СТАДА

I

Как только козы и овцы дошли до скотного двора. Пилот счел свою работу законченной. И прежде, чем пользовавшийся его услугами пастух зашагал домой, побрел к поселку. Поджав хвост, почти задевая мордой землю, он плелся печально и озабоченно, как всякий бродячий пес, потерявший вкус к жизни. Внезапно Пилот учуял в воздухе нечто знакомое. Он поднял кверху голову, глаза его, до этого тусклые, заблестели, хвост загнулся, как ручка зонтика. Дорога была полна искушений и обязательных остановок, учрежденных собаками, которые пробегали здесь много веков кряду — с того времени, как существовал Мантейгас. Пилот часто задерживался, орошал камни, стволы старых каштанов, углы ветхих домишек. Делал это весело и торопливо, а затем бежал дальше: он почуял своего хозяина, которого так давно не видел. Этот запах все приближался, и волнение пса усиливалось. Наконец он увидел хозяина…

Орасио был вместе с Идалиной, которую Пилот тоже знал. Они сидели на большом камне, в верхней части поселка. Орасио был настолько увлечен разговором с девушкой, что не обратил внимания на появление пса. Пилот на мгновение остановился, вильнул хвостом, по телу у него пробегала радостная дрожь. Потом решился и униженно уткнулся мордой в бедро хозяина — это вошло у него в привычку в ту пору, когда они вдвоем пасли скот высоко в горах.

Теперь хозяин заметил его присутствие. В этот день Орасио вернулся с военной службы и на радостях от встречи с отцом и матерью, с соседями, и особенно с Идалиной, еще не вспомнил о своем старом товарище… Он погладил собаку по голове и растроганно воскликнул:

— Смотри-ка, Пилот! Мой Пилот!

Идалина мельком взглянула на пса. Вид у нее был невеселый. Орасио продолжал свой рассказ:

— Я уже говорил, что наша казарма зенитной артиллерии находилась на самом берегу моря. Оттуда были хорошо видны суда, идущие в Лиссабон. Иной раз это был такой большущий корабль, что казалось, он никогда не может затонуть. Неподалеку находился Эсторил. Ты слышала об Эсториле? Вот красивое место! Чудесный, бескрайний сад!.. Там даже сосны кажутся садовыми деревьями! Розы обвивают их стволы до ветвей… Дороги чистенькие — чище, чем пол в церкви! Во время отлучек в город мне никогда не надоедало любоваться всем этим. На улицах много автомобилей… Пестрая, шумная толпа… И больтают на разных языках, в которых мы ничего не смыслим…

Неожиданно Орасио прервал свое повествование. По сдержанному молчанию Идалины он понял, что ее не интересует этот рассказ и она думает о другом. Он отмахнулся от Пилота и, словно оправдываясь, сказал:

— Я заговорил об этом главным образом из-за тамошних домов. Особняки здешних фабрикантов и сравнить нельзя с теми, что в Эсториле! Они там на редкость красивые!.. Все окружены садами, которые цветут даже зимой. Я без конца расхаживал перед ними, заглядывал внутрь и думал: вот где можно хорошо жить, не то что здесь, в наших краях! Но кое-что в этих больших, нарядных домах мне не понравилось. Мне показалось даже, что, будь один из них моим, я бы в нем просто погиб. Все это хорошо для людей с другими привычками, для богачей, которым нравится спать в отдельных спальнях и иметь много комнат. А я хочу всегда спать, прижавшись к тебе…

Орасио посмотрел на девушку пылким взглядом и засмеялся. Но ее улыбка была такой грустной, выражение лица таким подавленным… Его охватило раздражение:

— У тебя такой кислый вид — просто зло берет смотреть! То, что я надумал, только к лучшему для нас обоих. Вот увидишь! — И, немного успокоившись, продолжал: — Однажды я был недалеко от Эсторила, в местечке Пареде. Там не так роскошно, но тоже очень чисто. И вот там я и увидел чудесный маленький домик! — Он показал в конец улички. — Смотри, он примерно такой, как дом тетки Лусианы, но только не почерневший от времени, а совсем беленький, с окошками, покрашенными в зеленый цвет. И кругом много зелени. Я сразу подумал, что нам бы очень подошел такой домик; не там, конечно, а здесь. Только чтобы он стоил подешевле. Как бы мне хотелось иметь чистенький и веселый домик! Вот поэтому-то я и предложил тебе отложить нашу свадьбу…

— Ты очень переменился… Ты меня не любишь… Иначе так бы не говорил, — печально сказала Идалина.

Он взглянул на невесту улыбающимися и жадными глазами:

— Если бы нас сейчас никто не видел, я бы тебе показал… Не смела бы так говорить! Я хочу этого ради тебя, глупышка моя милая, и ради наших детей. Да, детей! Понимаешь? Пусть у нас будет много ребят — и чтобы все они были похожи на тебя. Еще утром в поезде я подумал: как мы будем счастливы, когда у нас появятся дети! Но они не должны жить в свинарнике, как живут здесь многие. Если бы ты только видела, как там, в Эсториле, ухаживают за малышами! Вот что значит уметь растить детей! Они окружены заботой и лаской, играют летом на пляже и в садах у домов. Видеть их — одно удовольствие! Ты ведь знаешь, как я люблю детей. Там, в армии, из-за этого я раз даже натерпелся страху… Однажды я наблюдал, как малыши играют в саду. Вдруг на меня набросился хозяин: «Если ты будешь приставать к моей служанке, я пожалуюсь твоему командиру!» Никакой служанки я там не видел, но ничего не успел объяснить ему — он тут же повернулся ко мне спиной. Похоже, он догадался, что я недавно в армии и еще глуп. Несколько дней я побаивался, что меня накажут… Ну так вот! Понятно, наши ребята не смогут расти так, как тамошние дети, потому что мы бедны, но чистый уютный домик для них и для себя мы построим!

— Да где ты возьмешь деньги? — прервала его Идалина.

Будучи от природы оптимистом, уверенный в своих силах, Орасио, не колеблясь, ответил:

— Достану! Сейчас у меня их нет, но будут! За четыре-пять ассигнаций куплю у дяди Бернардо участок там наверху, на солнечной стороне. А если не там, так в другом месте. Мне много не надо. За несколько конто нам удастся поставить дом. Достаточно, чтобы в нем было две комнатки — одна для нас, другая для ребят, когда они подрастут; столовая и кухня будут в пристройке. Если случайно поблизости окажется каменоломня, денег уйдет меньше. Я сам по воскресеньям и во все свободные часы буду таскать камни. Но, конечно, без каменщиков и плотников нам не обойтись. Как бы только набрать немного деньжат? Я все время думаю об этом. Пасти овец мне не по вкусу. Хочу подыскать другую работу, где можно получать побольше. — Он понизил голос, как бы открывая ей какую-то тайну: — Когда меня уволили из армии, я, прежде чем приехать сюда, побывал в Лиссабоне… Хотел выяснить, не удастся ли наняться куда… В армии меня научили читать и писать — ведь до того я был почти неграмотным. Теперь уж я сумею устроиться получше. Вчера я побывал в двух винных магазинах в Посо-до-Биспо. Отказали только потому, что меня некому было порекомендовать. Со мной ходил отец одного солдата, моего дружка, но он такой же бедняк, как и я. Когда он замолвил за меня словечко, я понял, что хозяева его и в грош не ставят. Поэтому-то меня и не приняли… Но у меня есть другие знакомые… Не ручаюсь, что за год или за два скоплю столько, сколько нужно для постройки дома, но, хорошо зарабатывая, я найду кого-нибудь, кто мне одолжит недостающее с выплатой в рассрочку… Что с тобой?

Две слезинки скатились по щекам Идалины. Он удивленно повторил:

— Что с тобой? Чего ты плачешь?

Она начала всхлипывать:

— Если бы ты меня любил по-настоящему, не оставался бы в Лиссабоне, спешил бы домой… Когда началась война, я не могла спать спокойно. Ведь ты солдат, а поговаривали, что раньше или позже, но Португалия вступит в войну… У меня сердце из-за тебя разрывалось. Какой же я была дурой! Я тут страдала, а ты вовсе и не торопился возвращаться. Зачем ты лгал, что рвешься ко мне?

Орасио возмутился:

— Да, я рвался! Я с ума сходил… Но именно из-за тебя я и задержался в Лиссабоне — а вдруг бы подвернулось что-нибудь подходящее?

— Я все больше убеждаюсь, что ты переменился… — она продолжала всхлипывать. — Эти места, где ты побывал, испортили тебя…

Орасио попробовал улыбнуться:

— Что сказали бы другие солдаты, услышав твои слова? Как они завидовали, когда меня направили в зенитную артиллерию! Всем им хотелось поехать повидать Лиссабон — он ведь от нашей части в двух шагах… Ну, довольно, перестань! Вытри слезы. Если я и переменился, то к лучшему. — Он сжал руку Идалины и посмотрел ей в глаза: — Слышишь?

Идалина вытерла покрытые загаром щеки и толстые губы — губы, которые так влекли Орасио, хоть он и предпочел бы, чтобы над ними не было пушка, предвещавшего будущие усики, как у ее матери.

— Хорошо… Но почему бы нам не пожениться, а потом постепенно строить дом?

Он начал отстаивать свой план:

— Это не одно и то же! Пойдут дети, появится больше забот и уже не удастся отложить ни винтема. Я немало размышлял об этом. Думаешь, я не тороплюсь? — Он еще сильнее сжал ее руку: — Если бы ты только знала!..

— Давай снимем домик, как мы собирались раньше, — упорствовала Идалина. — Все так делают… Ведь мало у кого есть свой собственный домишко. А нам разве нужно больше, чем другим?

— Мне большего не нужно. Но я хочу иметь домик, который радовал бы нас. Я не собираюсь уподобляться тем, кто снимает один из этих курятников, привыкает к нему и на все машет рукой. Когда мы поженимся, у нас должен быть свой собственный дом. И когда мы останемся одни, я тебя зацелую. Как часто, ложась спать в казарме, я воображал себе это! Я начинал думать о тебе и представлял, будто мы только что поженились. Я так много об этом думал, что не мог спать и у меня начинала болеть голова…

Смеркалось. Вершины еще были освещены розовым светом, но здесь, внизу, сгущались сумерки. Крутые отроги гор со всех сторон окружали поселок, раскинувшийся на дне большой долины у самой Зезере, которая в предвечерней тишине, журча, катила свои воды по каменистому руслу. Свет снимался, как вуаль, с огромной котловины, оставляя чуть подкрашенной французскую черепицу на богатых домах, тогда как черные крыши хижин бедняков уже сливались с наступавшей темнотой. На склонах густо росли сосны и каштаны — казалось, у них не было стволов, их широкие кроны как бы распластались по земле… Это напоминало лагерь, готовящийся ко сну…

Идалина попробовала высвободить руку.

— Я ухожу. Делай как хочешь. Жалко только, что мы с матерью уже приготовили кое-какие вещицы для приданого и все ждали, что свадьба состоится сразу же, как только ты вернешься с военной службы. Ведь так было уговорено, — с нескрываемой грустью проговорила она.

Слова девушки растрогали Орасио:

— Мы отложим свадьбу, только если ты согласишься. Думаю, что твое упрямство — большая глупость: мы еще молоды и можем подождать. Тебе нет и двадцати, да и мне не многим больше. Нам нужно всего два-три года, чтобы построить дом, и тогда мы начнем нашу жизнь в хороших условиях. Но если ты не пожелаешь ждать, что ж, ничего не поделаешь!.. Иногда я даже хочу этого. Вот я тебя уговариваю, а сам до смерти хочу, чтобы все получилось наоборот. Понимаешь?

Пилот, который было исчез, вернулся и снова улегся у камня, возле их ног. Вечерние тени уже достигли середины склона. Внизу по уличке прошла тетка Жоана Лукарейра с вязанкой хвороста на голове.

Идалина понемногу начинала соглашаться с Орасио.

— Возможно, так и лучше, как ты говоришь, — прошептала она наконец. — Если хорошенько поразмыслить, то, пожалуй, это лучше. Хоть мне и очень тяжело, но пусть будет по-твоему…

— Я уже тебе сказал, что мне тоже нелегко. Но когда представлю, что возвращаюсь с работы и ты ожидаешь меня в новом домике и ребятишки играют на чистом полу, становится радостно на душе. Мы будем очень счастливы, вот увидишь!

Охваченный желанием, он протянул руки, чтобы прижать к себе Идалину. Она отодвинулась:

— Нет… Нет… Нас могут увидеть! Пойдем, а то уже поздно…

Сумерки окутали землю, от долины до гребней гор. Казалось, все вокруг покрылось темной, носящейся в воздухе пылью — и дома, и волчьи логова на обрывистых склонах; эта пыль как будто даже застлала небо.

Они встали. Идалина подняла глаза на Орасио. В полумраке он казался ей сильнее и выше, чем был до ухода на военную службу. Она гордилась, что он станет ее мужем, и ей было грустно оттого, что они еще не поженились…

Они молча зашагали рядом, касаясь друг друга. Это будто случайное прикосновение плеча к плечу усиливало желание Орасио. Он огляделся по сторонам — вокруг никого не было. Свет, просачивавшийся из окон и дверных щелей, падал на булыжник и грязь улички и в темноте зарождающейся ночи казался более ярким. Вдали появился какой-то человек, но тут же вошел в одну из лачуг. Проходя мимо домика тетки Лусианы, Орасио заглянул в окна — внутри было темно. Идалина поняла его намерение, она и сама стремилась к Орасио, но притворялась равнодушной. «Здесь лучше, — подумала она, — камень-то на самом виду…»

Орасио привлек девушку к себе. Она для виду сопротивлялась, но их губы тут же встретились. Его рука опустилась ей на грудь… Вдруг послышалось чье-то ворчанье. Орасио скорее догадался, чем увидел, что в открывшемся окне стоит старая Лусиана.

Идалина очень смутилась. А Орасио добродушно улыбнулся и сказал:

— Молчок, тетя Лусиана, если не хотите, чтобы молния ударила в ваш дом. Понятно?

Вместо ответа старуха резким движением захлопнула окно, но тут же опять распахнула его, облокотилась на подоконник и с возмущением закричала:

— Ах ты бесстыдница! Таскаешься по дорогам, как сука! Не можешь подождать, принцесса? Чего только теперь не насмотришься!

Окно снова захлопнулось.

Идалина торопливо зашагала прочь. Орасио с трудом поспевал за ней. Он заметил, что она плачет.

— Не обращай внимания! Ведь ты же хорошо знаешь, какой у старухи характер. Замужем она не была, и никто ее не любил. Ты не расстраивайся… Видать, дьяволу было неугодно, чтобы я, пробыв столько времени в отсутствии, хоть поцеловал тебя! Старуха, должно быть, следила за нами из окна…

— Теперь она всюду разболтает… — пробормотала Идалина.

— Не разболтает… А если даже и так, я этому быстро положу конец! Разве мы с тобой не женимся?

Они начали спускаться по узкой уличке, где пахло дымом и навозом. От нее отходили извилистые переулки, которые заканчивались во дворах или, пересекаясь, заворачивали и уходили в темные тупики, создавая подобие лабиринта. Почерневшие ветхие домишки касались друг друга своими каменными фундаментами и крышами из ржавого железа, покрывавшими глинобитные стены. У одних лачуг были сгнившие деревянные веранды, у других, такие встречались реже, наружные лесенки с небольшим крыльцом — здесь соседки собирались поболтать. Кое-где двери и окна были открыты, оттуда проникал красноватый свет очага — готовили ужин; взад и вперед сновали освещенные отблесками огня женщины и дети.

Шагая по выпуклым, неровным камням мостовой, усеянной отбросами, которые летом высыхали под лучами благодатного горного солнца, а осенью уносились бурными потоками, Орасио продолжал убеждать Идалину:

— Видишь? Вот этой грязи я и не хочу. Куда лучше домик, о котором я мечтаю!

Идалина не ответила. Наконец они остановились у ее дома, такого же, как и большинство других, с двумя дверьми на улицу; одна из них, ведущая в хлев, была всегда закрыта — они по бедности не держали скота, другая вела в жилое помещение.

— До завтра…

— До свидания… Ни о чем не думай! На сплетни нам наплевать.

Орасио старался успокоить Идалину, но разволновался и сам, в особенности из-за того, что она расстроилась. Неожиданно он решился:

— Зайду поздороваюсь с твоими родителями.

Пропустив вперед Идалину, которая со страхом думала о том, что может произойти, он стал подниматься по наружной лестнице. Сеньора Жануария, заслышав шаги дочери, проворчала своим хрипловатым голосом:

— Все-таки ночевать решила дома? Нечего сказать, хороша! — Однако, увидев показавшуюся снизу голову Орасио, она прекратила упреки: — А, и ты пришел!..

— Дай вам господь доброй ночи. Как здоровье, тетя Жануария?

— Славу богу. Помаленьку. А как ты?

— Еще не родилась на свет такая хворь, которая пристала бы ко мне.

Сеньора Жануария, женщина пятидесяти с лишним лет с темной морщинистой кожей, подошла поближе.

— Муж будет рад увидеть тебя… Входи.

Первый этаж был почти весь загроможден сельскохозяйственным инвентарем и ветхой рваной одеждой. За дощатой перегородкой стояла кровать Идалины. Орасио бросил на нее сладострастный взгляд. Но сеньора Жануария уже указывала ему на внутреннюю лестницу, приглашая подняться. Младшие братья Идалины, догадавшись, что пришел кто-то чужой, прибежали сверху и сгрудились на ступеньках.

— Э, да ты здорово вырос… И ты тоже… И ты… — говорил им Орасио.

Второй этаж, весь черный от сажи, составляли кухня и большая комната, где стояла двуспальная супружеская кровать, а на полу у стены был постлан соломенный тюфяк для детей. Как и в других домах поселка, второй этаж заканчивался получердаком, куда через узкий коридор попадали по лестничке. Здесь на одной стороне был рассыпан картофель с огорода, на другой на соломе спали старшие дети.

Дядя Висенте, который был глуховат, заметил Орасио лишь тогда, когда гость и сеньора Жануария оказались у него перед носом. Старик лежал в ожидании ужина. Вскочив с кровати, он закричал:

— Ура! Я знал, что ты придешь. Ну, рассказывай, как тебе там жилось?

Вошли старшие братья Идалины — Роман и Зека. Поздоровавшись с ними, Орасио стал рассказывать о своей жизни в армии. Постепенно он начал трусить: «Зачем я поднялся сюда? Нет, я им сегодня ничего не скажу. Надо сначала подумать, как это преподнести. Пожалуй, лучше отложить разговор, пока я не устроюсь на работу, а тогда встретиться с родителями Идалины наедине, без Романа и Зеки».

Дядя Висенте пододвинул ему скамейку:

— Не хочешь ли посидеть с нами?

— Нет, большое спасибо. Сегодня не могу задерживаться. Уже поздно. Я зашел только повидать вас.

Орасио начал спускаться по лестнице, продолжая говорить. Ему показалось, что сеньора Жануария читает в его душе, так как, встретившись с ней взглядом, он увидел в ее глазах немой вопрос.

Идалина ждала его внизу.

— Сказал ты им что-нибудь? — шепотом спросила она.

— Нет. В другой раз… Если подвернется случай, скажи им сама…

Он погладил Идалину по щеке и вышел.

Орасио медленно шагал по улице, засунув руки в карманы и насвистывая. Не очень-то хорошо прошел первый день… Он думал, что Идалина сразу одобрит его решение, а на деле ему пришлось потратить пропасть времени, чтобы уговорить ее. И все же она и до сих пор, кажется, не вполне убеждена…

Пилот бежал рядом, но, почуяв, что дом близко, вырвался вперед и сунул голову в полуоткрытую дверь. Орасио вошел следом за собакой и поднялся по ступенькам наверх.

— Ну и дымище! — проворчал он.

Юноша с трудом различил мать, присевшую на корточки возле очага, где огонь только начинал разгораться… Подальше, на дубовом чурбане, сидел отец и пришивал подметку к старому башмаку. Сеньор Жоаким не был сапожником, но имел большие способности к этому ремеслу. Заплатки, подметки, набойки, каблуки — все, что не требовало машинной работы, он делал очень хорошо и даже с большей тщательностью, чем профессионалы. Они враждовали с Жоакимом и обычно злословили по его адресу: не платя налогов, он брал за работу дешевле других сапожников. Сеньор Жоаким чинил обувь только по вечерам: ему приходилось пасти свой и чужой скот, обрабатывать клочок земли у подножья гор и даже наниматься поденщиком.

Орасио снял шляпу и, переведя взор с отца на закопченные стены кухни, сказал, как бы про себя:

— Все по-прежнему…

Днем, когда Орасио вернулся из Лиссабона, он в радостном волнении не обратил внимания на дом. Теперь же эта картина напомнила ему детство, вечера, которые он провел здесь, пока не стал пастухом у Валадареса.

Старый Жоаким поднял глаза от подметки.

— Что по-прежнему?

— Все как было, когда я уезжал…

— Тебе, значит, хочется, чтобы было по-другому?

— Нет, нет. Это я просто так…

Орасио обвел взглядом грязную, совершенно почерневшую комнату со старой железной кроватью родителей в глубине, с грубым деревенским сундуком и полкой с тарелками и мисками; на очаге — противень для каштанов, напротив, у двери в его комнату, висят его меховые штаны, котомка, куртка и пастушеская шляпа — как будто он никуда и не уезжал.

Семья маленькая, но и дом тесный: только хлев внизу, да это небольшое помещение над ним, где они готовили еду и спали, где проходила вся их жизнь. В поселке было электричество, но не для бедняков — им светила керосиновая лампа или мерцающая масляная коптилка.

Орасио уселся напротив отца, склонив голову и опустив руки. Он молчал. Мысль о том, чтобы жениться и жить в такой закопченной жалкой лачуге, показалась ему теперь еще менее приемлемой, чем когда он отвергал ее в разговоре с Идалиной.

— Однако же есть разница, есть, — медленно проговорил Жоаким. — Ты ее не заметил. Я постарел… вот что… До твоего отъезда видел хорошо, а теперь никак не продену дратву… Мне бы очки, да нет денег…

Орасио взглянул на отца. Он и в самом деле выглядел более сморщенным, более сгорбившимся, чем прежде. А вот мать, терпеливо раздувавшая огонь, нисколько не изменилась. Уже много лет время не может к ней подступиться. У нее все такая же обожженная солнцем кожа, сухие щеки и выступающие скулы. Наблюдая, как она работает, будь то на своем клочке земли или помогая за несколько эскудо другим, люди говорили, что, несмотря на шестьдесят с лишним лет, старуха еще побывает на похоронах всех жителей поселка. «Что вы! — возмущалась сеньора Жертрудес, — у меня с каждым днем все больше седых волос!» Возмущалась, но в глубине души гордилась собой. Она не из сливочного масла, как нынешние девки, нет, она не такова, слава богу!

— Дай-ка мне головешку, мать!

Сеньора Жертрудес передала сыну горящую щепку.

— Я решил отложить свадьбу… Сговорился сейчас с Идалиной… — сказал Орасио, закуривая сигарету.

— Откладываешь свадьбу? — удивилась старуха.

Отец, с шилом в руке и зажатым в коленях башмаком, тоже посмотрел на него с удивлением.

— Это неплохо, потому что женитьба всегда сопряжена с расходами, а сейчас нам живется трудновато, — продолжала сеньора Жертрудес. — Но почему ты откладываешь?

Орасио рассказал о своей мечте — о домике, который стоял у него перед глазами, о своем желании именно там начать семейную жизнь. Отец, не прерывая его, одобрительно кивал головой. Сеньора Жертрудес, устремив взор на сына, казалось, с недоверием относилась не только к тому, что слышала, но и к тому, чего он еще не сказал. И когда Орасио замолк, она спросила:

— Ну ладно! А деньги как достанешь?

И мать и Идалина обе сомневались в нем. Но Орасио по-прежнему был уверен в себе. Он протянул сжатые в кулаки руки и улыбнулся:

— Вот этими руками!.. Я кое-что задумал… Поступлю на фабрику или на службу…

— Но как?

— Увидите!

Сеньора Жертрудес немного подождала, рассчитывая, что он еще что-нибудь скажет. Потом поднялась и подошла к столику. Зажав в левой руке несколько капустных листьев, она начала нарезать их.

— Значит, не собираешься возвращаться к Валадаресу?

— Если буду пасти скот, мне никогда не встать на ноги…

— Но ведь Валадарес на тебя рассчитывал. Было же условлено, что он никого не возьмет… он не хотел, чтобы ты очутился без работы, когда вернешься…

— Хорошо… Если устроюсь куда-нибудь, извинюсь перед ним…

— Валадарес останется недоволен и будет прав. Чтобы сохранить для тебя место, он сейчас не держит пастуха и уход за скотом поручил сыновьям. Поэтому для обработки земли ему приходилось нанимать поденщиков.

Орасио прервал ее:

— Не нравится мне Валадарес! У меня уже давно на него зуб. Я молчал, потому что вы не придавали моим словам значения; говорили, что я молокосос и еще не знаю жизни. Но вы ошибаетесь. Валадарес сохранил за мной место не по доброте и не ради моих прекрасных глаз, а потому, что это в его интересах. Он сам говорил, что никто лучше меня не делает сыры и никто так заботливо не ухаживает за скотом.

— Похоже, что тебя испортили на военной службе… Гордый стал! Ведь Валадарес говорил так потому, что он добрый человек и хорошо к тебе относится. Другой хозяин, будь это даже правда, не хвалил бы своего пастуха.

— Да… хорошо относится!.. Черта с два! Я попросил прибавки — он гроша ломаного не дал. Привык платить мне, как мальчишке. Когда мне исполнилось девятнадцать лет, он сам должен был прибавить мне жалованье, а пришлось вам идти к нему на поклон…

— Но ведь он тоже не богач, — стала защищать Валадареса сеньора Жертрудес. — У него есть земля, но на ней вся семья работает, и поэтому у них некому пасти скот. Богатством он похвалиться не может…

— А вы не подумали, сколько пришлось бы платить парню, который поступил бы на мое место? Немного, конечно, потому что быть пастухом это несчастье, но, во всяком случае, куда больше, чем мне. Если удастся уйти от Валадареса, я это сделаю. Я так решил еще до призыва в армию. Только ждал случая, пока подвернется что-нибудь другое. А иначе как я смогу содержать семью? Даже если бы я арендовал клочок земли, чтобы на нем копалась Идалина, все равно мы не могли бы просуществовать. Верно или нет?.

Сеньора Жертрудес ничего не сказала. Она промыла в миске капусту и переложила ее в кастрюлю. Отец еще ниже склонился над башмаком, старательно прокалывая дырки шилом. Орасио удивился. Никогда они так не защищали Валадареса, который хотя и был мелким собственником, но все же считался в Мантейгасе одним из трех более или менее процветающих скотоводов.

Сеньора Жертрудес накрыла крышкой кастрюлю и снова принялась раздувать огонь, затем закрыла окна, которые незадолго до этого распахнула, чтобы дать выйти дыму, и повернулась к Орасио. Она стояла, уперев в бока свои натруженные руки и разведя в стороны локти — это была ее привычная поза во всех случаях, когда она выходила из себя или ей нужно было сказать что-то очень важное.

— Может быть, ты и прав… Я не говорю, что нет… Но откуда нам было знать, что ты надумал? Твой отец заболел, был при смерти. Я велела тогда не писать тебе всю правду, чтобы не волновать. Но уже была почти уверена, что ты его никогда не увидишь. Восемь раз приходил к нему доктор. И лекарства стоили целое состояние. На это ушли все деньги, а их было немного. Я продала часть наших овец, но все равно нужно было еще пятьсот миль-рейсов. Я пошла к этому мошеннику Руфино. Думала, что у него есть сердце, а он оказался хуже цыгана. Я обещала, что мы расплатимся с ним в течение двух лет. Он дать в долг отказался и предложил купить за три конто наш участок, который прилегает к его земле. Мы раньше не соглашались продать его даже за четыре конто, а теперь этот плут, увидев меня с веревкой на шее, решил воспользоваться случаем. Я ему сказала, что предпочту живой броситься в могилу, куда будут закапывать моего мужа, чем увидеть в его руках нашу землю! И я предпочла бы! — Сеньора Жертрудес тяжело вздохнула: — Сколько слез я пролила, когда вернулась домой! Вот тогда-то я и вспомнила о Валадаресе. Он-то, во всяком случае, лучше Руфино. И я пошла к нему. Он меня хорошо принял и одолжил в счет твоего жалованья пятьсот мильрейсов.

— Что? В счет моего жалованья?

— Так уж случилось… Я ведь не могла предвидеть… Если бы я знала, что ты не захочешь вернуться к нему на работу, я бы так не поступила…

— Значит, Валадарес сказал, что вычтет с меня долг?

— Я обещала ему расплатиться в течение двух лет. Но он сказал: «Не стоит беспокоиться. Вычтем у парня из жалованья».

Орасио поднялся и подошел к окну. Распахнул его и высунулся наружу вдохнуть свежего воздуха. Снова закрыл.

— Значит, я теперь обязан черт знает сколько месяцев работать у него? Если бы я уже не решил отложить свадьбу, теперь пришлось бы отложить ее только из-за этого…

Мать не ответила. Но отец, который до сих пор сохранял униженное молчание, словно всему виной была его болезнь, сказал:

— Не расстраивайся! Мы решили на худой конец продать участок, чтобы ты мог жениться. Если хочешь, мы его продадим. Не Руфино, конечно, а кому-нибудь другому… Покупатель всегда найдется… Так или иначе, эта земелька твоя…

Орасио отрицательно покачал головой. Он знал, что родители с трудом могли бы просуществовать без этого клочка земли, на котором они сеяли рожь и сажали картофель. Отец, сапожничая и изредка нанимаясь поденщиком, зарабатывал мало; доходы от овец были невелики. Если же продать оставшихся овец, придется крепко подтянуть животы, так как без грошовой выручки за шерсть и сыр семья не сможет обеспечить себя самым необходимым — даже хлебом: ведь того, что приносил крошечный участок, едва хватало на четыре месяца.

— Не хочу… — решительно сказал Орасио. — Это было сделано для лечения, ну и хорошо. Значит, другого выхода не было.

Мать вопросительно взглянула на него:

— Что же ты теперь собираешься делать?

Орасио не ответил. Уселся и продолжал молчать. Сеньора Жертрудес время от времени вздыхала. Наконец он поднял голову:

— Ужин скоро?

— Почти готов.

Видя сына таким опечаленным, отец, чтобы приободрить его, принялся рассказывать какую-то историю. Орасио рассеянно слушал. Взглянув на часы, он потерял терпение: «Почти девять часов! Поем я, не поем — раньше половины десятого не выберусь. А пока дойду, викарий может уже лечь спать». Отец почувствовал, что Орасио думает о чем-то другом, но продолжал свой рассказ, все тем же слабым, вялым голосом, как бы извиняясь, что ему приходится говорить.

Наконец уселись за стол. Орасио проглотил ложку супа, затем быстро съел второе блюдо и поспешно встал из-за стола.

Вскоре Орасио уже шагал по дороге, разделявшей поселок на две части. Неожиданно до него донесся голос его друга Анибала — тот с кем-то разговаривал. Орасио захотелось повидаться с ним, но сейчас он не мог задерживаться.

Дом отца Баррадаса, построенный из хорошо обтесанного камня, нештукатуренный, подобно крепостной стене, но украшенный горшками с геранью на каждом подоконнике, казался уснувшим. Уличный фонарь освещал весь фасад и не давал возможности различить сквозь дверную или оконную щель, есть ли внутри свет. Орасио заколебался, но потом робко постучал дверным молотком. Немного подождал, прислушался. «Сейчас не очень поздно — часы на колокольне Санта-Мария не прозвонили еще десяти». Подумал, что, не поговорив с викарием, не может принять окончательного решения, и постучал снова, с большей силой. Наконец послышались медленные шаги. Немного погодя дверь отворилась, и на пороге показалась сеньора Алисе, экономка викария, грузная и рыхлая сорокалетняя женщина.

Орасио скромно поздоровался, желая расположить ее к себе.

— Мне нужно переговорить с сеньором викарием… Он знает, в чем дело… Если это только удобно…

Алисе предупредила:

— Сеньор викарий, наверное, уже не сможет принять тебя сегодня. Но я пойду узнаю…

Она вошла в дом и вскоре вернулась:

— Что я говорила! Сеньор викарий сказал, чтобы ты пришел завтра.

— В котором часу?

— Эх… этого он мне не сказал. Но лучше всего к вечеру.

Орасио поблагодарил, попросил извинения за беспокойство, пожелал доброй ночи и зашагал обратно. Он шел, досадуя: «Значит, если разговор с викарием ни к чему не приведет, мне уже не удастся завтра воспользоваться грузовиком, чтобы съездить в Ковильян. А другой грузовик пойдет только через три дня».

Орасио еще не завернул за угол, когда услышал призывное «пст, пст, пст!» Он повернулся. Сеньора Алисе стояла в дверях и звала его.

Как только он подошел, экономка сказала:

— Сеньор викарий вспомнил, что завтра у него весь день занят. После мессы ему надо будет поехать на свои земли в Самейро. А вечером он служит новену, так что заходи уж сейчас…

Орасио разволновался: он впервые переступал порог дома священника. Алисе шла впереди, покачивая бедрами. У освещенной двери она остановилась:

— Входи!

Он прошел в комнату и сразу увидел отца Баррадаса. Викарий, с зубочисткой во рту, старался поудобнее устроиться в глубоком кресле с подлокотниками. Это был рослый мужчина, еще более полный, чем его экономка. На круглом лице с красными щеками, толстым носом и отвислыми губами виднелись маленькие живые глазки. Викарию было пятьдесят четыре года, но Орасио, который в детстве причащался у него и несколько раз исповедовался, всегда считал его стариком.

Отец Баррадас в ответ на приветствие Орасио спросил, вынув изо рта зубочистку:

— Когда вернулся?

— Сегодня, сеньор викарий.

Священник смерил его взглядом с головы до ног и благодушно заметил:

— Военная служба пошла тебе на пользу. Ты даже вроде вырос. И научился грамоте, как упоминал в своем письме…

— Простите, сеньор викарий, мою дерзость. Если уж говорить правду, то в письме было полно ошибок… — Орасио смутился и принялся вертеть в руках шляпу.

Однако священник успокоил его, сказав, что ошибок в письме не заметил, и юноша приободрился.

— Прошу меня простить, но я поразмыслил и понял, что у меня нет никого, к кому бы я мог обратиться с такой просьбой. Я все колебался, хотел написать сеньору Мартинсу, не возьмет ли он меня к себе на фабрику… Но потом решил, что без рекомендации он меня не примет… Поэтому я и написал вам, сеньор викарий, так как вы друг бедных…

Орасио с детства привык уважать священника, который был связан с богом, обладал большими познаниями, принадлежал к другому классу и пользовался влиянием среди прихожан — половина поселка была как бы его вотчиной. Когда он находился в армии, влияние викария на расстоянии ослабело, тем более что один солдат, богохульник, что ни день рассказывал ему всякие непристойные истории про монахов и попов. Однако сейчас Орасио овладела прежняя робость. Стоя перед отцом Баррадасом, который продолжал сидеть, положив свои толстые, пухлые руки на подлокотники кресла, он чувствовал себя скованным, стал запинаться. Священник слушал его внимательно, он был заметно огорчен.

— Я пытался выполнить твою просьбу, — начал викарий, когда Орасио умолк, — как только получил от тебя письмо. Поговорил с сеньором Мартинсом, как ты меня просил. Говорил также с сеньором Фрагозо и только вчера беседовал о тебе с сеньором Кабралом. Но все они ответили мне почти одно и то же. У них набран полный штат, и люди им не нужны. В прежнее время они нанимали сколько хотели учеников, но теперь запрещено иметь их больше двадцати процентов от числа рабочих. Если на фабрике сто рабочих и служащих, то нельзя иметь больше двадцати учеников… Понятно?

Орасио утвердительно кивнул головой. Отец Баррадас продолжал:

— Очень сожалею, что не сумел тебе помочь. Я собирался поговорить с некоторыми фабрикантами из соседнего прихода, но сеньор Кабрал сказал, что это бесполезно. Дело в том, что по закону хозяева должны оплачивать четыре дня в неделю, даже если нет работы. Поэтому никто и не хочет держать лишних работников. Кроме того, владельцы предприятий не любят делать добро для своего ближнего, если он из другого прихода.

Священник замолчал. Орасио стоял, опустив голову.

— Да, кстати! — снова заговорил Баррадас, как будто его вдруг осенила мысль. — Почему ты больше не хочешь быть пастухом? Такая чудесная жизнь! Недаром она нравилась святым и в древности ее воспевали поэты! — голос священника стал задушевным, как будто он сам мечтал о такой жизни. — Сверху небо, вокруг чистый воздух, восход солнца, который так красив в горах… ночь, звезды… Разве ты не видел в алтарях фигурок пастушков со свирелями? Нет сомнения, древние поэты были правы!

— Я хочу жениться, — заговорил Орасио, — поэтому-то и надумал переменить работу. Оставаясь пастухом, я не заработаю на жизнь… Другое дело, будь в стаде мои овцы… У семьи, как вам, сеньор викарий, известно, ничего нет… Я уже взрослый, хочу работать, только не знаю, куда податься. Родители не дали мне образования, но теперь я кое-чему научился и вот подумал…

Отец Баррадас, слегка зевнув, прервал его:

— Хорошо. По-своему ты прав. Я не хочу тебя отговаривать. На этот раз тебе не повезло, но можешь не сомневаться: если только что-нибудь появится, я о тебе не забуду. Не хочешь ли стаканчик вина? Алисе! Алисе!.

— Нет, большое спасибо, не хочу!

— Выпей, чего там! А я пойду ложиться — мне завтра рано вставать.

Отец Баррадас снова зевнул и поднялся.

— Я вам очень благодарен, сеньор викарий. Если бы у меня был здесь кто-нибудь еще, я бы вас не побеспокоил…

— Ты меня вовсе не побеспокоил. Ступай с богом! — И викарий обратился к Алисе, которая показалась в дверях: — Угости-ка его стаканчиком вина…

Орасио вышел из гостиной, смиренный, скромный, с понуро опущенной головой; ему казалось, что он находится на дне глубокого колодца, где трудно дышать. В коридоре он сказал:

— Я не хочу вина, сеньора Алисе. Очень благодарен, но мне не хочется.

Экономка настаивала, подталкивая его по направлению к кухне:

— Иди! Иди! Глоток вина никогда не повредит.

Уже стоя со стаканом в руке и дожидаясь, пока Алисе сделает бутерброд с сыром, Орасио подумал: «Наверно, это воля господня, для моего же блага. Я слышал, что фабрики в Ковильяне куда лучше, чем у нас в Мантейгасе. Ткачи там зарабатывают намного больше. Может быть, Мануэл Пейшото или крестный отец куда-нибудь меня устроят, ведь Ковильян большой город».

Орасио несколько успокоился, и в душе его вновь затеплилась надежда. Он медленными глотками пил вино и рассматривал выкрашенные белой масляной краской полки для посуды, большие, начищенные до блеска медные тазы, в которых обычно готовят свиную печенку, сковороды и эмалированные кастрюли, тарелки, миски и в глубине кухни большой очаг — все это стараниями сеньоры Алисе содержалось в строгом порядке. «Вот какая кухня должна быть у меня! Конечно, не такая роскошная, но такая же опрятная».

II

Сойдя в Ковильяне с грузовика, Орасио оглядел свой костюм. Он его сберег во время службы в армии, когда ходил в форме; и все же костюм уже залоснился и стал ему тесен. Особенно не понравились Орасио брюки, вытянувшиеся на коленках. «Жаль, что я так плохо одет, а вдруг крестный устроит меня на службу в лавку?» Он застегнул пиджак и поправил шляпу… Хотя Орасио и был недоволен своим костюмом, в этот раз он чувствовал себя в Ковильяне гораздо увереннее, чем раньше. Городок с извилистыми крутыми уличками не внушал ему теперь той робости, какую он, сельский житель, испытывал перед ним, прежде чем познакомился с Лиссабоном и Эсторилом. Ковильян показался ему гораздо меньше, чем прежде.

Дойдя до площади, он на несколько минут задержался у строящегося нового рынка. По дороге в город Орасио размышлял о том, что он скажет своему крестному отцу Маркесу и что от него услышит. Теперь же он старался ни о чем не думать, чтобы опять не вернулось чувство тревожной неуверенности. Шагая дальше, он вспомнил базар, куда еще мальчиком приезжал с отцом, привозившим форель для доктора Каэтано от доктора Коуто… Орасио хотелось как можно скорее поговорить с крестным, но в то же время он побаивался этого разговора. Наконец он решился и ускорил шаг.

Заведение Маркеса находилось поблизости, на улице, зажатой между двумя рядами старых домов. То была бакалейная лавка, обслуживавшая жителей этого бедного квартала. В глубине ее виднелась полуоткрытая дверь, которая вела в мрачное складское помещение. Оттуда и появился вызванный приказчиком хозяин.

— А, это ты, парень! Давненько мы не видались! Еле тебя узнал!

Маркес был толстый, невысокого роста. Прежде он держал таверну в Мантейгасе; в то время Жоаким и пригласил его к себе в кумовья. Позднее Маркес переехал в Ковильян, приобрел эту бакалейную лавку, а таверну уступил брату. В первые годы он летом приезжал в Мантейгас купаться в теплом целебном источнике. Потом перестал, и с тех пор Орасио видел его всего лишь один раз. Однако на рождество Маркес всегда посылал ему двадцать эскудо и письмо с пожеланием счастья всей семье. Получив деньги, сеньора Жертрудес говорила: «Надо будет попросить написать крестному от твоего имени и поблагодарить его. Он никогда о тебе не забывает, и ты должен помнить о нем. Кум очень богат, а детей у него нет; умирая, он наверняка тебе что-нибудь завещает». Но со временем сеньора Жертрудес перестала так говорить: стало известно, что у Маркеса, помимо жены, есть молодая любовница… Как бы там ни было, Орасио привык считать крестного важной персоной: ведь он обосновался в городе.

Сейчас Маркес расспрашивал Орасио о здоровье родителей и знакомых в Мантейгасе и, так как юноша сказал, что недавно вернулся из Лиссабона, принялся восхвалять столицу, куда в свое время ездил.

— Что же привело тебя ко мне? — спросил он наконец.

— Я хотел повидаться с вами, крестный, и попросить об одном одолжении…

Маркес замер в тревожном ожидании — не последует ли за этим просьба о деньгах?

— Ну, говори… — пробормотал он.

Тогда Орасио, путаясь, заговорил о своем желании бросить жизнь пастуха и устроиться на работу в Ковильяне.

По выражению лица крестного Орасио понял, что его ожидает отказ. Он объяснял Маркесу, что умеет делать, когда в лавку вошла какая-то женщина. Маркес сразу же забыл об Орасио. Опередив приказчика, он оперся руками на прилавок и обратился к покупательнице:

— Добрый день, сеньора Ана! Как поживаете? Что прикажете?

Из своего угла Орасио видел, как крестный отвесил сахар и рис, затем завернул стеариновую свечу.

Наконец покупательница вышла, и Маркес вернулся к Орасио:

— Нелегкое это дело, мой мальчик… Совсем нелегкое… Я хочу тебе помочь, можешь не сомневаться, но не знаю даже, как за это взяться. У кого есть место, тот его не бросает, как бы мало ни зарабатывал, а набирать новых людей никто не хочет — вот почему здесь многие ходят без работы. У нас еще ничего, в Лиссабоне и в Опорто куда хуже, а о загранице и говорить не приходится! Каждый день читаешь в газетах страшные вещи. Даже в таких богатых странах, как Америка, — миллионы безработных. Выручает только война: одних убивает, другим дает работу… Если бы не это, пришлось бы совсем плохо. А в Португалии, которая ни с кем не воюет, видишь, что делается… — Он на мгновение задумался и затем добавил: — Я понимаю твое положение… Очень хорошо понимаю… Тебе хочется зарабатывать немножко больше. Ты не видишь для себя будущего. Но времена, брат, тяжелые… — Он кивнул в сторону паренька-приказчика: — Вот, посмотри на этого. Когда стало известно, что мне нужен приказчик — прежний умер от тифа, — набежало больше двух десятков. И каждый с рекомендацией! Одного рекомендовал даже муниципальный советник! А некоторых просили устроить хотя бы без жалованья, только за харчи да одежду. Но я не люблю кого-либо эксплуатировать. — Он важно посмотрел на приказчика. — Я плачу ему двадцать пять эскудо в месяц. Вот какие дела!.. Всегда на одну кость тысяча собак… Ты пастух, и у тебя есть работа. Хочешь совет? Оставайся пастухом! Правда, зарабатываешь ты мало, и пастуху никогда не выбиться в люди. Но наберись терпения! Подожди лучших времен!

Заметив, что Орасио помрачнел, Маркес заговорил мягче:

— Я ведь хочу тебе добра, только добра. Но что я могу поделать? — Он замолчал, как бы роясь в памяти. — Нет, ничего не вижу подходящего… — проговорил он. — Прежде оптовики, когда мы им делали заказы, старались нам угодить. А теперь им на все наплевать. Вот что принесла нам война, все огрубели. Тебе продают товар с таким видом, будто делают одолжение. Тебе не уделяют никакого внимания. Хочешь — бери, не хочешь — отправляйся в другое место! — Маркес снова взглянул на приказчика: — Даже этот мальчишка, у которого еще молоко на губах не обсохло, как-то Позволил себе нагрубить покупательнице. Представь себе, покупательнице, которая много забирает и всегда расплачивается наличными! Конечно, я его заставил извиниться, и если бы он не попросил прощения, я вышвырнул бы его на улицу! В моем магазине я безобразий не допущу!

Озабоченный своими мыслями, Орасио невнимательно слушал крестного. А Маркес, не замечая этого, продолжал, несколько изменив тон:

— Если я что-нибудь узнаю, то извещу тебя. Но заранее предупреждаю: не очень надейся. Ты не представляешь, как я сожалею, что не могу помочь. Я ведь большой друг и тебе и твоим родителям. Они очень порядочные люди!

Орасио вышел подавленный. Его расстроил не только сам отказ, но и все, что он услышал от Маркеса. Ему показалось, что все в заговоре против него, так как и в Лиссабоне ему говорили почти то же самое. Но он вспоминал теперь, что еще с малых лет часто слышал о людях, которые голодали, искали работы и не находили ее, о тщетных просьбах, с которыми они повсюду обращались… Значит, так повелось еще с давних времен… Просто он, будучи мальчишкой, не задумывался над этим.

Орасио был очень удручен и не замечал, что идет не в ту сторону. Выйдя на другую улицу, он прошел мимо казармы, потом миновал несколько фабрик. Он брел без цели, поглощенный своими мыслями. «Вот и крестный увидел, что у меня нет будущего!» Он возмутился: «Нет, пастухом я не останусь. Сейчас же пойду к Мануэлу Пейшото. Он мне не откажет. Пожалуй, лучше служить в магазине, чем работать на фабрике. А если по вечерам еще буду учиться, из меня выйдет толк. Со временем могу даже стать важным господином. Так бывало со многими. А пока придется потерпеть…

Он протиснулся между стеной и грузовиком, который, остановившись на узкой уличке, загородил проход. Свернул и направился к центру города. Дойдя до сквера на площади, он посмотрел на часы. Одиннадцать двадцать пять. Оттуда до Алдейя-до-Карвальо было семь километров, и ему надо было спешить, чтобы не опоздать на грузовик. Он стал торопливо спускаться по дороге, поглядывая на прядильные и ткацкие фабрики, которые выстроились внизу, вдоль реки — там находился промышленный район Ковильяна. Теперь он смотрел на все это уже другими глазами. Обратил внимание на большое здание фабрики Азеведо де Соуза: о ней ему говорил Мануэл Пейшото, брат которого работал там мастером. Орасио даже замедлил шаг, чтобы получше рассмотреть это длинное двухэтажное здание со множеством окон, возвышающееся среди других, таких же длинных, но более старых фабричных корпусов. Вокруг никого не было видно. Только глухой шум машин свидетельствовал о том, что за этими стенами работали люди.

Орасио зашагал быстрее. Дорога, извивавшаяся над рекой, была пустынна. Фабричный шум остался позади — стояла удивительная тишина. Однако сразу же после того, как он миновал Борральейру, домишки которой раскинулись по склону, картина изменилась. До сих пор тихая и безлюдная дорога стала шумной: наступал полдень, и множество женщин и детей с корзинками на голове и в руках торопились отнести на фабрики обед своим мужьям и отцам.

Вскоре дорога снова опустела.

Орасио подошел к Алдейя-до-Карвальо. Это предместье Ковильяна, как и все прибрежные поселки, выглядело убогим и унылым: извилистые улички, мрачные тупики, дома, разваливающиеся от ветхости… Особенностью Алдейя-до-Карвальо было то, что большинство тамошних жителей не занимались земледелием или скотоводством, а работали на фабриках Ковильяна.

Орасио был здесь только раз; несмотря на это, он хорошо помнил дом Мануэла Пейшото, с которым прежде пас скот в горах. Был конец мая, и Орасио опасался, что его друг уже перегнал свое стадо на горные пастбища. Но когда он постучался, жена Мануэла, открывшая дверь, успокоила его:

— Он здесь недалеко, выправляет рога у барашков.

— Где это?

Женщина вышла на улицу и подробно объяснила ему дорогу. Орасио поблагодарил и зашагал через поселок, жуя кусок хлеба с сыром, который захватил с собой.

Он нашел Пейшото в поле. Двое его сыновей раздували огонь под кастрюлей, установленной на трех камнях; в ней варились картофелины, они были нужны для выпрямления рогов. Неподалеку в загоне из веревочной сетки, укрепленной на кольях, стадо дожидалось начала операции.

Узнав Орасио, Пейшото бросился ему навстречу:

— Вот неожиданность! Ты здесь? Когда приехал?

Мануэл и Орасио несколько лет кряду пасли стада на лугах, отведенных Мантейгасу и Алдейя-до-Карвальо. Хотя Пейшото был почти на тридцать лет старше Орасио, они подружились. Орасио называл Мануэла «сеньор» и обращался к нему на «вы»; а тот всегда сохранял с Орасио отеческий тон и, конечно, говорил ему «ты». Но это не мешало долгим беседам, которые они вели в глухих горных местах. Зачастую Пейшото откровенничал даже по поводу своих встреч с женщинами, как если бы он и Орасио были одних лет.

Пейшото обнял своего молодого друга.

— Какая радость! Какая радость! Дай-ка мне хорошенько посмотреть на тебя! — Он положил ему руки на плечи и оглядел с ног до головы: — Ну, как тебе жилось в армии? Рассказывай! Садись сюда.

Они уселись на землю. И Орасио принялся отвечать на вопросы старого пастуха. Сыновья Пейшото позабыли об огне, который они поддерживали под кастрюлей, и не спускали глаз с пришельца. Орасио рассказал о своей службе в армии и о том, что он видел в Лиссабоне. Наконец заговорили о жизни в горах. Пейшото пожаловался:

— Какая была ужасная зима! Я уж не знал, чем кормить скот. Пришлось очень дорого заплатить за аренду никудышных заливных лугов…

Орасио, все время ожидавший удобного момента, чтобы объяснить цель своего прихода, воспользовался первой же паузой.

— Я бы хотел поговорить с вами…

По его тону Пейшото решил, что разговор должен происходить наедине. И подал знак сыновьям.

— Тут, собственно, нет никакого секрета… — поспешил заметить Орасио.

Мальчики отошли в сторону. Орасио не хотел говорить Маркесу о том, что собирается жениться. Мануэлу же он рассказал все и поведал свою затаенную мечту, которая и явилась причиной отсрочки свадьбы.

— Не сможете ли вы поговорить с братом, чтобы он устроил меня на фабрику?.. На ту, где он мастером, или на какую-нибудь другую…

— На фабрику? В твоем возрасте? — удивленно спросил Пейшото. Но тут же, увидев выражение лица Орасио, поправился: — Ладно! Раз надо поговорить, я переговорю. И помни: если брат не сделает этого ради меня, значит, это вообще невозможно. Но такое дело сразу не сладить. Оно ведь зависит не только от Матеуса… У хозяина всегда много заявлений… Кем бы ты хотел быть?

— Ткачом.

— Ты знаешь, что тебе придется поступать на фабрику учеником?

— Знаю…

— Я тебе это говорю потому, что ученик зарабатывает очень мало. Иногда проходит много времени, пока он станет рабочим. Это хорошо только для мальчишек. Вместо того чтобы бегать и шалить, они берутся за пряжу и обучаются ремеслу. Все-таки кое-что получают и помогают родителям. Но ты мужчина, даже отслужил в армии. Не знаю, хорошо ли ты подумал…

— Подумал. Подсчитал. Денег я на фабрике заработаю больше, чем у Валадареса, хотя, конечно, там я не платил за харчи, а здесь придется. Но это дело стоящее. А быть пастухом — не жизнь! Для вас это еще куда ни шло, потому что скот ваш. Но при заработке в девяносто эскудо в месяц — столько мне платят — никогда ничего не получится.

Он замолчал. Старик с худым, небритым лицом, в заплатанном пиджаке поверх грязной рубашки без воротничка, задумался.

— Тебе виднее… — наконец проронил он. — Но, может быть, удастся устроиться как-нибудь иначе?

— А как? Вы считаете, я об этом не думал? Мало я обивал пороги в Лиссабоне! И здесь, в Ковильяне, перед тем как прийти к вам, я был у своего крестного, Маркеса, — у него бакалейная лавка возле нового рынка. Все говорят мне одно и то же. Оказывается, одного желания работать недостаточно; нужно суметь устроиться на работу, в этом все дело. Я никогда не думал, что это так трудно! Но кто за меня замолвит словечко? Настоящий друг у меня только вы…

— А в Мантейгасе? Там, на фабриках? Все-таки лучше остаться с семьей…

— Этого я и хотел! Хотя бы из-за девушки; ведь если я перееду сюда, придется на время расстаться. Но там у меня ничего не вышло. Еще когда был в Лиссабоне, написал викарию и вот вчера ходил за ответом. Он просил за меня нескольких фабрикантов, и все они отказали. Я этому не очень удивился. Там фабрики маленькие, а работа нужна многим.

Снова наступила тишина. Первым заговорил Орасио:

— Скажите, сеньор Мануэл, не кажется ли вам, что лучше быть рабочим, чем пастухом?

Пейшото ответил:

— Мой отец поручил мне пасти скот, а брата послал на фабрику. Я тоже пошлю туда обоих сыновей, как только они подрастут. Но скажу тебе: у моего отца был верный глаз. Для меня нет ничего дороже свободы. Проводить целые дни в четырех стенах фабрики не по мне! Конечно, будь я на твоем месте, тогда другое дело…

Пейшото приподнял крышку кастрюли. Пар окутал его лицо, так что он с трудом разглядел картофелины.

— Ты очень торопишься?

— Мне надо лопасть на грузовик, который отходит без четверти пять. А что?

— Ты мне не поможешь? А то на мальчишек нельзя полагаться: они только мешают.

— Что ж, у меня еще есть время, — сказал Орасио.

Захватив с собой тряпки и вилку, он вместе с Пейшото направился к загону. Кастрюлю нес Пейшото. Подойдя к стаду, Орасио заметил:

— У вас теперь больше коз, чем овец…

— И не говори! Ты еще не знаешь всех моих забот… Зимой пасти окот негде. Арендовал я два луга, и у меня не осталось ни гроша. Вот тогда я и продал часть овец и купил коз… Козы ведь едят все, им все годится. А овцам нужны хорошие пастбища. Что мне было делать? Сейчас в поселке только три стада овец, остальное — козы. Беднякам овцы не по карману. Правда, доход от коз меньше, но зато они всегда обеспечат молоком, пока не поспеет рожь и картофель. Но я не выношу коз! Никогда не думал, что стану козьим пастухом… Когда я увидел, как уводят моих овец, мне показалось, что я расстаюсь с членами семьи, прости меня господи…

Пейшото тряхнул головой и расправил плечи, как бы желая отогнать от себя печальные воспоминания. Потом бросился ловить барашка, который, прячась среди овец, все время ускользал от него.

Орасио рассчитывал занять у Пейшото денег, — ровно столько, сколько его родители задолжали Валадаресу, — и освободиться от хозяина, когда это понадобится. Но после того, что рассказал старый пастух, он не решался заговорить об этом. Орасио казалось, что положение создается безвыходное: «Если Матеус устроит меня на фабрику, как же я смогу уйти от Валадареса, не расплатившись?»

— Эй, Орасио! Давай! — закричал Мануэл.

Он поймал барашка и зажал его между коленями. Подошел Орасио. Вытащил из кастрюли большую картофелину и положил ее в тряпку. У барашка были загнутые рожки. Быстрое движение Орасио — и на рог надета горячая картофелина. Животное содрогнулось, рог быстро размягчился. Орасио принялся его отгибать, чтобы, вырастая, рог не мешал барашку видеть.

Потом взял другую картофелину и проделал то же самое со вторым рогом. Подвязав рога к палке, чтобы они, остывая, сохранили полученную форму, Пейшото кинулся ловить второго барашка…

Когда Орасио прощался со своим другом, тот еще раз повторил:

— Я поговорю насчет тебя… Посмотрим, может, что-нибудь и получится… Я послезавтра переберусь со скотом наверх. Ты ведь тоже на днях отправишься в горы? А?

Орасио пожал плечами.

— Ладно! — сказал Мануэл. — Как только что-нибудь узнаю, извещу тебя…


Грузовик пришел в Мантейгас к вечеру. Расположенный в долине, на берегу Зезере, поселок казался игрушечным: белые колокольни двух церквей, кучка домов вокруг — город лилипутов на дне огромной зеленой раковины. Горные вершины стояли на страже, охраняя селение.

Орасио сошел с грузовика и направился к Валадаресу.

Хозяин принял его ласково. Это был высокий сухопарый человек с грубым, обожженным солнцем лицом. Он владел большим стадом и несколькими земельными участками — все это было куплено на деньги, которые его жена выманила у своего отца, приходского священника, когда тот лежал на смертном одре.

— Ну, как поживаешь? А я было подумал, что ты на меня сводишься…

— Нет, совсем не сержусь… За что?

— Да ведь ты уже два дня как приехал, а ко мне не заходил… — Он улыбнулся: — Небось, все с невестой миловался?

Орасио ничего не ответил, как бы соглашаясь со словами хозяина.

— Завтра же могу выйти на работу, — предложил он.

Валадарес решил быть великодушным:

— Не надо. Ты ведь собираешься жениться, а я знаю, что это такое. Тебе нужен отпуск на несколько дней. Устраивай свои дела, к работе приступишь в конце месяца. А пока мой сын Тонио будет по-прежнему пасти скот.

— Я решил отложить свадьбу… Могу начать хоть завтра.

— Отложить? Почему? — Видя, что пастух молчит, Валадарес не стал допытываться. — Хорошо, тебе виднее… Значит, хочешь начинать завтра?

— Да, сеньор. Завтра я выйду сменить Тонио.

— Как знаешь… — пробормотал Валадарес.

Орасио осведомился о здоровье сеньоры Лудовины, которая расхаживала по дому в хлопотах по хозяйству, попрощался и ушел. Когда он сказал Валадаресу, что вернется на работу, ему особенно остро захотелось остаться с Идалиной. «Надо убедить ее подождать. Теперь речь идет не только о постройке дома. Если мы поженимся, на какие средства существовать первые месяцы, раз жалованье уже получено вперед? А рассказать ей об этом я не могу — мать будет недовольна…»

Придя домой, он увидел там отца и мать Идалины. Они сидели против его родителей. У них были строгие лица.

Орасио приветливо поздоровался: «Добрый вечер».

Но сеньора Жануария и ее муж ответили холодно.

Мать попыталась разрядить напряжение:

— Почему ты так поздно? Что случилось?

— Поздно? — удивился Орасио. — Ведь грузовик пришел только полчаса назад…

Сеньора Жертрудес внимательно посмотрела на Орасио, очевидно ожидая дальнейших разъяснений, но он отвел глаза и промолчал. Тогда она сказала:

— Здесь вот сеньор Висенте и тетя Жануария… уже давно ждут тебя. Хотят с тобой поговорить…

Так как все табуретки были заняты, Орасио прислонился к стене, готовый выслушать родителей Идалины. Но они продолжали молчать. Сеньора Жануария, запахнувшись в черную шаль, скрестила руки на груди и уставилась в пол; над верхней губой у нее завивались черные усики, напоминавшие крошечные рожки барашка… Поскольку в этих краях мужчины в подобных затруднительных случаях уступали инициативу женщинам, сеньор Висенте, кстати не очень уверенный в том, что все расслышал, не хотел начинать первым. Молчание снова нарушила мать Орасио:

— Они не хотят откладывать свадьбу. Я уже объясняла им, но они…

Тут сеньора Жануария вмешалась, заговорив своим гнусавым голосом:

— На что же это похоже? Девушка спуталась с тобой — это всем известно, и теперь, если свадьба не состоится, пойдут толки…

— Какие толки? Ведь я от своего обещания не отказываюсь! Свадьба только немного откладывается, а почему — тут скрывать нечего… Кроме того, перед вашей дочерью я ни в чем не виноват и женюсь не потому, что обязан, а потому, что она мне нравится. Что же тут могут сказать?

Сеньора Жануария возмутилась:

— Сказать могут многое. Я верю, чести ты у нее не отнял. Если бы так случилось и ты потом не женился, я сама убила бы тебя. Но я не позволю позорить свою дочь! Тетка Лусиана уже всем уши прожужжала о том, что она вчера видела. Мне поначалу хотелось поколотить ее, но потом я подумала: а может быть, то, что она болтает, правда? И ведь оказывается — правда! Девка уже получила пару затрещин, чтобы не была такой бесстыжей. Так вот, я тебя предупреждаю…

Теперь рассердилась сеньора Жертрудес, и не потому, что считала слова гостьи неосновательными: ее раздражал тон, каким Жануария разговаривала с Орасио. Кроме того, она уже решила, что и в ее интересах отложить свадьбу. Сеньора Жануария почувствовала, что мать Орасио обиделась. Воцарилось молчание. Дядя Жоаким, как обычно, сидел, согнувшись над башмаком, будто ничего не слышал, а у дяди Висенте не сходило с лица осуждающее выражение — он хотел показать, что разделяет гнев жены.

Сеньора Жануария заговорила снова:

— Собственный дом — дело хорошее. Но в состоянии ли ты его построить?

Орасио не знал, что ответить.

— Сейчас еще не могу, — наконец сказал он. — Все зависит от того, как я устроюсь…

— Так я и думала! — воскликнула Жануария. — Так и думала! Да когда это будет? Может быть, через несколько лет, а может быть, и никогда. А девушка пусть ждет, несчастная!..

Прежде чем Орасио успел ответить, сеньора Жертрудес с раздражением закричала:

— Не могу я этого слышать, Жануария! Если вы так торопитесь выдать дочку, пусть она выходит замуж за другого. Нам милостей не надо, мы в них не нуждаемся…

Орасио подал матери знак, чтобы она замолчала.

Сеньора Жануария продолжала уже примирительным тоном:

— Ладно, не обращайте внимания. Это я Так, сгоряча. — И, повернувшись к Орасио, предложила: — Вы могли бы пожениться сейчас, а потом, со временем, построить домик…

— Я Идалине уже все объяснил, — оправдывался Орасио. — Разве она вам не сказала?

Сеньора Жануария не ответила ни да, ни нет. Орасио продолжал:

— Вам хочется увидеть Идалину замужем, а мне не меньше — жениться на ней. Можете не сомневаться! Но даже если бы я и не помышлял о доме, все равно не мог бы сейчас сыграть свадьбу… — Поймав взгляд матери, он добавил: — Я пока очень мало зарабатываю…

— Ну вот еще! Ты же знал об этом, когда решил жениться!..

— Это верно, но…

Сеньора Жертрудес поспешно вмешалась, чтобы мимоходом не выяснилось, что она получила вперед жалованье сына:

— Все дорожает… — сказала она. — Мне тоже кажется, что лучше малость подождать.

— Сеньора, заверяю вас, что я женюсь на Идалине. И вам этого не придется долго ждать. Но дайте мне устроить свои дела. Не хочу я больше быть пастухом, поймите! Заработаешь гроши, да и жить придется вдали от дома. Когда я подумаю, что на несколько месяцев буду уходить в горы и оставлять Идалину, становится не по себе. Нет! Я женюсь, чтобы жить вместе с женой и детьми, которые появятся у наг.

Эти слова, однако, не убедили сеньору Жануарию. Она начала догадываться, что не только отсутствие дома мешает этому браку.

— Хорошо. Я не хочу добиваться силой. Единственно чего я боюсь, это злых языков. Но если ты по-прежнему собираешься жениться…

За Орасио ответил отец:

— Так ведь уже ясно, кума… Он обязательно женится, иначе мы…

Сеньор Висенте решил последовать примеру Жоакима и тоже вставил свое слово:

— Вот это мы и хотели узнать. — И, повернувшись к жене, добавил: — Верно я говорю, старуха?

Немного погодя они вышли. Сеньоре Жертрудес, уже успокоившись, заметила:

— Никогда не видела такой спешки! Прямо с ножом к горлу пристали!..

— Бедняги! — пытался оправдать родителей Идалины дядя Жоаким. — У них куча детей, и им до смерти хочется, чтобы в семье хоть одним ртом стало меньше.

Сеньора Жертрудес поставила на стол тарелку для сына:

— Наверное, ужин совсем холодный… Так как же ты все-таки решил: пойдешь к Валадаресу?

Орасио утвердительно кивнул головой. Мать окончательно успокоилась.

III

Горная цепь тянется с северо-востока на юго-запад, как огромный отросток другого, еще более мощного хребта, оторвавшийся от своего ствола. Это красиво извивающееся чудовище из сланцев и гранита тут вздымается, там опускается, чтобы затем снова подняться в броске змеи, которая хочет ужалить солнце. Горная цепь похожа на гигантскую сороконожку. Между ее лапами-отрогами образуются глубокие извилистые ущелья, где зарождаются реки и вечно шумят водопады.

Если смотреть на этот горный массив сверху, он напоминает сказочного дракона. Видны протянутые в стороны бесчисленные лапы и зазубренный горб чудовища. Вблизи можно различить плоскогорья, местами гладкие, лишенные неровностей, местами испещренные складками. Горные вершины как бы сторожат эти пустынные владения. На плоскогорьях, среди пиков, человек кажется ниже древнего дрока или вереска. Когда солнце освещает долины и горные склоны, тут и там ложатся мрачные тени: их отбрасывают молчаливые утесы и величественные скалы, все эти суровые каменные громады, стражи и хозяева горного края.

Человек обосновался здесь сначала в долинах, затем стал подниматься на пятьсот, на восемьсот, на тысячу метров. Но выше человек уже не строил себе жилья, там он только пас скот. Так большая горная цепь с ее тайнами была завоевана не воинами, вооруженными пращами, копьями и арбалетами, а пастухами.

С апреля, если снег уже сошел, или с мая, если зима затянулась, — наверху слышится перезвон колокольчиков и бубенцов. Это означает, что в горах наступила весна. Приятно еще холодным утром лежать, завернувшись в одеяло, и слушать эту музыку. Но нет, нельзя!

Каждый пастух пасет овец или коз, принадлежащих, трем, Четырем, пяти хозяевам, и каждый хозяин поочередно проводит неделю на пастбище. А вернувшись, берется за мотыгу — ведь на склонах гор не только разводят скот — две-три дюжины голов, — но и обрабатывают пашню — два-три небольших клочка земли. Батраков здесь нанимают редко: поденщик на поле обходится куда дороже, чем наемный пастух.

Стада уходят на пастбища и возвращаются только в июне — для стрижки, затем их снова угоняют, и музыка колокольчиков снова слышится внизу, лишь когда осень начинает золотить листья каштанов…

В этот раз, впервые в его пастушеской жизни, Орасио не нужно было вставать на заре. Скот Валадареса уже три недели пасется в горах, и он найдет стадо к вечеру на Наве-де-Санто-Антонио. Орасио слышал, как старые отцовские часы пробили шесть, потом семь; слышал, как мать хлопочет на кухне, как отец выходит из дому, и продолжал лежать. К нему вернулись вчерашние думы; утром все представлялось более трудным, более мрачным. Только в девять, позевывая, Орасио поднялся. Вынул все, что у него было в карманах поношенного костюма, в котором он вернулся из армии, надел свою старую пастушескую одежду, натянул грубые чулки из овчины. Когда он привязывал их, ему показалось, что он привязывает себя — не к грязной шерсти, еще сохранившей пятна крови, а к чему-то неизбежному, что его порабощало. У матери был готов горячий суп, и она налила ему полную миску. Он поел, надел широкополую шляпу, приладил на плече котомку и плащ, взял посох и свистнул собаку.

— Ну, прощайте! — сказал он матери.

— С богом, сынок!

Мать на мгновение застыла, наблюдая, как он уходит, а он уже с порога еще раз свистнул, властно, нетерпеливо.

Пилот вынырнул из темного тупика. Увидев в руках хозяина пастушеский посох, радостно завилял хвостом, поднялся на задние лапы и попытался лизнуть Орасио в лицо. Юноша, отмахиваясь от собаки, двинулся вперед, а Пилот завертелся вокруг него; он обезумел от восторга, словно эта уличка стала для него дорогой счастья. День был туманный, серый, печальный, но Пилот словно купался в солнечных лучах.

В доме Валадареса Орасио встретила хозяйка и положила ему в котомку ржаного хлеба, сыра и сала.

— Картофеля у тебя еще хватит, — сказала сеньора Лудовина.

Впереди, подняв хвост, бежал счастливый Пилот. Орасио злила радость пса. А Пилот продолжал вести себя так, будто жизнь для него только начиналась и была полна новизны и очарования. Орасио запустил в него камнем. Пес завизжал, повернулся и удивленно посмотрел на хозяина. Затем повалился набок и стал лизать ушибленную лапу.

Орасио очень хотелось еще раз поговорить с Идалиной, услышать ее, сказать ей, он сам не знал хорошенько, что именно, убедить ее и успокоиться самому… Но, подумав, что он наверняка встретится с сеньорой Жануарией, Орасио заколебался. Наконец все же решил, что не может уйти, не повидавшись с невестой.

На его стук вышел мальчик, один из братьев Идалины:

— Она на участке сеньора Васко.

— На каком?

— У самой дороги…

Орасио поспешил уйти, радуясь, что не видел сеньоры Жануарии. Пилот плелся теперь позади, опустив морду, поджав хвост и прихрамывая. Орасио вышел на дорогу. Участок сеньора Васко находился неподалеку от скромной часовенки Богородицы дос-Вердес. Орасио спустился по ступенькам, ведущим от обочины дороги к берегу Зезере. Фабрикант Васко да Гама Сотомайор путем наследования и скупки в тяжелые для мелких скотоводов и землевладельцев времена мало-помалу приобрел много хороших участков в долине. Некоторые он оставил себе, другие сдавал в аренду беднякам, иной раз даже бывшим хозяевам этих участков или их детям. Сотомайор был одним из наиболее уважаемых людей в поселке. Немало семей существовали только благодаря ему: одни разводили скот и продавали ему шерсть, другие, трудясь на фабрике, превращали эту шерсть в ткани и, наконец, третьи обрабатывали земли, которые Сотомайор приобретал на прибыль от своего предприятия.

В Мантейгасе у промышленников было много крестников: бедняки, прося оказать им эту честь, надеялись, что, когда дети подрастут, крестные отцы предоставят им работу у себя на фабриках. Больше всего крестников было у Васко да Гама Сотомайора. Первое время он часто отказывался, ссылаясь на запрещение жены, которая считала это обманом; но однажды — довольно давно, — когда рабочие потребовали повышения платы, Сотомайор узнал, что его крестники не поддержали товарищей: не потому, что они зарабатывали больше, но, несомненно, потому, что надеялись получить от него что-нибудь в наследство. С тех пор он никогда не отказывался крестить любого новорожденного.

Проходя мимо обширных владений сеньора Васко, расположенных на склоне горы, Орасио думал: «Даже в этом мне не повезло. Если бы родители, вместо того чтобы обратиться к Маркесу, попросили быть моим крестным отцом сеньора Васко, сейчас все было бы совсем по-другому. Я работал бы на фабрике, а не плелся с котомкой за плечами, служа Валадаресу, как раб».

Но вот вдали среди женщин и мужчин, работающих на кукурузном поле неподалеку от реки, он увидел Идалину и направился к ней. Пес медленно ковылял сзади.

Идалина заметила Орасио, когда он уже был совсем близко. Она бросила мотыгу и подошла к жениху, с удивлением разглядывая его пастушеское одеяние.

— Иду пасти скот… — пробормотал он.

Она продолжала удивленно смотреть на него. Орасио, чувствуя комок в горле, мог только повторить:

— Иду пасти скот…

— Разве ты не мог остаться еще на несколько дней? Я думала…

— Это я — чтобы быстрее покончить… — взволнованно проговорил он.

Орасио хотелось признаться, что он уходит ради нее, чтобы скорее отработать долг, стать свободным и трудиться только для них двоих, но, не желая, чтобы она знала о долге, он промолчал.

— Раз свадьба откладывается, неважно — неделей раньше или позже… Я так мало тебя видела, — с нежностью сказала Идалина. — Тебя так долго не было, и вот теперь… опять уходишь.

— Это верно… Но я хочу, чтобы свадьба была как можно скорее. Если я сразу начну работать, мы выиграем время. Вчера у нас были твои родители, ты это знаешь?

Она лишь утвердительно кивнула головой.

— Большой задержки быть не должно… — продолжал Орасио. — За меня обещал похлопотать викарий, и, кроме того, вчера я побывал в Алдейя-до-Карвальо, говорил с одним своим другом, который там живет. Здесь или в Ковильяне, но я должен устроиться на фабрику… — Он на мгновение остановился и, так как Идалина по-прежнему молчала, добавил: — Вот что я должен был тебе сказать…

Обоим хотелось еще о многом поговорить, но от волнения они не находили нужных слов, да и мешали удары мотыг, которые, казалось, отсчитывали время.

— Когда же мы теперь увидимся? — спросила Идалина.

— Только когда вернусь со скотом на стрижку… Если до этого времени не найдется какое-нибудь место на фабрике…

Идалина все время слышала стук мотыг — тап, тап, тап, — этот стук, казалось, звал ее: ведь хозяин платит поденно; если сеньор Васко узнает, что она не работает, а болтает, ему это не понравится.

— Прощай! Мне нужно идти… — У нее сжалось сердце оттого, что ей приходится так прощаться, но ничего нельзя было поделать — рядом работали поденщики.

Орасио глядел на девушку со смешанным чувством нежности и страдания. Тревожная мысль сверлила его мозг. Наконец у него вырвалось:

— Ты будешь ждать?

Она повернулась к нему:

— Ждать чего?

— Меня… — смущенно пробормотал он.

В глазах Идалины опять появилось удивление.

— Это еще что за глупость? Почему же мне не ждать?

— Тогда прощай…

Он снова зашагал через поле…

Орасио миновал мост и опушку леса. День становился все пасмурнее. Юноша шел, охваченный беспокойством. Только теперь ему пришли на ум слова, которые он должен был сказать Идалине, слова, которые должны были ее окончательно убедить. Ему казалось, что он выразился недостаточно ясно, что прощание было слишком коротким, что все осталось нерешенным, что невеста не дала ему настоящего обещания.

Он шел по узкой долине, где бежала маленькая речка. Это был почти прямой, бесконечный коридор; создавалось впечатление, что он проложен кораблем, который как бы оставил здесь форму своего корпуса в виде буквы U, углубленной в основании выступом киля. По этой ложбинке и текла Зезере. Она была тут еще совсем в младенческом возрасте и едва виднелась меж побелевших скал, которые высились посреди потока и вдоль окаймлявшего берега вереска. По обеим сторонам реки терпеливые руки засеяли рожью немногие пригодные клочки земли и построили пастушеские хижины. Вокруг вздымались отвесные склоны гор, и по ним скользили, задерживаясь на мгновение, клочья тумана.

Уже больше часа шагал Орасио по дороге, тянувшейся вдоль гигантской расселины, когда вдруг заметил, что рядом нет Пилота. Он обернулся. Пес, опустив морду, плелся далеко позади, с трудом передвигаясь на трех лапах. Время от времени он ложился, минуту отдыхал, затем, хромая, снова продолжал путь, покорный своей участи. Орасио задержался, наблюдая за собакой. Пилот не замечал, что хозяин ждет его, но когда до его ушей донесся свист, поднял голову. Сразу повеселев, завилял хвостом, глаза у него заблестели. Он хотел поскорее добежать до хозяина, чтобы тому не пришлось его дожидаться, но это ему не удавалось. Он с трудом ставил ушибленную лапу на гравий и, стараясь сохранить равновесие, медленно двигался вперед. Наконец, побежденный, он свалился в десяти шагах от хозяина, смиренно поглядывая на него. Орасио подошел, взял пса на руки и зашагал дальше. Теперь он готов был просить у него прощения.

Внезапно Орасио увидел вдали Валадареса. Он шел с пустыми руками — без мотыги, без посоха. Что здесь делает хозяин, так далеко от дома и в такое время? Ходил к Тонио? Но все, что нужно, он мог передать через него, Орасио. Да и сыры он не несет…

Валадарес подошел и поздоровался:

— Добрый день! Пришел, значит? Тонио здесь, недалеко. А я решил поглядеть землю под паром… Что это с собакой?

— Да вот захромала…

Орасио показалось, что хозяин говорит с ним каким-то неестественным тоном; он не успел ни о чем спросить: Валадарес тут же простился и ушел…

Постепенно долину заволокло туманом. Немного спустя с неба послышался долгий глухой грохот, будто бог там, на высоте, передвигал свою мебель. Бах! — уронил он какую-то тяжелую вещь. И наступила тишина, сырая тишина, как в глубине шахты.

Человек и собака находились у самого истока Зезере. Молчание земли нарушалось теперь только звоном рассеянных тут и там колокольчиков. Орасио услышал голос Тонио, раздраженно звавшего овец, но ничего не мог разглядеть в густом холодном тумане, который казался беспредельным.

Он опустил Пилота на землю и крикнул:

— Тонио! Тонио!

Издалека ему ответил голос:

— Я здесь… Иди сюда!

Орасио отважился ступить несколько шагов, но немного спустя снова закричал:

— Тонио! Эй, Тонио! Где ты?

— Я здесь…

Орасио начал различать дорогу, которая белела у него под ногами. Звон колокольчиков слышался теперь отчетливее, и время от времени доносилось блеяние заблудившейся в тумане овцы.

Он увидел башмаки и конец посоха Тонио прежде, чем его лицо. Тонио стоял обессиленный, прислонившись к скале. Увидев Орасио, он бросил посох.

— А ну-ка, дай тебя обнять! — он крепко прижал Орасио к груди. — Ну, как ты? Похоже, что военная служба пошла тебе на пользу…

Это было первой радостью, которую Орасио испытал за день. Из всей семьи Валадареса ему нравился один лишь Тонио. Они провели вместе детство и первые юношеские годы. Разлучаясь летом, когда Орасио пас стада в горах, они, как только овцы возвращались на зиму, постоянно были вместе, росли и трудились, выполняя тысячу работ, которые Валадарес всегда находил и дома и на своих участках для сыновей и юноши-батрака. Иногда Орасио был для Тонио ближе, чем родной брат. Дважды он просил у отца прибавки для своего друга, но безуспешно…

— Я знал, что ты вернулся, но не думал, что так быстро окажешься здесь… Ты что, разве не женишься? — спросил Тонио.

Орасио неопределенно пожал плечами. И тут Тонио подумал, что ему будет труднее, чем казалось вначале, сказать Орасио то, что ему поручено.

На ближнем склоне зазвенел одинокий колокольчик.

— Вот ведь где ее носит! — проворчал Тонио, стараясь отвлечься от неприятных мыслей. — Скот у меня разбегается… А тут еще туман…

То и дело мимо них проходила какая-нибудь овца; она проплывала в тумане, как в подводном пейзаже, и ее белая шерсть словно растворялась, превращаясь в туман. Размахивая посохом, Тонио пытался направить овцу к проходу между двумя утесами. Но уже через три шага она пропадала в клубах тумана. Рядом с ними виднелась морда Лохматого; у него как будто не было туловища — казалось, в воздухе висит только большая голова сторожевого пса.

— Скажи, как тебе там жилось?

— Вначале приходилось трудно, а потом привык, что ж поделаешь! — Орасио невесело улыбнулся.

— Ты должен мне рассказать все подробно. Когда я вспоминаю, что, не похлопочи за меня викарий, и мне пришлось бы идти в армию, даже дрожь берет!

Туман, гонимый свежим ветром, начал рассеиваться. Над их головами снова послышался грохот. Орасио тревожно посмотрел на небо:

— Боюсь, пока доберемся со скотом до Наве, вымокнем…

— Похоже на то, — согласился Тонио. — Лучше переждем грозу здесь, в хижине.

Теперь туман вокруг них поднялся кверху; среди скал появились спокойно пасущиеся овцы. Тонио позвал их:

— Чиа, чиа, старушки!

Овцы приблизились к нему, а тех, что не слушались, он подогнал камнями. Лохматый, огромный горный пес, и Пилот — они уже успели обнюхать друг друга — затрусили позади последних овец, чтобы те не отставали от стада.

Проход между двумя утесами, казалось, был прорублен сказочной рукой и вел к гробнице некоего божества. Он служил естественными воротами в котловину, где зарождалась Зезере. Через эти ворота и проходили овцы, подгоняемые камнями и палками. Тонио пересчитывал их.

— Четырех не хватает, но, может, они уже там, внутри…

В котловине туман, зажатый скалами, поднимался медленнее. Но уже виднелась земля, покрытая зеленой травой, которую поедало стадо; внизу зигзагами бежала река.

Тонио еще раз пересчитал овец и успокоился: все налицо. Потом свернул цигарку и предложил Орасио табак и бумагу. Этот момент показался ему подходящим, чтобы начать разговор, но он удержался. Может быть, удобнее потом, когда они присядут. Надо подойти издалека; Орасио смышленый парень, так сразу начинать не следует.

Неподалеку стояли хижины, которые некогда соорудили пастухи. Эти домики, не намного выше собачьей конуры, были сложены из камня и примыкали к скале. Входили в них, согнувшись, через узкие и низкие дверки, передвигаться внутри можно было только на четвереньках. Тонио подвел Орасио к одному из этих убежищ, и они уселись у входа.

Туман постепенно рассеивался, открывая суровую впадину — колыбель Зезере. Начали вырисовываться очертания этой огромной чащи. Казалось, с тех пор, как существует мир, туманы впервые покинули долину. Справа и слева обнажились каменные глыбы, которые напоминали бастионы, выстроившиеся в гордой величественной торжественности. Гигантская стена, прорезанная складками, быстро вырастала из поднимающегося тумана. Он еще окутывал вершины, и создавалось впечатление, что стена бесконечно тянется ввысь. Немного спустя, освободившись от облаков, она разделилась натрое, и молния осветила три мрачных фантастических пика. Тут же грянул гром. Пилот поднял морду и сердито залаял, мешая Орасио, который, по просьбе Тонио, рассказывал о своей жизни в армии…

Громадная котловина открылась теперь во всем своем величии; таким мог представляться храм горных духов. Она начиналась от гигантских нагромождений камня и заканчивалась горой Кантаро-Магро — напоминавшей силуэт древнего замка, — над которой сверкали грозные зарницы. Казалось, природа хотела защитить таинственный исток Зезере, заперев его, как в крепости. Река здесь представляла собой зыбкую, узкую ленту воды — местами чуть расширяющуюся, местами почти невидимую, — которая ниспадала по промоине, образовавшейся среди камней. При вспышках молнии неровности на склонах напоминали остатки окаменелого леса. Бесчисленные плиты самых разнообразных форм, сплющенные, отшлифованные, прилепившиеся одна к другой, походили на книги гигантов, вделанные в гору, темные и изъеденные временем.

То и дело раздавались раскаты грома. Буря приближалась, и небо все больше темнело, как будто в полдень наступала ночь. Издалека прилетел орел. Медленно взмахивая крыльями, он опустился на вершину Кантаро-Разо. Взлетел и вскоре оказался неподалеку от Тонко и Орасио. Они следили за птицей, пока она не исчезла в углублении скалы. Туда же стали слетаться и другие орлы, спасаясь от непогоды.

Над вершинами Кантаро появились и поползли в котловину большие тяжелые тучи. Вспыхнула молния, снова грянул гром. Другая бешеная молния ударила совсем близко. Вокруг слышался тонкий, резкий стон камня, он как бы реял в воздухе, приводя все в трепет. Орасио и Тонио забрались в хижину. Им показалось, что эта вспышка ослепила их, что свет молнии проник в глаза, пронзив зрачки раскаленными кинжалами. Тут же над ними раздался взрыв невиданной силы, потрясший оцепеневшую землю. И вслед за этим в воздухе разнесся пронзительный человеческий крик, который заглушил далекое эхо грома. Орасио обхватил голову руками, опасаясь, как бы не обрушились камни хижины. Пилот, подняв морду к небу, залаял, потом, испугавшись, замолк. Новые вспышки разрезали темноту, и снова разнесся этот крик бессильного отчаяния, жуткий вопль, который исходил, казалось, из скалы и замирал в страшных ущельях… Орасио осторожно поднял веки. Стихло небо, замер крик, наступила немая тишина. Орасио и Тонио прислушались. Ничего… Они выбрались из хижины на площадку. Осмотрелись по сторонам. Все было спокойно. По небу плыли тучи, крупные, беловатые, тяжелые. Движимый любопытством Пилот сунул голову в дверцу соседней хижины. Орасио и Тонио, заглянув туда, увидели распростертого на земле мальчика с вытаращенными от страха глазами.

— Эй, парень! Что ты тут делаешь?

Мальчик не ответил. Он смотрел на них выпученными глазами, как будто не видел и не слышал их. Он весь трясся, и на губах у него проступала темная пена.

— Это ты кричал?

По-прежнему молчание.

— Ты что, чертова душа, не умеешь говорить, что ли?

Мальчику, вероятно, было лет девять-десять, одет он был в лохмотья. Все еще дрожа, он хотел что-то сказать, но не мог выговорить ни слова. Орасио понял, что это один из тех ребят, которых родители посылают пасти свой немногочисленный скот, как в детстве посылали и его: позади мальчика в полумраке сбились, прижавшись друг к другу, пять овец.

Орасио поднял ребенка и отнес на берег реки. Тонио узнал его.

— Это самый младший… дяди Авелино.

Они несколько раз смочили мальчику голову и продолжали его расспрашивать. Он оставался нем, но испуг постепенно проходил. Орасио предложил ему хлеба. Мальчик не взял и с опаской поглядывал то на людей, то на вершину Кантаро-Магро, притягивавшую молнии.

— Какой дьявол тебя сюда занес?

— Сюда пришли овцы… Там, внизу им нечего есть… Потом началась гроза… — пробормотал ребенок тонким, дрожащим голоском.

— Сдается мне, я тебя знаю… Вчера, когда я садился на грузовик, ты шел в школу… Верно?

— Да, сеньор.

— А сегодня, значит, не пошел?

— Отец послал моего братишку работать в поле, а меня вместо него сюда…

Наконец разразился дождь. Орасио и Тонио с пастушонком, который поплелся за ними, вернулись в хижину, где укрывались до этого. Пилот уселся у входа и, высунув наружу морду, поглядывал вокруг.

— Мои овцы… — прошептал мальчик.

Орасио успокоил его:

— Брось думать об овцах… Никуда они не убегут… И здесь вот пес… Он защитит их от волков…

Малыш улыбнулся и взял кусок хлеба.

Тонио почему-то раздражало присутствие мальчика.

— Если хочешь, уходи!.. — сказал он.

Но Орасио тут же запротестовал:

— Нет! Уж это нет! Он только весь вымокнет и опять перепугается.

Тонио был раздосадован, однако не настаивал.

Дождь, начавшийся с крупных редких капель, вскоре перешел в ливень и сплошным потоком хлестал целый час. Все это время Тонио говорил о всяких пустяках, а Орасио нехотя ему отвечал. Зезере, которая была здесь узким ручейком, внезапно разлилась по зарослям тростника и вереска и загрохотала, как большая бурная река.

Наконец небо начало проясняться. Тонио повернулся к мальчику:

— Ну, теперь можешь идти к своим овцам…

Пастушок поднялся и робко, не сказав ни слова, вышел.

Тонио облегченно вздохнул и после нескольких минут молчания спросил:

— Почему ты решил вернуться на службу к отцу до женитьбы?..

— Я решил отложить женитьбу…

— Почему?

Орасио пожал плечами.

— Не хватает денег, что ли? — настаивал Тонио.

— С чего ты это взял?

Тонио промолчал, как бы раздумывая. Он открыл котомку, вынул хлеб с сыром и принялся жевать.

— Ты не поешь?

— Нет. Еще не хочется…

Пилот с просящим видом смотрел на них. Напротив хижины, под нависшей скалой, сгрудилось стадо, тут же около овец лежал Лохматый. Тонио позвал своего пса и разделил между ним и Пилотом оставшийся хлеб. Затем, глядя на редкий, Мелкий дождь, который стал снова накрапывать, сказал:

— Пожалуй, я знаю, как тебе добыть денег…

— Как? — удивленно спросил Орасио.

Тонио ответил не сразу. Он чувствовал нетерпение Орасио, но все не решался начать откровенный разговор.

— Ну, ладно… Не знаю, следует ли говорить тебе об этом… Но, в конце концов… ты ведь мне почти как брат… — И он продолжал другим, торжественным тоном: — Поклянись, что никому не разболтаешь, даже если откажешься от моего предложения!

Орасио смотрел на него, пораженный. Тонио опустил глаза и ждал.

— Хорошо, клянусь! Говори, в чем дело!

Тонио все еще колебался. Он медленно стряхивал с кончиков пальцев крошки и рассматривал пальцы так, будто в них была скрыта его тайна.

— Я тебе доверяю… — пробормотал он. — Думаю, что ты не способен причинить мне зло… Правда?

Орасио едва сдерживался:

— Говори без опаски! Можешь помочь мне заработать — помоги!

— Это простое дело… Ты должен только захотеть… Речь идет о лесах. Вокруг Мантейгаса, как тебе известно, нет пастбищ. Все склоны покрыты казенными лесами, повсюду деревья. Чтобы сохранить скот, приходится лезть вверх, прямо к черту на рога. А если овцы или козы забредут в лес — бац! — сейчас же штраф! С двух ассигнаций мне дали сдачи всего десять мильрейсов. Представляешь: сто девяносто мильрейсов штрафу, хотя человек ни в чем не виноват. Отец пришел в ярость. То же самое произошло и с сеньором Васко. Его стадо гнали в сторону Посо-до-Инферно, как вдруг появился лесничий и — хлоп! — подавай ему двести мильрейсов штрафу. Сеньор Васко стал хлопотать, чтобы не платить, но ничего из этого не вышло. Ну и рассердился же он! Не из-за денег, конечно — денег у него хватает, — а потому, что счел это неуважением к своей персоне.

— Я и не знал, что у сеньора Васко есть теперь стадо.

— Было, сейчас его уже нет. Он купил скот, чтобы выручить Марселино. Марселино разорился, и ему пришлось расстаться с овцами. За них давали гроши. И сеньор Васко пожалел Марселино, купил овец и оставил его при них пастухом. Однако это длилось недолго. Когда сеньора Васко оштрафовали, он так разозлился, что решил продать скот и больше этим не заниматься. В других местах стада растут изо дня в день, а у нас из-за лесов овец становится все меньше… разрастаются только сосны.

Тонио сделал паузу и заглянул Орасио в глаза. Затем продолжал:

— Прежде было не так. Мой дед еще помнит, что пастбища начинались чуть не у самого дома. Пастухи в те времена выжигали лес, и овцы паслись повсюду, А что теперь? Все ропщут, но никто ничего не предпринимает. Церковную колокольню приспособили под каланчу и поставили наверху дозорного; он наблюдает за лесами и, как только завидит дым, сразу вызывает по телефону пожарных…

— Так-так, — прервал его Орасио. — Но какое отношение все это имеет к моим заработкам?

Тонио медленно проговорил:

— Если почти одновременно поджечь лес в двух-трех местах, всюду потушить не удастся. Бросятся тушить первый пожар — но это только приманка. Второй — уже всерьез. Так три-четыре человека могут сжечь лес от края до края, особенно если есть ветер. Когда люди, потушившие первый пожар, вернутся, будет уже поздно: никто не сумеет справиться с огнем… А на следующий год у нас будет много новых пастбищ поблизости от поселка, и каждый сможет разводить больше овец. Даже сеньор Васко до того, как его оштрафовали, говорил, что, будь у нас достаточно пастбищ, он бы по-настоящему занялся скотоводством. Ему ведь приходится покупать шерсть, а так денежки оставались бы при нем. Другие промышленники считают, что держать овец невыгодно, но сеньор Васко думает иначе…

Орасио поник головой, от его воодушевления не осталось и следа.

— Значит, ты хочешь, чтобы я…

— Если согласишься, получишь пять ассигнаций. И еще пять за каждый раз, когда тебе удастся…

— А кто платит?

Тонио смутился:

— Ну… кто-нибудь заплатит. Сейчас тебе незачем знать. Я сам передам тебе деньги…

— Это твой отец?

— С чего ты взял? Ни отец, ни сеньор Васко не имеют к этому никакого отношения! — запротестовал Тонио. — Ты никогда не угадаешь, кто это. А я не могу сказать больше, чем сказал… Ну как? Соглашаешься?

Орасио ответил не сразу. Его глаза рассеянно следили за пастушком с веткой в руке, который возвращался в Мантейгас со своими овцами.

— Пятьсот мильрейсов — это как раз то, что я должен твоему отцу. Не стану я рисковать из-за таких денег, можно еще в тюрьму угодить.

— Откуда ты взял, что попадешь в тюрьму? Все хорошо продумано. А кроме того, в Мантейгасе нас никто не выдаст: ведь это же всем на пользу… Время от времени в горах возникают пожары, и никто не может доказать, что это поджог…

— Хорошо… Хорошо… Я не отказываюсь. Но у меня нет овец, и за пять бумажек я рисковать не стану. И потом, разве леса не приносят пользу земледелию? Ведь они предохраняют от обвалов во время ливней и, кроме того, дают много дров. Мне однажды довелось слышать, что, если бы не леса, все поля завалило бы камнями.

— Это говорят только лесничие. Ведь лес — их хлеб.

— А почему бы тебе не поджечь лес одному? — раздражаясь, спросил Орасио.

— Я же сказал, что один человек ничего путного не сделает! Прибегут лесничие и сразу потушат огонь. Сгорит полдюжины сосен — и все!

— Ну а кто же пойдет с нами?

Тонио снова замялся:

— Люди вполне надежные… Сейчас я не могу их назвать… Потом узнаешь… Не хватает только одного, поэтому я и заговорил с тобой… Но если не хочешь, обойдемся без тебя…

Оба замолчали. Дождь наконец прекратился, и стадо снова начало разбредаться по склонам.

— Надо подумать… — проговорил Орасио. — Это можно сделать только в разгар лета, у нас еще много времени…

— Ладно, — недовольно ответил Тонио. — Но если будешь тянуть, я договорюсь с кем-нибудь другим…

Небо почти совсем очистилось, и солнечный свет озарил долину. Тонио посвятил Орасио в некоторые подробности — дело наверняка не провалится и ни для кого не опасно — и встал:

— Я ухожу домой! Овец теперь сто шестнадцать. Клейма и все прочее — между камней в глубине участка слева, если смотреть на Мантейгас. Я загляну туда и захвачу сыры… — Он закинул на плечи котомку, взял посох и шляпу и неуверенно пробормотал: — Прощай! — Затем сделал несколько шагов и с озабоченным видом обернулся: — Если бы я тебе не верил, как самому себе, никогда бы не сказал… Поэтому смотри…

— Можешь не беспокоиться. Ведь я поклялся, чего же тебе еще?

Орасио подождал, пока Тонио исчез за скалами. Собрал овец и немного спустя уже гнал их по склону, покрытому вереском. Вдалеке, там, где в древние времена спускались грозные ледники, а теперь мчалась Зезере, Орасио различил свой родной поселок. Это было лишь небольшое пятнышко, несколько белых, красных и черных мазков на фоне густой зелени лесов и полей. Его неожиданно охватила тоска по любимой, как будто он был от нее далеко-далеко, чуть ли не на краю света. «Проклятая жизнь! Находиться всего в трех часах ходьбы от дома и так долго не видеть Идалину!»

Стадо выбралось наконец на Наве-де-Санто-Антонио — обширное плоскогорье, в конце которого поднимались величественные каменные громады. Солнце победило последние остатки бури и посеребрило молодую зелень, одевающую пастбище.

Другие стада уже мирно щипали здесь траву. Узнав Орасио, пастухи издали приветственно махали ему рукой. А двое из них — Каньолас и Папагайо, оставив своих овец, подошли с расспросами: как у него дела, как ему жилось в армии? Потом начались разговоры, которые его только раздражали: «А я-то думал, что ты, прежде чем подняться в горы, женишься… Когда же у тебя свадьба?»

Орасио отвечал приветливо, но чувствовал при этом глухую злобу, сам не зная почему и против кого. Как будто людям не о чем больше говорить! Каменные громады, похожая на чашу долина, открывавшаяся перед его взором, дождь, падавший вдалеке, мрачные склоны гор — весь этот мужественный пейзаж, который в течение многих лет был для него привычным миром, теперь казался враждебным тем стремлениям, которые теснились у него в груди. Он узнавал все, вплоть до разросшихся за время его отсутствия вересковых зарослей на берегу ручья, пересекающего Наве, но смотрел на знакомую картину с ненавистью, как будто природа оказалась его заклятым врагом. Ему захотелось в отместку за что-то, непонятное ему самому, сбить выстрелом из ружья ястреба, который медленно кружил в очистившемся небе…

Издалека среди звона колокольчиков послышались веселые звуки свирели. Еще более раздраженный, Орасио вгляделся, но не мог на таком расстоянии рассмотреть, кто играет.

— Кто это?

— Шико да Левада, — ответил Каньолас.

Орасио почувствовал себя оскорбленным, у него появилось такое ощущение, будто его обокрали. Много лет кряду никто, кроме него, не играл в горах на свирели. Пастухи Мантейгаса шли туда, как в ссылку, им было не до забав, они постоянно думали о своих крошечных участках и о работах, которые их ожидают в поселке. Только он, Орасио, настоящий пастух, нарушал безмолвие гор своей старой свирелью, купленной у одного приятеля из Несперейры… Доносившиеся издалека рулады вызывали в нем желание заплакать.

— Шико раньше не играл…

— Это верно… — согласился Каньолас. — Он начал играть после смерти жены. Говорит, что это его отвлекает, он очень тоскует по ней…

Немного погодя пастухи вернулись к своим стадам. Орасио остался сидеть на камне, жуя кусок хлеба, который никак не шел ему в горло. Он был теперь уверен, что не ошибся, заподозрив Валадареса и Сотомайора в том, что они задумали жечь леса. «Без сомнения, это один из них либо оба вместе. Когда я встретил на дороге Валадареса, он, должно быть, возвращался после разговора с сыном насчет этого дела. Вот почему Тонио, вместо того чтобы отправиться со скотом прямо сюда, спустился к реке: он провожал отца до дороги. Но я очертя голову в такие дела впутываться не собираюсь. Посоветуюсь с Мануэлом Пейшото. Не буду рисковать своей свободой, чтобы услужить скряге Валадаресу. А с другой стороны, ведь леса приносят народу и пользу. Викарий Баррадас несколько лет назад, когда горели леса, говорил об этом в проповеди».

Овцы не спеша двигались вперед, и Орасио шел за ними. Все ему опостылело, день казался скучным и нескончаемым. Никогда в его пастушеской жизни время не тянулось так долго… Как он дождется утра, чтобы поговорить с Мануэлом? Изредка свирель Шико наполняла тишину своими короткими, резкими звуками, и Орасио становилось еще грустнее.

Не дойдя до края Наве, стадо повернуло обратно. Когда приближались сумерки, овцы сами направлялись к месту ночевки. Они как будто знали, сколько времени им потребуется, чтобы достигнуть овчарни до наступления ночи.

Стада медленно возвращались, пощипывая траву. Позванивали колокольчики, и, нарушая эту вечно одинаковую, жалкую и грустную, музыку, бойко и весело пела свирель Шико да Левада.

Заходящее солнце золотило вершины. Пастухи шли за стадами, словно те вели их за собой; рядом бежали собаки. И пастухи и псы внимательно следили за тем, чтобы не отбилась какая-нибудь овца — она наверняка досталась бы волкам на ужин. Шико да Левада шел позади всех, и за ним тянулись первые тени ночи.

Стадо Валадареса, отделившись от других, очутилось среди скал и наконец дошло до своего загона. Это было унавоженное овцами поле, обнесенное плетнем.

Лучшие земли всегда находились во владении промышленников, священников, крупных торговцев, поэтому с незапамятных времен жители поселков отправлялись в горы и там, где находили подходящее место, чтобы посеять горсть ржи, обрабатывали участок, орошая его своим потом. Но почва была бедной, под ней, на метр глубины, а иногда и меньше, лежал твердый слой сланцев или гранита. После каждого урожайного года горная земля должна была год или два отдыхать под паром. На эти участки пастухи и пригоняли на ночевку овец, чтобы они удобряли почву.

Сумерки уже окрасили горы в серый цвет, постепенно исчезали контуры обрывов. Свирель Шико да Левада наконец замолкла. В горах воцарилась немая тишина.

В углу загона, среди камней, Орасио нашел ведра, формы для сыра и немного картофеля. Он взял три ведра и подошел к стаду. Теперь он доил гораздо медленнее, чем до ухода в армию. Ему казалось, что овцы, обычно такие послушные, противились его рукам, которые потеряли прежнюю сноровку. Все же вскоре на дне ведра появилось молоко, оно медленно поднималось, белея в предвечернем полумраке.

Последними Орасио выдоил трех коз, затем отнес ведра к камням. С резким криком пролетела какая-то ночная птица. Он поднял глаза, но уже не увидел ее. Тишина влажной горной земли угнетала его: она будто проникала ему в легкие, заполняла рот, нос, уши, даже впитывалась в кожу. Орасио удивлялся: как он прежде переносил эту немоту мира, это одиночество, к которому настолько было привык, что в армии первое время не мог ночью заснуть в большой общей казарме? Он подумал, что теперь ему не по вкусу и одиночество и постоянное пребывание на людях, что только когда он начнет работать на фабрике и будет спать у себя дома, заживет по-человечески…

Усевшись перед пастухом, Пилот и Лохматый не спускали с него глаз. Они знали, что не получат еды, пока Орасио не приготовит молоко для сыра, но, видя, что он не торопится, начали проявлять беспокойство. Орасио процедил молоко, перелив его в пустое большое ведро, на которое натянул тряпку. Собаки внимательно следили за его движениями. Они видели, как он положил в молоко кусок брынзы, которая должна была вызвать свертывание. Теперь ждать уже недолго… Но Орасио работал все так же раздражающе медленно. Лохматый в нетерпении даже потянулся к одному из ведер и понюхал козье молоко, которое как раз и предназначалось для пастуха и собак.

Сумерки сгустились еще больше. На небе появилась первая бледная звезда. Орасио начал крошить в молоко хлеб, потом пододвинул ведро собакам, отказавшись от своей доли.

Два приятеля шумно накинулись на еду и, быстро покончив с молоком, снова принялись ждать. Орасио посмотрел на кучку картофеля на земле, но решил его не варить. Он открыл котомку, кинул собакам еще хлеба; отрезав ломоть для себя, положил на него кусок сала и стал медленно жевать, поглядывая на небо, которое теперь уже было усеяно звездами. В темноте раздался голос:

— Орасио!..

Он вздрогнул. Среди скал никого не было видно. Лохматый, чувствуя себя важным сеньором, только лениво кинул взгляд в ту сторону, откуда донесся голос; Пилот же, как пес без особых претензий, залаял.

— Орасио!..

Это был негромкий, робкий голос, он как будто боялся разбудить горы или испугать ночь. Это был знакомый голос, но Орасио не мог вспомнить, кому он принадлежит.

— Кто это?

Голос теперь послышался ближе:

— Это я… Шико… Где ты?

Орасио подошел ко входу в загон. От загородки отделился силуэт человека.

— Здравствуй! Ну, как тебе там жилось? — спросил Шико.

— Да ничего, хорошо… А у тебя, я слыхал, большое несчастье…

Шико да Левада опустил голову и зарыдал так, словно только затем и пришел, чтобы облегчить себя слезами. Орасио взял его за руку и усадил на камень рядом с собой.

— Успокойся! Все там будем… Когда умерла Луиза?

— Три недели назад, — прошептал сквозь слезы Шико.

Орасио не знал, что сказать. У него перед глазами стояла жена Шико, такая же молодая, как и муж, стройная, с изящными ножками, носившая, даже и после свадьбы, блузки из цветного ситца — в этом краю, где женщины одевались в черное, точно носили вечный траур по собственной жизни. Орасио встречал ее на уличках Мантейгаса; он вспомнил, что она часто возбуждала в нем желание. И вот теперь он не мог найти слов утешения…

— Ты прости меня… — проговорил Шико да Левада, стараясь овладеть собой. — Сегодня я в овчарне один. Сестра Каньоласа принесла мне формы для сыра, но не могла, конечно, ночевать со мной и пошла к брату. А если я остаюсь один, с кем-нибудь не поговорю, то будто схожу с ума. Поэтому я и пришел. Днем я еще держусь, но ночь для меня пытка. Я все время думаю о Луизе, которую прибрал господь, и мне кажется, я ее вижу, бедненькую; она ходит в темноте вокруг и жалеет меня. Вот тогда я и думаю, что схожу с ума.

Орасио по-прежнему не знал, как утешить беднягу.

— От чего она умерла?

— Она умерла… не хочется даже вспоминать! Дело было так… У нас родился ребенок, все шло хорошо. Через три дня была моя очередь стеречь скот… я и пришел сюда. И не успел перекопать участок под кукурузу, который мы арендовали. На четвертый день Луиза встала и принялась заниматься хозяйством. На пятый вышла в поле, чтобы успеть перекопать землю, пока не испортилась погода. Когда она возвращалась, ей захотелось пить, и она напилась холодной воды из источника Богородицы дос-Вердес. В ту же ночь почувствовала себя плохо. А на следующий день у нее началась лихорадка. Повитуха сказала, что у многих женщин это бывает после родов, но ничего с ними не случается. Прочитали несколько молитв, сожгли какие-то травы — думали, пройдет. Когда я вернулся, она была уже совсем плоха. Послал тут же за доктором, но она уже кончалась… Перед смертью бедняжка обняла дочку и посмотрела на меня так печально, что, как вспомню, сердце у меня разрывается…

Он опять зарыдал.

— Ты бы спустился вниз, не надо тебе оставаться одному в горах…

— Это верно… Здесь я все время думаю о Луизе… Крошка сейчас у бабушки; будь я с ней, мне было бы легче. Но что поделаешь? Мне остается сторожить еще три дня, тогда и уйду. А через неделю, когда опять наступит мой черед, придется вернуться. За меня никто сторожить не будет!.. А мой скот все убывает. Трех овец продал — не на что было похоронить Луизу, в понедельник волк задрал у меня еще двоих…

— Где? — встревоженно спросил Орасио.

— Тут, поблизости, на участке Пимента. Дело было вечером. Чтобы не оставаться одному, я пошел к Каньоласу, а проклятый пес увязался за мной… Нельзя было оставлять стадо, я это хорошо знаю, но я ничего не мог с собой поделать… Когда обернулся и увидел позади собаку, сердце так и екнуло. Побежал обратно, но только успел увидеть хвост зверя… И все же мне повезло. Овцы — мои, будь они чужими, пришлось бы мне совсем худо: люди потеряли бы ко мне доверие. — Он перешел на шепот: — Ты об этом, прошу тебя, никому не говори. Только тебе и Каньоласу я сказал правду. А всем остальным рассказывал по-другому…

Он замолчал. Орасио посмотрел в направлении овчарни Пимента, вслушиваясь в ночную тишину. Шико да Левада передалась тревога товарища.

— Сегодня пес остался там. Но я не могу положиться на него: он стар. Я пойду, пожалуй… — сказал он, но продолжал сидеть, не двигаясь. Он поднял глаза к небу и задержал взор, как будто пересчитывал звезды. — Как ты думаешь, на том свете у нас останется тот же облик, что и здесь, на земле?

Орасио пожал плечами:

— Не знаю. Откуда мне знать?

— Я хотел бы снова увидеть Луизу, но такой, какой она была при жизни. С тем же лицом, с тем же телом. Я хочу видеть ее живую, а не призрак. Вот если бы она осталась такой, как была! Тогда я бы согласился умереть…

— Не говори так! — запротестовал Орасио. — У тебя есть дочь, которую ты должен растить…

Шико медленно поднялся.

— Это так… У меня осталась крошка. И это меня удерживает… иначе я бы поджег лес, а потом покончил с собой.

Орасио удивленно взглянул на него:

— Поджег? Для кого?

Шико почувствовал горечь в вопросе Орасио и с недоумением посмотрел на юношу.

— Для кого? О чем это ты? Не понимаю…

— Разве ты не сказал, что поджег бы лес?

— Что ж, и поджег бы… И даже облил бы деревья керосином. Ну а если бы меня заметили, какое это имеет значение? Прежде чем меня поймали бы, я был бы уже мертв. Не будь лесов, я пас бы скот неподалеку от дома и никогда не позволил бы Луизе так рано взяться за мотыгу…

— Это тебе сейчас так кажется. Сколько женщин встают через три-четыре дня после родов и работают, хотя мужья их тут же, с ними! Нужда заставляет!..

— Я бы не позволил Луизе работать, бедняжке! Можешь поверить — не позволил бы… — Голос Шико задрожал от горя.

На мгновение воцарилось молчание, затем Шико попрощался и потихоньку зашагал прочь.

Орасио направился к камням, чтобы закончить приготовление сыра. Молоко уже створожилось. Он наполнил формы, в которых творожная масса превращалась в круглые, низкие сыры, и вздохнул с облегчением: его часть работы закончена; в доме Валадареса сыры посолят, и дело с концом!

К ночи похолодало. Тишина по-прежнему владычествовала над миром. Псы улеглись у входа в загон. Орасио выбрал подходящее место и тоже лег на землю около стада, завернувшись в одеяло. Ему не спалось, и он принялся размышлять: «Шико да Левада сделал бы это даже даром, потому что все пастухи против лесов. Мне же предлагают пятьсот мильрейсов. Правда, на эти деньги жизни не устроишь, но их хватит, чтобы освободиться от Валадареса. — Орасио было неудобно лежать, приникнув щекой к сырой земле, и он положил под голову свою котомку. — Викарий не такой человек, чтобы солгать. Он мне сказал правду. Однако в древности пастухи, без сомнения, не были похожи на нас: иначе каким-то там поэтам не понравилась бы такая жизнь».

Наконец он заснул. Проснулся неожиданно, среди ночи. Чутким ухом пастуха он уловил сквозь сон какие-то неясные звуки. Подумав о волках, Орасио быстро взглянул на воротца ограды. Но еще прежде чем он различил лежащих там псов, он понял, что это были за звуки: Шико да Левада играл на свирели. Стада облаков блуждали по небу, как по звездному пастбищу. Орасио почудилось, что душа Луизы бродит вокруг, и он обругал Шико за то, что тот его разбудил. Под звуки свирели Орасио снова заснул. А когда проснулся, над вершинами Кантаро уже забрезжила заря. Еще не вполне очнувшись от сна, Орасио подумал о Мануэле Пейшото: «Скоро я получу от него ответ!»

В горах еще царило безмолвие, но в этот час во всех овчарнях — и в тех, которые были расположены на склонах, и в тех, которые прятались в складках гор, их можно было рассмотреть только сверху — начиналась работа пастухов. Орасио взял ведра и снова подоил овец. Перелил молоко в формы. Ему предстояло заниматься этим каждый день до середины лета, когда овцы перестают давать молоко. Потом открыл загородку… В отсыревшей одежде, с посохом в правой руке, с ведром картофеля в левой, он зашагал вслед за стадом.

Овцы, достигнув соседних с овчарней скал, пошли медленнее и опустили головы в зеленеющую траву. Часов в десять, уже возле Пойос-Бранкос, Орасио увидел, как отовсюду появляются многочисленные стада.

Солнце, как бы отлитое из пламенеющего серебра, сияло на голубом небосводе; под его лучами даже угрюмые вершины Кантаро казались менее мрачными. На горных лугах все выглядело по-иному: желтые цветы саргассо заиграли яркими красками; в вереске весело прыгали кузнечики. Листья еще хранили капельки ночной росы, которые сейчас переливались всеми цветами радуги; темные шершавые стебельки казались светло-зелеными и гладкими. Перед овцами стремительно пролетали птицы и порхали стаи бабочек. Там и тут слышалось тихое, нежное пение — это издали доносилось журчание горных речек, которые несли в долины свои прохладные воды.

Но никто из людей, что пасли в горах стада, тратя на это лучшие годы своей жизни, не замечал великолепия утра. Даже когда эти несчастные, одетые, как первобытные жители пещер, смеялись или вполголоса напевали песни, они, словно неся на себе какое-то древнее проклятие, были лишены радости жизни, которая проявлялась вокруг них в полете птиц и порхании бабочек, в цветении трав и вечном журчании горных вод…

Вытянув посох, Орасио побежал наперерез стаду, которое направилось на чужую землю. Склон горы был разделен на несколько пастбищ, каждое из них отводилось одной общине; только таким образом удавалось хотя бы на время прекращать бурные ссоры между пастухами и отчаянные драки, в которых зачастую проливалась кровь. Ручеек, скалы, иногда сложенная из камней пирамидка служили границей между пастбищами. Перейти ее означало бросить вызов соседним пастухам, а тогда — не миновать потасовки!

Овцы, когда Орасио остановил их, стали проявлять беспокойство, а одна, самая дерзкая, не признающая заключенных между людьми соглашений, перепрыгнула условную линию, которая отделяла часть склона, отведенную Мантейгасу, от той, где должны были пастись стада из Алдейя-до-Карвальо. Орасио с трудом вернул ее обратно. Вдруг вдали он увидел Мануэла Пейшото. Тот медленно приближался, шествуя со своим стадом. Подойдя, Мануэл не торопился успокоить Орасио. Он завел разговор о посторонних вещах и лишь потом, видя, что Орасио угрюмо молчит, сказал:

— Я говорил с братом… То, что ты хочешь, не так просто. Но он обещал сделать все возможное. Дело обстоит именно, как я предполагал: и мест нет, и, кроме того, ты уже вышел из этого возраста… Матеус говорит, что закон запрещает нанимать учеников старше шестнадцати лет. Но раз он обещал, то наверняка устроит. Хозяин очень его уважает и охотно исполнит его просьбу.

— И долго придется ждать, сеньор Мануэл?

— Этого уж я не знаю. Может, неделю, а может, и месяцы. Все дело в том, когда появится место.

IV

В сумерки после окончания трудового дня, поставив в угол мотыгу, сын или брат пастуха отправлялся в горы, гоня впереди осла. По тропам они карабкались десять-двенадцать километров, то в тягостной тишине, то под песни, которые распевал крестьянин. До овчарни добирались поздней ночью. Сын или брат пастуха сгружал с осла хлеб и другую провизию, а также пустые формы для сыра. Затем, утомленный дневной работой и дорогой, ложился рядом с ослом на землю, чтобы поспать до рассвета. А утром, навьючив на животное готовые сыры, пускался в обратный путь, теперь уже под гору, спеша домой — к работе, к мотыге.

На участок Валадареса каждый вечер отправлялся один из его сыновей — Тонио или Леандро. Тонио больше не заговаривал с Орасио насчет своего предложения; он даже избегал касаться всего, что могло напомнить о нем. Орасио тоже не затрагивал этого дела, хотя не раз чувствовал, что оба они думают о нем, особенно перед тем как заснуть. Утром Тонио уходил; вечером приходил Леандро; так протекали дни. Орасио все они казались одинаковыми, полными скуки, которую разгонял только Пейшото, когда появлялся со своими овцами.

Мануэл твердил одно и то же: «Надо запастись терпением», и Орасио чувствовал себя все более несчастным. Другие пастухи, поскольку стадо обычно принадлежало четырем-пяти хозяевам, чередовались каждую неделю, а он оставался в горах бессменно. Каждую неделю уходили одни и приходили другие, и Орасио казалось, что жизнь у него хуже, чем у кого бы то ни было, что он бродит здесь, подобно изгнаннику. Другие виделись с женами, детьми, родителями, он же, кроме Мануэла Пейшото, не видел никого из приятных ему людей — к Леандро он не питал симпатии, а к Тонио относился все холоднее. Он начал считать дни, с нетерпением дожидаясь, когда начнется стрижка овец и он сможет побыть с Идалиной.

Потеплело. Иногда набегали грозы, разражаясь вспышками молний и раскатами грома; но это столкновение стихий происходило в долинах, и пастухи наблюдали его сверху — грозовые тучи отбрасывали длинные тени, а небо над вершинами продолжало оставаться голубым.

Некоторые стада уже ушли на стрижку, но Валадарес медлил. Наконец однажды вечером, незадолго до Иванова дня, Тонио принес столь желанное распоряжение: на следующее утро Орасио должен был спуститься с овцами.

Они вышли на рассвете. Тонио вел осла, нагруженного сырами, а Орасио гнал стадо. Погода стояла жаркая. Тонио заметил:

— Ну и жара! Трава трещит под ногами! С кормом будет все хуже и хуже…

Проходя мимо леса, Тонио начал посматривать на сосны, намеренно задерживая на них взор. Орасио догадался, в чем дело, но ничего не сказал… Наконец Тонио, глядя в землю, проговорил:

— Здесь внизу все высохло…

Орасио продолжал молчать. Овцы вступили на извилистую, узкую тропу, заваленную камнями, как русло ручья; осел шел позади.

— Ну, как ты решил насчет того дела? — внезапно спросил Тонио.

— Ничего я не решил. Подыщи другого, — сухо ответил Орасио.

Они молча шагали по тропе, пролегавшей между опушкой леса и заброшенным полем. Тонио вспомнил:

— Вот здесь меня в прошлом году оштрафовали. — И после паузы добавил: — Если согласишься, за первый раз получишь не пять, а шесть ассигнаций…

Овцы шли, тесно прижавшись друг к другу и сталкиваясь на поворотах тропы. Между соснами уже можно было разглядеть дома Калдаса. Орасио медлил с ответом.

— Надо подумать… — сказал он наконец.

— Но когда же ты надумаешь? Ведь время уходит. Жара-то какая!

В голосе Тонио впервые прозвучало раздражение. Овцы продолжали спускаться. Теперь показалась водолечебница на берегу Зезере.

— Завтра… самое позднее послезавтра.

Возле Калдаса стадо остановилось попастись на небольшом лугу, принадлежавшем Валадаресу. Тонио ушел в Мантейгас…

К полудню Орасио вывел овец на дорогу. Там в тени раскидистых каштанов его уже ожидал Маррафа, самый известный и наиболее высоко оплачиваемый стригальщик в Мантейгасе, и его помощники. В руках Маррафы овца становилась податливой и беспомощной. Двумя ловкими движениями он спутывал ее, затем зажимал между ногами и принимался действовать ножницами, начиная от шеи. Шерсть, срезанная под корень, падала рыхлыми волнами, никогда не разрываясь. Время от времени Маррафа обнаруживал отвратительных клещей, присосавшихся к телу овцы, подобно черным бородавкам, — одного, другого, третьего. Тогда стригальщик решительно разрезал паразита. Но ради этого он никогда не отклонял ножницы с намеченного пути. После стрижки овцы поедали клещей друг у друга на спине. По словам Маррафы, это шло им на пользу: клещи возвращали овцам их собственную кровь.

Руно продолжало спадать. Шерсть снималась одним целым куском, как одежда, которую не надо расстегивать.

Стрижка стада длилась два дня. В первый же вечер Орасио, встретившись с невестой, позабыл про свои огорчения и был счастлив, как никогда. Он сказал Идалине, что скоро получит место в Ковильяне; она очень обрадовалась и даже не жаловалась на то, что придется покинуть Мантейгас. Она не задавала ему никаких вопросов. Они сидели в укромном, погруженном в полумрак уголке, и девушка только тогда отводила его руку, когда слышала чьи-нибудь шаги.

Во второй вечер, канун Иванова дня, молодежь зажгла большой костер на площади поселка и принялась танцевать вокруг него под звуки оркестра, игравшего на специально сооруженном помосте. Орасио и Идалина потанцевали, а потом присоединились к гуляющим, которые с песнями под аккомпанемент дудок и гармоник веселыми группами направились в сторону Калдаса. Вечер был теплый, небо усеяно звездами. Отовсюду слышались звуки музыки; у источников против водолечебницы зажгли еще один костер.

Орасио замедлил шаг и дал остальным уйти вперед. Потом, взяв Идалину под руку, зашагал с ней по дороге, огибающей Калдас, к мосту… Поблизости никого не было, только внизу вокруг костра танцевали пары. Ночь была полна песен, сладострастия и неги. Они сошли с дороги и прилегли на траве. Орасио привлек к себе Идалину, и с каждым поцелуем в нем все больше разгоралось желание. Ведь там, в горах, он был как узник в тюрьме, которого терзает любовный голод. Однако Орасио, как и раньше в подобных случаях, сдержался, повинуясь вековым запретам. Идалина будет принадлежать ему, только когда они поженятся.

Они лежали рядом молча, внимая ночи, песням, музыке, доносившейся снизу. Зарево большого костра золотило опушку леса по ту сторону реки. Орасио поглядел на далекие сосны, и ему представилось, как это зарево ширится, освещая весь берег, освещая ночь. Не эту, а ту, другую, ночь. Ему представилось не это низкое пламя костра, а другие, высокие, очень высокие языки пламени, поднимающиеся среди сосен; представились суетящиеся вокруг люди, перепачканные сажей, покрытые потом, бронзовые от света огня; и представился он сам, бегущий в потемках и скрывающийся где-то, как волк. «Шесть ассигнаций… Возьми их. В другой раз получишь еще шесть». А затем появится жандарм и скажет: «Иди за мной!» Орасио посмотрел в сторону костра и на мгновение удивился: почему парни и девушки танцуют и поют, вместо того чтобы сбить пламя, тушить пожар? Мысль о пожаре вызвала в нем дрожь. Он снова обнял Идалину. Она была настолько близкой, своей, готовой ждать его, что он еще раз победил в себе искушение принять предложение Тонио.

На следующее утро, выводя скот из загона Валадареса, он сказал Тонио:

— Насчет того дела ничего не выйдет. Не хочу связываться.

— Ладно. Никто тебя не заставляет, — с кривой улыбкой ответил Тонио.

Орасио гнал овец вверх по склону. У него было хорошее настроение: он справился с колебаниями, которые мучили его много дней; Идалина любит его все больше и больше…

Обернувшись назад, он посмотрел на залитую солнцем, овеянную тихой красотой долину. Он вспомнил, что сегодня, в иванов день, никто не работает, и неожиданно опечалился. Если бы не эти проклятые овцы, он бы тоже был в поселке и провел весь день с Идалиной, а не бродил бы здесь, спотыкаясь о камни. Впредь же будет все хуже и хуже, так как Валадарес, обозленный тем, что он не согласился стать поджигателем, начнет теперь придираться.

И снова его мечты показались ему несбыточными, а предстоящая жизнь такой трудной, что он почувствовал себя беспомощным. «Идалина соглашается со мной потому, что возлагает на меня большие надежды и представляет себе будущее в розовом свете. Но я-то знаю, что не так просто разделаться с Валадаресом. Если после всего, что я наговорил, придется жениться, так никуда и не устроившись, надо мной только смеяться будут».

Орасио провел мучительный день. Он рассчитывал повстречаться с Мануэлом Пейшото и рассеять свои сомнения, поговорив с ним, но друг, как нарочно, не появлялся. На горных просторах он встретил лишь Шико да Левада. Бедняга был уже без свирели. Он еще больше похудел, говорил печальным голосом и, казалось, покорился судьбе. Его загон находился теперь очень далеко от участка Валадареса.

Ночью Орасио спал один. Так как овцы начали давать мало молока и, следовательно, уменьшилось количество сыра, Тонио пришел только к вечеру следующего дня. Он не выказывал никакого озлобления по поводу отказа Орасио, наоборот, был еще более разговорчивым и приветливым, чем прежде. Тонио стал приходить раз в несколько дней, чередуясь с Леандро. В последний день месяца он, как только пришел, вытащил из кармана какие-то деньги и сказал:

— Вот твое жалованье. Отец прибавил тебе десять мильрейсов. И велел сказать: если не хочешь, чтобы он удерживал что-нибудь в счет долга, то он не настаивает…

Орасио посмотрел на Тонио, но денег не взял. Потом отвел взор.

— Хочу! Хочу, чтобы с меня был удержан весь долг. И поблагодари своего отца. Меня прибавкой жалованья не купить… Если я до сих пор не стоил больше, не стою и сейчас…

Его слова обеспокоили Тонио.

— Всегда ты выдумываешь! Я уже тебе сказал, что отец не имеет ничего общего с тем делом и, помимо всего прочего, от этого вообще уже отказались…


Овцы перестали давать молоко. Однажды утром Тонио погрузил на осла ставшие теперь ненужными формы для сыра и простился с Орасио до следующей недели.

Как и во все годы, стада в восемьдесят, девяносто, сто голов на этот период объединялись в более крупные — по тысяче и больше. У каждой овцы на спине была метка хозяина — буква или цифра, оттиснутая смолой или краской с помощью специального клейма. Такое большое стадо сопровождали всего два пастуха, тогда как раньше для присмотра за теми же овцами требовалось десять-двенадцать человек.

Валадарес из-за старой распри с другими скотоводами не хотел объединять с ними свое стадо…

Теперь Орасио еще острее чувствовал свое одиночество, так как почти не встречал других пастухов. Тонио стал приходить только по субботам, привозя на осле хлеб, картофель и сало. Он передавал продукты, несколько минут болтал о том о сем и тут же уходил обратно в Мантейгас. Орасио как-то попросил Тонио зайти к нему домой и сказать матери, чтобы та прислала ему свирель. Но, когда на следующей неделе Тонио принес ее, Орасио вспомнил, что Шико да Левада взялся за свирель, тщетно пытаясь забыться после смерти жены, — и не стал играть. Он подумал, что свирель может накликать беду.

Его единственным развлечением были встречи с Мануэлом Пейшото, но тот почти не появлялся в этих местах, предпочитая пасти скот на соседних с Алдейя-до-Карвальо склонах. Когда же Орасио изредка встречал своего друга, ничего утешительного он не узнавал: Мануэл даже не затрагивал интересующего его вопроса — должно быть, новостей не было, а повторять то, что он уже много раз говорил, ему не хотелось.

К концу июля в горах снова появились люди. Свободные пастухи вместе с семьями поднялись в горы, чтобы убрать урожай на своих участках. На всех склонах бросались в глаза отдельные желтые пятна, выделяющиеся на зеленом фоне травы. То была спелая рожь, ожидавшая серпа. Началась жатва, а за ней и обмолот — тут же, где-нибудь «а ровной площадке у ближайшей скалы. Эту скудную горную землю, которую некогда любой мог объявить своей собственностью, бедняки арендовали у потомков тех счастливцев, что успели захватить ее. Собрав урожай, крестьяне принимались отмерять зерно, которое полагалось хозяину в уплату за аренду. Все, что оставалось, делилось снова: одна часть на муку, другая — на семена. Прежде чем вернуться в долину, крестьяне обрабатывали и засевали паровые участки.

В эти летние недели всюду на разбросанных среди скал полях — и тех, где снимался урожай, и тех, что засевались — слышались голоса, а зачастую и песни, нарушавшие тишину гор.

Стремясь побыть на людях, чтобы хоть немного рассеяться, Орасио каждый вечер пригонял своих овец поближе к жнецам. Стадо ночевало теперь около какого-нибудь тока, где днем шла молотьба. И пока крестьяне не засыпали, сваленные тяжелым трудом, Орасио перекидывался несколькими словечками то с тем, то с другим — ведь все это был знакомый народ, начиная с Фатаунсоса, с которым он играл в детстве, и кончая Серафимом Касадором, другом его родителей.

Однажды ночью, летней, светлой ночью, когда жнецы уже улеглись спать, жена Каньоласа — Жозефа заметила, что в стороне Мантейгаса небо окрасилось в багровый цвет.

— Неужели пожар?

Все поднялись. Ни у кого не оставалось сомнений в том, что где-то горит. Однако сначала никто не придал этому значения: мало ли летом возникает пожаров, для тушения которых достаточно нескольких лесничих! Только Орасио насторожился. Зарево все ярче полыхало в небе.

— Да это большой пожар! — воскликнул Серафим.

— По-моему, это в стороне Калдаса… — предположил Каньолас.

— Должно быть… — откликнулась его жена. — При таком ветре захватит все до самой дороги…

— Вот это и нужно! — донесся из-за скалы усталый голос. Орасио узнал старого Жеронимо, по кличке Молочник. — Да будет господу угодно, чтобы весь лес сгорел!

Со всех ближайших участков сбегались люди и пристально всматривались вдаль. За деревьями пожара не было видно, только огромное зарево золотило ночное небо над долиной. Все побежали к возвышавшемуся справа холму и оттуда стали наблюдать, как ширится огонь.

— Нет сомнения, это в Калдасе. Лес там небольшой, но пламя перекинется дальше, — сказал кто-то.

Воцарилось молчание. Подходили и подходили люди. Почти все готовы были броситься на помощь и прикидывали в уме, какое расстояние до места пожара и за сколько времени можно добежать туда. Пастухи, обладающие более тонким слухом, различали далекий звон колоколов церквей Сан-Педро и Санта-Мария — всюду били в набат.

— Весь народ в горах… Кто же им поможет? — проворчал старый Жеронимо.

Никто не ответил. Но всех, кроме Жеронимо, охватило древнее, почти инстинктивное чувство солидарности, которое при пожаре заставляет стариков и молодых, мужчин и женщин выбегать из домов с ведрами и плошками, чтобы тушить пожар, даже если полыхает дом врага.

Со всех склонов, окружающих Мантейгас, — от Пеньяс-Доурадас до Кампо-Романо и Фрага-да-Баталья и даже дальше — жители этого поселка, которые поднялись в горы, чтобы собрать свой хлеб, наблюдали, как внизу свирепствует огонь. И им хотелось, не раздумывая, бежать на подмогу.

— Спустимся туда! Скорее! — предложил Серафим Касадор.

Старый Жеронимо, возмущенный, закричал:

— Дураки! Как есть дураки! Почему мы торчим здесь, в горах? Почему у нас нет пастбищ и пашен поблизости от дома? — Он обратился к Серафиму: — Вот ты, ответь! — Так как все молчали, он добавил: — У вас не хватает разума! Разума недостает!..

Все продолжали молчать. Жеронимо снова заговорил:

— Дело обстоит неплохо… То, что вы видите, со временем даст нам хлеб! Где сейчас овцы? Здесь, в горах, потому что нет у нас пастбищ вблизи поселка. Если мы хотим держать несколько овец или посеять хоть немного хлеба, нам приходится подниматься в горы и спать здесь на сырой земле. А вы хотите тушить пожар! К черту все леса! Все! Если бы вы были постарше и, как я, мучились бы по ночам от ревматизма, вы бы так не рассуждали…

Все думали, как и он. Но в то же время всех неодолимо влекло тушить пожар.

— Может, ты и прав, Жеронимо, — проговорил Серафим Касадор, — но… с другой стороны…

Он не закончил фразы, не найдя ясного, убедительного довода. Но в этом и не было необходимости. Все понимали, что есть «другая сторона» и она состоит в том, что леса приносят пользу земледелию долины.

— Что с другой стороны?.. Все это чепуха! — снова закричал дядя Жеронимо. — Все мы болваны, иначе давно бы покончили с лесами. Вы знаете, как прежде поступали пастухи? При первом удобном случае — раз! — и поджигали лес…

На холме появился какой-то человек. Он запыхался и в отчаянии причитал:

— Ах, боже мой, я все потеряю! Огонь близко от моих участков. Пропали мои труды!..

В исступлении он бросился бежать между скалами. Все, не колеблясь, последовали за ним. Остались только Жеронимо, Шико да Левада, Орасио и две женщины.

— Стадо ослов! — с презрением воскликнул старик.

Орасио продолжал созерцать зарево и, когда подумал о Валадаресе, на его губах появилась невеселая улыбка. «Вот кто будет рад пожару!»

Шико да Левада уселся рядом со старым Жеронимо, уперся локтями в колени и, закрыв лицо руками, казалось, заснул. Женщины зашагали к ближайшему участку. Орасио спустился с холма и лег неподалеку от своих овец.

На рассвете он вернулся на холм. Люди еще не возвратились с пожарища. Теперь там вдали вместо языков пламени поднимались клубы дыма. Орасио прикинул, какая часть леса сгорела, и пришел к выводу, что она меньше, чем ему показалось ночью и наверняка намного меньше, чем хотел Валадарес. Эта мысль неожиданно доставила ему удовольствие. И, насвистывая, он двинулся с овцами в свой обычный, каждодневный путь.


В субботу Тонио, отдав Орасио провизию, начал без умолку болтать о разных пустяках, как всегда, когда не хотел говорить о том, что его действительно занимало. Затем неожиданно спросил:

— Пожар видел?

— Видел.

— Ты, должно быть, сразу подумал, что это моя работа… Скажи: ведь подумал?

Орасио не ответил.

— Наверняка подумал, — настаивал Тонио. — Голову даю на отсечение! Но ты ошибаешься! Я не имел к этому никакого отношения. — Заметив недоверчивую улыбку Орасио, он добавил: — Не веришь?.. Зря… Я бы так плохо не сработал. Разве ты не заметил, что пожар возник только в одном месте, а не в двух-трех, как я говорил? Поэтому с ним быстро покончили.

— Я слышал, что огонь сильно разгорелся…

— Да. Но, по-моему, это не поджог… Столько людей сейчас ходит через лес… кто-нибудь мог нечаянно бросить окурок… А остальное сделал ветер. Так бывает…

Орасио взглянул на него в упор и с раздражением подумал: «Ты хитер, но меня не обманешь». Должно быть, Тонио угадал его мысль.

— А потом… игра не стоила свеч… — сказал он. — Лесное управление наверняка уже распорядилось произвести там новые посадки…

— Когда же вы придете убирать рожь? — недовольно спросил Орасио.

— Скоро. Ждем, когда брат поправится…

— Леандро болен?

— Да. Уже несколько дней. Его лечит доктор Коуто. У него как будто малярия. Но отец, кажется, потерял надежду на то, что Леандро выздоровеет вовремя… Он пришлет со мной поденщика…

На следующей неделе Тонио появился в горах даже не с одним, а с двумя поденщиками. Они сжали рожь, перемолотили и вернулись в Мантейгас. Вскоре пришли снова и засеяли участки, остававшиеся под паром с прошлого года.

К этому времени земледельческая страда на горных склонах закончилась, все семьи разошлись по домам. Теперь здесь оставались только пастухи, которые пасли большие стада.

Беспокойство Орасио нарастало. Он был близок к отчаянию. «Видно, Мануэл Пейшото не сможет устроить меня на фабрику. Скорей бы наступил октябрь, когда я спущусь с гор. Там внизу я хоть немного побуду с Идалиной, пока не придется перегонять скот в Иданью». Но до октября было еще далеко, и дни тянулись все медленнее. Кончилось тем, что, преодолев свои тяжелые предчувствия, Орасио начал играть на свирели…

В сентябре наступило время унавоживать почву. По старинному обычаю скот опять разбили на мелкие стада: пришли хозяева овец, по клеймам отобрали своих.

Теперь каждое стадо ночевало на определенном месте, чтобы дать первое удобрение земле, на которой в этом году была выращена рожь.

Наконец наступил октябрь. В горах похолодало, ночи стали длинные, зачастую пастухи промокали до нитки даже в пещерах, где они укрывались от дождя. Пришло время спускаться в долину, но хозяева медлили: скот всегда находил в горах что-нибудь пощипать, тогда как в Мантейгасе и других поселках корм стоил пропасть денег.

Первым распростился с Орасио Пейшото: «Жди спокойно — как только что-нибудь узнаю, сразу пошлю тебе весточку в Мантейгас». Затем ушел со своим стадом Каньолас. Вслед за ними тронулись и остальные. В горах все чаще шли дожди и опускались туманы. Наконец Орасио со своим стадом остался один. Было очень холодно, солнце с трудом пробивалось сквозь свинцовые тучи, и горы в своем уединении приобрели такую суровую и величественную строгость, что сама тишина казалась теперь устрашающей. Птицы уже не летали, как прежде, над саргассо и вереском. Волки, которые всегда идут за стадами, стали жаться к поселкам, где им легче было чем-нибудь поживиться. Жизнь в горах замирала, обнаженные и мрачные, они ждали зимы, когда снег прикроет их наготу.

Орасио негодовал, что Валадарес не посылает ему распоряжения спускаться. «Хозяин не считается со мной. Точно так же он поступил во время стрижки. Эх, сказать бы ему!»

Наконец Тонио все же появился. На этот раз без осла. Он помог Орасио перегнать стадо. К вечеру овцы вошли в загон близ Калдаса. Здесь для них хранилось сено, заготовленное Валадаресом на своем лугу.

Вечером Орасио, поборов давнишние колебания, сказал Идалине:

— Устроиться на фабрику мне пока не удается, и я не хочу тебя больше томить. Если до конца года ничего из этого не выйдет, поженимся. — Он помолчал, потом спросил: — Ты довольна?

— Что ж, очень хорошо… Тем более, что Валадарес повысил тебе жалованье. Но если нужно ждать еще, я подожду…

— Повысил жалованье! Десять мильрейсов прибавки ничего не изменят!

— Тогда как же? — робко спросила она.

— Ничего… как-нибудь…

Орасио говорил решительно, но на душе у него было тяжело. Он вспомнил, как во время стрижки овец обещал Идалине, что скоро поступит на фабрику… К декабрю он рассчитается с Валадаресом. После продажи четырех ягнят, которые ему полагались от хозяина, у него останется несколько мильрейсов. «Этих денег не хватит, даже чтобы заплатить викарию за венчание; но я попрошу взаймы у Валадареса конто или полтора. Он мне не откажет. Кто поджег лес, сказать трудно, но, во всяком случае, Тонио и Леандро собирались это сделать. Я болтать не стану, но Валадарес всегда будет опасаться, как бы я не распустил язык. Поэтому он, конечно, одолжит мне деньги и согласится ждать, сколько потребуется. Ясно, что жизнь у нас после свадьбы будет нищенская, потому что я не таков, чтобы оставаться в долгу у кого бы то ни было, тем более у Валадареса… Всего, что заработаю, хватит только на хлеб да на уплату долга… Но раз нужно, ничего не поделаешь!

Орасио почувствовал, что у него сжимается сердце. Ведь рушилась его мечта о домике, которую он так лелеял…

Сидевшая рядом Идалина была довольна: она не догадывалась о терзаниях жениха. Заметив ее радость, Орасио с нежностью сказал:

— Я делаю это для тебя, понимаешь? Чтобы тебе больше не ждать… Может быть, мне еще долго придется пасти скот…

— Ничего… — ответила Идалина. — Потом мы сговоримся с Валадаресом, и вместо его сыновей я буду ходить за сырами, чтобы видеться с тобой каждый день… Мы арендуем немного земли под картошку… А домик… — вспомнив о мечте Орасио, Идалина заколебалась. — Ты отказался от мысли о постройке дома?

Орасио ответил нерешительно и печально:

— Нет… То есть я хочу сказать… потом увидим…

Она опустила голову, на глаза навернулись слезы:

— Так я не согласна!.. Если ты делаешь это только ради меня, против своей воли, я не хочу!

Ему стало немного легче, возможно, потому, что и она страдала. И захотелось утешить ее:

— Не только ради тебя, но и ради себя. Но пока об этом никому, кроме матери, не говори. А мать пусть держит в тайне…

На следующий день Идалина сообщила Орасио:

— Мать одобряет твое решение, тем более, что почти все приданое уже было готово к твоему возвращению с военной службы.

Орасио прервал ее — за ночь им снова овладели сомнения:

— Может быть, все-таки лучше подождать… Ведь я не теряю надежды устроиться… Мануэл Пейшото обещал мне…


Шли дни, шли недели, а Мануэл Пейшото не подавал никаких вестей. Два пастуха, которые ежегодно ходили в Иданью арендовать пастбища на зиму, давно вернулись. Наступил ноябрь, становилось все холоднее. На горных вершинах уже выпал снег. Пора было перегонять овец на новые пастбища, где не так сильно чувствовалась суровая зима. Раньше других в это пяти-шестидневное путешествие — столько времени требовалось на переход от Мантейгаса до Иданьи — отправилось стадо Каньоласа. Другие двинулись позднее, а последними тронулись в путь стада Валадареса, старого Жеронимо, Анисето и тетки Лусианы. Они вышли вместе: так можно было не брать лишних пастухов. Собралось почти триста овец, белых и черных — живая мозаика, которая покрыла дорогу во всю ширину. Впереди и по бокам бежали собаки; среди них не было только Пилота, которого признали слабым для такого долгого пути. За овцами шагали Орасио, Тонио, Анисето и Либанио — сын дяди Жеронимо; ослы тащили на себе проволоку для ограждения загонов, ведра и вьюки с провизией. Овцы в поисках травы разбредались в стороны от дороги; иногда заходили в чужие владения. Хозяева придорожных участков, боясь потравы, всегда держались настороже. На пастухов часто сыпались жалобы, иногда их даже штрафовали… Голодных животных возвращали на дорогу криками и камнями, и они понуро плелись дальше. Ночевали там, где их заставала ночь, вдали от населенных пунктов, так как возле поселков ночевка скота запрещалась. Едва забрезжит рассвет, поднимались, чтобы продолжать путь. Собаки всегда бежали впереди и по бокам стада, ослы шли непременно в хвосте, а замыкали шествие пастухи. Овцы двигались спокойно, неторопливым шагом; пастухи гнали их не слишком быстро, боясь, как бы какая-нибудь не окотилась в дороге. Однако на третий день одна из овец Анисето, Фарруска, с круглым, как бочка, животом, принялась блеять.

— Этого еще не хватало! — воскликнул Тонио.

Скользнув опытным глазом по стаду, Анисето определил, что и некоторые овцы Валадареса в таком же состоянии — стало быть, не одна Фарруска будет повинна в том, что придется задержаться.

Они находились между глубоким ущельем — справа от дороги и обширным владением, обнесенным стеной, — слева. Четверо пастухов стали подгонять стадо, чтобы остановка, уж если ее нельзя избежать, произошла по крайней мере не на самой дороге. Но Фарруска, у которой начались родовые схватки, легла на землю — ей ни до чего не было дела.

— Будь ты проклята! — выругался Анисето. — И, подхватив овцу на руки, побежал с ней вдоль стены… Стадо осталось далеко позади, а Анисето все продолжал бежать: стене не было конца. Фарруска билась и извивалась.

— Будь ты проклята! Могла бы хоть немного подождать. Будь проклята и ты и хозяева этих земель! Будьте все вы прокляты! — бормотал Анисето. В то же время он чувствовал жалость к страдающему животному.

Наконец он оказался у опушки леса, свернул с дороги и остановился — выбирать было некогда. Он опустил овцу на землю, закурил и присел рядом на камень. Фарруска корчилась на траве. Анисето пускал клубы дыма, время от времени поглядывая на нее…

Подошло стадо. Орасио вышел вперед и остановил овец. Безразличные к участи Фарруски, они прошли мимо и рассыпались по опушке.

— Ну как? — спросил Тонио.

— Нормально.

Фарруска, тяжело дыша, продолжала биться в судорогах, то закрывая, то открывая затуманенные глаза; казалось, она околевает. Вскоре появились две ножки, за ними маленькая головка; затем показалось тельце. Теперь овца дышала уже более спокойно. Анисето тоже почувствовал облегчение… Фарруска с трудом поднялась, в миг перекусила пуповину и стала вылизывать своего детеныша. Она проделывала это с таким усердием, что ягненку едва удавалось удержаться на своих слабых ножках. Его взгляд, не останавливаясь ни на чем определенном, скользил по миру, в который он только что вступил. Дорога, деревья, кустарники, какие-то живые существа… Иногда он отваживался сделать шаг, и тогда Фарруска с трудом двигалась вперед, не переставая облизывать его. Другие овцы разбрелись вдоль дороги и поедали опавшие листья и чахлую траву.

Пастухи собрались вместе, разговаривали и смеялись. Тонио рассказывал какую-то историю. Повествование оказалось длинным. Все слушали внимательно, с интересом ожидая развязки. Тонио еще не кончил свой рассказ, а они уже покатывались со смеху. Анисето забыл о Фарруске и ее ягненке…

Неожиданно Либанио перестал смеяться и тревожно вскрикнул. Анисето обернулся и, испуганный, бросился к Фарруске. Однако было уже поздно. Фарруска начала отгрызать у ягненка пуповину, которая казалась матери лишней. Но чем больше овца дергала ее, тем та становилась длиннее. Ягненок, напрягая все свои силенки, пытался вырваться, но Фарруска упорно не отпускала его, продолжая вытягивать эту горячую, липкую, окровавленную ленту, которая связывала детеныша с материнским ртом. Когда Анисето бросился на помощь, ягненок еще стоял, но тут же упал мертвый…

Все собрались вокруг Анисето, выражая свое сочувствие, обсуждая случившееся. Анисето, охваченный ненавистью к Тонио и к овце, не сказал ни слова. «Если бы Тонио не отвлек меня, — думал он со злобой, — этого бы не произошло. Для Валадареса не имеет значения — одним ягненком больше или меньше, а для меня, бедняка, это несчастье».

Стадо двинулось дальше. Пастухи теперь шли молча, подняв воротники и нахлобучив шляпы до ушей; хотя и светило солнце, было холодно.

Перейдя мост, Фарруска начала жалобно блеять, и Анисето разозлился еще больше.

Немного погодя они задержались снова. Но остановка была короткой. Овце дяди Жеронимо, которая улеглась в канаве, понадобилось лишь четверть часа, чтобы разродиться. И ягненок, как только мать вылизала его, тут же пустился вслед за ней на своих еще нетвердых, растопыренных ножках.

Стадо продолжало путь. Задолго до захода солнца пастухи начали высматривать место для ночного привала. Орасио предложил переночевать в пещерах, где он однажды нашел себе приют; но не мог вспомнить, близко ли до них или еще далеко. Наконец подошли к пещерам. Это были скалы с несколькими естественными углублениями, разбросанные у опушки леса, близ ручейка. Ослов пустили пастись, быстро соорудили загон, но голодные овцы никак не хотели входить в него. Анисето разжег костер и поставил на три камня ведро. Потом вытащил из котомки околевшего ягненка Фарруски и начал его свежевать.

Либанио, проходя мимо, сплюнул и с отвращением спросил:

— Ты что, неужели собираешься есть это?

Анисето не ответил. Поднялся и пошел мыть освежеванного ягненка в ручейке. Вернувшись, он увидел, что пастухи стоят на коленях у входа в загон вокруг какой-то овцы. Он подошел ближе.

— Что тут еще?

— Ягненок выходит, — ответил Тонио.

Анисето, взглянув на овцу, понял, что и ее и детеныша вряд ли удастся спасти. Это была овца Валадареса. Анисето, довольный, некоторое время молча наблюдал.

— Не надо ли помочь? — спросил он наконец, зная, впрочем, что в помощи нет нужды.

— Не надо, — ответил Орасио.

Наступала ночь. Анисето вернулся к костру, разрезал ягненка на части, положил куски мяса в ведро и уставился на огонь. Изредка он бросал взгляды в сторону товарищей, все еще стоявших на коленях возле овцы. Роды затягивались. Анисето знал все приемы, которые применялись в подобных случаях и мысленно помогал овце. Временами ему начинало казаться, что еще не все потеряно.

Наконец трое пастухов отправились к ручейку мыть руки. Когда они подошли к костру, жуя хлеб с сыром, Анисето спросил:

— Ну как?

— Задала она нам дьявольскую работу, но все-таки мы ее спасли, — ответил Тонио.

— А ягненок?

— Тоже живой.

Пастухи расселись вокруг костра. Тут же кружились собаки, поедая хлеб, который им бросали Тонио и Либанио. «Везет же этому ослу Валадаресу», — с раздражением подумал Анисето. Он снял ведро с огня, слил воду и предложил товарищам ягненка. Никто не захотел. Анисето начал есть сам. Нежное мясо таяло во рту, но оно было пресным — он забыл его посолить. Собаки, сидя напротив, пристально смотрели на Анисето. Он силился глотать, но мясо становилось ему поперек горла. Тонио и Либанио начали посмеиваться, но Анисето все еще упрямился, хотя его уже начинало тошнить. Внезапно он вскочил и ударил ногой по ведру. Собаки тут же накинулись на мясо, а Анисето, захватив котомку и одеяло, не говоря ни слова, направился в пещеру.

Пастухи посмотрели ему вслед. Тонио расхохотался.

— Что бы с ним было, если бы околела Фарруска!

Либанио тоже засмеялся. Орасио стало жаль Анисето…

Костер догорал; ночь становилась все холоднее. Пастухи поднялись и пошли к пещере.

Утром, когда все вокруг покрылось инеем, они сняли проволочную изгородь и двинулись дальше. Родился еще один ягненок; он так окоченел от холода, что пришлось отогревать его в котомке. Плащи пастухов одеревенели; замерзшая роса потрескивала под башмаками.

Стадо то шло, то останавливалось из-за новых родов; поголовье его все увеличивалось. Окотившиеся овцы двигались с трудом, еле волоча ослабевшие ноги. Некоторые из новорожденных ягнят сразу же поднимались и, очень робкие и неловкие, шли позади. Другие оказывались такими слабыми, что их приходилось навьючивать на ослов. Тонио ворчал:

— Нас кто-то проклял. Мы уж и так опаздываем на два дня, а эти чертовы овцы все не перестают котиться!

— Ну-ну! В прошлом году окотилось гораздо больше! Тебя тогда не было, — попытался успокоить его Анисето. Он уже смирился с потерей ягненка. Накануне благополучно окотились три другие его овцы; ущерб, который причинила ему Фарруска, был покрыт с лихвой.

На седьмой день пастухи, голодные, измученные, с обросшими, почерневшими лицами, увидели вдалеке Иданью — свою конечную цель.

Орасио нес на спине больную овцу. Либанио тащил другую. Шагавшие налегке Тонио и Анисето вскоре сменили их. У всех из котомок торчали головы ягнят. Восемь ягнят брели сами, восемь других путешествовали на ослах, которые плелись очень медленно — они тоже устали. Собаки бежали с высунутыми языками…

Дети, игравшие у порогов бедных домишек вдоль дороги, с любопытством смотрели на ягнят, навьюченных на спины ослов. Им очень нравились эти нежные головки, выглядывавшие из вьюков, как из движущегося окошка.

На террасе богатого нового дома стоял избалованный, капризный мальчик и клянчил:

— Мамочка, подари мне этого барашка с торчащими ушками…

— Хорошо, подарю.

Видя, что мать не сходит с террасы, а выглядывающие из вьюков ягнята удаляются, мальчик принялся громко плакать и бить кулачками по балюстраде террасы:

— Хочу барашка! Хочу барашка, у которого торчат ушки!..

Когда, уже выйдя на равнину, они готовились сдать стадо пастухам, которые должны были сторожить весь скот Мантейгаса до самой весны, Орасио увидел бегущего Шико да Левада. Еще издали Шико подавал какие-то знаки, а приблизившись, закричал:

— Я уж думал, вы никогда не дойдете! Ехал сюда на грузовике и на поезде, чтоб побыстрее добраться, и вот уже второй день торчу здесь, дожидаясь тебя!

— Что случилось?

Шико да Левада едва переводил дыхание:

— Твоя матушка велела передать, что Мануэл Пейшото устроил тебе место на фабрике и ты должен сейчас же вернуться домой. Она хотела написать, но боялась, что письмо пропадет, и послала меня. Весточка от Пейшото пришла еще три дня назад…

Орасио побледнел. Опустил на землю овцу, которую нес на спине. Затем резко отбросил свой пастушеский посох и обнял Шико.

Загрузка...