Орасио тосковал по Идалине, но теперь, уверенный в лучшем будущем, легче переносил разлуку. Он устроился в доме одного ткача — Рикардо Соареса. В этой лачуге было не больше места и не меньше детей, чем в домах других рабочих, которых Мануэл Пейшото безуспешно просил приютить Орасио; но Рикардо с женой, рассчитывая извлечь какую-то выгоду, все же согласились взять Орасио на квартиру.
Лестница вела в мезонин, где была лишь одна комната с маленьким окошком, против которого высилась каменная стена. Здесь спал Антеро, старший сын Рикардо, работавший на фабрике сортировщиком; рядом с его кроватью и поставили койку для Орасио.
Внизу находилась кухня, одновременно служившая спальней супругов и их младших детей; рядом в темной конуре спала мать Рикардо. Здесь было слышно все, что делалось наверху, а в мезонине — все, что происходило внизу.
Орасио пришел сюда накануне первого дня работы на фабрике и сразу, в ту же ночь, был неприятно удивлен такой слышимостью. Сначала до него донесся голос хозяйки — Жулин, ругавшей детей, которые никак не хотели утихомириться; затем послышался тяжелый храп старухи, и наконец, когда уже наступила тишина, раздалось легкое поскрипывание, вызванное, как он догадался, осторожными движениями супругов. Слух Орасио ловил их приглушенные вздохи. Эти звуки, наполнявшие темноту, волновали его воображение.
Орасио заметил, что Антеро тоже бодрствует, хотя и притворяется спящим, — чтобы квартирант не знал, что и он все слышит.
Много раз дома, еще будучи мальчишкой, Орасио слышал по ночам такие же звуки. И ему бывало стыдно за родителей. Однако сейчас в нем проснулось желание. Жена Рикардо, которая вечером показалась Орасио неопрятной и некрасивой, теперь представлялась ему совсем другой. Он видел ее обессиленную в объятиях мужа и в то же время как бы ощущал ее рядом с собой. Он хотел воспротивиться искушению, но не мог: Жулия овладела его помыслами, и это было сильнее рассудка. В своем воображении он уже обладал ею, стараясь, чтобы какой-либо шорох не выдал его Антеро, который лежал рядом.
На рассвете Орасио услышал, как Жулия о чем-то спрашивает мужа, а он отвечает ей сонным, недовольным голосом. Орасио слышал шаги женщины — она разжигала огонь, потом поставила кастрюлю на очаг. Пол пропускал легкий дым от горящей полыни и корней вереска, и этот дым щекотал ему ноздри. Антеро теперь крепко спал. Орасио тоже хотелось спать: ночью он почти не сомкнул глаз. Он задремал, но в это время снизу раздалось три сильных удара. Видимо, это Жулия стучала в потолок палкой или ручкой швабры, чтобы разбудить сына.
Мутный свет проникал в окошко. Антеро вскочил с постели, зажег огарок свечи и, не говоря ни слова, быстро оделся. Орасио тоже встал. Он еще не успел натянуть брюки, когда Антеро уже сбежал по лестнице вниз.
Орасио снова услышал голос Жулии; она с удивлением спросила сына:
— Ты почему не хочешь поесть?
Антеро что-то невнятно пробормотал и захлопнул за собой дверь.
Теперь Орасио услышал шаги и голос Рикардо. Ткач разговаривал с женой тихо, — видимо, чтобы не услышал жилец. Немного погодя Жулия крикнула снизу:
— Вы уже готовы? Идите есть.
Орасио спустился. Рикардо сидел за столом, поджидая его. Это был худой смуглый человек с унылым выражением лица, лет сорока с лишним. Орасио поздоровался и сел. Прямо перед ним стояла постель супругов со смятыми простынями, справа — кровать четырех детей, которые еще спали, разбросав ручонки. В люльке лежал самый маленький; был виден только его затылок с редкими волосиками.
Жулия поставила перед Орасио и перед мужем миски с супом. Оба начали есть. Орасио чувствовал себя стесненно: он еще плохо знал чету Рикардо, к тому же оказался невольным свидетелем их супружеских тайн. Он старался отвести глаза от пустой кровати, избегал смотреть на Жулию, которая сейчас уже не представляла для него никакого интереса. Постель, однако, упорно привлекала его взор. Орасио вспомнил о неожиданном уходе Антеро. «Парень прав, — подумал он. — И я бы так поступил. Эти дома никуда не годятся. У меня будет не такой».
Рикардо торопливо глотал суп.
— Уже поздно! — сказал он. — Нельзя терять время!
После того, что было ночью, Орасио особенно стеснялся Рикардо. Однако не подозревавший об этом ткач был озабочен только тем, чтобы не опоздать на фабрику:
— Пойдем!
Они вышли, захватив корзинки с провизией, которые им приготовила Жулия. Было хмурое ноябрьское утро; солнце еще не показывалось, холодный резкий ветер стегал их по спине.
По дороге шагало много рабочих: мужчины с поднятыми воротниками старых пальто, женщины, кутающиеся в темные платки, мальчики двенадцати-четырнадцати лет в заплатанной одежде, с рукой в кармане, — в другой была корзинка с едой. Все торопились — на фабрике надо быть без пяти восемь, приди они на минуту позже, у них вычтут из заработка за целый час.
Уже много лет пригороды Ковильяна видели по утрам — будь на дворе солнце или дождь — эти черные вереницы трепальщиков, чесальщиков, прядильщиков, ткачей, направляющихся на работу.
Тайны текстильного производства открывались рабочим Ковильяна еще с детства. Молодые наследовали от стариков искусство превращения овечьей шерсти в ткани. Так шло из поколения в поколение…
Рикардо оказался малоразговорчивым спутником. Да и другие шли молча. Все спешили. Черные фигуры шагали порознь или группами, и у всех была единственная забота — прийти вовремя!
Когда они достигли холма, с которого открывался вид на Карпинтейру с ее фабриками, раскинувшимися по берегу реки, Орасио увидел новые сотни черных силуэтов: это были текстильщики, направлявшиеся на работу из Ковильяна. Фабрики дали первый гудок. Орасио шел озабоченный и в то же время охваченный любопытством — как-то пойдет его работа? С каждым шагом у него возникали новые тревоги и надежды — ведь в это утро начиналась его новая жизнь.
Когда они дошли до фабрики Азеведо де Соуза, Рикардо, который работал на другой фабрике, распрощался с ним.
Орасио почувствовал себя совсем беззащитным…
Он остановился у широких ворот. Мимо проходили рабочие. Он никого из них не знал, в этой толпе он был одинок. За воротами шла мостовая, в конце которой возвышалось здание фабрики. Во дворе Орасио поискал глазами Матеуса, брата Мануэла Пейшото, но нигде его не увидел. Вслед за другими он робко вошел внутрь. Матеус находился тут. Мастер был одет в комбинезон, открытый сверху, так что видна была рубашка с галстуком. Сильный, высокий, широкоплечий, он был похож на кавалериста; глаза его глядели повелительно. Он был гораздо моложе брата.
— Добрый день! — ответил Матеус на приветствие. — Идем со мной!
Они прошли через цехи первого этажа и поднялись по лестнице на второй. В цех входили рабочие. Они уже переоделись в старую одежду и теперь становились у машин, расположенных рядами и заполнявших всю площадь цеха.
Матеус подошел к прядильным машинам.
— Будешь учиться на прядильщика. Кто хочет стать хорошим ткачом, должен начинать именно с этого. — Он подозвал проходившего мимо мастера: — Послушай, Сампайо, вот тот парень, о котором я тебе говорил. Приставь его к машине.
Сампайо взглянул на Орасио:
— Ладно. Я сейчас должен уйти, но скоро вернусь. Ты оставайся здесь. — Он обратился к одному из рабочих: — Педро, вот тебе ученик.
Молодой прядильщик с неприязнью оглядел Орасио с головы до ног. Матеус и Сампайо ушли. Послышался второй гудок, и мгновенно на всей фабрике заработали машины.
Прядильные машины представляли собой длинные, низкие механизмы: на каждом из них скользила каретка с веретенами. Пространство между неподвижной и движущейся частями машины то увеличивалось, то уменьшалось в зависимости от того, отступала или приближалась каретка. Параллельно, на очень близком расстоянии были расположены сотни нитей — каретка их натягивала и скручивала. Четверо подростков бегали вдоль машин, пристально глядя на нити; ловко подхватывали те, что обрывались, и быстро присучивали их…
Занятый работой, Педро не обращал внимания на своего ученика, а тот, прислонившись к стене, чувствовал себя совершенно потерявшимся: боялся двинуться, не знал, что делать с руками, куда смотреть. Стоявший неподалеку у своей машины рослый рабочий насмешливо поглядывал на него, перемигиваясь со своим напарником и как бы спрашивая того: «Что это за верзила тут торчит?» Немного погодя Орасио заметил, что и мальчишки, соединявшие нити, — такие же, как и он, ученики, — время от времени оборачивались в его сторону и пересмеивались. Он догадывался, что эти улыбки относятся к его возрасту — мало кто приходил учиться ремеслу после двенадцати лет, — и это злило его. Даже Педро, уже опытный рабочий, был моложе Орасио.
Наконец вернулся Сампайо. Мастер не любил тратить время на учеников, и они обучались сами — месяц за месяцем, год за годом. Так повелось еще с тех времен, когда на фабрике работали от зари до зари. Так обучался когда-то и он, и немало тогда получил зуботычин — теперь-то этою и в помине нет… Но этим великовозрастным учеником, которого поручил ему Матеус, Сампайо решил заняться лично.
— Это просто, — начал он. — Вот бабины с ровницей — она похожа на шерстяную пряжу, но еще не скручена. Теперь смотри!.. Концы нитей присоединены к веретенам… По мере отхода каретки эти нити становятся все тоньше и тоньше. Видишь?.. Когда каретка доходит до конца, веретена скручивают нити, а при обратном движении нить наматывается на шпулю… Понятно?
Орасио ничего не понял, но предпочел смолчать.
Мастер велел остановить каретку.
— Видишь, как она устроена?
— Вижу… — робко проговорил Орасио.
— Хорошо! Сейчас главное — уметь присучивать нить. Остальному научишься со временем.
Сампайо протянул руку и порвал одну из нитей:
— Смотри, как надо присучивать. Соединяются два конца… вот так, как я показываю… — Повернувшись к Педро, он приказал: — Теперь показывай ты. Только будь терпелив. А ты становись рядом!
Каретка снова задвигалась…
Орасио, следя за движениями Педро, тоже начал бегать вдоль машины. То, что мастер просил прядильщика быть терпеливым, показалось ему унизительным…
Не прошло и трех часов, как Орасио удалось присучить нить без остановки каретки. Педро похвалил его, но сказал, что это нужно делать быстрее. Немного погодя Орасио снова соединил оборвавшуюся нить. Теперь он чувствовал себя уже увереннее.
В перерыв он уселся в столовой рядом с Педро, чтобы съесть суп, хлеб и сардины, которые дала ему с собой Жулия. Рабочие постарше толковали за едой о каком-то уволенном товарище — Паредесе. Все отзывались о нем тепло и сожалели о его судьбе. Но Орасио показалось, что они не говорят всего, что думают, будто кто-то из присутствующих мешал им. Больше других возмущался чесальщик Трамагал и при этом искоса поглядывал на Орасио. Один из рабочих сказал:
— Он прогулял за год всего четыре дня. За это не увольняют… Это только предлог. А суть в том, что он стар и, конечно, работает медленнее. Скоро так же поступят и со мной…
Орасио взглянул на говорившего. Это был старик с редкими седыми волосами и глубоко запавшими глазами.
— Эта участь ожидает каждого из нас, старых рабочих, — добавил старик.
Наступило молчание; рабочие задумались, некоторые даже перестали жевать.
Трамагал не соглашался со стариком:
— Паредес еще хорошо работал. Никто лучше его не знал машины. Всю жизнь он проработал на фабриках. Теперь он, правда, стар, но многие молодые ему и в подметки не годятся. — Он посмотрел на парня, который сидел слева от Педро. — Его уволили потому, что хотели дать место другому! По протекции!..
Парень запротестовал:
— Никакой у меня протекции не было, слышишь?
— Да знаю! Но когда тебя перевели на место Паредеса, Педро стал прядильщиком, а на его место приняли нового ученика…
Педро повернулся и хотел что-то сказать, но Трамагал остановил его:
— Ты ни в чем не виноват. Я знаю.
Воцарилось неловкое молчание. Орасио мрачно посмотрел на Трамагала. И не смог сдержаться:
— Если вы говорите обо мне, то ошибаетесь! Я не хотел, чтобы из-за меня кого-то уволили. Знай я об этом, никогда бы сюда не нанялся… Понятно?
Трамагал пожал плечами и презрительно бросил:
— Видать птицу по полету…
Орасио вскочил, но Педро удержал его за руку и обратился к Трамагалу:
— Не затевай скандала. Иначе нас всех повыгоняют…
Однако тот не унимался:
— А, чего там! Ведь здесь же бордель! Для наших ребят мест на фабрике нет, а чужаки приходят и сразу устраиваются!.. Скоро нашим детям придется просить милостыню, пришлые бродяги все заполонят… Поглядите, этому парню уже под тридцать, а лезет в ученики, хотя по закону поступающий ученик не должен быть старше шестнадцати лет. Если его взяли потому, что сейчас прибавилось работы, то почему же выгнали Паредеса? И чего только смотрит союз!
Орасио стал было отвечать, но в спор вмешался тот же седой рабочий.
— Перестань! — обратился он к Трамагалу. — Паредеса уволили потому, что он стар и болен. Он уже отдал фабрике все, что мог. Так же было с Армандо, с Тельядаисом, с Висенте, со многими… Никто под них не подкапывался. Где ты видел хозяина, который держал бы стариков? В прежнее время их выгоняли на улицу без всякого пособия… Теперь профсоюз дает им по двадцать эскудо в неделю. Все-таки на эти деньги можно раз поесть…
Кое-кто улыбнулся. Орасио снова попытался ответить Трамагалу, но Педро, крепко сжав ему руку, потребовал:
— Молчи! Молчи!
Закончив обед, несколько рабочих ушли и увели с собой Трамагала. Седой старик с запавшими глазами подошел к Орасио.
— Не сердись на Трамагала, он неплохой человек. Но скажи мне: какого дьявола тебя угораздило в таком возрасте поступить учеником?
Старик понравился Орасио с первого взгляда, и юноша ему все рассказал. Тот слушал внимательно, даже перестал есть вареную картофелину, которую держал в руке. Когда Орасио закончил, старик улыбнулся:
— Примерно так я и думал. Стало быть, нужда гонит. Меня удивляет другое: ты взрослый человек, а жизни еще не знаешь… — Он взглянул на Педро: — В конце концов, вы оба молоды, и в мире еще многое изменится… Я все объясню Трамагалу. Не сердись на него, — сказал он, переводя глаза на Орасио. — Будем друзьями, идет? Мое имя — Жозе Ногейра, но все зовут меня Марретой.
Орасио назвал себя. В этот момент послышался гудок — обеденный перерыв кончился.
Доев наконец свою картошку, Маррета вышел из столовой.
— Видать, хороший человек! — заметил Орасио. Педро подтвердил это кивком головы.
Женщины и дети, которые принесли своим мужьям и отцам обед, теперь убирали в корзинки миски и тарелки, а рабочие возвращались в цеха.
Засновали каретки, забегали вдоль машин прядильщики, — казалось, работа никогда и не останавливалась. Утром эта беготня показалась Орасио занятной, как детские шалости или спортивная игра. Но теперь он почувствовал, что у него устали ноги. Время от времени Орасио бросал взгляд в глубину цеха, где он еще не был. Большое прямоугольное помещение с бетонным полом и матовыми стеклами в окнах понравилось ему. Здесь было гораздо чище и приятнее, чем в казарме; а с домами Мантейгаса и сравнить нельзя. Орасио заметил, что возле каких-то других машин, стоявших вдалеке, рабочие не суетились, как прядильщики, а стояли неподвижно, словно часовые, только изредка вмешиваясь в работу механизма. «Вот у кого хорошая жизнь! — подумал он. — За них все делают машины. Не то что здесь, у нас». Придя к такому заключению, Орасио, однако, удивился: эти рабочие казались уж очень сосредоточенными, серьезными, даже мрачными. Можно было подумать, что они никогда не смеялись. А ведь в столовой он их видел совсем другими. «Они скучают, потому что все время стоят на месте, — их даже в сон клонит, — решил Орасио. — Если бы они бегали туда сюда, как мы, небось не скучали бы». Но немного погодя, взглянув на работающих рядом учеников, тех самых, которые утром посмеивались над ним, он и у них на лицах увидел то же серьезное, сосредоточенное выражение. И тогда Орасио понял, что на фабрике нелегче, чем в казарме. Только здесь не ощущалось той злой воли, которая в армии исходит от офицеров. Даже когда Матеус скрывался в своей застекленной конторке в глубине цеха, рабочие продолжали трудиться все так же сосредоточенно, будто для них не существовало ничего, кроме работы, которая не допускала улыбки.
— И на всех фабриках так? — спросил Орасио у Педро.
— Что так?
— Да вот как бывает, когда в доме покойник…
Педро снизошел к невежеству новичка:
— А ты думал, здесь бал, что ли? Родриго — он был во Франции, работал на фабриках в Лионе — говорит, что там еще тяжелее…
Машины наполняли шумом цех. Мрачные, замкнувшиеся в себе люди молча следили за ними — здесь право голоса имели только машины.
Орасио очень хотелось закурить, но Педро еще с утра предупредил его, что курение в цеху запрещено.
— Ну а если мы покурим, что может случиться? Ведь шерсть не горит…
Педро резко ответил:
— Мы здесь для того, чтобы работать, а не прохлаждаться. Должно быть, ты еще никогда не работал… Сразу видать, что из деревни… И вообще помалкивай, а то еще мастер услышит…
Орасио было обиделся, но Педро примирительно объяснил ему:
— Разве ты не знаешь, что разговоры запрещены? Хозяева не хотят, чтобы мы болтали во время работы. Если не подчинишься — огребешь штраф… Пойди в уборную, там покуришь: уборная — наше единственное спасение. Так не только у нас, а на всех фабриках…
Орасио решил потерпеть до конца смены. «Нужно взять себя в руки, как я это сделал в армии, — сказал он себе. — Если удастся отвыкнуть от сигарет, я даже кое-что сэкономлю».
Орасио пришли на память слова Мануэла Пейшото о том, что он не смог бы целые дни проводить в четырех стенах фабрики. Тогда Орасио показалось нелепым, что Мануэл предпочитает бродить по горам, спать на сырой земле, собирать летом овечий навоз, не видеться по целым неделям с женой: ведь работая на фабрике, он бы в определенные часы обедал, ночевал дома, по воскресеньям отдыхал в кругу семьи… Теперь же свою прежнюю жизнь пастуха, когда он мог когда хотел садиться, вставать, курить, свистеть, петь, говорить с самим собой или с Пилотом, кричать так, чтобы его голос эхом отдавался в пропастях, Орасио увидел в ином свете. Но тут он вспомнил Идалину и свои мечты о жизни с ней в новом маленьком домике… «Ничего, — утешал он себя. — Со временем втянусь. Быть рабочим все же лучше, чем пастухом».
В пять часов дня рабочие быстро сменились. Те, что стояли у машин, уступили свое место тем, кто должен был работать в вечернюю смену, и так же поспешно, как входили утром, зашагали по мостовой к воротам. С непривычки очень утомленный беготней в течение восьми часов, Орасио был единственным, кто медленно брел по фабричному двору. В этой спешащей толпе он был словно камень, обтекаемый потоком. Мимо него прошел Трамагал, а немного погодя — Маррета, который, похлопав его по плечу, бросил дружеское «до завтра».
Выйдя из ворот, рабочие расходились в разные стороны — одни направлялись в Ковильян, другие в Алдейя-до-Карвальо. С соседних фабрик тоже выходили люди…
Закурив сигарету, Орасио остановился на дороге подождать Рикардо. С фабрики доносился глухой шум машин. Слева, на склоне, раскинулся Ковильян, который как бы наблюдал за жизнью расстилающейся внизу долины. В косых лучах заходящего солнца блестели стекла несчетных окон; городок в этот час выглядел особенно красивым. Ковильян очаровал Орасио. Он разглядывал большие новые здания. «Немногие из здешних домов можно сравнить с теми, что я видел в Эсториле, но мне ведь ничего особенного не нужно. Куплю или выстрою маленький уютный домик…»
Подошел Рикардо, он прихрамывал.
— Что с вами?
— Ничего. Проклятый ревматизм… В этом году он меня еще не мучил, но вот сегодня утром, как только я пришел на фабрику, схватило ногу. Зимой он меня всегда донимает…
— А я вот любуюсь этими большими домами. Их как будто не было, когда я приезжал сюда несколько лет назад…
— Да, они построены недавно. Это особняки фабрикантов.
— Все?
— Почти все. Вот этот, розового цвета, — дом вашего хозяина. Но ему, видимо, не нравится жить здесь. Он большую часть времени проводит на вилле, на берегу Зезере.
Они шли медленно из-за Рикардо. Смеркалось, становилось все прохладнее.
Немного погодя Орасио издали увидел на повороте Трамагала и Маррету — они стояли, с кем-то разговаривая.
Рикардо снова начал жаловаться:
— Этот ревматизм — поганая штука. Если бы я хоть жил недалеко от фабрики… Трудно мне достаются эти семь километров. В прошлом году иногда приходилось вставать на два часа раньше, чтобы не опоздать на работу…
Когда они достигли поворота, Трамагал подошел к Орасио:
— Ты уж прости меня, товарищ, за то, что я говорил. Маррета объяснил мне все… я понимаю, что каждому надо зарабатывать на жизнь… Давай помиримся. — Он протянул Орасио свою грубую, заскорузлую руку, которую тот охотно пожал. — Приходи ко мне в пятницу с Марретой, выпьем по стаканчику вина…
Маррета отечески улыбнулся, а позади него еще мягче заулыбался третий собеседник — старичок.
— Мы как раз говорили о тебе… — обратился к Орасио Маррета. — Вот дядя Паредес, которого уволили…
Старичок протянул Орасио руку. Кроткая улыбка озаряла его лицо.
Орасио взволнованно пожал руку Паредеса. Он не знал, что сказать, не находил нужных слов.
— Я не виноват в том, что с вами произошло…
Паредес продолжал смиренно улыбаться.
— Я понимаю… Я давно ожидал, что так случится. У всех у нас один путь… Мне, конечно, очень трудно: хозяйка моя ничего не видит, даже у себя под носом… Не зарабатывает ни винтема… Старость… Но, если угодно господу, пусть будет так…
— Вот ты не хотел иметь детей… — заметил Трамагал. — А сейчас они бы тебе помогали.
— Очень хорошо, что господь не дал мне детей! Семейным еще тяжелее. — Паредес перестал улыбаться и печально посмотрел на Орасио: — Самое плохое то, что я не знаю, чем заполнить время. Привык я к работе! Теперь кажется — день никогда не кончится. Поэтому и вышел на дорогу… Чувствуешь себя как-то глупо… Руки мешают… Я бы сейчас взялся за любую работу… даже задаром…
— Ты просто герой! А мне бы хотелось побездельничать… Но только чтобы на столе была еда и питье! — Засмеялся Трамагал и начал рассказывать, как он хорошо погулял, когда на базаре в Ковильяне нашел бумажку в сто эскудо…
Когда он кончил, Рикардо стал прощаться:
— Уже поздно. А мне еще далеко ковылять…
Остальные тоже распрощались с Паредесом.
— Не думай больше об этом, парень! — сказал старик. — Не ты, так другой…
— Если надо будет чем-нибудь помочь… рассчитывайте на меня! — взволнованно ответил Орасио.
— Хорошо… Хорошо… Спасибо! — И Паредес зашагал к Ковильяну.
Остальные смотрели вслед старику, пока он не исчез в ветреных холодных сумерках. Потом молча пошли в противоположную сторону.
Спустя месяц Педро и Сампайо признали Орасио достаточно подготовленным, чтобы стать прядильщиком. Он научился заправлять бабины с ровницей, поднимать вытяжной механизм, присоединять к веретенам новые нити, а при обрыве присучивал нить так же быстро и ловко, как это делали опытные рабочие. Однажды утром Сампайо сообщил Матеусу об успехах ученика. Мастер выслушал его и ничего не сказал…
На фабрике знали, что Матеус покровительствует Орасио. Поэтому другие ученики, подростки четырнадцати-пятнадцати лет, были уверены, что вскоре Орасио станет прядильщиком. Но дни шли, а он все оставался учеником.
— Дело в том, что сейчас нет свободного места, — сказал ему Мануэл Пейшото, которого Орасио просил еще раз поговорить с Матеусом. — Наберись терпения; наверное, надолго дело не затянется. Если тебя переведут в прядильщики даже через год — это будет большой удачей, ведь обычно ученики ждут несколько лет…
Орасио понимал, что нужно потерпеть, но все-таки расстроился… В конце месяца он заплатил хозяйке полтораста эскудо за койку и еду, но Жулия заявила, что ошиблась в расчетах и оказалась в убытке. «Уговор дороже денег, — сказала она, — за этот месяц я прибавки не прошу. Но впредь не смогу кормить вас и предоставлять ночлег дешевле, чем за пятьдесят эскудо в неделю». Удивленный, он помедлил с ответом. Затем напомнил Жулии, что зарабатывает всего девять эскудо в день — и это самое большое жалованье, какое может получать ученик. Если он будет платить ей пятьдесят эскудо в неделю, у него останется только четыре эскудо на все остальные расходы, а этого мало даже на сигареты. На что ж он будет одеваться и обуваться?
— Это так… Я ничего не говорю, — согласилась Жулия. — Но дешевле мне нет смысла. Жизнь с каждым днем дорожает.
Видя, что Орасио опечалился, Жулия сжалилась над ним:
— Конечно, на четыре эскудо ничего не купишь. Но я не виновата. Единственное, что я могу, это брать с вас по сорок пять эскудо в неделю. Попробую месяц, если уложусь — хорошо, не хватит — не обессудьте…
После этого он и попросил Мануэла Пейшото потолковать с братом. А теперь выходит, что ему, может быть, придется ждать год или больше…
— Ну а как с комнатой? — спросил Орасио.
— Я говорил со многими, но никто не сдает дешевле, чем Жулия. Она на тебе не наживается…
Они стояли под навесом у церкви Эспирито-Санто, пережидая дождь. Пейшото понимал, что расстроил Орасио, но не находил слов утешения.
— А ты сам ни с кем не говорил? — спросил он.
— Как же, говорил. Все, как ты сказал. У одних не хватает места для себя, другие дорого запрашивают, — с унынием ответил Орасио.
Дождь не переставал. Наступал вечер. Священник приоткрыл дверь, высунул наружу голову, посмотрел на небо, но выйти не отважился.
— Ладно, сеньор Мануэл, я пойду. Промок до нитки! Большое вам спасибо…
Орасио под дождем зашагал к дому Рикардо. Рабочие возвращались с фабрики, промокшие, как и он.
У себя в комнате Орасио переоделся. Снизу слышался голос Жулии, старавшейся угомонить детей, которые подняли страшный шум. Дождь усилился и барабанил по крыше.
С наступлением зимы поселок приобретал иной облик. Под серым небом, на уличках, покрытых грязью или снегом, лачуги выглядели мрачно и походили на пещеры. В другое время люди мало сидели дома. Возвратившись с фабрики, они выходили поболтать с соседями или, пока не стемнеет, копались на своих огородах. Те, кто работал в вечернюю смену, день тратили на уход за землей — без добавки капусты, картофеля, а иногда и ржи со своих крошечных участков рабочим не хватало на пропитание семьи.
Зимой, однако, огороды и поля почти не требовали ухода. Прежде в зимние месяцы мужчины в свободные часы пьянствовали в тавернах. Но постепенно пропаганда против алкоголя, которую вели наиболее сознательные рабочие, многих отвадила от этого. Некоторые по вечерам часто собирались у Марреты…
Матери бранили детей, когда они выходили на улицу копаться в грязи, бегать под дождем или играть на снегу, если он уже выпал. Но когда дети сидели дома, они только ссорились друг с другом — они чувствовали себя пленниками, и зима казалась им вечностью… Зато для Жулии и других матерей зимние дни были слишком короткими — ведь женщины являлись как бы центром, осью каждой семьи, и время бежало для них быстрее, чем дождь по крыше. Им приходилось изощряться, придумывая, как подешевле купить продукты, а зимой это было труднее, чем летом. Им нужно было одевать детей, перекраивая, переделывая и починяя старую одежду; кроме всего этого, они часто брали надомную работу с фабрик…
Разделавшись с хлопотами по дому, Жулия раскладывала на скамье ткань и принималась очищать ее от растительных остатков, которые попадаются в шерсти. Фабриканты платили за такую работу гроши, но без этих грошей Жулия не могла бы сводить концы с концами.
Напротив Жулии, поближе к окну, обычно сидела мать Рикардо — сеньора Франсиска. Ей было восемьдесят лет; глухая и почти слепая, одетая в лохмотья, она казалась каким-то нелепым изваянием и как бы составляла часть домашней обстановки. С кошкой, пристроившейся у нее на коленях, старуха проводила целые часы без движения, склонив голову на грудь, перебирая своими сморщенными пальцами четки. Изредка она оставляла четки, чтобы погладить кошку, к которой испытывала большую нежность. Даже внуков она, пожалуй, любила меньше — когда она протягивала свои дрожащие тощие руки, дети уклонялись от ее ласк, кошка же, наоборот, спокойно позволяла себя гладить.
Сеньора Франсиска проработала почти пятьдесят лет на отделке тканей. Она была штопальщицей — заделывала дырочки и устраняла другие дефекты, которые иной раз оставляет станок. Она кончила трудиться лишь тогда, когда глаза ее почти перестали видеть. С тех пор для сына и невестки старуха была только обузой, лишней статьей расхода; Жулии приходилось работать больше, чем прежде… Она поднималась еще до рассвета и, когда вставали муж, старший сын и Орасио, уже успевала приготовить завтрак и прибрать. Когда они уходили на фабрику, Жулия принималась за работу. Стоя у скамьи, она щипчиками извлекала из ткани соринки — с такой тщательностью, с какой их не выбрала бы и голодная птица. Жулия, как и свекровь, сначала была штопальщицей, но потом по настоянию мужа перешла на очистку тканей, чтобы подольше сохранить зрение. Рикардо добился того, что ей давали отрезы на дом. Таким образом Жулия, как и многие другие женщины поселка, умудрялась вести домашнее хозяйство и работать на фабрике.
Однако ей мешали дети, которые шалили, кричали, ссорились и дрались. Жулия, бранясь, отшлепывала одного из них, и тот, забившись в угол, долго хныкал. Она тут же снова склонялась над шерстью, стараясь наверстать потерянное время, но немного погодя дети опять заставляли ее отрываться от дела. Глухая сеньора Франсиска в эти пасмурные зимние дни, когда ребята сидели дома, как всегда, оставалась ко всему безучастной. Только когда внуки, расшалившись, натыкались на ее колени или, спасаясь от материнского гнева, прятались за ее спину, старуха открывала беззубый рот и спрашивала:
— Что там такое? Что вы делаете, проказники?
Но никто ей не отвечал, так как это было бесполезно… Зачастую обстановка в доме Рикардо раздражала Орасио, он начинал думать о своей будущей семейной жизни, и ему становилось грустно. Но нет, у него все будет иначе. Согретый этой надеждой, Орасио переводил взор на очаг, отворачиваясь от вечно занятой Жулии, от детишек с грязными личиками, от неподвижной Франсиски. Ему особенно неприятно было смотреть на старуху: поникшая голова, идиотское выражение лица, пальцы, непрерывно, механически перебирающие четки, как на фабрике машины пропускают нити…
Переодевшись, Орасио остался сидеть у себя в комнате. Вскоре он услышал внизу шаги — это вернулся Рикардо. Немного погодя резко хлопнула дверь с улицы, раздались шаги Антеро; он вошел в кухню, проклиная дождь. Жулия что-то тихо говорила сыну. Орасио не разобрал слов, но догадался, что она его упрекает. Антеро возражал, и мать, рассердившись, повысила голос, не стесняясь квартиранта, — она знала, что он у себя.
— Тебе бы только шляться в Ковильяне со всякими балбесами и беспутными девками! На футбольный клуб да на ужины в кабаках у тебя всегда находятся деньги. А как мы здесь живем, тебя не интересует! Твои братишки ходят оборванные, а ты франтишь, как барчук!
— Я не виноват, что вы наплодили столько детей, — заорал Антеро. — Вы их рожаете, а я должен приносить себя в жертву? Нет, не собираюсь! У меня своя жизнь!
— Замолчи ты, злодей! Замолчи, или я не стерплю! Слышать от сына такие слова! Где это видано, чтобы сын смел так разговаривать? — Жулия кричала и плакала одновременно.
Послышался голос Рикардо, холодный, непреклонный, почти зловещий:
— Убирайся вон! Немедля!
Антеро продолжал возбужденно спорить, затем Орасио услышал быстрые шаги; Антеро рванул наружную дверь и с силой захлопнул ее за собой. Орасио позлорадствовал — придется парню вымокнуть под дождем. Он недолюбливал Антеро, и слова Жулии показались ему справедливыми. На фабрике товарищи тоже порицали Антеро за то, что он водился с плохой компанией и возвращался домой поздно ночью, почти всегда навеселе.
Теперь в кухне воцарилась тишина. Орасио не решался сойти вниз. Вскоре зашумели дети, и Жулия принялась их унимать. Тогда он спустился.
Рикардо лежал на постели. Жулия, нахмурившись, готовила ужин. Сеньора Франсиска, как всегда, неподвижно сидела на своем месте с четками в руках и кошкой на коленях.
Орасио наклонился над колыбелью, где лежал самый младший ребенок, и погладил его по головке. С тех пор как хозяйка повысила плату за пансион, он перестал ласкать ребенка, как это у него уже вошло в привычку; он был очень обижен и с трудом скрывал свою неприязнь к Жулии. Но теперь, убедившись, что никто в поселке не берет с жильцов дешевле, почувствовал к этой семье прежнюю симпатию.
Жулия накрыла на стол. У нее в обычае было сначала накормить мужчин, только после этого садились она, свекровь и дети. Поэтому она поставила три тарелки — одна предназначалась для Антеро. Лежа на кровати, Рикардо, чтобы хоть что-нибудь сказать, завел разговор о погоде. Он удивлялся, почему до сих пор не выпал снег.
Орасио что-то пробормотал в ответ. И тут Рикардо спросил его:
— Вы пойдете сегодня к Маррете?
— Если дождь перестанет, пойду.
— Перестанет, — сказал Рикардо. — Он уже проходит. Я тоже пойду.
Но Жулия накинулась на него:
— Ты собираешься выходить в такую погоду? Только не жалуйся потом на свой ревматизм!
— Мне нужно поговорить с Марретой, — сухо ответил Рикардо.
Жулия время от времени вздыхала и, казалось, прислушивалась к ночи, к дождю, к доносившимся снаружи звукам. Суп у нее был готов, но она продолжала держать его на огне. Наконец Рикардо потребовал подать ужин. Жулия медлила. Только когда дождь совсем прекратился, она не спеша сняла кастрюлю с очага…
Рикардо и Орасио уселись за стол. Много вечеров тарелка Антеро стояла пустая. Но никогда это не было так неприятно Жулии, как сегодня. Мужчины начали есть суп. Жулия обратилась к Орасио:
— Мне сказали, что Мануэл Пейшото подыскивает для вас другую квартиру… — Она замолчала, но тут же почувствовала необходимость излить на кого-нибудь горечь и раздражение, вызванные поведением сына. — Если вы думаете, что мы на вас наживаемся, съезжайте — и поскорее!
Рикардо поднял голову:
— Эх, жена! Неужели нельзя было отложить этот разговор до другого раза?
Жулия замолчала.
— Не принимайте это близко к сердцу, — стал оправдываться Орасио. — Мне у вас хорошо, и я всем доволен. Но дело в том, что я мало зарабатываю, поэтому и просил Пейшото выяснить, нельзя ли где-нибудь устроиться подешевле. Но всюду одна цена… Считайте, что ничего не произошло…
Жулия и Рикардо молчали. Малыши таращили на него глаза.
— Мне бы не хотелось с вами расставаться… Я не уйду, если вы меня не выгоните…
Супруги продолжали молчать. Наконец Рикардо сказал:
— Не будем об этом говорить. Мы бы не хотели, конечно, чтобы вы жили у нас против своей воли. Но если не найдете ничего лучшего, оставайтесь. Вы нам нравитесь.
Снаружи раздались шаги. Жулия прислушалась, но шаги удалились.
Сразу же после ужина Рикардо и Орасио вышли. Проходя мимо дома Трамагала, Рикардо остановился:
— Идите, я догоню вас. Мне нужно кое-что сказать Трамагалу.
Орасио зашагал дальше. Он совершал этот путь почти каждый вечер. Старый ткач стал его лучшим другом. Вначале Орасио часто ходил к Мануэлу Пейшото, но потом постепенно привязался к Маррете, который был приветливее и значительно умнее других рабочих.
Маррета жил один в маленьком домике у реки. У него не было никого, кроме сына в Америке, о котором он всегда говорил с грустью, жалуясь, что тот перестал писать и забыл отца.
Маррета был вегетарианцем и эсперантистом. Он горячо отстаивал растительную пищу и не менее горячо проповедовал преимущества единого языка для всего человечества. Он защищал свои убеждения с такой нетерпимостью, словно речь шла о религии. Жил он очень скромно — сам варил себе овощи, ничего не приобретал из вещей. Почти весь свой заработок Маррета тратил на брошюры и переписку с иностранными эсперантистами. Правда, он мог это делать лишь тогда, когда никто из рабочих не просил у него взаймы. Зная характер Марреты, мало кто возвращал ему долг; а если и возвращал, то только затем, чтобы позднее попросить большую сумму.
Маррете нужны были деньги главным образом на приобретение почтовых марок. Посылать письма эсперантистам других стран и получать от них ответы стало для него делом жизни, всепоглощающей страстью. Начав переписываться с венгерскими эсперантистами, он заинтересовался Венгрией и решил изучить жизнь этой страны. Много лет кряду при каждом удобном и неудобном случае он упоминал о Венгрии…
В Алдейя-до-Карвальо Маррета завербовал лишь несколько приверженцев международного языка, а для вегетарианства не завоевал ни одного. Напрасно он всех уверял, что растительная пища укрепляет здоровье и удлиняет жизнь. Особенно противились его пропаганде женщины. Более консервативные, чем мужчины, они пренебрежительно заявляли, что им осточертела картошка, которую они едят с самого рождения, и они предпочитают каждый день есть мясо. Бифштекс! Жареная баранья ножка! Пусть им только дадут!
Несмотря на эти разногласия, лачуга Марреты почти каждый вечер была полна рабочих. Спасаясь от наскучившей домашней обстановки, от шума и возни детворы, они приходили сюда в зимние вечера поиграть в карты и поболтать. Забыв о женах, детях и домашних заботах, они чувствовали себя свободными. Если их и не соблазняло вегетарианство и одна только мысль об изучении эсперанто уже вызывала скуку, то их пленяли другие идеи из катехизиса Марреты. Много раз Орасио слышал, как Маррета упоминал о мире, который грядет, о мире, где не будет ни бедных, ни богатых, где все будут жить, ни в чем не нуждаясь. К этому всегда сводились его беседы. Если речь заходила об увольнении товарища, о плохом освещении в домах, об отсутствии мест в убежище для инвалидов, об отце, которому нечем кормить своих детей, о человеке, который ходит в отрепьях и просит подаяния, Маррета всегда говорил, что всему этому придет конец и люди заживут счастливой жизнью. Все станут братьями, в мире не будет ни эксплуатации, ни войн.
Орасио удивлялся, что Маррета, такой умный и ученый, убежден в том, чему он, Орасио, знавший гораздо меньше, не мог поверить. Всегда будут существовать богатые и бедные, а если кто-нибудь потребует у богачей то, что им принадлежит, сразу же явится республиканская гвардия и полиция и… все останется по-прежнему. Самым невероятным казалось Орасио, что и другие, прерывая карточную игру, высказывались в том же духе, что и Маррета. Даже Рикардо, всегда такой молчаливый, такой серьезный… Некоторые из рабочих приносили с собой газеты и читали вслух о том, что происходит в чужих землях. Их внимательно слушали. Затем то один, то другой доказывал, что справедливость во всем мире может воцариться скорее, чем ожидают.
Долгое время Орасио смотрел на рабочих, собиравшихся у Марреты так, будто они обладали какой-то непостижимой для него тайной. Все, что он здесь слышал, сбивало его с толку. Неужели сбудется такое? А если нет, почему же они верят в то, о чем говорят, иногда намеками, как о любви, скрытой в глубине сердца?
Нередко Маррета, упоминая о письмах от эсперантистов других стран, давал понять, что и они ждут этого великого дня. Письма приходили из городов, названия которых Орасио не доводилось слышать — Шарлеруа, Прага, Афины, Буэнос-Айрес, — и все они казались ему сказочными, далекими от жизни этого поселка с его убогими грубо сколоченными хибарками, набитыми беднотой. Каждый вечер в мозгу Орасио возникали новые противоречия. Оказывается, он многого не знал и не понимал. Так, еще будучи пастухом, он иногда слышал разговоры о забастовках, но всегда эти слухи воспринимались в горах лишь как весть о том, что где-то люди стараются добиться повышения платы за свой труд…
У Марреты было много книг; почти все без переплетов, растрепанные и засаленные, так как он часто давал их читать. Когда он получал новую книгу, каждый из его друзей по очереди брал ее домой; так продолжалось, пока все ее не прочитывали. Книги эти горячо обсуждались, и вскоре Орасио понял, что многие из них были запрещенные. И ему захотелось прочесть их. Но когда он сказал об этом Маррете, все находившиеся в комнате вдруг замолчали, а старый ткач, помедлив, ответил как-то неопределенно:
— Надо выбрать такую, чтобы тебя заинтересовала. Завтра я посмотрю…
На следующий вечер, когда Орасио напомнил ему, Маррета сказал:
— Сегодня у меня не было времени. Отложим до завтра.
На другой день Орасио застал Маррету одного — он мыл посуду после обеда.
— Хорошо, что ты пришел пораньше, — сказал старик. — Я собирался поговорить с тобой, но не хотел при других… Это по поводу книг, которые ты просил почитать. Я отложил вон те две… можешь взять их. Но сначала я хотел тебе кое-что сказать…
Орасио с нетерпением ждал. Маррета вытер тарелку и уселся у огня.
— Поди-ка сюда, — позвал он Орасио. И как только юноша сел рядом, хлопнул его по коленке и начал: — Я знаю, ты хороший парень, но иногда человек, сам того не желая, может причинить другим зло. Ты уже, наверное, догадался, что о книгах, которые мы читаем, нельзя никому говорить, нельзя их и показывать первому встречному. В них нет ничего плохого, но если бы стало известно, что мы их читаем… Понимаешь? Меня уже арестовывали…
— Вас?.. Арестовывали?
Маррета, видя изумление Орасио, улыбнулся.
— И довольно часто! В то время, когда я еще жил в Ковильяне и мы устраивали забастовки, это было обычным делом. Однажды солдат республиканской гвардии чуть не зарубил меня саблей. У меня до сих пор на спине шрам. В другой раз меня забрали и посадили в тюрьму; я там пробыл два месяца, не зная, что творится в мире. Бороду отрастил длиннее, чем у самого господа бога. Вот до сих пор… — Он показал на пояс, и лицо его озарилось детской улыбкой.
Орасио ужаснулся этому рассказу и, с уважением посмотрев на Маррету, подумал, что старик, несмотря ни на что, остался верен себе.
— Можете быть совершенно спокойны, — сказал он. — От меня никто ничего не узнает.
— Я прошу об этом не ради себя. Я-то одни, обо мне тревожиться некому. Но у многих товарищей семьи… Некоторые боятся, как бы ты не проговорился…
— Я это заметил.
— Это вполне естественно, — оправдывал своих друзей Маррета. — Многие уже пострадали… Они ведь не знают, что у тебя на уме.
— Извините, дядя Маррета, вы в самом деле верите в то, что здесь говорят?
Маррета гордо поднял голову:
— Еще бы! Всегда верил и верю! Это наша единственная надежда. Я стар, может быть, и не доживу до этого счастливого дня, но ты-то наверняка его дождешься… — На худом, испещренном морщинами лице старика глаза сверкали, как раскаленные угли.
— А вот я никак не могу в это поверить.
— Ничего удивительного… — сказал Маррета тоном человека, прощающего собеседнику какой-то недостаток. — Ты родился в крестьянской семье, был пастухом и жил как на краю света… Только недавно начал работать на фабрике. Этим все и объясняется.
Маррета наклонился к очагу и подбросил несколько поленьев. Потом заговорил на свою любимую тему: о справедливости, о равенстве между людьми, о счастье для всего человечества. Орасио слушал его внимательно, но не мог избавиться от своих сомнений — сомнений крестьянина, привыкшего к трудной жизни и верящего только тому, что он видит собственными глазами — за исключением, правда, бога и загробного мира. Вместе с тем, когда он слушал Маррету, его симпатия к старому ткачу, симпатия, в которой были и нежность и уважение, все возрастала. И не столько под влиянием слов Марреты, сколько потому, что он чувствовал глубокое благородство души старого рабочего. Ему казалось, что Маррета понимает его лучше других и что он может сказать старику то, что не решился бы доверить никому другому…
Начали подходить рабочие. Первым пришел Белшиор, затем Родриго и Жоан Рибейро. Маррета выдвинул на середину комнаты столик и положил на него старую колоду карт.
— Сыграешь с нами? — предложил он Орасио.
— Нет, нет… играйте без меня. Я лучше почитаю газету.
Жоан Рибейро о чем-то пошептался в углу с Марретой. Потом все четверо уселись за стол.
Около одиннадцати часов, когда Белшиор уже объявил, что «это последний кон», вошли Рикардо и Трамагал. Рикардо остался стоять у двери и подозвал Маррету. Прислонившись к стене, они разговаривали вполголоса. Время от времени Жоан Рибейро поднимал глаза от карт и поглядывал на них так, будто знал, о чем они говорят. Трамагал, стоя позади Белшиора, следил за игрой.
Вот уже несколько недель Орасио замечал эти перешептывания между Марретой и его друзьями; можно было подумать, что речь шла о чем-то, чего он не должен был знать. Чаще всего это происходило в те вечера, когда Рикардо после работы отправлялся в Ковильян. Сегодня он, правда, в город не ходил, но был там накануне…
Неожиданно Рикардо подошел к Орасио и спросил:
— Вы еще останетесь?
— Нет. Сейчас иду, — ответил юноша.
Немного погодя они вышли. Когда они подошли к дому, им навстречу выбежала Жулия. Она была растрепана, в слезах, рыдания мешали ей говорить.
— Антеро ушел… Антеро ушел…
Рикардо взял ее за плечи:
— Что? Что ты сказала?
— Он ушел совсем… Забрал вещи и сказал, что больше никогда не вернется…
Уже давно фабрики благодаря войне работали с полной нагрузкой. Все, что вырабатывалось, находило сбыт, и фабриканты были довольны судьбой. Они копили деньги и строили планы расширения своих предприятий. Обладатели мертвого капитала в банках мечтали о том, чтобы тоже стать промышленниками, так как никогда еще шерстяные фабрики не приносили своим владельцам таких прибылей.
Тысячи текстильщиков трудились днем, а к вечеру другие тысячи приходили сменять их, чтобы работать до глубокой ночи. По закону одни и те же люди не могли все время оставаться в ночной смене, поэтому рабочие каждую неделю менялись.
В понедельник, когда Орасио пришел на работу, его позвал Матеус:
— Уходи и возвращайся к пяти. Бока-Негра заболел, ты заменишь его в вечерней смене.
Орасио вопросительно посмотрел на мастера, желая подробнее узнать, в чем дело, но Матеус уже повернулся к нему спиной, повторив: — Явишься к пяти.
Орасио медленно пошел к выходу, с трудом пробираясь среди спешащих в цехи рабочих. Он был счастлив. Если ему поручают заменять прядильщика, значит, мастер считает его уже достаточно опытным и теперь наверняка ему будут платить, как квалифицированному рабочему.
Орасио шел по дороге, не зная, как убить время до вечера. Оставив корзинку с едой на хранение в таверне, он направился в Ковильян. Прошелся по центру города, затем уселся в сквере на площади. Ему хотелось поделиться с кем-нибудь своей радостью, но он не встретил никого из знакомых. К обеду он спустился в Карпинтейру и в фабричной столовой нашел Рикардо. Орасио сообщил ему новость, но Рикардо лишь заметил:
— В таком случае надо будет послать вам ужин.
— Не беспокойтесь. Я обойдусь. — Он решил спросить о том, что его интересовало больше всего. — Как вы думаете, будут мне платить как рабочему?
— Ясное дело! — лаконично ответил Рикардо.
В половине пятого, после долгих часов нетерпеливого ожидания, Орасио уже был у фабрики. Стали подходить другие рабочие, появился Трамагал, который на этой неделе тоже работал в вечерней смене.
— Ты разве не в утренней?
С первого дня знакомства Трамагал обращался к Орасио в той же непринужденной, грубоватой манере, как и к остальным. Подобно Рикардо, он не придал значения временному переводу Орасио на место Бока-Негры. Он ограничился тем, что сказал:
— Бедняга Бока-Негра! Что с ним?
Когда Орасио запустил машину, к нему подошел Сампайо и стал внимательно следить, как он соединяет рвущиеся нити. Результаты экзамена, по-видимому, удовлетворили мастера — он ушел, не сделав никакого замечания.
В час ночи смена закончилась. «Теперь, когда я выдержал испытание, — подумал Орасио, — Матеус наверняка переведет меня в прядильщики».
Орасио вышел с Трамагалом, но, возвращаясь домой, чувствовал, что ему недостает Марреты. С ним он мог говорить обо всем, и сейчас ему очень хотелось услышать мнение старого ткача…
Ночь была холодная. Декабрь подходил к концу, и в горах стояли морозы.
— Скоро выпадет снег! — предсказал Трамагал.
Действительно, на следующее утро, когда рабочие торопились на фабрику, низкие свинцовые тучи заволокли небо, а после полудня пошел снег. Однако несколько дней он держался только на вершинах гор. Из Лиссабона начали прибывать туристы. Педро сообщил, что видел, как через Ковильян проезжали на автомобилях юноши и девушки с лыжами. «Там были две такие красотки, что обалдеть можно…» Педро рассказывал о девушках, и глаза его блестели…
Холод усиливался. Снег наконец лег повсюду — от гребня хребта до его подножья. В один прекрасный день, когда рабочие Ковильяна и Алдейя-до-Карвальо вышли из своих домов, они увидели, что все кругом белым-бело. Город, приютившийся у отрога горной цепи, казался призрачным. С неба падали хлопья. Люди, направлявшиеся на фабрики, увязали в снегу.
В пять часов, когда закончилась дневная смена, снег все еще шел. Одни рабочие выходили на снежный простор, другие, замерзшие, входили в цеха…
Ступая по снегу, Педро размышлял о двух девушках в черных шапочках, которых он разглядел в автомобиле. Должно быть, в этот самый час они, вернувшись после катанья на лыжах, греют свои холеные руки у камина, который он видел однажды там наверху, в отеле Пеньяс. Как бы ему хотелось познакомиться с одной из них!.. Но тут же перед ним возникли другие руки, протягивающиеся к огню, — руки юношей, которые проехали в автомобилях в горы. И он опечалился, словно у него что-то украли. Потом Педро подумал о другой девушке, которую он видел в Ковильяне месяца два назад, — она ехала в новый туберкулезный санаторий. Она сейчас, конечно, не отогревает рук, а держит под мышкой градусник — ему рассказывали, что в санатории больные к концу дня мерят температуру. Он хотел бы познакомиться и с этой девушкой, но она не так прельщала его воображение, как те, что пронеслись мимо него с лыжами на автомобилях… Мечта его все больше замерзала на снегу, покрывавшем склон, по которому он поднимался к Ковильяну. Наконец, перед его глазами остались лишь темные силуэты рабочих, которые, подняв плечи и кутаясь в старые, поношенные пальто и куртки, шагали по белой дороге…
Внизу, у реки, фабрики продолжали работать. Орасио и другие прядильщики перебегали с места на место у своих машин. Во всем цехе рабочие следили за механизмами и регулировали их работу…
Зимой солнце садилось сразу же после начала второй смены, и вечерние часы становились нескончаемыми. Шум машин слышался более отчетливо и казался еще монотоннее, чем днем, от него клонило в сон, но упаси боже задремать на работе…
Какая-то предопределенность чувствовалась во всем производственном процессе: как будто машины производили потому, что должны были производить; нить бежала потому, что должна была бежать; бабины наматывались потому, что должны были наматываться. Все подчинялось неумолимому року. Больше, чем в другие часы, люди казались автоматами, частями машин, ими двигала та же холодная воля, что приводила в движение всю фабрику.
Среди ночи шум наконец прекращался. Фабрика останавливалась сразу, как бы повинуясь волшебной силе, что управляла ее движением. Рабочие торопливо шагали через двор, изредка обмениваясь двумя-тремя словами. Их единственным желанием было поскорее добраться до дому и заснуть…
Укутав шею, сгорбившись, они выходили на занесенную дорогу; снег поскрипывал под их башмаками, каждый в этой белой и в то же время черной ночи старался идти быстрее…
Орасио, Трамагал и Мальейрос шли молча, гуськом. Потом Трамагал сошел на обочину и стал разгребать снег. Вскоре он нащупал бутылку, которую там спрятал. Мальейрос и Орасио были уже далеко впереди.
— Эй! Подождите меня! — закричал Трамагал, бегом догоняя товарищей…
Трамагал отпил глоток и удовлетворенно вздохнул. Прежде он приносил водку на фабрику, хотя это строго запрещалось. Впоследствии, чтобы, с одной стороны, избежать искушения выпить во время работы, а с другой — не слышать выговоров от мастера, который начал угрожать ему увольнением, и избавиться от упреков Марреты, он в те дни, когда работал в вечернюю смену, стал прятать водку на дороге. Кое-кто из товарищей осуждал его за склонность к выпивке, другие снисходительно посмеивались, описывая, с какой тщательностью он прячет бутылку каждый раз в новом месте, чтобы ее не украли.
Трамагал предложил выпить Орасио и Мальейросу. Они глотнули и зашагали дальше. Ноги их увязали в снегу, с белевших в темноте горных вершин дул пронизывающий ветер.
— Мороз крепчает, — сказал Мальейрос.
Никто не отозвался. Мальейрос подумал: «Надо благодарить бога, что фабрики работают в две смены, — значит, не будет безработицы».
Внезапно приятели увидели на дороге огоньки — это зажигались и гасли спички. Затем вспыхнул и осветил землю яркий луч карманного фонаря.
Орасио, Мальейрос и Трамагал ускорили шаг. Свет фонаря скользнул по их лицам…
Несколько рабочих стояли вокруг лежавшего на дороге тела. Это был старик. Его подогнутые ноги коленями касались груди.
— Кажется, он еще жив, — заметил один из рабочих.
Раваско, который пробовал нащупать у старика пульс, отказался от своего намерения:
— Ничего я в этом не понимаю…
— Дай-ка мне посмотреть, — вмешался третий рабочий. Он положил руку на сердце старика, затем выпрямился: — Мертв, наверняка мертв.
Однако еще оставались сомнения. Старик лежал на правом боку, вокруг него намело много снегу. Трамагал нагнулся и перевернул тело. Фонарь осветил холодные, стеклянные глаза, которые, казалось, созерцали всех и никого. Некоторые из рабочих в страхе отступили. Послышалось одновременно несколько голосов:
— Мертв…
Кто-то попросил:
— Ну-ка, посвети получше. Сдается, я знаю этого человека…
— И я тоже… — сказал другой.
Луч света упал на запорошенное снегом лицо.
— Он из Тейшозо. Лет десять назад работал там чесальщиком…
— Он самый… Давно уже я его не видел…
— И я. После того как его уволили с фабрики, он побирался… далеко от наших мест…
— Но за что его убили? — спросил Трамагал.
— Может быть, чтоб ограбить? — предположил один.
— Ну вот еще! — усомнился другой. — Это старика-то, который просил милостыню?..
— Почем знать? Есть люди, которые на все способны! А у нищих иногда водятся денежки…
Жоан Рибейро, страдавший болезнью гортани, зимой обычно не говорил на улице, но сейчас нарушил это правило и попросил фонарь. Он осмотрел покойника: на нем была разлезшаяся, черная от грязи рубашка, летний пиджак весь в заплатах и рваные брюки; ноги были босы.
— Держу пари, что никто его не убивал… — Жоан Рибейро направил свет на сморщенную шею и лысую голову, с которой свалилась старая шляпа. — Его убила бедность. Он умер от холода, вот что! Столько шерсти в Ковильяне, столько тканей, — и вот поди ж ты!
У него запершило в горле. Он закашлялся и передал фонарь владельцу. Снова воцарилось молчание. Холод стал как будто еще более пронизывающим.
— Неужели мы его здесь оставим? — спросил кто-то.
— Нет… Это было бы слишком… — раздались голоса.
— Пусть кто-нибудь сходит в Ковильян и сообщит полиции, — предложил один из рабочих.
Люди подумали о пяти километрах, которые отделяли их от города. Вглядываясь в ночь, все молчали.
— Я схожу, — предложил наконец Жоан Рибейро.
— Нет! — возразил Трамагал. — Ты пойдешь сейчас же домой, тебе вредно. Я сбегаю…
Тогда многие вызвались пойти вместе с Трамагалом.
— У меня водки хватит только на двоих… Ты, Аугусто!
Трамагал и Аугусто зашагали к городу, а остальных начали одолевать сомнения.
— Так что же, оставим его здесь одного?
— А зачем ему компания после смерти?
Мнения разделились. Фонарь не горел — владелец погасил его, чтобы не видеть труп. Теперь узнавали друг друга только по голосу. Во мраке ночи всплыли старинные суеверия, связанные со смертью и с покойниками. Холод торопил людей вернуться домой.
Раваско рассуждал:
— Раз ему придется остаться одному, когда его закопают, то нет ничего плохого в том, что он останется один уже сейчас. Или вы решили составить ему компанию в могиле?
Эти слова показались кощунственными даже самым отчаянным.
В темноте послышались голоса:
— Я остаюсь…
— И я…
Раваско насмешливо произнес:
— Час в Ковильян, час обратно. Допустим — час, пока полиция будет собираться… Час? Как бы не так! Небось, если нужно взять живого, они являются сразу. Ну а мертвого, который, помимо всего прочего, бедняк, нищий… Не раньше, как завтра! Вы думаете, они дураки? Спокойной ночи. Я не хочу получить воспаление легких…
Тогда раздался сильный и решительный голос Белшиора, который до этого молчал:
— Он был чесальщик, и я чесальщик. Я не оставлю его валяться на дороге…
Некоторые запротестовали:
— А полиция?.. Нельзя прикасаться к людям, найденным мертвыми, пока не явится полиция!
— Ну вот еще! Я, что ли, его убил? Нет, здесь он не останется! Я его унесу. Беру ответственность на себя…
Спор продолжался, хотя никто не надеялся убедить Белшиора — все знали, как он упрям.
— Трамагал! Трамагал! — принялся звать Белшиор, и его мощный голос разнесся по долине и горным кручам. — Трамагал! Трамагал!
— Что ты кричишь?
— Я не хочу, чтобы эти остолопы замерзли по дороге. Мы придем в поселок, положим покойника в церкви и позвоним в полицию. Тогда пусть приходит когда угодно.
Все удивились, что до сих пор никто не вспомнил о телефоне. Один из рабочих побежал по направлению к Ковильяну, чтобы вернуть Трамагала и Аугусто.
Белшиор попросил зажечь фонарь. И едва вспыхнул свет, нагнулся над трупом:
— Жалко — нет носилок. Но ничего… Я отнесу его на спине… Он был чесальщик, как и я…
Кто — то предложил:
— Пусть кто-нибудь даст пальто, положим на него покойника…
— Неплохо придумано! — воскликнул Белшиор. — Но тут же спохватился: — Мое пальто не годится. Оно такое старое, что под тяжестью разорвется и он упадет…
— И мое все в дырах, а то бы я дал… — проговорил Жоан Рибейро.
Почти все могли сказать то же самое. Некоторые даже сняли свои пальто, чтобы при свете фонаря получше рассмотреть, в каком они состоянии.
Износилось так, что еле держится — к такому выводу пришел каждый.
До сих пор молчавший Раваско начал оправдываться:
— Мое бы выдержало… Но если жена узнает, что пальто служило носилками для мертвеца, она никогда не позволит мне надеть его… А купить другое не на что…
Наступило молчание. Белшиор протянул свои грубые ручищи и взял окоченевший труп за руки. Легко его приподнял и снова опустил на снег. Глаза покойника, казалось, следили за его движениями.
— Легкий… Уж больно отощал, бедняга!.. Черт знает, как мне его, такого скрюченного, пристроить на плечах!
Раваско медленно снял пальто и подал его Белшиору.
— Возьми…
Все знали, что Раваско уже давно болеет — у него было недержание мочи; за последнее время он очень исхудал и как-то потемнел. Белшиор отказался:
— Не возьму! Раз у тебя такая суеверная жена, пожалуй, действительно всю зиму проходишь без пальто… Я понесу его на спине!
Тут Раваско несколько смущенно признался:
— Дело не в жене. Пальто в конце концов можно выстирать… Да только… не знаю почему — я не решусь его потом надеть… Но это не важно! Возьми пальто… Я требую.
Белшиор по-прежнему отказывался.
— Я требую, сказано тебе! — воскликнул Раваско. И расстелил пальто на снегу около трупа.
Жоан Рибейро помог Белшиору положить тело на пальто. Четверо взялись за концы и вместе с остальными тронулись в путь.
Снег продолжал падать. При слабом свете фонаря люди медленно брели к поселку.
Время от времени Раваско останавливался и мочился у обочины. Потом бегом догонял товарищей…
Все шли молча. Внезапно Белшиор заговорил необычным для него мягким тоном, почти растроганно:
— Я узнал его, как только взглянул… Еще на днях я вспоминал о нем… Он был хороший человек. Я даже ухаживал за его дочерью… Старик делал вид, что ничего не замечает, а меня это устраивало… В то время они жили в Ковильяне. Когда его по старости уволили с фабрики, им пришлось существовать на заработок дочки, она была прядильщицей. Никто не помнит ее? Такая худенькая, с веснушками…
— Припоминаю, — послышался чей-то голос. — Она, кажется, немного хромала?
— Хромала. Она самая… слабенькая такая… Ее получки не хватало, чтобы прокормиться обоим… Где же взять денег на лечение?.. Он старался помочь дочке: пока она была на фабрике, стирал белье, готовил обед — словом, делал все по хозяйству… А как он любил ее!.. Не мог наглядеться… Но вот выяснилось, что у нее чахотка. Ее свезли в больницу для бедных. Я навещал ее, приносил гостинцы. В последний раз она уже никого не узнавала. Старик стоял у порога и плакал, как ребенок. Протянул ко мне руки, назвал сыном и сказал: «Ты был бы с ней счастлив. Я это знаю».
Голос Белшиора сорвался. Люди продолжали шагать со своей ношей, фонарь чертил на снегу дрожащую полосу света.
— Я был на похоронах, а несколько дней спустя пошел навестить старика, — хотел дать ему немного денег. Но когда пришел, какие-то люди вытаскивали из дома его рухлядь. Он сказал, что все распродал… Не может больше жить там — все время видит перед собой дочь. Я вынул из кармана двадцать мильрейсов, но старик не захотел их взять. Он показал мне полусотенную бумажку, которую получил за весь свой хлам… ты, говорит, не беспокойся…
— Перестань ты, бога ради! — взмолился Раваско. — Хватит и того, что мы тащим его тело! А ты еще вспоминаешь о таких делах!
— Вот тогда-то он и перебрался в Тейшозо, — закончил свой рассказ Белшиор.
Время от времени, когда руки без перчаток замерзали, люди сменяли друг друга у этих необычных носилок к двигались дальше. После того что рассказал Белшиор, им стало казаться, что они несут не мертвеца, а больного, и рядом с ним каждому мерещилась худенькая девушка в веснушках.
Наконец они добрались до Алдейя-до-Карвальо. Раваско пошел разбудить пономаря, чтобы тот открыл церковь.
Немного погодя двери маленькой церковки, стоявшей в центре поселка, со скрипом отворились. Внутри мерцала лампада. Люди положили труп на пол. Белшиор посмотрел на пальто Раваско и перевел взгляд на белый вышитый покров на алтаре. Однако положить на этот покров покойника показалось ему кощунством. Тогда Жоан Рибейро, видимо догадавшись о его сомнениях, подошел к алтарю. Он приподнял вазы с бумажными цветами, вытащил покров и расстелил его на полу. Рабочие молча перенесли на него труп. Жоан Рибейро отдал Раваско пальто и повернулся к товарищам. Скудный свет лампады придавал их лицам непроницаемое, угрюмое выражение, словно это были не лица, а маски.
— Я не хотел спорить с Белшиором, но еще может получиться волынка с полицией… Если нас будут допрашивать, надо сказать, что это мы все вместе решили принести мертвеца сюда. Жоан Рибейро умолк, ожидая, что скажут остальные. Никто не произнес ни слова, но это молчание было знаком согласия. Белшиор попросил:
— Позвони в полицию, ты объяснишь лучше меня.
Люди начали расходиться. Жоан Рибейро и Белшиор пошли будить сторожиху Розалину, чтобы она открыла народный дом — там находился единственный в поселке телефон. Орасио расстался с ними и направился к себе на квартиру. В переулке он повстречался с Трамагалом и Аугусто и сказал им, что мертвеца положили в церкви…
Орасио открыл дверь — Жулия дала ему ключ, когда он начал работать в вечернюю смену, — и, стараясь не шуметь, поднялся по лестнице.
Он быстро разделся и лег. Было холодно; он плотнее завернулся в одеяло и попытался заснуть, но это не удавалось. Он вспомнил, что говорил Жоан Рибейро, разглядывая замерзшего на дороге старика. И повсюду в темноте ему стала мерещиться шерсть. Он видел, как она падает с овец во время стрижки, мягкая, волнистая… затем перед ним возникли целые горы прессованной шерсти на фабриках. Мойка, просушка, расчесывание… Он видел людей, занятых на обработке шерсти, видел, как она проходит через различные машины, пока не превратится в пряжу. До сих пор шерсть была для Орасио только товаром, который продавался на килограммы, а потом покупался на метры. Он никогда не связывал все то, что из нее выделывают, непосредственно со стадом, которое пас. Теперь, однако, шерсть представлялась ему по-другому. И стадо Валадареса тоже приобрело в его глазах иной вид: овцы как бы потеряли кости и мясо, ноги и головы, и от них осталась только шерсть, предназначенная согревать людей… Но, кроме всех этих мыслей о шерсти, Орасио преследовало воспоминание о старике, скорчившемся на снегу, и каждый раз, когда перед ним возникали остекленевшие, широко раскрытые глаза мертвеца, он, несмотря на тепло постели, чувствовал озноб. Орасио повернулся на правый бок, потом на левый, но сон не шел к нему. Тогда он зажег свечу — чтобы прогнать это наваждение, не видеть шерсть и труп, шерсть и людей, которые не в состоянии ее купить…
В доме, да и во всем поселке, царила глубокая тишина. Орасио взял одну из книг, которые дал ему Маррета и стал перелистывать ее, надеясь избавиться от мыслей о покойнике. Потом увлекся и читал несколько часов кряду, пока не погасла свеча. Он заснул только на рассвете.
На следующий день Матеус сообщил ему:
— Бока-Негра уже поправился и в понедельник выйдет на работу. Ты опять перейдешь в утреннюю смену.
Орасио помялся и наконец решился спросить:
— Я возвращаюсь на место ученика?
— У меня другого нет, — ответил Матеус и исчез в своей застекленной конторке.
Каждую субботу, за исключением той, когда, заменяя Бока-Негру, он работал в вечернюю смену, Орасио отправлялся в Мантейгас. Первое время он отпрашивался у Матеуса на полчаса раньше, чтобы успеть на грузовик, отходивший в четыре сорок пять. Однако с тех пор, как Жулия увеличила плату за пансион, у него стало не хватать денег на езду. Кроме того, мастер отпускал его очень неохотно. Поэтому Орасио решил добираться домой пешком… Ходьбы было четыре часа, когда на дороге не лежал снег, и пять, а то и больше, когда начинались снегопады. Иногда, взбираясь по склону, Орасио злился, что ему нужно шагать, преодолевая тяжелый подъем, только потому, что грузовик отправляется немного раньше конца смены, а Жулия стала брать дороже за стол и ночлег. Вполне достаточно, что он проделывает этот путь пешком обратно — грузовик из Мантейгаса в Ковильян по воскресеньям не ходит. Но злость его длилась недолго. Входя в родительский дом, он уже посмеивался, слыша, как мать проклинает дьявольские дороги, по которым вынужден в одиночестве шагать ее сын; и на следующей неделе снова с нетерпением ждал субботы.
— У парней нет разума! Ради нас ты бы не пришел — я это доподлинно знаю! — частенько журила его сеньора Жертрудес.
Орасио только улыбался. Он бывал очень растроган, когда родители, дожидаясь его, не садились ужинать. В такие вечера они ели втроем, и он рассказывал как живется в Алдейя-до-Карвальо. Затем он ложился спать, ложился со страстным желанием, чтобы поскорее наступило утро, так как по субботам он приходил в Мантейгас поздно и ему удавалось лишь мельком увидеть Идалину: они перекидывались несколькими словами, когда он проходил мимо ее дома.
Воскресенья казались Орасио самыми приятными днями его жизни, особенно до того, как они наступали. Встречи с Идалиной всегда радовали его, но в конце концов счастье омрачалось тревогой. Орасио чувствовал в словах невесты сомнения, недомолвки; она избегала говорить с ним о будущем, будто не верила в его надежды на больший заработок и постройку своего домика. Однажды вечером, когда Орасио сказал, что в следующем году они, возможно, обвенчаются, Идалина расплакалась и, как он ни добивался, не объяснила причины своих слез. Иногда по отдельным словам девушки Орасио догадывался о ссорах между нею и родителями, и его охватывала злоба против стариков. Он делился с Идалиной своими планами и рисовал все в более радужных красках, чем представлял сам. Идалина слушала его молча, казалось даже, что она соглашается с женихом. Но вскоре ее глаза снова становились грустными. Видя это, Орасио мрачнел. Его настроение и вовсе портилось, когда он встречался с родителями Идалины, которые холодно отвечали на его приветствия и как будто стремились избежать разговора.
В своем собственном доме Орасио тоже было неспокойно: он чувствовал, что мать что-то скрывает от него. Она интересовалась жизнью сына в Алдейя-до-Карвальо, его дружбой с Марретой и Мануэлом Пейшото, событиями в семье Рикардо… Иногда она спрашивала, сколько времени ему потребуется, чтобы стать настоящим рабочим. Ее слова, как и слова Идалины, были полны недомолвок — она не умела их скрыть. Мать никогда не говорила о его предстоящей женитьбе. Если речь заходила об Идалине, сеньора Жертрудес ограничивалась похвалами по ее адресу; если же Орасио заговаривал о родителях девушки, она замолкала.
В одно из воскресений, вернувшись домой после свидания с Идалиной, Орасио застал мать одну и решил поговорить с ней напрямик: он хотел докопаться до истины, ему начинало казаться, что его дурачат.
Мать ответила не сразу.
— Это все тебе мерещится… — сказала она наконец. — Что могло произойти?
Орасио настаивал, кричал, размахивая руками, что с ним обращаются, как с ребенком. — Что-то происходит, я это отлично вижу, — твердил он.
Столкнувшись с настойчивостью и раздражением сына, сеньора Жертрудес решилась:
— Ничего особенного… Просто они не верят, что ты чего-нибудь добьешься в жизни… И не хотят больше ждать…
— Они? Кто они?
На этот вопрос сеньора Жертрудес не ответила.
— Идалина тоже? — добивался Орасио.
— Нет, она нет, — успокоила его мать. — Да ты это должен знать лучше меня… Идалина хорошая девушка. Она мне нравится все больше и больше…
— Но тогда… — Орасио опустил голову; мать печально смотрела на него. — А вы? Вы тоже думаете, что я ничего не добьюсь в жизни?
Сеньора Жертрудес заколебалась, потом с деланной непринужденностью воскликнула:
— Конечно, добьешься! Ты молод, здоров, настойчив. Устроишь свою жизнь, если не с Идалиной, так с другой. Не убивайся из-за этого!
Орасио почувствовал какую-то недоговоренность — ясно, мать хочет утешить его.
— Не понимаю… — пробормотал он. — Как и откуда они могут знать, что я ничего не добьюсь, если я только недавно поступил на фабрику? Что за спешка?
Мать решилась было сказать сыну все, потом сдержалась, но в конце концов у нее вырвалось:
— Я не хотела огорчать тебя, но теперь думаю, что лучше сказать. Здесь был один малый из Гоувейи, он начал ухаживать за Идалиной…
Орасио резко вскочил:
— Что? Что вы сказали?
— Успокойся… Тебе не из-за чего волноваться. Идалина не обращала на него никакого внимания. В самом деле никакого. Мать ее, та действительно из кожи лезла вон. Похоже, что у парня есть кое-что за душой, и Жануария всячески старалась подсунуть ему дочку. Но Идалина держалась хорошо. Так хорошо, что он убрался восвояси и больше не возвращался.
— Я сразу заметил — тут что-то не то! Теперь я все понимаю… Кто он?
— Какая разница? Парень попробовал развлечься. Вышло бы дело — хорошо; не вышло — что ж поделаешь? Ты на его месте поступил бы точно так же…
Орасио, мрачный, продолжал допытываться:
— Но кто он?
— Да что тебе до этого? Он тебя не знает и не обязан уважать. Попалась хорошенькая мордашка, ну он и подмигнул ей; девушка его отшила, тем и кончилось. О чем же тебе тревожиться?
— Но я должен знать, кто он!
— Ну и узнавай! Ты упрям, как твой отец. Если ты что-нибудь сделаешь парню, я первая осужу тебя. Будь он твой друг, твой знакомый, тогда ты бы мог быть в претензии. Но тут…
— Меня дурачили! Так я и думал! Почему вы не рассказали мне об этом раньше?
— А зачем? Если бы я видела, что это серьезно… Вначале я, правда, беспокоилась… Настолько, что однажды, когда Идалина проходила мимо, не выдержала и позвала ее. Мне довелось слышать кое-какие разговорчики, и я хотела добиться правды. Она, бедняжка, ударилась в слезы и рассказала все. Мне ее стало по-настоящему жаль — девушке не было житья от стариков, и она немало выстрадала… Ты от этого случая только выиграл. Все узнали, что Идалина не променяет тебя даже на богача.
Он слушал, возмущенный родителями Идалины.
— Старые бесстыдники! — воскликнул он. — Где это видано? Дочь просватана за меня, а они стараются подсунуть ее другому!
Сеньора Жертрудес мгновение помолчала. Потом медленно проговорила:
— Ну, знаешь… Сказать по правде, я не люблю Жануарию, я даже была недовольна, когда ты начал ухаживать за ее дочкой. Но решила не вмешиваться. Твоя бабушка тоже не хотела, чтобы я вышла замуж за твоего отца, а в конце концов мы хорошо прожили жизнь. Я ни разу не ссорилась с Жануарией, но она мне никогда не нравилась. А теперь, если встретимся: «здравствуйте», «до свидания» — вот и весь разговор. И все-таки надо войти в их положение. В семье много ртов. Дети растут, и расходы все увеличиваются. Будь у них хоть какие-нибудь сбережения!.. Но они живут еще беднее нас. Когда Идалина работает поденщицей, это все же какое-то подспорье. Но когда работы нет… а ведь так бывает чаще… Нужно войти в их положение… Будь я на месте Жануарии, я бы поступила иначе. Но никто не вправе их осуждать…
Орасио сел, уперся локтями в колени и обхватил ладонями лицо. Невидящими глазами он смотрел на огонь.
Сеньора Жертрудес продолжала:
— В тот день, когда Идалина была здесь и расплакалась, твой отец сказал ей, что решил продать наш участок, чтобы вы поженились. И я пошла бы на это, хоть и знаю, что без земли нам придется худо. Но девушка сказала, что ни за что не согласится и будет ждать, сколько понадобится.
Орасио постепенно успокаивался. Мать продолжала говорить, но он плохо слушал ее. Он был переполнен нежностью к Идалине, невеста овладела всеми его помыслами.
Вошел дядя Жоаким — от него веяло вечерним холодом. Сеньора Жертрудес заговорила о другом, а затем подала ужин. Орасио Взглянул на старый будильник, висевший на стене. Было уже почти восемь часов, он подсчитал, что придет в Алдейя-до-Карвальо не раньше полуночи…
Орасио наскоро проглотил суп.
— Больше ничего не хочу! — сказал он, когда мать подала ему ветчину с вареным картофелем.
— Ешь! Что же ты, так и пойдешь голодный?
Он попробовал проглотить кусок, но мясо застревало у него в горле.
— Больше не хочу, — повторил он.
Сеньора Жертрудес с грустью вздохнула:
— Что за проклятая у тебя жизнь! — И, все еще вздыхая, зажгла фонарь, который он брал с собой.
Выйдя на улицу, Орасио зашагал в ночной тьме. Его нежность к Идалине все возрастала; он вспомнил, как она сжимала ему в темноте руки… «Бедняжка, она просила у меня защиты, а я только теперь узнал об этом». Ему захотелось вернуться, чтобы повидать невесту, обнять ее, сказать, что он любит ее больше, чем когда-либо раньше. Он не знал, как дождется воскресенья…
Весь следующий день у Орасио было мрачно на душе. Его внимание отвлекалось посторонними мыслями, и Педро пришлось дважды выговаривать ему за небрежность. Но Орасио не мог совладать со своим беспокойством. Мысль о том, что кто-то другой ухаживал за Идалиной и может начать все сызнова, а ее родители по-прежнему будут поощрять это, выводила его из себя. «Надо жениться, и поскорее! Конечно, она устоит против нажима стариков, но если дело со свадьбой затянется надолго, кто знает, чем все это кончится. Я вижусь с ней только раз в неделю, тогда как они гудят ей в уши ежедневно. Этот парень из Гоувейи богат и, возможно, смелее меня. Не исключено, что он в конце концов понравится Идалине. Он или другой. Так случается нередко». И Орасио неизбежно приходил к заключению: «Долго тянуть нельзя».
Он принялся за вычисления, но все они приводили к неутешительным результатам. Его заработка ученика хватало лишь на еду и ночлег да на сигареты. Здесь ничего нельзя было поделать. Жалко, что он не научился какому-нибудь ремеслу, как, например, отец — сапожному делу, тогда он мог бы в свободные часы кое-что заработать. Он, правда, уже просил Мануэла, Маррету и других: если они узнают, что кому-нибудь требуется батрак, пусть его рекомендуют — в свободное время он с удовольствием поработает мотыгой. Но друзья ему сразу сказали, что это нелегко: в поселке почти все сами обрабатывают свою землю. Для него существовала лишь одна возможность: стать прядильщиком, а потом выучиться на ткача. Но никто не брался сказать, когда это будет…
За последние дни Орасио так осунулся, что Маррета как-то во время обеда спросил его:
— Что с тобой? Почему ты так плохо выглядишь?
Орасио хотелось излить душу, но вокруг были люди, и это остановило его. Он попробовал улыбнуться:
— Да ничего… Просто не выспался…
Маррета посмотрел на юношу своими запавшими глазами, как будто ясно читал его мысли. Под этим взглядом, в котором сквозила нежность, Орасио решил открыть другу свои горести, сразу же как только они выйдут с фабрики. Может быть, Маррета поможет ему дельным советом. Орасио с нетерпением ждал конца смены.
Во второй половине дня на фабрике случилось происшествие, которое заставило Орасио на время забыть свои сомнения и печали. Матеус прошел по цеху, внимательно все осматривая и даже заглядывая под машины, как будто проверял, хорошо ли подметен пол. На мгновение он задержался у кардочесальных машин и поправил бабины, на которые наматывалась ровница. Остальное, должно быть, показалось ему в полном порядке, и он направился в цех, где изготовлялись картонные шпули. Немного погодя стало известно, что Азеведо де Соуза сегодня будет показывать свою фабрику одному швейцарцу, представителю компании текстильных машин, которые де Соуза собирался приобрести. Трамагал, стоявший у своей машины, сообщил эту новость Орасио. Того охватило любопытство — никогда еще он не видел хозяина. Азеведо де Соуза, занятый самыми различными коммерческими делами, редко бывал на своем предприятии. Он жил то в Лиссабоне, то в Коимбре, то в своем имении на берегу Зезере. Появляясь на фабрике, он сразу проходил в контору, которая помещалась в небольшом отдельном здании. Он совещался с управляющим, просматривал бумаги, знакомился с поступившими заказами и уезжал. Однажды Орасио, выходя после смены, увидел автомобиль Азеведо де Соуза у дверей конторы — в этот день фабрикант задержался здесь подольше. Рабочие отзывались о хозяине по-разному, но ни в ком он не вызывал симпатии, а Трамагал честил его на чем свет стоит. Орасио не мог во всем этом как следует разобраться. И ему очень хотелось поглядеть на хозяина: он не успел рассмотреть его лица за стеклом автомобиля.
И вот сейчас хозяин войдет… Орасио заранее был преисполнен самых почтительных чувств.
Около четырех часов Азеведо де Соуза появился с швейцарцем в первом этаже фабрики, где на моечных, отжимных, сушильных, трепальных и других машинах рабочие выполняли всю тяжелую и грязную работу над шерстью. Эти машины, одни с железным брюхом и устрашающими зубьями, другие с тяжелыми барабанами, не обладали ни изяществом очертаний, ни сложностью движений своих сестер наверху. Рабочие нижнего этажа, потные, грязные, в пыли и в масле, загружали, промывали, смазывали их; воздух здесь был насыщен влагой, запахом машинного масла и сернистых растворов.
Когда фабрику посещали гости, владелец или управляющий начинали показ отсюда, и посетители как бы переходили от причины к следствию — от шерсти в ее первоначальном состоянии к тканям, в которые она превращалась. Знакомясь напоследок с теми цехами, где были установлены самые современные машины, которые требовали от рабочих наименьших усилий, гости выносили отрадное впечатление о всем предприятии.
Азеведо де Соуза с представителем швейцарской фирмы поднялся по лестнице на второй этаж, и гость охватил взором весь длинный, ярко освещенный, сверкающий чистотой цех, где трудились сотни рабочих.
За фабрикантом и гостем шли управляющий, главный инженер и мастер.
Орасио сразу узнал Азеведо де Соуза — владелец фабрики больше всех говорил, больше всех жестикулировал и двигался по цементному полу цеха уверенным хозяйским шагом. Это был крепкий смуглый человек с округлым животом; на пальцах у него сверкали драгоценные камни. Рядом вежливо улыбался белокурый швейцарец с длинной шеей, худым лицом, коротко подстриженными усиками и в очках.
Все подошли к кардочесальным машинам, установленным около внутренней лестницы. Швейцарец, указав на один из агрегатов, вытащил из кармана блокнот и принялся чертить. Потом показал чертеж Азеведо де Соуза и стал ему что-то объяснять, а тот в ответ только одобрительно кивал головой.
Затем все пятеро направились к прядильным машинам. Сердце у Орасио забилось сильнее: все его будущее зависит от этого человека, который даже не подозревает о его существовании. Орасио подумал, что должен показать себя почтительным и услужливым, чтобы произвести хорошее впечатление на хозяина.
Матеус выступил вперед и распорядился остановить прядильные машины. Азеведо де Соуза любезно поздоровался с рабочими и учениками. «Добрый день, ваша милость!» — поторопился ответить Орасио. И растерялся — настолько подобострастно прозвучал его голос.
Фабрикант говорил со своим гостем на незнакомом Орасио языке; по словам Педро, это был французский. Управляющий, Матеус и инженер в почтительных позах стояли немного поодаль.
Швейцарец снова вынул блокнот и карандаш. Пока он чертил, Азеведо де Соуза вступил в разговор с Бока-Негрой, который оказался к нему ближе других рабочих. Бока-Негра отвечал с большой непринужденностью; только губы его чуть дрожали от волнения.
Орасио подошел и остановился как раз напротив хозяина — чтобы тот его заметил. Ему хотелось вмешаться в разговор, что-нибудь сказать, нечто такое, чтобы хозяин сразу обратил на него внимание. Однако, очутившись рядом с Азеведо де Соуза, взгляд которого ни разу на нем не остановился, Орасио растерялся и почувствовал себя приниженным. Он молча, с подобострастным выражением внимал словам хозяина и угодливо улыбался, как бы одобряя все, что слышал.
Швейцарец кончил чертить. Владелец фабрики снова заговорил с ним по-французски, и они пошли дальше. Орасио, желая дать дорогу, поспешно отступил в сторону. И вдруг встретился глазами с Трамагалом; тот глядел на него сурово и одновременно презрительно. Орасио не сразу понял причину этого, а поняв, устыдился. До сих пор все его внимание было приковано к Азеведо де Соуза и его гостю. Теперь же он огляделся и посмотрел на товарищей. Он думал, что они тоже улыбаются хозяину, однако увидел, что они держатся бесстрастно, как всегда строго, выполняя роль дозорных у машин. Все рабочие — и те, с кем Азеведо де Соуза только здоровался, и те, с кем он разговаривал, — отвечали ему вежливо, но с достоинством. При этом они особенно внимательно следили за машинами, как бы желая показать, что работа для них важнее, чем хозяин и его гость. Больше того, чувствовалось, что несколько затянувшееся пребывание фабриканта в цехе угнетало их. Только после того как Азеведо де Соуза и его гость наконец покинули фабрику, рабочие облегченно вздохнули, и все вошло в свою колею.
Пристыженный Орасио избегал смотреть на Трамагала. Тот по своему обыкновению ворчал. Орасио не разобрал ни слова, но подумал, что это, должно быть, по его адресу. Механизмы продолжали работать, но, как показалось Орасио, с большим шумом, чем обычно.
Внезапно остановились кардочесальные машины. Обслуживающие их рабочие напрягали слух, чтобы узнать, что случилось на первом этаже. Затем остановились гребнечесальные и ленточные машины. Стоявшие за ними рабочие и работницы, прислушиваясь, повернулись к лестнице. Очевидно, внизу произошла авария. Работали только прядильные машины, но вскоре остановились и они. И тогда Орасио услышал громкий голос мастера Фелисио, который с кем-то препирался. Тот, кто отвечал ему, казалось, оправдывался, но не все слова доносились сюда, наверх.
— Это Раваско, — проговорил Бока-Негра.
— Ты уволен! — загрохотал Фелисио. — Как ты посмел? Ты уволен!..
Раваско ничего не ответил. Тем временем машины снова заработали. Часы показывали четыре сорок. Как всегда, в пять раздался гудок, и рабочие второго этажа сразу же спустились вниз. Угрюмый Трамагал был впереди, за ним шагал Маррета. Раваско уже ушел, но его товарищи стояли во дворе, обсуждая случившееся. Оказывается, сразу же после отъезда хозяина Фелисио обрушился на Раваско за то, что тот в присутствии фабриканта был непочтителен к нему, мастеру, Фелисио якобы дважды обращался к Раваско с вопросом, но тот не ответил. Только после настояний мастера он что-то буркнул и тут же повернулся к нему спиной. И хозяин, и управляющий, и даже гость из Швейцарии прекрасно все это видели. Мастер не мог простить рабочему такого поведения. Раваско начал с отрицания: он не слышал вопросов. Когда мастер сказал, что он что-то хрюкнул ему в ответ, Раваско разозлился: мастер ошибается, он не свинья, так как не принадлежит к семье Фелисио. Слово за слово, оба стали все больше оскорблять друг друга. И тогда Раваско признался, что не ответил мастеру нарочно, потому что тот говорил свысока и к тому же презрительным тоном. Это, мол, тянется уже давно: Фелисио всегда к нему придирался. Если бы не жена и дети, он, Раваско, показал бы ему! После того как Фелисио его уволил, Раваско поспешно ушел, заявив, что сегодня же подаст жалобу в союз.
Рабочие никак не могли решить, кто прав. Только Трамагал сразу же принял сторону Раваско.
— Значит, Фелисио все время придирался к нему? А из-за чего? — спрашивал он.
Товарищи Раваско этого не знали: он никогда им не жаловался, держался скрытно. Только раз, много месяцев назад, они слышали, как Фелисио советовал Раваско пить меньше воды, чтобы реже ходить в уборную. Раваско, разумеется, такой совет не понравился. С этого, должно быть, все и началось. А недавно Фелисио сказах: «Раваско ошибается, если думает, что фабрика платит ему за то, что он без конца бегает в уборную, да к тому же неуважительно относится к начальству».
— А когда Фелисио советовал ему меньше пить, он это говорил сочувственно или с ехидством? — допытывался Трамагал.
Бернардо, который работал рядом с Раваско, ответил:
— Точно не знаю, но мне кажется, говорил с ним Фелисио по-хорошему. Тогда Раваско еще не носил с собой в кармане пузырек и действительно часто бегал в уборную.
— А!.. Ну, все ясно! — воскликнул Трамагал. — Значит, он должен был пить меньше воды, чтобы не воровать у хозяина время!
Другие не согласились с таким выводом.
— Сегодня же вечером поговорю с Раваско и узнаю, как было дело, — сказал один из рабочих.
А Маррета заявил:
— Раваско болен; ему уже давно следовало перестать работать!
Наступило молчание. Все зашагали к воротам. Вдруг Педро сказал:
— Фелисио, управляющий и Матеус стоят у окна конторы и подглядывают за нами. — И так как кое-кто из рабочих обернулся, добавил: — Не оглядывайтесь! Пусть они думают, что мы их не заметили. Они, должно быть, подозревают, что мы тут толкуем насчет увольнения Раваско, и хотят узнать, что мы станем делать…
Выйдя на дорогу, рабочие, как обычно, разошлись в разные стороны: одни направились в Ковильян, другие в Алдейя-до-Карвальо. По склону вместе с подругами поднималась жена Раваско — Мария-Антония, которая работала на Новой фабрике.
— Подойду спрошу, в чем тут штука, — проговорил Трамагал.
Маретта схватил его за руку:
— Не надо! Она еще ничего не знает, ты ее расстроишь. Пусть лучше Раваско сам ей скажет…
Как всегда, Маррета, Трамагал и Орасио вначале шли вместе. Трамагал избегал говорить с Орасио и даже не смотрел в его сторону, а потом ускорил шаг и присоединился к шедшим впереди. Маррета внезапно замолчал, Орасио, чтобы скрыть неловкость, начал расспрашивать его:
— Так что же все-таки за болезнь у Раваско?
— Это очень серьезная вещь… — ответил Маррета. — У Раваско недержание мочи. Врач в свое время сказал, что у него, очевидно, камни в мочевом пузыре, и прописал какие-то лекарства. Несколько дней ему было лучше, но потом он стал себя чувствовать все хуже и хуже… Однако продолжал работать. Врач предложил сделать операцию, но Раваско не захотел. Потом у него появилась в моче кровь, он резко похудел и тут перепугался. Когда в Ковильян на консультацию приехал из Коимбры доктор Барбейто, Раваско решил отправиться к нему. Говорили, что это известный врач, берет дорого, но, мол, стоит заплатить. Раваско пошел к нему с Жоаном Рибейро. Доктор вставил ему в мочевой пузырь какую-то штуковину с лампочкой и потом объявил, что Раваско необходимо съездить в Лиссабон, где есть институт для лечения таких болезней. Возможно, его придется оперировать или ему назначат специальный курс лечения — там на месте все окончательно установят. Он дал Раваско письмо к одному лиссабонскому врачу. Когда они выходили из кабинета, доктор Барбейто шепнул Жоану Рибейро, что у Раваско рак мочевого пузыря — он почти уверен в этом — и что нельзя медлить…
— Бедняга! — посочувствовал Орасио. — Я об этом ничего не знал… И он не захотел поехать в Лиссабон?
— Теперь Раваско наконец решил ехать. Страховая касса оплачивает стоимость лечения в больнице, но проезд — за свой счет. А ведь всегда есть и другие расходы. Вчера он сказал, что собирается выехать на будущей неделе. Наверно, ему обещали дать денег в долг…
— Он, конечно, не подозревает, какая у него болезнь?
— Нет… Думаю., что нет.
Маррета на мгновение замолчал, потом добавил:
— Я не знаю, кто прав — Фелисио или Раваско. Возможно — оба. Конечно, Фелисио с его постоянной улыбочкой не лучше мрачного Матеуса. Но и Раваско мог пересолить: он теперь уже не тот, что раньше, ведь болезнь, которой он страдает, меняет человека. У него отчаянное настроение, раздражается из-за любого пустяка. Кроме того, он ведь неграмотный и зачастую многого не понимает. Ему бы нужно взять себя в руки и продолжать работать, чтобы собрать деньги на лечение, а он… Должно быть, он понимал, что рано или поздно его выгонят на улицу, но ожидал увольнения по болезни, с выплатой двухмесячного выходного пособия. Это мне сказал Жоан Рибейро. Возможно, что именно на эти деньги Раваско и рассчитывал…
— И Фелисио знал это?
Маррету такой вопрос озадачил. Он довольно долго размышлял, потом ответил:
— Фелисио знал, что, если Раваско уволят по болезни, придется выплатить ему за два месяца. Но вряд ли он выгнал Раваско только затем, чтобы избавиться от выдачи пособия… Так что нечего нам зря болтать, раз мы в этом не уверены.
Маррета умолк и многозначительно посмотрел на Орасио…
Трамагал по-прежнему шел впереди, оживленно разговаривая и жестикулируя, Орасио было неприятно: он привык возвращаться с работы вместе с Трамагалом. Он ни-как не мог решиться рассказать все Маррете, но ему очень хотелось оправдаться, и он наконец начал:
— Кажется, Трамагал злится на меня за то, что я посторонился, давая пройти хозяину. Он скорчил такую рожу, будто хотел съесть меня…
Маррета ответил не сразу.
— Это он сгоряча… Но вспомни, как ты вел себя при хозяине…
— Как я себя вел?
Маррета заговорил по-отечески мягко:
— Ты не из рабочей семьи и не жил в нашей среде, вот в чем дело! Если бы Трамагал вспомнил об этом, он, может быть, и не рассердился бы на тебя…
— Я ничего плохого не вижу!
— Не видишь или не хочешь видеть?
— Не вижу, я уже сказал!
Маррета внимательно взглянул на него и принялся терпеливо объяснять:
— В прежнее время, когда хозяин входил в цех, все держали себя угодливо, так, как ты теперь. Тогда из-за любого пустяка каждого из нас могли выкинуть на улицу. Не только хозяева, но и мы сами думали, что родились на свет для того, чтобы трудиться на них, и любую работу считали милостью. Но настал день, когда мы наконец поняли, что и мы люди, и так постепенно обрели свое достоинство. И сейчас еще кое-кто лижет хозяевам сапоги, однако таких становится все меньше; потому-то хозяева и не любят бывать на своих фабриках. Их не принимают с прежним раболепием, рабочие перед ними не лебезят. И чем мы становимся сознательнее, тем выше вырастает стена между нами и нашими хозяевами. Мы могли бы работать и больше и лучше, но мысль о том, что мы трудимся на хозяина, сковывает нас… Понимаешь?
Орасио не знал, что сказать. Сначала ему показалось, что Маррета прав, но потом чувство обиды взяло верх: «То, что я сделал, не настолько серьезно, чтобы ко мне так отнеслись. Ведь и мне хочется всегда ходить с поднятой головой, ни к кому не подлаживаясь».
— Я не знал… — оправдывался он. — Но все равно, Трамагал неправ!
Маррета улыбнулся:
— Сейчас я вас помирю… Трамагал! Трамагал! Подожди-ка меня…
Все еще обиженный, Орасио решил отложить беседу с Марретой по своим личным делам на завтра…
Однако в последующие два дня ему не удалось поговорить с другом наедине. Трамагал, с которым он помирился, шел с ними всю дорогу, а вечером дом старого ткача наполнялся рабочими; за игрой в карты они продолжали обсуждать дело Раваско. В пятницу Орасио решил больше не откладывать и проводил Маррету с фабрики домой. Старик вошел, зажег лампу и принялся растапливать печку.
— Война… нефти не хватает, всего не хватает, и кажется, что даже дрова и те не настоящие… Не разгораются…
Тогда за дело взялся Орасио. Присев на корточки, он стал укладывать щепки и раздувать огонь. Маррета, стоя у стола, тщательно мыл картофель, который обычно варил в кожуре: «Так суп вкуснее», — уверял он. Снаружи доносился шум вздувшейся от дождей горной речушки.
Вокруг кастрюли показались язычки пламени. Орасио молча ждал, пока Маррета закончит мыть картофель. Огонь разгорелся. Орасио казалось, что он видит в нем парня из Гоувейи, каким он рисовался в его воображении. Он то показывался, то пропадал… Конечно, для женщин этот хват куда привлекательнее, чем он, Орасио, к тому же у него водятся деньги… Орасио ненавидел своего соперника, который, как живой, стоял перед его глазами.
Маррета вторично сменил воду, вытащил из миски картофелины и опустил их в кастрюлю. Затем отряхнул пальцы и вытер их о брюки.
— Ну, выкладывай!.. Что ты хотел мне сказать!
Орасио с удивлением посмотрел на него:
— Вы уже знаете?
— Нет… Ничего не знаю. Но не зря же ты пришел, не заходя домой…
— Прочитали на моем лице?
Маррета ласково улыбнулся:
— Ну давай! Говори!
От прежней решимости Орасио не осталось и следа. Он вспомнил недружелюбные взгляды Трамагала, подлинный смысл которых ему потом объяснил Маррета. Снова перед его глазами возник только что привидевшийся в огне образ и рядом с ним бесконечно желанная Идалина. Маррета в ожидании смотрел на него. Орасио попробовал улыбнуться:
— Ничего особенного, дядя Маррета… Я только хотел попросить вас кое о чем…
Орасио казалось, что он говорит сбивчиво и слова его сливаются с глухим шумом протекающей рядом речки. Он не знал, начать ли ему прямо с просьбы или раньше объяснить, чем она вызвана.
— Я уже говорил вам, дядя Маррета… Больше я так жить не моту… Особенно теперь…
Старый ткач молча глядел на него.
— Вы знакомы со многими фабричными мастерами… Все вас уважают… Так вот я и надумал попросить вас, не поговорите ли вы с ними… чтобы мне устроиться поприличнее… Хватит уж ходить в учениках…
Маррета улыбнулся:
— Торопишься? Что ж, в этом нет ничего удивительного… Все мы когда-то были учениками и все рвались поскорее стать и взрослыми и рабочими. Взрослый ты уже давно; поэтому тебе так не терпится выйти из учеников.
— Это не совсем так: дело в том, что…
Орасио решил рассказать все без утайки. Ему было неприятно говорить об отношении к нему родителей Идалины, но он поборол в себе это чувство. Ему показалось, что, посвятив друга в свои личные дела, он освободится от мучившей его тревоги, а Маррета, зная, что у него на душе, постарается помочь ему.
Он и объяснил все спокойным, неторопливым тоном. Старый ткач выслушал его, не прерывая, и сказал:
— Я очень хорошо понимаю твои огорчения и постараюсь поговорить с мастерами. Но вряд ли из этого выйдет толк… Дело в том, что я недавно просил за одного товарища из Ковильяна — Ремолашу — и ничего не добился… Место может объявиться со дня на день, а может, его и долго не будет. Тут уж как повезет… ведь ни один хозяин не возьмет лишнего рабочего… Ты уже говорил с Матеусом?
— Я говорил с его братом, Мануэлом…
— Что он сказал?
— Он сказал то же, что и вы: свободных мест нет, но как только откроется, мастер меня не забудет; однако никто не знает, когда это произойдет… Поэтому я подумал, нельзя ли устроиться на другой фабрике?..
— Я похлопочу об этом… Но пока что шансов мало. Вернее, почти нет… Разве случайно… Конечно, лучше ловить рыбу на несколько крючков… Ты только не падай духом! Девушка тебя ждет, это главное!
Орасио промолчал. Он снова начал сомневаться: станет ли Идалина так долго ждать его, не убедят ли ее присмотреться к другим парням?..
— Так, значит, ты хотел бы построить себе домик? — спросил старый ткач и, не дожидаясь ответа, с улыбкой добавил: — Предположи, что ты копаешь огород и находишь клад. Ты продаешь золото и строишь дом. Тебе повезло, но у остальных все останется по-прежнему…
Орасио удивленно посмотрел на него.
— Это я так… Ты не подумай, что я спятил, — как бы оправдываясь, проговорил Маррета.
Орасио молчал. Его лицо помрачнело. Снаружи доносился все тот же шум бегущей среди скал речки. Наконец Маррета спросил:
— Ты уже прочел книги, которые я тебе дал?
— Да. Завтра принесу.
— Как они тебе показались?
— В них много правды… У одних нет ничего, у других — слишком много. Но как с этим покончить? Ведь так было всегда…
— Это кончится! Обязательно кончится! — решительно возразил Маррета. — Придет день, когда все переменится… — На мгновение он замолчал. Потом снова заговорил, и в голосе его зазвучали задушевные, теплые нотки. — Мы никогда не должны терять надежды. Мир идет вперед… Это стоит много крови, требует многих жертв, но он идет вперед… Я помню, было время, когда рабочие выходили с фабрики только по воскресеньям. Когда я сейчас вспоминаю об этом, самому не верится! Молодые ребята вроде тебя и представить этого не могут… То было хорошее время для фабрикантов: большие деньги загребали и не знали с нами никаких забот. Теперь они, правда, наживаются не меньше, но зато кончилась их спокойная жизнь… Ты не унывай. Многим живется куда хуже, чем тебе. Девушка тебя любит, и рано или поздно вы поженитесь. Хоть я уже старик и почти ни на что не гожусь, сделаю для тебя все, что в моих силах, можешь не сомневаться.
Однако разговор с Марретсой не успокоил Орасио: старый ткач всегда имел в виду далекое будущее, а его интересовало только настоящее. Слова старика вопреки ожиданию Орасио не избавили его от терзавшей душу тревоги, и он почувствовал себя еще более несчастным.
— Вы хороший человек, дядя Маррета… Я вам очень благодарен… До свидания…
Орасио быстро вышел на улицу. По небу, то и дело закрывая луну, пробегали облака; на поселок ложились тени. В горах шел снег. Возле дома Рикардо Орасио столкнулся с Жоаном Рибейро. Тот поздоровался и сказал:
— Видать, потеплеет…
— Да… — рассеянно согласился Орасио.
Он хотел было войти, но Жоан Рибейро стал рассказывать о Раваско. Союз ничего не добился. Руководители беседовали даже с самим Азеведо де Соуза, но тот ответил: что сделано, то сделано, он не может взять Раваско обратно, не подорвав авторитета мастера, который, судя по всему, прав. После этого союз передал дело в инспекцию труда.
— Я был вчера в Ковильяне и там узнал ответ хозяина, а сейчас ходил к Раваско, сказать ему, — добавил Жоан Рибейро.
Орасио плохо знал Раваско, и тот не внушал ему симпатии; однако теперь ему стало жаль этого человека, как самого себя.
— Бедняга! На что он будет жить? Как он сможет лечиться?
Жоан Рибейро продолжал:
— Когда я сообщил ему решение хозяина, он промолчал, у него был такой вид, как будто ничего не произошло. Но когда жена посоветовала ему сходить к Азеведо и попросить по-хорошему, чтобы тот хоть выплатил двухмесячное выходное пособие, Раваско пришел в бешенство. Мария-Антония продолжала настаивать, говоря, что на эти деньги он смог бы поехать в Лиссабон, но не переубедила его. Раваско даже пригрозил побить ее, если она не перестанет… Но как бы то ни было, в Лиссабон он поедет.
Луна выплыла из-за облака и осветила Орасио и Жоана Рибейро, стоявших перед лачугой Рикардо. Орасио представил себе Раваско, угрожающего жене, потом перед его взором возник образ Азеведо де Соуза — это видение подействовало на него угнетающе…
Жоан Рибейро попрощался, и Орасио вошел в дом. Жулия встретила его словами:
— Сегодня не так холодно, правда? Даст бог, потеплеет. Хоть бы прошли эти холода, может быть, Рикардо полегчает! Он все жалуется на ревматизм. Никогда не было такой зимы…
Орасио сел. Рикардо еще не возвращался. В последнее время он после работы часто ходил в Ковильян. Вначале Орасио думал, что это из-за Антеро, но вскоре выяснилось, что дело было совсем в другом. Он узнал, что в связи с дороговизной, вызванной войной, рабочие потребовали повышения заработной платы. Несколько месяцев назад они уже выставляли это требование, но хозяева отклонили его. Теперь они решили настоять на своем, потому что больше так жить нельзя.
Педро по секрету сообщил Орасио, что рабочие выбрали комиссию, куда вошел и Рикардо. Узнав об этом, Орасио стал было расспрашивать Рикардо, но ничего от него не добился. А Маррета в ответ на его вопросы сказал:
— Да, кое-что предпринимаем… Но не следует болтать об этом, понимаешь?
Ожидая мужа, Жулия не умолкала ни на минуту:
— У него обостряется болезнь не только от холода, но и от сырости. В этом году ревматизм его прямо замучил. Прежде он не прогуливал ни одного дня, а теперь то и дело болеет… Сплошные прогулы…
Орасио, как обычно, старался поддержать беседу, но сегодня это ему не удавалось. Он хотел было заговорить о Раваско, но не решился.
Наконец, прихрамывая, вошел Рикардо. Едва сняв шляпу, он уселся за стол:
— Давайте ужинать! — сказал он. — Уже поздно… Я задержался…
Жулия разлила суп. Рикардо начал есть, временами поглядывая на Орасио.
— У вас сегодня расстроенный вид. Какие-нибудь неприятности? — опросил он.
— Нет. Ничего.
Рикардо еще раз посмотрел на своего постояльца и не стал допытываться.
Немного погодя Орасио поднялся наверх. Он был недоволен собой: «Почему я такой? Почему все отражается у меня на лице?»
Он провел тяжелую бессонную ночь. К утру принял твердое решение: «Больше ждать не буду, овладею Идалиной и конец! Тогда она уже ничего не сможет поделать. Не пойдет к другому, как бы родители ни настаивали».
В субботу Орасио с фонарем, раскачивающимся в левой руке, зашагал наверх к Ковильяну. Шедший рядом Педро рассказывал о борьбе за повышение заработной платы, которую ведет выбранная рабочими комиссия. Не только они двое — все рабочие, поднимавшиеся по склону, обсуждали этот вопрос. До Орасио доносились отдельные фразы:
— Не дадут! Увидите, не дадут!
— Когда-нибудь должны же нам дать прибавку!.. Я уже все заложил…
— Сдается, что все останется по-прежнему…
— А может, нет?
Педро принадлежал к числу скептиков. Ему надоела эта тема, и он завел речь о другом. Размечтался, как научится ходить на лыжах и когда-нибудь примет участие в состязаниях.
Дойдя до площади, рабочие разошлись в разные стороны. Орасио расстался с Педро и вошел в мануфактурный магазин. Начал выбирать платок, долго не мог решить, на каком остановиться. Стал торговаться. Во время обеденного перерыва Педро одолжил ему двадцать эскудо, да у него еще было восемь своих. Наконец он купил платок поскромнее, с большими цветами. Когда приказчик заворачивал покупку, Орасио представилась Идалина с платком на голове, еще более красивая, чем всегда…
Пройдя через центр, Орасио вышел на дорогу в горы. В лесу он зажег фонарь. Миновал Пикото, затем Бейжамес…
Орасио шагал, обдумывая свой замысел. С тех пор как он решил овладеть Идалиной, в его воображении все время возникала эта соблазнительная картина. «Конечно, Идалина будет рада платку — это ведь первый подарок после моего возвращения с военной службы, — размышлял он. — Я не стану выказывать недоверия, наоборот, буду говорить, что благодарен за то, что она отвадила этого парня из Гоувейи… Нет, так не годится: Идалина может подумать, что оказала мне милость. Скажу иначе: как ты могла изменить своему чувству? Как ты позволила этому негодяю даже заговорить с тобой? Если толком разобраться, это оскорбительно и для тебя. Ему нужно было только удовлетворить свою похоть. Он решил, что бедная девушка охотно бросится ему на шею. А вернувшись в Гоувейю, этот подлец посмеялся бы над тобой. Но я бы проучил его…»
Орасио подумал, что Идалине будет приятно услышать такие речи, и это ободрило его. Если понадобится, он скажет еще и другое: «Мы можем пожениться раньше, чем я предполагал. Дела на фабрике идут хорошо: хозяева собираются повысить заработную плату, я вскоре должен стать прядильщиком. Тогда мы наконец заживем вместе, только придется отложить постройку домика». Так он будет говорить с невестой, и это должно дать результаты. Самое трудное в том, как овладеть ею! Летом всегда можно найти какое-нибудь укромное местечко поблизости от поселка. До ухода на военную службу у него было много возможностей, но он не хотел их использовать. Ему всегда удавалось держать себя в руках, хотя его и одолевало неистовое желание. Теперь же, когда он наконец решился, стоит зима, вокруг все занесено снегом — где же им встретиться? Договориться с Идалиной заранее он не может — она бы не согласилась, тем более что у него появился соперник. Надо сделать так, чтобы все получилось будто случайно. Он обнимет ее — мягкая и податливая, с полузакрытыми глазами, она крепко прижмется губами к его губам… вот тут-то он и должен воспользоваться ее слабостью. Но как все это устроить? Можно увидеться в доме ее тетки — Мадалены, но там это будет не так просто…
Часы на колокольне Санта-Мария пробили одиннадцать, когда уставший Орасио наконец добрался до Мантейгаса. Ему повстречался шедший с подвыпившими приятелями Серафим Касадор и остановил его:
— Эй, послушай! Завтра возвращаешься?
— Конечно.
— Я пойду с тобой… Только выберемся пораньше… Часов в пять…
— В пять рано…
— Тогда в шесть…
У Серафима в Борральейре жил женатый сын. Серафим иногда наведывался к нему. Он предпочитал совершать этот переход вместе с Орасио — тогда путь казался короче. Орасио тоже было приятнее идти вдвоем. Но сейчас ему хотелось избавиться от Серафима: тот был не в меру разговорчив и весел от выпитого вина…
— До свидания! Я очень тороплюсь. Завтра поговорим. В половине седьмого я зайду за тобой.
Орасио направился к дому Идалины. «Вряд ли она ожидает меня, как в прошлые субботы. Ведь сегодня холодно и, кроме того, я запоздал из-за этого проклятого снега», — подумал он. Однако невеста, как и прежде, встретила его у входа.
Идалина стояла, прислонясь к косяку двери, и улыбалась. Он радостно поздоровался. Они обменялись несколькими короткими фразами. Из дома по временам доносился гнусавый голос сеньоры Жануарии и крики детей. Орасио не чувствовал холода. Он был рядом с Идалиной, и это делало его счастливым.
— Завтра в два у тети Мадалены… — прошептал он.
Идалина утвердительно кивнула головой…
Поужинав, Орасио попросил мать нагреть утром воды — он решил помыться.
Дом сеньоры Мадалены, «дом вдовы», как его называли в отличие от дома другой Мадалены, жившей подальше, был двухэтажный. Внизу помещался крольчатник, там же хранились корни вереска, которыми зимой топили очаг; всюду на стенах висела паутина. В верхнем этаже были две комнаты и кухня. Дом был старый, почерневший, но его очень красила широкая терраса, уставленная ящичками с гвоздикой и гардениями.
В этом доме у Орасио и Идалины было первое свидание. Тогда родители Идалины еще не знали или делали вид, что не знают об их любви. Когда о ней стало известно всем, молодые люди продолжали по воскресеньям встречаться в «доме вдовы» — здесь они чувствовали себя свободнее, чем у Идалины. Сеньора Мадалена покровительствовала влюбленным, но старалась не оставлять их в доме одних. Идалина и Орасио любили проводить долгие часы на террасе, где тетушка, обычно занятая на кухне, появлялась не так уж часто. Когда сеньора Мадалена уходила из дому, она поручала присматривать за ними своей дочери Арминде. Но Арминда старалась не мешать молодой паре: она либо выходила во двор и там хлопотала по хозяйству, либо сидела в своей комнате. И заглядывала на террасу, лишь когда слышала приближающиеся шаги матери. Арминда всегда мило, правда, чуть иронически улыбалась — можно было подумать, что такое пособничество доставляет ей удовольствие…
Сейчас они сидели на кухне. Сеньора Мадалена мыла кастрюли и тарелки — по воскресеньям она делала это с особой тщательностью. Закончив уборку, с медлительностью человека, у которого впереди много свободного времени, тетя Мадалена подошла к племяннице.
— Знаешь… у Аны родился мальчик… Красивый бутуз!
Ана была ее старшая дочь, она вышла замуж несколько лет назад.
— Уже родился? И вы мне ничего не сказали! — обиделась Идалина.
— Вы, как только пришли, сразу же принялись перешептываться… Когда же мне было сказать?.. Она родила сегодня утром. За мной прислали на рассвете. Арминда и сейчас там…
Они немного поговорили об этом, а затем тетя Мадалена все так же неторопливо направилась в свою комнату и уселась у окна с клубком шерсти и парой спиц на коленях — она вязала распашонку для новорожденного. За окном на пустынной улице мелькали редкие прохожие. У нее разболелась голова, клонило ко сну — ведь ее разбудили на заре. В доме было тихо, только слышался шепот Орасио и Идалины. Тетя Мадалена могла их увидеть через открытую дверь, вытянув шею, но ей не хотелось менять положения… Влюбленные не были на нее за это в обиде…
Орасио заранее наслаждался, представляя себе, как обрадуется Идалина подарку.
— Сними платок и закрой глаза… — попросил он.
— Зачем?
— Сними… Ну, сними!
— Вот еще! Зачем?
С улыбкой поглядывая на него, Идалина все же начала стаскивать платок. Орасио нетерпеливым движением помог ей.
— Теперь закрой глаза…
— А вот не закрою!
— Закрой! У меня для тебя сюрприз…
Продолжая улыбаться. Идалина подчинилась. Она услышала шелест разворачиваемой бумаги, почувствовала, как Орасио что-то набрасывает ей на волосы; шелковистая материя коснулась ее шеи…
— Ну как? — спросил Орасио.
Идалина открыла глаза и увидела край нового платка.
— Какой красивый! Какой красивый! Где ты его купил? — Вдруг, прежде чем он ответил, она нахмурилась: — Нельзя дарить платок… Это к расставанию, к разлуке…
Он встревожился:
— Да, да… Я слышал об этом… А вот не вспомнил… Но, кажется, эта примета относится только к носовым платкам?
— Ко всем…
Орасио быстрым движением снял платок у нее с головы:
— Как меня угораздило забыть об этом?.. Мог купить тебе что-нибудь другое…
Только теперь ее глаза охватили все цветистые узоры разложенного на его коленях платка.
— Какой он красивый! Отдай!
— Нет, нет… Если это к разлуке…
— К разлуке — это когда он подарен. Но если платок куплен, хотя бы за полтостана, то примета уже не действует. Я сейчас куплю его у тебя за тостан. Давай-ка сюда…
Орасио все не мог успокоиться, Идалина убеждала его: если он сомневается, пусть спросит кого угодно…
Наконец Орасио отдал ей платок. Она стала гладить его, как гладят кошку; накинула на голову, затем спустила на плечи и повязала вокруг шеи.
Орасио смотрел на девушку как зачарованный.
— Чертовски к тебе идет!
Идалина нежно и чуть кокетливо улыбнулась жениху. Орасио вдруг почувствовал, что не сможет жить без нее, что способен убить соперника, если тот попытается ее отнять.
Вот тут-то он и рассказал Идалине, что ему стало о ней известно. Она слушала то серьезно, то улыбаясь, польщенная тем, что он так дорожит ею.
— Он мне противен! — воскликнула она, когда Орасио умолк.
— Как же ты меня не предупредила о нем? Это очень обидно!
— Почему? Зачем было тревожить тебя понапрасну?
Он гладил руку Идалины и спрашивал себя: пообещать ей, что они поженятся раньше, чем он предполагал? Из осторожности он все же не решался. Теперь, когда все шло хорошо и Идалина была именно такой, как ему хотелось, Орасио не видел необходимости во лжи. Он мучительно размышлял о том, как овладеть Идалиной. Тетя Мадалена, сидевшая у себя в комнате, не подавала никаких признаков жизни. Арминды не было дома…
Они продолжали беседовать вполголоса, и Орасио все время думал о том, что у него пропадает воскресенье. Он боялся, что либо тетка выйдет из комнаты, либо неожиданно вернется Арминда…
Он уже с трудом себя сдерживал; лицо его стало мрачным. Идалина заметила эту перемену:
— Что с тобой?
— Арминда сегодня вернется?
— Не знаю. Если хочешь, спросим тетю, — не без лукавства ответила Идалина.
Он строго взглянул на нее.
Вскоре появилась Арминда.
— Ну, как мальчик? — спросила Идалина.
— Все в порядке. Мама тебе уже рассказала? Замечательный малыш! Полненький, толстощекий, как Христосик… Ты знаешь, я очень люблю детишек… За такого ребенка мы должны благодарить бога. Но вот что я тебе скажу: Ана так кричала, так, бедняжка, мучилась… Наслушавшись ее стонов, я уже не хочу иметь детей. Да… это не забава.
Болтовня Арминды раздражала Орасио. Ее слова могли повлиять на Идалину, а ведь именно сейчас она не должна была думать о последствиях того, что он собирался совершить. Надо же было Ане родить как раз в этот день! Он собирался заговорить о другом, когда на пороге появилась тетя Мадалена. К его удивлению, она стала упрекать Арминду за то, что та задержалась:
— Почему ты так поздно?
— Вы считаете — поздно? Это потому, что вы не видели гору белья, которую мне пришлось перестирать…
Тетя Мадалена ушла в свою комнату. У Орасио опять возникла надежда. Арминда села рядом с Идалиной и продолжала болтать, но он уже не слушал ее, весь поглощенный желанием. Внезапно сердце его забилось сильнее. Сеньора Мадалена появилась на кухне, неся в руках две простыни и шерстяную кофточку, и обратилась к дочери:
— Если я не вернусь вовремя, поставь кастрюлю на очаг.
— Вы идете к Ане, тетя? — спросила Идалина.
— Да.
— Я пойду с вами! Мне до смерти хочется увидеть малыша!
Орасио испуганно, со злостью посмотрел на нее.
— Ты пойдешь?.. Сейчас?.. — с трудом проговорил он.
Арминда пришла ему на помощь:
— Ты можешь пойти посмотреть ребенка позже, когда будете уходить отсюда…
— Хорошо! Пойду позже… — улыбнувшись, согласилась Идалина.
Тетя Мадалена вышла, пожав плечами… Орасио словно онемел. Встретившись с ним взглядом, Идалина воскликнула:
— Что с тобой? — И расхохоталась. — Разве ты не понимаешь, что я шутила?
Он не ответил и нахмурился.
— Ты сердишься? А ведь я только хотела посмотреть, как ты к этому отнесешься?.. Не веришь?
Ему трудно было поверить. «Неужели она могла так шутить? Ведь она знает, что только для того, чтобы хоть немного побыть вместе, я проделал такой долгий путь… Значит, правду говорят, что женщинам нельзя верить? Да… я должен осуществить задуманное, и как можно скорее: это свяжет ее по рукам и ногам».
Арминда поднялась:
— Ладно! Помиритесь! Неужели ты не понял, что она притворяется? — И направилась к двери: — Пойду покормлю кроликов…
Идалина улыбнулась. Когда Арминда хотела оставить их одних, она всегда говорила, что идет кормить кроликов. Как только она исчезала, Орасио обычно привлекал к себе Идалину и крепко целовал. Однако сейчас было по-иному. Идалина, видя Орасио таким мрачным, провела рукой по его щеке и ласково на него посмотрела. Орасио подумал, что ему не следует долго злиться на нее, чтобы не терять драгоценное время.
— Зачем ты это сделала? — с грустью в голосе спросил он.
— Да просто так. Сама не знаю почему… захотелось подразнить тебя. Но я ничего плохого не думала!
Орасио не верил: она действительно собиралась уйти с тетей Мадаленой. Он взглянул на Идалину, и желание снова овладело им. Скоро наступит вечер, а как только стемнеет, наверняка вернется Арминда. Надо использовать момент сейчас, именно сейчас!
А Идалина продолжала покорным, полным нежности голосом:
— Не сердись… Если бы я и вышла, то сразу бы вернулась, поверь! Я так счастлива, когда мы одни. Ты даже не представляешь!
Орасио приник к ней долгим поцелуем. Он намеренно не отпускал ее от себя, ни на минуту не забывая о том, что собирается сделать…
Идалина медленно открыла глаза. Увидев, как взволнован Орасио, внезапно выпрямилась и с удивлением посмотрела на него:
— Ты с ума сошел!
— Что тут плохого? Мы поженимся раньше, чем я думал…
Он снова привлек девушку к себе, но она вырвалась из его объятий.
— Как ты мог… — Она расплакалась.
— Глупая!.. О чем ты плачешь?
Идалина молчала. Она не сумела бы сейчас ответить, даже если бы захотела. Орасио провел рукой по ее волосам и попытался поцеловать, теперь только нежно, желая осушить ее слезы, но она оттолкнула его.
— Оставь, оставь меня! — Она стояла к нему спиной посреди комнаты, вытирая глаза. — Я ухожу…
Он нежно взял ее за руку.
— Не уходи… Подождем, пока вернется Арминда. Мы так мало видимся… Посидим еще немножко.
Но она не соглашалась:
— Я никогда не думала, что ты способен меня обидеть…
— Но я ведь ничего не сделал? Не будь дурой! Да если бы и сделал, какой от этого вред, раз мы поженимся?
— Я не хочу! Не хочу! Понял?
Орасио был раздосадован. «В следующий раз постараюсь ее убедить», — решил он.
Идалина, с трудом превозмогая стыд, призналась:
— Когда мать вздумала выдать меня замуж за этого парня из Гоувейи, я, чтобы избавиться от ее приставаний, дала понять, что… уже тебе принадлежала… Что было! Она схватила кочергу и, если бы я не выбежала на улицу, убила бы меня. Сколько я потом ни твердила, что это выдумка, никак не могла ее убедить. Она все кричала, что я бесстыдница, что я опозорила ее, и даже хотела выгнать меня из дому. Что я выстрадала, только мне одной известно!
Орасио жадно слушал. Ему понравился поступок невесты, но он опасался, что она и дальше будет оказывать ему сопротивление.
— Значит, поэтому ты не хочешь…
— Нет, не поэтому! Мы страдаем из-за вас, мужчин, а вы, натешившись, бросаете нас, как собак. Это всем известно. Знаешь, что случилось с Кустодией?.. Она, бедняжка, осталась с ребенком на руках…
Ему показалось невероятным, что Идалина может так думать. Он-то никогда ее не оставит. Ведь он добивался этого, только чтобы быть уверенным, что не потеряет ее. Будь все по-другому, он потерпел бы до свадьбы.
Орасио попытался оправдаться, но от волнения язык ему не повиновался.
— Я не хочу больше слышать об этом! — прервала его Идалина. — Уйдем отсюда!
Сгущались сумерки, в кухне становилось темно.
— Побудем еще немного. Сядь сюда. Значит, мать была разъярена? А этот тип из Гоувейи больше не появлялся?
— Я его ни разу не видела. Он мне писал, но я не отвечала.
— Значит, он писал тебе?
— Второе письмо я даже и читать не стала. Получила и тут же бросила в огонь. Во вторник на прошлой неделе пришло от него письмо на имя матери. Не знаю, чего он хотел… Она мне ничего не сказала, а я не спрашивала.
Орасио снова встревожился:
— Значит, этот тип продолжает добиваться своего? «— Скоро это ему надоест…
— Скорее я набью ему морду!
— Зачем? Если бы он приехал, я бы с ним даже не поздоровалась.
Тревога не оставляла Орасио. «Этот хлыщ не отвяжется. Он, должно быть, рассчитывает на мать Идалины, поэтому и написал ей. Он богат и может жениться, когда захочет. А у меня за душой ни гроша… Обесчестить же Идалину, чтобы привязать ее к себе, вряд ли удастся. Она на это не пойдет».
Орасио все больше озлоблялся. Ему хотелось то схватить Идалину и тут же овладеть ею; то разыскать соперника, броситься на него, плюнуть в лицо, даже убить; то обругать «эту старую бесстыдницу, которая вела себя так, словно она не мать, а сводница»…
Совсем стемнело. Они услышали, как по лестнице поднимается Арминда. Идалина нарушила молчание:
— Пойдем!.. — И обратилась к Арминде, которая уже входила в кухню. — Я схожу навестить Ану. — У нее на лице появилась бледная улыбка, голос звучал глухо.
— Вы, что же, все еще молчите? У вас такие странные лица!
— Нет, что ты!..
Немного погодя они вышли.
По дороге Орасио, схваченный смешанными чувствами — злобой, досадой, нежностью, — несколько раз порывался сказать Идалине, что любит ее сильнее прежнего, что она его жизнь. Но как только он начинал говорить, кто-нибудь встречался им на заснеженной уличке и, здороваясь, прерывал его.
Они простились у дома Аны. Орасио чувствовал себя усталым, опустошенным. Родители видели, как он вошел с угрюмым видом и, не сказав ни слова, направился в свою комнату. Там он, не раздеваясь, улегся на кровать. Немного позже мать вошла к нему и спросила:
— Что с тобой? Говорил с Идалиной?
— Говорил.
— Ну и как? Почему ты такой? Что-нибудь случилось?
— Ничего не случилось… Не приставайте ко мне!.. Ужин готов? В половине седьмого меня ждет Серафим…
Сеньора Жертрудес не настаивала.
— Готов, готов. Можешь садиться, — сказала она обиженно.
Орасио вышел на кухню и сел за стол. Чтобы пораньше уйти, он по воскресеньям ужинал один, задолго до родителей. Если отец был дома, он обычно развлекал Орасио своей болтовней. Сейчас старик жаловался, что стало невыгодно держать коз. «Все дорого, только молоко стоит гроши», — без конца повторял он.
Сеньора Жертрудес налила сыну суп и принялась незаметно наблюдать за ним. Он ел вяло, не слушая отца. Думал о чем-то своем…
Доев суп, Орасио встал из-за стола. Он был встревожен.
— Сардин не хочешь?
— Нет, не хочу.
Он поспешно вошел к себе и сразу же вернулся со шляпой, фонарем и посохом:
— До субботы!..
Широкими шагами он начал спускаться по уличке, поглощенный мыслью, которая не давала ему покоя.
Идалина только что вернулась от Аны, когда жених вызвал ее на улицу.
— Я чуть не забыл… — волнуясь, торопливо проговорил он. — Дай мне тостан за платок…
Серафим Касадор ожидал его с нетерпением.
— Ты опоздал, — проворчал он, увидев Орасио, — обещал зайти за мной в половине седьмого, а уже пробило семь…
— Я не мог раньше… — извинился Орасио.
Серафим взвалил на плечи мешок, взял посох и обратился к жене:
— Значит, так… Вернусь завтра к вечеру, а если нет, то послезавтра.
Они вышли. Серафим начал жаловаться:
— Ну и погода! Жалко, что грузовик в Ковильян ходит не ежедневно. А если ехать поездом, приходится терять целый день… Живем словно на краю света! Раньше для меня это не имело значения: когда надо, разом перемахивал через горы. Но теперь для таких переходов уже не гожусь…
Орасио молчал — пусть себе мелет… Пройдя Фундо-де-Вила и миновав реку, они зажгли фонарь и стали подниматься на противоположный склон. Шагая по лесу, Серафим продолжал болтать без умолку — он любил поговорить. Огни поселка уже исчезли; вдалеке, в Мантейгасе, часы пробили восемь, и звуки колокола медленно разнеслись по долине.
Серафим заговорил о том, что его сын завел приятеля, который плохо на него влияет. Но Орасио не слушал своего спутника. Он думал об Идалине, и ничто другое его не интересовало. «В следующее воскресенье сделаю еще одну попытку. Надо этого добиться как можно скорее и любым способом!.. Ведь этот наглец даже матери ее пишет… Как только стану прядильщиком — женюсь! Кончатся мои терзания! Правда, хотелось все устроить лучше, но ничего, придется пока так…» Орасио почувствовал себя несчастным при мысли о домике — он столько о нем мечтал, знал его внутри и снаружи, вдоль и поперек, как будто уже построил его, как будто уже жил в нем… Сейчас дом этот представлялся ему еще более далеким, чем те, которые он видел на берегу Тежо, когда служил в армии; это был кукольный домик, нарисованный на стене и теперь замазанный черной краской.
Когда они подошли к Вале-до-Бурако, поднялся сильный ветер. Немного погодя Серафим почувствовал, как на его руку упало несколько снежинок.
— Так я и думал! — воскликнул он. — День был пасмурный… В стороне Сан-Лоуренсо небо хмурилось…
Они продолжали подниматься. Серафим наконец умолк — ледяной ветер затруднял ему дыхание. Они шли сосновым лесом, деревья раскачивались и шумели. Фонарь освещал стволы, которые вырастали из мрака, чтобы тут же исчезнуть, уступая место все новым и новым, бесконечной колоннаде, которая расходилась во все стороны. Сосны танцевали, отбрасывая на снег тени; фонарь двигался между ними, как большой светлячок…
Лес кончился, дальше был только снег. Кое-где попадалась поросшая мхом скала; снег не мог полностью ее покрыть, и она чернела среди бескрайней белизны. Ветер усилился и, казалось, застонал, долго и протяжно, затем начал завывать в каких-то неведомых глубоких пещерах; ночь и горы наполнились заунывным гулом. Орасио и Серафим шагали, опустив головы и сжав губы. Хлопья снега залепляли лицо, забивались за воротник. Крошечное пламя фонаря мерцало между четырьмя стеклянными стенками, то вытягиваясь кверху, то пригибаясь под ударами ветра.
Серафим ругал себя за то, что пошел. А Орасио думал, что ему повезло — в такую непогоду он в горах не один, а с Серафимом. Снег усиливался, ветер поднимал его с земли и швырял на людей.
Серафим остановился, укрывшись возле скалы:
— Лучше вернуться, — предложил он. — Мне бы надо быть там сегодня, но ничего из этого не получится…
— А я должен идти. Не могу не выйти на работу.
— В такую погоду мы никогда не доберемся. Нас засыплет снегом. Давай вернемся домой, а завтра утром выйдем…
— Хорошо бы, но не могу, я же тебе объяснил. Не могу прогуливать… А кроме того, распогодится. Вот увидишь…
Орасио боялся лишиться спутника; ему было страшно шагать одному сквозь эту ужасную ночь.
— Распогодится. А если нет, все равно пробьемся. Со мной это не впервые. Да и ты сколько раз уже попадал в метель!
Серафим не знал, как поступить. Всем известно, чего стоит пройти пешком от Мантейгаса до Алдейя-до-Карвальо даже в хорошую погоду. Человек добирается совершенно обессиленный. А в такую бурю и за шесть часов не дойдешь…
— Мне нужно быть там сегодня, очень нужно, — повторил Серафим. — Но дорога тяжелая… Давай все-таки вернемся! Пойдем завтра. Неужели ты не можешь пропустить день на работе? Ну а если бы ты заболел?..
Орасио подумал, что Серафим прав. Его тоже пугала эта страшная ночь, окутавшая горные дороги, она то стонала, то ревела… На мгновение он решил вернуться. Усесться у очага в родительском доме — как это было бы замечательно! Но тут же вспомнил о мастере. «Матеус не любит, когда не выходят на работу, даже по болезни. А если он узнает, что я не вышел только потому, что отправился в Мантейгас повидать возлюбленную, то рассердится не на шутку. Какое ему дело до меня и моей невесты!.. Он разозлится и будет еще долго держать меня в учениках, а мне нужно скорее стать рабочим. Рассчитывать же я могу только на Матеуса».
— Ты как хочешь, а я иду дальше! Мне прогуливать никак нельзя… Да и какой смысл возвращаться? Отсюда до Мантейгаса больше часа ходьбы. Пойдем вместе, быстро доберемся до середины дороги, а оттуда до Алдейя-до-Карвальо все время спуск… Не успеем оглянуться, как будем там. Впрочем, поступай как знаешь…
Серафим стал размышлять. Невесело в метель одному шагать по горам, тем более что он уже довольно далеко от дома. Ему тоже ни к чему терять завтрашний день на дорогу. Если бы он дошел сегодня, то с утра пораньше потолковал бы с сыном, затем сходил в Ковильян купить то, что ему заказала жена доктора Коуто, и вернулся домой еще засветло. Ведь на обратном пути у него уже не будет попутчика, да и не хочется еще раз оказаться в горах в такую ночь, как сегодняшняя.
— Ну что ж, ладно, — покорно сказал он.
Они двинулись дальше. Ветер продолжал завывать, крутил снежные вихри. Путники то и дело стряхивали посохами снег с полей шляп. Но проходило немного времени и шляпы снова становились тяжелыми, как свинец.
Серафим шагал молча. Ветер дул в лицо, от него шумело в ушах, болела голова. Каждый шаг давался все труднее, как будто ветер хотел помешать людям проникнуть в его мрачные владения. Пальто Орасио и плащ Серафима то хлопали их по ногам, то распахивались, то надувались; намокшие брюки прилипали к телу. А горы по-прежнему засыпало снегом и кругом слышался жуткий лисий лай разъяренной стихии.
Они взбирались по обрывистой круче. Внезапно Серафим остановился, сбросил мешок и повернулся спиной к ветру. Он задыхался, глаза его налились кровью, губы посинели; шляпа и плечи были покрыты снегом. Орасио последовал примеру товарища. Фонарь раскачивался у него в руке, как часовой маятник.
— Я ведь тебя предупреждал, что будет метель… Надо было вернуться, — с трудом выговорил Серафим. — А ты не хотел. Вот видишь, что творится!
— Положим, насчет метели ты не упоминал. Говорил только, что погода плохая. Но ведь так часто бывало, а потом…
— Теперь возвращаться уже поздно… Эх, зря я не сделал этого раньше…
Фонарь отбрасывал блики то на их лица, то на руки.
— Зря я тебя послушался… будто у меня самого нет головы на плечах…
Серафим говорил с натугой. Орасио тоже очень устал, и ему было трудно дышать, но он не хотел в этом признаться.
— Несколько лет назад одного человека из Гоувейи занесло снегом на скате Пеньяс-Доурадас, — снова заговорил Серафим. — А остальные спаслись только потому, что случайно наткнулись на здание обсерватории. Иначе все бы погибли…
— Они плохо знали горы, не то что я, — прервал его Орасио.
Он неуверенно поднял фонарь, пытаясь определить, где же они находятся, и, чтобы утешить Серафима, сказал:
— Мы как будто уже прошли Алмас. Должны быть теперь недалеко от Портелы…
Серафим продолжал свое:
— А тот парень, который недавно погиб вместе с лошадью на склоне Пеньяс-да-Сауде, тоже не знал гор? А?
Орасио пожал плечами:
— Знай я, что ты такой трус, не взял бы тебя в попутчики.
— Я трус? — голос Серафима доносился, как из подземелья.
Обоим казалось, что кто-то подталкивает их в спину. Орасио просунул пальцы между шеей и воротником и вытряхнул оттуда тающий снег. Ему захотелось помочь Серафиму:
— Дай мне мешок… А ты возьми фонарь…
Они снова зашагали, опустив головы и отворачиваясь вправо, чтобы легче было дышать… Наверху ветер дул с еще большей силой. Снег было прекратился, но тут же повалил снова.
Временами Орасио чувствовал, что его левая рука, в которой он держал мешок, замерзает. Тогда он на несколько минут перекладывал ношу в правую руку, а посох в левую. Он все время старался двигать пальцами, но это давалось ему с трудом.
Внезапно погас фонарь. Серафим выругался. Вскоре оба остановились: кругом ничего не было видно. Снег хлестал их по лицам и рукам. Серафим снова стал ругаться; его голос терялся в вое ветра.
— Распахни плащ! — попросил Орасио. Встав на колени, он вытащил коробку спичек. — Давай сюда фонарь. — Он открыл стеклянную дверцу и чиркнул спичкой, но она погасла…
Серафим стоял спиной к ветру и, зажав фонарь между ног, укрывал его плащом. Однако и вторая, и третья, и четвертая спичка тоже потухли. Орасио злился: закоченевшие пальцы не слушались, он не мог донести до фонаря крошечный огонек, который на мгновение пронизывал темноту, чтобы тут же погаснуть. Серафим тоже злился. Ему казалось, что он сразу сумел бы зажечь фонарь. «Дай-ка мне! Дай-ка мне!» — твердил он. Однако Орасио упрямо пытался сделать это сам. Он снова открыл коробок и нащупал там только четыре спички. Подняв глаза на товарища, он испуганно спросил:
— А у тебя есть спички?
Серафим сразу все понял.
— Нет. Ты же знаешь, что я не курю, — мрачно, с укором ответил он. — Дал бы мне, я бы давно зажег…
Орасио поднялся с колен:
— Не зажег бы! Никто не зажег бы! Возьми спички… Но имей ввиду: зажечь фонарь удастся, только укрывшись у какой-нибудь скалы…
Привыкнув к темноте, они стали кое-что различать вокруг себя. Орасио пришло на память, как в пятницу, выйдя из дома Марреты, он обратил внимание на луну, которую часто закрывали облака. «Если бы сейчас появилась луна, это было бы для нас спасением», — подумал он. Непроницаемое темное небо по-прежнему тяжело нависало над их головами. «Жоан Рибейро и Жулия говорили, что скоро потеплеет», — с раздражением вспоминал он.
Путники зашагали, вглядываясь в ночь, — не появится ли среди этого молочного моря скала? Но когда впереди вырастал какой-нибудь бугор, он оказывался под снегом. В шести-семи метрах от себя они вообще ничего не видели… Наконец они набрели на скалу, занесенную снегом только с одной стороны. Они обрадовались, нащупав маленькую пещеру, где с трудом могла поместиться овца. Над входом висели ледяные сосульки…
Серафим стал на колени, открыл фонарь и взялся за спички. Орасио, затаив дыхание, следил за его движениями. Серафиму удалось поднести зажженную спичку к фонарю, но она тут же погасла. Руки Серафима тряслись, открывая коробок, окоченевшие пальцы сгибались с трудом. Еще раз вспыхнул огонек, дрожавший от ветра, который проникал в пещеру. Немного погодя Серафим с торжествующим видом закрыл дверцу. При слабом свете лицо его словно удлинилось. Ресницы были запорошены снегом.
Нащупывая посохами дорогу, они зашагали дальше. Отвороты штанов затвердели и резали кожу, будто были из стекла. Орасио продолжал вглядываться в темноту: ему хотелось удостовериться, что они уже миновали Фрага-до-Нето — тогда большая часть пути пройдена. Но снег покрыл впадины и бугорки, камни и вереск — теперь все выглядело по-иному. Время от времени Орасио начинал думать об Идалине, но ее образ как-то потускнел в его памяти. Когда усталость особенно давала себя знать, перед ним из тьмы возникала мрачная фигура Матеуса. И Орасио находил новые силы продолжать путь, преодолевать снег, ветер и ночь. Единственным его желанием было поскорее добраться до дома Рикардо и согреться… Орасио напряженно всматривался, надеясь разглядеть вершину Фрага-до-Нето. «Должно быть, мы миновали ее, ведь черт знает сколько времени идем», — решил он. Ему по-прежнему мерещился Матеус, и он никак не мог отогнать от себя это видение.
Фонарь снова погас. Серафим, который нес его, остановился. На этот раз он не проронил ни слова. Орасио тоже молчал, оба они растерялись перед враждебной, неумолимой силой, которая господствовала над горами и ночью.
Орасио первый отважился сделать несколько шагов. Серафим сначала шел следом за ним, потом зашагал рядом. Десять, пятнадцать минут — и все время ветер, все время снег, все время резкая боль в руках… Наконец Серафим, повернув голову, пробормотал:
— Там…
Впереди справа виднелась скала, за ней высились утесы. Они поискали, нет ли пещеры…
— Здесь как будто тихо, — сказал Орасио.
— Ну, давай зажигай…
— Нет… Лучше ты.
— Да ладно, зажигай…
Ни тот, ни другой не хотели теперь брать на себя ответственность. Серафим с неохотой покорился и присел на корточки. Он протянул руку, пробуя ладонью, не дует ли ветер, но окоченевшая рука ничего не чувствовала. Он попросил Орасио:
— Проверь хорошенько, нет ли ветра…
Орасио вытянул руку, однако тоже ничего не почувствовал.
— Как будто нет. Но подожди, я распахну пальто…
Застывшими пальцами Серафим с трудом вытащил спичку из коробка. Чиркнул два, три раза. Появился огонек, но потух прежде, чем он успел поднести спичку к фонарю. Сердце у Орасио учащенно забилось. В ушах послышался страшный шум, который, казалось, возник в мозгу. Серафим не торопился вынуть из коробка последнюю спичку. Оба молча ждали чего-то необыкновенного — внезапного чуда, неожиданной помощи. Серафим сунул спичку обратно в коробок.
— Зажигай ты… — проговорил он.
— Почему я? — хриплым голосом безнадежно спросил Орасио.
Серафим сложил руки, возвел глаза к небу и забормотал молитву. Потом снова взял спичку.
Орасио прижал к скале полы пальто, чтобы защитить огонек от ветра.
Серафим чиркнул спичкой. Она загорелась у самой дверцы фонаря. Дрожащее пламя, то разгораясь, то уменьшаясь, продвинулось на несколько сантиметров. Орасио не сводил с него глаз. Все это не длилось и секунды, а ему казалось, будто прошла вечность. Фонарь не зажегся. На спичечном коробке на какое-то мгновение блеснула неясная светлая полоска и тут же исчезла.
— Пойдем… — прохрипел Серафим. И, поднявшись, побрел, не дожидаясь товарища. Он шел, согнувшись, с каждым шагом все больше наклоняясь вперед…
Теперь довольно часто встречались утесы и скалы. У Орасио отчаянно болели руки, казалось, они промерзли до самой кости. «Если бы я мог засунуть руки в карманы… Хотя бы одну». Орасио взял посох под мышку и сунул правую руку в карман. Но, сделав несколько шагов, убедился, что без посоха не обойтись. Пришлось вытащить руку.
— Послушай-ка! Что у тебя в мешке? — спросил он.
Серафим уже едва мог говорить, слова у него получались как бы обрубленные:
— Кое-какое барахлишко… для моего парня…
— А что, если нам оставить мешок тут? Заберешь на обратном пути…
У Серафима тоже давно болели руки. Но, осмотревшись вокруг, он понял, что, если оставит здесь мешок, никогда его не найдет.
— Нет… Тут вещей больше чем на пятьсот мильрейсов… Дай-ка его мне…
— Ладно, сам понесу.
— Дай мне…
Серафим перебросил мешок через левое плечо и передал Орасио фонарь. По-прежнему по пути им попадались скалы, покрытые большими простынями снега, но они уже не интересовали путников. Орасио швырнул ставший ненужным фонарь и сунул руку в карман. За несмолкающим воем ветра звон стекла не был слышен.
Орасио снова начал вглядываться в темноту. «Уже давно, — подумал он, — мы должны были добраться до Бейжамеса и увидеть огни Ковильяна. Но в Бейжамесе скалы не такие… И я не заметил, чтобы мы прошли мимо Портелы и Фрага-до-Нето…»
Серафим, хоть и бросил мешок, еле двигался; он плелся, как усталый медведь…
Орасио показалось, что он узнал скалы, мимо которых проходит тропа к Ковильяну. Однако сразу же понял, что ошибся…
Серафим споткнулся, упал и остался лежать распростертый на снегу. Мириады снежинок осыпались на него, словно он лежал под цветущей яблоней. Орасио нагнулся, чтобы помочь товарищу, но и ему изменили силы; окоченевшие руки не сгибались, будто были без суставов… Серафим с трудом встал на колени. Грудь у него вздымалась. Опершись на плечо Орасио, он медленно поднялся на ноги.
— Кажется, мы сбились с дороги, — пробормотал Орасио. — Сдается мне, это Мальяда-Велья…
Серафим взглянул на покрытые снегом скалы: «Нет сомнения, мы отклонились в сторону. Если продолжать идти в том же направлении, вместо Ковильяна окажемся между Наве и Пеньяс-да-Сауде». Он хотел сказать об этом, но не смог: из горла вырвался только хрип. В голове мелькнуло: «Парень, что погиб вместе с лошадью у самого отеля Пеньяс, тоже хорошо знал горы. Но, когда его застала буря, он не мог спастись…»
— Это Мальяда-Велья? Да?
Серафим еще раз попытался заговорить, но у него пропал голос. Он кивнул головой.
— Тогда лучше возьмем влево… Бейжамес должен быть вон там…
Орасио подумал, что Серафим, конечно, во всем обвиняет его, и в свое оправдание добавил:
— Если бы не этот проклятый фонарь… Да и ты ничего не заметил! Но теперь-то уж мы не заблудимся…
Серафим даже не пытался ответить. Они поплелись дальше. Орасио изнемогал. В его мозгу возникали какие-то расплывчатые, туманные образы. То ему слышался фабричный гудок, то виделся Матеус у своего застекленного закутка, то рабочие, входящие на фабрику. Все время одно и то же, одно и то же…
Теперь они спускались, и шаг их становился все менее уверенным. Обессиленные руки соскальзывали с посоха. Иногда снег под ногами проваливался и они падали на ощетинившийся вереск.
Серафим словно в тумане видел перед собой жену и детей. Затем представлял себе, как его хоронят. Священник, пономарь, крест… Хлопьями падает снег. Он в гробу, за гробом идут плачущие жена и дети. Позади друзья, одетые в черное, их плечи и шляпы покрыты снегом. Снег в одно мгновение побелил землю, наваленную вокруг вырытой могилы. Жена продолжает плакать… Он подумал, что если ему придется умереть здесь, пройдет много дней, прежде чем найдут его труп. Наверно, это будет только весной, когда растает снег. Он ужаснулся этой мысли…
Появились сосны: через каждые десять-пятнадцать метров попадались стволы с причудливыми очертаниями ветвей. Их становилось все больше и больше. Серафим опять упал и тяжело пополз, как пресмыкающееся, среди этих неподвижных призраков.
Ковильян был уже недалеко. Обычно ночью, даже на большом расстоянии, над городом виднелось зарево. Но сейчас небо было закрыто тучами, и только слабый, очень слабый свет едва просачивался сквозь падавший снег. Заметив его, Серафим заплакал. Орасио хотел подбодрить товарища, но не мог выговорить ни слова. Он чувствовал страшную усталость, она не давала ему дышать и сжимала грудь. Так прошло несколько минут. Орасио поглядел в сторону Ковильяна. «Теперь мы идем правильно. Там внизу должна быть Алдейя», — подумал он. Серафим с трудом встал… Они продолжали спускаться по склону. Они уже потеряли способность нащупывать ногами камни, которые грозили скатиться вниз, и впадины, заросшие вереском. Бросив свои посохи, они брели, отдавшись на волю случая, скользили, падали…
По-прежнему в горах завывал ветер, и наводящее ужас эхо откликалось в долине. Они плелись все медленнее и медленнее. У Орасио было такое чувство, будто вместо ног у него какие-то деревянные подпорки, на которые налипает снег. Тело было живым только до бедер, и жизнь в нем теплилась глубоко внутри, как в сердцевине дерева.
Серафим отставал. Орасио останавливался и поджидал своего спутника, понимая, с каким трудом дается тому каждый шаг. Шляпа, на которую налипло много снега, давила так, будто он нес на голове камень. А между воротником и шеей образовался снежный обруч, который сжимал горло хуже ярма. Орасио упорно старался вытряхнуть оттуда снег, но руки не слушались его. Серафим снова упал и долго не поднимался…
Уже было за полночь, когда старик крестьянин Сарго проснулся от шума за дверью. Он поднялся и прислушался. Проснулась жена и тоже стала вслушиваться. Шум повторился. Это был глухой стук, казалось, кто-то бьется головой о дверь. У Сарго мелькнула мысль: а вдруг грабители? Его дом стоял на отлете, высоко в горах. Отсюда до первых домов Алдейя-до-Карвальо было неблизко.
Старик дрожащими руками зажег лампу. У него нечего воровать, но бандиты могли думать иначе. Нередко случалось, что со злости они даже убивали. С лампой в руке он пошел разбудить сына, Леопольдо, который спал наверху. Когда сын встал, старик приблизился к двери и крикнул:
— Эй, кто там?
Никто не ответил. Однако у двери снова послышался глухой шум; теперь казалось, что какое-то животное трется о нее крупом. «Должно быть заблудился осел или лошадь», — подумал старик и немного успокоился.
— Кто там? — повторил он.
Снова молчание и снова тот же шум. Сарго посмотрел на окошко над дверью. Сын, угадав мысль старика, побежал на чердак. Осторожно высунул наружу голову, взглянул и сразу же вернулся:
— Там двое, — прошептал он. — Один лежит на земле, будто мертвый.
Сарго стоял в нерешительности. Снаружи по-прежнему раздавался стук, правда, все слабее, все глуше.
— Их засыпает снегом… — снова заговорил Леопольдо.
Старик приложил ухо к двери.
— Кто там? Кто это?
Сарго уловил хрипение человека, который силился что-то сказать. Тогда он решился. Передал лампу жене и вооружился посохом. Сын с поднятой дубиной стал рядом… Как только старик открыл дверь, на порог упал потерявший сознание человек. Другой остался лежать на снегу.
Жена Сарго вскрикнула от испуга и жалости и сразу же бросилась разжигать очаг. Старый крестьянин пошел достать бутылку водки. А Орасио, словно пробуждаясь от тяжелого сна, думал о том, что завтра, как всегда вовремя, явится на фабрику…
Хозяева целую неделю не отвечали на требования рабочих. Потом заявили, что, как известно, на ткани установлены твердые цены, и поскольку они не имеют права поднять их, то не могут и повысить заработную плату. Они очень сожалеют об этом, — из-за войны жизнь действительно стала трудной… Но ничего нельзя поделать. Два-три эскудо прибавки в день каждому рабочему в конце года составили бы огромную сумму…
На фабрике Азеведо де Соуза об отказе стало известно во время обеденного перерыва. Это сообщение не особенно удивило рабочих. Те, кто предсказывал, что хозяева не пойдут на уступки, злорадствовали:
— Ну… что я тебе говорил?
— Кто был прав? Скажи!
Трамагал, как обычно, разразился бранью. Но, увидев, что Педро улыбается, продолжал уже спокойно и серьезно:
— Ладно, цены на ткани нормированы… А как изо дня в день растут цены на все другие товары?.. Текстиль приносит хозяевам громадные прибыли, потому что это самое нормирование цен, как всем известно, золотая жила для фабрикантов…
— Вот тебе на! — воскликнул Педро. — Если все дорожает, почему бы им тоже не повысить цены на ткани?
Маррета и Трамагал стали ему возражать. Педро спорил… Некоторое время все толковали о заработках, жаловались на трудности жизни.
Внезапно Педро подошел к Орасио и сказал, что в следующую субботу берет расчет и переходит на другую фабрику, где будет работать на чесальной машине — это и легче, и выгоднее.
— Ты нажми на Матеуса, может быть, сумеешь занять мое место. Потом пусть себе чешут языки…
Орасио хотел было спросить Педро, как ему удалось устроиться на другую фабрику, но тот, дымя сигаретой, уже выходил из столовой. Тут Бока-Негра по секрету рассказал Орасио, что Педро — незаконный сын одного коммерсанта из Ковильяна, который покровительствует ему. Но, видимо, этот господин сомневался в своем отцовстве: недаром ходили сплетни, что мать Педро в свое время развлекалась не с ним одним. Поэтому он не хотел видеть сына, и лишь изредка, окольным путем, помогал ему.
— Я сразу понял, что Педро на что-то рассчитывает. Не зря он все мечтает познакомиться с богатыми туристками и для этого даже собирается выучиться ходить на лыжах…
Бока-Негра прервал его:
— Обязательно поговори с Матеусом, иначе он может отдать место другому…
Орасио не нуждался в этих советах; услышав слова Педро, он тут же решил снова попросить Мануэла Пейшото поговорить с братом. После конца смены он сразу пошел к нему. Пейшото выслушал его и сказал, что на другой день повидается с Матеусом.
Орасио с нетерпением и тревогой ждал ответа. Даже после того как Мануэл передал ему, что брат обещал подумать, он продолжал беспокоиться: все время опасался неудачи, боялся, что кто-нибудь, с лучшей рекомендацией, станет ему поперек дороги, в последнюю минуту захватит это место…
Каждое утро Орасио шел на фабрику с надеждой, что Матеус позовет его и сообщит хорошую новость. Но мастер ничего ему не говорил. Так настала суббота — день, когда Педро должен был взять расчет. И в это утро Матеус видел его, но не подозвал. Орасио был в отчаянии; Бока-Негра и Педро не отважились разубеждать его в том, что место отдано другому. Однако в пять часов, за несколько секунд до гудка, Матеус, проходя по цеху, остановился возле него и сухо сказал:
— В понедельник займешь место Педро, он сегодня взял расчет…
Не дожидаясь слов благодарности, мастер пошел дальше.
Орасио был очень взволнован. Выйдя на дорогу, он подождал Маррету и Трамагала и, сияя от счастья, сообщил им, что его переводят в прядильщики. Ему хотелось рассказать об этом и Рикардо, но того не было видно.
— Пойдем, — предложил Трамагал.
— Подождем Рикардо…
— Он сегодня задержится, — сказал Маррета таким тоном, словно знал, чем будет занят Рикардо после смены. — Домой он вернется поздно…
Орасио понял, что Маррета чего-то не договаривает, но допытываться не стал. Все трое отправились по домам. В этот вечер Орасио ничего больше не знал. Но несколько дней спустя услышал, как на фабрике шепчутся о том, что готовится забастовка.
— Разве забастовки не запрещены? — спросил он.
Никто ему не ответил, и только Трамагал воскликнул:
— Нас заставляют умирать с голоду — и это не запрещено!..
По дороге с фабрики Орасио слышал, как Маррета негодует по поводу того, что известие о забастовке распространилось раньше времени:
— Чего доброго фабриканты и полиция все узнают и примут меры — так случалось не раз…
Трамагал хотел было что-то сказать, но передумал. Рикардо, который на этот раз шел с ними, был, как всегда, неразговорчив. Маррета обратился к нему:
— Ну, а твое мнение?
Рикардо помедлил с ответом, пристально глядя на носки своих ботинок, будто интересовался только тем, как шагают его ноги.
— Классовая сознательность — вот чего не хватает большинству из нас, — сказал он наконец. — Если бы ею обладали все, трудности были бы уже позади.
Наступал вечер. Над землей висели свинцовые тучи, все вокруг навевало печаль. Был конец февраля. Едва они вошли в Алдейя-до-Карвальо, начался дождь. Всю ночь Орасио слышал, как он барабанил по кровле… А утром только лужи на дорогах да блестящие, словно роса, капли на листьях капусты напоминали об этом. Потеплело, светило солнце, небо отливало голубизной. Бедняки облегченно вздохнули — зима была суровая и холодная, снег впервые за много лет выпал даже в долинах…
В воскресенье вечером Орасио зашел к Маррете. Заняв место Педро, он решил заказать себе новый костюм на случай, если придется ускорить свадьбу. После той страшной ночи, когда он вместе с Серафимом чуть не замерз в горах, Орасио только однажды побывал в Мантейгасе. И для этого ему пришлось солгать мастеру: он сказал, что у него заболела мать, и отпросился с середины субботы до вторника, чтобы доехать туда на грузовике, а вернуться поездом. Матеус согласился, как всегда, очень неохотно. Орасио поехал, но и на этот раз Идалина не уступила. Переход через горы все еще был сопряжен с опасностью, и Орасио вынужден был ограничиваться перепиской с невестой. Невозможность встречи усугубляла его тревогу. В письмах он никогда не упоминал о парне из Гоувейи, но мысли о нем не давали ему покоя. Правда, теперь Орасио в большей степени чувствовал себя хозяином своей судьбы. Если Идалина не захочет ждать, он сошьет себе костюм, займет денег и женится. Жалованье у него сейчас невелико, и при нынешней дороговизне его не хватит на жизнь. Но Идалина тоже могла бы работать, внося свою лепту, как это делает Жулия и жены других рабочих… Конечно, если текстильщики выиграют забастовку, заработки их увеличатся. Черт побери! Не хватало только собственного домика! С войной земля вздорожала. Орасио подсчитал, что ему и за три года не скопить денег на покупку участка, где он со временем мог бы построить дом. А остальное? А материалы? Поразмыслив об этом получше, он понял, что все обстоит иначе, чем он представлял себе в Мантейгасе. Между тем как-то прошел слух, будто муниципалитет предполагает строить дома для рабочих. И в каждом доме будет две-три комнаты, кухня, даже уборная. Многие этому не верили. «Никто не собирается строить такие дома для бедняков. Однажды, лет тридцать тому назад, тоже думали построить целый квартал для рабочих. Даже начали добывать камень возле Ковильяна. А в конце концов так ничего и не построили. Бедняки остались с тем, что у них было». От таких речей Орасио делалось грустно. Однако кое-кто начал надеяться: о строительстве домов писали не только ковильянские, но и лиссабонские газеты.
Трамагал, конечно, был в числе тех, кто не верил:
— Болтовня! Мало ли что пишут в газетах…
Орасио размышлял: «Если это осуществится, лучшего нечего и желать, если нет, придется потерпеть. Идалина тоже начнет работать, скопим денег, и тогда я сам построю себе домик. Пока же сошью костюм, чтобы в случае чего из-за этого не откладывать свадьбы. Старики только и думают, как бы выдать ее за другого».
Орасио как-то слышал, что на фабрике можно купить шерстяной отрез намного дешевле, чем в магазине. И теперь решил узнать, как это сделать.
С таким вопросом он и обратился к Маррете. Старый ткач, услышав о его намерении, сказал, что это очень просто — хозяева продают своим рабочим отрезы по себестоимости, а иногда, если их попросят, даже в рассрочку, с вычетом из каждой субботней получки… Если текстильщики, которые одевают миллионы людей, сами зачастую ходят оборванные и семьи их носят отрепья, то это потому, что они зарабатывают слишком мало, чтобы покупать ткани даже по себестоимости, даже в рассрочку. Красивые добротные материи, которые создаются их руками, могут приобрести только те, у кого есть деньги… Орасио нечего беспокоиться: если ему неловко просить Матеуса — это сделает он, Маррета. Пусть только Орасио скажет, как он хочет: внести часть денег сразу или все выплачивать из жалованья?
— Конечно, лучше, чтобы с меня вычитали, — я ведь без гроша. Надо будет еще экономить, чтобы заплатить портному.
— Ладно! Завтра я этим займусь.
Орасио мгновение поколебался, прежде чем задать Маррете другой вопрос. Как всякий горный житель, он все в жизни воспринимал с точки зрения своих личных интересов, поэтому слухи о предстоящей забастовке вызывали у него противоположные чувства. Он то радовался, надеясь на повышение заработной платы, то боялся — а вдруг его уволят как забастовщика?
— Как обстоит дело с забастовкой? — спросил он наконец.
Маррета помрачнел.
— Надо бастовать. Надо… Разве могут рабочие так жить дальше? Даже хозяева удивляются нашему долготерпению. Забастовку следовало объявить сразу же, как только фабриканты отклонили наши требования. Но и теперь еще не поздно…
Возвращаясь домой. Орасио решил, если хорошая погода удержится, в следующую субботу пойти в Мантейгас. Он увидит Идалину!..
Возле лачуг, мимо которых проходил Орасио, сидели мужчины и женщины, наслаждаясь воскресным отдыхом. В старом и грязном поселке с извилистыми переулками и черными полуразвалившимися домами все радовались весне. Старики с опаской посматривали на небо и высказывали сомнения: «Зимнее солнце недолговечно». Но солнце сияло каждый день, снег таял, и даже на вершинах Кантаро скромный можжевельник, до той поры погребенный под снежным пластом, теперь увидел солнечный свет…
Много дней на небе не было ни облачка. Это преждевременное тепло, согревающее бедняков, к середине марта высушило пастбища, и кое-где на юге скот начал худеть. Такая ранняя весна причинила немалый ущерб земледелию. Голод бездушно стучался в двери бедняцких лачуг. Тогда люди стали видеть в солнце врага. В деревнях верующие молились о дожде. Но небо не внимало их мольбам — по-прежнему стояли безоблачные теплые дни…
Жулия посматривала на свои два наименее рваных одеяла и думала, что придется их заложить — это выведет ее из затруднений. В сухую погоду Рикардо чувствовал себя хорошо, но он столько проболел в январе и феврале, что это сильно отразилось на бюджете семьи. Они задолжали бакалейщику и немало позанимали у друзей. Сейчас Жулия не знала, как ей поступить. В последний раз, когда она была у Маркеса — старого ростовщика, который как бы из особой милости за несколько монет брал в заклад одежду и домашнюю утварь, тот наговорил ей столько неприятных слов, так унижал ее, что она больше не хотела к нему обращаться. Просить же у Орасио вперед за пансион она стеснялась: ей было стыдно раскрывать перед посторонним человеком, до какой нужды дошла семья. Если бы она посоветовалась с Рикардо, он бы, конечно, был против этого. Но она не собиралась с ним советоваться. Он снова заболел и лежал в постели. На этой неделе он работал лишь в понедельник; сегодня четверг, и только в субботу они увидят несколько эскудо. Зачем говорить с мужем, если он не может придумать, как прожить эти два горьких дня, которые им предстоят, чем прокормить до воскресенья детей?
И Жулия решила обратиться к Орасио. Ей так же трудно просить у него, как и у Маркеса, но зато одеяла останутся в доме…
Обрабатывая новый кусок материала, Жулия внимательно прислушивалась к доносившимся с улицы звукам. Было около шести часов вечера — в это время рабочие возвращались после дневной смены. Жулия отложила материал, поправила передник и вышла за порог. Вскоре она увидела Орасио, который шел с Марретой. Жулия с беспокойством наблюдала, не пойдет ли он к Маррете, как это часто бывало в последнее время. Тогда он вернется домой только к ужину, а она должна была говорить с ним именно сейчас: если сегодня же не заплатить бакалейщику в счет долга хоть несколько эскудо, они останутся без ужина.
Она облегченно вздохнула: Орасио распрощался с Марретой и направился к дому… Дрожащим голосом, смущаясь, она обратилась к нему со своей просьбой:
— Вы меня извините, но я хотела попросить об одном одолжении… Не можете ли вы заплатить вперед за следующую неделю?.. Если это не стеснит вас…
Орасио смутился еще больше, чем она:
— Вот досада! Я бы с удовольствием… Какая разница, когда платить — сейчас или в день получки?.. Я как раз скопил несколько винтемов, но в субботу отдал их портному… задаток за шитье костюма… Сейчас у меня осталось только четыре эскудо… Как жалко… У вас что-нибудь случилось?
— Нет, ничего, — пробормотала Жулия. — Просто понадобились деньги.
— Вот здесь четыре эскудо, — он вытащил деньги и протянул их Жулии. — Если они вам пригодятся, возьмите…
— Спасибо. Этого мне не хватит. Но не беспокойтесь, я устроюсь иначе…
Жулия поспешно вошла в дом. Орасио последовал за ней и стал подниматься по лестнице к себе в комнату.
Через несколько минут Жулия снова вышла с большим узлом под мышкой…
Немного погодя Орасио услышал внизу голос Марреты, который расспрашивал Рикардо о здоровье. Затем раздались шаги по лестнице. Орасио удивился — Маррета ни разу у него не был… Лицо старого ткача сияло. Он уселся на кровать и стал рассказывать.
Попрощавшись с Орасио, Маррета встретил тетку Аугусту, мать Раваско. Она сказала, что собирается нанять батрака для обработки своего участка. С этим тянуть нельзя — в такую теплую погоду надо скорей сажать картофель. Занятая своими бесчисленными болезнями, а теперь еще и болезнью сына, старуха не подумала об этом вовремя… Тут Маррета и вспомнил об Орасио: в те дни, когда он в вечерней смене, он сумеет перекопать эту землю. Да и работая в утренней смене, сможет кое-что сделать на участке после пяти — ведь темнеть будет все позже. Маррета попросил тетку Аугусту нанять Орасио. Она, правда, предпочитала подрядить батрака, который работал бы целый день, но все-таки согласилась. Маррета предупредил Орасио, что здесь на большие заработки рассчитывать не приходится, потому что старуха — скряга. Тем не менее это будет для него подспорьем. Раньше Аугуста вскапывала огород вместе с сыном, теперь же ей почти восемьдесят лет, она уже одряхлела, а Раваско все еще болен и сейчас в Лиссабоне…
Орасио был растроган: Маррета не только нашел ему работу, но, даже не поев, пришел сказать об этом.
— Большое спасибо! Вы замечательный человек, дядя Маррета!.. А участок там большой?
— Нет, небольшой. Но дела хватит. А потом посмотрим, может быть, попадется еще что-нибудь…
С этого вечера Орасио нетерпеливо ждал, когда старуха пришлет за ним. Однако прошло несколько дней, а никто от нее не приходил…
Из Лиссабона вернулся Раваско, раньше, чем предполагали. В онкологическом институте его осмотрели, сделали просвечивание и назначили лечение рентгеновскими лучами. Раваско ходил на эти процедуры около трех недель. Потом его снова освидетельствовали. Поговорив между собой, врачи велели ему прийти через неделю. Он так и сделал. Наконец они сказали, что он может возвращаться домой. Раваско спросил, не потребуется ли операция. «Не потребуется», — ответили врачи. Они ему прописывают порошки, которые нужно принимать при болях. Если боли будут продолжаться, пусть вызовет врача из Ковильяна, тот сделает ему укол — какой, доктор знает сам.
В Алдейя-до-Карвальо Раваско сразу же обступили заботы. Трое детей, жена, а тут еще расходы на поездку и потерянное время! Жена работала на фабрике, но ее заработка не хватало даже на еду… Где уж тут думать об уплате долгов! Если мать собирается нанять батрака, пусть лучше платит ему, как в прошлые годы, когда он был еще здоров.
Как-то вечером Маррета снова пришел к Орасио и сказал, что тетка Аугуста просит извинения за то, что не выполнила своего обещания, — перекопать землю взялся ее сын.
На следующий день Раваско, согнувшись, усердно работал на огороде мотыгой. Вернулся он из Лиссабона еще более истощенный и пожелтевший, но сейчас трудился, как богатырь.
Все знали, что у Раваско рак — об этом рассказал Жоан Рибейро после того, как сопровождал больного на прием к доктору Барбейто. А известно, что рак, если только не захватить его в самом начале, неизлечим. Между тем Раваско долго ходил с этим недугом, как в свое время Таборда, у которого все началось с простого, казалось бы, нарыва на языке. Как же может Раваско в таком состоянии батрачить?
Из соседних домов женщины бросали на него любопытные взгляды. Раваско неутомимо мотыжил землю…
После одиннадцати он куда-то исчез. Девушка, которая спускалась по крутой тропе в долину, видела его сидящим под оливковым деревом. Вскоре он уже снова был на участке.
— Бедняга! Он не знает, что у него за болезнь! Ни он, ни жена, ни тетя Аугуста… Тем лучше для них… — говорили люди.
После полудня Раваско продолжал работать, но теперь чаще отдыхал в тени олив. В конце дня жена, возвратившись с фабрики, стала убеждать его: «Это ни к чему! Такая работа не по твоему здоровью!» Раваско набросил на плечи пиджак и пошел в поселок к Лингиньясу. Договорился, что тот пригонит на ночь своих овец удобрить землю, которую он перекопал за день.
На следующее утро, осмотрев участок, Раваско решил, что навоза, оставленного овцами, вполне достаточно и, пожалуй, Лингиньяс взял с него дешево. Он снова взялся за мотыгу, но чувствовал себя гораздо слабее, чем накануне, — после каждых четырех ударов приходилось отдыхать. Это его раздражало: «Неужели меня так вымотала болезнь? Ведь прежде — два глотка водки поутру, миска супу в полдень, а сил хватало, чтобы работать без устали до позднего вечера. Но я не поддамся. Я должен, я обязан работать!» Раваско кусал губы и с ожесточением вонзал мотыгу в выщипанный овцами зеленый покров.
Работая, он раздумывал над своими горестями. Старуха, которую он встретил в приемной онкологического института, чуть не доконала его. Зачем ему нужно было знать о своей болезни? С первого взгляда эта старуха в порыжелой черной шляпе, украшенной черной птичкой, показалась ему неприятной. Но что он мог поделать? Приемная была полна людей, ожидающих своей очереди к врачам или в процедурные кабинеты, и старая ведьма докучала всем. Она болтала, не переставая. Если она сейчас такая болтливая, чем же было это чучело в молодости? Когда старуха на всю приемную самодовольно заявила: «У меня раковая опухоль на груди, но в восемьдесят семь лет рак не опасен, и я еще долго проживу», — Раваско почувствовал отвращение. Он заметил, что ее слова всех покоробили: каждый, кто приходил сюда, знал, какие болезни лечат в институте, и никто не любил разговоров о раке.
Когда он вышел из кабинета, эта ведьма привязалась к нему с расспросами. А он, дурак, выложил ей все, что ему сказали врачи. Тогда она с дружеским участием, — потом-то он понял, что все это притворство, — принялась бубнить: «Ну, это ничего! Если на то господня воля, все обойдется благополучно. Я помолюсь, чтобы бог дал вам здоровья!» Растроганный, он отошел в сторону, разыскивая на скамейках свою шляпу, а старуха, думая, что его уже нет, повела перед соседями такие речи: «Бедняга! Ему конец! Когда врачи так говорят, значит, ничего уже нельзя поделать. Точь-в-точь это они сказали моей сестре Леонор, у которой был рак печени. Они не хотели ее оперировать — не помогло бы. И действительно, она вскоре умерла…» Удар ножом был бы для Раваско менее болезненным. Он так посмотрел на старуху, что не только она, но и все остальные поняли, что он слышал ее разглагольствования, и остались сидеть с застывшей улыбкой… Выйдя на улицу, он с трудом овладел собой — у него подгибались колени. Когда ему посоветовали вернуться домой, он подумал, что врачи чего-то не договаривают… Но допустить подобную мысль он не мог…
Раваско вонзил мотыгу в землю, словно всаживая ее в тело старухи. Он напрягал последние силы: ему во что бы то ни стало нужно успеть расплатиться с долгом. Иначе, когда он умрет, проклятый Маркес не отстанет от Марии-Антонии и ей, бедняжке, придется уплатить еще огромные проценты — они у этого скряги-ростовщика куда выше, чем в ломбарде. Если на ней будет висеть этот долг, как она сумеет на свой нищенский заработок содержать малышей? Нет, он не хотел бы умереть с мыслью, что, когда он закроет глаза, его дети будут голодать! К счастью, он недолго пробыл в Лиссабоне и истратил меньше половины денег, которые занял у Маркеса. Если бог хоть немного продлит ему жизнь, он постарается заработать то, что оставил в столице. Правда, ему могла бы помочь мать; он подозревал, что у нее водятся денежки. Но старуха всегда была прижимиста, а после того, как несколько лет назад он не вернул ей пятьдесят мильрейсов, больше не соглашалась одолжить ему и тостана. Мать уверяла, что тех грошей, которые она выручает от продажи ржи, ей едва хватает на обработку земли в следующем году, и если она заболеет, нечем будет заплатить за лекарства. Может быть, так и было, но он не верил. Ему всегда казалось, что она любит только другого сына, который жил в Тейшозо… Поэтому рассчитывать на мать не приходится. Он должен сам расплатиться с долгом, если не хочет, чтобы, как только его отвезут на кладбище, беда обрушилась на ни в чем не повинных малышей и Марию-Антонию, которая всегда была преданной женой.
Эти мысли придавали сил, вселяли ярость, и Раваско, потный и задыхающийся, снова и снова обрушивал на землю свою мотыгу. Но тут же появлялась усталость, он ощущал холод, доводивший его до обморочного состояния, и вслед за тем начиналось кровотечение. Он испытывал неутолимую жажду; сколько бы он ни пил, в горле оставалась сухость…
Каждый день после обеда, сгорбившаяся, с палкой, на участке появлялась мать. Видя Раваско таким изнуренным, таким бледным — он казался восковым, — старуха говорила:
— Пожалуй, лучше кого-нибудь нанять. Тебе с твоим здоровьем никак не вытянуть…
Раваско продолжал работать.
Но с каждым днем дело подвигалось все медленнее, и мать это видела.
— Ну хоть возьму тебе кого-нибудь в помощь… — робко предлагала она.
Раваско выходил из себя:
— Не будь вы моей матерью, я бы вам такое сказал… Оставьте меня в покое, уходите!
И тетка Аугуста уходила, сокрушаясь, что ее сын работает из последних сил. А он со злобой думал: «Ей уже восемьдесят лет; умри она, никто не пожалеет. Я тогда продам один из участков, которые достанутся мне в наследство, и расплачусь с Маркесом. Я даже успею немного отдохнуть перед смертью. Съездить бы на родину отца, в Гимараэнс, на праздник Сан-Торкато! Никогда мне не удавалось пожить в свое удовольствие. Всегда я работал и всегда нуждался. Отец часто говорил, что нет в Португалии другого такого праздника, как Сан-Торкато. Но ни разу не удалось мне на нем побывать… И теперь не придется: старуха еще крепка, и если она даже скоро умрет, то пока произведут раздел имущества, я умру сам».
С тех пор как в Лиссабоне Раваско понял, что его болезнь неизлечима, он перестал жалеть тех, кто умирал. Он даже почувствовал некоторое удовлетворение, когда узнал, что Косме да Борральейра похоронили и что чахоточный Изидор де Синейриньо уже стоит одной ногой в могиле. Но когда он ловил себя на том, что мечтает о смерти матери, ему становилось стыдно. «У старухи тяжелый характер, но ведь она не знает, что ее сын в таком состоянии. Когда я уезжал она даже сказала: «Теперь, если заболит мочевой пузырь, человека сразу отправляют в Лиссабон, в больницу… В мое время никто никуда не ездил и все жили гораздо дольше». Она не знала, что я смертельно болен, да я и сам тогда ничего не подозревал. Знай я об этом, никуда бы не поехал и не наделал долгов».
Как-то под вечер мать пришла и стала молча смотреть на перекопанную за день землю. Раваско догадался, о чем она думает. И, опершись на мотыгу, тоже оглядел вскопанный кусок.
— Маловато… — пробормотал он. — Но не беспокойтесь… Вы мне заплатите только за полдня… Как если бы я работал только половину дня…
Тетка Аугуста ответила не сразу. Она окинула взором участок, который еще предстояло вскопать. Некоторое время будто подсчитывала что-то, затем спросила:
— Сколько тебе нужно дней, чтобы все закончить?
Он взглянул на мать, перевел глаза на покрытые зеленым пушком полоски.
— Будь я здоров, управился бы в четыре-пять дней. А так… не знаю… Думаю, за неделю. Не знаю…
— Неделя? Ладно! Я заплачу за неделю, но тебе будет помогать один парень. Его зовут Орасио. Ты его знаешь… Мне о нем говорил Маррета.
Раваско ничего не ответил, на глазах у него выступили слезы. Тетка Аугуста, старясь скрыть смущение, тщетно пыталась разбить палкой комок земли, как будто это было для нее очень важно.
— Ну, значит так… Договорились. По мне, можешь не работать… — И она поплелась обратно к своему домику, который виднелся за оливковыми деревьями.
Раваско долго смотрел вслед матери. «Если рассказать ей все, она, наверно, поможет. Хоть немного… Но нет! Лучше молчать. Не хочу, чтобы узнали о моем несчастье и жалели меня! Если скажу старухе, узнает Мария-Антония. А я не хочу ее волновать. Достаточно того, что она содержит семью».
Когда на следующее утро Орасио с мотыгой на плече — ему одолжил ее Мануэл Пейшото — пришел на участок сеньоры Аугусты, Раваско уже был там. Он сквозь зубы ответил на приветствие Орасио.
— Значит, тебе лучше?
— Я себя чувствую хорошо! Почти хорошо… — мрачно сказал Раваско и, показывая пальцем, добавил: — Можешь начинать оттуда.
Орасио направился к указанной гряде. Раваско, продолжая мотыжить, раздраженно думал: «И чего все спрашивают о моем здоровье? Одно это может доконать человека. Каждый считает своим долгом напомнить мне о болезни, как будто я и без того мало страдаю. Все беспокоятся обо мне так, будто я еще ребенок… Обязательно нужно испортить человеку остаток жизни! Если бы не такие дурацкие вопросы, я бы с удовольствием беседовал с людьми — это отвлекает от мрачных мыслей».
Раваско украдкой поглядывал на соседнюю грядку. «Этому парню можно позавидовать». Он был раздосадован тем, что у Орасио работа спорится. «И я в двадцать лет был таким. И даже сейчас, когда мне сорок шесть, никто бы меня не обогнал, если бы я не исходил кровью. У этого молокососа вся жизнь впереди, а я… а я…»
Орасио перекопал уже почти всю гряду. И Раваско подумал, что батрак за два часа сделает больше, чем он за весь день. Ему хотелось как-нибудь опорочить работу Орасио.
— А ну-ка разбей все эти комья! — сказал он с затаенной злобой. — Надо доводить дело до конца…
Орасио послушался и принялся крошить мотыгой комья. Несмотря на то, что это заняло лишнее время, Раваско вскоре увидел, что Орасио опять опередил его. «Старуха поняла, что я не способен много сделать, но зачем так унижать меня?»
— Поди сюда, — крикнул он. — Работай рядом со мной; нужно хорошо размельчить землю…
Орасио снова подчинился. Тогда Раваско успокоился: «Теперь не определишь, кто из нас наработал больше». Вначале он копал молча, потом принялся говорить. Говорил о фабрике, о Фелисио и Матеусе.
— Оба они мошенники, — заявил он. — Когда-то были рабочими, а теперь стали хуже хозяев. Брат Матеуса, Мануэл Пейшото — тот из другого теста. Я к нему зла не питаю. Если я договорился насчет овец — надо было унавозить огород — не с ним, а с Лингиньясом, то это чтобы не подумали, что, после того как меня выгнали с фабрики как собаку, я стану подъезжать к брату мастера…
В четыре часа Орасио бросил мотыгу, собираясь идти на фабрику, и Раваско внезапно пожалел, что остается один, забытый всеми; земля, которую еще предстояло перекопать, показалась ему враждебной.
На следующий день, когда Орасио вернулся на огород, Раваско там не было. Соседи видели его рано утром — он входил в церковь. Женщины даже посудачили по этому поводу, так как Раваско никогда не бывал в церкви и, подобно Трамагалу, постоянно злословил по адресу священников. Несколько позднее видели, как он вышел, прислонился в углу, помочился кровью и затем снова вернулся в храм… С тех пор Раваско, который все больше тощал и желтел, ежедневно ходил в церковь, и жители поселка уже не обращали на это внимания. Однако вскоре он перестал там показываться; говорили, что он слег, корчится от боли и отчаянно стонет…
Тем временем похолодало. Как-то на рассвете Орасио проснулся от плача ребенка. Потом послышалось:
— Мама! Мама! Мне холодно!
Проснулись и остальные дети. Вслед за своим братишкой они захныкали:
— Мне тоже! Мне тоже холодно!
Жулия накричала на них, потом поднялась и укрыла детей всеми лохмотьями, которые нашлись в доме. Но она понимала, что этого недостаточно: она спала под одеялом, единственным, которое у нее осталось, и все же дрожала от холода.
Жулия подошла к кровати, взяла одеяло и накрыла им детей. Потом взглянула на отрез материала, который накануне начала обрабатывать. Это была красивая и дорогая шерсть — ее могли купить только богатые люди. Жулия вспомнила, как однажды, в такую же холодную ночь, она накрыла куском материи спящих детей, и наутро младший — чистый бесенок — порвал шерсть гвоздем. Боясь, как бы за это ее не лишили работы, Жулия заплатила тогда изрядную сумму за штопку…
«Если мы с мужем укроемся, ничего не случится». Жулия взяла отрез и, улегшись в постель, покрыла им себя и мужа, а сверху набросила пальто. Она лежала, стуча зубами. Эрнесто продолжал жаловаться в темноте:
— Холодно! Дай чем-нибудь покрыться…
— Больше нечем! Спи!
Некоторое время Орасио ничего не слышал. Но вот внизу раздались шаги: Жулия встала, сняла со своей постели пальто и укрыла Эрнесто.
На другое утро, солнечное, холодное, Орасио и Рикардо по дороге на фабрику встретили каменщиков с инструментами, таких же озябших, как и они. Ни Рикардо, ни Орасио не удивились этой встрече — в округе строилось несколько фабричных зданий. Но в полдень одна из женщин, которые принесли мужьям обед, сообщила важную новость: в Пенедос-Алтос началась постройка домов для рабочих и мелких служащих. Все утро туда шли землекопы и каменщики, то и дело проезжали грузовики с материалами.
После конца смены все рабочие — и ковильянцы, и жители Алдейя-до-Карвальо — пошли по дороге к тому месту, откуда открывался вид на Пенедос-Алтос. То, что они увидели, подтверждало слухи: уже начали рыть котлованы под фундаменты; повсюду возвышались кучи земли и кирпича. В глубине строительного участка вырос крытый железом барак.
Орасио глядел на все это, охваченный восторгом. «Нельзя было найти лучшего места. Оттуда хорошо виден Ковильян, и дома будут буквально в двух шагах от фабрики. Жить там — одно удовольствие».
В последующие дни, шел ли Орасио на фабрику или возвращался оттуда, он всегда останавливался посмотреть на строительство; он интересовался им так, словно воздвигали его собственный дом. Многие рабочие после смены побывали на стройке. В этот час каменщики, кончив работу, сидели в бараке. Он был разделен на каморки, там валялись лохмотья, грязные одеяла и разная кухонная утварь. Часть барака была занята под склад, где хранились инструменты, там же находился стол производителя работ; на стене висели разрисованные яркими красками проекты строящихся домов… Орасио и его товарищи долго стояли, молча рассматривая их. Дома эти, большие и маленькие, выглядели на чертежах очень красивыми и походили на те, что Орасио видел в Эсториле, когда служил в армии.
— Хороши! — воскликнул Белшиор.
— Да, ничего не скажешь! — отозвался один из каменщиков. — Я бы охотно арендовал такой домик.
В воскресенье Орасио сообщил Идалине приятную новость: «У нас будет дом… Муниципалитет уже начал строить дома для рабочих. Теперь мы скоро поженимся».
По дороге из Мантейгаса Орасио ломал голову над тем, у кого бы занять денег — ведь свадьба будет стоить немало, — но так и не придумал: все его знакомые в Алдейя-до-Карвальо, кроме, пожалуй, Мануэла Пейшото, были не богаче его самого. Но и Мануэл с трудом сводил концы с концами, недаром он не так давно продал несколько овец. В Мантейгасе Орасио знал людей со средствами, но он не надеялся, что они согласятся помочь ему. Он мог обратиться к Валадаресу, но именно у него Орасио не хотелось брать в долг. Не будь пожара, он, пожалуй, попросил бы у Валадареса конто. Но теперь, хотя после пожара прошло уже много времени, ему неприятно было говорить о деньгах со своим бывшим хозяином.
Около одиннадцати Часов вечера Орасио вернулся в Алдейя-до-Карвальо. Проходя мимо лачуги Раваско, он увидел у дверей группу женщин. Раньше, чем ему сказали, Орасио догадался, что случилось. Из дома доносились причитания Марии-Антонии:
— Боже, что теперь со мной будет? Что будет со мной и с детьми?
Орасио подошел ближе. Среди женщин он увидел Жулию.
— Он умер вчера вечером, сегодня его похоронили, — сказала она. — Мы пришли побыть немного с Марией-Антонией, бедняжка никак не может успокоиться…
Орасио хотел было войти, но, не зная, какими словами утешить вдову, передумал.
Завернувшись в шали, соседки расходились. Из дома по-прежнему слышались причитания:
— Боже, что со мной будет?
Женщины спускались по склону. Орасио, подавленный, шел вместе с ними.
— Несчастная! — сказала Жулия. — Осталась одна… а теперь такая трудная жизнь…
Позабыв про Марию-Антонию, кумушки принялись судачить о дороговизне — это была их любимая тема. В прошлом году килограмм того-то стоил столько-то, а теперь — вдвое больше… Сардины тоже вздорожали вдвое… А картофеля вообще не купишь, он на вес золота.
— В Ковильяне еще хуже, — заявила Жулия. — Здесь люди хоть обрабатывают свои участки… все-таки подспорье. А в Ковильяне на все нужны деньги. Я была на прошлой неделе в гостях у свояченицы — тамошние женщины не знают, как сводить концы с концами. Того, что зарабатывают мужья, не хватает даже на еду, у них все заложено…
Соседки подумали, что если Жулия последнее время часто ходила в Ковильян, то не в гости к свояченице, а чтобы повидать своего беспутного сына, который, окончательно порвав с родителями, на днях уехал в Лиссабон. Но тут же они забыли про Антеро, как забыли и про Марию-Антонию; все их внимание было привлечено рассказом о жизни в Ковильяне.
Орасио слушал, размышляя о том, что Жулия, очевидно, хочет еще раз повысить плату за пансион: недаром в его присутствии она так часто заговаривает о дороговизне.
Никто, пожалуй, не мог бы сказать, как эта новость проникла на фабрику. Она передавалась от человека к человеку, из цеха в цех. Орасио услышал ее от Бока-Негры:
— Арестованы Рикардо, Габриэл Алкафозес и еще несколько человек из Ковильяна…
По выражению лица Трамагала и других рабочих, стоявших у своих машин, Орасио понял, что им это уже известно.
— Почему их арестовали?
Бока-Негре этот вопрос показался наивным.
— Так должно было случиться! — сказал он.
Орасио уже давно слышал о Габриэле Алкафозесе, одном из самых передовых рабочих Ковильяна, но не был с ним знаком. И по-настоящему он жалел лишь Рикардо.
На фабрике чувствовалось гнетущее напряжение, как в тот день, когда был уволен Раваско. После конца смены рабочие, выйдя за ворота, сразу же собрались группами — все хотели узнать подробности. Подошло несколько человек с Новой фабрики, они рассказали, как во время обеденного перерыва появились полицейские и увели Алкафозеса. Несколько позже полиция побывала на фабрике, где работал Рикардо; были арестованы он и Кристино.
— Значит, Кристино тоже взяли? — удивился Трамагал.
— Да, — ответил один из рабочих.
— Я пойду в Ковильян, — вдруг сказал Маррета.
— И я с тобой, — предложил Трамагал.
— Нет… Лучше мне одному… А ты извести Жулию. Вечером приходи ко мне.
Маррета ушел. Рабочие начали расходиться. Трамагал и Орасио направились в Алдейя-до-Карвальо.
Жулия держала на руках ребенка и собиралась дать ему грудь, когда они вошли и сообщили об аресте Рикардо.
— Значит, забрали? — сказала она мрачно. — Что же… — В ее голосе чувствовалась сдерживаемая ярость. Расстегнув кофту, она стала кормить ребенка.
Слова Жулии удивили рабочих.
— Если вы хотите есть, ужин готов, — обратилась она к Орасио.
Трамагал поспешно воскликнул:
— Сейчас не до еды! Он поужинает у меня.
Жулия безнадежно махнула рукой.
Мужчины не знали, о чем с ней говорить, не знали и как уйти, не сказав ей ни слова. Голос Трамагала зазвучал неожиданно мягко:
— Его там долго не продержат… А я скажу своей хозяйке, она немного побудет с вами.
Жулия молчала, напуская на себя безразличие…
Поужинав, Трамагал и Орасио пошли к Маррете. Дом был заперт и погружен в темноту. Орасио посмотрел на часы:
— А что, если и его забрали?..
Трамагал не ответил — он подумал то же самое. Они дошли до реки, постояли там минуту и вернулись. И так около часа расхаживали взад и вперед. Подходили и другие рабочие, которые бывали у Марреты; не дождавшись хозяина, все возвращались домой.
Было уже около полуночи, когда наконец появился старый ткач; его сопровождал Жоан Рибейро — они встретились на дороге.
Маррета огляделся, не следит ли кто-нибудь за ним. Затем всунул ключ в замочную скважину и отпер дверь. Войдя в комнату, он зажег лампу. Видя, что Трамагал и Орасио вопросительно на него смотрят, начал рассказывать:
— Ничто не потеряно. Организация уцелела. В Ковильяне в эти последние дни наши хорошо поработали… Теперь надо действовать быстро и решительно. Завтра все рабочие будут предупреждены… Забастовка начнется послезавтра, в четверг…
Маррета говорил очень уверенно; обстоятельно ответил на вопросы, которые ему задавали Трамагал и Жоан Рибейро.
Слушая Маррету, Орасио перестал бояться, что потеряет свое новое место, а может быть, даже попадет в тюрьму. Слова Марреты, их тон успокоили его…
В доме Рикардо царила тишина. Так бывало всегда, когда Орасио приходил поздно, но сейчас это безмолвие казалось ему зловещим. Поднимаясь по лестнице, он несколько раз кашлянул, ожидая, что Жулия как-нибудь отзовется. Но все было тихо. Орасио зажег свечу; раздевшись, потушил ее и лег. Дом по-прежнему наполняла гнетущая тишина.
Утром Жулия, как всегда, разбудила его тремя ударами в потолок. Но шагала она внизу медленнее, чем обычно. Даже дети меньше шумели.
Когда Орасио опустился, тарелка с супом уже дымилась на столе. Он попытался утешить Жулию:
— Наверное, его сегодня выпустят…
Жулия ничего не сказала. Сразу же, как только Орасио вышел, она причесалась, накинула шаль и пошла попросить соседку, чтобы та присмотрела за детьми. Потом отправилась в Ковильян.
Жулия шла и думала, что Рикардо, должно быть, до сих пор еще ничего не ел, что пребывание в сырой камере может обострить его ревматизм. Ей представилось, как муж корчится от боли в темном, мрачном каземате… Но он мужествен. Жулия вспоминала различные случаи из жизни Рикардо, которые прежде казались ей незначительными. Она поняла, что никакие страдания не сломят его духа…
Жулия решительно вошла в здание полиции и попросила свидания с мужем.
С ней поговорил один полицейский, затем другой, наконец появился начальник. Получив отказ, Жулия начала настаивать. Наконец из слов начальника она поняла, что Рикардо обвиняется в подстрекательстве к бунту и его отправили в Лиссабон.
Она посмотрела на полицейских широко открытыми, затуманенными горем глазами. Хотела что-то сказать, но передумала и, закутавшись в свою черную шаль, тотчас же ушла.
Вернувшись домой, она разложила на скамейке кусок материала, который накануне начала обрабатывать. Но глаза плохо видели застрявшие в шерсти соринки — мысли ее были далеко. Работа не двигалась, рука, державшая щипчики, то и дело безжизненно замирала.
Когда Орасио вернулся с фабрики, Жулия сказала ему:
— Рикардо отправили в Лиссабон… Вы знаете об этом?
Он утвердительно кивнул головой. С утра все рабочие уже знали, что полиция отправила арестованных на грузовике в Кастело-Бранко, а оттуда в столицу.
Жулия продолжала:
— Вам надо найти себе другую комнату. Неизвестно, сколько Рикардо там пробудет. Я не могу жить под одной крышей с холостым мужчиной, пока муж в тюрьме… пойдут сплетни…
Удивленный, Орасио пробормотал:
— Ладно… Я уйду… раз вы так хотите… Но на что же вы с ребятишками будете жить?
Жулия не ответила. Впервые после того как она узнала об аресте мужа, на глазах у нее появились слезы. Старая глухая Франсиска, сидя у очага, спала с кошкой на коленях, в ее руках скелета были зажаты четки…
Действительно, в четверг началась забастовка.
Выйдя на улицу, Орасио залюбовался утром. Было свежо и ясно; в небе плавно парил коршун. Орасио очень хотелось поговорить с кем-нибудь из товарищей, но близ дома Рикардо никого не было.
Пройдя уличку, Орасио услышал голоса и увидел оживленно жестикулировавших рабочих. Он подошел ближе.
— Негодяи! Они не имеют права так поступать! Надо их проучить! — возмущался Трамагал.
— Что случилось? — спросил Орасио.
Взволнованный Трамагал не обратил на него внимания. Все объяснил Белшиор. Оказывается, часть текстильщиков не прекратила работы. Накануне предполагалось, что только несколько человек не согласны бастовать; а утром выяснилось, что штрейкбрехеров гораздо больше.
Трамагал предложил:
— Пойдем на фабрику. Мы там наведем порядок!
Обсуждение приняло еще более бурный характер; отовсюду слышались слова, полные презрения и гнева…
Орасио решил зайти к Маррете. По дороге он встретил рабочих, которые направлялись в Ковильян. Один из них, Мальейрос, сказал ему:
— Мы идем узнать, что происходит в Ковильяне. Пойдешь с нами?
Орасио хотел сначала повидаться с Марретой.
— Я приду потом, — ответил он.
Дверь дома старого ткача оказалась закрытой. Однако изнутри доносился какой-то шум. Орасио постучал. Шум стих. Он постучал снова. Послышались шаги.
— Кто там?
Это не был голос Марреты.
— Кто там?
Орасио узнал голос Жоана Рибейро.
— Это я… Орасио!
Дверь открылась.
— А, ты! Входи.
У Жоана Рибейро был встревоженный вид. Он снова запер дверь.
— Марреты нет, — сказал он. — Старик пошел в Ковильян… все из-за этих негодяев, что срывают забастовку…
На столике лежали пачки книг, завернутые в старые газеты. Жоан Рибейро заметил взгляд Орасио и объяснил:
— Маррета не успел убрать книги в надежное место и попросил меня спрятать их у моей сестры. К ней полиция никогда не сунется…
Жоан Рибейро перевязал пачки.
— Помоги мне отнести это, — сказал он. — А потом, если хочешь, пойдем вместе в город…
Сестра Жоана Рибейро жила на другом краю поселка. Они отдали ей книги и зашагали в Ковильян.
На дороге было оживленно. В город направлялось много рабочих. Некоторые, помоложе, надели праздничные костюмы, но шли торопливо, как в будни.
В Ковильяне фабрики не работали. Подходя к ним, рабочие замедляли шаг и шли вразвалку, заломив шляпы набекрень. Они злорадствовали, поглядывая на запертые фабричные ворота, на казавшиеся покинутыми здания цехов. И не спеша проходили мимо с таким видом, будто все здесь теперь зависело от них, будто без них эти фабрики и впредь будут такими же парализованными, такими же мертвыми, как сегодня.
Выйдя на дорогу к Карпинтейре, Жоан Рибейро и Орасио увидели перед одной из фабрик большую толпу.
— Здесь, должно быть, штрейкбрехеры, — сказал Жоан Рибейро.
В толпе было много рабочих из Ковильяна, мужчин и женщин, тут же стояли Белшиор и Трамагал. Шум нарастал, подходили все новые группы.
— Кто же срывает забастовку? — спросил Жоан Рибейро.
Орасио услышал, как перечисляли имена штрейкбрехеров. Затем кто-то сказал:
— Уже пошли говорить с их женами. Пусть те убедят мужей бросить работу… Но, кажется, наших делегатов забрала полиция. Сейчас там внутри Маррета, пытается уговорить их… Правда, едва ли чего-нибудь добьется…
С каждой минутой народу становилось все больше. Разнесся слух, что арестован забастовочный комитет. Возбуждение толпы усиливалось. Со всех сторон слышались возгласы:
— Эй, Маррета! Выходи! Хватит!
— Нечего возиться с этими предателями!
Никто не показывался в окнах фабрики, никого не было видно на фабричном дворе. Время от времени толпа ненадолго стихала, и тогда отчетливо слышался шум машин. Рабочие с нетерпением ждали, когда выйдет Маррета. Неожиданно на повороте дороги появился отряд полицейских, вооруженных пистолетами и карабинами.
Командир отряда, лейтенант, приказал:
— Расходитесь! Сейчас же! Убирайтесь отсюда!
Толпа замерла. Кто-то спросил:
— Почему расходиться? Мы ничего плохого не сделали!
Послышались крики, свист.
— Убирайтесь, сказано вам! — повторил начальник отряда.
Но никто не послушался. Тогда лейтенант приказал — арестовать крикунов. Полицейские вскинули карабины и двинулись на толпу. Многие испугались и замолчали, но некоторые, забыв обо всем, продолжали шумно выражать свое негодование. Их-то полицейские и стали арестовывать.
Между тем ворота фабрики открылись, лейтенант и двое полицейских вошли и немного погодя вернулись, ведя Маррету. Отряд, окружив группу арестованных — мужчин, женщин, подростков, — двинулся по дороге.
Пораженная толпа застыла. Но это продолжалось лишь мгновение. Рабочие и работницы побежали по дороге за арестованными. Вслед полицейским неслись негодующие возгласы… В городе толпа, в которой были главным образом работницы, увеличилась: к ней присоединялись ковильянские женщины.
— Их отправят в Лиссабон, а оттуда в Африку, и мы их больше никогда не увидим! — причитали жены и матери.
Едва арестованных ввели в тюрьму, как толпа заполнила площадь. Она росла с каждой минутой. Казалось, здесь собрались все женщины Ковильяна.
— Освободите арестованных! Хлеба для наших детей!
Лейтенант понял, что эта ревущая лавина сомнет полицейских. Он выстроил своих людей с карабинами наперевес и послал за подкреплением.
Шум не стихал. Женщины кричали все громче и подстрекали державшихся более спокойно мужчин.
— Пойдемте! Пойдемте все! Освободим их!
На площади ремонтировали мостовую, всюду лежали кучи булыжника. Разъяренные женщины стали бросать камнями в полицейских.
Внезапно появились солдаты с пулеметами. Они окружили площадь. Толпа на секунду пришла в замешательство, потом снова стала надвигаться на тюрьму.
— Отдайте моего сына!
— Верните мне мужа!
— Требуем наших арестованных!
— Хлеба! — Этот возглас тут же был подхвачен всеми и эхом раскатился по площади:
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
Разместив пулеметы, солдаты спокойно наблюдали за происходящим. Они не спешили открыть огонь, так как ярость толпы была направлена только против полиции.
Неожиданно прогремел выстрел. Это в отместку за удар камнем выстрелил из карабина полицейский. Какой-то мальчик, вскрикнув, упал как подкошенный. Последовал единодушный, полный ненависти вопль толпы. Другой полицейский при виде бегущих к нему обезумевших людей вскинул карабин и положил палец на курок. Лейтенант бросился к своему подчиненному. Резким движением он рванул ствол кверху. Раздался выстрел… Полицейские открыли огонь. Но стреляли они в воздух.
Толпа ненавидела лейтенанта. Это он два часа назад произвел аресты у ворот фабрики. Уже давно ходило много рассказов о его жестокости. Но сейчас перед его неожиданным благородным жестом толпа смягчилась: ненависть, сверкавшая в глазах людей, погасла, суровые морщины на их лицах разгладились. На площади воцарилась тишина. Казалось, гнев сменяется умиротворением. Воспользовавшись этой минутой, лейтенант поднял руку и заговорил с подкупающей мягкостью.
Пусть разумные люди расходятся по домам, иначе им грозят неприятности. Он никому не хочет зла, но должен выполнять свой долг. Освободить арестованных нельзя. Он передаст их начальству, и только оно может отпустить их с миром.
Пусть они хорошенько все обдумают. Разве они не понимают, что, если карабины и пулеметы откроют огонь, погибнет много народу? Он не хотел бы стрелять, но если они будут упорствовать, это вынудит его применить оружие. Освободить арестованных он не может, но ходатайствовать за них перед начальством будет. Это не признак слабости, а желание избежать кровопролития…
Многие женщины были растроганы. Лейтенант, безоружный, стоял возле здания участка перед полицейскими, которым приказал опустить карабины. Убедившись, что его слова произвели впечатление на толпу, он повернулся и вошел внутрь.
Тем временем прибыл другой отряд солдат с пулеметами. Некоторые рабочие еще волновались и шумели, но толпа уже разделилась на группы, где шли споры. Постепенно люди смирились и начали расходиться. Из окон стали исчезать любопытные. Немного спустя площадь опустела. По улицам с плачем брели, возвращаясь домой, жены и матери арестованных…
Забастовка продолжалась. Ежедневно на площади и в сквере группами собирались рабочие. Они то оживленно беседовали между собой, то подолгу молчали с остановившимся взором, будто мыслями были где-то очень далеко. К концу недели ковильянцы уже привыкли видеть этих бедно одетых людей, которые слонялись в бесцельном ожидании по аллеям сквера, подпирали стены домов на площади…
В Алдейя-до-Корвальо внешние признаки забастовки были менее заметны, чем в Ковильяне. Рабочие сидели дома, чинили всякую утварь, на что у них раньше никогда не находилось времени, либо обрабатывали арендованные участки. Но женщины чаще, чем прежде, ходили в город со свертками под мышкой — сдать в заклад последнюю ветошь, — и это напоминало о том, что забастовка продолжается.
Маррету и других арестованных тоже отвезли в Лиссабон. Узнав об этом, Жоан Рибейро сказал Орасио:
— Раз Жулия не хочет, чтобы ты оставался у нее в доме, можешь пока ночевать у Марреты. Ключ у меня.
В тот же день Орасио перебрался.
Рабочие встречались теперь каждый вечер у Трамагала. Выслушивали новости из Ковильяна и подолгу спорили. В городе был образован новый забастовочный комитет. Однако фабриканты опять отказались удовлетворить требования бастующих. Пусть, мол, рабочие наберутся терпения — они не могут повысить заработную плату, так как правительство по-прежнему не разрешает им поднять цены на ткани. Правительство понимало, что если оно уступит, то окажется в порочном круге, ибо повышение заработной платы неизбежно вызвало бы дальнейшее вздорожание жизни. Единственное, что обещали владельцы предприятий — это не увольнять тех, кто принимал участие в забастовке, и то лишь если на фабриках не возникнут новые волнения.
Трамагал однажды заметил:
— Фабрикантам тоже приходится не сладко! Они терпят большие убытки. Рабочие, за исключением кучки негодяев, которые не присоединились к забастовке, повсюду держатся твердо. Выждем!
Жена посмотрела на него с укором. Он понял ее взгляд, и выражение его лица стало суровым.
— Выждем! — повторил он, как бы отвечая жене.
Почти все думали точно так же. Было решено продолжать забастовку.
В Ковильяне рабочие по-прежнему собирались на площади и в сквере. Женщины оставались дома и вполголоса напевали песни. Но песни не могли их отвлечь от мрачных дум.
Новый забастовочный комитет также был арестован. По улицам Ковильяна патрулировали жандармы. Некоторые фабриканты на время вынужденного перерыва в работе предприятий уехали в Лиссабон и Коимбру. А те, что остались, не выказывали желания вести переговоры с бастующими…
Как-то вечером Мальейрос явился с известием, что в Ковильян из Лиссабона прибывают все новые полицейские силы. Рабочие, собравшиеся в доме Трамагала, не удивились: так бывало при каждой забастовке. Тут же их лица осветила радостная улыбка: вошел Белшиор и сообщил, что в городе образовался новый, третий по счету, комитет. Ходили слухи, что рабочие в Гоувейе, Уньяс-да-Серра, Аррентеле и других местах начинают забастовку солидарности с рабочими Ковильяна и пригородных поселков. Все текстильные предприятия страны должны были вскоре остановиться.
— Тогда посмотрим, что запоют фабриканты! — воскликнул Трамагал. — Нам не хватало поддержки товарищей. Иначе забастовка давно была бы выиграна…
Рабочие приободрились. И на другой день их жены, неся в заклад последние пожитки, уже вздыхали не так сокрушенно, как прежде.
С тех пор мужчины и женщины каждое утро просыпались с надеждой. Но время шло, а радостная весть так и не подтвердилась. Передавали только, что в текстильных центрах полиция усилила репрессии против рабочих. Несмотря на это, Трамагал упрямо твердил:
— Полиция всех нас арестовать не может, и фабрики не могут вечно простаивать! Помяните мое слово: забастовка охватит и другие города!
Как-то вечером Жоан Рибейро, придя из Ковильяна, рассказал, что полиция запретила ломбардам выдавать бастующим деньги под заклад вещей.
Озаренные мутным светом лампы лица рабочих казались высеченными из гранита. Внезапно чей-то голос прорезал тишину:
— Они хотят доконать нас голодом! Хотят убить нас… Нас и наших детей… А мы даже не защищаемся!
Людей охватила ярость; они разошлись, возбужденные и негодующие. Шагая в темноте, они с тревогой думали, как им поступить.
Однако на следующий день стало известно, что некоторые владельцы ломбардов отказались впредь ссужать деньги только потому, что последние лохмотья, которые приносили им жены бастующих, не представляли никакой ценности…
Фабрики по-прежнему не работали, хотя ожидавшаяся забастовка солидарности в других городах так и не началась.
Женщины повели себя решительнее мужчин. В то время как мужья, мрачные и сосредоточенные, с каждым днем говорили все меньше, жены шумели и протестовали все громче. Те, кому уже нечего было заложить, отправлялись пешком в Кортес-де-Мейо, Тейшозо и другие дальние поселки, чтобы попросить у такого же бедного, как они сами, родственника немного хлеба для детей и мужа. Но этих крох хватало лишь на несколько дней, а затем снова наступал голод. Вдоволь было только весенних дождей, которые заливали поселок, наполняя унынием души его обитателей. Первое время, когда ребятишки клянчили еду, обозленные матери наказывали их, обрушивали на них проклятия. Но потом перестали. Изредка, возмущенные назойливостью детей, они поднимали в раздражении руку, но тут же бессильно опускали ее…
Однажды утром жена пожаловалась Трамагалу:
— Нам нечего есть. Дети пухнут от голода…
— Ну что ж, и пусть пухнут! — в бешенстве ответил он.
Вечером Трамагал высказывался еще более непреклонно, чем до сих пор.
— Это собаки! Собаки! — загремел он, узнав, что в Ковильяне некоторые текстильщики вернулись к работе. — Как будто только они нуждаются! А другие? Другие? Жалко, что я продал свое ружье! Всадить бы им хороший заряд…
Никто, разумеется, не поверил этой угрозе. Между тем горящие глаза Трамагала остановились на Мальейросе и Орасио. Орасио выдержал этот взгляд, а затем недовольно опустил глаза: ему уже несколько дней казалось, что Трамагал считает его сторонником соглашения с хозяевами.
— Сволочи! У них нет совести! — снова заговорил Трамагал. — Вот такие предатели и виноваты в том, что фабриканты всегда одерживают верх.
— Не стоит поднимать бурю в стакане воды: за работу взялись единицы, — вмешался Белшиор. — Большинство держится стойко. Ни одна из фабрик не работает на полную мощность.
Трамагал немного успокоился. Он заявил, что не пойдет в Ковильян, чтобы не потерять голову.
Но на следующий вечер он снова разволновался, узнав, что еще несколько человек приступили к работе.
— У ворот фабрик теперь дежурят жандармы, охраняют штрейкбрехеров, — сообщил Мальейрос. — Говорят, будто комитет собирается прекратить забастовку…
— Комитет действительно собирается или ты этого хочешь? — выкрикнул Трамагал.
Мальейрос, не сказав ни слова, ушел, хлопнув дверью.
Утром Трамагал отправился в Ковильян…
В сквере продолжали собираться рабочие. Но они выглядели иначе, чем в первые дни забастовки. Хотя не стало теплее, почти все были в одних пиджаках, а те, кто еще носил пальто, казались в них уличными попрошайками.
Трамагал переходил от группы к группе. Везде он слышал одно и то же. Никто не знал наверное, но все говорили, что комитет хочет прекратить забастовку.
— А как вы? Неужели допустите это?
Все были согласны с Трамагалом, что надо держаться, но одни горячо высказывались за это, а другие, усталые и измученные, хранили молчание. Однако никто уже не верил в победу.
Трамагал пошел на площадь. Там, как обычно, было много бастующих. Едва он начал говорить о необходимости продолжать борьбу, к нему подошел ткач Силвано, — он был в новом забастовочном комитете, — отвел его в сторону и сказал:
— Мы идем на соглашение против своей воли. Для фабрикантов это хуже. Это значит, что мы не складываем оружия. Ясно?
Трамагала эти слова не убедили. И вскоре, собрав несколько человек, он неподалеку от Карпинтейры напал на группу штрейкбрехеров, направлявшихся на фабрику.
В тот же вечер жандармский патруль арестовал Трамагала и его товарищей и отвел их в полицейский участок…
В понедельник утром по дороге молча, опустив головы, шли рабочие. Резкий, холодный ветер бил им в лицо. Женщины шли, завернувшись в рваные шали, мужчины — подняв воротники. Они шагали все медленнее, переживая унижение побежденных. Ворота фабрик были открыты, как до забастовки, но теперь возле них патрулировали конные и пешие жандармы.
Раздался первый гудок. Темные фигуры мужчин и женщин приближались к воротам.
Вскоре снова загудели сирены, и вслед за этим послышался равномерный шум машин: работа возобновилась.