и Возрождение. 2-е изд. М., 1959, с. 546.}. А. Аникст, приводя многочисленные суждения Бена Джонсона о характере и произведениях Шекспира, делает справедливый вывод, что Джонсон высоко ценил Шекспира как человека и драматурга, несмотря на различия в их творческих принципах {Аникст А. Шекспир в оценке своих современников. - В кн. - Классическое искусство за рубежом: Сб. статей. М., 1966, с. 22-26.}.

Римские трагедии Бена Джонсона "Падение Сеяна" и "Заговор Катилины" менее изучены, чем его комедии, и редко сравниваются с римскими трагедиями Шекспира. Правда, большинство исследователей творчества Бена Джонсона признают, что он написал их под непосредственным влиянием трагедий Шекспира "Юлий Цезарь" и "Кориолан", однако детальные сопоставления, насколько мне известно, отсутствуют в критических работах. Между тем подобные сравнения могли бы помочь глубже понять сходство и различие двух драматургов.

В конце XIX в. А. Суинберн высказал интересное, хотя и не подтвержденное аргументами сравнение трагедий "Падение Сеяна" и "Юлий Цезарь": "По своему нравственному замыслу "Сеян", несмотря на сознательное или бессознательное стремление автора замаскировать или исказить этот замысел, столь же проникнут республиканским духом и содержит столь же трагически-сатирическое изображение деспотизма, как и "Юлий Цезарь" Шекспира" {Swinburne A. Ch. A study of Ben Jonson. London, 1889, p. 26-28.}. Заслуживает внимания попытка определить идейную общность двух драматургов, хотя "республиканизм" обеих трагедий преувеличен в монографиях Суинберна о Шекспире и Джонсоне. Суинберн отметил и существенное различие: Джонсон слишком увлекается второстепенными фактами и деталями, он не может создать цельных и живых характеров. Исследователи творчества Джонсона давно установили, что его римские трагедии содержат переводы больших кусков текста из источников, но вместе с тем он оставляет без внимания психологически важные моменты, позволяющие воссоздать характеры исторических лиц.

Необычайный успех шекспировской трагедии "Юлий Цезарь", поставленной в театре "Глобус" в 1599 г., побудил Джонсона написать собственную трагедию на сюжет из истории правления императора Тиберия. Вряд ли справедливо утверждение, будто Джонсон намеревался противопоставить "Падение Сеяна" шекспировской трагедии, к которой он отнесся якобы "пренебрежительно" {Это утверждение содержится в превосходном научном издании Херфорда и Симпсона: Jonson Ben. [Works]/Ed. by С. Herford, P. Simpson. Oxford, 1925, v. 2. Introduction to "Sejanus his Fall", p. 9.}. Известно, что трагедия "Падение Сеяна" была поставлена в театре "Глобус" в 1603 г. и в числе актеров были Шекспир и Бербедж. Можно согласиться с предположением, что именно Шекспир переработал трагедию для сцены. Бен Джонсон, публикуя трагедию в 1605 г., сообщает, что при постановке текст был изменен другим автором, но сейчас он предпочел оставить текст в первоначальном виде, нежели "узурпировать права у столь счастливого гения" {Jonson Ben. The works.../Ed. by W. Gifford. London, 1875, v. 3, p. "VI-VII. В дальнейшем цитаты даются по изданию Гиффорда, которое было мне более доступно. В этом издании нет нумерации строк, поэтому в тексте будут указаны акты, сцены и страницы.}. В 1605 г. подобное суждение вполне могло относиться к Шекспиру, находившемуся в зените театральной славы. Кроме того, вряд ли в театре "Глобус" кто-либо другой, а не Шекспир занимался режиссерской переработкой представленных драматургами пьес.

Трагедия Бена Джонсона провалилась при постановке. Один из зрителей того времени поэт Леонард Диггес сравнивал реакцию зрителей на пьесы Шекспира и Бена Джонсона: актеров награждали аплодисментами, когда появлялся Цезарь, публика с восторгом и изумлением следила за ссорой Брута и Кассия, готовых обнажить мечи. Но те же зрители не могли вынести "нудного, хотя и хорошо сделанного "Катилины", а "Сеян" был для них "утомительно скучен" {The Jonson allusion book: A collection of allusions to Ben Jonson from 1597 to 1700/Ed. by J. F. Bradley, J. Q. Adams. New Haven; London, 1922, p. 188-189.}.

Художественные недостатки трагедии Джонсона бросаются в глаза. Различие между римскими трагедиями Шекспира и Джонсона настолько велико, что большинство исследователей или совсем не сопоставляют эти произведения, или ограничиваются примерами сходства отдельных сцен. Исследователи творчества Бена Джонсона Сегелкен, Бреннеке, Аронштейн, Кастелен, Смит, Найтс, Нолл и другие {Saegelken H. Ben Jonsons Romer Dramon. Bremen, 1880; Brenneke E. Kulturhistorisches aus Ben Jonsons Dramen. Halle a. S., 1899; Aronstein Ph. Ben Jonson. Berlin, 1906; Castelain M. Ben Jonson. L'homme et 1'oeuvre. 1572-1637. Paris, 1907; Smith G. G. Ben Jonson. London, 1926; Knights L. C. Drama and society in the age of Jonson. Harmondsworth, 1962; Knoll R. E. Ben Jonson's plays. Lincoln: Univ. of Nebraska Press, 1964.} не сопоставляют римские трагедии Бена Джонсона с современной ему политической обстановкой и не ставят вопроса о том, как освещены в этих трагедиях актуальные для конца XVI - начала XVII вв. политические проблемы.

Джон Палмер даже утверждал, что "Сеян" не пригоден для аналогий с современной Джонсону жизнью: "Это - копия с сочинений Тацита и Светония в возвышенном римском стиле. Это - рассказ о мраморных тираниях, алебастровых угнетениях, о свободе и мятежах, как бы высеченных из камня" {Palmer J. Ben Jonson.. New York, 1934, p. 72. Возможно, что и Палмер и другие исследователи убеждены, что верность источникам была для Джонсона важна сама по себе. В изданиях 1605 и 1616 гг. Джонсон дает в примечаниях многочисленные ссылки на источники: наиболее часто упоминаются Тацит, Дион Кассий, Светоний и Ювенал. Ссылки должны были создать впечатление, что автор ничего не прибавил от себя: "Я сделал это, - писал - Джонсон, - чтобы показать мою верность рассказу историков и спасти себя от тех палачей, которые вздергивают ум на дыбу; подобно свиньям, они портят и подрывают корни в садах муз и, подобно кротам, роют вслепую под землей, чтобы забросать добродетель хотя бы маленькой кучкой грязи" (Jonson Ben. The works.../Ed. by W. Gifford, v. 3, p. 6.}. И автор недоумевает, почему личный враг Джонсона, лорд Нортхемптон, обвинил драматурга в государственной измене и сочувствии папистам.

Между тем еще в конце прошлого века Элизабет Вудбридж в исследовании, посвященном комедиям Бена Джонсона, сделала вывод, что ссылки на источники Бен Джонсон часто вводит для маскировки своих целей и если обратиться к источникам, то можно заметить, что драматург переработал весь материал и многое развил и добавил {Woodbridge E. Studies in Ben Jopson's comedy. Boston etc., 1898, p. 19-20.}.

Среди работ, посвященных взаимному влиянию Шекспира и Джонсона, привлекает внимание исследование С. Масгроува. Автор сопоставил многие произведения Шекспира и Джонсона, особенно детально трагедию "Король Лир" и комедию Джонсона "Вольпоне" {Musgrove S. Shakespeare and Jonson: The Macmillan Brown lectures, 1957. - Auckland university college bulletin, 1957, N 51. English ser., N 9, p. 11, 19. В более раннем исследовании Дж. Гринвуда "Бен Джонсон и Шекспир" повторяются уже устаревшие выводы Мэлона. См.: Greenwood G. Ben Jonson and Shakespeare. London, 1921, p. VIII-X.} и Масгроув пришел к вполне справедливому выводу, что Джонсон превосходно знал текст произведений Шекспира, в частности и текст трагедии "Юлий Цезарь": об этом свидетельствуют многочисленные фразы, взятые из самых разных шекспировских драм. Однако, по мнению исследователя, Джонсон вставляет эти шекспировские строки без каких-либо особых целей, просто потому, что они застряли в памяти. К сожалению, автор в данной работе не анализирует ни трагедию "Падение Сеяна", ни комедию "Стихоплет", в которых аналогии с шекспировской трагедией "Юлий Цезарь" встречаются наиболее часто.

В связи с трагедией Шекспира "Юлий Цезарь" С. Масгроув рассматривает лишь один весьма спорный вопрос текстологического характера. В поздних заметках Бена Джонсона "Леса, или Открытия" встречается критическое суждение об одном месте трагедии "Юлий Цезарь". Слова шекспировского Цезаря, приведенные в заметках Джонсона, отсутствуют в тексте трагедии. Джонсон цитирует слова Цезаря: "Цезарь никогда не поступал несправедливо без справедливой причины" ("Caesar did never wrong but with just cause"). Он считает эту фразу нелепой и вызывающей смех.

Большинство исследователей склонны думать, что Бену Джонсону изменила память. Другие, и в их числе Гиффорд, убеждены, что текст фолио испорчен, а Бен Джонсон приводит подлинные слова Цезаря. Масгроув подчеркивает, что, по-видимому, эта фраза поразила Джонсона и запомнилась ему потому, что он еще раз приводит эти слова в своей пьесе-маске, написанной в 1625 г., "Ярмарка новостей". Вряд ли Джонсон исказил текст. Однако в тексте фолио и в каноническом тексте мы находим совсем иные слова Цезаря. На просьбы заговорщиков помиловать личного врага Цезаря и вернуть его из изгнания Цезарь отвечает: "Знайте, что Цезарь не поступает несправедливо и без причины не будет уступать" (везде дается мой прозаический перевод). В оригинале: "Know, Caesar doth not wrong, nor without cause // Will he be satisfied" (III, 1, 47-48) {Ссылки на текст драм Шекспира даются по изд.: Shakespeare W. The complete works.../Ed. by P. Alexander. London; Glasgow, 1960. Указаны акт, сцена, строки. Нумерация строк соответствует в этом издании тексту Кембриджского издания и шекспировскому словарю А. Шмидта.}.

Удовлетворительных объяснений этой загадки, насколько мне известно, не существует, это один из безнадежно запутанных текстологических вопросов. Вполне возможно, что Джонсону в данном случае память не изменила, но это не означает, что текст в трагедии Шекспира испорчен. Издатели первого фолио, друзья Шекспира, актеры театра "Глобус", не могли не знать текст популярной трагедии. Реплика Цезаря в первоначальном виде была, вероятно, именно такой, какой ее запомнил Бен Джонсон, который, несомненно, видел первый спектакль. Реплика показалась ему бессмысленной, и он мог об этом сказать в тех поединках, которые велись между ним и Шекспиром в таверне "Русалка". Между тем первоначальная реплика Цезаря вполне в духе шекспировских политиков: в ней передана типичная для персонажей шекспировских хроник словесная казуистика, применяемая для оправдания насилия и несправедливости, совершаемых ради "справедливой" цели. Так, например, подобное противоречие между "правом" и "неправдой" встречается в диалоге Генриха Болингброка и герцога Йорка ("Король Ричард II", II, 3, 141-145).

Непонимание диалектики добра и зла в исторических событиях - важнейшая особенность, историзма Джонсона, который не признавал свойственной драмам Шекспира сложной и противоречивой оценки некоторых исторических деятелей прошлого. Шекспир, заменяя реплику Цезаря более понятной, сохранил основную мысль: Цезарь убежден, что он всегда прав. Добавленные слова "без причины" остаются не вполне ясными.

Пояснить смысл этих слов помогает одно место из трагедии Робера Гарнье "Корнелия", переведенной на английский язык Томасом Кидом и опубликованной в 1594 и 1595 гг. {Знакомство Шекспира с переводом Кида не вызывает сомнений, так как в тексте трагедии. Шекспира слишком много весьма сходных мест. Во втором издании трагедия Гарнье называлась "Помпей Великий и трагедия о прекрасной Корнелии...". Текст мне известен по изд.: Dodsley's Old English plays... London, 1874, v. 5, p. 187-188.} В одном из диалогов поставлен вопрос об оценке военных побед Цезаря. Кассий убеждает Брута в том, что честолюбие Цезаря было опасным: его войны в Галлии, Африке, Египте, Испании привели к разрушениям, к гибели множества людей. Кассий вспоминает о том, что Цезарь "без причины" восстановил против Рима далекие племена алеманов, а этим подверг Рим опасности нападения германских племен. Непосредственно после этого диалога Брут читает подброшенные ему письма, которые упоминаются в трагедии Шекспира, но не приводятся полностью. Возможно, что образованные современники Шекспира, читавшие перевод Томаса Кида, могли вспомнить соответствующие места трагедии "Корнелия".

О трагедии "Юлий Цезарь" Бен Джонсон не мог не размышлять, создавая "Падение Сеяна". Уже в начале трагедии Аррунций, выражающий позицию автора, вспоминает о подвиге Катона, Брута и Кассия. Попутно Бен Джонсон как бы исправляет неточность Шекспира. В трагедии Шекспира Брут называет Кассия "последним римлянином" и признает, что Рим никогда не породит ему равного (V, 3, 99-101). Аррунций в трагедии Джонсона вспоминает, что эти слова о Кассии произнес историк Корд, и соглашается с этой оценкой (I, 1, 19). Трагедия Джонсона создавалась в более опасной обстановке, чем "Юлий Цезарь" Шекспира. Она написана уже после казни Эссекса и его более радикально настроенных сообщников Бланта и Каффа. Изменял свою трагедию Бен Джонсон уже после судебного процесса над Ролеем и другими видными деятелями эпохи королевы Елизаветы, а готовил "Сеяна" к изданию после загадочного "Порохового заговора". Тема заговора была особенно опасной.

Суждения о Бруте и Кассии приведены в трагедии Джонсона не только в речи Аррунция, но и в сценах, где изображен суд над историком Кремуцием Кордом. Внимание к этой теме, несомненно, связано с современной Джонсону обстановкой. В 1599 г. был суд над историком Джоном Хейвордом, который оправдывал свержение Ричарда II.

Учитель и покровитель Бена Джонсона, самый знаменитый историк того времени Вильям Кэмден боялся при жизни опубликовать на английском языке вторую часть "Анналов", где описаны последние годы правления королевы Елизаветы. Он признавал, что историку опасно раскрывать истинные тайные побуждения государей, но вместе с тем он обязан сохранить для потомства основания и причины событий.

В трагедии Джонсона судьба Корда освещена в нескольких сценах. Сначала шпион Сеяна Пиннарий Натта доносит, что историк Корд написал "Анналы", в которых повествование ведется от времен Помпея и Цезаря до современности. Затем Сеян сообщает Тиберию, что Корд осмелился восхвалять прошлые времена и поносить современность, наконец, начинается суд на Кордом. Обвинение Джонсон взял из сочинений Тацита и Светония: историк был предан суду за то, что он восхвалял Брута и Кассия как последних римлян. Один из доносчиков, Сатрий, в трагедии Джонсона называет Корда "сеятелем мятежа", а "закон об оскорблении величества" назван в трагедии "законом о государственной измене".

Другой свидетель, Натта, обвиняет Корда в том, что историк оскорбил всех благородных римлян: Брут, этот отцеубийца и враг государства, поставлен в пример нашему времени. Осуждено не только наше время, говорит Натта, но и сам Цезарь как первый человек эпохи. Оправдательную речь Корда драматург почти полностью берет из Тацита. В примечаниях он ссылается на латинский текст, однако Джонсон пользовался и английским переводом Ричарда Гринвея, иногда исправляя его {Сопоставление текста трагедии с латинским текстом и с английским переводом Гринвея сделано мною по изданиям: Tacitus. Opera que extant... Antwerpen, 1588; Tacitus. The Annals of Cornelius Tacitus. The Description of Germany / Transl. by Richard Greenvey... London: Arn Hatfield, for Bonham and Norton, 1598.}.

В свое оправдание Корд ссылается на источники: он перечисляет многих историков, которые восхваляли Брута и Кассия. В прежние времена никто не наказывал за слова, и когда Цицерон превозносил Катона, диктатор Цезарь ответил ему речью, а не преследованием. "Потомство воздаст каждому по заслугам, - так заканчивает Корд свою речь, - и вместе с Брутом и Кассием, может быть, вспомнит и меня" (III, 1, 77-78).

Таким образом, Бен Джонсон вполне ясно высказывает свое отношение к очень опасному политическому вопросу. Известно, что убийство Цезаря в XVI в. изображалось на сцене и обсуждалось в исторических и политических сочинениях. В октябре 1600 г. Вильям Фулбек составил "Исторический сборник" - историю внутренних распрей, мятежей и войн у римлян. Автор утверждал, что Брут и Кассий заслуживают осуждения за убийство Цезаря, потому что это убийство привело к гражданской войне {Harrison G. B. The Elizabethan journals... London, 1938, p. 100.}.

Бен Джонсон, однако, не полностью оправдывает заговорщиков. Корд восхваляет Брута и Кассия за попытку спасти республику, но осуждает их за последствия - начало гражданской войны: "Разве я вместе с Брутом и Кассием, вооруженными и стоящими во главе войска при Филиппах, возбуждаю народ во время гражданской войны опасными речами?" - спрашивает Корд сенаторов. Можно вспомнить, что в трагедии Шекспира никто, кроме врагов республики, не обвиняет Брута и Кассия за их стремление с оружием в руках защитить римскую свободу. Даже поражение не приводит их к отказу от их убеждений. Бен Джонсон сохраняет основной пафос шекспировской трагедии - протест против тирании. Положительные персонажи Аррунций и Силий произносят речи, напоминающие во многом монологи Кассия в шекспировской трагедии, в которых Кассий обличает Цезаря. Суждения Аррунция и весь его образ, несомненно, связаны с образом Кассия. Однако если у Шекспира Кассий произносит свои речи для того, чтобы вовлечь в заговор благородных римлян, то Аррунций в трагедии Джонсона всего лишь идеолог оппозиции, а не вдохновитель какого-либо протеста. Сеян и Тиберий даже решают оставить его в живых: "он всего лишь болтает". Аррунций восхваляет подвиг Катона, который предпочел покончить с собой, но не покорился победителю. Одно из суждений Аррунция помогает понять весьма спорное место в трагедии Шекспира. Аррунций восхищен стойкостью Брута, который сумел остаться врагом Цезаря, несмотря на его благодеяния. Это суждение напоминает о словах шекспировского Кассия, вызывающих споры комментаторов. После того, как уходит Брут (I, 2), не давая согласия на участие в заговоре, Кассий говорит о том, что благородные люди должны общаться только друг с другом, ибо любовь Цезаря может "соблазнить" Брута. "Если бы я был Брутом, а он - Кассием, он не повлиял бы на меня" - таков буквальный перевод (I, 2, 313-314).

Некоторые комментаторы предполагают, что второе местоимение "он" относится не к Цезарю, а к Кассию, который якобы радуется тому, что сумел соблазнить Брута. Слова Аррунция в трагедии Джонсона поясняют, что Кассий имел в виду Цезаря. Аррунций как бы откликается на это рассуждение шекспировского Кассия: Брут не поддался "очарованию благодеяний Цезаря", говорит Аррунций ("...being proof // Against all charm of benefits" - I, 1, p. 18).

Сожаления Аррунция о временах Римской республики перекликаются со словами шекспировского Кассия "В нас умер дух отцов". Как бы дополняя эту мысль, Аррунций говорит о том, что в груди его современников не осталось даже искры того вечного огня, который горел в душах великих героев прошлого:

These mighty spirits

Lie raked up with their ashes in their urns,

And not a spark of their eternal fire

Glows in a present bosom.

(I, 1, 19)

В некоторых рассуждениях Аррунция можно обнаружить стремление защитить Брута от упреков в неблагодарности по отношению к Цезарю. В трагедии Шекспира Марк Антоний в речи перед народом более всего обвиняет Брута. Рассказывая о любви Цезаря к Бруту, Антоний описывает, как Цезарь после удара Брута закрыл плащом лицо, пораженный чудовищной неблагодарностью друга. Антоний заканчивает репликой: "Этот удар был самым жестоким из всех" ("It was the most unkindest cut of all" - III, 2, 183). Бен Джонсон в речи Аррунция перефразирует слова шекспировского Антония, используя эпитет "unkind" (жестокий) по отношению к другу.

Бен Джонсон вводит эпитет в ином контексте: Брут отважно нанес удар чудовищу, которое хотело жестоко поработить свою страну ("That sought unkindly to captive his country" - I, 1, p. 18),

В этих словах выражена скрытая защита Брута: его поступок Аррунций считает отважным и доблестным подвигом. Бен Джонсон очень тонко и не для всех понятно отвечает на самое страшное обвинение, предъявленное Бруту в речи Антония. Несомненно, в данном примере видна поддержка позиции Шекспира.

Однако Джонсон не во всем согласен с Шекспиром. Брут приговаривает Цезаря к смерти за стремление к единоличной власти, так как неограниченная власть может превратить его в тирана. В монархии уже заключен змеиный зародыш тирании. Брут, в отличие от Кассия, пока еще не видит в характере Цезаря признаков будущего тирана. Более проницательный Кассий эти признаки видит и уже готовит заговор. Если у Плутарха Цезарь выступает носителем нового принципа правления и опирается на воинов и народ, то Шекспир создает как бы двойную атмосферу - историческую и близкую его собственному времени, когда монархическая власть в Англии уже достаточно обнаружила признаки тиранического правления.

Вместе с тем Шекспир не утверждает, что причина зла заключена только в форме правления или в личных качествах правителя. "Юлий Цезарь" отражает кризис в политических взглядах Шекспира, сомнения в полезности монархии, поиски более глубоких причин зла, чем личные качества короля {См. подробнее: Комарова. В. П. К вопросу о трактовке трагедии Шекспира "Юлий Цезарь". Вестник ЛГУ, 1959, э 14. Здесь дана полемика с предшественниками. Позднее трактовка была обоснована в моей докторской диссертации (1973 г., ЛГУ) и монографии: Комарова В. П. Личность и государство в исторических драмах Шекспира. Л.: ЛГУ, 1977.}. Есть и другие силы, влияющие на ход событий.

Разделяя протест против тирании, Бен Джонсон иначе подходит к оценке монархической власти и личности короля. Аррунций и Сабиний в трагедии "Падение Сеяна" восхваляют погубленного Сеяном полководца Германика, наделяя его многочисленными нравственными достоинствами. Многие обстоятельства трагической судьбы Германика соответствуют некоторым моментам биографии графа Девере, отца Роберта Эссекса, и последним годам жизни самого Эссекса. Аррунций и Сабиний считают Германика идеальным правителем. Какие же качества Германика вызывают их восхищение? "Достоинство Помпея", "невинность Катона", "мудрая умеренность Брута" - ни одно из этих достоинств не связано с государственной политикой. Когда противники Сеяна слышат мудрые речи Тиберия о справедливости и свободе, то Силий высказывает странную в устах римского республиканца мысль: "Благословенной была бы наша судьба, если бы мысли Тиберия соответствовали его словам". Особенно важно его дальнейшее рассуждение о хорошем короле. В этом рассуждении можно видеть возражение шекспировскому Бруту, который приходит к выводу, что даже хороший правитель должен быть устранен, если он стремится к короне (II, 1). Силий, напротив, не видит ничего плохого в самой форме правления. "Люди ошибаются, думая, что возможно рабство даже и при добродетельном государе. Желанная свобода нигде не выглядит прекраснее, чем при таком короле. Но если он добр и милостив лишь на словах... если на деле он глух к призывам добродетели и предан всем порокам, только в этом случае он заслуживает опасений, ибо это предвещает непосредственную близость крови и тирании. Лесть - вот повитуха им, помогающая рождению гнева, и ничего не порождает тирана быстрее, чем шептуны-доносчики, у которых есть время, место и власть превращать всех в преступников" (I, 2, 32). Итак, по мнению Бена Джонсона, признаками наступления тирании служат лесть и доносы.

В отличие от Шекспира Бен Джонсон не считает монархию основой тирании, дело не в единоличной власти, а в личности правителя. Если Шекспир в ранней хронике "Ричард III" ставит вопрос о политических причинах возникновения тирании, а в трагедии "Юлий Цезарь" говорит об опасности единоличной власти, то Бен Джонсон ограничивается этическими размышлениями о качествах короля. Джонсон не ставит вопроса о том, как власть меняет природу человека, вопроса, который задает себе Брут в монологе в начале II акта (10-34). Для Шекспира эта проблема была необычайно важна. Она является главной в монологе Брута, и она привлекает пристальное внимание Шекспира в нескольких драмах.

В хронике "Король Генрих V", которая непосредственно предшествует созданию трагедии "Юлий Цезарь", Шекспир показывает, как принц Генрих, став королем, превращается в другого человека. Он порывает с Фальстафом и подчиняет свое поведение и политику требованиям государственного блага и интересам высших сословий, от которых зависит его власть. В драме "Мера за меру" бесконтрольная власть Анджело над жизнью и смертью подданных проявляет в нем дурные страсти, хотя до этого его считали честным и справедливым человеком. В трагедии "Макбет" Малькольм так объясняет свое недоверие по отношению к Макдуфу: когда-то и Макбет был честен, и в те времена Макдуф был его другом, но доблестный когда-то Макбет стал тираном, а под его влиянием мог измениться и Макдуф.

В философской драме-сказке "Буря" снова ставится вопрос о том, как власть меняет природу человека: Просперо рассказывает, как неограниченное доверие и бесконтрольная власть пробудили в Антонио дурные страсти, подобно тому как у слишком добрых родителей вырастают плохие дети. Изменяются не только правители, под их влиянием меняются подданные: Антонио, владея ключами от должностей, заново пересоздал людей - изменил их и все сердца в государстве настроил так, что их струны рождали мелодию, радующую слух правителя (I, 2, 79-85).

Таким образом, изменчивость человеческой природы под влиянием неограниченной власти является для Шекспира важнейшим фактором при рассмотрении политических проблем. Напротив, в трагедиях Бена Джонсона взаимоотношение власти и природы человека показано прямолинейно, без свойственной Шекспиру диалектики. Персонажи Джонсона разделены на два лагеря - хорошие и плохие люди, а почему они стали такими - подобной постановки вопроса в его драмах нет. Его положительные персонажи исходят в своих оценках правителей и обстановки из этических норм и говорят главным образом о нравственных качествах.

Существенное различие обнаруживается и в освещении протеста против тирании. В трагедии "Юлий Цезарь" заговорщики хотят предотвратить возможности тирании, спасти республику от грозящей ей гибели. Они действуют из антимонархических принципов. Хотя их враги упоминают о каких-то личных причинах ненависти их к Цезарю, но Шекспир приглушает этот момент, найденный в источниках, - для его замысла важно было подчеркнуть благородство Брута и Кассия. В трагедии "Падение Сеяна" оппозиция не противопоставляет существующему порядку какой-либо иной формы правления, ибо все сторонники Агриппины - монархисты, никто не высказывает протеста против монархии. По мнению Бена Джонсона, хороший по своим нравственным качествам человек, честный, добрый, искренний, может стать хорошим правителем. В отличие от этического подхода Бена Джонсона Шекспир показывает, что даже хороший король, подобный Генриху V, не может в своих действиях оставаться верным нравственным требованиям и христианским заповедям.

Развязка трагедии свидетельствует об отличии позиции Джонсона от исторической позиции Шекспира. Почему драматург сохранил рассказ о жестоком надругательстве толпы над телом Сеяна и сообщение о насилии над дочерью Сеяна? Это вызывает отвращение к толпе римлян, отвращение, не меньшее, чем вызывал Сеян своими преступлениями. Бен Джонсон не ставит вопроса о неизбежности возмездия, вопроса, который для Шекспира имел исключительно важное значение. Гибель Брута и Кассия трагична, однако в финале высказано убеждение, что слава ждет побежденных, а позор ожидает Антония и Октавия. В финале трагедии "Падение Сеяна" зло побеждено злом и сменяется новым злом. Мрачное настроение сохранено до конца, и реплики положительных персонажей проникнуты сознанием бессилия и безнадежности.

А. Шлессер в специальном исследовании, посвященном сравнению творческого метода Шекспира и Бена Джонсона, приходит к выводу, что Джонсон не понимал шекспировской диалектики исторического процесса. Он гораздо меньше, чем Шекспир, доверял народным массам - в римских трагедиях Джонсон выводит толпу, охваченную истерией, и финал трагедии "Падение Сеяна" свидетельствует о различии в позиции двух драматургов. В трагедии "Юлий Цезарь" республиканский героизм Брута и Кассия не поколеблен, а трагедия "Падение Сеяна" показывает, что в событиях существует круговорот - все возвращается к прежнему порядку - и протест не имеет смысла.

Шлессер выдвигает интересное предположение в связи с шекспировской трагедией "Кориолан": возможно, что Шекспир, показывая изменчивость позиции народа, стремится объяснить и обосновать эту изменчивость, чтобы возразить против изображения народа, которое дает Бен Джонсон в финале трагедии о Сеяне {Schlosser A Jonson und Shakespeare. - Shakespeare-Jahrbuch, Weimar, 1973, Bd. 109, S. 31-32.}.

Можно добавить к этому, что, в отличие от Шекспира, Бен Джонсон изображает не начало тирании, а ее господство. Правление Тиберия и Сеяна настолько развратило все общество, что даже гнев народа становится слепым и бессмысленно жестоким. Показать нравственные последствия тирании для общества - такова главная цель драматурга, и падение одного тирана воспринимается как приход еще худшего. В этом пессимистическом освещении исторического процесса заключено важнейшее отличие трагедии "Падение Сеяна" от исторической драматургии Шекспира.

"ЭПИСИН, ИЛИ МОЛЧАЛИВАЯ ЖЕНЩИНА".

(Метод и стиль Бена Джонсона)

А. Парфенов

"Молчаливая женщина" во многом способствовала упрочению в последующих веках репутации Джонсона как предшественника классицистической драмы и как "крестного отца" английской комедии эпохи Реставрации. Из всех комедий Джонсона именно эту считал образцовой Джон Драйден и посвятил ей подробный разбор в "Опыте о драматической поэвии", хваля ее за строгое соблюдение правил единства-времени (действие происходит в течение двенадцати часов), места (два дома, стоящие на одной улице) и в особенности действия, в котором драматург сумел искусно соединить несколько второстепенных сюжетных мотивов, подчинив их главному.

Он сводится к тому, что богатый одинокий старик Мороуз лишил своего расположения молодого племянника Дофина Юджина и, чтобы не оставить ему наследства, задумал жениться. Найти подходящую жену ему трудно, так как Мороуз ненавидит шум и разговоры, а молчаливая жена - редкость. Дофин в тайне от всех придумывает "практическую шутку"; он переодевает в женское платье мальчика и выдает его за девицу Эписин. При свидании с Мороузом "она" очаровывает старика своей сдержанностью; он женится на ней и обнаруживает, что Эписин очень разговорчива. Мороуз в ужасе ищет способа развестись, но тщетно; тогда за солидную денежную сумму и за восстановление в правах наследника Дофин делает брак недействительным, открывая истинный пол Эписин.

Это - основная сюжетная линия. К ней присоединены еще несколько: во-первых, история женщин, образовавших некую Коллегию вкуса, манер и возвышенных чувств, и их поклонников Ла-Фуля и Доу (последний влюбляется в Эписин). Женщины изображены весьма вульгарными и глупыми, а их рыцари трусами и хвастунами. В пьесе выступает еще пара комедийных персонажей мистер и миссис Оттер. Капитан Оттер - пьяница и псевдоученый болтун, его жена - богатая сварливая дама, которая держит под каблуком нищего мужа.

С основным сюжетом эти линии связаны следующим образом: Ла-Фуль дает обед для членов Коллегии и Дофина с его друзьями в доме Оттеров. Для того чтобы досадить только что обвенчавшемуся Мороузу, все участники обеда направляются с поздравлениями к нему в дом и устраивают шумную пирушку. По наущению Трувита, приятеля Дофина, Ла-Фуль и Доу хвастаются своими любовными связями с Эписин; Мороуз пытается использовать эти признания в качестве повода для расторжения брака, однако Трувит доказывает, что распутство невесты до замужества - не основание для развода. Члены Коллегии защищают Эписин, принимают ее в свое общество и делятся с ней своими скандальными тайнами. В финале, раскрыв секрет Эписин, Дофин разоблачает и хвастовство Ла-Фуля и Доу, и претензии дам из Коллегии.

Джонсон искусно строит сюжет "двойного розыгрыша". Никто из действующих лиц комедии, кроме Дофина, не подозревает до самого финала, что Эписин - не женщина; не знает об этом и Трувит, который придумывает все новые и новые способы разыграть Мороуза, чтобы обнаружить в конце концов, что Дофин лишь использует его для того, чтобы завести дядюшку в тупик, вывести из которого может лишь он сам.

Драйден в своей похвале "Молчаливой женщине" отмечает не только остроумно слаженную интригу комедии, но и великолепное воссоздание Джонсоном картин лондонской жизни, в частности речевой манеры лондонских джентльменов начала XVII в.

"Эписин" близка к комедии Реставрации в нескольких аспектах: и компактной, рациональной "классической" композицией, и самим интеллектуализмом сюжета, т. е. изображением весьма хитро задуманного и выполненного плана, и стремлением правдоподобно изобразить городские нравы. В ней нет, как, например, в "Вольпоне", значительных социальных обобщений, нет и моральной цели: интрига комедии приводит к обогащению Дофина и лишь попутно выставляет на осмеяние второстепенные пороки модных франтов и зазнавшихся горожанок.

Нет сомнения, что английская комедия Реставрации, тяготевшая с одной стороны, к классицизму и испытавшая воздействие мольеровской комедии, а с другой - к реалистической комедии нравов и склонная к морально нейтральному или даже сочувственному изображению действий дворянских "остроумцев" английских "либертинов" конца XVII - начала XVIII в., в творчестве Джонсона, и прежде всего в "Молчаливой женщине", нашла ряд близких себе элементов. "Эписин", "Варфоломеевская ярмарка", "Вольпоне" и другие комедии Джонсона с большим успехом шли на сценах лондонских театров этого времени, драматурги и теоретики литературы охотно рассуждали о принципах сатирической типизации Джонсона, о его "гуморах". Один из комедиографов Реставрации, Томас Шедуэлл, прямо говорил о связи своего творчества с "гуморами" Джонсона; рассуждение Уильяма Конгрива о "гуморе" в комедии опирается на творческую практику и высказывания Бена Джонсона; кроме Джона Драйдена, творчеству Джонсона уделил много внимания другой теоретик эпохи - Джон Деннис.

Однако элементы, близкие комедии Реставрации, выстроены у Бена Джонсона в совершенно иной системе, чем у Этериджа, Шедуэлла, Конгрива, Фаркера, а именно - в системе ренессансного реализма, на основе которого созданы все произведения Джонсона, в том числе, конечно, и "Молчаливая женщина". Чрезвычайно интересны с этой точки зрения критические замечания в адрес Джонсона - бесспорного "классика" для писателей эпохи Реставрации. Так, в частности, Джон Деннис выступил с критикой одного из сатирических персонажей "Вольпоне", Корбаччо как недопустимого осмеяния физического недостатка: в пьесе ряд комических эффектов извлекается из глухоты этого персонажа, изображенного дряхлым стариком. Уильям Конгрив всецело присоединяется к Деннису в своем письме к нему: "...иногда тех или иных персонажей изображают на сцене варварски, высмеивая их физические недостатки, случайные проявления недомыслия или убожества, связанные с пожилым возрастом. Сам автор пьесы должен быть человеком с извращенным сознанием... если выводит на сцену калеку, или глухого, или слепца... надеясь вызвать смех там, где на самом деле следует сострадать" {Конгрив У. Комедии. М.: Наука, 1977, с. 287.}. Тот же Джон Деннис осуждал и "Эписин" за создание в ней "чудовищно нелепого" образа Мороуза, годного лишь для фарса вследствие того, что основу характера Мороуза составляет гипертрофированная шумобоязнь {Там же, с. 353.}. Конгрив берется защищать Мороуза на том основании, что искусство, и в особенности комическое, по самой своей сути требует гиперболизации {Там же, с. 288.}. В этих рассуждениях любопытны словечки "варварски" и "фарс". И Конгрив и Деннис считают смех над старостью негуманным, принадлежащим к варварским нравам и фарсовому искусству. До известной степени они правы. Но все дело заключается в том, что для Бена Джонсона комические фигуры вроде Корбаччо или Мороуза были вовсе не случайностью и что его гуманистические взгляды на жизнь не вступали в противоречие с сочувственным изображением травли старика Мороуза или с насмешкой над глухотой Корбаччо. Здесь-то и коренится важнейшее отличие искусства Ренессанса, кровно связанного б народной культурой, от "гуманного", но более далекого от народа искусства нового времени, и в частности искусства эпохи Реставрации.

Сравнительно легко доказать принципиальное различие между искусством классицизма и комедией Реставрации, с одной стороны, и "Вольпоне" или "Варфоломеевской ярмаркой" - с другой. Но сделать это по отношению к "Молчаливой женщине" - значит обосновать свою точку зрения в наиболее трудном пункте.

В ходе анализа "Эписин" мы будем стремиться показать те ее черты, которые связывают искусство Джонсона с Возрождением, и в особенности с народно-праздничной культурой, которая является фундаментом гуманистического театра Бена Джонсона.

1

"Вольпоне" был последней комедией в творчестве Джонсона, действие которой происходит не в Англии, а либо в условной стране ("fustian country", по его собственному выражению), либо в Италии. Перенося действие своих новых комедий, начиная с "Молчаливой женщины", в Англию и по большей части в Лондон, драматург в одном случае даже вернулся к ранее написанной пьесе, чтобы "переложить" ее на английские нравы. Так произошло с комедией "У каждого свой гумор", вторая редакция которой, художественно гораздо более совершенная, чем первая, "итальянская", получила широкую известность как один из шедевров Бена Джонсона. Следовательно, английская тематика "Молчаливой женщины" имеет принципиальное значение и требует объяснения.

Особенность творчества Джонсона, отличающая его от большинства современных ему писателей, заключается в том, что он постоянно стремился теоретически понять и истолковать собственную художественную практику. Говорит он и об интересующем нас предмете; так, например, в прологе к комедии "Алхимик", написанном через год после создания "Молчаливой женщины" (1610), есть строки:

Наша сцена - Лондон, так как мы хотели бы показать,

Что нет такой страны, где веселье было бы лучше, чем у нас {*}.

{* Дословный перевод здесь и далее наш.}

Строки эти стали хрестоматийными, и почти в каждом исследовании, посвященном Джонсону, они приводятся как доказательство патриотических чувств драматурга, которые и побудили его оставить Италию и условные страны и обратить свой взгляд в гущу национальной жизни. Известный американский исследователь творчества Марло, Шекспира и Джонсона Гарри Левин, приведя эти строки, еще более заостряет вопрос: "...отталкивающий шовинизм побуждает его перенести место действия в свою страну" {Levin Harry. Introduction. - In: Jonson Ben. Selected works. New York, 1938, p. 21.}. Однако, кажется, никто не дал себе труда прочесть это высказывание в его контексте:

Наша сцена - Лондон, так как мы хотели бы показать,

Что нет такой страны, где веселье было бы лучше, чем у нас.

Ни один климат не благоприятствует так проституткам, сводням,

мошенникам и многим иным,

Чьи нравы, что ныне зовутся гуморами, питают сцену

И служат предметом вдохновения и сплина комических авторов.

В этой иронически-патриотической тираде Джонсон объясняет непревзойденное качество английского веселья изобилием объектов смеха. Здесь, как и во многих других прологах, обращенных к публике, господствует стиль насмешливых похвал, праздничного издевательства над официальными высокими и серьезными идеалами.

Стремление понять высказывания Джонсона о театре как абстрактно-логические суждения, а не как живую художественную речь в этом случае выступает лишь в крайнем и очевидно нелепом (даже по отношению к логике) виде. Однако в менее заметной форме оно, как правило, пронизывает собой анализ высказываний как Джонсона, так и Шекспира и других художников эпохи" уводя от конкретно-исторического понимания специфики этих высказываний.

Мы говорили выше, что Джонсон, в отличие от современников, проявлял вкус к научно-теоретическим суждениям о театре вообще и своем собственном в частности. Свидетельством этого являются его литературно-критический дневник "Лес, или Открытия", теоретические комментарии Аспера, Кордата и Мития, обрамляющие "Каждого вне своего гумора", специальный трактат о поэтике "Варфоломеевской ярмарки" и др. Но изложенные в системе научно-теоретических понятий художественные принципы драматурга получают весьма неадекватное выражение. В терминах и системе учено-гуманистической теории литературы то небывалое, что совершалось в современной английской драматургии, могло быть высказано лишь косвенно и частично. Это не должно вызывать удивления: в характеристике материализма Бэкона К. Маркс и Ф. Энгельс показали это противоречие и объяснили его: "У Бэкона, как первого своего творца, материализм таит еще в себе в наивной форме зародыши всестороннего развития. Материя улыбается своим поэтически-чувственным блеском всему человечеству. Само же учение, изложенное в форме афоризмов, еще кишит, напротив, теологическими непоследовательностями" {Маркс К., Энгельс Ф. Святое семейство. Соч. 2-е изд., т. 2, с. 142-143.}. Точно так же реализм гениев Возрождения исходит из стихийно-материалистической эстетики и таит в себе зародыши реалистического искусства нового времени. "Само же учение" об искусстве отягощено догматизмом, средневековым по своему происхождению. И суть реалистического искусства Возрождения его современники и творцы могли в наибольшей мере ухватить посредством поэтического, а не понятийного обобщения.

Именно в этом плане художественного обобщения следует рассматривать и "Гамлета" - наиболее "теоретическое" из произедений Шекспира. Принципы шекспировской реалистической драматургии выражены здесь не в советах Гамлета Первому актеру (как обыкновенно полагают, считая эти высказывания небольшим трактатом Шекспира о реализме), а в нескольких сценах, где действуют актеры и Гамлет и где дается наглядное художественное представление о принципах шекспировского реализма. Теоретическое же рассуждение Гамлета является частью этой картины ("объектным высказыванием", по терминологии М. М. Бахтина), т. е. выполняет прежде всего драматургическую функцию. В таком живом художественном контексте следует рассматривать и теоретические высказывания Джонсона (те, разумеется, которые этим контекстом обладают). Здесь мы в большей мере, чем в абстрактно-теоретических суждениях, можем найти путь к истине о его искусстве.

Какая же правда в образной форме выступает в приведенных строках из пролога к "Алхимику"?

Уже в "Вольпоне" обозначилась с большой силой тенденция к воспроизведению точно зафиксированных деталей быта, имеющих гротескно-реалистический смысл. Фарсовые по своей природе образы попа-шарлатана, молодящегося старика, ревнивца-сводника, плута адвоката обрастают реальными деталями быта, психологии, социально-профессиональной речевой манеры, помещены в топографически точную панораму улиц и площадей Венеции; даже венецианская денежная система воспроизведена с наивозможной верностью. Вместе с тем, втягиваясь в сферу праздничного гротеска, эти детали приобретают специфический комический смысл. Если искать сравнения, позволяющего лучше представить особенности комизма реалистических комедий Джонсона периода 1605-1614 гг., то одним из них будет сравнение с аттракционом "комната смеха". В этой комнате кривые зеркала, отражая мельчайшие подробности стоящей перед ними человеческой фигуры, в то же время забавно-уродливо деформируют ее. Комический эффект "комнаты смеха" как раз в том и состоит, что гротескно-уродливое изображение складывается из доподлинно реальных элементов: зритель узнает себя не в переносно-символическом, а в буквальном плане.

Эволюция творческого метода Джонсона-комедиографа в 1605-1614 гг. заключалась, в частности, в том, что его гротескные изображения все больше и больше состояли из элементов бытовой действительности. "Вольпоне" в этом отношении является переходной пьесой от комедий учено-гуманистического стиля (первый вариант "У каждого свой гумор", "Стихоплет", "Празднества Цинтии") к зрелым реалистическим комедиям. Англия узнавала себя в "Вольпоне" еще через итальянскую маску, заботливо вылепленную, но все же более условную и обобщенную, чем фигуры просцениума - сэр Политик-Вудби и его жена, как бы вышедшие из зрительного зала. Сам Вольпоне был грандиозной гиперболой хищнического индивидуализма и нуждался для своего "заземления" в Италии и даже именно в Венеции, как правдоподобном жизненном фоне для монстра такого рода.

В "лондонских" комедиях перед нами развертывается энциклопедическая картина жизни столицы Англии, включающая в себя типы всех сословий, изображение будней и праздников, "злачных мест" и респектабельных домов. Но эта энциклопедия - смеховая: англичане видели прямое изображение самих себя, но в "кривом зеркале", форма которого определялась формами народного праздника и фарсового спектакля. При этом гипербола - излюбленный троп искусства Возрождения - постепенно вытесняется в творчестве Джонсона в область речевых характеристик, и сэр Эпикур Маммон в "Алхимике" или Урсула в "Варфоломеевской ярмарке" сюжетно, "объективно" из правдоподобной картины быта не выпадают. Свой гигантский рост они приобретают в "субъективной" сфере - в сфере речи. Кульминационной точкой развития в этом направлении является "Варфоломеевская ярмарка" - возможно, наиболее зрелое и совершенное из произведений Джонсона.

Все эти явления следуют в общих чертах логике развития реализма в искусстве позднего Возрождения, подчинены процессу переосмысления в творчестве художников этой поры материально-телесного начала, его раздвоения на универсально-утопическую и приватно-частную сферы, являются комической сценой из "драмы материально-телесного начала в литературе Ренессанса" {Бахтин М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М.: Худож. лит., 1965, с. 28.}. Джонсон участвовал в этом процессе, занимая внутри гуманистической культуры Англии свою особую позицию, связанную с образованным бюргерством, а через него и вместе с ним с народом. Вот почему слова "Наша сцена - Лондон" и т. д. отражают, с одной стороны, процесс углубления реализма Джонсона, переход его к национальной тематике. А в то же время эти слова содержат издевку над Англией, где веселье самого лучшего качества, потому что в ней больше всеговоров, проституток, - гротескная острота, отлично передающая неофициальный дух, свойственный народно-гуманистическому искусству.

Пролог к "Молчаливой женщине" также касается новизны в тематике пьесы, однако Джонсон озабочен здесь в первую очередь тем, чтобы подчеркнуть и объяснить отличия своего стиля от того, который был принят на подмостках театра Уайтфрайерс, где в 1609 г. была поставлена комедия. В этом театре работала детская труппа Королевской певческой капеллы; театр был закрытым и посещался только образованной публикой и знатью. Репертуар театра Уайтфрайерс был разнообразен, но тон в нем задавали пьесы, удовлетворявшие вкус короля и аристократии. Это были "эвфуистические" пьесы Лили, в которых обычны мифологические сюжеты, обилие вставных музыкальных номеров (здесь-то дети-певцы демонстрировали свое вокальное искусство). Для Уайтфрайерса вполне подходили такие комедии Шекспира, как "Сон в летнюю ночь" или "Двенадцатая ночь". В прологе к комедии автор сравнивает себя с поваром, который готовит еду для большого праздника. Свою задачу он видит в том, чтобы угодить вкусу всех гостей, а не только избранных знатоков:

Ибо подать на стол только сладкий крем или пирожное

И не подать других яств или забыть о хлебе и соли

Было бы плохим искусством.

Кушанья поэта "не привезены издалека" ("not far-fetched"), но "стоили дорого". Иными словами, развернутая метафора "праздника", "пира" служит для того, чтобы объяснить, что "Эписин" написана в манере, близкой к вкусам более широких кругов, чем аристократия и ученые гуманисты, и что обращение к лондонской теме отвечает этим вкусам. Относительно "не привозных" кушаний Джонсон был и прав и не прав.

Уже довольно давно американским историком литературы Кэмпбеллом была прослежена сюжетная связь "Молчаливой женщины" с комедией Аретино "Кузнец" {См.: Campbell O.J. The relation of "Epicoene" to Aretino's "Ц marescalco", - PMLA, 1931, v, 46, N 3, p. 752-762,}. Эта бесспорная связь свидетельствует о более важном явлении - о принципиальной близости "Молчаливой женщины" поэтике итальянской "ученой комедии" XVI в. Оставив итальянскую тематику, Джонсон в "Молчаливой женщине" в известном смысле даже больше, чем в "Вольпоне", оказался связан с итальянской культурой Возрождения.

Название "ученая комедия" не вполне соответствует содержанию этого интересного литературно-театрального направления. В Италии XVI в. не появилось, как в Англии, народно-гуманистического общедоступного театра; "ученая комедия", созданная великими итальянскими гуманистами Ариосто, Макиавелли, Джордано Бруно, а также Биббиеной, Аретино и десятками других, менее выдающихся драматургов, была рассчитана на образованного зрителя и исполнялась во дворцах вельмож и богатых горожан, в то время как народный зритель смотрел представления комедии дель арте. Однако даже самые начальные шаги "ученой комедии" отмечены чертами близости к народной культуре. Нельзя считать случайностью, что первая из этих комедий - "Комедия о сундуке" Ариосто - была поставлена в дни карнавала. Подражание Плавту в этой комедии далеко от "ученого" копирования; у Плавта заимствовалось лишь то, что соответствовало духу народного праздника и помогало развить излюбленную тему искусства Ренессанса - прославление свободного поведения личности. В "Комедии о сундуке" эта тема решается в формах новеллистического сюжета, где свободный поступок личности возвышается как нечто необычное и праздничное над буднями реальности, в которой господствуют патриархальные законы несвободы. Разыгранная в комедии молодыми людьми "практическая шутка" близка типичной итальянской "бурле".

Игровой характер сюжета становится принципиально важным элементом поэтики "ученой комедии". Г. Бояджиев замечает по этому поводу: "Театр отражал жизнь, но по преимуществу те ее моменты, которые сами по себе содержали элемент театральности, были случаями искусственно подстроенной интриги. Такое действие было вполне реально по содержанию, но по форме оно заключало в себе явные элементы игры". {Бояджиев Г. Комедии итальянского Возрождения, - В кн.: Комедии итальянского Возрождения. М.: Искусство, 1965, с. 24.} Трудно согласиться с Г. Бояджиевым, который считает, что причина этого явления - в том, что театр, в Италии XVI в. находился "на ранней стадии развития", когда "игровая природа" его якобы не скрывается в отличие от более поздних эпох. Но он, несомненно, прав, считая, что именно здесь находится "главный источник, откуда забила живая струя нового театрального искусства. В этом же и основная причина демократических устремлений новой комедии" {Там же, с. 24.}.

Начав с подражания античным образцам, "ученая комедия" постепенно насыщалась животрепещущим социально-бытовым материалом, почерпнутым из современной национальной действительности. Социальная сатира проникает в нее, не лишая ее духа праздничности и веселья. В ряде случаев (например, в драматургии Аретино или Буонарроти) античные правила драматургического сюжетосложения отбрасывались, запутанная "многоходовая" интрига, обилие действующих лиц и эпизодов лишали комедию сценичности, однако ведущие итальянские комедиографы (Макиавелли, Бруно) стремились совместить классицистический канон с остросоциальным и народно-праздничным содержанием произведений. При этом следует отметить, что в итальянской культуре Возрождения вообще и в комедии этой эпохи в частности черты, связанные с собственно буржуазным мировоззрением (буржуа XVI в., конечно отличавшегося от буржуа нового времени), прослеживаются довольно отчетливо. Эти черты сказываются в том, что "материальное начало", стоящее как бы в центре действия - будь то сундук с ценностями в "Комедии о сундуке" или телесная страсть Каллимако к красавице Лукреции в "Мандрагоре", - двоится, представая перед нами то как элемент универсальной смеющейся, животворной природы, то как предмет эгоистического вожделения и владения. В одних произведениях перевес берет одно, в других - другое. В связи с этим двоится и образ комедийного героя: в нем проглядывает то идеально-гуманистическое представление о творческих способностях раскованной личности, то черты циничного хищника и гедониста.

Итальянская "ученая комедия" оказала широчайшее воздействие на европейский театр XVI - начала XVII в., в частности и на английский. С ее традициями связано комедийное творчество Шекспира, в особенности раннее "Комедия ошибок", "Укрощение строптивой", "Виндзорские кумушки". Среди комедий Джонсона "Молчаливая женщина" стоит ближе других к этой традиции, но влияние ее сказывается и в комедии "Каждый вне своего гумора", и в "Вольпоне", и в "Алхимике", и др.

Рассмотрим несколько подробнее связь сюжета "Молчаливой женщины" с "ученой комедией". Игровой характер носит сюжет не только "Молчаливой женщины", но и более раннего "Вольпоне". Лицедейство Вольпоне - это тоже своеобразный розыгрыш; при этом важно отметить, что Вольпоне, по его собственному признанию, большее удовольствие доставляет не "радость обладанья", а "хитроумная добыча" богатств, сам процесс обмана, игры. В этом смысле Вольпоне даже "бескорыстнее" Дофина, который разыгрывает своего дядюшку ради вполне конкретной материальной цели; любопытно, что в финале комедии на сцене появляется даже юридический документ, где проставляется сумма (5 тысяч фунтов), которую Дофин получает немедленно, и где Мороуз признает его своим наследником. Но игра Вольпоне и Моски с "наследниками" несет в себе одновременно и праздничное, и сатирическое начало.

Свободное поведение личности возвышает ее над уровнем буржуазно-ограниченных стяжателей вроде Корвино, Корбаччо и Вольторе. В этом - новеллистический аспект сюжета "Вольпоне", в этом пункте "Вольпоне" связан с традицией "ученой комедии". С другой стороны, в характере Вольпоне Джонсон изображает отрицательный вариант ренессансного сознания, мелкую бестию, выморочное существо, для которого свобода есть прежде всего игра низменных страстей. Здесь тема свободного поведения личности повернута своей сатирической стороной. "Ученая комедия", вовсе не чуждая сатире, тем не менее никогда не делает главное действующее лицо в игровом сюжете предметом сатирического осмеяния. "Вольпоне" в наибольшей мере связан с традицией народного фарса, в котором образ плута всегда обладает ярко выраженной амбивалентностью: это и праздничный, и сатирический персонаж в одно и то же время.

Розыгрыш Мороуза в сюжете "Молчаливой женщины" имеет совершенно иной характер, близкий к итальянской "бурле". Прежде всего следует обратить внимание на персонажей, ведущих комическую интригу розыгрыша. Их в "Молчаливой женщине" два - Дофин и его друг Трувит. Если Дофин всецело поглощен практической задачей заставить Мороуза раскошелиться то Трувит изобретает различные способы посмеяться над ним и довести его до отчаяния совершенно бескорыстно, ради самого розыгрыша. Вычленение двух мотивов свободного игрового поведения - узкопрактического и бескорыстно-праздничного - и персонификация их в образах Дофина и Трувита - характернейшая черта "Молчаливой женщины". Джонсон - драматург позднего Возрождения - видит расхождение между этими двумя мотивами, видит и реальную силу практицизма: Дофин перехитрил не только Мороуза, но и Трувита. При этом Дофин отнюдь не является сатирическим персонажем вроде Вольпоне; его практицизм не отличается от практицизма Эрофило из "Комедии о сундуке", или Каллимако из "Мандрагоры", или, скажем, Петруччио из "Укрощения строптивой". Но если итальянские драматурги XVI в. и Шекспир в своей ранней комедии считали возможным совместить в одном комедийном герое практическую и праздничную стороны свободного поведения, то для Джонсона эпохи создания "Молчаливой женщины" это уже невозможно. Драматург не в состоянии эстетизировать практицизм Дофина: этот персонаж несет в комедии в основном служебную функцию; он - "ум" розыгрыша, в то время как Трувит - его "душа", и все симпатии драматурга отданы последнему. Трувит, в отличие от Дофина, полнокровный художественный образ, он - в центре действия, ему принадлежат великолепные смеховые и сатирические монологи - недаром его имя означает "настоящий, подлинный ум".

В чем же заключается ренессансная, гуманистическая сторона "бурлы", разыгранной Трувитом и Дофином? Она, конечно, не в самом извлечении денег у богатого дядюшки. Это ограбление Мороуза - часть более общего содержания. Сюжеты "ученой комедии", на которую ориентирована "Молчаливая женщина", новеллистичны и изображают игровую победу свободного разума над отсталостью, патриархальной косностью, ограниченностью в самых различных областях. Например, в комедии Аретино "Кузнец", сюжет которой частично заимствован Джонсоном, мантуанский герцог ради шутки заставляет своего кузнеца упорного холостяка жениться на "женщине", которая оказывается юношей. Здесь, как и в других итальянских гуманистических комедиях, игра показана как сфера свободы, где ум вторгается в жизнь, пробует свои силы, подчас даже по незначительному поводу. Так, например, сюжет знаменитой "Новеллы о Грассо" посвящен невероятной изобретательности героя "бурлы", убедившего простоватого Грассо, что тот превратился совсем в другого человека; предлогом же для розыгрыша послужило то, что Грассо не явился однажды на пирушку. Но в случае с сюжетом "Кузнеца" дело обстоит несколько иначе: он не только связан с основной темой гуманистической литературы, но и несет в себе народно-праздничное содержание или, точнее, тема свободного поведения личности вырастает здесь непосредственно из карнавально-праздничных мотивов.

Уже было отмечено, что сюжет "Кузнеца" восходит к традиционному карнавальному развлечению - публичным насмешкам над старыми холостяками, над лицами, подозреваемыми в импотенции, над старческой немощью вообще {См.: Salingar L.G. Farce and fashion in "The silent woman". - Essays and studies. New ser., 1967, v. 20, p. 29-46. См. также о карнавальном осмеянии неудачных браков: Welsford Enid. The fool. New York, 1961, p. 206-207.}. Это не что иное, как форма осмеяния старого года, развенчание его. Тот же гуманистический и народно-праздничный смысл содержит и сюжет "Молчаливой женщины".

Для того чтобы увидеть эти слои содержания комедии, следует обратиться к своеобразнейшему "гумору", которым наградил Джонсон старика Мороуза, - к его "шумобоязни". В репликах действующих лиц и в острокомических сценах постоянно обыгрывается гипертрофия нелюбви к шуму у Мороуза. Перед его домом настлан камыш, за большую сумму он добился, чтобы мимо его дома не ездили кареты и телеги, в доме у него двойные двери и тройные потолки, окна наглухо закрыты ставнями; он уволил лакея за то, что у того скрипели сапоги; он обучает слуг разговаривать с ним языком жестов и живет при свете свечей. При появлении говорливых персонажей Мороуз комически страдает: он надевает на голову несколько вязаных колпаков, чтобы не слышать шума пирушки, а доведенный до отчаяния, он нападает с оружием в руках на своих гостей-мучителей. Понятно, что и жениться Мороуз хочет только на исключительно молчаливой женщине.

Поколения историков литературы начиная с XVII в. с осуждением говорили о Мороузе как образе "патологической личности", нетипичном, построенном на черте психики, которая имеет отношение к медицине, но не к искусству. "Вырождение принципа гуморов", "измельчание сатиры" - такого рода характеристики в изобилии применялись к образу Мороуза. "В комедиях Джонсона мы встречаем совершенно абстрагированные типы и рядом с ними героев настолько индивидуализированных, что они превращены просто в экстравагантных чудаков, выполняющих уже чисто комические функции. К таким гиперболическим чудакам, воистину чудовищам своего "юмора", принадлежит, например, Мороуз..." {Заблудовский М. Бен Джонсон. - В кн.: История английской литературы. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1945, т. 1, вып. 2, с. 85.} - пишет М. Заблудовский. Правда, он находит для этого чудовищного "юмора" и некоторое социально-психологическое объяснение: "...Джонсон дает "юмору" Мороуза социальное обоснование: Мороуз - богач и самовлюбленный эгоист; он не терпит шума и чужих людей, но сам много говорит и производит немало шума" {Там же.}. А. А. Смирнов также хочет видеть в "гуморе". Мороуза социальную основу: "...стремление Мороуза к тишине - не просто невинная прихоть сумасбродного чудака, а проявление черты типично буржуазного мировоззрения желания замуроваться, жажда изолироваться, не допустить попыток посторонних людей заглянуть в свое внутреннее "я"" {Смирнов А. Драматургия Бена Джонсона. - В кн.: Джонсон Бен. Пьесы Л., М.: Искусство, 1960, с. 15.}.

Думается, что такого рода попытки - слишком прямолинейно социологичные - связать "гумор" Мороуза с буржуазным мировоззрением малоудачны. В комедии нет и намека на существование какого-либо "внутреннего" "я" Мороуза, и не его он оберегает от вторжения. Он просто не любит шума, и богатством и буржуазным индивидуализмом этого не объяснить.

Более близок к истине, как кажется, автор уже упоминавшейся работы о "Молчаливой женщине" Сэлинджер, который видит в "гуморе" Мороуза гиперболическое отражение одного социально-бытового факта лондонской жизни начала XVII в., а именно - резкого увеличения движения по городским улицам и соответственно увеличения шума. Да, действительно, новое явление - городской шум - вызывает яростное и комически обреченное сопротивление старика Мороуза, поклонника давних времен, когда господствовала тишина и он один производил шум в доме. "В пику" старику молодые джентльмены поднимают дикий шум в его доме, доводя беднягу до полусмерти.

Однако, если бы наше объяснение было этим исчерпано, оно было бы смехотворным, так как "шумобоязнь" Мороуза - слишком далекое ответвление основного русла социальной жизни Англии в начале XVII в., если понимать ее только как прямое и непосредственное отражение действительности.

На самом деле Мороуз - персонаж, соединяющий в себе комически заостренные, но, конечно, в социальном плане второстепенные черты городского мещанина - современника Джонсона и черты карнавальной символической фигуры, олицетворяющей "старый год", силы, враждебные празднику, которые комически гибнут, чтобы дать место силам рождающей жизни.

Комизм "Молчаливой женщины" основан на антитезе "шум" - "тишина" и главным образом "громкая речь" - "молчание". Этот комический мотив глубоко содержателен в системе народно-праздничной смеховой культуры. "Обычно в фольклоре не только люди говорят, но говорит небо, свет, солнце, звезды; говорит растительность; говорит вода и земля. Но что значит "говорит"? "Живет", "светит". Акт "реченья" есть акт осиленной смерти, побежденного мрака... Напротив, "смерть" есть в фольклоре "молчание"" {Фрейденберг О. Поэтика сюжета и жанра. Л.: 1934, с. 132-133.}. В различных ритуальных действах "акт рассказывания, акт произношения слов осмыслялся как новое сияние света и преодоление мрака, позднее смерти. ...Рассказ (произнесение слов, пение, рецитация), сопровождая "преодоление смерти", совпадает с моментом воскресения; он сопутствует рождению не только человека, но и зерна, злака, растительности" {Там же, с. 136-137.}. Речь выступает как средство спасения от смерти во многих литературных произведениях античности и средних веков. В сборнике "Семь мудрецов" царевич по обету, данному своим семи наставникам, перестает говорить. Злая мачеха наговаривает на него, и отец-царь осуждает его на смерть. Царевич и на самом деле немеет. Семь наставников произносят семь речей в его защиту, отодвигая тем самым казнь на неделю. Через неделю дар речи возвращается к царевичу, он рассказывает отцу о клевете мачехи, спасает себе жизнь. Сюжет обрамления "Тысячи и одной ночи" построен на спасительной силе речи (рассказы Шехеразады). Рассказывание в "Декамероне" - средство, спасающее от эпидемии чумы, и т. д.

В "Молчаливой женщине" громкая речь и вообще шум отождествляется с молодостью, розыгрышем, праздником, полной "открытостью" пространства (вторжения в дом Мороуза, входы и уходы действующих лиц с улицы и на улицу), а тишина, молчание - со старостью, мрачностью (Мороуз - "угрюмый"), буднями, полной "закупоренностью" пространства.

Неповторимая прелесть "Молчаливой женщины" состоит прежде всего в том, что зритель смеется во многих сценах от одного только звука речей персонажей, даже безотносительно к их понятийному содержанию. Ужас Мороуза при звуках чужой речи так акцентирован, что, например, большой монолог Трувита против брачной жизни комичен уже продолжительностью своего звучания. Буйства гостей в доме Мороуза, неожиданная говорливость Эписин, звуки уличного оркестра, нанятого Трувитом, чтобы терзать слух хозяина, - все это обладает амбивалентным смеховым качеством "развенчания" старого и "увенчания" нового, содержит в себе и насмешку над старым, косным, мертвым, и радостное прославление жизни.

Непосредственно к семантике "шумобоязни" Мороуза примыкает и ряд других мотивов. Один из карнавальных розыгрышей, жертвой которых становится Мороуз, - это его женитьба на "молчаливой" женщине, которая после свадьбы оказывается невыносимо говорливой. Этот мотив близок к Рабле и средневековому фарсу (ср. главу 34 из книги III "Гаргантюа и Пантагрюэля": "Мы с вами не встречались с тех самых пор, как вы вместе с нашими старинными друзьями, Антуаном Сапорта, Ги Бучье... и Франсуа Рабле, разыгрывали в Монпелье нравоучительную комедию о человеке, который женился на немой. - Я был на этом представлении, - сказал Эпистемон. - Любящий супруг хотел, чтобы жена заговорила. Она и точно заговорила благодаря искусству лекаря и хирурга, которые подрезали ей подъязычную связку. Но, едва обретя дар речи, она принялась болтать без умолку так что муж опять побежал к лекарю просить средства, которое заставило бы ее замолчать... Я никогда в жизни так не смеялся, как над этими дурачествами во вкусе Патлена" {Рабле Франсуа. Гаргантюа и Пантагрюэль. М.: Худож. лит., 1973, с. 383.}. И в том и в другом случае осмеивается прежде всего муж, олицетворяющий собой старый мир, уходящий год {См.: Бахтин М. М. Указ. соч., с. 260-261.}. Женщина же несет в себе рождающее начало, которое, в частности, воплощается в комической болтовне, потоке несерьезной речи, противопоставленной молчанию и тишине.

Другой карнавальный розыгрыш, связанный с женитьбой Мороуза, - это фиктивная "измена" Эписин, мотив "рогов". Скандальные признания Ла-Фуля и Доу в том, что Эписин была их любовницей, делаются публично и вызывают град насмешек в адрес мнимого "рогоносца". Высшим, кульминационным моментом смехового позора Мороуза является признание им (также публично) своей неспособности. И этот мотив также игровой: свое заявление Мороуз делает в надежде, что на этом основании он сможет получить развод.

Итак, мы увидели в Мороузе под тонкой, хотя и живо современной оболочкой хорошо знакомую зрителям начала XVII в; карнавальную фигуру Старого года. Только теперь можно понять и органичность связи различных сюжетных линий комедии, их гомогенность. Драйден хвалил сюжет "Молчаливой женщины" за рациональную слаженность сюжета, за его логическую связность, обращая внимание на формальные элементы интриги. Между тем история розыгрыша Мороуза, взаимоотношения супругов Оттер, Коллегия женщин и их кавалеров-хвастунов сами по себе казались Драйдену, а за ним - и последующим критикам не связанными друг с другом по существу. В модернизирующем восприятии "Молчаливая женщина" - драматический аналитический этюд о нравах, главный компонент которого - чудачество старого Мороуза. В действительности, карнавальное содержание комедии монолитно едино и "вертится" оно вокруг мотива женитьбы, вокруг гротескного образа брачных отношений. Может быть, нигде больше в комедиях Джонсона не ощущается столь отчетливо связь его с мотивами, идейной тенденцией и стилем Рабле (при всех различиях между этими художниками). Имеется в виду III книга "Гаргантюа и Пантагрюэля", где мы встречаем и сюжет о немой жене, которая вдруг заговорила.

Основным содержанием этой книги являются нескончаемые сомнения Панурга в том, следует ли ему жениться. Доводы в пользу женитьбы в общем малочисленны. Рабле в этой книге выступает, как замечает М. М. Бахтин, в русле так называемой "галльской традиции" {Там же, с. 260 и след.}, которая амбивалентно снижает природу женщины. В плане этой традиции в женщине подчеркивается изменчивость, чувственность, похотливость, лживость, материальность помыслов, низменность. "Рога", насмешки и побои неизбежно ждут мужа, который воплощает собой ограниченность, стремление остановить вечно движущийся поток жизни.

"Галльская традиция" пронизывает все содержание "Молчаливой женщины". Наиболее ярко она выражена в монологе Трувита против женитьбы Мороуза (он не знает о замысле Дофина и хочет оградить друга от неприятностей). Этот монолог выдержан в "раблезианском" духе в той мере, в какой это было вообще возможно для Джонсона. Трувит извергает из себя потоки смехового красноречия в развитие пророчества Панзуйской сивиллы:

Жена шелуху сорвет

С чести твоей.

Набит не тобою живот

Будет у ней.

Сосать из тебя начнет

Соки она.

И шкуру с тебя сдерет,

Но не сполна {*}.

{* Рабле Франсуа. Гаргантюа и Пантагрюэль, с. 332. Перевод стихов Ю. Корнеева.}

К "раблезианскому" духу монолога Трувита мы еще вернемся, а сейчас следует отметить, что супруги Оттер являют нам одну из граней того же гротескного образа брачных отношений. Миссис Оттер - богатая женщина, купившая себе мужа. Время от времени она публично избивает капитана Оттера и осыпает его ругательствами. Конечно, в изображении этой пары немало сатиры на браки по расчету, но важно воспринимать эти образы в контексте народно-смеховой традиции и видеть амбивалентный аспект побоев и брани миссис Оттер; в этом контексте "рога", побои и нескончаемая болтовня, от которой страдают мужья, выступают как формы веселой брани в адрес отживающего, ограниченно-серьезного. Воплощением этих именно начал в комедии выступает капитан Оттер, исполненный дутых претензий на самостоятельность, ученость и храбрость: "Жена - это презренное тяжелое бремя, обуза, медвежье отродье, без манер, без воспитания - словом, mala bestia" (IV, 1) {Джансон Бен. Эписин, или Молчаливая женщина / Пер. Е. и Р. Блох. Пб.: Петрополис, 1921, с. 67.}.

Так же непосредственно связаны с гротескным образом брачных отношений дамы из Коллегии - "ордена, состоящего из придворных и жен сельских джентльменов, живущих в городе без мужей". Осмеяние женщин эмансипированных и "передовых", которые "устраивают развлечения всем острякам и модникам, порицают и восхваляют то, что им по вкусу и не по вкусу, с чисто мужским или, вернее, двуполым авторитетом" (I, 1) {Там же, с. 3-4.}, в то время как в действительности "всеми их поступками управляет чужое мнение, они не знают, почему они делают то или другое, судят, верят, наказывают, любят, ненавидят, согласно тому, как им было подсказано, и руководствуются прежде всего соревнованием друг перед другом" (IV, 2) {Там же, с. 91.}, - легко модернизировать и понять однозначно, либо "в пользу" Джонсона (критика представительниц буржуазно-дворянской верхушки), либо как свидетельство его реакционности (противник раскрепощения женщин). Но эти образы вообще нельзя понимать в серьезном плане, вне их смеховой природы. Здесь мы снова возвращаемся к проблемам "Джонсон и классицизм", "Джонсон и комедия эпохи Реставрации".

Классицистические комические образы уже лишены двойственности; они смешны, но "односторонне". Резонеры в классицистической комедии безнадежно положительны, а другие персонажи целиком осмеиваются. Образы комедии Реставрации также одноплановы, они обладают интеллектуальным комизмом (делятся на дураков и жуликов, соблазнителей и соблазненных). Джонсон накладывает на своих персонажей "маски", состоящие из аналитически отобранных деталей современной социальной действительности, но эти "маски" функционируют в системе смехового универсального "гротескного тела". В частности, изображение Коллегии содержит в себе социальные "уродства", но служат они столько же утверждению, сколько и отрицанию.

Значит ли это, что вообще социальной критики в комических образах Джонсона нет или она "приглушена" положительным их звучанием? Для ренессансного сознания главным действующим лицом комедии была Природа и все роли, разыгрываемые актерами, были масками Природы. Сама маска может быть сколь угодно отталкивающей, сатирической, но она служит веселому делу Природы (известная аналогия может быть проведена между комическим образом фарса и комедии Джонсона, с одной стороны, и, скажем, чучелом империалиста, которое функционирует в качестве атрибута праздничного шествия).

2

Выше речь шла об известной общности мотивов "Молчаливой женщины" и III книги "Гаргантюа и Пантагрюэля". Чрезвычайно интересно сравнить стиль художественной речи Рабле и Джонсона там, где имеются эти общие мотивы. Возьмем для сравнения отрывок из монолога Трувита против брака:

"...Если вы любите вашу жену или, вернее, бредите ею, о, как она вас измучает и с каким удовольствием будет наслаждаться вашими страданиями. Вы будете обладать ею только тогда, когда ей захочется; она пожертвует своей красотой и цветом лица только за драгоценности или жемчуг, и каждые полчаса удовольствия должны быть куплены заново с таким же трудом и стараниями, как в самом начале ухаживания. Вы должны держать тех слуг, которые ей нравятся, находиться в том обществе, которое ей приятно; друзья не смогут посещать вас без ее разрешения; чтобы избежать вашей ревности, она будет делать вид, что ненавидит того, кого на самом деле нежно любит, или же первая притворится ревнивой с тем, чтобы уехать к подруге или кузине в колледж и там научиться писать тайные записки, подкупать слуг и разводить шпионов; ей понадобится роскошное платье для одного праздника, другое для следующего, еще более роскошное для третьего; она будет есть только на серебре, при ней должен состоять целый штат лакеев, курьеров и служителей, не считая кружевниц, ювелиров, камеристок, портних, продавцов перьев и духов; она не думает о том, как в связи с этим тает имение, десятина за десятиной, и не желает знать, что ее бархат выменивается на ваши леса; она не слишком высоко ценит свою честь, сэр, и способна поцеловать пажа или гладкий подбородок, на котором нет признаков растительности; она воображает себя государственным человеком и хочет знать, что делается в Солсбери, в Бате, при дворе и при переездах высочайших особ; любит судить о поэтах, писателях, стилях и сравнивать их между собой: Даниэля со Спенсером, Джонсона с известным молодым писателем..." и т. д. (II, 1) {Там же, с. 20-21. Мы позволили себе восстановить точки с запятой, имеющиеся в английском оригинале.}.

Все это начиная со слов "вы должны" - одна фраза, поистине пантагрюэлическая своими гигантскими размерами, изобилием придаточных предложений и однородных членов, универсализмом в подходе к предмету - как вширь (каталоги предметов, занятий, привычек и пр.), так и вглубь (использование античных, средневековых и ренессансных источников в виде скрытых цитат) {См. комментарии в изд.: Jonson Ben. [Works]/Ed. by С. Herford, P. and E. Simpson. Oxford, 1950, v. 10, p. 15-18.}, гротескным снижением этого предмета в духе "галльской традиции", изображением автора в глубине смеховой картины (ср. упоминание о Франсуа Рабле в эпизоде с немой женой) и, наконец, самим празднично-амбивалентным тоном этой фразы: это громкая насмешливо-торжествующая речь; она торжествует вследствие самого факта говорения, и это оттеняется стонами Мороуза, относящимися не к смыслу речи Трувита, а к звуку ее. Как известно, в "Гаргантюа и Пантагрюэле" Панург то склоняется к браку, то опасается его. В речи Трувита эта смеховая "диалектика" как будто отсутствует, но в сюжете комедии она тем не менее реализуется: выслушав Трувита, Мороуз решает немедленно жениться. Иными словами, перед нами - подлинно ренессансно-реалистический комический стиль, принципиально отличный от стиля классицизма и стиля комедии Реставрации. Вместе с тем интересно проследить и отличия стиля Джонсона от Рабле. Ренессансная гипербола в стиле Джонсона постепенно переходит, как мы уже говорили, в субъективную сферу, что характерно для искусства позднего Возрождения, в котором акцент переносится с изображения героических деяний на изображение героического сознания (Гамлет, Дон Кихот, например). Но, кроме того, изменяется и сама структура гиперболы. Раблезианская гипербола своего рода "кипящий котел", в котором предметы не имеют четко обозначенных границ, форм и соединение их друг с другом часто не имеет рационального качества (ср., например, "каталоги" в "Гаргантюа и Пантагрюэле" вроде следующего: "Послушай, блудодей-лиходей, блудодей-чародей, блудодей-чудодей, блудодей плодовитый, блудодей знаменитый, блудодей мастеровитый, блудодей взлохмаченный, блудодей шерстистый" и т. д. на протяжении нескольких страниц {См.: Рабле Франсуа. Гаргантюа и Пантагрюэль, с. 356-359.}). Гиперболический образ "блудодея" включает в себя все, что угодно, раздуваясь, как мыльный пузырь, и отражая в себе всю вселенную, любые ее свойства, алогично (но по-своему закономерно) перемешанные друг с другом.

Гипербола Джонсона состоит из двух слоев: образа "гротескного тела" со всеми его раблезианскими качествами и внешне правдоподобных деталей, логически связанных друг с другом. В нижнем слое единство алогично, в верхнем оно создается логикой повседневных жизненных отношений. Иными словами, каждый элемент образа (женщины в монологе Трувита, например) имеет два художественных смысла. Один - это изобилие качеств, предметов, втянутых в сферу гротескного образа женщины; на этом уровне совершенно безразлично, в каком порядке перечисляются эти предметы и качества, как эти перечисления соотносятся с пространством-временем. На другом уровне создается логически выверенная картина женского характера, которая опирается на античную традицию ("Характеры" Теофраста в первую очередь), но содержит массу социально-бытовых примет английской жизни, включая контроверзы теологов, сплетни из Солсбери и Бата, споры вокруг Джонсона и Дениэля и пр. Здесь действует закон сгущения, концентрации реально существующего без изменения его структуры.

То же самое относится и к каждому драматическому характеру в "Молчаливой женщине". Мороуз - в основе гиперболический образ Старого года; на верхнем уровне он патологический чудак. Мы показали, что боязнь шума глубоко связана с "нижним", праздничным слоем образа. На "верхнем" же уровне гипербола не выходит за рамки правдоподобия, но именно из-за этого выглядит весьма нетипичной. "Неудача", которая постигла Джонсона, по мнению критиков XVII-XX вв., при создании образа Мороуза, для нас чрезвычайно поучительна. Она показывает, что основная сфера комедийного образа Джонсона - "нижний", собственно ренессансный уровень. Внешнее правдоподобие не должно нас обманывать. Мороуза нельзя судить ни по канонам классицизма (ибо нелюбовь к шуму - слишком малозначительный объект смеха), ни тем более по законам критического реализма. Джонсон подчинял аналитическую типизацию социальных пороков гротескно-реалистической типизации. Так же поступал, например, Питер Брейгель Старший. Его "Детские игры" по своему содержанию ничуть не уступают "Стране лентяев"; но во второй картине он непосредственно обращается к социальным порокам времени, и это в модернизирующем восприятии придает ей большую значимость. Мороуз - художественно полнокровный образ в творчестве Джонсона как смеховая праздничная фигура.

Заключим анализ "Молчаливой женщины" кратким обзором системы театральности этой пьесы. В каждой из своих четырех великих комедий Джонсон дает весьма своеобразное решение идейно-эстетической проблемы театральности. В "Молчаливой женщине" мы встречаемся с блистательной находкой. Вплоть до финала в пьесе сохраняется театральная иллюзия (прямого контакта со зрительным залом нет), а художественная реальность произведения содержит пласт собственно "реальной" жизни и весьма условный, "очужденный" для зрителя план игровой действительности - розыгрыша Мороуза. Зритель не обманывается ни на миг в сценах, где появляются под разными личинами Трувит и другие персонажи, играющие роли почтальона, юристов и др. В частности, зритель отлично видит игровой характер сцен, в которых Эписин выступает в роли молчаливой женщины. Но он, как и другие персонажи пьесы, кроме Дофина, не догадывается, что Эписин играет роль женщины. В кульминационный момент комедии, когда оказывается, что Эписин - юноша, и зритель смеется над уничтожением игровой иллюзии внутри художественной реальности пьесы, он внезапно осознает, что происходит прорыв театральной иллюзии на уровне спектакля. Все роли в спектаклях труппы Королевской капеллы исполнялись мальчиками 13-15 лет. Юноша, снявший женский парик и одежду Эписин, снял с себя и театральную роль вообще, представ перед публикой как исполнитель.

Таким образом, драматург, не посвящая зрителя в сюжетный ход, задуманный Дофином, не отступает от художественного закона, согласно которому зритель должен знать все условия, необходимые для правильного понимания театрального действия. Он знает, что все роли исполняются мальчиками, но театральная иллюзия заставляет его на время забыть об этом. Розыгрыш, который учинен с Мороузом, оказывается одновременно розыгрышем и Мороуза, и действующих лиц комедии, и самого зрительного зала. Этим самым кульминация "Молчаливой женщины" объединяет все уровни спектакля в празднично-игровую действительность, жизнь и искусство выступают в смеховом гротескном единстве женщины-мужчины, персонажа-исполнителя, пьесы-аудитории.

Уже в качестве послесловия к разбору "Молчаливой женщины" кажется уместным коснуться еще одной проблемы. Народно-праздничная культура, традиции которой в ренессансно-гуманистическом духе были переработаны в "Молчаливой женщине", как и других комедиях Джонсона, развивалась на протяжении чрезвычайно длительного времени. В ней в "снятом" виде запечатлелись времена дикости человеческого общества (например, как свидетельствует этнография, в ряде примитивных обществ убийство вождей практиковалось в прямом, а не переносном смысле). В ней уже не в "снятом", а в непосредственном плане отразились такие элементы средневековой действительности, как закрепощенное положение женщины, культ силы и презрение к слабости, наконец, даже отсутствие гигиенических навыков, неумеренность в еде и питье во время праздника (нелишне напомнить, что даже при дворах европейских государств в XVI - XVII вв. объедание и пьянство за столом были нормой). Да, разумеется, брань, экскременты, обжорство в системе народно-праздничных мотивов и форм имели не циничный, оскорбительный и односторонне снижающий смысл, какой они приобрели в последующие века буржуазного развития, а возрождающий, приобщающий к гротескно-телесному началу. Но не следует и романтизировать эти конкретно-исторические формы народной культуры. Чрезвычайно характерны с этой точки зрения эстетические позиции "новых левых" во главе с Маркузе и др. Сторонники Маркузе пытаются доказать, что в современном обществе "буржуазными" стали не только господствующая экономика, политическая теория и практика, не только психология, но даже и органы чувств, т. е. психофизиологическая сфера. "Антибуржуазным", с их точки зрения, является создание картин из человеческих экскрементов, различных отбросов и мусора; точно так же "антибуржуазный" смысл имеет и отказ от гигиены, применение наркотиков {См.: Давыдов Ю. Н. Эстетика нигилизма. М.: Искусство, 1975, с. 75 и др.}. Очевиден нигилистический характер такой эстетики, ее антиисторический "пафос".

Как же относится к народно-праздничной культуре гуманистическое искусство в этом именно аспекте? Думается, что оно несло на себе печать своего времени и закрывать на это глаза - значит модернизировать искусство Возрождения, что, собственно говоря, проделывалось с ним либерально-буржуазными кругами с большим размахом.

Весьма существенны замечания Л. Пинского относительно серьезных жанров искусства Шекспира, в частности "Гамлета", "Короля Лира" и "Кориолана", где герой, даже такой близкий авторской позиции, как Гамлет, "выражает сильные и слабые стороны полупатриархального мира" {Пинский Д. Реализм эпохи Возрождення. М.: ГИХЛ, 1961, с. 218.}, выступает как "нецивилизованный" представитель старого мира. В частности, Гамлету, одному из самых ярких образов гуманиста эпохи Возрождения, недостает не только "общегосударственной идеи", но и гуманности. Что же касается смеховых жанров, то и здесь перед нами явления идеологии, передовой для своего времени и тем не менее не выходящей за рамки этого времени. В комедиях Шекспира, где чрезвычайно отчетливо проявилась идеализирующая тенденция ренессансного реализма, это менее заметно, чем в "мрачных" комедиях. "Конец - делу венец" часто вызывала недоумения по поводу моральной позиции Шекспира, но она - не следствие "циничных настроений" драматурга, а отражение сильных и слабых сторон гуманистической реальной позиции. Комедии Джонсона, последовательно выступавшего против идеализации, в особенности часто подвергались упрекам в цинизме. В "Молчаливой женщине" перед нами жестокая травля беспомощного старика Мороуза - зрелище, вызывающее отрицательные эмоции у гуманного читателя и зрителя, начиная с рубежа XVII-XVIII вв. Если не модернизировать образ Мороуза и всю комедию, мы увидим не "цинизм" писателя и не просто праздничный смеховой образ "вообще", а образ, принадлежащий своему времени с его сильными и слабыми сторонами.

ТРАГЕДИЯ ДЖОНА ВЕБСТЕРА "ГЕРЦОГИНЯ МАЛЬФИ".

(К проблеме творческого метода)

Г. Толова

Литературная жизнь Англии рубежа XVI-XVII вв. рисует нам картину одновременного сосуществования и борения различных теорий, стилей, школ. Бунтарский разрыв с традициями во имя утверждения реальной действительности во всей неприкрытой грубости; аристократизм, отрыв от действительности; дуализм чувственного и иррационально-мистического; рационализм, патетическое отношение к разуму; сложная этическая проблематика, трагические коллизии; бурная живопись, декоративность, метафоризм, аллегории - эти явления, обнаруживающие себя в литературе, порождены эпохой и объясняются происходившей тогда сменой стилей. Ренессанс постепенно сменялся барокко {Движение, соотношение и смена стилей (романский, готика, Ренессанс, барокко, классицизм, романтизм) подробно рассмотрены в кн.: Лихачев Д. С. Развитие русской литературы 10-17 веков. Л., 1973; Он же. Барокко и его русский вариант 17 века. - Русская литература, 1969, э 2.}.

Некоторые буржуазные ученые, исходя из чисто формальных или субъективистских категорий, нередко называют XVII столетие веком барокко, распространяют на все искусство данного периода признаки одной из развивавшихся стилевых систем. Многообразие форм отражения действительности, противоречивость историко-художественного процесса той поры явились причиной того, что в недрах Ренессанса вызрели не одна, а две стилевые системы барокко и классицизм {Примеры одновременного сосуществования двух стилей можно наблюдать и в предшествующих периодах: романский и готика, готика и Ренессанс. Правда, тогда формирование одного осуществлялось за счет угасания другого, что убедительно доказывает Д. С. Лихачев.}. Роль этих стилей на протяжении XVII в. не была равноценной, и они не охватывали целиком все искусство (слишком различен образный строй произведений Караваджо и Рубенса, Шекспира и Мильтона, Корнеля и Кальдерона, Пуссена и Веласкеса).

Загрузка...