ДОМ

I

Разодетые по-праздничному, выбритые, а некоторые Даже с цветком в петлице, подходили родичи и гости. Сеньора Жертрудес, которой помогали тетя Мадалена и Арминда, непрерывно сновала из своей кухни к плите соседки, где жарились козлята и кролики.

В одиннадцать часов все собравшиеся мужчины вместе с Орасио отправились за невестой.

Идалина вышла из дома им навстречу. Ее сопровождали родичи и подружки. Невеста была в черной шали и черной косынке, в нарядной юбке и блузке. Встретившись с Орасио на людях, она смутилась… Но вот две группы соединились и направились к церкви.

Стоя перед священником, жених и невеста одинаково внимательно слушали то, что им было понятно, и то, что непонятно, отвечали, когда это положено, «да» и наконец оказались обвенчанными. На церемонии присутствовал представитель муниципалитета, который регистрировал браки; он первый поздравил молодых.

На паперти в ожидании милостыни толпились мальчишки и старухи. Идалина шла рядом с Орасио и улыбалась, но чувствовала себя очень неловко. Ей было стыдно, как будто она проходила голая под любопытными взглядами толпы.

Соседские девушки, высунувшись из окон, бросали цветы. Однако они созерцали свадебный кортеж без особого интереса: приглашенных оказалось немного, молодые так же бедны, как они сами, дом, где празднуется свадьба, слишком тесен, чтобы в нем можно было танцевать…

Сеньора Жертрудес как раз успела зажарить козлят, когда сын ввел в дом невесту. Разбившись на группы, гости беседовали в ожидании, пока Арминда накроет большой стол, составленный из нескольких столиков, занятых у соседей.

Сияло ослепительное июньское солнце, но в комнату, несмотря на то, что было открыто окно, проникало мало света. Все уселись за стол. С улицы доносились голоса нищих, которые, узнав о свадьбе, собрались возле дома. Нищих было столько и они так громко требовали милостыни, что сеньора Жануария закрыла окно. Между тем под влиянием выпитого вина мужчины говорили все больше скабрезностей, правда, за исключением посаженого отца, который считал своим долгом держаться в присутствии молодоженов строго.

Вскоре женщины ушли, чтобы вернуться к ужину, а мужчины разъединили столы и сели играть в карты; при этом они не забывали о вине. Арминде пришла в голову мысль отвести Орасио и Идалину к себе: там просторнее, можно потанцевать. Так как гости были по большей части пожилые люди, не интересующиеся танцами, Арминда обошла соседние дома, приглашая юношей и девушек. Однако в этот час многие еще были на фабриках или копались на огородах. Те, кого Арминде удалось зазвать, плясали до восьми часов вечера под гармошку Франсиско Силвейры. Потом все пошли в дом Орасио, ели и пили…

Уже за полночь сеньора Жануария сказала дочери:

— Нам пора уходить, завтра тебе рано вставать…

Она и дядя Висенте тут же ушли и увели с собой Идалину. Арминда бросила на Орасио сочувственный взгляд, а гости стали отпускать шутки: молодая жена, вместо того чтобы быть с тем, кому она принадлежит по праву, уходит с родителями…

Наконец гости разошлись. Сеньора Жертрудес снова осталась с мужем и сыном, будто свадьбы и не было. Она очень устала от хлопот, но не удержалась и принялась пересчитывать деньги, которые по старому доброму обычаю гости дарили молодым. Она насчитала всего двести восемьдесят эскудо и с горечью подумала, что это не возместит даже расходов на свадьбу и платы викарию за венчание, не говоря уже об аренде дома в Ковильяне, где будут жить молодые. И тут сеньора Жертрудес пожалела, что не пригласила посажеными отцом и матерью чету Фонсеко, как того хотел дядя Жоаким, — они наверняка подарили бы гораздо больше. С этой мыслью она и улеглась в постель, но до первых петухов никак не могла заснуть, а едва заснула, зазвонил будильник. Она слышала, как Орасио ворочался на кровати у себя в комнате, затем встал. Тогда сеньора Жертрудес тоже поднялась, чтобы разогреть ему остатки козленка и приготовить кофе.

В половине восьмого обе семьи собрались у грузовика, отправлявшегося в Белмонте. Шофер укрепил на верху кузова сундучок Идалины и два мешка картофеля, поднесенных накануне гостями, у которых не было денег. Солнце уже позолотило вершины гор, стеной окружавших Мантейгас; в церкви Санта-Мария зазвонили колокола, созывая верующих на воскресную мессу.

Орасио и Идалина распрощались с родителями и забрались в кузов. Грузовик тронулся; в глазах у сеньоры Жертрудес стояли слезы. Она знала, что не скоро увидит сына — теперь он не часто будет приезжать в Мантейгас.

Тесно прижавшись к Идалине, обняв ее за плечи. Орасио чувствовал себя счастливым. Машина мчалась. Он полузакрыл глаза, мечтая о том, как они приедут и останутся одни в своем доме. Скорей бы наступил вечер…

Через два часа они были на станции Белмонте. Грузовик из Мантейгаса приходил сюда раз в день, чтобы забрать почту, доставляемую поездом из Лиссабона. Поезд на Ковильян отправлялся только в пять часов.

— Беда у нас с транспортом, — жаловался Орасио. — Приходится выезжать спозаранку, а потом терять здесь столько времени…

Сдав на хранение сундучок и мешки, они пошли побродить. Вдалеке виднелся поселок и старый замок, они не торопясь направились туда. Орасио обнимал Идалину за талию, и глаза его блестели. Если кто-нибудь попадался им навстречу, они сворачивали в сторону — в этот день им хотелось видеть только друг друга. Так они дошли до замка, но вместо того, чтобы любоваться чудесными видами, открывавшимися с горы, долго целовались под старинными стенами…

Позавтракав в таверне, они решили осмотреть стоявшую в стороне древнюю башню. В этом уединенном уголке Орасио перестал сдерживаться и овладел Идалиной…

К пяти часам с сундучком и мешками они снова оказались на платформе. И вскоре поезд наконец высадил их в Ковильяне…

Орасио начал торговаться с носильщиком, за сколько тот согласится отнести мешки с картофелем к нему домой, — сундучок он решил дотащить сам. Но Идалина не хотела тратиться: сундучок понесет она, а Орасио возьмет мешок — другой пусть оставит на хранение, они сходят за ним потом. Орасио колебался недолго: носильщик запросил с него больше, чем он зарабатывал за полдня работы на фабрике. Однако ему было неприятно, что Идалине придется в этот счастливый день тащить такую тяжесть.

— Нам идти далеко… Почти два километра и все время в гору…

— Ничего, — решительно заявила Идалина. — Я донесу!

Орасио шел, согнувшись под тяжестью мешка, поверх которого он положил свернутый новый пиджак; Идалина несла на голове сундучок — в нем было ее приданое и кое-какая фаянсовая посуда, подаренная на свадьбу.

Когда они вышли на улицу Азедо, темную и извилистую, оба запыхались и устали. Идалина остановилась и поставила сундучок на землю; Орасио сбросил мешок и принялся вытирать пот со лба.

— Я ведь тебе говорил, что это далеко. Но теперь уже скоро…

По улице навстречу им шел сгорбленный старик. Орасио узнал его, но притворился, что не замечает. Однако старик, поравнявшись с ними, воскликнул:

— Эй, парень! Что-то тебя давно не видно! — Он взглянул на Идалину и тихонько спросил: — Никак женился?

Орасио мало знал Мануэла да Боуса; он познакомился с ним вскоре после того, как власти в Лиссабоне решили освободить всех арестованных в дни забастовки, кроме Рикардо и Алкафозеса. В это время Орасио перебрался в Ковильян и арендовал домик, где собирался поселиться с женой. Мануэл да Боуса жил на чердаке той ветхой лачуги, где Орасио до приезда Идалины снимал комнату вместе с несколькими молодыми рабочими из Кортес-до-Мейо. Старик работал уборщиком на складе. У этого обиженного судьбой человека в Ковильяне не было ни родных, ни близких; он с трудам зарабатывал на хлеб. Орасио жалел Мануэла, но не любил беседовать с ним — старик повергал его в уныние. Мануэл да Боуса не верил в будущее и всегда плохо отзывался о людях. Он рассказывал, что когда-то владел домом И земельными участками, но враги отняли у него все. Он плавал по морям, скитался по дальним странам, работал как вол, но так и не смог ничего скопить, потому что везде находились люди, которые обманывали его. Затем в поисках заработков он исходил всю Португалию, но неудачи преследовали его и тут… В этом мире каждый заботится только о себе. Даже дочь и зять отказались от него, узнав, что он вернулся на родину без денег. Что ж, люди таковы, и тут ничего не поделаешь. Кому повезло — хорошо; кому нет — пусть гибнет! Здесь, в Ковильяне, его не выбрасывают на улицу только потому, что никто не станет работать за такие гроши. Кроме того, богач хозяин, должно быть, не хочет, чтобы его осуждали, если он выгонит бедняка, который зарабатывает всего полтораста мильрейсов в месяц…

— Когда я был таким молодым, как ты, — часто повторял он Орасио, — я тоже хотел чего-нибудь добиться в жизни, а видишь, чем все это кончилось…

Мануэл да Боуса очень любил говорить о своих горестях. Маррета, зайдя как-то в воскресенье к Орасио и познакомившись со стариком, сказал:

— Он опустился потому, что потерял всякую надежду…

Мануэл да Боуса, в лохмотьях, обросший бородой, повернулся к Идалине и, показывая на раскинувшийся по склону Ковильян, спросил:

— Нравится тебе, милая, город?

Идалина улыбнулась:

— Не знаю. Я ведь только что приехала…

— Значит, ты здесь раньше никогда не была?.. Послушай, если у тебя будет какая-нибудь работа по дому, поручи мне. Орасио знает, где я живу…

Орасио тяготился присутствием старика; он взвалил на спину мешок, собираясь идти дальше. Идалина нагнулась, чтобы взять сундучок. Тогда Мануэл вмешался:

— Не надо, доченька, я донесу!

Идалина взглянула на него и отказалась:

— Нет, большое спасибо. Он тяжелый — там посуда…

— Ничего! Я справлюсь, вот увидишь! Давай его сюда. Нехорошо девушке в новом платье нести сундук…

Орасио подумал: «Я-то знаю, чего он хочет; рассчитывает получить на чай». Но в первый день после свадьбы ему хотелось быть предупредительным к жене, и он сказал:

— Ладно! Если хочет, пусть несет. — И сам помог Мануэлу пристроить поклажу на плече.

Втроем они стали подниматься по уличке. Старик едва не падал под тяжестью ноши.

Домик, который снял Орасио, находился почти напротив того, где он устроился, покинув Алдейя-до-Карвальо.

— Здесь…

Мануэл поставил сундучок на землю. Пока Орасио отпирал дверь, Идалина окинула взглядом ветхую лачугу с грязными, облупленными, потрескавшимися стенами и осмотрелась по сторонам. Узкая уличка была такая мрачная, старая, такая убогая и унылая… Хилые, оборванные ребятишки с перепачканными личиками вместе с собаками и кошками играли на грязной мостовой. Сидевшие у порогов истощенные женщины выбирали соринки из кусков материи. Древние старухи тускнеющими глазами впивали последние отблески заката; некоторые с любопытством наблюдали за молодой четой.

Мануэл да Боуса помог Орасио внести в дом вещи и стал прощаться:

— Желаю тебе счастья, мой мальчик!

Орасио дал ему монету. Затем вынул спички и зажег лампу — в лачуге уже царил сумрак…

Закрыв дверь, Орасио кинулся обнимать и целовать жену. Когда он отпустил ее, она оглядела комнату. Старые, почерневшие стены; в глубине железная кровать и тумбочка; посредине столик и два стула; слева — деревянный сундук, справа — закопченный очаг, который, по-видимому, служил также и столом. И дом и мебель — все было старое; только полка для посуды оказалась новой. Орасио расставил на ней тарелки, положил вилки, ножи, ложки… Наверху красовались кастрюля, судки и широкая миска — это была вся их кухонная утварь.

Идалина еще раз не спеша обвела глазами комнату. Орасио очень хотелось услышать ее одобрение: он обошел весь город в поисках самой дешевой подержанной мебели.

— Ну как? — спросил он.

— Хорошо… — ответила Идалина. И с нежностью добавила: — Ты, верно, жалеешь, что у нас нет своего домика, о котором ты говорил, правда?

— Конечно, я предпочел бы сразу же после свадьбы оказаться в собственном новом доме, где мы зажили бы на славу и со временем растили наших детей…

— Да… но не думай об этом… Главное — жить дружно и счастливо…

Однако Идалина тоже свыклась с мечтой о домике, и теперь ей неожиданно стало грустно. «Здесь еще хуже, чем у нас в Мантейгасе», — подумала она.

— Разумеется, это временно, — продолжал Орасио. — Пока не будут готовы дома, которые строит муниципалитет… Потом мы переедем туда. Я не собираюсь прожить всю жизнь в этой конуре, не хочу, не желаю!

Орасио подошел к тумбочке, которую приобрел только потому, что без нее хозяин не продавал кровать.

— Тебе нравится? — не без тщеславия спросил он: ни в Мантейгасе, ни в Алдейя-до-Карвальо, ни даже здесь, в Ковильяне, бедняки не знали этой мебели и ставили ночной горшок под кровать.

— Да…

Она снова огляделась, как бы стараясь определить, чего же не хватает. В этой единственной комнате их дома была только наружная дверь и маленькое окошко, которое выходило на улицу. Идалина внимательно осматривала стены, будто надеялась увидеть еще одну, внутреннюю, дверь.

Орасио догадался, что она ищет: не раз в разговорах о домике он упоминал о теплой уборной. Ему не хотелось говорить о таких вещах в первый день их совместной жизни, но он понял, что этого не избежать.

— Да… Уборной здесь нет… В домах рабочих всюду так… Придется все выливать в раковину… она за дверью, под лестницей. Ты сразу увидишь. На ней деревянная крышка.

Идалина стыдливо опустила глаза. Он стал объяснять, словно оправдываясь:

— Я очень хотел снять что-нибудь поприличнее, но это нам не по средствам. И то наш дом лучше многих других. Есть улицы, где одной раковиной пользуется целый квартал: домовладельцы не хотят тратиться. В одном месте сдавался дом побольше и за ту же цену, но я, как видишь, предпочел этот. Здесь по крайней мере у нас своя раковина…

— Что ж, начну раскладывать вещи… — печально сказала Идалина.

Орасио посмотрел на нее с тревогой:

— Похоже, тебе все тут не понравилось… Так это?

— Нет… Почему тебе пришло в голову? — возразила Идалина, но голос ее звучал по-прежнему грустно…

Идалина наклонилась, чтобы открыть сундучок. Орасио обнял ее за талию и поцеловал.

— Давай сначала поедим, а когда вернемся, разложишь вещи.

— Разве мы будем есть не дома?

— Это только сегодня, мы ведь ничего не купили. Пойдем. Заодно я покажу тебе, где строят дома для рабочих. Увидишь, какое красивое место!

Проходя по улице, Идалина через раскрытые двери видела у порогов круглые деревянные крышки, о которых говорил муж. Она подумала, что ей было бы стыдно ходить к общей раковине с ночным горшком… Они свернули на другую уличку, которая ничем не отличалась от улицы Азедо: всюду оборванные дети, неопрятные женщины, растрепанные старухи, бродячие собаки и кошки.

— Мне казалось, что в Ковильяне иначе… — прошептала Идалина, схватив Орасио за руку.

— В Ковильяне не только это, дурочка! Здесь живут бедняки, не там, наверху, есть дома, каких в Мантейгасе и во сне не видели. Я тебе как-нибудь покажу; они не хуже, чем те, что в Лиссабоне и Эсториле…

Они вошли в сквер на площади. Высокие липы были в цвету. В воздухе еще реяла солнечная пыль. Публика наслаждалась ароматом и предвечерней прохладой.

Орасио и Идалина облокотились на парапет; перед ними открывался вид на Карпинтейру.

— Смотри, это вон там! — И Орасио указал на пологий склон противоположного берега реки. — Вот где мы будем жить… Видишь? Красиво, правда?

Идалина разглядела вдали дома еще без кровли.

— Очень красиво, — подтвердила она. — Но когда они будут готовы?

— Не знаю, должно быть, через несколько месяцев… — Орасио показал в другую сторону, налево. — А вон там фабрика, где я работаю… Видишь?

— Та, что стоит отдельно?

— Нет. Это фабрика Алсада. Моя — с флагом.

— А… теперь вижу.

— Скоро и ты туда пойдешь… Я уже просил Фелисио. Будешь либо штопольщицей, либо браковщицей в зависимости от того, кто больше нужен… Фелисио обещал тебя устроить… — Орасио улыбнулся. — Выйдет что-нибудь из этого или нет — не знаю… На всякий случай я попросил Маррету поговорить с мастерами на других фабриках… Ты начнешь работать, и нам будет легче… Когда я стану ткачом, заживем совсем хорошо…

Идалина слышала об этих планах не раз. Она ласково улыбнулась мужу, и взгляд ее снова обратился к фабрикам.

— А все-таки мне больше нравится Мантейгас… — заметила она как бы про себя.

— Это потому, что ты еще не привыкла. Тут тоже неплохо… Смотри, вон замок Белмонте, где мы сегодня были. А теперь повернись. — Он указал на центр города. — Видишь те красивые здания? Это о них я тебе говорил… Я никогда, конечно, не входил ни в один из этих домов, но говорят, что там полным-полно всякого добра, накупленного в Коимбре и Лиссабоне, — здесь такие вещи не продаются. Особняк с балконами — это дом моего хозяина. Иногда из Лиссабона к нему приезжают гости и проводят здесь день-другой, а потом отправляются на виллу, она стоит на берегу Зезере…

Орасио казалось, что богатство хозяина придает и ему больший вес в глазах Идалины.

— А что за человек твой хозяин?

— Толком не знаю… Мне его только раз и довелось видеть по-настоящему. Одни его хвалят, другие ругают. Но из всех фабрикантов он самый умный и самый ловкий…

Внезапно Орасио вспомнил, с каким презрением посмотрел на него Трамагал, когда Азеведо де Соуза показывал фабрику своему швейцарскому гостю; настроение у него сразу испортилось.

— Пойдем поедим! — сказал он уже другим тоном. — Пора…

Через лабиринт уличек они вышли к таверне. Пообедав и расплатившись, Орасио не спеша подсчитал свои деньги. От тысячи двухсот эскудо, которые он занял у Валадареса на аренду дома, осталось всего пятьдесят шесть. На пятьдесят эскудо они сумеют продержаться до пятницы.

Успокоенный этими расчетами, он протянул деньги жене:

— Возьми… — И так как Идалина медлила, добавил: — Завтра купишь на неделю еды…

Когда они вернулись домой, было уже совсем темно. Орасио зажег керосиновую лампу. Идалина вздохнула:

— Как жаль, что здесь нет электричества…

— Да, в этих домах его нет… Ничего не поделаешь.

Орасио вышел и подождал за дверью, пока Идалина ляжет — ему не хотелось смущать ее в их первую брачную ночь…

Раздевшись. Орасио стал обдумывать возникшее затруднение. Как быть, чтобы не проспать? В Алдейя-до-Карвальо его будила Жулия — тремя ударами в потолок. В Ковильяне у одного из парней, с которыми он снимал комнату, был будильник. А теперь что делать? Он не раз говорил себе — нужно купить такие часы, но, боясь, что не хватит денег на аренду дома, так и не сделал этого. И вот получается черт знает что. Однако он ни в коем случае не должен опоздать на фабрику.

Орасио обратился к Идалине:

— Ты просыпаешься рано?

— Когда как…

— Значит, у тебя нет уверенности, что встанешь вовремя?

— Уверенности… уверенности у меня нет. Дома у нас был будильник и…

— Вот он-то мне и нужен! Я во что бы то ни стало должен встать ровно в семь… но если меня не разбудить, я способен проспать до полудня. Переехал я в Ковильян не только потому, что в Алдейя-до-Карвальо трудно снять квартиру, но и чтобы жить поближе к фабрике. Здесь я могу вставать чуть позже… Признаюсь, люблю поспать…

— Можешь спать спокойно… — сказала Идалина. — Только положи на тумбочку часы. Я тебя разбужу…

— А тебе это не трудно?

Идалина тоже любила поспать и понимала, что, пообещав мужу разбудить его, сама проведет тревожную ночь. Однако она ответила с готовностью:

— Что ты, совсем не трудно.

Орасио был счастлив, что наконец они вместе. Ему страстно хотелось сжать Идалину в своих объятиях. То, что до сих пор беспокоило его, теперь потеряло всякое значение.

II

На вторую неделю их семейной жизни, в пятницу, Орасио, вернувшись с фабрики, выложил на стол бумажки и монеты:

— Вот, возьми… Здесь вся получка. Я оставил себе только двадцать пять тостанов на сигареты. Теперь ты сама распоряжайся деньгами… Но не забывай откладывать не меньше двадцати эскудо в неделю для выплаты Валадаресу. Каждые три месяца мы будем отдавать ему по двести пятьдесят эскудо и к концу года рассчитаемся вчистую.

Он пришел к выводу, что лучше давать жене деньги на всю неделю сразу. Когда он давал понемногу, оказывалось, что денег не хватает, и Идалина просила еще. А так, если она будет сама рассчитывать их бюджет, поневоле начнет экономить.

Идалина почувствовала, что муж чего-то не договаривает, но в то же время ей казалось естественным, что именно она будет распоряжаться деньгами — так всегда было в доме ее родителей.

Орасио посоветовал:

— Покупай продукты не ежедневно, а сразу на всю неделю, конечно, кроме того, что портится… Так выйдет дешевле. По субботам здесь большой базар… Потому-то получка в пятницу…

— Я сделаю, как ты хочешь, — сказала Идалина, радуясь, что муж предоставляет ей независимость — теперь-то она будет настоящей хозяйкой в доме, как ее мать и другие замужние женщины.

Однако эта радость длилась недолго. На следующее утро Идалина отправилась на базар и закупила всего, как советовал Орасио; но уже в среду обнаружила, что, если не взять из денег, которые отложены для Валадареса, не на что купить сардин и капусты. «Орасио еще скажет, что я мотовка, — с раздражением подумала она, — а я вовсе не мотовка… Мне, видимо, не хватает опыта. Дело именно в этом». Она промучилась все утро и наконец решила ничего не говорить Орасио, а на следующей неделе восполнить то, что потратит теперь.

В субботу она до хрипоты торговалась на базаре, споря из-за каждого тостана, и все же купила меньше, чем предполагала. В воскресенье на обед не было свинины. Орасио промолчал, и Идалина была этим очень довольна. В понедельник она снова забеспокоилась: цены на сардины растут изо дня в день, да и на овощи… К тому же нужен керосин — бутыль уже пуста…

Идалина решила покупать меньше хлеба, пусть хоть на сто граммов в день, — к концу недели получится почти кило.

Как-то вечером Орасио пожаловался:

— Что-то суп очень постный…

— Я не заметила, сколько положила масла… — виновато ответила Идалина.

В другой раз Орасио обратил внимание, что она мало ест:

— У тебя совсем нет аппетита… Ты ешь, прямо как птичка… Смотри, не заболей!

Идалина поспешила оправдаться:

— Нет… Мне вполне достаточно… Дело в том, что когда я готовлю ужин, то всегда пробую… А хлеб я никогда не любила…

Он пошутил:

— Ты, видно, хочешь быть похожей на богачей? Они тоже едят мало хлеба…

В пятницу, когда муж принес получку, она решилась признаться ему. Из сорока эскудо, которые она пыталась сэкономить для уплаты долга Валадаресу, осталось только восемнадцать. Идалина уже собиралась начать, когда Орасио сказал:

— Да, я забыл тебя предупредить: нам нужно еще откладывать по семь с половиной мильрейсов в неделю на взносы за аренду дома…

Идалина похолодела. Не поднимая глаз, она прошептала:

— Ничего не получится… Не хватает даже для Валадареса…

Когда Идалина призналась, что ей не удается скопить за неделю двадцать эскудо, Орасио рассердился:

— Ничего не понимаю! Я не говорю, что четырнадцать эскудо, которые я зарабатываю в день, — большие деньги, но у нас ведь нет детей, а на такой заработок живут и многосемейные. Есть немало прядильщиков, которые получают только двенадцать эскудо… Не понимаю, куда ты столько тратишь?

Впервые он говорил с ней таким тоном. Идалина расплакалась:

— Я не знаю… Не знаю, как живут другие… Тебе кажется, что я плохо хозяйничаю, но иначе я не умею… Если еще сократить расходы, можно будет кое-что наскрести на аренду, но для Валадареса никак… Хочешь убедиться? Считай…

Орасио уселся за стол, а она, утерев глаза тыльной стороной руки, начала вспоминать: столько-то этого — столько; столько-то того — столько…

— Ну как, подсчитал? И учти, что у нас была картошка, которую мы привезли из Мантейгаса… Но она уже кончается…

Орасио молча глядел на стоявшую рядом Идалину. Потом отвел глаза и, как бы обращаясь к самому себе, проговорил:

— Конечно, прядильщик больше четырнадцати эскудо не заработает, но ткачи получают куда больше… — И снова, глядя на жену, добавил: — Ладно! Может быть, что-нибудь соображу… Так ведь жить нельзя!

Орасио задумался; наклонив голову, машинально перебирал лежавшие на столе монеты… С первых дней работы на фабрике он решил, как только станет прядильщиком, начать обучаться ткачеству — ткачи зарабатывают больше, чем остальные рабочие, кроме того, получают сдельно; их уважают мастера и управляющие.

Однако эти планы не осуществились. До последнего времени он не мог думать ни о чем, кроме женитьбы, подготовка к свадьбе отнимала у него все свободные часы. А после свадьбы не хотелось расставаться с женой. Они подолгу гуляли, наслаждаясь летними солнечными днями… Где тут учиться! Орасио размышлял: «Будь сейчас зима с дождем или снегом, я бы так не тосковал на работе. Но летом приходить на фабрику к восьми утра и уходить только в час ночи… Час нужен на то, чтобы встать, одеться и дойти; таким образом, для сна останется только пять часов, когда мне и восьми мало. А самое главное, я почти не буду видеть Идалину. Но ничего не поделаешь — речь идет о моем будущем! И раз этого не миновать, надо браться за учение как можно скорее».

Орасио поднял голову. Идалина стояла у очага и вопросительно смотрела на него.

— Чего ты хочешь? — раздраженно бросил он.

— Я?.. Ничего… — ответила она и робко добавила: — А что ты собираешься делать?

— Еще не знаю… Там видно будет…

Он встал из-за стола и, держа руки в карманах и насвистывая, принялся расхаживать по комнате.


На следующий день, по окончании смены, Орасио подошел к Матеусу. Мастер выслушал его хмуро, как всегда, когда его о чем-нибудь просили; но потом пообещал:

— Поговорю с господином управляющим…

— Буду вам очень благодарен…

— Рано благодарить. Надо поискать, кто захочет работать только днем, чтобы ты всегда был в вечерней смене…

— Бока-Негра согласится… он сказал, что для него это неважно… В дневную смену ему даже удобнее…

— Посмотрим… — как всегда неопределенно, произнес мастер.

Орасио отошел.

Бока-Негра ждал его на дороге.

— Ну как?

Орасио передал свой разговор с Матеусом. Бока-Негра был очень рад за товарища:

— Не пройдет и двух недель, как все устроится… Безработных ткачей нет. Те, что есть, — старики, которых никто не хочет брать. Поэтому союз возражать не станет. И на фабрике тоже не встретится затруднений: пока ты будешь учиться, заработок у тебя останется прежний, а все-таки какую-то пользу в ткацком цеху принесешь. Помяни мое слово, не пройдет и двух недель… Ты не обращай внимания, какую рожу скорчил Матеус!..

Орасио вдруг захотелось, чтобы Бока-Негра ошибся и разрешение вопроса затянулось: тогда он со спокойной душой будет наслаждаться своим счастьем с Идалиной.

Однако Бока-Негра не ошибся. На следующей неделе инспекция труда разрешила Орасио приступить к обучению, и Матеус сказал ему:

— Можешь начинать завтра.

Орасио пробормотал слова благодарности, но сердце у него упало. Когда, придя домой, он сообщил эту новость Идалине, она тоже расстроилась.

— Нет, так жить нельзя! Семнадцать часов подряд на фабрике — это уж слишком! А я здесь все время одна…

Орасио старался скрыть от жены, как ему тяжело, но она догадывалась о его состоянии.

— Это ведь только на год… — попытался он успокоить ее. — Приходится работать вечером, чтобы иметь возможность днем учиться… Иначе ткачом не станешь…

— Разве? Ты мне этого раньше не говорил…

— Да, путь один… Еще хорошо, что хозяева разрешают работать только в вечерней смене… Посуди сама, человек заступает уже уставший… какая от «его польза?..

На Идалину эти доводы не подействовали:

— Будь у меня работа… Но так… я все время одна в четырех стенах… почти никого здесь не знаю…

— Ну, ничего… Мы же по воскресеньям будем вместе… Год пройдет быстро. А на работу устрою тебя обязательно, возможно, правда, не у нас… Сегодня Маррета сказал, что опять говорил о тебе с мастером на Новой фабрике…

Идалина по-прежнему была печальна и уныло молчала. Орасио погладил ее по щеке:

— Не горюй!.. Это, конечно, жертва! Но дело стоит того! Я буду зарабатывать больше, и мы станем жить лучше… Нам ведь нужно расплатиться с Валадаресом и скопить кое-что на покупку мебели для нового дома. Разве ты не хочешь поуютнее обставить его. — Он минуту помолчал: — Ну, ладно, давай пройдемся… Может, это тебя немного развлечет…

— Мне нужно приготовить ужин…

Он пожал плечами:

— Что ж, тогда пойду один…

Орасио хотелось поскорее выбраться из своей грязной, темной улички и погулять под ласковыми лучами солнца, которого он должен был теперь лишиться. Он шел и говорил себе: «Нужно стать ткачом… Нужно…» Когда он оказался на площади, там уже было немало рабочих — они приходили сюда поболтать. Орасио многих знал, но сейчас ему ни с кем не хотелось разговаривать. Он был зол на всех и на самого себя. Дойдя до Портас-до-Сол, он оттуда стал смотреть на долину, залитую солнечным светом. Смотрел, но не видел ее. Перед его глазами неотступно стояла фабрика, он видел машины и себя, день и ночь работающего в цеху… Орасио перевел взгляд на холм, где стоял монастырь Санто-Антонио, а чуть пониже — статуя Богородицы Консейсан, и вспомнил народное поверье, которое было выгравировано на каменном цоколе статуи: тот, кто, увидев эту статую, трижды прочтет «Аве Мария», будет удостоен небесных благ. Орасио решил помолиться. Но он не знал, как лучше описать богородице свои горести, с чего начать. Он уже стал прядильщиком, теперь ему разрешено изучать ткацкое дело, но для этого нужно все дни и вечера проводить на фабрике… Можно просто попросить богородицу облегчить ему жизнь — она, конечно, знает, как это сделать. Орасио уже собирался склонить колени, но тут вспомнил: ведь кардиналы и епископы, имена которых начертаны у ног статуи, обещали милости на небе, а не на земле…

Он быстро ушел, еще более угнетенный. Снова пересек площадь и зашагал по улице Дирейта. «Нет зла, которое длится вечно, и добра, которому нет конца. Мне плохо, но другим еще хуже». Орасио однажды слышал эти слова от Мануэла Пейшото, который хотел ободрить его. Теперь он шел и повторял их себе, но это не приносило облегчения. Он думал о Рикардо, который до сих пор сидел в тюрьме, обросший бородой и завшивевший, думал о его семье, о покойном Раваско… И становился все мрачнее…

Орасио вышел к церкви Сан-Франсиско и направился в сквер. Там, облокотившись на парапет, он стал смотреть на Пенедос-Алтос. Впервые за весь день он почувствовал удовлетворение — строительство домов продвигалось вперед. Однако как только его глаза наткнулись на фабрику Азеведо де Соуза, он снова нахмурился, в этот день фабрика была ему ненавистна больше, чем когда-либо.

Он решил вернуться домой и стал подниматься по центральной тополевой аллее. Сморщенные старики в поношенных костюмах беседовали у эстрады для оркестра. То были несчастные, уволенные с фабрик по старости, — существа, столь же бесполезные, как растительные и минеральные остатки, которые извлекаются из шерсти и выбрасываются на свалку. Кое-кому помогали сыновья, продолжавшие работу отцов. Однако большинство было лишено поддержки детей, и только пятница приносила им небольшое облегчение. В этот день, прошагав по грязным уличкам, они входили в профсоюз, помещавшийся в большом доме, таком же старом, как они сами. Старики и старухи поднимались на второй этаж; еле волоча ноги, направлялись в старинный зал и становились в очередь. Согбенные годами спины, дрожащие руки, полуоткрытые от одышки губы — не легко в эти годы взбираться по лестнице, — морщинистые щеки, растрепанные седые волосы — вот что представляла собой эта мрачная, как похоронная процессия, вереница людей. Старики и старухи неуверенными шагами подвигались вперед, пока в глубине зала молодой чиновник не вручал им от имени страховой кассы по двадцать эскудо. Получив пособие, старики и старухи, в дырявых башмаках, в рваной одежде, шли к домам своих бывших хозяев, на которых работали всю жизнь. Однако многие фабриканты, ссылаясь на обязательные взносы органам социального страхования, ничего не давали; некоторые жертвовали по десять тостанов в неделю.

И пособие профсоюза и милостыня хозяев — все это означало голод. Старики и старухи обманывали желудок и время в ожидании следующей пятницы и медленно умирали. Все они думали о богадельне, и все ее боялись, потому что богадельня была преддверием смерти, неизбежного конца. Нищета, однако, зажимала их в такие тиски, что многие, преодолев страх, все же стучались в двери Убежища для инвалидов. Но там для всех не хватало мест. Нередко, когда смерть забирала одного из проживавших в богадельне, выяснялось, что ближайшие кандидаты на его койку тоже умерли…

Летнее солнце было их единственным другом Обычно прятавшиеся в своих норах старики и старухи летом собирались в сквере, откуда видны были фабрики, где они проработали десятки лет. Тут было солнце и, главное, рядом проходила дорога, по которой возвращались с фабрик рабочие. Старики лелеяли надежду на несколько грошей в дни получки, на сигарету или по крайней мере на ласковое слово, когда у рабочих не было ни сигарет, ни денег.

Орасио хотел быстро пройти мимо эстрады, около которой группами стояли старики. Но в это время его окликнул Паредес. Старый рабочий шел к нему, опираясь на палку:

— Орасио! Орасио! Бока-Негра сказал мне, что ты начинаешь учиться на ткача. Хорошо делаешь! Я был рад узнать об этом. Ты молодой и крепкий… Чего бы я ни дал, чтобы оказаться в твоем возрасте!..

Паредес, который недавно овдовел, никогда не попрошайничал, но Орасио понял, чего хочет старик. Он сунул руку в карман и протянул Паредесу пять тостанов. Тот пожелал ему счастья. Не успел Орасио отойти, как старик нагнулся и поднял с мостовой окурок…

Эта встреча напомнила Орасио, что в день, когда он впервые пришел на фабрику, Паредеса уволили. И Трамагал обвинил в этом его…

У порогов домов, как всегда в этот предвечерний час, сидели женщины; они очищали и штопали куски материи. Проходя мимо, Орасио здоровался с теми, кого знал. Когда он обратился с приветствием к одной из соседок — Прокопии, — его вдруг осенила мысль и он остановился. Прокопия отложила в сторону материю, выслушала его и приветливо сказала:

— Что ж, пусть она приходит.

Вернувшись домой, Орасио сообщил Идалине:

— Я попросил Прокопию, чтобы она научила тебя очищать материал от соринок — так ты сможешь быстрее стать работницей. Кроме того, у тебя будет занятие и не придется все время сидеть одной… Прокопия симпатичная и как будто добрая женщина. Ну, что ты на это скажешь?

— Я рада… Я очень хочу поскорее начать зарабатывать…

Орасио снял шляпу и уселся ужинать. Он был доволен ответом жены.


Матеус поставил Орасио к Маррете, самому опытному ткачу. За соседним станком работал Дагоберто, худой, лысый, с продолговатой головой, которая походила на большое яйцо, поставленное на плечи.

Орасио радовался, что обучать его будет Маррета. С тех пор как он переехал в Ковильян, они встречались только во время обеденного перерыва и изредка по воскресеньям, если старый ткач приходил в город. Это уже было совсем не то, что прежде, когда Орасио по вечерам сидел у Марреты или вместе с ним возвращался с фабрики. Орасио не хватало Марреты, не хватало бесед о жизни, которые они вели, оставаясь наедине: вера старика в будущее всегда как-то поддерживала его. Дружба с Марретой, его чуткость и отзывчивость ободряли Орасио… Вначале ему показалось, будто старик не очень доволен, что его определили к нему в ученики. Но вскоре Маррета ласково улыбнулся и принялся объяснять, как работает станок.

— Это нити основы. Они проходят через глазки ремизок. А ремизки — это вон те движущиеся рамы. Видишь? Теперь замечай: одни ремизки поднимаются, другие опускаются. Одни нити оказываются внизу, другие наверху. Через нити основы прокидывается челнок и продевает уточную нить по всей ширине основы…

Казалось, что работа ткацкого станка с его непрерывным сухим и размеренным треском, круговоротом быстрых, вечно одинаковых движений не зависела от человеческой воли.

— Вот ремизки, которые были вверху, пошли вниз, а те, что были внизу — вверх, — продолжал объяснять Маррета. — Челнок опять прошел, вплетая нить. Так при переплетении уточной нити с нитями основы и получается ткань… Понял?

Взглянув на Орасио, Маррета увидел, что ученик не понял ничего. Он снисходительно улыбнулся и принялся объяснять все сначала. Потом сказал:

— Это нетрудно, ты только присматривайся. Со временем разберешься. Если бы ты родился в Ковильяне, то, наверное, учился бы в промышленной школе и уже давно был бы ткачом. А так тебе приходится до всего доходить самому… Я-то знаю, как трудно дается ученичество… Сам через это прошел. Не хочется и вспоминать!

Маррета продолжал объяснения:

— Сейчас на шпуле челнока кончится нить и станок остановится. Нужно иметь наготове другой челнок со шпулей и намотанной на нее нитью. Шпуля в челнок вставляется так… Видишь? Совсем легко. Это и есть перезарядка челнока.

Станок остановился. Маррета быстро сменил челнок.

— Это надо делать быстро. Мы ведь получаем сдельно, с каждого хода челнока; чем больше мешкаем, тем меньше зарабатываем. И хозяева в убытке… Не зевай, когда нужно соединять нити основы — они иногда рвутся. Как видишь, приходится останавливать станок, и если ткач быстро не управляется, это плохо и для него и для хозяина. Но в этом ты уже получил практику на прядильной машине. — Маррета снова улыбнулся. — Вон та белая ниточка, которая тянется по краю ткани, и заставляет нас работать быстрее. По ней нам замеряют работу: чем она длиннее, тем больше мы получаем. В молодости я за смену вырабатывал больше пятнадцати метров… — Он тут же поспешно добавил: — Я и сейчас могу сделать столько же, но не хочу уставать. Человек я одинокий, расходов у меня мало; зачем же мне метаться у машины как угорелому?..

Станок продолжал работать все с тем же равномерным сухим треском; так же справа налево и слева направо носились челноки.

III

Дома стояли почти готовые, беленькие, изящные, солнечные; в каждом дворике даже было высажено по фруктовому дереву. Наблюдая за стройкой, Орасио часто расспрашивал товарищей, но никто не мог толком сказать, куда и когда надо обращаться насчет аренды. Он дважды заходил в профсоюз, но и там ничего не добился.

Между тем прошел слух, что муниципалитет не будет больше строить дешевых домов. Орасио не поверил. Как это может быть, если построили около семидесяти домиков, а рабочих на одних только шерстяных фабриках шесть тысяч?

Несколько дней спустя он, однако, заметил, что землекопы, каменщики и плотники действительно исчезли из Пенедос-Алтос и начали строить близ больницы новую фабрику. Туда же перевезли и оставшиеся строительные материалы. Новый квартал был закончен; судя по всему, там действительно больше строить не собирались. Тогда встревоженный Орасио снова пошел в профсоюз. Председатель должен знать больше, чем рабочие, он ведь связан с инспекцией труда.

— Это правда, — сказал ему председатель. — Дома строили на половинных началах муниципалитет и правительство. Но теперь у муниципалитета больше нет денег. Жаль, это было хорошее дело!

— Значит, больше строить не будут?

— Придет время — будут…

— Придет время… Но когда?

— Это неизвестно… Во всяком случае, не скоро.

Орасио вышел, понурив голову. Всю неделю он ходил словно в воду опущенный. Как мог он получить один из домиков в Пенедос-Алтос, если их так мало, а нуждающихся так много?

— Похлопочи! — посоветовал ему Бока-Негра. Они беседовали в пригородной роще, куда в воскресный день отправились побродить вместе с женами и Марретой. — Похлопочи, пока есть время. Мне вот, к примеру, не нужен дом… Да и многим другим… Не то чтобы мы в них не нуждались… вся беда в том, что самая низкая арендная плата — семьдесят эскудо в месяц. Правда, по нынешним временам это недорого. Но мне трудно платить даже двадцать эскудо за свою каморку. А ты, если хочешь переехать, не зевай. Дома эти не только для рабочих шерстяных фабрик, они и для мелких чиновников, торговых служащих, шоферов, — для всех… Не будешь хлопотать — останешься ни с чем.

— Но как я должен хлопотать?

— Не знаю. Это уж твое дело… Постарайся найти протекцию…

Женщины разбирали под соснами корзинку, в которой принесли завтрак. Орасио почесал затылок и посмотрел на сверкающий на солнце город, который раскинулся внизу.

— Какого, черт возьми, я могу найти себе покровителя, если я в Ковильяне никого не знаю?

— Надо искать. Все так поступают. Только дураки сидят сложа руки…

Маррета молча слушал. Орасио взглянул на него, как бы прося совета. Однако Маррета продолжал молчать. Затем вытащил из кармана газету и углубился в чтение.

Орасио взял бутылку, которую они принесли с собой, и отпил глоток. Вино ему не понравилось.

— Что же вы мне ничего не посоветуете? — спросил он Маррету.

Прежде чем ответить, старый ткач, не торопясь, сложил газету.

— Я устал, — сказал он. — В мои годы трудно совершать такие прогулки. От Алдейя-до-Карвальо сюда не близко, да к тому же все время в гору…

Орасио понял, что Маррета не хочет ничего советовать, и вспомнил, как старик ему однажды сказал: «Предположи, что ты копаешь огород и находишь клад. Ты продаешь золото и строишь дом. Тебе повезло, но у остальных все останется по-прежнему».

После завтрака Маррета поднялся и предложил:

— Пошли?

И они стали спускаться к городу…

С этого дня Орасио начал искать, кто бы мог похлопотать за него. Сначала он поговорил с Маркесом, но крестный сказал:

— Подожди, пока начнется запись. Ходатайства не принимаются.

Это не сходилось с тем, что утверждал Бока-Негра, и Орасио повторил бакалейщику слова товарища.

Но Маркес стоял на своем:

— Никаких ходатайств пока не принимают. Это я знаю наверняка. Мне сказали, что дома будут распределяться среди нуждающихся, которые подадут заявления. Однако люди нерадивые на работе, пьяницы и смутьяны квартир не получат. К счастью, ты не такой.

Слова Маркеса не успокоили Орасио. И уже со слабой надеждой он отправился к Педро. Хотя Педро и был простым рабочим, он встречался со многими влиятельными людьми — из числа знакомых своего отца.

Педро обещал поговорить с каким-то служащим муниципалитета; но в следующее воскресенье сказал то же самое, что и Маркес:

— Ничего нельзя поделать. Придется подождать, пока откроется запись…

В тот же день Орасио услышал на площади, что некоторые рабочие решили не записываться: новые дома далеко от города, и зимой детям будет трудно ходить оттуда в школу, а женщинам — на базар.

Рабочие старались преувеличить неудобства новых домов, чтобы потом не жалеть, что им не удалось поселиться в новом квартале.

Трамагал, который пришел в воскресенье в Ковильян, горячо ратовал за то, чтобы не записываться:

— Я думаю, что никто не должен записываться. Или дома для всех, или ни для кого!

Орасио был доволен таким оборотом дела. «Пусть не записываются. Так у меня будет больше шансов, — думал он. — Дома, конечно, хорошие. Они далеко от города, это правда, но зато фабрика — в двух шагах. В общем дома эти мне по душе; кругом простор, все залито солнцем. Как это люди, живя в темных ямах, отказываются от такой благодати?»

Трамагал продолжал твердить:

— Или дома для всех, или ни для кого!

Слова Трамагала казались Орасио нелепыми, но он молчал. «Как можно так вдруг построить дома для всех? Да и не все могут вносить даже такую арендную плату. Например, Бока-Негра и многие другие…»

Через неделю открыли запись — Орасио узнал эту новость в обеденный перерыв от жены Бока-Негры, которая принесла мужу еду. Он сразу же, с куском хлеба в руке, который не успел доесть, побежал в профсоюз…

У входа Орасио встретил нескольких рабочих — они уже шли обратно.

— Вы записались? — опросил он одного из них.

— Конечно.

Внутри оказалось немало народу. Наконец дошла очередь и до Орасио.

— Много уже записалось? — спросил он уполномоченного.

— Да, кое-кто записался… — ответил тот.

— Кое-кто… Значит, не так уж много? — допытывался Орасио.

— Разумеется… Запись ведь началась недавно.

Орасио вернулся на фабрику. Он ничего не сказал Маррете, а тот ничего и не спросил. Но по молчанию старика Орасио понял, что Маррета догадывается, куда он ходил.

Дагоберто признался ему, что, может быть, и он запишется: «Вряд ли что-нибудь из этого получится, но попытка не пытка».

Стоя за ткацким станком и соединяя рвущиеся нити, Орасио работал автоматически, как и сама машина. «Всегда на одну кость тысяча собак!» — повторял он себе, продолжая думать о домах.

Отработав вечернюю смену на прядильной машине, Орасио наконец вышел с фабрики. Ночь была теплая. В лабиринте узких уличек многие жители, спасаясь от жары и клопов, вынесли соломенные тюфяки на мостовую и спали под открытым небом. Орасио шагал по этому лагерю между старыми матрацами, на которых храпели люди. Ему было тоскливо, никогда за всю свою жизнь он не чувствовал себя таким ничтожным… Трамагал сказал, что на каждую тысячу нуждающихся приходится только семь новых домов. Какая же у него может быть надежда?

Дойдя до своей лачуги, Орасио хотел было постучать, но вдруг передумал и пошел дальше. Он решил обратиться за помощью к провидению.

Возле одного из соседних домов на двух уложенных рядом тюфяках спала целая семья. Прокопия заворочалась было, но так и не проснулась…

Маленький трудовой городок словно вымер. Только на площади Орасио встретил нескольких запоздалых прохожих. Старинное здание муниципалитета, казалось, хранило в себе глубокие тайны прошлого. Неподалеку среди обветшалых построек виднелись новые дома, воздвигнутые у древних городских стен; но они не могли разрушить очарования старины.

Часы на церкви пробили два. Орасио медленно поднимался к Портас-до-Сол. Он очень устал: с самого раннего утра был на ногах — стоял у ткацкого станка, бегал в союз, суетился возле прядильной машины… Сейчас в глубине его души шла глухая борьба с неуверенностью, с мыслями о невезении, о своем одиночестве в мире. Он говорил себе: «Если богородица оделяет благами на небе, то почему бы ей не сделать этого и на земле?»

Улицы, по которым он шел, спали. Таверна у Портас-до-Сол была закрыта. Долина покоилась в темноте, а справа, на холме сияла озаренная луной статуя Богородицы Консейсан. Казалось, она чудесным образом появилась из мрака, чтобы победить ночь на земле и в душах людей; эта статуя была подобна маяку, указывающему путь во тьме. Орасио с благоговением смотрел на нее и снова спрашивал себя: «Если богородица осыпает благами на небе, почему бы ей не помочь человеку и на земле?»

Он опустился на колени и трижды прочитал «Аве Мария» — молитву, которую кардиналы и епископы рекомендовали всем взыскующим небесных благ. Потом попросил у Богородицы Консейсан покровительства и помощи. Снова шепотом прочитал «Аве Мария» и дал обет: если ему предоставят дом в Пенедос-Алтос, он будет целый год вместе с женой по воскресеньям молиться перед статуей.

Когда он поднялся с колен, вокруг по-прежнему было пустынно, только мимо таверны пробежала кошка.

Орасио пошел домой. По дороге он представлял себе, какой радостной будет его жизнь в новом доме. Выплачивая по семьдесят эскудо в месяц за аренду, он через двадцать лет станет его владельцем. К тому времени ему будет только немногим больше сорока лет, а это еще далеко не старость…

Когда Орасио подходил к своей лачуге, ему вспомнились слова Марреты: «…Тебе повезло, но у остальных все останется по-прежнему». Он ускорил шаг и постарался думать о другом.

Открыв мужу дверь, Идалина взглянула на часы и всплеснула руками:

— Как поздно! Уже четвертый час, а тебе в семь вставать. Ты и так не высыпаешься…

— Ничего… Не беспокойся…

— Но почему ты так задержался?

Он оборвал ее:

— Я хочу спать. Расскажу завтра…


Придя в восемь утра на фабрику, Орасио, еще сонный, спросил Дагоберто:

— Ну как, записался?

— Записался.

— Как ты думаешь, получим мы или нет?

Дагоберто пожал плечами:

— Откуда мне знать? Во всяком случае, раз домов больше не строят, значит, если не удастся теперь, пиши пропало…

Маррета слышал их разговор, но притворился, будто не слышит; он делал так всегда, когда речь заходила о домах в Пенедос-Алтос. Этот молчаливый протест раздражал Орасио. «Маррета против не только потому, что домов мало, — подумал он. — Ему не нравится, что они построены муниципалитетом. Но мне до этого дела нет».

Он стал за станок раздосадованный и с этого дня избегал говорить о домах при старом ткаче.

Ученичество Орасио шло успешно. Он уже навивал и связывал нити без подсказок Марреты, как это было вначале; его руки делали все ловко и уверенно.

— Способный парень, — хвалил его Маррета, обращаясь к Дагоберто, но так, чтобы слышал Орасио: — Способный, ничего не скажешь! Ему и года не понадобится, чтобы стать ткачом…

Орасио это было приятно. Когда, однако, время приближалось к пяти и рабочие с нетерпением ждали конца смены, ему делалось очень грустно. Все расходились по домам или останавливались поболтать на площади, только он один не видел ни дня, ни вечера, как будто работал две смены кряду. Да так оно в сущности и получалось, менялись только машины. У ткацкого станка было легче, здесь он меньше уставал, но у прядильной машины приходилось все время бегать взад и вперед, делая одни и те же движения, — так осел крутит ворот у колодца…

Шел сентябрь, дни становились короче, но это не утешало Орасио. Он тосковал, пожалуй, даже больше, чем летом. В серый предвечерний час, когда другие кончали работу, а он оставался на вторую смену, ему бывало особенно горько. Глубокой ночью он наконец выходил с фабрики утомленный и раздраженный. По дороге в город он не раз попадал под ливень и, как ни бежал, все же добирался до дому весь вымокший…

Услышав его сильный стук, Идалина вскакивала с постели и, сонная, шла открывать. Вначале Орасио собирался заказать второй ключ, но жена сказала, что предпочитает просыпаться, когда он приходит, — иначе они почти не могут видеться, как бы им этого ни хотелось. По утрам Орасио всегда торопится; в полдень же, когда она приносит ему обед, вокруг бывает столько народу, что они как будто и не вместе… Орасио тут же согласился: он не любил, возвращаясь ночью домой, заставать жену спящей. Идалина подавала ему оставленный на плите суп, он ужинал и ложился. Иногда, прежде чем заснуть, они толковали о жизни. Однако обычно эти беседы только раздражали Орасио, и он потом долго не спал. Идалина жаловалась на дороговизну и уже не упоминала о деньгах, которые нужно было откладывать для Валадареса.

В одну из таких ночей, когда жена вздыхала особенно сокрушенно, Орасио, желая ее утешить, повторил слова Марреты:

— Кончится война, и все переменится. Все пойдет по-другому…

В октябре мастер на Новой фабрике принял наконец Идалину ученицей по очистке и штопке ткани. Орасио хотел устроить жену на ту фабрику, где работал сам, — там она была бы у него на виду и он всех бы заставил уважать ее; а на Новой фабрике к ней могли приставать… В особенности он опасался Педро — тот бегал за каждой юбкой и даже хвастался этим. Орасио вполне доверял жене, но достаточно было ему подумать, что другой может домогаться ее, нашептывать соблазнительные слова, как его охватывал гнев. Так как Фелисио все время откладывал принятие Идалины на работу, Орасио вынужден был смириться с тем, что жена поступит на другую фабрику…

Когда он сообщил ей эту новость, Идалина только сказала:

— Жалко, что я не смогу носить тебе обед…

Он пропустил эти слова мимо ушей и продолжал:

— Вот видишь, как хорошо, что ты ходила к Прокопии на выучку. Теперь тебе недолго придется быть ученицей. А через год я уже стану ткачом. Мы разделаемся с этим проклятым долгом Валадаресу и заживем на славу…

Орасио умолк. Перед его мысленным взором вставало их будущее. В наступившей тишине раздался голос Идалины:

— Конечно, ты мог бы разогревать себе обед на фабрике, но это уже не то… У тебя не хватит терпения…

С этого дня Идалина начала вставать раньше мужа. Разливала в банки вчерашний суп и ставила их в корзинки, накладывала туда же хлеба. Потом будила Орасио. Тот торопливо одевался и выходил вместе с женой. У ворот Новой фабрики они расставались…


Распределение домов производили в строительной конторе председатель муниципалитета и представитель правительства, который специально для этого прибыл из Лиссабона.

Небольшая комната еле вместила всех официальных лиц. Кандидаты же на аренду домов вместе с женами, закутанными в шали, дрожа от холода, ожидали на улице. Это происходило в одно из воскресений в январе; всю ночь большими хлопьями падал снег, и председатель муниципалитета даже позвонил в Лиссабон и предложил отсрочить назначенную церемонию. Оттуда, однако, ответили, что правительственный уполномоченный уже выехал вместе с журналистами и фотографами. Кроме того, столичные газеты успели объявить, что торжественное событие состоится в это воскресенье, и откладывать уже неудобно.

Орасио и Дагоберто, как и вся толпа, слушали речь сеньора Наварро — уполномоченного из Лиссабона. Он восхвалял муниципалитет и правительство, которое приняло участие в расходах на постройку домов. «Этой благородной инициативе мы обязаны тем, что наконец жилища предоставляются действительно нуждающимся. Сегодняшнее хоть и неприветливое, холодное воскресенье — радостный день не только для рабочей семьи Ковильяна, но и для всего города; оно символизирует подлинное единение всех классов общества, ибо только путем социальной справедливости достигается гармония, которая составляет прочную основу всеобщего благосостояния…»

Слушатели заметили, что сеньор Наварро тоже изрядно промерз и даже охрип.

Подходили опоздавшие; все в нетерпеливом ожидании толпились у дверей. Здесь были и рабочие, одетые в старенькие пальто с поднятыми воротниками, и франтоватые приказчики… Небо продолжало хмуриться; в горах все еще шел снег.

Как только правительственный уполномоченный закончил свою речь и вернулся в контору, оттуда донеслись оживленные голоса. Толпа заволновалась: очевидно, началось распределение домов. Люди вплотную придвинулись к дверям, чтобы услышать, что происходит внутри. Орасио, который оказался сзади, сколько ни вытягивал шею, ничего не мог разобрать.

Внезапно толпа затихла. Отворилась дверь, вышел чиновник муниципалитета. Откашлявшись, он начал громко читать:

— Дома типа Два-A предоставляются Элиодоро де Соуза — мастеру Новой фабрики; Франсиско Телесу — шоферу; Жозе Бенто — ткачу…

Орасио перестал чувствовать холод; он весь превратился в слух, в мире как будто не существовало ничего, кроме этого размеренного, громкого голоса:

— …Жозе Антонио да Силва — торговому служащему; Фелисио Сараива — мастеру; Роберто дас Дорес…

Орасио с нетерпением ожидал, когда же будет названо его имя. Чиновник читал быстро, но ему казалось, что время тянется, тянется бесконечно.

Толпа, теснившаяся возле дверей, слушала молча. Только изредка раздавались радостные восклицания счастливцев, фамилии которых оказались в описке. А тот же голос бесстрастно перечислял:

— …Марио Таваресу — булочнику; Лукасу Соаресу — фабричному служащему…

После короткой паузы чтение списка продолжалось:

— Дома типа Три-A предоставляются…

Послышались новые фамилии. И когда наконец голос умолк, так и не произнеся его имени, Орасио не видел и не слышал ничего, что происходило вокруг. Перед ним возникла статуя Богородицы Консейсан, потом лачуга на улице Азедо, Мантейгас — все видения были связаны с мечтой о домике… Сердце его, раньше бешено колотившееся, теперь как будто успокоилось, но пересохли губы и он задыхался… Подняв глаза, Орасио увидел угрюмого, мрачного Дагоберто: его тоже обошли…

Толпа постепенно расходилась; некоторые весело смеялись, другие шли с поникшими головами. Приехавшие из Лиссабона фотографы снимали новые дома. Один из них наставил свой аппарат на ткача Жозе Бенто и попросил:

— А ну-ка, улыбнись! Сделай веселое лицо! Это для газеты…

Жозе Бенто рассмеялся, фотограф снял его…

Вскоре опустела и контора. Сеньор Наварро на мгновение задержался у двери, меланхолически созерцая новый квартал, засыпанный снегом. Он размышлял о том, что не удалось как следует использовать политический эффект события. Председатель муниципалитета, догадавшись, о чем он думает, сказал:

— Жаль, что такая погода! Иначе мы бы разукрасили дома флагами и пригласили духовой оркестр. Все было бы по-другому.

Сеньор Наварро и сопровождавшие его лица покинули Пенедос-Алтос…

Кто-то дружески хлопнул Орасио по плечу:

— Тоже записывался?

Он повернулся и увидел мастера Фелисио.

— Тоже!

— По лицу видать, что ничего не получил. Потерпи… Нельзя же всем сразу…

Слова Фелисио, который получил дом, разозлили Орасио. Но он сдержался:

— Что ж… Это верно…

Дагоберто куда-то исчез. Отвернувшись от мастера, Орасио поискал глазами Идалину. Она стояла возле одного из новых домов и разговаривала с Прокопией. Орасио начал подавать ей знаки, но она не замечала. Тогда, рассерженный, он зашагал один по дороге. Сотни рабочих шли впереди, шли медленно и молча, как будто это были похороны.

Перейдя мост, Орасио увидел на повороте дороги толпу. Люди окружили какого-то человека. Это был Рикардо. Он похудел, осунулся, под кожей выпирали острые скулы. На нем был потертый, лоснившийся, весь в пятнах костюм и рваная сорочка. В руке Рикардо держал сверток. Увидев Орасио, он бросился обнимать его:

— Как поживаешь? Я знаю, что ты женился… Жулия мне писала…

Орасио с волнением посмотрел на товарища: Рикардо впервые обратился к нему на «ты», как будто разлука сделала их ближе.

— Когда вы вышли? А Алкафозес?

— Только что. Алкафозес тоже.

— Жена уже знает?

— Нет…

Рикардо хотел было идти дальше, но рабочие не отпускали его.

— Так чего же от тебя добивались? — допытывался Мальейрос.

— Потом поговорим, — ответил Рикардо.

— Дружище, ну, в двух словах!

— В общем все время требовали каких-то разоблачений. Искали главарей. Хотели дознаться, не получали ли мы указаний из Лиссабона… Мне надоело повторять, что никто нами не командовал, что мы сами решили бастовать, потому что заработной платы нам не хватало на жизнь. Они твердили, что я лгу, и настаивали на своем. Конечно, я очень беспокоился о Жулии и о малышах, в особенности когда сидел в одиночке и не знал, что с ними. Жулия мне писала, но, должно быть, о многом умалчивала…

Рикардо говорил просто, но тверже и решительнее, чем прежде. Он повернулся к Бернардо и спросил:

— Ты видел Жулию и ребят? Как они?

Многие знали положение семьи Рикардо, и вопрос этот поставил их в затруднительное положение. Бернардо, живший в Алдейя-до-Карвальо, ответил, запинаясь:

— Да… Да… Я их видел… Еще вчера видел… Живут…

Рикардо почувствовал, что тот чего-то не договаривает.

— С ними что-нибудь случилось?

— Нет… Нет… — пробормотал Бернардо. — Живется им трудно. Ты ведь знаешь… Можешь представить… Но они как-то обходились… Товарищи им помогали, но мало что могли сделать…

Рикардо отрывисто попрощался:

— Ладно! До свидания!

Он исчез за поворотом. Рабочие начали подниматься к Ковильяну.

Они уже Дошли До середины склона, когда Орасио услышал, что его зовет жена. Она бежала за ним, спотыкаясь на обледенелой дороге.

— Я и не заметила, как ты ушел, — сказала Идалина.

Орасио недовольно пожал плечами:

— Ты болтала с Прокопией… Конца этому не было…

— Прокопия хотела еще раз посмотреть на новые дома. Она ведь тоже не получила… даже расплакалась с горя. А мне как жалко!.. Домики такие красивые! Я уже привыкла к мысли, что мы туда переедем. Я даже принесла обет…

— Ты тоже?

— Да, я дала обет… Теперь, когда нам отказали, мне тяжело смотреть на эти дома. Поэтому-то я и не пошла с Прокопией…

Орасио слушал жену и представлял себе новые дома, а рядом свою ветхую лачугу на улице Азедо — эта картина становилась то более четкой, то расплывалась.

— Как жалко! — повторила Идалина.

— Успокойся, — пробовал утешить ее Орасио. — У нас будет собственный дом. Мы построим его сами, по своему вкусу. Эти дома красивы, но они слишком далеко от города. Представь себе, каково оттуда ходить в Ковильян под дождем. По правде сказать, я не очень горюю, что нам отказали. Наш домик будет в лучшем месте… Ты уже работница, кое-что зарабатываешь… А у меня к лету закончится ученичество, и я стану ткачом… Поговаривают, что хозяева повысят заработную плату. Так что не унывай…

Орасио пытался ободрить жену, но ему было не менее грустно, чем ей.

IV

Орасио постепенно овладевал мастерством ткача. Он уже изучил ткацкий станок и работал не медленнее, чем Маррета. Если обрывалась нить, он соединял ее за каких-нибудь две секунды: если в станок закладывалась новая основа, он знал, что должен делать вплоть до того момента, когда уже готовая ткань наматывалась на валик.

Когда Орасио начинал обучение, Маррета, если ему нужно было сходить в уборную, просил Дагоберто присмотреть за станком. Теперь же, уходя, он ничего не говорил, будучи уверен, что Орасио управится сам. Даже Дагоберто, выходя из цеха, поручал Орасио свой станок.

Наблюдая, как работает Маррета, Орасио вначале не понимал, зачем старик, напяливавший на нос очки всякий раз, когда ему надо было вдеть нить в ушко, снимал их и быстро прятал, как только подходил Матеус; только когда Матеус, продолжая обход, оказывался далеко от его станка, Маррета снова надевал очки, то и дело поглядывая, не возвращается ли мастер. Наконец он догадался, в чем дело, и ему стало очень жаль старика. С тех пор Орасио избегал разговоров, которые могли бы напомнить другу о его возрасте, и, когда только мог, старался предупредить Маррету о приближении мастера. Старому ткачу это, видимо, не нравилось. «Пусть идет!» — говорил он развязным, необычным для него тоном, но тут же незаметно запрятывал очки глубже в карман пиджака.

Орасио в конце концов пришел к выводу, что Дагоберто работает быстрее, чем Маррета: он вырабатывал всегда больше пятнадцати метров материи в день, тогда как Маррета — всегда меньше. Вначале Орасио, как и все на фабрике, объяснял это тем, что Маррета, человек одинокий, не нуждается в большом заработке; однако со временем он убедился, что причина крылась в другом. Орасио видел, что Маррета хоть и прекрасно знает свое дело, работает все медленнее и неувереннее. Даже со сменой или перезарядкой челнока Дагоберто, считавшийся неважным мастером, справлялся гораздо быстрее. Явное превосходство этого ткача, который был моложе Марреты лет на двадцать, почему-то возмущало Орасио. А ведь он знал, что и сам теперь может работать быстрее, чем Маррета. Однажды он решил обогнать Дагоберто. Но увидев, как Маррета печально следит за его проворными движениями, отказался от своего намерения…

Наступил апрель. Как-то Маррета явился на фабрику охрипший и с сильным насморком. «Я простудился», — сказал он, затягивая вокруг шеи старое кашне. Он пришел и на следующее утро, хотя у него была высокая температура. На третий день сам Матеус предложил Маррете побыть несколько дней дома — иначе он долго не поправится, да еще и заразит гриппом товарищей.

Маррета ушел домой; у станка остался Орасио. Доверяя машину ученику, Матеус велел Дагоберто приглядывать за ним. Поэтому Дагоберто время от времени подходил к Орасио и давал ему указания. Но Орасио притворялся, что не слышит. Зато незаметно присматривался, наблюдал за движениями ткача и старался превзойти его.

В пять часов Орасио увидел, что выткал столько же, сколько Дагоберто, и много больше, чем обычно вырабатывал Маррета. Он чувствовал себя счастливым…

Маррета вернулся в четверг, пожелтевший, осунувшийся.

Он осмотрел станок и запустил его, но сделал это с какой-то странной осторожностью. Он часто обращался к Орасио и вел себя так, словно теперь станок был поручен им обоим. В первые минуты он касался машины с робостью человека, который трогает у кого-нибудь на виду вещи в доме только что умершего родственника.

Немного погодя Маррета сказал:

— Я знаю, что ты себя хорошо проявил. Тебя уже нельзя считать учеником… Ты работаешь, как настоящий ткач…

— Если я кое-чему и научился, то обязан этим вам, — ответил Орасио. Ему было очень неловко.

— Ну-ну! Ты смекалистый парень, вот в чем дело! Я всегда это говорил! У другого так бы не получилось.

В обеденный перерыв они сели рядом в столовой: было еще рано обедать на вольном воздухе. То, что рабочие не любили ходить в столовую, очень раздражало хозяина и управляющего фабрикой: администрация затратила столько денег на ее оборудование, а рабочие по-прежнему предпочитают есть под открытым небом, беспорядочно, без всяких удобств…

И сейчас, хотя день выдался пасмурный и холодный, многие закусывали на дворе или за воротами, у дороги, и в столовой было мало народу. Маррета с Орасио оказались за столом одни. Маррета разогрел суп и неторопливо съел его.

— Еще каких-нибудь три месяца… — пробормотал он, как бы про себя.

— Что? — спросил Орасио.

— Еще только три месяца я буду ходить на фабрику…

— Почему вы так говорите?

Орасио догадывался о причине этих слов, но ему хотелось разуверить старого ткача, разогнать печаль, которая чувствовалась в его голосе, в покорной улыбке, в выражении глаз.

— Я говорю это потому, что через три месяца тебе передадут мой станок, и тогда все будет кончено…

— Ну вот еще! Во-первых, я не соглашусь занять ваше место; а во-вторых, никто его у вас не отнимет.

Маррета скептически улыбнулся:

— Когда на прошлой неделе Матеус отослал меня домой, я тут же понял, что он хочет испытать тебя, посмотреть, на что ты способен. Я не раз болел гриппом, но никогда он не отпускал меня домой. Когда я просил его об этом, он смотрел на меня зверем… С того дня, как тебя поставили у моего станка, я ожидал этого. Именно затем Матеус и определил тебя ко мне. Ведь до сих пор он никого не давал мне в ученики — боялся, как бы я не заразил их вредными идеями. Понимаешь теперь, что к чему?

Орасио перестал жевать хлеб. Он хотел говорить, глядя Маррете прямо в глаза, но невольно отводил взор.

— Я вашего места не хочу, вы зря беспокоитесь!.. Пусть у меня отсохнет рука, если я его отниму у вас…

— Ты его у меня не отнимешь, его тебе дадут, — неторопливо отозвался Маррета. — Если ты откажешься, место займет другой — только и всего. Поэтому я предпочитаю, чтобы его отдали тебе, так как ты мне друг.

— Я не соглашусь, я уже сказал!

— А я думаю, что тебе нужно согласиться. Ты ведь здесь ни при чем, и я тебя никогда не буду обвинять. Меня уволят потому, что я мало вырабатываю. Зачем нужен старик, который не может выткать пятнадцати метров в день?..

У Орасио подступил комок к горлу, и ему захотелось обнять Маррету.

— А все-таки я не соглашусь… — упорствовал он. — В крайнем случае перейду на другую фабрику…

Маррета снисходительно улыбнулся, словно говорил с ребенком:

— А какая разница? Ты сможешь перейти только в том случае, если кто-нибудь уйдет оттуда. А чаще всего уходят старики — такие, как я… Я не жалуюсь на Матеуса: он выполняет свои обязанности. Мне скоро шестьдесят пять, и я сам вижу, что работаю уже не так, как прежде…

Маррета замолчал. Орасио искал слова утешения, но не находил их.

— Ты не должен из-за этого расстраиваться, — продолжал Маррета. — Еще до того, как ты начал обучаться, Матеус уже косо на меня поглядывал. Я работаю здесь почти пятьдесят лет и многое видел. Трудно сказать, когда мастера начинают задумываться… не стар ли тот или иной рабочий… и приглядываться к нему… Если они хорошие люди — а бывают среди мастеров и такие, — некоторое время они делают вид, что ничего не замечают; но управляющий просматривает ведомости заработной платы и знает, сколько каждый вырабатывает… Как-то подошел ко мне Матеус, посмотрел и недовольно спросил: «Ты еще не закончил этот кусок?» Он прекрасно видел, что я еще вожусь с ним, и сказал это, только чтобы подчеркнуть, что я не выполняю норму… В моих интересах выткать как можно больше, но я не могу. А выпускать брак — еще хуже… Матеус все время давал мне понять, что я старею и уже не гожусь для этой работы. Еще с прошлого года он думает о том, как бы вышвырнуть меня на улицу — я в этом уверен. Так что тебе не стоит спорить со мной. Если меня еще держат здесь, то только из-за тебя. О тебе хлопочет брат Матеуса; поэтому мастер ждет, пока кончится твое ученичество, и тогда отдаст тебе мое место. Если бы не это, меня бы уже давно уволили и взяли другого. Это так же верно, как то, что мы с тобой здесь разговариваем…

Маррета на мгновение замолчал и затем с печалью в голосе проговорил:

— Да… грустно быть стариком! Стыдишься, что уже ни на что не годен… Но что поделать?

Орасио по-прежнему не находил нужных слов. Он представил себе стариков-инвалидов, которые собирались в солнечные дни в сквере, — бывших ткачей, прядильщиков, чесальщиков. Их уволили, когда они исчерпали свои силы. Он видел, как старики нагибаются и подбирают окурки, как терпеливо ожидают, пока мимо пройдут их товарищи-рабочие и кто-нибудь подаст несколько винтемов. Он видел этих плохо одетых, голодных людей возле особняков их бывших хозяев, с рукой, протянутой за подаянием. Он видел их около здания профсоюза, где им выдавали по двадцать эскудо в неделю — а этого едва хватало на два дня. И среди них всюду был Маррета.

— На что же вы будете жить? — робко спросил Орасио.

— Ну, как-нибудь… — неопределенно ответил старик и заговорил о другом: — Видать, война идет к концу… Италии здорово достается. Читал?

Орасио отрицательно покачал головой.

— Нет, не читал. Но слышал.

Маррета долго говорил о войне. За соседними столами беседовали о том же. Победы русских и высадка англо-американских войск в Сицилии воодушевляли рабочих, от уныния первых военных лет не осталось и следа. На фабриках и в убогих лачугах почти неизвестного миру города на склоне суровых гор рабочие-шерстяники жили надеждами всего человечества. Они покупали лиссабонские газеты, читали их вслух и обсуждали сводки с фронтов. Дагоберто вырезал из газеты две карты и, раскладывая их на столе в столовой, показывал пальцем города, где шли бои. Все предсказывали победу союзников, а некоторые, считавшие себя стратегами, даже намечали пути наступления союзных войск. С ними не всегда соглашались, возникали споры…

Рабочие были убеждены, что после победы будет построен новый, справедливый мир. Особенно твердо верили в этот новый мир Маррета и Жоан Рибейро. Когда они начинали говорить о будущем, споры сразу прекращались и все замолкали, внимательно слушая. В руках у Жоана Рибейро всегда были газеты — многие из них уже протерлись на сгибах. В подтверждение своих слов он раскрывал их и прочитывал телеграммы или отрывки из официальных выступлений государственных деятелей, где тоже говорилось о новом, лучшем мире, который возникнет после войны.

— Правда ли это? — выразил однажды сомнение Орасио.

— А как же иначе? Это обещают даже руководители консервативных правительств! — ответил Жоан Рибейро. — Новый мир будет создан, и никто не сможет этому помешать…

Рабочие Ковильяна смутно представляли себе грядущую эру, о которой возвещали газеты и радио, которую сулили парламенты и правительства, если Германия и Италия потерпят поражение. Но все они верили, что эта эра действительно наступит. Поверил в нее и Орасио…

Однажды ночью, когда Орасио с товарищами возвращался после вечерней смены домой, на площади они увидели ликующих рабочих.

— Муссолини слетел! Муссолини слетел! — восторженно восклицали они.

Подошедшие текстильщики не сразу поняли в чем дело.

— Кто это вам сказал?

— Передавали по радио.

— Но как это произошло? — спросил Бока-Негра.

Один из рабочих, Илдефонсо, ответил:

— Подробности пока неизвестны. Но это точно. Би-би-си повторяла много раз…

Люди стали обниматься. На летнем ясном небе сияли звезды.

— Теперь ждать недолго! Война на исходе! — слышалось со всех сторон. И рабочие снова обнимались.

Расцвели давние мечты о свободе — их вдохновляла пропаганда союзников по радио и в газетах. Как только враг будет повергнут в прах, наступит эра свободы…

Как-то утром Орасио спросил Маррету:

— Вы не могли бы дать мне еще раз те две книжки, которые я брал у вас? Мне хочется их перечитать…

Старик ласково улыбнулся:

— Что ж! С удовольствием… Но теперь ведь тебе некогда читать…

— Я буду читать их по воскресеньям, — объяснил Орасио.

— Ладно. Завтра же принесу…

Оба подумали об одном и том же: скоро Орасио станет ткачом и тогда будет работать восемь часов — вот и найдется время для чтения…

За несколько недель до того Маррета однажды как бы между прочим сказал: «После одной из ближайших получек меня вышвырнут на улицу». Больше он ни разу об этом не заговаривал, но Орасио чувствовал, что это, пожалуй, правда. Матеус, который держался со всеми очень сухо, теперь стал обращаться с Марретой значительно мягче, как бы сочувствуя ему. Если он останавливался у станка Марреты, то уже не зло, а, наоборот, снисходительно посматривал на старика. Маррета, словно ничего не замечая, продолжал все так же светло улыбаться и в цеху во время работы и в столовой за обедом, когда рассказывал о войне и о новом мире, который придет ей на смену…

Сейчас он говорил Орасио:

— Мне приятно, что ты хочешь перечитать эти книги. Ты себе не представляешь, как ты меня этим обрадовал.

На следующее утро старик принес книжки.

— Все мои книги в твоем распоряжении… — сказал он.

Орасио невольно подумал, что, когда Маррету уволят с фабрики, они будут очень редко видеться.

Старый ткач, будто отгадав его мысли, предложил:

— Если хочешь, потом я буду посылать тебе книги через одного товарища…

Это «потом» болью отозвалось в сердце Орасио.

Для них обоих потянулись тягостные дни. Маррета все время ждал увольнения, хотя и не показывал вида. Как-то вечером он спросил Орасио:

— Кажется, уже год, как ты начал обучаться на ткача?

— Да, позавчера исполнился год…

— Ну, жди мастера… Скоро он поставит тебя за мой станок. — На глазах старика показались слезы.

— Я не хочу? — воскликнул Орасио. — Я здесь не останусь!

— Не говори глупостей. Если ты откажешься, придет другой. — Голос Марреты стал особенно мягким: — Прости меня… Я не должен был говорить об этом. Но вот… забываюсь и, сам того не желая, заставляю тебя страдать…

Старый ткач оказался прав. В пятницу после обеда Матеус, проходя мимо него, остановился, вежливо поздоровался и не спеша двинулся дальше. Через некоторое время, закончив обход цеха, тем же неторопливым шагом мастер вернулся. Снова задержался возле Марреты и скороговоркой, как бы торопясь избавиться от неприятной обязанности, сказал:

— Ты уже стар и больше работать не можешь. Мне тяжело сообщать тебе об этом, но есть распоряжение дирекции об увольнении. Ты должен сходить к врачу страховой кассы и взять у него свидетельство об инвалидности — это тебе пригодится для получения пособия… Правда, всего двадцать эскудо в неделю, но это лучше, чем ничего…

V

Хотя Орасио и стал теперь ткачом, да и жена начала зарабатывать, к концу года он еще полностью не рассчитался с Валадаресом.

Фабриканты повысили наконец заработную плату, но жизнь дорожала и, несмотря на прибавку, рабочие по-прежнему не могли свести концы с концами. Когда Орасио говорил об этом, он так волновался, что Идалина, скрывая свои огорчения, принималась его успокаивать:

— Нам еще везет — ведь нас только двое. Правда, не удается откладывать по двести эскудо в месяц, как ты хотел, но шестьдесят-семьдесят остается… А в прошлом месяце мы сэкономили даже сто…

Орасио язвительно прерывал ее:

— Сэкономили! Оторвали от себя, вот что! Мы не тратим ни одного лишнего винтема… Не развлекаемся, живем впроголодь, во всем себе отказываем — во всем!

Идалина в душе была согласна с мужем, но все же старалась его утешить:

— Ты ткач и хорошо зарабатываешь. Детей у нас нет. А другие? Почти у всех большие семьи… вещи в ломбарде. У нас-то вот ничего не заложено. Если бы ты не дал денег Маррете, когда работал четыре дня в неделю, мы бы уже выплатили Валадаресу…

— Господи! Двадцать пять эскудо! Стоит ли говорить о такой мелочи!.. Вот неполная неделя — это действительно причина, и такое положение может повториться.

Прошло несколько дней. Однажды утром, когда Орасио собирался на фабрику, Идалина смущенно проговорила:

— У меня есть подозрение… я очень беспокоюсь…

— Какое подозрение? — встревоженно спросил Орасио.

Идалина не ответила. Догадавшись, в чем дело, он проворчал:

— Сейчас только этого недоставало…

— Ведь ты говорил, что любишь детей…

— Люблю. Но всему свое время.

Подозрения оправдались, и Орасио вынужден был примириться с этой новостью…

В воскресенье утром Орасио уселся за стол и занялся подсчетами; изредка покусывал кончик карандаша и устремлял взор на стену, потом снова что-то писал. Идалина, стоя к нему спиной, готовила завтрак.

— С Валадаресом мы еще как-нибудь расплатимся… Но и только…

Идалина повернулась к мужу:

— О чем ты? Я не понимаю…

— Я хочу сказать, что мы теперь должны забыть о доме. Раз у нас будет ребенок, все пропало. Ты не сможешь столько работать, а расходы увеличатся…

— Ну что ты! Как же живут те, у кого пятеро, шестеро детей?

— Они не думают о собственном доме… Вот смотри… я подсчитал, — и он показал жене бумажку. — Если даже жизнь не вздорожает и если не считать расходов на врачей и лекарства, все равно, когда появится ребенок, больше двадцати эскудо в месяц нам не отложить. Отсюда ясно, что при нынешних ценах на землю и строительные материалы мы за всю жизнь не наберем денег на домик.

Впервые он признался, что потерял надежду на постройку дома; впервые не пытался скрыть от жены свое огорчение и даже ощутил какое-то смутное злорадство от того, что и она страдает.

Идалина почувствовала, что за его словами кроется раздражение против нее, против ребенка, которого она носила под сердцем. Ей захотелось переубедить мужа:

— Ну, что ты! Все еще может измениться! Кто знает, что будет? До войны цены были ниже, и как только кончится война, все опять подешевеет…

— Я думал об этом, — угрюмо возразил Орасио. — Ткач до войны получал около десяти эскудо, редко кому удавалось зарабатывать до пятнадцати. Жизнь была дешевле, но и получка куда меньше. В то время рабочие и не мечтали строить себе дома… Когда я пас скот, я всеми силами стремился на фабрику: мне представлялось, что рабочие хорошо зарабатывают: рассказывали, что они пьют вино и кофе, угощают приятелей… Вот я и рассудил: стану рабочим, буду беречь каждый грош, скоплю деньжат, и мы с тобой заживем на славу. А теперь вижу, что все это не так — на заработную плату не разгуляешься. Посуди сама: ведь ты даже перестала покупать к обеду вино, я сейчас курю меньше сигарет, чем когда был пастухом, и все-таки денег не хватает…

— Не моя вина, — оправдывалась Идалина. — Я делаю все, что могу…

— Никто тебя и не обвиняет! — рассердился Орасио. — Никогда ты не можешь помолчать! — Он поднялся и нервно скомкал бумажку с расчетами.

С этого дня Орасио все чаще казалось, что лишения, которым он подвергает себя и Идалину, чтобы осуществить свою мечту о домике, только напрасная жертва.

Он перестал считать сигареты — одна утром, две днем, две вечером, как делал это до сих пор. Ему уже не хотелось по вечерам оставаться дома — он еще успеет насидеться с Идалиной в этой мрачной конуре, где им предстояло прожить всю жизнь, — и он уходил в город, старался заводить новые знакомства…

Часто, возвращаясь с фабрики, Орасио заходил в сквер и домой являлся только к ужину. После ужина он снова уходил. Он заказал себе второй ключ к двери, чтобы не будить Идалину.

Однажды она пожаловалась:

— Ты никогда не побудешь со мной… Похоже, ты меня разлюбил…

— Что это ты выдумала?.. Просто у меня дела… Пойми, что человек должен знать, что творится на белом свете. А сидя взаперти, ничего не узнаешь…

Он сказал так, чтобы оправдаться, но потом подумал, что в сущности именно по этой причине и проводит много времени вне дома. Теперь ему уже было трудно жить, не слыша разговоров о войне. Как раз недавно войска союзников высадились в Нормандии, на востоке успешно развивалось крупное наступление русских. Все это вселяло в рабочих новые надежды, каждый чувствовал себя участником великой освободительной борьбы. Только о ней говорили и во время обеденного перерыва, и при выходе с фабрики, и вечером в сквере, на углах улиц, в дешевых кафе.

После ужина Орасио обычно шел в кафе «Жоан Лейтан», где собирались Дагоберто, Илдефонсо, Бока-Негра и многие другие рабочие. Иногда там бывал и Педро. Дагоберто почти всегда приносил последнюю карту, вырезанную из лиссабонской газеты. Все склонялись над ней, отыскивая города и селения — они даже не знали, как произносятся их названия, — где происходили бои. По ежедневным сводкам рабочие отмечали на карте продвижение союзных войск; они словно следили за тем, как сбываются их надежды.

Педро часто завязывал ожесточенные споры, особенно с Илдефонсо. Он, как и все, интересовался сообщениями с театра военных действий, но не разделял надежд своих товарищей. Иногда, обидевшись на Илдефонсо, он уходил раньше других. Тогда не только Илдефонсо, но и остальные говорили, что Педро всегда отстаивает буржуазные взгляды, возможно потому, что рассчитывает получить наследство от отца… И тут же снова склонялись над картой, словно желая увидеть на ней новый мир.

Иногда в воскресенье Орасио отправлялся в Алдейя-до-Карвальо навестить Маррету. Ему хотелось услышать слова, проникнутые верой в будущее, слова, в которых он нуждался теперь больше, чем когда-либо. Орасио по-прежнему считал Маррету самым умным и самым знающим из всех своих друзей и верил ему больше, чем кому бы то ни было.

Но после этих посещений у него оставался какой-то горький осадок. Маррета никогда не говорил о себе, а если Орасио или кто-нибудь другой расспрашивал его, утверждал, что ни в чем не нуждается: двадцати эскудо в неделю ему хватает и на аренду дома и на картошку. Никто ему не верил, и соседи знали, что ест он только раз в день и часто даже не разводит огня в очаге, питаясь двумя-тремя картофелинами, сваренными накануне. Жоан Рибейро, Трамагал, Белшиор — все товарищи предлагали Маррете помощь, но он упорно от всего отказывался. Нет, ему ничего не нужно; у них семья, и они нуждаются больше него. Когда Орасио принес ему пятьдесят эскудо, он не взял их. Орасио, уходя, оставил деньги под тарелкой, но на следующее утро старик вернул их и только после долгих настояний согласился принять половину.

Маррета все больше худел и казался совершенно изнуренным. Он уже не рассказывал о своей переписке с иностранными эсперантистами, а однажды, когда Орасио вспомнил об этом, тут же перевел разговор на другую тему…

В одно из воскресений Орасио нашел дверь Марреты запертой. Он постучал раз, другой, третий — никто не вышел. Опять наступила зима, моросил мелкий дождь. Орасио постучал снова. Но только река откликнулась ему рокотом своих бурных вод. Наконец Орасио услышал скрип двери соседнего дома. Он повернулся и увидел сгорбленную фигуру сеньоры Лукресии.

— Он здесь больше не живет, — сообщила старуха. — Перебрался в богадельню.

— В богадельню? — переспросил удивленный Орасио.

— Да, вчера ушел. — И соседка, поеживаясь от холода, закрыла дверь.

Орасио решил было переждать дождь у Рикардо и заодно узнать насчет Марреты. Но тут же отказался от этой мысли — ему было бы тяжело увидеть нищету, в какой последнее время жила семья Рикардо. И он зашагал к лачуге Трамагала. Дождь усилился; улица была пустынна, даже ребятишки не решались высунуть нос и скучали дома, глядя в окошко.

— Здоро́во! Ты заходил к Маррете? — спросил Трамагал.

— Да… Что ж ты мне ничего не сказал? Ни ты, ни другие…

— Я тоже не знал, мне рассказали только вчера, когда я вернулся с работы. Маррета скрывал, что собирается в богадельню. Думаю, что он попросился туда, как только его уволили с фабрики, и все это время дожидался, пока освободится место…

Некоторое время оба молчали. На улице по-прежнему шел дождь.

— Но ведь он всегда ругал убежище: и порядка там нет, и кормят плохо… даже не используют те пять тостанов, которые мы еженедельно вносим на его содержание, — вспомнил Орасио.

— Да… — проговорил Трамагал. — Оттого-то мне и больно было узнать об этом… Ведь Маррета пошел туда не потому, что ему хотелось… Он и слышать не мог о богадельне… Вот почему я не решился сегодня пойти проведать его…

Орасио посмотрел на часы:

— А мне бы хотелось сходить к нему… Но уже поздно. Пока дойдешь, стемнеет…

— Пойдем вместе в следующее воскресенье. Когда я думаю о старике, у меня сердце разрывается! Трамагал подошел к двери, распахнул ее настежь и стал жадно дышать влажным воздухом… По-прежнему моросил дождь…


Большое старое здание Убежища для инвалидов возвышалось на фоне соседних ветхих домов. Орасио часто проходил здесь, но никогда не останавливался у входа. Сейчас дрожащей рукой он нажал кнопку звонка. Издали послышались шаги, они медленно приближались; наконец дверь открылась.

Перед Орасио стояла бледная монахиня лет сорока в белом накрахмаленном чепце.

— Добрый день… — поздоровалась она слащавым голосом. — Что вам угодно?

— Я бы хотел повидать Жозе Ногейру… Его обычно зовут Марретой…

Монахиня вытащила часы:

— Остается десять минут… — нерешительно сказала она и тут же милостиво разрешила: — Раз уж вы здесь, входите!

Орасио прошел в старинный дворик, в глубине которого виднелась лестница на второй этаж.

— Подождите здесь, я позову его.

Едва монахиня исчезла, кто-то наверху затянул песню. Низкий женский голос без конца повторял начальную строфу; он звучал, как победный клич над трупом поверженного врага. Наконец голос смолк. Вскоре на лестнице появилась растрепанная девушка и посмотрела на Орасио безумным взглядом. Она простояла несколько мгновений неподвижно, затем, пронзительно вскрикнув, убежала.

Сверху донесся другой женский голос:

— Разве я тебе не запретила выходить в коридор?

Снова воцарилась тишина. Вернулась монахиня. В тусклом свете сумрачного зимнего дня ее чепец казался особенно белым. Рядом с ней шел старик, одетый в поношенную форменную одежонку, порыжелая куртка и заплатанные, обтрепанные брюки придавали ему очень жалкий вид. Орасио узнал Маррету по улыбке.

— Дядя Маррета… Ну как вы? — Орасио не мог продолжать — слова застревали у него в горле.

Маррета обнял его:

— Здравствуй паренек! Что нового?.. — У него навернулись на глаза слезы, ему тоже было трудно говорить.

Несколько мгновений помолчали.

— Я очень рад тебя видеть… — сказал Маррета.

Обоих стесняло присутствие монахини. Маррета повернулся к ней и спросил:

— Сестра, вы разрешите провести моего друга внутрь?

Монахиня кивнула головой.

Через темный коридор они вышли к галерее. Всюду здесь были старики, только старики. Одни ковыляли, опираясь на палку, другие молча сидели на скамейках. Орасио обратил внимание на старика, сидевшего в сторонке, который грыз ногти и исподлобья поглядывал на него. Некоторые, посмелее, подходили к Орасио:

— Нет ли сигаретки для старичка?

С задней стороны Убежище выходило двумя крыльями на небольшой огород. Там по тропинке, опустив глаза в землю, расхаживал какой-то старик; он непрерывно говорил и жестикулировал, обращаясь к невидимому собеседнику. Изредка останавливался, сплевывал и снова принимался шагать взад и вперед, весь поглощенный этим нескончаемым разговором.

В задних крыльях тоже были галереи — и там тоже ковыляли или сидели на скамейках инвалиды. Среди них Орасио увидел Паредеса. Он сразу узнал старого прядильщика.

— Мы можем посидеть здесь, — предложил Маррета.

Орасио присел на скамеечку рядом с Марретой:

— Что это вам пришло в голову уйти сюда? Да еще никого не предупредив!.. Я узнал об этом в прошлое воскресенье и очень расстроился…

Маррета ответил не сразу.

— А что мне было делать? — наконец пробормотал он. — Товарищам тоже приходится нелегко. Их помощь — большая жертва…

— Да ведь вы отказывались от этой помощи. А уделять вам понемножку никому не трудно…

— Я не хотел ничего принимать, но принимал. И наступил бы день, когда товарищи перестали бы помогать мне. Бедняги! Ведь каждому из них надо содержать семью…

Со второго этажа послышался голос сумасшедшей. Она снова затянула ту же песню, но вскоре замолкла.

Маррета хлопнул Орасио по коленке:

— Обо мне не беспокойся! Здесь не так плохо, как я думал… Конечно, это не рай земной, но жить можно. Поначалу вроде тяжеловато… Но потом привыкаешь. И я скоро привыкну, я уверен…

Наверху опять запела безумная. Казалось, звуки проникают во все щели, заглушают разговоры стариков, наполняют ужасом здание…

— Вот что на меня плохо влияет, — признался Маррета. — Но и к этому можно привыкнуть…

— Значит, здесь есть сумасшедшие?

— Есть несколько… Их некуда было поместить, потому и устроили сюда… Они не совсем сумасшедшие, но… Некоторых я знал, когда они еще работали на фабриках, и теперь так больно видеть их такими, с помутившимся разумом. А эта девушка совсем плоха… Жалко ее — ведь она молодая, ей и двадцати нет…

Сумасшедшая замолкла.

— Я хотел чего-нибудь принести, но не знал хорошенько, что вам нужно, — сказал Орасио. — Ведь вы не курите, да и мяса не едите… Скажите, чего вам не хватает, и я в следующее воскресенье принесу.

— Мне ничего не нужно. — Маррета на мгновение заколебался. — Я мечтаю только о том, чтобы потеплело. Я очень люблю копаться в земле. Как только пригреет солнышко, стану обрабатывать огород, — у меня появится занятие…

Орасио настаивал: не может быть, чтобы он ни в чем не нуждался. Известно, что в богадельне жизнь несладкая; он сам говорил это всякий раз, как только заходила речь об инвалидах. Почему же сейчас отрицает?

Маррета опустил голову.

— Ладно, раз тебе так хочется, принеси мне пару марок для писем за границу… И несколько листков почтовой бумаги… Я не успел ответить эсперантистам в Аргентину…

Они дошли до конца галереи. Отсюда виднелись разбросанные вдоль реки шерстяные фабрики. Выше, на горном склоне, зеленела сосновая роща, кое-где проглядывали белые пятна каменоломен. Маррета показал рукой вдаль:

— Там в горах однажды я встретил волка. Это было много лет назад… А теперь всюду дома… дома… — Его голос дрожал. — Беда в том, что я слишком рано родился… Вот у тебя другая судьба… Когда окончится война, ты еще увидишь много перемен.

Опираясь на палку, к ним подошел старый Паредес:

— Э, да ведь это Орасио! Орасио!

Орасио дал старику пару оставшихся у него сигарет.

— Я не знал, что и вы здесь…

— Да… после смерти жены. Что мне было делать?.. Но это не важно… Вот Маррету действительно жалко! Я-то ничего не стою, но он… Тяжело мне его видеть здесь! Так тяжело!

— Замолчи, дружище! Оставь эти глупости! — проговорил Маррета.

Издали послышались чьи-то голоса; они приближались. Орасио сразу узнал грубый голос Трамагала… С Трамагалом был Жоан Рибейро. Монахиня, проводив их, тотчас ушла. Трамагал бросился к Маррете.

— Дай-ка обниму тебя, старина! Ты не имел права уйти, никому не сказав!..

Трамагал и Жоан Рибейро тоже стали спрашивать Маррету, что ему принести, но он с мягкой улыбкой ответил, что ни в чем не нуждается. Тут вмешался Паредес:

— Одеяло ему нужно, вот что…

— Как? — воскликнул Трамагал. — Значит, у него нет одеяла?

— Есть… Есть… — запротестовал Маррета.

— У него есть одно, но летнее… этого недостаточно. У меня два, и то я мерзну. А ему каково? Всю прошлую ночь он дрожал… Я сам видел.

Маррета хотел было возразить, но Трамагал не дал ему сказать ни слова:

— Просто невероятно! Человек всю жизнь обрабатывал шерсть, а когда пришла старость — у него нет даже одеяла!.. Где тут начальница? Я ей покажу!..

Услышав этот громовой голос, инвалиды повернули головы и насторожились. Маррете с трудом удалось успокоить негодующего Трамагала:

— Начальница не виновата… Она делает, что может… Но убежище не располагает достаточными средствами. Рабочие вносят только по пять тостанов в неделю, при нынешней заработной плате больше выделить они не могут. Иногда производится сбор пожертвований по подписным листам, но и это почти ничего не дает — фабриканты не любят раскошеливаться… Так что нет смысла попрекать начальницу… Не я один, все здесь в таком положении…

Минуту помолчали, затем Жоан Рибейро спросил:

— У тебя ведь дома были одеяла?

— Да, конечно… Но прежде, чем перебраться сюда, я их продал, чтобы расплатиться с кое-какими долгами… Продал все…

— Завтра же у тебя будет одеяло! — взволнованно воскликнул Трамагал.

— Не хочу! Откуда ты возьмешь деньги, чтобы ни с того ни с сего сделать мне такой подарок?

— Не один Трамагал заплатит за него… — вставил Жоан Рибейро.

— Завтра же у тебя будет одеяло, — повторил Трамагал. — А теперь вот что: как тут обстоит дело с харчами?..

Паредес хотел было ответить, но Маррета остановил его взглядом. Старик только покорно улыбнулся.

Трамагал все понял:

— Никуда не годятся, ясно!

— Нет, еда хорошая… — возразил Маррета. Потом, заметив укоризненный взгляд Паредеса, неуверенно добавил: — Неплохо готовят… в казармах, например, гораздо хуже… Правда, старики съедали бы и больше, но не дают… У некоторых, знаете, неплохой аппетит!.. Вот, например, у дяди Паредеса… Ну а мне вполне хватает. Я ведь вегетарианец и привык довольствоваться малым. В первые дни было трудновато… Но я поговорил с начальницей, и сейчас для меня отдельно готовят картошку и капусту. Вчера даже морковь дали — я уже давно ее не ел…

Снова послышалось пение сумасшедшей. Но обитатели богадельни, должно быть, привыкли к этому — одни продолжали свои неторопливые беседы, другие, сомкнув веки, дремали. Трамагал осмотрелся по сторонам.

— Да, много здесь стариков… — проговорил он и, повернувшись к Орасио, добавил: — И никто из них ничего не добился в жизни — вот что меня бесит!

Орасио зажмурился, чтобы не видеть этих несчастных, но они неотступно стояли перед его глазами. Он представил себя стариком, здесь, в богадельне, среди всех этих жалких бедняков. И ему мучительно захотелось как можно скорее выйти на улицу, оказаться на площади, где угодно, только бы не видеть этих людей, этого здания, не слышать шуток Трамагала, пытавшегося развлечь Маррету…

Они пробыли в убежище до четырех часов дня. Прощаясь, Маррета отвел Орасио в сторону и шепотом сказал:

— Знаешь, я передумал насчет этих заграничных писем… война… неизвестно, когда они дойдут, а может, еще окажутся на дне морском… бывает и так. Пожалуй, пока не стоит их отсылать… Поэтому марок ты мне не покупай, а лучше принеси для Паредеса сыру. Ему будет приятно — старик очень любит сыр… только позавчера он мне об этом говорил…

VI

Весной у Орасио родился сын. На склонах гор зазеленели каштаны, в сквере оделись в зеленый наряд липы, веранды богатых особняков скрылись за зеленым ковром вьющихся роз. На летние пастбища поднимались стада — как сто, двести, тысячу лет назад; на Пеньяс-да-Сауде и Наве-де-Санто-Антонио любителей лыжного спорта сменили пастухи. Там, где зимой слышались шутки и смех лыжников, сейчас царило безмолвие, которое изредка нарушала заунывная песнь пастуха. Утром, когда рабочие шли на фабрики, веселое солнце заливало горы своим светом. Воздух был напоен душистым запахом трав и цветов, все сияло яркими красками. Радостное спокойствие исходило от кустарников и деревьев, от замшелых утесов и скал. И трудно было поверить, что где-то все еще грохочут орудия и рвутся бомбы.

Но мир и спокойствие царили только в природе, — их не было в душах людей. Рабочие с нетерпением ожидали окончания смены, чтобы узнать новости о войне. Берлин был в агонии. Зажатая в тиски фашистская армия, оборонявшая свою надменную столицу, отступала шаг за шагом под непрекращающимся шквалом железа и огня.

Сестра Дагоберто вместе с обедом обычно приносила брату лиссабонскую газету. Во время перерыва вокруг Дагоберто собирались рабочие и внимательно слушали сводки с фронтов. Но самые последние новости, передававшиеся по радио, они узнавали вечером на площади и в сквере. Гитлер мертв. Русские дошли до рейхсканцелярии. Адмирал Дениц где-то вдали от столицы сформировал новое правительство. Теперь никто уже не обращал внимания на названия городов, которые русские, американцы, англичане и французы занимали в эти последние дни войны.

Было начало мая; на каштанах появились желтые почки. Уже несколько недель все с нетерпением ждали благостной вести о том, что война окончилась и на земле наступил мир. Наконец это свершилось, и тогда в церквах зазвонили колокола, праздничные процессии потянулись по городам и селам.

Война закончилась, но предсказанные перемены так и не произошли. В который раз не сбылись мечты рабочих! Словно чьи-то невидимые руки вырыли яму на их пути… Радио и газеты уже не твердили о новом, справедливом мире для всех людей. И государственные деятели толковали теперь о других проблемах.

Однажды вечером в кафе «Жоан Лейтан» Илдефонсо, призывая товарищей не отчаиваться, сказал:

— Еще рано терять веру… Пока все очень запутано…

Педро саркастически улыбнулся. Эта улыбка всех покоробила. Рабочие теперь верили словам Илдефонсо куда меньше, чем даже месяц назад. Но поведение Педро оскорбляло их лучшие чувства, их заветные надежды.

Педро держался вызывающе:

— Лучший мир!.. Кто оказался прав? Разве я не говорил, что он никогда не наступит? Все это была болтовня! А вы, дураки, верили!..

Илдефонсо резко встал, собираясь уйти, но не сдержался и бросил:

— Дурак — это ты, понимаешь?

Педро не остался в долгу:

— От такого слышу…

Слово за слово возникла ссора. Илдефонсо уже готов был пустить в ход кулаки, но его удержал Бока-Негра. Другие рабочие окружили Педро, который тоже вскочил из-за стола.

— Убирайся подобру-поздорову! — воскликнул один из них.

Бока-Негра и Орасио вышли, уводя с собой Илдефонсо…

С этого вечера рабочие избегали говорить о своих несбывшихся ожиданиях, а когда об этом все же заходила речь, печально улыбались.

Узнав, что Маррета заболел, Орасио отправился навестить его. Старый ткач лежал на железной койке в узкой, тесной спальне убежища. В марте у него было два сердечных приступа, кроме того, врач обнаружил у него нефрит.

С тех пор как окончилась война, Орасио не был у Марреты ни разу. Сейчас ему не хотелось говорить о политике, чтобы не огорчать старика: ведь его предсказания, как и слова Илдефонсо и многих других, так и не исполнились. Однако Маррета, ответив на вопросы Орасио о здоровье, заговорил об этом сам:

— Значит, все осталось по-прежнему?

Орасио промолчал. Исхудавшие, цвета старой слоновой кости руки Марреты казались мертвыми на ветхом белом одеяле.

— Нет, так больше продолжаться не может… — снова заговорил старик. — Годом раньше, годом позже, но все должно измениться. Вы, молодые, еще многое увидите на своем веку…

Орасио по-прежнему молчал. Уже некоторое время его снова одолевали сомнения. Он видел, что общее улучшение жизни оказалось такой же несбыточной мечтой, как и его личные планы. Педро не раз говорил ему, что Маррета витает в облаках, и сейчас Орасио слушал старика недоверчиво, как в первые дни их знакомства.

Однако он уже не был тем молодым крестьянским парнем, который впервые попал на фабрику. Временами, ругая все и вся, он был готов смириться, покорившись обстоятельствам, как это делали многие. Но тут же в его сознании возрождалась надежда и на новый, справедливый мир, может быть, еще туманная, но живая, вселявшая бодрость в минуты отчаяния.

Сейчас, слушая Маррету и вспоминая обо всем, что как будто подтверждало слова Педро, Орасио чувствовал, что в нем снова борются надежда и сомнение.

— Сегодня ты не в духе… — заметил Маррета.

— Мне бы хотелось, чтобы вы поскорее выздоровели…

Маррета улыбнулся покорно и грустно. Затем сказал:

— Я должен поправиться, но пока что-то не получается… Я плохо сплю… беспокою и стариков и наших бедных монахинь… Но это пройдет…

Когда Орасио в четыре часа вышел из убежища, он был еще более грустен, чем улыбка на лице Марреты.

Дни становились длиннее. Каштаны — их было немного на склонах — уже зацвели, и Орасио с тоской вспомнил тенистые рощи вокруг Мантейгаса. Он на мгновение остановился и задумался. Он вызвал в памяти годы своего детства и юности — в его жизни никогда не было ничего, что стоило бы вспомнить. Тоска, смутная, непонятная, не оставляла его…

Когда Орасио вышел на площадь, там группами беседовали рабочие и торговые служащие. Однако он не остановился. После рождения сына Орасио, как и в первые месяцы своей семейной жизни, шел с фабрики прямо домой. Он уходил только после ужина, когда мальчик засыпал. Теперь сама Идалина просила его об этом: «Пойди пройдись, а то разбудишь Жоанико…»

Орасио все больше привязывался к ребенку и был очень доволен, что сын похож на него. У Жоанико были его глаза, его нос, его заостренный подбородок.

На фабрике Орасио все время думал о сыне, ему хотелось поскорее попасть домой — он боялся, как бы с ребенком не случилось чего… Прежде чем вернуться после родов на работу, Идалина пыталась устроить мальчика в ясли, но его туда не приняли. Ей сказали, что помещение рассчитано всего на двенадцать детей да и покупать больше молока не на что. Она не настаивала, не требовала — это были ясли, основанные дамами-благотворительницами. Идалина решила попросить Прокопию присматривать за Жоанико, пока она на фабрике. Услышав, что ей за это заплатят, Прокопия согласилась.

В обеденный перерыв Идалина спешила домой, чтобы покормить ребенка грудью, и уже на обратном пути торопливо жевала свой хлеб с сардинами… Соседки провожали ее скептическими улыбками. «Так заботятся только о первом ребенке», — говорили они. Но Идалина думала иначе — она останется такой всегда, сколько бы детей у нее ни было…

Орасио считал Прокопию неряхой и с каждым днем все больше сомневался, что она хорошо смотрит за Жоанико.

— Пожалуй, лучше тебе работать дома, — сказал он как-то жене.

— Я тоже об этом думала. Но дома я куда меньше выработаю. Поневоле занимаешься хозяйством — берешься то за одно, то за другое, а шерсть лежит…

— Да, это так… — согласился Орасио.

На следующий вечер, взяв Жоанико на руки, он увидел у ребенка на ножках красноватые пятнышки, похожие на сыпь.

— Что это? — воскликнул он.

Идалина подошла, но еще до того, как она осмотрела ребенка, Орасио закричал:

— Это укусы клопов, и смотреть нечего! Прокопия свинья, я всегда это говорил!..

Идалина перебила его:

— Говори тише… Может быть, Прокопия на улице… еще услышит.

— Ну и пусть! Грязнуха она — вот что! Как можно было это допустить?

Идалина знала, что по соседству, кроме Прокопии, некому было приглядывать за ребенком. Поэтому она попыталась успокоить Орасио:

— От клопов дети не умирают… Я поговорю с Прокопией, но… в такую жару они повсюду. И у нас их немало. Вчера я нашла двух… Разве они тебя не кусают по ночам?

— Одно дело — мы, а другое — беззащитный ребенок!

Раздраженно выпалив это, Орасио положил сына на кровать, снял с колыбели тряпье и стал тщательно его осматривать.

— Вот один! — воскликнул он. — Вот другой! Не иначе, они от Прокопии…

Но Идалина не хотела ссориться с соседкой:

— Она здесь ни при чем. Ведь у нас во всех щелях клопов полным-полно!

— Тогда в воскресенье будем их морить. Надо с этим покончить!

В воскресенье, как только Орасио, успокоенный, вернулся из богадельни — Маррете стало как будто лучше, — они принялись за дело.

Прежде всего разобрали кровать.

— Матрац на улицу! — приказал Орасио.

Пока Идалина выносила матрац, он искал клопов в кровати. Вот выполз один, другой, затем появились десятки; он давил их с яростью. Жоанико, колыбель которого поставили в угол, принялся плакать.

— Успокой ребенка и иди сюда!

Орасио обнаружил клопов и в полу под кроватью. Идалина начала чистить пазы между старыми досками, а он в это время осмотрел тумбочку. Ребенок снова расплакался, Идалине пришлось укачивать его.

Тумбочка тоже оказалась населенной клопами, и Орасио обильно посыпал внутри порошком. В это время в дверях появился Мануэл да Боуса. У него был вид человека, который чувствует, что пришел не вовремя.

— Добрый день!..

Орасио едва ответил и продолжал свою работу.

Мануэл да Боуса часто захаживал к Орасио. Хозяин склада ни разу не повысил ему жалованья, и старик зачастую просто голодал. Он наведывался в обеденное время то к одному, то к другому знакомому и предлагал хозяйке свои услуги для выполнения различных поручений. Он становился все дряхлее, ходил сгорбившись и был похож на старую обезьяну. Оборванный, грязный, Мануэл да Боуса представлял собой жалкое зрелище. Когда кто-нибудь ел в его присутствии, он угодливо улыбался и губы его вздрагивали. Орасио жалел старика, но тот был ему по-прежнему неприятен. Не раз он замечал, что Мануэл пристально смотрит на Жоанико. В такие минуты Орасио казалось, что старик может сглазить ребенка, причинить ему зло. Он грубо окрикивал Мануэла, и тот вздрагивал, словно приходил в себя.

В противоположность мужу Идалина относилась к старику очень терпимо, даже с некоторой симпатией.

— Он бедный человек! И честный! Ни разу не взял у меня ни одного тостана! — говорила она. — О нем некому позаботиться. Жалко мне его…

С тех пор как Идалина начала работать на фабрике, она ходила на базар только по воскресеньям. Мануэл да Боуса взялся помогать ей — иногда приходил рано утром, до начала работы, и кое-что покупал; заходил и вечером, после закрытия склада, всегда готовый услужить. Как только старик видел, что Идалина снимает с очага ужин, он притворялся, будто собирается уходить.

— Ну ладно… До завтра… Пошли вам господь спокойной ночи…

— Подождите! — И Идалина подавала ему миску супа.

Как-то Орасио сказал, что не может есть, когда Мануэл да Боуса смотрит ему в рот, тем более что не всегда у них было что предложить старику. С тех пор, как только Мануэл начинал прощаться, Идалина говорила:

— Приходите попозже… Вы мне понадобитесь…

Видя, что творится в доме, Мануэл да Боуса еще с порога понимающе улыбнулся Орасио:

— Расправляешься? Сейчас для них благодать, жара-то какая… В моей комнате их тоже тьма… Хочешь, помогу?

Орасио не ответил, и старик принял его молчание за согласие. Взяв у Идалины головную шпильку, он занялся поисками гнезд, скрытых в щелях и пазах. Он действовал уверенно и мастерски, как будто занимался этим всю жизнь. Чтобы лучше видеть, Мануэл да Боуса попросил Идалину зажечь лампу. Извлекая клопов из их убежищ, он иногда сжигал их над пламенем лампы и торжествующе смеялся. Клопы были повсюду. Много щелей уже было засыпано порошком. Из дома доносился на улицу запах керосина.

Снова заплакал Жоанико. Орасио взглянул на ребенка, затем на жену, которая держала в руках половую тряпку, на Мануэла да Боуса, поглощенного уничтожением клопов, и проворчал: «Разве это дом? Клопиный сарай! Барахло, а не дом!» И внезапно представил себе: вот Жоанико, уже подросший мальчик, расхаживает по двору их нового беленького домика, крытого черепицей… Затем перед ним встала картина, которую он наблюдал в Лиссабоне и Эсториле: за оградой особняка, на обсаженных пальмами лужайках играют дети… Он с восхищением вспоминал о них, когда вернулся из Лиссабона в Мантейгас, и с грустью, когда узнал, что ему не достался домик в Пене-дос-Алтос. Теперь же его охватило негодование. Неужели Жоанико должен все свое детство провести в этой лачуге?

Соседки — Тракитанас, Жозефа и Прокопия, — увидев разложенные возле дома Орасио матрац и одеяла, с любопытством подошли к открытой двери:

— Бог в помощь! — воскликнула, заглянув внутрь, Тракитанас, старуха со смуглым морщинистым лицом. — Но зачем вы это делаете? Сегодня вычистите, а завтра опять их всюду будет полно…

Действительно, летом от клопов не было житья, и бедняки смирились с этим, зная, что только зима принесет избавление. Теперь их донимали другие заботы. Война кончилась, а хлеба по-прежнему не хватало, хотя газеты когда-то уверяли, что после войны все будет в изобилии. Если к зиме положение не изменится, миллионы людей в Европе, переживших войну, могут погибнуть от голода и холода.

В один прекрасный день стало известно, что американцы сделали в Португалии крупные заказы на одеяла для тех, кто остался без крова в разрушенных селах и городах. Таким образом, текстильщикам Ковильяна не угрожала безработица.

— Повезло нам! — радовался как-то вечером Педро в кафе «Жоан Лейтан». — У нас не будет четырехдневной недели…

Мантейгас славился своими камвольными и грубошерстными тканями — его фабрикам и была передана значительная часть этого заказа. Азеведо де Соуза, который уже несколько лет собирался прибрать к рукам одну старую фабрику в Мантейгасе, теперь решился наконец вложить средства в реконструкцию этого предприятия.

Фабриканты Ковильяна были довольны — вопреки многочисленным предсказаниям в шерстяной промышленности спада не наблюдалось. Так как Англия и другие соперничающие с ней страны еще не оправились от ран, нанесенных войной, и не могли пока выступить на мировом рынке со своими текстильными товарами, ткацкие станки Ковильяна продолжали работать с такой же интенсивностью, как во время войны.

Наступила осень, листья каштанов пожелтели, а затем постепенно стали опадать.

Ребенок Жозефы, который был в яслях, подрос, и его вернули матери. Увидев сына Жозефы, Идалина позавидовала. Он был толстенький, краснощекий, а ее Жоанико никак не поправлялся, и у него постоянно болел живот…

Газеты продолжали писать о тяжелом экономическом положении в Европе, где насчитывалось сто сорок миллионов голодающих. Тысячи детей умирали от недоедания, тысячи бездомных бродили по дорогам, нападали на людей, убивали из-за куска хлеба. Нищета, более страшная, чем когда бы то ни было, неумолимо владычествовала над континентом.

Рабочим Ковильяна приходилось туго; они вынуждены были отказываться от самого необходимого. Но, несмотря ни на что, продолжали надеяться, что все изменится к лучшему.

В начале декабря выпал первый снег. Утром по дороге на фабрику Орасио невольно подумал о мужчинах, женщинах и детях, которых война лишила крыши над головой. Он представил себе, как они, дрожа от холода, укрываются в засыпанных снегом развалинах. Затем подумал о Маррете, доживающем свои дни в богадельне, о Жулии, заложившей последние одеяла, о старике, которого однажды вечером товарищи нашли мертвым на дороге в Алдейя-до-Карвальо…

Снег все шел и шел. С крыш свисали белые сосульки, улицы сверкали белизной — все было белым, за исключением дверей лачуг, они напоминали вход в пещеру. Телеграфные и телефонные провода стали похожи на толстые пастушеские посохи: теперь на них уже не садились ни воробьи, ни снегири. Снег хлопьями висел на деревьях и придавал им какой-то фантастический облик…

На рассвете Орасио и Идалина оделись и вышли из дому. Стоял страшный холод. По занесенной снегом дороге брели черные фигуры рабочих.

В горах снега уже навалило на несколько пядей. И, как всегда, через Ковильян начали проезжать лыжники, прибывавшие сюда из Лиссабона. На них были толстые свитеры, теплые шарфы и вязаные шерстяные шапочки. Они на несколько минут задерживались на площади, где была стоянка такси. Шоферы, в надежде на хороший заработок, наперебой предлагали им свои услуги. Владельцы фабрик, председатель муниципалитета и другие видные граждане города были довольны, так как паломничество любителей лыжного спорта поднимало престиж Ковильяна в стране. После недолгой остановки юноши и девушки уезжали в горы, в отель Пеньяс. Там они целыми днями носились по заснеженным просторам, по крутым белым склонам — тут поворот, там спуск, дальше подъем, — и их веселый смех нарушал ледяное молчание гор.

Усталые, возвращались они в отель, на застекленную террасу, где танцевали, занимались флиртом, обменивались впечатлениями о своих прогулках. Те из юношей, кто бывал в Швейцарии и в Пиринеях, пренебрежительно посматривали на безмолвную белую пустыню за окнами, жаловались, что наст недостаточно плотен… Девушки, которые никогда не бывали за границей, покуривая сигареты, с восхищением слушали их рассказы…

Вечером сверкающий огнями отель издали казался загадочным судном, зажатым в полярных льдах. Там шла своя, обособленная от окружающего мира жизнь. А если смотреть вблизи, здание как бы составляло неотъемлемую часть гор…

Каждый день через Ковильян проезжали новые группы лыжников. Педро, выходя из фабричных ворот, встречал их на дороге, и ему всегда хотелось поехать вместе с ними. Однажды он решил в ближайшую субботу подняться в горы и пробыть там воскресенье — так он иногда делал в прежние годы. Он всячески убеждал Орасио пойти вместе с ним: они приятно проведут день и полюбуются на лыжников, проводник Триго за какие-нибудь гроши предоставит им ночлег и еду.

— Нет! — отказался Орасио. — Лезть наверх, чтобы разбить башмаки, да еще платить за то, чтобы смотреть, как другие развлекаются, я не намерен. Какая в этом радость?

Педро продолжал настаивать: если Орасио захочет, он тоже сможет ходить на лыжах. Это не так уж трудно, Триго его научит.

Орасио иронически заметил:

— Я знаю… Тебя привлекают девчонки. Но неужели ты думаешь, что кто-нибудь из них обратит внимание на рабочего парня? Они, такие богатые, ждут тебя, не дождутся…

— Кабы не эта проклятая работа, — задумчиво проговорил Педро, — я бы дал жизни. Проводил бы время, как сынки фабрикантов, что приезжают из Лиссабона. Что я, не такой человек, как они? Плохо то, что я могу бывать в горах только по воскресеньям… А другие свободны всю неделю. В прошлом году я там познакомился с одной девушкой. Прелесть… все на нее засматривались. Не то, чтобы красивая, но глаза такие, что человек теряет голову… У меня ничего не получилось. Я был с ней только один день… Когда в следующую субботу вернулся, она уже уехала…

Орасио посмеялся над этим рассказом.

— Пойдем со мной! — твердил Педро. — Там ты забудешь о всех своих горестях. Подумай до субботы — и решайся!

Прошли дни. В субботу Орасио узнал, что Маррете стало хуже. Он тут же отправился в убежище. Оказалось, что Маррета уже едва мог говорить. Педро ушел в горы один…

В воскресенье Маррета почувствовал себя лучше и очень жалел, что напугал товарищей. Монахиня попросила Орасио долго не задерживаться, а Маррете велела поменьше разговаривать. Но тот ее не послушался и говорил без конца. Как и прежде, его интересовало, что происходит в мире.

— Ну, как там, что слышно, что говорят? Теперь ведь мне даже не дают читать газет.

— Ничего хорошего… все хуже и хуже…

— Хуже? Да не может быть! Я уверен, что все должно стать лучше… Разве ты не видишь, что весь мир содрогается? Так продолжаться не может!.. Я вот запрятан здесь, в четырех стенах, но отлично все вижу… Наступит день, и люди станут братьями… не будет больше так, что у одних все, а у других ничего. Изобилие придет во все дома. Это говорю я, Маррета! И придет конец всем войнам, и исчезнут границы между государствами. Человечество станет единым. Мне не верят, но я-то знаю, что войнам придет конец…

Видя, что старик очень возбужден, Орасио прервал его:

— Не разговаривайте так много — это может вам повредить…

Но Маррета продолжал говорить со все возрастающим пылом, словно будущее человечества зависело от его слов, от его веры…

В комнату вошла монахиня.

— К вам еще двое друзей…

Орасио простился с Марретой и вышел. Тогда монахиня впустила Трамагала и Дагоберто…

Орасио возвращался через галерею. На скамейках сидели инвалиды, сгорбившись и кутаясь в обтрепанные пиджаки и пальто, почти такие же старые, как и они сами…

Когда Орасио пришел домой, Идалина, стоя у очага, разговаривала с Жозефой, державшей на руках сынишку.

— Ну, как? — спросила Идалина.

— Ему как будто лучше…

Жозефа продолжала прерванный приходом Орасио рассказ. Идалина с удивлением глядела на ее уснувшего сына. Это был уже не тот ребенок, которого несколько месяцев назад мать забрала из яслей. Он стал бледным и худым, даже изможденным, у него был непомерно большой живот. Однако Жозефа, видимо, не обращала на это внимания: ее мальчик был таким же, как все дети, живущие в грязи и нищете.

Наконец Жозефа ушла. Идалина хотела поделиться с Орасио своими подозрениями, но все не решалась. И только когда они уже ложились спать, сказала:

— Знаешь, кажется, я опять…


Маррета скончался во вторник. Орасио узнал об этом, когда, возвращаясь с фабрики, проходил через площадь. Он сразу направился в убежище. Там все было так, словно ничего не произошло. Только монахиня, которая вела его по коридору, говорила тише, чем обычно.

Старики по-прежнему сидели на скамейках, закутавшись в свои отрепья, точно и не трогались с места с того дня, когда Орасио в последний раз приходил сюда.

Монахиня остановилась у входа в часовню убежища, куда клали покойников, и забормотала молитву. Маррета лежал там, в глубине, накрытый простыней. Вокруг него были зажжены свечи. Орасио хотел войти, но так и не смог — не хватило сил; он несколько минут постоял у дверей, затем повернулся и зашагал обратно. Монахиня шла рядом.

— Я приду на похороны… — произнес он, чтобы хоть что-нибудь сказать.

В коридоре Орасио встретил Паредеса.

— Ушел от нас Маррета, — печально проговорил старик.

— Для него это лучше, чем страдать здесь… — с трудом выговорил Орасио.

Похороны состоялись на следующий день к вечеру, как это было принято с давних пор, — фабричные рабочие могли после смены проводить покойника на кладбище.

Пришли текстильщики из Алдейя-до-Карвальо, к ним присоединились рабочие Ковильяна.

Маррета был атеистом, но из симпатии к нему два религиозных братства хотели принять участие в похоронах. Илдефонсо и некоторые другие рабочие стали против этого возражать. Разгорелись споры. Бока-Негра настаивал на участии братств:

— Он не был верующим? Допустим! Но ведь жил же он в убежище? Разве тут не полно монахинь и молитв?

Илдефонсо пожал плечами:

— А что ему оставалось делать?

Хотя большинство рабочих были правоверными католиками, они дали себя убедить Илдефонсо. Однако с этим никак не мог примириться Бока-Негра: ему казалось, что его душа никогда не найдет покоя, если похороны Марреты, которого он так уважал, состоятся без участия церкви. Поговорив с товарищами, он в конце концов добился их согласия, и к часу выноса возле убежища собрались члены «Братства душ».

Четверо стариков вынесли гроб из ворот. За ними шли инвалиды в форменных куртках и каскетках — отряд ветеранов, который по традиции должен был сопровождать покойника на кладбище.

Гроб поставили на катафалк. Процессию возглавляли «братья» в красных одеяниях без рукавов; одни несли зажженные свечи, другие хоругви — убогие олеографии в рамках, укрепленные на шестах. Рядом с гробом шли священник и псаломщик, а позади темной массой двигалась толпа фабричных рабочих.

У ворот убежища стояли старики, у которых уже не было сил дойти до кладбища, они в молчании смотрели, как уходит в последний путь их товарищ, уходит по той самой дороге, по которой отправятся и они, разве только с меньшим числом провожающих.

Кладбище было расположено в верхней части Ковильяна, и процессия, извиваясь по уличкам, начала подниматься в гору.

Жители, завидев катафалк, собирались у дверей домов, останавливались на тротуарах. Но было очевидно, что эти похороны не заслуживали внимания: правда, в них участвовало много народу, но за гробом не следовало ни одного автомобиля… Изредка на перекрестках появлялись машины, но ни одна из них не присоединилась к процессии. Все они останавливались, ожидая, пока освободится дорога, а затем продолжали свой путь. Вот показался и автомобиль Азеведо де Соуза. Многие рабочие узнали владельца фабрики. Никто не удивился: в былые времена, когда умирал какой-нибудь рабочий, его хозяин обычно бывал на похоронах. Некоторые фабриканты поступали так и по сей день.

Процессия проходила мимо автомобиля. Азеведо де Соуза нетерпеливо ждал. Полчаса назад он спокойно сидел дома, когда ему позвонил компаньон по поводу нового, очень выгодного заказа на сотни конто и просил срочно приехать в Мантейгас. Азеведо де Соуза решил выехать сразу же, с тем чтобы вечером вернуться. Он торопился, а тут это неожиданное препятствие… Кроме того, он не любил похорон: они напоминали о бренности и его существования.

— Погуди и попробуй пробиться… — приказал он шоферу.

Но суеверный шофер боялся пересечь путь траурной процессии.

— Скоро конец, — сказал он.

— Кого это хоронят? — равнодушно спросил фабрикант.

— Маррету, — не оборачиваясь, ответил шофер таким тоном, словно это должно было быть известно каждому.

— Маррету… Маррету…

— Он много лет работал у вас на фабрике… ткачом…

— А, вспомнил! — воскликнул Азеведо де Соуза. — Я не знал, что он умер… Бедняга! Давно уже я его не видел…

— Он больше года находился в убежище…

— Поэтому-то я его и не видел… Бедняга!

Фабрикант теперь вспомнил о своих давних спорах с Марретой, когда тот, еще в первые годы республики, был одним из руководителей забастовочной борьбы за повышение заработной платы. Сейчас, спустя двадцать пять лет, все это представлялось хозяину безобидным, и он жалел Маррету. Азеведо де Соуза показалось, что со смертью старого рабочего что-то ушло из его жизни. Он подумал, что, раз уж очутился здесь, следовало бы присоединиться к процессии.

И приказал шоферу:

— Поезжай за ними.

Шофер, который размышлял о том, как поскорее добраться до Мантейгаса, подумал, что ослышался.

— Как вы сказали? Ехать за ними?

— Да.

Автомобиль стал подниматься по склону, замыкая траурное шествие.

Кладбище находилось неподалеку от центра города, на холме; подъем к нему был настолько крутым, что процессия едва двигалась. Азеведо де Соуза посмотрел на часы — было почти шесть. Как быстро ни ехать, все равно в Мантейгас он попадет только к обеду. Затем начнется деловая беседа с компаньоном — раньше одиннадцати ее не закончить. Стало быть, в Ковильян он вернется очень поздно…

Процессия продолжала медленно подниматься. Мысли Азеведо де Соуза уже приняли другое направление, ему теперь не было дела до покойника. Но покинуть траурную процессию неловко; теперь он проследует за ней до кладбищенских ворот. Он не выйдет из машины — ему всегда было неприятно бывать на кладбище. Даже свой семейный склеп, который он распорядился воздвигнуть, он посетил только раз, когда принимал работу…

У Азеведо де Соуза пропало желание ехать в Мантейгас. Было холодно, на дороге лежал снег. Ему хотелось вернуться домой, в свой уютный особняк, почитать лиссабонские газеты — днем у него на это не хватало времени, — пообедать, потом сыграть с друзьями в карты и наконец в одиннадцать, как обычно, лечь в постель. Но что произойдет, если он не встретится сегодня со своим компаньоном? Тот всегда колеблется и к тому же недостаточно сообразителен, сам он такой важный вопрос не решит. А дело это, черт возьми, срочное. Если его не решить немедля, заказ может быть передан другому предпринимателю, и тогда прощай прибыль, и немалая — по крайней мере пятьдесят конто!

Азеведо де Соуза подумал, что провести вечер в тепле и комфорте за пятьдесят конто было бы слишком дорого.

Но, с другой стороны, он уже стар для того, чтобы холодным зимним вечером носиться по пустынным дорогам. Он богат, немало заработал на войне, детей у него нет; даже если он и потеряет этот заказ в Мантейгасе, ему не придется просить милостыню. Жизнь коротка, каждый уходит в небытие, подобно Маррете. Он, Азеведо де Соуза, тоже всю жизнь трудился и сейчас имеет право остаться дома, даже если это ему обойдется в пятьдесят конто. К тому же он сделает доброе дело: проводит в последний путь своего старого рабочего…

Автомобиль двигался за процессией. Чтобы добраться до кладбища, понадобится еще не меньше пятнадцати минут — подсчитал Азеведо де Соуза и снова взглянул на часы: было около семи.

Рабочие уже видели, что он сопровождает гроб. Если он уедет сейчас, никто не посмеет сказать, что хозяин не отдал последний долг своему бывшему ткачу. А если толком поразмыслить, он вовсе не обязан ехать на кладбище — ведь Маррета уже давно у него не работал…

И Азеведо де Соуза на первом же перекрестке приказал шоферу:

— Поверни здесь…

Шофер и на этот раз подумал, что не расслышал и переспросил:

— Повернуть? Куда?

— В Мантейгас.

Автомобиль умчался…

Процессия подошла к кладбищу. Первыми через порота прошли члены «Братства душ». Товарищи Марреты сняли гроб с катафалка и понесли его на руках. Шествие замыкали инвалиды из убежища и рабочие с фабрик Ковильяна и Алдейя-до-Карвальо. Процессия проследовала мимо роскошных мавзолеев богачей в самый конец кладбища и остановилась возле небольшой могилы, которую едва можно было разглядеть при свете фонаря могильщика и свечей членов «Братства».

Все свершилось очень быстро…

Тихо беседуя, провожающие группами возвращались в город. Педро подошел к Орасио и некоторое время молча шагал рядом. Затем, догадавшись, что Орасио думает о Маррете, сказал:

— Хороший он был человек. Правда, с причудами, но очень хороший… Всегда витал в облаках… часто даже смешно было слышать, что он проповедовал с самым серьезным видом… Но мне он нравился…

— Замолчи! — резко прервал Орасио.

— Замолчать? Почему? Вот еще!

— Замолчи, прошу тебя!

Педро остановился, удивленно глядя на товарища. Орасио быстро отошел от него.

Педро пожал плечами, как бы показывая, что ему это безразлично, и присоединился к группе рабочих, повернувших к центру города.

Орасио подождал, пока пройдет Педро — ему не хотелось видеть этого человека. Неожиданно он заметил бредущего вверх по дороге Мануэла да Боуса. Сейчас этот ни во что не верящий старик был неприятен Орасио больше, чем когда-либо. Он отвел взор и принялся смотреть на одетых в черное людей, которые шли с кладбища; все это были его товарищи, с которыми он встречался на фабрике, в сквере, на площади.

Орасио думал о том, как много новых мыслей, идей и надежд пробудили в нем беседы с ними, как он не похож теперь на того парня, который оставил пастушеский посох и пошел работать в город. Все больше тускнели в его мозгу образы Педро и Мануэла да Боуса; все ближе становились ему рабочие, шагавшие рядом: он знал, что почти все они думают так, как думал Маррета, как думает теперь он, Орасио.

Он увидел Трамагала, Рикардо и Жоана Рибейро и присоединился к ним. Рикардо сказал ему.

— В субботу вечером у нас будет собрание, здесь, в Ковильяне, у Илдефонсо. Надо продолжать… Понимаешь? Мы должны продолжать… Придешь?

— Приду, — уверенно ответил Орасио. Он чувствовал, что какая-то скрытая сила связывала, роднила его с товарищами по труду, вселяла во всех них новые надежды на новую, счастливую жизнь.

Дойдя до улицы Азедо, Орасио распрощался с друзьями. Он шагал один по этой пустынной уличке, но ему казалось, что товарищи идут рядом…

Он пришел домой. Идалина, убаюкивая ребенка, напевала монотонную колыбельную песенку. Жоанико услышал скрип двери и увидел входящего отца. Он широко открыл глаза и улыбнулся.

— Ну как? Много было народу? — грустно спросила Идалина.

— Много.

Жоанико продолжал улыбаться отцу. Орасио взял ребенка на руки, приласкал его:

— Ты что же не спишь, маленький? — И повернулся к жене: — На пасху съездим в Мантейгас — покажем Жоанико бабушкам и дедушкам…

Загрузка...