ШЕСТОЙ ОСТРОВ

РОМАН

Перевод с испанского Е. Лысенко

МОСКВА «ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА» 1989

ББК 84.7У 4-12

DANIEL CHAVARRIA La sexta isia 1984

Предисловие E. Огневой

Оформление художника

О. Давыдовой

4703040100-301

- 028(01)-89

156-89

ISBN 5-280-00686-6

© Предисловие, перевод, оформление. Издательство «Художественная литература», 1989 г.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Успех, выпавший на долю четвертого романа уругвайца Даниэля Чаваррии, оказался бесспорным. И единодушные отзывы прессы, и присуждение одной из самых престижных литературных премий — «Премии Критики-84», и явный читательский интерес — так на Кубе было встречено появление «Шестого острова».

По-разному сложилась судьба уругвайских писателей после трагических изменений в политической судьбе страны. Огромный отряд творческой интеллигенции оказался в вынужденной эмиграции. Продолжая плодотворно работать — будь то в Европе, как патриарх уругвайской прозы Хуан Карлос Онетти, или в Латинской Америке, как многие его собратья по перу,— писатели зачастую выходили за рамки уругвайской темы. Вернее, тема оставалась, но вписывалась в более универсальный контекст. С этой точки зрения особенно показателен последний роман Даниэля Чаваррии.

Куба давно стала второй родиной Даниэля Чаваррии, вынужденного покинуть Уругвай после того, как в 1973 году там пришла к власти военная хунта.

Он родился в 1933 году в городе Сан-Хосе-де-Майо, жил в Монтевидео, получил разностороннее гуманитарное образование. В условиях поляризации политических сил в стране на рубеже 60—70-х годов положение Чаваррии осложняется: преследования, которым подвергаются люди прогрессивных взглядов, вынуждают его тайно бежать из страны. Его побег — тоже детективная история, которую написала сама жизнь...

Человек глубокой эрудиции и незаурядного обаяния, «Чава», как его прозвали кубинские друзья, стал преподавать на филологическом факультете Гаванского университета. И вдруг в 1977 году этот знаток литературы и истории, тяготеющий к философии и способный блеснуть познаниями также и в области истории религии и искусств, дает своим приятелям прочитать только что законченную рукопись — но чего? — своего детективного романа! Поначалу такое «выпадение из образа», наверно, всех. поразило, ибо кто мог тогда, на заре литературной карьеры сорокапятилетнего университетского преподавателя, предполагать, что слияние двух таких величин, как высокая культура автора и «низкий», в глазах многих, жанр, даст в результате нечто совершенно необычное...

Но так или иначе, «Джой», так назывался первый роман Даниэля Чаваррии, вышел в 1978 году, снискав автору всеобщее признание и специальную премию за лучшее детективное произведение года. И по сей день нет ни одной работы о развитии этого жанра на Кубе, где не было бы отмечено незаурядное мастерство Чаваррии-стилиста, необычность построения интриги, тонкость юмора в романе «Джой».

Два следующих романа у Чаваррии выходят в соавторстве с кубинским писателем Хусто Баско. И оба — «Полный Камагуэй» в 1982 году, а «Первый мертвец» в 1983-м—удостоены той же премии, что и «Джой».

К этому времени имя Даниэля Чаваррии стало уже широко известно, и его новых книг ждали с нетерпением. И вот — «Шестой остров», неожиданный и изящный сплав детектива и плутовского романа, сегодняшней латиноамериканской действительности и европейского Ренессанса, захватывающих приключений и неожиданных, даже на первый взгляд неуместных, в таком произведении философских рассуждений...

Творчество предыдущих лет во многом предваряет, подготавливает «Шестой остров». Блестящая языковая стилизация, освоенная в «Джое», скажется в последнем романе, когда зазвучит многоголосый хор персонажей и плавная, велеречивая манера повествования испанца XVII века будет чередоваться с современной речью героев детектива. А «Полный Камагуэй» стал своего рода репетицией для даровитого лингвиста, знания которого пригодятся в «Шестом острове» для расшифровки загадок старинной рукописи. Ведь кубинская идиома «полный Камагуэй» (что-то вроде русского «полный порядок») и оказалась ключом к выявлению резидента. В «Первом мертвеце» читатель уже вплотную приближается к одному из проблемных пластов последнего романа Чаваррии: здесь речь идет о судьбе старинного (тоже затонувшего!) клада испанских монет чеканки 1608 года. Перекличка далеких исторических эпох, судьба наследия, музейных ценностей — этот круг вопросов очерчен, но не исчерпан в «Первом мертвеце». Кроме того, в этом произведении намечается разработка образа, предвосхищающего противоречивый и привлекательный образ Бернардо Пьедраиты. Главный персонаж романа Д. Чаваррии и X. Баско, Тони Санта Крус,— колоритная личность. Преступник, на совести которого немало темных дел, связанный с наркобизнесом и готовый в погоне за миражем «бешеных денег» участвовать в вывозе за пределы своей родины ее уникального достояния — испанских монет, жестокий, беспринципный, циничный — он привлекает внимание писателей как индивидуальность. Тони — талант, но талант этот обращен во зло, а не во благо. В романе делается попытка проследить, как формировался этот тип законченного индивидуалиста, хотя в основном мы видим Тони человеком уже сложившимся — и обреченным на поражение. В «Шестом острове» психологические, нравственные, житейские аспекты становления схожего образа выступят на первый план и перевесят собственно детективные.

В восприятии латиноамериканцев присутствие в «серьезной литературе» черт детектива не требует извинений, оправданий, попыток уравнения в правах. Эти черты органично вписываются даже в поэтику самого Хорхе Луиса Борхеса, признанного метра испаноязычной прозы XX века. Престиж детектива отстаивал мексиканский писатель и философ Альфонсо Рейес, а классик современной кубинской прозы Алехо Карпентьер написал в свое время ставшую теперь хрестоматийной статью «Апология детективного романа»... Но дело, конечно, не только в авторитетах. Дело в литературной практике, основанной на специфической действительности Латинской Америки, которая порождает мышление в категориях детектива. Реальность, питающая роман о геррилье, о противостоянии режимам военной хунты, о подпольной борьбе,— такая реальность не может быть чуждой детективу.

Но детективная линия, в отличие от предыдущих романов Чаваррии, не единственная и не основная в «Шестом острове». Эта книга — своеобразный букет жанров, и особое место в нем занимает пикареска.

Манускрипт с исповедью Альваро де Мендосы, великого грешника, жившего на рубеже XVI и XVII веков, мог бы стать основой самостоятельного литературного произведения. В романе Чаваррии ему суждено стать первотолчком для развития детективной интриги, которая начнет развиваться три столетия спустя, оттенить ее, сделается даже в известном смысле ее прообразом.

В том, что плутовской роман «переселился» из Испании в Латинскую Америку и нашел там для себя весьма плодотворную почву (на которой впоследствии расцвел и детектив), нет ничего удивительного. Ведь в грандиозный водоворот конкисты оказались втянутыми самые пестрые по своему составу людские потоки. Манящие земли Нового Света привлекли не только полководцев-завоевателей с именами «христианских королей» на устах и обнаженным мечом в руках, не только миссионеров, несущих индейцам-язычникам «слово божье», но и тысячи разорившихся людей всех сословий, опьяненных мечтой об Эльдорадо, алчных проходимцев и просто веселых бродяг, искателей приключений,— да и тех, кто был не в ладах с законом и предпочитал затеряться на бескрайних просторах молодых вице-королевств. Эти потомки героев классических испанских пикаресок — Ласарильо с Тормеса или Пройдохи дона Паблоса — быстро ассимилировались, а вскоре действительность Латинской Америки породила своих собственных пикаро.

У исповеди Альваро де Мендосы есть несомненный литературный предшественник — появившаяся в 1690 году в Мехико хроника Карлоса де Сигуэнсы-и-Гонгоры «Злоключения Алонсо Рамиреса». Судьба самого автора хроники, возможно, повлияла и на создание образа Бернардо Пьедраиты: Сигуэнса-и-Гонгора в отрочестве вступил в орден иезуитов и был изгнан из него за дисциплинарные провинности, а впоследствии стал выдающимся математиком и историком. Бернардо Пьедраита получает в свои руки «документ» — исповедь авантюриста Мендосы; документальность же хроники Сигуэнсы-и-Гонгоры не ставится под сомнение. Он записывал рассказ авантюриста Алонсо Рамиреса по приказу вице-короля, и под его пером официальный жанр «реласьон» (т. е. донесения) обогатился чертами художественного произведения — пикарески и романа о пиратах. География похождений героя хроники почти та же, что и у Альваро де Мендосы: тут и Филиппины, и Новый Свет, и странствия с английскими пиратами, которые под конец бросают своего пленника на произвол судьбы...

В истории Альваро де Мендосы, рассказанной Д. Чаваррией, чувствуется не парафраз, а вольная или невольная полемика с историей Алонсо Рамиреса, прошедшей «художественную обработку» просвещенного хрониста. Алонсо Рамирес — заурядный человек, лишенный ореола героики, человек-щепка, которого носит по волнам житейского моря. Он ловчит, юлит, мечется, пытается лавировать, но суть от этого не меняется — он остается объектом приложения сил со стороны властей, церкви, пиратов и т. д. К тому же в хронике Гонгоры-и-Сигуэнсы картина мира скорректирована идейно-философской концепцией автора: несмотря на все свои «плутовские» качества, Алонсо Рамирес — католик, и все наиболее крупные его несчастья происходят не столько из-за его собственных грехов, сколько от мучителей-протестантов...

Альваро де Мендоса по характеру своему — антипод Рамиреса. Чаварриа подчеркивает «творческое начало» в его плутовстве — незаурядную актерскую жилку, склонность к мистификациям, подлинный артистизм в подготовке преступлений. Свои многочисленные перевоплощения он не всегда совершает лишь по необходимости (как превращение из студента-аристократа в босоногого водовоза), но порой и по зову сердца (как путешествие с табором богемских цыган). Альваро не становится игрушкой в руках судьбы, он свою собственную жизнь превращает в упоительную игру, торопясь перехватить у судьбы инициативу. В любой, самой грозной, ситуации он осознает и осуществляет свой выбор, вписывает его в своеобразную систему религиозно-этических координат, то есть рефлектирует, оценивает, страстно спорит с самим собой.

На первом плане тут, конечно, стоит вопрос об основном, с точки зрения современников Альваро де Мендосы, его грехе — измене вере. Воспитанный во времена инквизиции и потому особенно ясно осознающий масштаб сделанного шага, Альваро с легкостью фокусника не раз сменит веру вместе с маской. Все новые и новые маски помогут ему ускользнуть от карающей десницы: испанский студент, фламандский купец, богемский цыган, ландскнехт, мореплаватель, пират. Бог для него станет абстракцией, с равной щедростью одаривающей невзгодами приверженцев всех вероисповеданий.

Но вероотступник не превращается в безбожника. Просто горизонты его восприятия расширятся, включая в себя теперь и преклонение перед мудростью мориска (в семье которого чтили Аллаха и который к тому же лекарским своим искусством был обязан китайским врачевателям-буддистам), и терпимость к суевериям цыган, и искреннюю дружбу с язычником Пам беле. До последнего часа рядясь в тогу ревностного христианина, Альваро де

Мендоса в душе сбрасывает оковы «христианоцентристского» мышления своих единоверцев. Не совсем отдавая себе в этом отчет, он приходит к деизму, как это случится в один прекрасный день и с нашим современником Бернардо Пьедраитом.

Мир в представлении и описании Альваро де Мендосы, огромный и многокрасочный, несмотря на фрагментарный характер исповеди, поначалу кажется цельным. Он напоминает диковинный гобелен или легендарный щит Ахилла. В нем всему есть место: пока бушуют религиозные войны и пылают костры инквизиции, мирно кочует веселый табор, бороздят моря оборотистые фламандские купцы, а в Новом Свете звонят колокола монастырей и трудятся на плантациях негры. Действительность еще сохраняет подобие равновесия, но оно вот-вот окажется призрачным... Манившая разнообразием возможностей жизнь оборачивается одним и тем же — соз-Дается впечатление, что судьба бросает Мендосу из края в край, чтобы последовательно избавить его от иллюзий.

Во имя веры и по приказу короля его отец творит зверства в стране его матери, брат разоряет брата, жена отрекается от мужа, друг доносит на друга, сильный всласть глумится над беззащитным. И Альваро делает открытие, его таланты, находчивость, ловкость — оружие не меньшее, чем сила. Он пробует обратить свое дарование во благо, но терпит крах во всех начинаниях: и блестящая учеба, и счастливая семейная жизнь с Эухенией, и мирная торговля на поверку оказываются карточным домиком и рушатся под напором враждебной действительности. Теперь мир-гобелен становится неуютным, и человек мечется в недавно открытых им просторах как затравленный волк, и его способности чего-то стоят, только если их употребить во зло другим. А между тем это время людей великих и незаурядных — мыслителей, путешественников, первооткрывателей, ученых и фанатиков.

ечать эпохи лежит и на мудреце Хуане Алькосере, и на кадисском воре-плясуне Антонио, и даже на злодее ернере. Ощущение двойственности вызывает исповедь Альваро де Мендосы: бескрайний мир, где бурно и даже празднично кипит жизнь, породил людей ярких и силь-' однако поспешил обогатить их трагическим опы-

Альваро, сталкиваясь с сильных, быстро осваивает несправедливостью и властью науку, позволяющую выжить.

Выжить — но и распорядиться судьбой других. Ступень за ступенью проходит он лестницу преступлений, все меньше ценя чужую жизнь. Как далеко друг от друга отстоят его первое убийство — по неосторожности, от последующих — из мести, все более бесстрастных, вплоть до тех, что совершил он и вовсе хладнокровно — по приказу свыше. Крайней точкой падения становятся зверства и вовсе бессмысленные, содеянные во время Тридцатилетней войны под чужими знаменами и за чуждые идеи. Альваро де Мендоса становится нерассуждающим наемником, и, хотя «официально» грехи за военные преступления отпускает полковой капеллан, в исповеди Альваро явственно будет звучать тема непреходящей вины. «Я только выполнял приказ»,— это оправдание, раздающееся со времен крестоносцев и конкистадоров, не случайно намекает на существование некоего «мостика» в современность, напоминая о Нюрнбергском процессе. Ведь исповедь Альваро де Мендосы и история в письмах Бернардо Пьедраиты не просто сопоставимы.

Они знаменуют собой отстоящие друг от друга во времени различные фазы формирования определенного человеческого типа.

Истоки этого человеческого характера, его противоречивую сущность блестяще показал Алехо Карпентьер в своей повести «Арфа и тень» (1979), создав образ самого первого пикаро, ступившего на землю Нового Света,— Христофора Колумба, человека, соединяющего в себе черты Первооткрывателя и Завоевателя. Кстати, прообраз Альваро де Мендосы встречается в творчестве Карпентьера и намного раньше, в рассказе «Дорога святого Иакова» (1958). Это паломник Хуан из Антверпена, бывший студент университета и бывший солдат, что держит путь в испанский город Сантьяго-де-Компостела, но нарушает обет, устремляется в Севилью, откуда отправляется в Новый Свет. Затем, как в поучительной притче, следует божье наказание — тяжкая болезнь и пророческое видение, указующее путь к спасению.

Веселитесь, бедные идальго. Радуйтесь, лихие капитаны, Люди, добрым новостям внимайте, Вас зовут в неведомые страны. Для того, кто повидать желает Чудо новоявленного рая, Ныне десять каравелл крылатых Из Севильи разом отплывают,—

в этой песенке, которой заканчивается рассказ Карпентьера, преподносится лишь заманчивая, праздничная сторона путешествия: избавление от бедности, радость открытия нового— «чуда», «рая», приключений, но не стоит забывать, что поет ее не кто иной, как Дьявол, что это — искушение, то есть в конечном счете все-таки химера.

Так, и Альваро де Мендоса отправляется в заокеанские владения испанского короля, едва отпущены его страшные грехи наемника, отправляется опустошенным, «утратив бога», чтобы грешить в этом «новоявленном раю» еще более жестоко и отчаянно. Но рассматривать его жизнь как все нарастающий шквал грехов, кульминацией которых будет его последний обман — мистификация доминиканцев, то есть своего рода «антивоспитание», значило бы упростить художественно-философскую концепцию Д. Чаваррии.

Личность, заключающая в себе и свет и тень, Альваро не примитивный корыстолюбец и не демонический мститель. Он распахнут для новых впечатлений, он жаждет познания, не может оставаться на месте и удовлетвориться своей долей, как бы заманчива она ни была. Это лишь на первый, поверхностный взгляд вся его жизнь состоит из многочисленных попыток приспособиться к постоянно переменчивой действительности, «вписаться» в нее. Но, по сути, он с ней находится в вечном споре, яростно борется и стремится ее переделать — правда, лишь для себя одного.

Он создает себе десятки новых жизней — новых имен и биографий, новых моделей поведения. Вульгарное лицедейство плута вырастает у него до высот подлинного творчества, где человек становится вровень с богом и даже соперничает с ним,— ведь тот дал Альваро сдчу-единственную жизнь... Чем, как не попыткой сотворить себе свой собственный мир вне законов окружающей реальности с ее войнами, инквизицией, сословной иерархией, оказывается его путешествие с табором по Европе или захватывающая и трогательная робинзонада с негром Памбеле?.. Оба эти случая — не что иное, как попытки создания утопии, которые терпят крах даже не столько под воздействием внешних обстоятельств, сколько из-за того, что дают свои всходы семена ненависти или алчности в душе индивидуалиста, каким предстает перед потомками Альваро де Мендоса.

Этот исторический тип проходит сквозь века, эволюционирует, и вот преступник международного класса

Бернардо Пьедраита, читая в архиве исповедь Мендосы, словно смотрится в затуманенное временем зеркало.

Схожее воспитание, хорошее образование способствуют проявлению его врожденных талантов. Путь духовных исканий Бернардо подобен спирали. Первое столкновение с миром, исполненным злобы и грязи (олицетворением его становится дон Лисинио Лобо), вызывает у подростка потребность в каком-то противовесе, в обретении идеала. Тогда выход видится ему в чистоте и безоглядности веры. Бернардо чувствует в себе незаурядные душевные силы, пробует реализовать их в религиозном порыве, который не только оказывается никому не нужным, но и вызывает неодобрение окружающих. Стремление к святости, совершенствование себя как самоцель ведут на ложный путь, и, постигая эту истину, Бернардо выбирает другой ориентир — познание. Однако закрытый мирок монастырской школы иезуитов «законсервирован» много веков назад, отгородился от современности. В 30-е годы нашего века там все еще воюют с еретиком Паскалем. Познание здесь обращено в прошлое, в тонкости богословских трактатов или же в глубины собственного сознания учеников.

Новое разочарование (знание противоречит вере, несовместимо с ней) выводит Бернардо на следующую ступень поисков: богослов и математик, порвав с иезуитами, становится сочинителем радиосериалов.

Радиосериал для Латинской Америки — не просто разновидность массовой культуры, но важная составная часть духовной жизни «среднего человека». Мелодрама, составляющая суть сериала, не требует реабилитации: при низком уровне жизни и подавляющей неграмотности это единственная форма культуры, доступная для миллионов. В 40-е годы, когда на этой ниве с успехом подвизался Пьедраита, у радиосериалов еще не было могучего соперника в лице телевидения... Хитро закрученные интриги, душераздирающие страсти и, главное, умение сочинителей прервать действие в самом интересном месте обеспечивали им неослабевающий интерес доверчивых слушателей. Сериал развлекал домохозяек, мелких ремесленников и завсегдатаев дешевеньких кафе, поднимая их над бесцветностью однообразных будней, и служил чем-то вроде катарсиса всем этим усталым людям. Неотъемлемая часть латиноамериканской действительности, радиосериал стал объектом художественного осмысления в прозе таких замечательных латиноамери-

канских писателей, как Хулио Кортасар и Марио Е-аргас Льоса.

Характерно, что это поле деятельности, где могло найти выражение творческое начало личности Бернардо, привлекает его не надолго, Выдумывать чужие жизни, Сталкивать марионеток-персона.'<ей, нагромождать вымышленные детали кажется ему утомительным. Бернардо декзк:трирует свое мастерство в другом: он особым, образом обрабатывает забытые или малоизвестные памятники литературы, адаптируя их для радиосериала. Здесь-то ему и суждена встреча с исповедью Альваро де Мендосы. Пьедраита открывает для себя любопытную закономерность: один и тот же сюжет можно использовать в совершенно разных жанрах, и результат будет различный. Так, рукопись Мендосы он использует в своей жизни дважды. в первый раз — приспосабливая ее содержание для сериала, во второй — сам становясь актером, доигрывающим драму, начатую в XVU веке.

Наблюдательный читатель заметит, конечно, что композиция ради осерчал а становится постепенно одним из важных структурообразующих моментов в романе Даниэля Чаваррии. По сути дела, сам роман на некоторое время превращается в «сериал в сериале*. Интригующая фраза лжемонахинь «Дублоны, мистер Капоте, дублоны!» — чем не концовка главы из радиопоеести?.. впрочем, Бернардо в эти годы еще не сможет дать себе отчет в том, что становится действующим лицом когда-то уже игранного Действа и повторяет во многом чью-то давно прожитую жизнь. Порой в своих приключениях он идет чуть ли не по следам Мендосы. Равнодушно оставляя карьеру сочинителя в самом ее расцвете, он устремляется в плаванье по морям и океанам — «радуйтесь, лихие капитаны... вас зовут неведомые страны*... Затем новый пик карьеры, и новый отказ, и новые скитания и болезни. Однако жизнеописание Бернардо не исчерпывается превратностями современном ликарески. Его ведет идея, мучительный и неразрешимый вопрос, с которым он вышел от иезуитов: в чем сущность божественности человека, как бог допускает ниидету и страдания тех, кого создал по своему образу и по добию? И как, наконец, могут уживаться в одной душе в -p в разумность божественного промысла и возмущение неправедным мироустройством? В чем личная свобода и не противоречит ли она благу других? Обильную пищу для этих размышлений предоставляют ему зрелища нищеты и болезней, угнетения, сиротства и разрухи в Европе, Азии

и Северной Африке послевоенных лет. Это уже не тот красочный мир приключений, что открылся когда-то Альваро де Мендосе, а сошествие в ад и познание всех его кругов. Бернардо наделен в несравненно большей степени состраданием, нежели испанский плут. Разрывая и вновь скрепляя свои отношения с церковью, Альваро лишь клянет провидение, ниспославшее ему «злосчастья», жестокость инквизиции или тупость властей, но ему и в голову не приходит поставить под вопрос существующий правопорядок в целом. Бернардо же и в своих преступлениях, и в добрых делах затрагивает принципы мироустройства.

Тяжелейшим испытанием для него становится разочарование во всем, чему его учила церковь. Утрата веры происходит постепенно. Сначала он расстается с догматами католичества, становится деистом, пытаясь как-то примирить идею существования бога с разнообразным строем жизни верующих всех стран, куда забрасывает его судьба. У него еще есть «бог для себя», бог в душе, покуда опыт знания о мире, о чудовищных беззакониях и бедствиях человечества не приводит к утрате и этой веры. А жизнь, лишенная бога, начинает восприниматься как существование вне логики, вне правил. Тогда Бернардо остается уповать лишь на себя, на свой талант и превосходство. Так, много лет спустя после исчезновения Альваро, пройдя вместе с человечеством все вехи его развития, тип человека-индивидуалиста, одинокого пикаро XX века, воплощается в образе уругвайца Бернардо Пьед-раиты.

Развитие этого исторического типа шло двумя путями. Второй, претерпев сходные метаморфозы, привел некоего предприимчивого швейцарца к идее основать компанию ИТТ. Все служащие ИТТ — и полковник Бен, и Хенин, и Генсборо, и Лу Капоте — варианты того же типа. Они демонстрируют недюжинную сметку, размах, хитрость и интуицию. Это скептики, и идея бога ими утрачена априорно. Чем не плутовской роман — «похождения» ИТТ во время второй мировой войны? ИТТ меняет хозяев и обманывает всех их без исключения. ИТТ — типичный наемник, продажный и беспринципный, сотворивший куда больше зла (ибо масштабы теперь иные), чем Альваро де Мендоса во время Тридцатилетней войны.

И вот в некой точке дороги Пьедраиты и ИТТ пересекаются. Поединок Бернардо с Лу Капоте и его хозяевами и составляет основу детективной интриги в романе.

Эти эпизоды увлекательны и представляют самостоятельну ценность как целостное произведение детективного жанр Однако в контексте всего романа встреча двух плугов приобретает особое значение.

Это, конечно, как раз такая фарсовая ситуация, которая характеризуется поговоркой: «Вор у вора ДУ инк украл». Тем не менее речь тут может пойти не столько об их сходстве, сколько о различиях. Все прегрешения против закона и общепринятых норм, которые совершает Лу Капоте, он творит лишь ради себя, не признавая пре пон морального и этического порядка. От преступлении против отдельных людей Лу постепенно переходит к более масштабным операциям. Похищение картины из музея Прадо становится в каком-то смысле ограблением всего человечества, а авантюра с чертежами секретного оружия и подавно грозит непредсказуемыми последствиями. У не несет в себе никакой сверхидеи, ничего такого, что придавало бы смысл его человеческому бытию. Способный человек, талантливый бизнесмен, Капоте при всем этом личность ущербная. Кроме вполне заурядного стремления к процветанию, он руководствуется лишь мучительными велениями плоти. И может быть, не случайно его мужская несостоятельность показана на фоне полноценной и бурной чувственной жизни Бернардо, наделенного, кроме всего прочего, и способностью любить...

Но логично ли, что Лу будет остановлен преступником, которого давно и безуспешно разыскивает Интерпол? В русле эволюции образа Бернардо — логично. Идея похищения Лу Капоте и последующее «наказание» ИТТ становится одним из последних витков спирали, которую представляет собой медленное взросление его души. Бернардо, подобно плуту Мендосе, в свое время познает и исчерпывает возможности утопии, создав чудо-школу в Кинта-дель-Пердидо. Все самое светлое, что сохранилось в его душе, он отдает маленьким воспитанникам. Это не просто благотворительная организация, но попытка вырастить совершенно особое поколение «нового человека» — в том понимании, которое вкладывал в эти слова Эрнесто Че Гевара. Поколение гармоничных, счастливых людей, находящих радость в тРУДе и творчестве, свободных от алчности и жестокости. Но трагический парадокс этого эксперимента Пьедраиты заключается в том, что реализация сил и качеств таких «новых людей» возможна лишь в обществе соответствующего, качественно нового типа,— а Кинта-дель-Пердидо была лишь островком, затерянным в самой гуще того самого

жестокого и алчного мира, который так ненавидел сам Пьедраита. И утопия не могла не распасться под натиском этого мира...

Конечно, не стоит воспринимать операцию «Пьедраита— Капоте» как некий карающий акт идеологического значения. Да, нельзя не признать, что со временем романтик Бернардо (а он, несмотря на весь свой скептицизм и горький опыт, остается романтиком) становится Робин Гудом наших дней и жертвы свои выбирает отнюдь не среди невинных агнцев. Однако, нанося удар по враждебной его идеалу системе, которая в тот миг воплощена в образе Капоте, он все же остается индивидуалистом. Сочувствуя сандинистам, восхищаясь опытом Кубы, он не способен на совместное деяние, на единение в общей последовательной борьбе. Его вклад в дело уничтожения режима Сомосы — все та же артистичная пикареска, вдохновенная импровизация одинокого актера.

Одиночество — постоянный признак, сопутствующий формированию людей такого типа. На фоне многолюдья, в водовороте которого Бернардо чувствует себя уверенно, и с любящими его женщинами он остается одиноким. Это ощущение усугубляется вечным присутствием тайны, двойной или тройной жизни. Окружающим видна только одна роль, одна маска, а за всем этим скрыты совсем другие черты. Не узнан — значит, не понят. И все же существует некто, к кому Бернардо Пьедраита обращает свою исповедь,— только в отличие от исповеди Альваро де Мендосы Бернардо говорит со своим духовником всю жизнь и при этом ни на что не рассчитывает — ни на отпущение грехов, ни на награду. Это падре Кастель-нуово.

Воспоминания, которые пишет Пьедраита по просьбе своего духовника и друга, и затем их многолетняя переписка — попытки пробить стену одиночества, открыть себя «другому» и в то же время познать себя. Письма Бернардо пестрят описаниями нравов и мест, куда завели его странствия, в них обилие метких наблюдений и красочных подробностей, однако самое главное в них — путешествие в самого себя. Явно или подспудно в этих письмах звучит крик о помощи, когда, сталкиваясь со все новыми и новыми уродливыми сторонами бытия, Бернардо боится окончательно извериться в самом его смысле. И каждый раз падре Кастельнуово старается помочь. Его письма к Бернардо редко приводятся в тексте романа, в основном мы погружены в стихию монолога

Пьедраиты. Но в этом монологе образ падре Каст во- то оппонента, то утешителя - присутствует менно. -пик. Хуана

Падре Кастельнуово в каком-то смысле двои j де Алькосера, мудрого друга и наставника Альвар^ Мендосы. Как и ученый мориск, падре Кастельнуов щает свои обширные знания и опыт на службу лю Он живет для других, жертвуя во имя этого своим с ственным спокойствием и благом. Кастельнуово не п ставляет никакую организацию, секту или благотворит ное общество. То, что он делает, располагая до опреде^^^ ного момента возможностями церкви, он делает не т ~ из религиозного рвения: вечерние школы, фонды ден помощи, клуб рабочих, баскетбольные площадки... По нат^о_ своей это просветитель. Но Кастельнуово, как и его допечному, надолго выпадает участь борца-одиночки, деятельность постепенно выходит за рамки канонов, Д°" пустимых католической церковью, и после серии конфли > с архиепископом Кастельнуово лишается сана. Чел прогрессивных взглядов и блестящий организатор, °н становится политиком — но участвует в политических ДвИ жениях, соответствующих его представлению о справедливости. Тут читатель обнаружит еще один сюжетный парал лелизм в биографиях Альваро де Мендосы и Бернард0 Пьедраиты. Альваро помогает дону Хуану вырваться из лап инквизиции, а Бернардо устраивает побег политического заключенного Кастельнуово. Но урок из этих сходных ситуаций дон Хуан и бывший уругвайский священник извлекают разный. Мудрый мориск навсегда оставляет сотрясаемый раздорами Иберийский полуостров и укрывается от бурь в тихом Амстердаме. Вынужденный эмигрировать, Кастельнуово не оставляет борьбы.

Его взгляды не укладываются в четко определенную систему, деятельность не ограничивается участием з той или иной организации. Попытка примирить марксизм и христианство в теоретическом плане дает в плане практики широкое поле борьбы: от благотворительной деятельности среди крестьян и синдикалистской агитации среди рабочих до вооруженных акций в рядах левоэкстремистской организации тупамарос.

Новый этап его жизни связан с деятельностью под условным именем «Эмилио». Случается неожиданное учитель учится у своего ученика, и именно Кастельнуово Эмилио приходится довершить плутовское начинание Пьедраиты.

Финал романа понравился не всем, не всем убедительной показалась передача уже совсем почти решенной загадки в руки официальных кубинских служб. Чаварриу упрекали в скомканности если не самой разгадки, то, во всяком случае, изображения последствий, которые она могла повлечь. Вручение микрофильмов с чертежами ору-, жия, похищенных из сейфа Капоте, кубинским властям выглядит логично в свете конкретных политических симпатий Пьедраиты и Кастельнуово. Но убедительно ли звучат ссылки на невозможность проникнуть в поисках клада на «шестой остров», что расположен в кубинских территориальных водах, в устах такого мастера плутней, как Бернардо Пьедраита? Об этом судить читателям.

Одно из возможных объяснений кроется, вероятно, в том, что Бернардо Пьедраита в своем жизненном и духовном опыте оставил далеко позади плута Альваро де Мендосу. Тот в свое время четко сформулировал, что целью его является «жить на свободе и в достатке». Поэтому он конечно же по-иному распорядился бы огромным сокровищем с затонувшей «Санта Маргариты». С обретением прочной «фортуны» классическая пикареска обычно кончается. Заканчивается она и для Бернардо, ставшего обладателем миллионных вкладов на имя Бласа Пи,— но тут же возрождается на новом уровне. Бернардо Пьедраита становится Странствующим Рыцарем наших дней, рыцарем, не позабывшим уловок плута. Однако теперь он использует свои «свободу и достаток» не для себя, а для достижения торжества справедливости. Его возможное исчезновение, гибель во время одной из операций помощи сандинистам, которую он якобы предвидит,— не начало ли это новой мистификации? И не возродится ли он где-нибудь под другим именем, как это уже не раз бывало?

«Шестой остров» поражает своей жанровой много-ликостью. Симбиоз исповеди и романа воспитания, пикарески и романа в письмах, произведение Чаваррии органично позволяет вмонтировать в свою повествовательную ткань элементы детектива, политического памфлета, сериала. Книга пестрит реминисценциями, рассчитанными на знатоков, и легко узнаваемыми парафразами «Острова сокровищ» и «Робинзона Крузо».

Даниэль Чаварриа использует богатейший инстру-

ментарий истории и истории культуры, чтобы проследить становление, апофеоз и кризис — от Ренессанса до 70-х годов нашего века — ярчайшего человеческого типа. Тема «нового человека», о котором грезит и ради которого борется Бернардо Пьедраита, возникает на страницах «Шестого острова» не случайно. Связанная с судьбой будущего поколения, она предвещает появление нового исторического типа, который, как верит и сам Бернардо, рано или поздно придет на смену таким, как он,— тогда, когда его сможет создать сама жизнь.

Е. Огнева

ШЕСТОЙ ОСТРОВ

РОМАН
A1940

Кордовские горы! 1

Ах, наконец-то Кордовские горы!

Остались позади Буэнос-Айрес, Пергамино, Росарио. Осталась позади убийственно плоская равнина. По обе стороны железнодорожного пути — коровы и поля пшеницы, и опять коровы и поля, пегие коровы и изобильные поля, и напрасно взгляд путешественника ищет хоть какой-нибудь изгиб почвы, малейший выступ, хоть что-нибудь — о Господи!— что нарушило бы уныло правильную окружность горизонта.

Восемь часов пути между Буэнос-Айресом и Росарио я боролся со сном. А падре Нуньо, напротив,

уснул, еще не доезжая Пергамино. Я ожидал, что после Росарио пейзаж должен измениться, но, увы, кругом все были поля да коровы: коровы породы «шортон», «хирсфорд», «эбердин-энгюс», самые благородные pedigrees 1 Альбиона, прижившиеся, подобно их двуногим землякам, на жирных почвах пампы. И, как все коровы на свете, они показывали путешественнику свои шершавые языки, истекая слюной, пережевывая сочные травы санта-фесинских лугов . Некоторые, не переставая жевать, неспешным поворотом головы и равнодушно-внимательным взглядом провожали мчащиеся вагоны.

Незадолго до прибытия в Кордову я уснул. Но, когда отъехали от Хенераль-Пас, падре Нуньо разбудил меня, чтобы показать волнистые очертания голубоватых гор. Вот они, долгожданные Кордовские горы!

Я спросил, в котором часу мы приедем в Крус-дель-Эхе.

— Часов в восемь,— ответил падре Нуньо.— В половине девятого уже, наверно, будем в монастыре. Ты устал, сынок?

Чтобы я да устал! Смешно! Да я не мог дождаться приезда, чтобы начать за этой горной грядой осуществлять свои тайные мечты.

Мне недавно исполнилось четырнадцать лет. За два месяца до того падре Нуньо сообщил мне радостную весть. Меня приняли в семинарию Назарет, крупный очаг Общества Иисусова 2 3 4 в Кордове. Туда поступали подростки, отобранные духовными наставниками, из самых отдаленных уголков южноамериканского континента. Эта весть наполнила меня светом.

Все началось со знакомства с падре Нуньо. Это он указал мне путь истинный, он стал моим утешением и опорой. Добрый падре Нуньо! Его благодушное аскетическое лицо до сих пор живо стоит перед моими глазами. Единственной печалью моей в те минуты была необходимость расстаться с ним, и, быть может, навсегда. Не познакомься я с ним в то одинокое воскресенье, не появись он и не положи мне на плечо дружескую свою руку, не укажи мне путь — то ли к добру, то ли ко злу,— судьба моя сложилась бы совсем по-иному. Добрый этот человек так много для меня сделал! Мне ужасно захотелось выказать свою благодарность, и я робко взял его за руку. Он удивленно посмотрел на меня.

— Спасибо,— сказал я с увлажнившимися глазами.— Спасибо, падре Нуньо!

Он растроганно погладил мне голову и благословил меня.

Солнце стояло над горной грядой. Скоро я увижу монастырь. В своем воображении я все уже видел заранее: этот ландшафт, здания монастыря, свою повседневную жизнь. Когда я пойду гулять в горы, свежий ветерок будет трепать мои волосы. Чистый, бодрящий воздух придаст сил, чтобы день за днем продвигаться вперед в сражении за веру,— ибо человек должен весь целиком отдаваться этой борьбе. Шаг за шагом, минута за минутой мне предстояло завоевывать и укреплять свою веру и любовь к Богу. Labor vincit omnia ’. Падре Нуньо неустанно повторял это мне. Однажды я пришел к нему с мольбой, я просил падре Нуньо объяснить мне истину жизни, причину моих несчастий, причину смерти моего отца, причину поведения моей матери. И он мне объяснил, что единственная истина — это вера, любовь к Богу. Это и есть единственная, всеобъемлющая истина.

Да, этот пейзаж я представлял себе тысячу раз. В Монтевидео я изучил все книги по географии, все энциклопедии, «Сокровище для молодежи», «Мир как он есть», я ходил выпрашивать брошюры в «Плу-на», в «Кот»5, в аргентинское консульство, в Национальное ведомство по туризму, и каждое новое печатное издание было толчком для каскада образов, сцен, которые творила безудержная, жаждущая нового ребячья фантазия. Фотографий монастыря раздобыть не удалось, но я сумел заставить падре Нуньо, которого орден прислал к нам как-то по другому случаю, описать мне его во всех подробностях. И в своем воображении я дополнял бесчисленными новыми деталями фасады зданий, дворы, лица святых отцов. В огромной передней меня встретит брат привратник, суровый монах, расположение которого я, конечно, сразу же завоюю; во внутреннем дворе всегда будет слышаться аромат цветов апельсинового дерева и жасмина, свет зари будет заставать меня в келье коленопреклоненным, с жаркой молитвой на устах. Все это уже жило в моем воображении. И я был уверен, что в сем доме Господнем обрету любовь и истину. Я видел себя лучшим учеником в классах, самым усердным в духовных упражнениях, блистающим в богословских диспутах на латинском языке, когда перейду в семинарию. Там я завершу среднее образование. Там я стану священником. Потом для получения сана меня пошлют в Комильяс или же в Италию. Возможно, я стану доктором богословия или канонического права, или же орден разрешит мне специализироваться по математике, что было моим страстным желанием. Это царство точности казалось мне лучшим доказательством существования Бога. Однажды, еще в колледже Святого Семейства, я признался падре Нуньо в своих сомнениях — мне, мол, думается, что математика столь же истинна, как существование Бога. На что он ответил, что подобные мысли — это почти грех. Разумеется, я так говорю по невежеству, ибо еще не изучал богословие. Когда ж я займусь этой наукой, я пойму свое заблуждение. И он посоветовал мне набраться терпения. Все, что говорил падре Нуньо, было справедливо. День за днем и шаг за шагом мне предстоит завоевывать веру.

И вот наконец-то они, Кордовские горы!

Много лет после того, как была напечатана на машинке эта страничка, Бернардо сделал на ней собственноручную приписку, которую, как мне кажется, следует включить в этот документ А:

«Карлос, когда я писал эти заметки, я не понимал ни того, что они могут представлять бесспорный интерес для литературной обработки, ни того, что уже изрядно набил руку в риторических оборотах; однако

1 Комильяс — город в Испании (провинция Сантандер), где находится так называемый понтификальный университет (духовная академия).

именно этот тон хорошо передает волнение, с каким я ждал появления гор, и мое нетерпение поскорее добраться до монастыря; вот я и сохраняю все как есть, потому что самое здесь интересное — это выражение моих тогдашних чувств. Во всяком случае, не пугайся, в дальнейшем стиль будет гораздо более удобоваримым.

Б. П.»

ОТ БРОД-СТРИТ ДО ПАРК-АВЕНЮ

Они родились на Виргинских островах, когда те еще принадлежали Дании. Отцом их был датчанин, матерью — француженка. Но телефонным бизнесом Состенес Бен и его брат Эрнан занялись в Пуэрто-Рико. Вообще-то они в это время вели торговлю сахаром, и если ввязались в телефонное дело, то лишь потому, что получили его в возмещение долга. Позже, в 1917 году, Соединенные Штаты купили Виргинские острова (включая братьев Бен) за тридцать миллионов долларов. Дешевка! Это было блестящей удачей для всей семьи, особенно для честолюбивого Состенеса, который таким образом получал американское гражданство и новое, более обширное поприще для своей фантазии и дерзости. Мог ли кто предполагать, что телефонный бизнес с годами приобретет подобный размах? ИТТ! Эрнану казалось, что такое название звучит слишком претенциозно. Ну же, братец, отстань, не надоедай мне! Что ты в этом понимаешь? Состенес был деспотом. И командовал здесь он, Эрнан годился лишь на то, чтобы исполнять приказы. У него не было и намека на энергию брата, вдобавок его сковывала робость. И Бен распорядился, чтобы их дело именовалось именно так: «Интернэйшнл телефон энд телеграф». Но разве Эрнан так глуп, чтобы не раскусить этот фокус? Разве он не понимает, что ИТТ звучит точно так же, как ИТэндТ? Это-то и возмущало Эрнана. Ему было неприятно стремление равняться на главную телефонную компанию Соединенных Штатов... Ох, братец! Ну и тупица же ты! Нет, право же, этот Эрнан неисправим. Всю жизнь он был трусом и консерватором. И когда Состенес расположился в мадридском отеле «Ритц» с большей пышностью, чем какой-нибудь восточный принц, чтобы вести переговоры с правительством диктатора Примо де Ривера, вы бы посмотрели, в каком страхе был Эрнан! Ха, ха, ха! Как он страдал, видя что брат одержим цепомерным тщеславием и позволяет себе ненужные расходы! Ненужные? Ненужные, говоришь ты, дубина стоеросовая? А кто спрашивает твоего мнения, братец? Public relations ’, вот как это называется, my dear6 7. И своей наглостью и показной роскошью Состенес обвел испанских правителей вокруг пальца и добился контракта на учреждение телефонной компании в Испании.

Второй важнейшей вехой стало присоединение к ИТТ компании «Интернэйшнл вестерн электрик». Состенес приобрел ее в 1925 году, применив гениальный маневр при поддержке банка Моргана. Тридцать миллионов долларов! Та же цена, какую уплатили Соединенные Штаты за Девственные острова 8 его детства. В 1928 году компания обосновалась на Брод-стрит, и Состенес обставил свой кабинет в самом строгом стиле Людовика XIV, с портретом Пия XI и всем прочим. Вплоть до того, что он нанял дипломированного шеф-повара, готовившего пиршества на сотни персон. И тут же, за шампанским и изысканными яствами, Бен отвечал на -звонки со всех концов мира, разговаривая на девяти языках. Вот цирк! Вот это шоу! Разве плохо идут дела? Еще шампанского, Пьер! Подойди сюда, ты, чурбан! Отвечай мне. Разве мы уже не владеем телефонами всей Европы? И высокомерный, с ястребиным профилем, Состенес только снисходительно посмеивался над близорукостью Эрнана. В конце концов, я, знаете ли, даже не сердился на него. Обзаведемся новыми компаниями! Новыми щупальцами! Новые миллионы в оборот!

Пришел черед и Германии. Яволь! В 1930 году Состенес аннексировал решающий плацдарм. Германия укрепила его владычество над европейскими средствами связи. И в 1933 году газета «Нью-Йорк тайме» оповестила, что герр Адольф Гитлер впервые принял делегацию североамериканских бизнесменов. Да, да! Прием происходил в Берхтесгадене. А как элегантно был одет герр Гитлер! Человек незаурядный, братец, незаурядный! Какая магнетическая сила! Да, но в газете говорилось о делегации... Ай, ай, ай! Ну и тупица же был бедняга Эрнан! И невелика потеря, что в том же году он скончался. На самом-то деле делегация состояла из Состенеса Бена и его представителя в Германии. Это было свидание исключительное. И еще одним преинтереснейшим участником его был Герман Геринг. Немного, пожалуй, грубоват, на утонченный вкус Состенеса, но какая личность! Установлением этих контактов он был обязан Вестрику, адвокату Бена в Германии. В кругах нацистов Вестрик творил чудеса. И немного спустя — да, да, Вестрик, покупайте по соглашению компанию «Лоренц», а насчет компании «Сименс» решайте сами, Вестрик, и я вполне доверяю вам вести по вашему усмотрению дела с фон Риббентропом. И уже с 1939 года — да, да, еще бы, все, что фюреру от нас понадобится. Вся монополия на средства связи в Европе служит делу вторжения в Польшу! Компания ИТТ готовится к сосуществованию с Третьим рейхом. Хайль Гитлер! Дойчланд юбер аллее! Все дочерние компании в Австрии, Венгрии, Швейцарии унд зо вайтер к услугам рейха. Ну и сколько же, сколько? Двадцать процентов? Wunderbar! Чудесно, Вестрик, чудесно! Поздравляю! Компания ИТТ вступает в компанию «Фокке-Вульф» с долей в 28 % акций. И уже в разгаре войны — какое, к чертям, дело Бену и ИТТ до того, что бомбардировщики «фокке-вульф» топят ежедневно столько судов союзников? Бизнес есть бизнес! И кроме того, ИТТ не привязала себя ни к одному флагу. У ИТТ нет отечества. И пока идет война — ну конечно же, Вестрик, давайте им всю необходимую информацию. Ничего не утаивайте, Вестрик! Черт побери! То, что известно Вестрику, незачем скрывать от Гитлера! А то, что Гитлеру не следует знать, того и Вестрик не узнает. Но он, Состенес Бен, он должен знать все. Абсолютно все: то, что знает Черчилль и не знает Даллес; то, что знает Даллес и не знает Риббентроп; то, что знает Риббентроп и не знает Гитлер; то, что знает Гитлер и не знает Черчилль. Как это Бену не знать всего! А для чего же ИТТ находится в самом средоточии всей информации? Может ли быть иначе, после того как Бен столько потрудился, стремясь создать эту грандиозную всезнайку!

ный).

Таким-то образом полковник Состенес Бен (да, да, настоящий полковник, получил этот чин за услуги, оказанные во время войны Signal Corps ') стал одним из наиболее информированных людей своего времени. Что не удавалось прознать благодаря постоянной шпионской деятельности его компании, ее привилегированному положению в самом фокусе всех линий связи, он узнавал, используя свои контакты на высочайшем уровне политического мира, проникая за кулисы западной дипломатии. Частенько он действовал в качестве посредника. Известно, что он лично передавал послания Геринга Черчиллю и Чемберлену. И по сути, до Пирл-Харбора правительство Соединенных Штатов не слишком обращало внимание на связи между «осью» и ИТТ, однако настал момент, когда обнаружилось, что по телефонным линиям Бена передавалась информация немецким подводным лодкам. Основной центр находился в Аргентине. Там ИТТ была объединена с компанией «Сименс». Надо следить за Беном! Следить за Беном! Поосторожней с Беном! Со всех сторон сыпались улики в том, что ИТТ подыгрывает нацистам. И Брейден, американский посол в Аргентине, возмущался, что Бен смеет поддерживать Перона 9 10. Что себе думает этот Брейден? Неужто он полагает, что Бен допустит, чтобы Генерал его изничтожил? Пусть этот Брейден не будет таким идиотом! И действительно, дружба с Пероном оказалась потрясающе выгодным делом для ИТТ. Оставим в стороне подозрения о подкупе, но ИТТ была национализирована в самый удобный для нее момент. А ведь можно было потерять девяносто миллионов долларов! Да кроме того, всю накопленную прибыль. Раз-два! Мгновенно. Без проволочек. Вот это называется тонкая игра! Никто лучше Бена не знал, когда наступит самый подходящий момент для сделки. На то и располагал он самой эффективной в мире службой частного шпионажа. Чтобы никто не мог повредить ИТТ. Но на чьей стороне был полковник Бен в действитель-

ности? Государственный департамент всегда держал его на прицеле, а Департамент юстиции готовился к тому, чтобы в конце войны ликвидировать его в ходе национальной антитрестовской кампании. Вот как? Отлично! Но эти люди, видно, не знают, что, когда они только начинают раскачиваться, у Бена уже все решено? Разве после 1943 года, когда у Гитлера стали осложняться дела на Восточном фронте, Бен не предпринял энергичную кампанию с целью укрепить свои дружеские связи в Белом доме и в Пентагоне? На что же тогда были рассчитаны помощь и советы инженеров ИТТ генералу Стонеру из службы связи? A huff-duff? 11 Разве huff-duff это был пустяк? Черт возьми! Целая армия инженеров трудилась в лабораториях ИТТ над разработкой высокочастотного локатора для обнаружения немецких подлодок. Да, да, не спорю: ИТТ участвовала в создании бомбардировщиков «фок-ке-вульф»; но в Соединенных Штатах всякий, если он не осел, должен понимать, что дело есть дело. А все прочее — дребедень. Кроме того, в пользу компании говорило то, что над ее заводами всегда развевался миленький американский флажок. Пусть они не брюзжат, Том! И так получилось, что Томасу Блейку, бывшему пресс-секретарю Рузвельта, было поручено рассеять дурной слушок о ИТТ, распространившийся в Вашингтоне. И Том, надо сказать, провернул потрясающую работу. Никто уже не помнит, даже в самой компании, что в ее ранние годы она была связана с компанией «Фокке-Вульф» и с гитлеровскими войсками СС. После двухлетних трудов Том Блейк, пустив в ход свое влияние и миллионы Бена, сумел уже в 1947 году представить ИТТ злополучной жертвой второй мировой войны. И с той поры, найдя верный путь, пылая патриотическими чувствами, ИТТ превратилась в бесценного помощника американской разведки.

Полковник Бен скончался в 1957 году в возрасте шестидесяти пяти лет.

Гарольд Хенин был человек совсем из другого теста.

Гарольд Хенин стал президентом ИТТ в 1959 году.

Гарольд Хенин когда-то прежде был посыльным на Уолл-стрит.

Ему не нужна была мебель в стиле Людовика XIV.

Ему не нужны были французские повара.

Он родился в Лондоне, а вырос в Соединенных Штатах.

Его родителями были русский музыкант и португалка, выдававшая себя за англичанку.

Как надо произносить его фамилию? Может быть, Гинин? Или Енин? А возможно, Йинин? Может, там «г», как в слове «гол»? Нет, там «х», как в слове «хинин».

У него невероятная способность запоминания чисел. Поглощения чисел. Чтобы по ним читать будущее. Он не бухгалтер, как полагают некоторые. Нет, он арифмомант, он маг цифр.

Правление «Интернэйшнл телефон энд телеграф» избрало его президентом, зная, что он опытный бизнесмен, но они не знали, что избрали идеального преемника президенту Бену. Послевоенные годы показали к тому времени, что «прекрасная эпоха» кончилась. Методы полковника были уже устарелыми в этом мире, свихнувшемся от мирового пожара. И цифры Хенина должны были стать волшебной палочкой, с помощью которой ИТТ проманеврирует через бурные шестидесятые годы.

Дайте мне цифры, и я переверну мир!

О, как роптала старая гвардия Бена! Уже в 1961 году Хенин заставил всех переехать. Прости навек, готический дворец полковника! Миновала героическая эпоха, изящные сделки среди зеркал и мозаик. Никакого шампанского, джентльмены! Выгнать Пьера и французского повара! На заседаниях не курить. И уберите у меня со стены этого папу! И поскорее сбыть на аукционе все эти древности и громоздкую рухлядь полковника.

Таким вот путем этот непроницаемый, суровый человек создал совершенно непостижимую систему финансового контроля, самую эффективную из всех, какие знала история.

В новом небоскребе на Парк-авеню, этаж над этажом, размещались только управленческие залы и опять залы. Контроль и еще раз контроль. Еженедельные заседания для контроля над распродажами, ежемесячные заседания для контроля над управляющими, ежегодные заседания для контроля над всем миром.

Хенин не любил сюрпризов. Ему надо было быть в курсе всех дел. Из своего кабинета на двенадцатом этаже ему достаточно было бросить беглый взгляд на свои картотеки, чтобы выяснить реальную выгоду и перспективы любого вида промышленной продукции или услуг, проданного компанией в самом отдаленном уголке планеты. И некоторые директора сбегали от этого повелителя цифр.

Были инфаркты. Были просьбы об отставке.

Месячный отчет для правления мог хоть кого свести с ума. Он был настолько сложен, настолько подробен, настолько объемист, что пришлось создать особый отдел для его составления. Директора рвали на себе волосы, теряли рассудок, преждевременно выходили на пенсию. Зато ничто не могло застать Хенина врасплох. Хенину надо знать все до мельчайших деталей, джентльмены! Хенин не любит неожиданностей!

И слово мистера Хенина разнеслось по всем закоулкам его империи.

И слово его стало делом.

Через несколько месяцев после восшествия Хенина на трон ИТТ Кубинская революция национализировала «Телефонную компанию». Это было для Хенина одной из первых неприятностей. Неприятностью, да, и неожиданностью, подтверждавшей его опасения: империя полковника Бена — всего лишь карточный домик, не защищенный от ураганов эпохи. Международная обстановка становилась все более неустойчивой.

Разветвленный аппарат шпионажа, которым гордился полковник Бен во время второй мировой войны, оказался в шестидесятые годы бездействующим. Полковник не создал никакого аппарата. На самом деле его хваленый шпионаж был всего лишь естественным результатом привилегированного положения компании, оказавшейся в центре мировых коммуникаций, однако смешно было бы считать его настоящим разведывательным органом. При Хенине ИТТ должна была работать на самом высоком уровне стратегической разведки. Хенин глядел в оба, чтобы ни один конкурент не опередил его, чтобы никакая смена правительства не застигла его врасплох, чтобы от него не ускользнула ни одна новость в мире, способная принести прибыль.

В марте 1963 года Хенин уже разработал свою «Философию приобретения».

Библия? Руководство?

И то и другое, но прежде всего — плод трех с половиной лет анализа и размышлений.

Хенин пришел в ИГГ в пятьдесят четыре года.

У Хенина уже был позади тридцатилетний опыт работы в крупных фирмах.

И в «Философии приобретения» он сконденсировал весь свой «know how» 1 в трех пунктах: контроль, информация, разнообразие.

Контроль — дабы укрепить шатающийся карточный домик, оставленный ему полковником. Информация — дабы избежать неожиданностей. Разнообразие — дабы превратить ИТТ в самую могущественную личную империю в истории.

Хенин отказался от принципа приобретения родственных предприятий, господствовавшего во всех крупных монополиях. Хенин предвидел, что ИТТ следует приобретать предприятия всех профилей, большие и малые, в любой части света. И для этого требовались всего две вещи: строжайший контроль и информация. Контроль был обеспечен. Никто в мире не владел так искусно практикой финансового контроля, как Хенин. А информация? Что за вопрос! Кто мог лучше, чем ИТТ, создать всемирный аппарат информации, разведки, шпионажа или как там это еще называется?

О да! Кто тут мог превзойти «Интернэйшнл телефон энд телеграф»?

1937

Труд, экономия, повиновение. Вот девиз, который помог Лисинио Лобо проложить себе дорогу в жизни. А скольких лишений и жертв это ему стоило!

Он был сыном пастуха из гор Понтеведры12 13, одного из тех, кто, очутившись на американской земле, жадно хватались мозолистыми руками за рукоять мотыги и за виноградную лозу или же азартно овладевали доходным искусством коммерции. Лисинио Лобо вырос в суровой обстановке, царившей в их семье по традиции и по необходимости, а в Уругвае еще усугубившейся из-за жажды разбогатеть, терзающей иммигрантов. Ради этого они пересекают моря и океаны, ради этого покидают родной клочок земли. Единственными часами отдыха для Лисинио Лобо в детстве были воскресные вечера, когда родители, после церковной службы, брали его летом на реку или же зимой — на прогулку, круг за кругом, по площади города Тринидада 14. Если не считать еды, в которой, по какому-то атавистическому инстинкту, ни один крестьянин себе не отказывает, Лисинио Лобо испытал в детстве большие лишения и трудности. Галисийский крестьянин, превратившийся за короткий срок в буржуа, продолжал применять в своем деле те же драконовские методы, которые помогали ему выжить на родине. Кроме четырех часов, ежедневно проводимых в школе, Лисинио приходилось по двенадцать часов работать в лавке — убирать, таскать ящики, сидеть за прилавком, доставлять клиентам покупки на дом.

Все члены семьи трудились не покладая рук. Отец и двое старших братьев оставались в лавке до двух-трех часов ночи, занимаясь разгрузкой напитков, а в полпятого уже снова были на ногах, чтобы водой и спилками очистить пол от плевков и блевотины ночных посетителей и приготовить кофе с молоком для шоферов, которые начинали являться с пяти часов.

В шесть вставал Лисинио, они с сестрой принимались за уборку лавки — орудовали метелкой из перьев, отчаянно терли тряпкой, как требовал отец, который затем проверял их работу, трогая негибким, но проворным пальцем полы, стены, полки, шкафы, бутылки, в общем, все поверхности, где могло остаться незамеченным пятнышко пыли, волоконце нитки, притаившаяся молекула жира.

Когда отец умер, Лисинио было всего четырнадцать лет. На семейном совете решили отправить его в Монтевидео, на большой склад шерсти, где ему обещали работу. По вечерам он будет изучать коммерческое дело и бухгалтерию и таким образом сможет в будущем стать полезным в магазине «Наследники Лобо».

Лисинио получил должность рассыльного. И хотя он жил в Уругвае с шести лет, ему, выросшему в их довольно замкнутой семье и в атмосфере провинциального городка Тринидад, первые недели в столице дались очень нелегко.

Едва он появился на складе, начались насмешки.

— Эй, ты! Ты кто такой? Как тебя звать, малыш?— очень серьезно спросил его некий Грануччи, ведавший отправкой товара на таможню.

— Меня зовут Лисинио,— отвечал мальчик.— Лисинио Лобо.

— И чего тебе здесь надо?

— Дон Хесус сказал мне прийти к вам в отдел, сказал, что здесь нужны рассыльные.

— Ах, да!— сказал Грануччи.— Ты пришел в самый раз. Слушай, поднимись на второй этаж и там, где будет табличка «Фрахтовая оплата», спроси Бианчи. Скажи ему, что тебя послал Грануччи и что я прошу его передать мне трехударный молоток.

— Слушаю, сеньор,— сказал Лисинио и поспешил выполнять первое свое задание. Он намеревался трудиться усердно и добросовестно, чтобы выйти в люди.

— Какой молоток?— переспросил Бианчи.

— Трехударный, сеньор,— повторил Лисинио.

Бианчи сунул голову в какой-то ящик, притворяясь, будто что-то там ищет, другой тип в этой же комнате закашлялся и отвернулся к стене, а третий давился от смеха, прикрывая рот платком и шумно сморкаясь.

— Слушай, малыш,— наконец сказал Бианчи.— Ты скажи Грануччи, что трехударный молоток у меня взял Томас, счетовод, но, если он хочет, я могу ему послать круглый угольник.

Опять приступ кашля.

Лисинио вернулся и передал это Грануччи, и потом ему пришлось пойти узнавать, есть ли у Томаса трехударный молоток; так он все утро ходил из одного отдела склада в другой, поднимаясь и спускаясь с этажа на этаж, в поисках самых странных предметов: угловатого тростильщика, утюга для требухи, асбестовых ножниц, тележки с перевязанными колесами, накладной на горячее мороженое и тому подобное.

После полудня явился Карлитос, рыжий паренек, тоже рассыльный, и сказал, что дон Хесус велел выяснить кое-какие данные Лисинио для кадрового отдела. Держа пачку бумаг, в присутствии всех служащих, у которых был получасовой перерыв, Карлитос принялся его допрашивать: Имя? Адрес? Имя отца? Имя матери? Имена двоюродных дедушек? Как? Лисинио не знает, как звали его двоюродных дедушек? Ладно. Венерическими болезнями болел? Клизмы делали? Да, клизмы. Сколько раз? Ни разу? Стало быть, обходились рукоблудием? Ладно, тогда ему придется сходить с Карлитосом в душ, и тот покажет ему дудку, чтобы проверить, в самом ли деле ему никогда не ставили клизму. Ах, так? У него нет симптомов для клизмы? Все равно Карлитос напишет, что ему ставили. Сколько раз в день написать? Тут Грануччи напомнил Карлитосу, что дон Хесус просил взять у новенького отпечатки пальцев рук и ног. Да, да. Пусть снимет носки. И на четырех листах бумаги черными чернилами, которые Карлитос щедро намазал валиком, были сделаны неизгладимые отпечатки конечностей Лисинио Лобо.

В четыре часа дня производилась отправка почты. Склад вел обширную корреспонденцию. Ежедневно отправлялись европейским и американским клиентам сотни писем, которые сперва штамповали в конторе, а затем относили на почту. Письма были простые, заказные, срочные, посылаемые бесплатно образчики, письма, отправляемые морским путем, авиаписьма.

В тот же день Лисинио должен был сопровождать Карлитоса на почту, чтобы учиться правильно наклеивать марки. Там, на почте, надо быть очень внимательным. Ни в коем случае нельзя ошибиться, когда опускаешь письма в разные ящики. Вот в этом пакете, например, показывал ему Карлитос, заказные письма. Все эти письма, на которых сверху написано «заказное», надо опускать вот в этот ящик. Лисинио понял? Очень хорошо. Но дело не только в том, чтобы опускать письма в ящик. Надо при этом еще громко кричать адрес, чтобы служащий, который находится по другую сторону ящика, не перепутал.

И служащие центрального почтамта Монтевидео глядели на коренастого паренька, который во все горло выкрикивал адреса опускаемых в ящик писем — в Англию, авиапочтой! в Аргентину, морской почтой! в Соединенные Штаты, заказное! — да, веселую недельку провели они, хохоча над выдумкой Карлитоса, и при его появлении с учеником-рассыльным толкали друг друга локтями и прекращали работу, чтобы не пропустить потеху.

К концу месяца Лисинио все же вполне освоился. Он стал таким подозрительным, что уже никто не мог сыграть с ним шутку. А поскольку Лисинио был лишен столичного чувства юмора — в большой мере создаваемого потоком иммигрантов-итальянцев,— он не простил прежних издевок и стал терпеливо ждать случая отомстить.

К Грануччи и Карлитосу он затаил смертельную ненависть.

После года службы на складе он научился хорошо печатать на машинке и делать записи в конторских книгах. Довольно скоро он обнаружил, что Грануччи, в сговоре с Бианчи, мошенничает с оплатой фрахта. Он донес на них дону Хесусу, и их уволили. Вскоре он стал самым надежным соглядатаем дирекции, и через два года его назначили кассиром, значительно повысив жалованье.

Карлитос, который из рассыльного перешел в шоферы, раздобыл ключи от одного складского сарая вблизи порта и стал водить туда женщин, чтобы насладиться торопливыми ласками на тюках шерсти. Однажды вечером Лисинио, случайно проходя мимо, увидел стоящую возле сарая казенную машину; он засел в баре напротив, чтобы выяснить, что делает Карлитос в такой час в этом месте. Вскоре он увидел, как Карлитос вышел из склада с девицей.

— Вот мерзавец! — возмутился дон Хесус и на следующий же день уволил Карлитоса.

В тридцать лет Лисинио ведал всем товаром на складе и пользовался полным доверием хозяев. За шестнадцать лет, отказывая себе во всем, он скопил три тысячи шестьсот песо, да в последние два года ему, стакнувшись с несколькими служащими таможни и отдела прямых налогов, удалось присвоить еще тысяч восемь. Упорно поторговавшись, он продал братьям причитающуюся ему часть отцовского наследства и в 1937 году купил «Современную аптеку», внеся задаток в двадцать тысяч и дав векселя, гарантировавшие ежегодные взносы по пять тысяч песо в течение трех лет. Эти годовые взносы ему предстояло урывать от своей аптеки, от клиентов, от служащих, от себя самого, от черта-дьявола.

СЛУЧАЙ СКОПОФИЛИИ

Лу Капоте на самом деле звался не Лу Капоте. Его звали Луиджи Капоне.

Насколько он знал, ни в каком родстве с печально известным неаполитанским мафиози Альфонсо Капоне он не состоял. Луиджи происходил из знатной семьи, проживавшей в Кальтанисетте, на Сицилии. Его отец был обладателем небольшого родового поместья — восемьдесят гектаров оливковых рощ — и звания адвоката, полученного в 1928 году в Палермском университете. Но, кроме того, старик обладал бешеным темпераментом и замашками политического деятеля, что побудило его в 1936 году совершить две непростительные оплошности: публично изобличить в хищении казенных денег коммендаторе Маркезе, мэра их города и протеже Муссолини, и обрюхатить дочь одного из главарей каморры 1 Кастельветрано 15 16.

Луиджи рос сиротой, без матери. А когда погиб старик, ему было десять лет. Старика убили у него на глазах. Луиджи видел, как он упал и истек кровью.

Родня со стороны матери, трепеща за него и опасаясь репрессий «фашио», сумела его спрятать, и в течение нескольких месяцев его укрывали в Агридженто, в доме его кузенов. Наконец его дядя Джакомо Путтатуро, эмигрировавший в Соединенные Штаты и не дождавшийся детей от своей супруги, попросил, чтобы мальчика прислали к нему на воспитание.

Луиджи приехал в Нью-Йорк в 1937 году. Дядя приветствовал его с пристани, узнав по фамильному типу лица, и тут же заключил племянника в жаркие южные объятия. Были слезы, похлопывание по плечу, ласковое потрепыванье по щеке, «bravo», «va bene» 17, вот он уже в Америке, нечего смотреть in diefro '. Что прошло, то прошло. Un mondo nuovo 18 19, богатая Америка, Калифорния без мафии и фашистов, словом, демократия и доллары сулили мальчику прекрасное будущее.

Дядя Джакомо, обосновавшийся в Лос-Анджелесе, уже начал сколачивать состояние. Это был человек разумный и честный. Вначале, в двадцатые годы и даже после кризиса 1929 года, ему приходилось трудиться как мулу, чтобы выбиться из нужды, но уже через три года после приезда Луиджи его трикотажная фабричка на одних только заказах на носки для U. S. Army 20 стала расти как на дрожжах. В 1943 году Джакомо уже был владельцем двух фабрик. В этом же году, когда Луиджи исполнилось семнадцать лет, он неожиданно огорчил дядюшку, объявив о том, что возвращается в Италию. Он вовсе не намерен навсегда оставаться в Америке. Раньше он просто не хотел говорить, но с тех пор, как он переступил порог начальной школы и учитель, зачитывая список, назвал его имя «Луиджи Капоне», жизнь его была постоянным ожесточенным сражением. Он бил, и его били. И ему уже надоело, что его без всяких оснований породнили со знаменитым Аль Капоне. А в последний год его пребывания в High school 21 — помнит ли дядя Джакомо? Помнит ли он, что однажды Луиджи пришел домой с синяком под глазом и с кровавой раной на голове? Так вот, это вовсе не было падение с велосипеда. Нет. Ему пришлось кулаками защищать честь своей фамилии. Против многих! И Луиджи очень благодарен дяде за все, что он для него сделал, но с него уже довольно. Довольно! Нет, нет, ни за что на свете он не останется жить в Соединенных Штатах, тем более не станет поступать в университет, где с первого же дня, когда зачитают список, ему придется драться с тремя или четырьмя болванами, которые непременно станут издеваться над его фамилией.

Ну да, конечно, Соединенные Штаты ему нравятся. Очень нравятся, но он предпочитает вернуться в Италию, где никто не будет потешаться над его именем. Джакомо, умоляюще сложив руки, просил его per I'amore di Dio 1 не делать такой глупости. Что его ждет там, в разоренной войною стране? Почему нельзя просто переменить фамилию? Уплатим одну-две тысячи, и все — в Соединенных Штатах каждый может взять себе материнскую фамилию. Но Луиджи полагал, что покойная Эмма Путтатуро, хотя и могла бы избавить его от позорной фамилии Капоне, мало чем улучшит дело в смысле благозвучия 22 23. А он хочет фамилию, которая бы не привлекала внимание. Нет, нет, нет. Либо ему дадут приемлемую фамилию, которая не будет ни мафиозной, ни комичной, либо он отсюда уедет. Хитрец Луиджи конечно же знал, что дядюшка не позволит ему уехать в разгаре войны и выложит сколько потребуется, чтобы убрать все препятствия с его пути. И Луиджи добился своего. Джакомо посоветовался с адвокатом, тот перебрал все легальные и нелегальные возможности и за гонорар всего в три тысячи долларов — включая небольшую взятку — добился того, что «н» изменили на «т», и Капоне стал Капоте. Хотя и это звучало на американский слух не очень приятно, но все же лучше было носить фамилию писателя 24, чем гангстера.

В 1944 году новоиспеченный Луиджи Капоте поступил в Берклийский университет в штате Калифорния. С самого начала он позаботился о том, чтобы его звали не Луиджи, а Луис, каковое имя вскоре превратилось в Лу, и с 1945 года он уже подписывал свои чеки и письма «Лу Капоте».

Через пять лет он получил диплом эксперта по управлению предприятиями, что обеспечило ему завидную должность в ИТТ и руку юной девицы из Сан-Франциско, дочери крупного предпринимателя. Звали ее Фанни, и она в то время училась в женском пансионе в Лонг-Бич.

Он познакомился с нею в одно из воскресений. Когда он увидел ее в церкви, ее лицо живо напомнило ему лицо кузины Ассунты. Любовь с первого взгляда? Или же просто воспоминание об Ассунте?

И как-то под вечер, на пикнике, настал миг, который определил навсегда его интимную жизнь. Огонь желания воспламенил его кровь. Он разорвал на Фанни ее форменное платье и овладел ею при свете заката. А она вонзала в него ногти, кусала его, стонала до последнего мгновения. Его пленил контраст? Контраст между невинностью лица и животной страстностью лона? Когда ногти Фанни отпустили его плечи, и она откинула руки назад, и пыреи оттенил ее профиль, когда ее лоно стало биться в бурных толчках, в этот миг — на одну секунду? одну десятую секунды?— глядя на лицо девушки, облагороженное чистейшим, экстатическим восторгом, он почувствовал, что умирает от блаженства.

Семи лет, еще на Сицилии, Лу влюбился в свою кузину Ассунту. Она была на три года старше. Он влюбился в ее ангельское лицо, в ее невинный взгляд. Она относилась к нему ласково. Как-то раз он увидел ее спящей и поцеловал в губы. Она пробудилась, нежно посмотрела на него, улыбнулась, провела рукой по его щеке. Однако на большее он не отважился, хотя кровь у него кипела. Ассунта была ангелом, была мадонной, вроде тех, что изображены на картинах. Лу начал мастурбировать. И этот грех его удручал. Он исповедался в нем раз, другой. О теле Ассунты он никогда не думал. В минуты экстаза перед ним было лишь лицо любимой, с благодарностью принимавшей его ласки. То было единственное видение, являвшееся ему в эти минуты робкого одиночества. И когда ему исполнилось пятнадцать лет и дядя дал ему деньги на первые его свидания с дорогими проститутками, он не мог вести себя как мужчина. Размалеванные лица, хриплые голоса, гнусность этих свиданий в той же квартирке, которой пользовался Джакомо для собственных шалостей, были Лу противны, омерзительны.

^До встречи с Фанни он уже ни разу не пытался сойтись с женщиной. А лицо Фанни чем-то походило на лицо Ассунты. Когда он в церкви увидел ее с покрывалом на голове, в его мозгу воскрес образ кузины, какой та ему запомнилась в последний раз, когда, обливаясь слезами, прощалась с миром, чтобы постричься в монастыре и стать невестой Христовой.

н страстно желал Фанни. И в то воскресенье, украдкой пробравшись в парк, где происходил пикник, он притаился на месте, куда она обещала прийти. Там, среди ясеней, при свете заходящего солнца, он разорвал на ней школьную форму. И в эти мгновения ему сперва виделось лицо Ассунты. Ему чудилось, что он срывает с нее одеяние монахини, чтобы ею овладеть. Но в конце, в высший миг, спокойное лицо Фанни, являвшее полный контраст с ненасытностью ее лона, навсегда сняло с Лу чары Ассунты.

С Фанни они больше не были близки до самой женитьбы.

Первая брачная ночь оказалась полнейшим провалом. И вторая также. Целую неделю все его попытки терпели крах. Он чувствовал, что ему чего-то недостает, что ему надо в каком-нибудь варианте повторить сцену в ясеневом парке. И однажды, когда они были в Сан-Франциско, в доме родителей Фанни, он обнаружил, что у нее хранится дюжина форменных платьев, тех самых, в каких она ходила в колледж. Он попросил ее надеть форму. В окно спальни было видно заходящее над Тихим океаном солнце. Он опять разорвал на ней форму. И они во второй раз были счастливы. Фанни, решив доставить ему удовольствие или, по крайней мере, помочь выйти из тупика, согласилась уложить в чемодан шесть форменных платьев, и они отправились на несколько дней в отель в Пасадене. Когда Лу расправился с последней формой, пришлось возвратиться.

Брак длился всего два месяца. Развод был для Лу глубоким потрясением. Оставила его она. Она сказала ему, что он сумасшедший, ненорллальный извращенец, маньяк, и, хлопнув дверью, ушла. И еще сказала, что не желает больше его видеть, что ей тошно жить с таким типом, которому, чтобы заниматься любовью, надо наряжать ее школьницей.

Первые повторения сцены в парке Фанни еще терпела. Она просто не знала, как это понимать. Но однажды ее старшая сестра, изучавшая психологию and things like that ', объяснила Фанни, что ее муж фетишист. И когда Фанни узнала, что фетишизм — это извращение, которое со временем может приобрести самые чудовищные черты, ею овладело

1 И тому подобные вещи (англ.).

неодолимое отвращение и она оставила мужа навсегда.

Лу обратился к психиатру, и тот в качестве первого этапа лечения посоветовал ему заказать несколько Школьных форм и испробовать их с проститутками.

Средство подействовало неплохо.

Разрывая формы, Лу удавалось привести себя в возбуждение. Затем он приказывал женщинам молчать, закрывал глаза, и, если в должный момент он мог представить себе лицо Фанни, все получалось превосходно. Доктор ему объяснил, что его фиксация на школьной форме имеет источником психическую травму, полученную в детстве из-за разлуки с Ассун-той, когда она постриглась в монахини. Она оставила его, чтобы стать невестой Христовой. И его страсть рвать форму была в некотором смысле символичной — ему надо было сорвать с любимой рясу, отобрать ее у Христа. Но затем в механизме его либидо произошел сдвиг — лицо Фанни вытеснило образ Ассунты. Когда Лу, устремив взгляд на ее ангельское лицо, ощущал блаженные судороги Фанни, ему казалось, будто он овладел монахиней, погрузился в некую светотень плоти и духа, в мир ангелов и демонов, будто он возвращает в мир невесту Христову.

Да, случай его не из легких, и, чтобы излечиться, чтобы войти в норму, следует запастись терпением и действовать осторожно. Второй шаг в лечении — надо привыкать к различным видам школьной формы. Пусть закажет несколько платьев разных фасонов, отличающихся от того, который носила Фанни. И пусть продолжит свои опыты с call girls '.

Месяца через два психиатр с удовлетворением отметил, что Лу делает успехи. Спору нет, он значительно продвинулся. Во всяком случае, фиксация его психики уже не ограничена фасоном платья Фанни. И доктор прописал третий этап: пусть Лу старается добиться цели, не разрывая форменных платьев. Пусть он своих женщин не отбивает у Христа, но покоряет их спокойно. И уж ему самому надо выработать соответственную технику, чтобы проявлять свою мужскую силу без чрезмерного буйства.

начале дела с новой техникой шли неважно.

Р титутки, являющиеся по телефонному вызову (англ.). Лу все равно надо было изорвать хоть рукав, хоть воротничок, однако, набравшись опыта, он преодолел и этот этап. Он добился того — о чудо!— что возбуждался, уже только глядя, как женщина в школьной форме проделывает стриптиз. И еще лучше получалось, если ему удавалось воскресить в памяти аромат ясеней, шум моря и мягкий предвечерний свет.

Он снял квартиру в Лонг-Бич.

Там он достиг высот мастерства. Он укладывал женщину в форме, надетой на голое тело, ничком на широкий подоконник венецианского окна и, когда солнце клонилось к закату, потихоньку приподнимал ей юбку до пояса, а затем усаживался в кресло на расстоянии метра и созерцал попку, озаряемую переливчатыми закатными лучами. Наконец, преисполнясь мужественного порыва, зажмуривал глаза, призывал образ Фанни и с нею удовлетворял свой пыл.

Доктор ему объяснил, что, хотя он значительно продвинулся в излечении фетишизма, у него, по-видимому, компенсаторно стали усиливаться некоторые симптомы скопофилии, то есть анормальной склонности достигать возбуждения более через визуальные механизмы, чем непосредственным контактом. В крайне патологических случаях страдающий скопофилией может достигать оргазма одним созерцанием эротического объекта, а иногда даже с помощью стимулов, по сути нисколько не эротических. Доктору пришлось как-то лечить пациента, который возбуждался, направляя на женщину свет ультрафиолетовой лампы, придававший женским ягодицам нежно-розовый тон с сиреневым отливом, чрезвычайно, по его словам, возбуждающим. И хотя скопо-филия Лу имеет психический характер, она также является вариантом этой патологии, поскольку Лу требуется визуальный стимул: лицо Фанни. Во всяком случае, раз это способствует ослаблению его фетишизма, будем приветствовать скопофилию. Он, доктор, конечно, понимает, что умственное усилие, требующееся пациенту, дабы достигнуть оргазма, воображая лицо Фанни, чрезвычайно изнурительно. Не поможет ли делу фотокарточка Фанни? Нет, Лу уже пробовал. Ему требовалось выражение ее лица именно в тот мимолетный миг.

По мнению психиатра, четвертым этапом, который приблизит его к норме, должно стать повторение той же сцены, но без школьного платья.

Результат был катастрофический.

Лу потерпел крах в трех попытках подряд, следствием чего был опасный регресс в направлении насильственных действий. На одной из женщин, которая, явившись без формы, не могла привести его в нужное состояние, он изорвал платье в клочья и вдобавок выместил на ней свою досаду зубами и кулаками. Возмущенная женщина пригрозила судом, и эта история стоила ему кучу денег. Как человек, мыслящий реалистически, Лу Капоте понял, что никогда не сможет обойтись без школьной формы. Уж проще обойтись без психиатра.

В течение двух лет он воздерживался от контакта с женщинами. Воображая лицо Фанни, обходился своими силами. В начале 1955 года он познакомился С весемнадцатилетней уроженкой Калабрии, всего месяц как приехавшей в Соединенные Штаты и работавшей в фешенебельном чикагском борделе, куда его зазвали клиенты их компании, просто чтобы выпить рюмку-другую. Однако калабрийка так ему понравилась, что он уединился с нею в отдельном кабинете. Ничего такого они не делали. Только разговаривали. Девушка была обворожительна. Лу в тот же вечер предложил ей пойти с ним. Она не решилась. Она была во власти каких-то молодцов, которые раздобыли ей разрешение на въезд в Соединенные Штаты и оплатили дорогу из Палермо. У них находились ее документы, они отбирали у нее все деньги. Лу дал ей номер телефона в Нью-Йорке, назвал фамилию хозяина одного винного погребка и сказал, что, если она когда-нибудь захочет расстаться с такой жизнью, он ей поможет. Он наймет ей квартирку в Нью-Йорке, и она сможет там жить спокойно, встречаться с несколькими друзьями и копить деньги для возвращения в Италию. Он же будет время от времени ее навещать и помогать материально.

Через три месяца Виттория появилась в Нью-Йорке, и Лу исполнил свое обещание. Он заставил девушку отрезать ее длинные черные волосы, купил ей полудюжину париков с короткой стрижкой, светлых тонов, чтобы никакой мафиози ее не узнал. Он научил ее элегантно одеваться и подарил дюжину школьных форм. Виттория, побывавшая в публичном доме, весело подхватила игру с школьными платьями. Лу, кроме того, разрешил ей в разумных пределах работать с несколькими клиентами, которых он сам подберет и пришлет к ней. И если она будет умницей и не влюбится в какого-нибудь красавчика, который отнимет у нее деньги и загубит ее жизнь, то годика через два-три она сможет собрать некую сумму и вернуться к своей мамочке.

Восемь лет Виттория была его любовницей. В 1963 году она исчезла. Больше он о ней никогда не слышал. Уходя, она оставила записку, в которой объясняла, как благодарна ему за все, что он для нее сделал, но у нее, мол, произошла перемена в жизни и т. д. Она так и не узнала ни его имени, ни рода занятий. Для Виттории он всегда был просто Сальваторе. Она никогда его ни о чем не спрашивала и ни с кем не обсуждала то, что Сальваторе заставляет ее делать стриптиз в школьной форме.

Однажды, во время длительной служебной поездки в Испанию, Лу зашел в Мадриде в музей Прадо и в одном из залов остановился перед картиной. Нет, это невероятно! Он стоял как загипнотизированный. Это было «Успение Святой девы» Мантеньи. Но нет... Нет, это было лицо Фанни в те самые мгновения! Лицо, которое виделось ему в снах, которое он, зажмурясь, искал, обнимая разных женщин. Его охватило сильнейшее возбуждение. Пришлось выйти из зала, немного посидеть. И когда он снова посмотрел на эту картину, произошло то же самое. И сколько раз он ни приходил в Прадо, столько раз это повторялось. И впервые в жизни он в эти дни смог переспать с проституткой, не пользуясь школьной формой. Ему было достаточно, что он до этого простоял с полчаса перед картиной. Вдобавок он был избавлен от изнуряющего усилия сосредоточиться, чтобы мысленно увидеть лицо Фанни.

Тогда у него появилась идея. Он разузнал, кто в Мадриде может сделать хорошую копию, и заказал ее. Но когда копия была готова, она его не удовлетворила. Это было не то. Художник, настоящий мастер, реставратор, работавший для музея Прадо, весьма приблизился к оригиналу. Неискушенный глаз мог бы обмануться. Но что-то художнику не удалось. И этим «что-то», возможно, была латина, наложен-

ная временем, или один-другой мазок не на том месте, однако в неуловимом этом «что-то» и заключалась магическая сила, которую Лу чувствовал в лице Фанни и оригинале Мантеньи. За два месяца художник написал еще три копии и отослал их в Соединенные Штаты, однако ни в одной не было того, что требовалось заказчику. Когда Лу убедился, что этого нет и в литографиях картины и что никакая копия не может передать то, что он, полуприкрыв глаза, видит в картине с расстояния восьмидесяти санти.метров, он отказался от своего намерения.

В это время ему случайно довелось услышать историю Аристидеса Менегетти, знаменитого грабителя и фальсификатора произведений искусства, который недавно освободился из тюрьмы в Италии, где сидеи за преступление, совершенное пять лет назад. Историю эту рассказал служащий Интерпола, знавший в подробностях похождения Менегетти. И больше всего внимание Лу привлек рассказ об одном из недавних его подвигов. Менегетти заказал копию одной ренессансной картины, подкупил служителя галереи Уффици и с его помощью ухитрился спрятаться в одном из помещений, где сумел повредить систему охранной сигнализации и ночью подменил картину копией. Своих покупателей Менегетти не выдал. Картина исчезла бесследно. На суде Менегетти заявил, что действовал по поручению человека, чье подлинное имя ему неизвестно; человек этот пришел к нему переодетым, в темных очках, по-видимому, в парике, и предложил сто тысяч долларов за похищение картины. Встреча была назначена через три месяца в уединенном уголке Парижа, куда Менегетти должен был явиться с картиной, холстом сорок на шестьдесят сантиметров. В 1963 году почти пятидесятилетний Менегетти жил во Флоренции и занимался изготовлением подделок. Лу ухватился за эту возможность завладеть картиной «Успение Святой девы». Если Менегетти удалось похитить холст в две тысячи четыреста квадратных сантиметров, он, пожалуй, справится и с «Успением», в котором и тысячи не будет. И вот однажды, также перерядившись, в парике, с наклеенными усами и эспаньолкой, в контактных линзах, менявших цвет глаз, Лу явился в мастерскую Менегетти и, говоря по-итальянски, предложил пятьдесят тысяч долларов за «Успение Святой девы».

Менегетти попросил две тысячи прогонных и неделю сроку, чтобы съездить в Мадрид и изучить условия in situ ’. Неделю спустя он известил, что согласен, но за сто тысяч. Лу предложил шестьдесят пять, и они сошлись на восьмидесяти без задатка и установленного срока. Менегетти терпеть не мог, когда ему называли даты. Он никогда не брался за работу без должного вдохновения. Лу встретился с ним всего один раз. Вся процедура сделки, включая переговоры о цене, производилась по телеграфу, а вручение и окончательный расчет — per interpositam personam . Менегетти потратил три месяца на похищение «Успения Святой девы», и Лу так и не узнал, каким образом оно совершилось. Сомнений, однако, не было: то, что он купил, был действительно оригинал кисти Мантеньи. А если и нет, не важно. Если это даже была копия, она свою цену стоила. Но то была не копия. Если кто-либо в мире мог с первого взгляда определить подлинность картины, то это был Лу Капоте. И для этого ему не требовались ни лупы, ни химические реактивы, ни измерители температуры, красок, ни углерод-14, ничего. Он нашел бы подлинную среди тысячи. Он ощутил бы ее своей кожей, всем своим нутром. И об этом Лу заранее предупредил Менегетти. Чтобы тот не трудился подсовывать ему подделку, хотя бы и самого высокого качества, потому как Лу сразу обнаружит обман. Что касалось этой картины, сам Мантенья не смог бы выдать ему кота за зайца.

Лицо Девы, которой он теперь владел, производило то же действие, какое оказывал на него только оригинал из Прадо,— неукротимый эротический порыв, блаженство обладания, жар страсти в ноздрях. Через неделю Лу съездил в Мадрид и убедился — то, что Менегетти там оставил, было подделкой, об этом его мгновенно известила его эндокринная экспертиза.

Сознавая тяжесть преступления и огромный риск, Лу решил держать картину в тайнике. Никто не должен знать о его сокровище. В своей квартире он устроил чулан, куда уединялся, чтобы созерцать «Успение» перед любовной встречей.

' На месте (лат.).

2 Через посредника (лат.).

Впрочем, все эти треволнения касались исключительно сферы интимной жизни Лу Капоте. В ИТТ он делал головокружительную карьеру. Когда в 1959 году Гарольд Хенин возглавил корпорацию, Лу Капоте еще занимал сравнительно скромную должность, однако несколько лет спустя он стал одним из любимчиков босса и достиг весьма завидного положения среди его приближенных. Кроме того, он сумел максимально использовать возможности, предоставляемые его местом в высших коммерческих кругах. В 1955 году, после внезапной кончины его дяди Джакомо Путтатуро, вдова дядюшки, carissima Zia1 Тереза, решила еще при жизни разделить состояние. Наследников оказалось четырнадцать, почти все жили в Сицилии. Лу досталась некоторая недвижимость стоимостью в триста восемьдесят пять тысяч долларов. Он немедленно ее продал и, приложив к этим деньгам свою немалую сноровку в inside trading25 26, провернул несколько крупных операций на свой страх и риск. В 1963 году, проработав в фирме одиннадцать лет, он уже был обладателем состояния в два с лишним миллиона долларов.

В году 1964-м, во время одной из своих поездок в Лиму, он соблазнил шестнадцатилетнюю Риту Алегриа, увидев ее на прогулке на Кольмене в форме колледжа при монастыре Святой Розы и восхитившись ее прелестью. Флирт завершился на курортном пляже в Анконе27, были и сумерки и стриптиз. Девушка, блондинка с выдающимися скулами и миндалевидными зелеными глазами, была в восторге от его своеобразной манеры любить. Все было так мило!.. Ну прямо вроде игры, самой невинной игры! Она даже поссорилась с кузиной Алисией, поверенной ее тайн, потому что та, выслушав ее рассказ, стала насмехаться. «Кобеляж! — говорила Алисия, надрываясь от хохота.— Да этот гринго просто кобель, ха, ха, ха!» Целую неделю они не разговаривали.

Что касается Лу, он также был в восторге. До сих пор еще никто не относился так благожелательно к его искусству любви. Он преисполнился благодарной нежности к прелестной перуаночке и, возвратясь в Соединенные Штаты, сразу задумался о том, что, сочетая Риту с Мантеньей, возможно, сумеет достигнуть полного счастья. Не прошло и двух дней, как он уже летел первым подвернувшимся рейсом в Лиму и, переговорив с отцом девушки, без каких-либо затруднений получил ее в жены.

Но когда Рита Алегриа поняла, что миленькая игра со школьной формой была строгим ритуалом, который она должна исполнять со всей серьезностью, а вовсе не тем, что она себе вначале воображала, ей тоже опротивел Лу, и их брак не просуществовал и трех месяцев. Да, Али права: Лу просто развратник. Еще чего выдумал! Одевать ее школьницей, чтобы заниматься любовью! А если он этого не делал, так ему надо было — ха, ха, ха! — запираться в чулан, он себя распалял, знаешь, глядя на картину, которую там прятал, ха, ха, ха!

Лу осознал, что допустил огромную оплошность. Чтобы преодолеть депрессию, вызванную второй матримониальной неудачей, он с головой окунулся в работу со всей энергией человека, терзаемого тревогой. Работа стала для него якорем спасения. После второго развода он почти два года избегал женщин. Он решил жить неженатым до конца своих дней. Больше он никому не будет снимать квартиру и покончит с школьными формами. Ему достаточно «Успения Святой девы». И поскольку формы стали не нужны, он решил, что может все делать более открыто и приглашать женщин на дом.

Он взял лучшую из имевшихся у него копий «Успения», заказал раму, совершенно такую же, как у оригинала, и повесил картину над изголовьем дивана, стоявшего рядом с окном. Женщин приглашал под вечер, когда комната погружалась в легкий полумрак. Но за полчаса до прихода гостьи он вместо копии вешал подлинник. Это позволяло ему сэкономить время. Через полчаса после ухода женщины он снова прятал оригинал в тайник.

Этим приемом он сберегал время и не переутомлял чрезмерным напряжением психику. И хотя он научился обходиться без школьной формы, он так и не освободился от ее чар и был убежден, что для него любовь в идеале должна быть сочетанием школьных форм и созерцания картины. И в последующие

десять лет он время от времени выискивал доподлинных девочек в настоящих школьных формах. Он никогда им не называл себя. Никогда не приводил к себе домой. Он увозил их в машине с матовыми стеклами куда-нибудь за город. В чемодане с двойным дном он брал с собой картину в защитном футляре из прочного пластика.

Помимо служебных успехов в ИТТ Лу Капоте был известен еще тем, что со студенческих лет увлеченно занимался коллекционированием старинных монет. За двадцать пять лет ему удалось собрать одну из самых ценных коллекций испанских монет, . на которую часто ссылались нумизматические публикации США. Это была его вторая страсть.

И вот наступило то достопамятное апрельское утро. Был апрель 1976 года.

В ту пятницу Лу Капоте точно в восемь часов явился в свой кабинет в ИТТ на Парк-авеню и занялся чтением текущей корреспонденции. Но не прошло и пяти минут, как ему доложили, что какая-то монахиня в сопровождении девушки в школьной форме настаивает, чтобы ее пропустили к мистеру Капоте: ей-де надо поговорить с ним по чрезвычайно важному делу. Монахиня? И девушка... в форме?

Лу с трудом скрыл свое беспокойство от миссис Робертсон. Не пойдет ли речь о той девочке из колледжа Святой Марии, с которой он встречался два месяца назад? Неужто она забеременела?

Боязнь оказаться замешанным в скандальное дело не покидала Лу с того дня, когда он соблазнил первую свою школьницу. Он, конечно, был чрезвычайно осторожен. Если ему казалось, что у девушки есть малейшая склонность к раскаянию, он решительно отступал. Он всегда старался, чтобы никто не видел, как он заходит с очередной школьницей в какой-либо дом. Он водил их в один отель, где через гараж мог пройти прямо в номер. Никогда не называл ни своего имени, ни профессии.

Что же это такое, черт возьми?!

А как одета девушка, миссис Робертсон?

Синее форменное платье с белым отложным воротничком?

Уф! Какое облегчение? Значит, она не из кол-

леджа Святой Марии. Он почувствовал, что его прошибает пот. Провел платком по лбу. А миссис Робертсон все стоит рядом и ждет. А может, то блондинка из колледжа Непорочного зачатия, с которой он встречался зимой?

Эта девушка — блондинка, миссис Робертсон?

Да, мистер Капоте, блондинка с длинными волосами.

Господи Иисусе! Форма Непорочного зачатия тоже синяя, но воротничок у них серый и стоячий. А может, они к весне сменили форму?

А миссис Робертсон все стоит рядом и смотрит на него. Надо что-то делать. А что он может сделать? Ничего, только принять вызов судьбы. И чем скорее, тем лучше. Нагрешил — держи ответ. Пусть миссис Робертсон впустит их. Да, да, сейчас же. Он поглядит на них, и, уже с первого взгляда, какое облегчение! Добрый день, мистер Капоте, добрый день, сестрица, нет, эту девушку я никогда не видел, но как хороша! Зовут эту sister 28 Генриетта, она из института Святого Патрика на Ричмонд-Парк, glad to meet you, sister Henriette 2, очень приятно, да, форма девушки очень похожа на форму колледжа Святой Розы в Лиме, но тут воротничок кружевной и юбка плиссе и, конечно, гораздо более длинная, чем носила Рита Алегриа двенадцать лет назад, а эту барышню как зовут? Девушку зовут Джейн, мистер Капоте. Итак, sister Генриетта и Джейн, ах, как хороша Джейн, господи Иисусе! Чем может вам служить Лу Капоте? Форменные платья ниже колена просто восхитительны, они, разумеется, пришли просить денег на какую-нибудь благотворительную кампанию, а как эта Джейн кокетничает! Мы пришли к вам, мистер Капоте, не иначе как пришли по поводу какой-нибудь филантропической затеи насчет помощи сиротам, мы пришли вам сообщить, что во время земляных работ, шейка прелесть! в саду их колледжа, а юбка-то длинная, поднимать ее надо понемножечку, которые производились с целью найти неполадку в трубах, и какой у Джейн задорный взгляд! да, в водопроводных трубах, теперь она смотрит ему прямо в глаза, да еще с вызовом, рабочие, мистер Капоте, он так

и видит ее лежащей ничком в свете заката рядом с «Успением Святой девы», случайно выкопали сундук XVI века, а белые чулки пусть бы остались, а. Что там говорит эта монахиня? Сундук XVI века. Да что вы, sister Генриетта, это весьма любопытно. И что же оказалось в сундуке?

— Дублоны, мистер Капоте, дублоны.

— ?!

1942

И я подумал, что люди не могут снискать благодать Господню своими делами. Подумал, что ее удостаиваются лишь избранные.

Если солдат Иньиго ', мирянин и грешник, покинул замок рода Лойола, отказался от всего в пользу герцога де Нахера, если он сменял жизнь придворного на жизнь одетого в рубище отшельника в пещере близ Манресы и в общении с Богом превратился в святого Игнасио, то лишь потому, что Бог воз-зрил на него. Не сам он сделал себя святым, а Бог, осенив его благодатью. Мне же, напротив, в благодати было отказано.

То был странный случай.

Мне минуло шестнадцать лет. Шел третий год моих занятий в монастыре Назарета, и я был уже в четвертом классе. Я стал лучшим учеником в этом колледже, куда принимали только особо выделявшихся своим интеллектом или благочестием. Иезуиты собрали в Кордове будущих служителей ордена. Там им давали солидное среднее образование, намного превосходившее программу любого казенного учебного заведения. После шести лет занятий, получив диплом бакалавра, они поступали в семинарию, где приобретали необходимые для священнослужителя богословские знания. Затем совершалось их рукоположение в Комильясе или в каком-либо другом понтификальном институте Европы. И я превосходил всех этих мальчиков, отобранных из трехсот пятидесяти колледжей, которыми ведали иезуиты в Южной Америке. Я превосходил их во всем— в смирении, в благочестии, в способностях.

' Речь идет о Игнасио Лойоле (149В —1556), основателе ор-дена иезуитов. н

Падре Жан Латур, выдающийся физик, преподававший нам математику, даже испугался, узнав о моей поразительной одаренности. Однажды я без всяких учебников доказал ему первые тридцать теорем Эвклидовой геометрии. В его глазах — я еще помню их выражение — была нескрываемая тревога, вызванная моим виртуозным владением естественной логикой. Чтобы вполне убедиться, он заставил меня доказывать дальше, одну за другой, следующие теоремы, словно надеялся, что я ошибусь и он сможет успокоиться. Это был человек угрюмый, фанатичный, которого в вопросах дисциплины боялись больше, чем директора колледжа. Он был самым строгим из учителей. Я никогда не видел, чтобы он улыбался. А в тот день он схватил меня за руку и повел на прогулку по склону соседнего холма. Он мне объяснил, что Господь даровал мне неслыханную способность к логическому мышлению и вместе с тем поставил на моем пути опасную западню. Эта необычная способность столько же может послужить для прославления Господа, сколько для преуспеяния в любом деле, вплоть до служения злу. Один его соотечественник, три века назад, в возрасте всего лишь двенадцати лет, тоже доказал подряд тридцать теорем Эвклида . И знаю ли я, кем стал тот вундеркинд, чье имя он даже не хочет упоминать? Одним из величайших еретиков XVII века, опасным врагом Общества Иисусова. «Бог наделяет людей своими дарами,— сказал падре Латур,— они же делами своими либо себя спасают, либо губят».

Теперь я предупрежден! Это меня потрясло. Стало быть, спасение человека или проклятие зависит от собственной его воли. Я был предупрежден и принял это к сведению.

Духовные упражнения святого Игнасио, которые мы выполняли каждый год, различались по своей интенсивности смотря по тому, какой наставник руководил ими. Когда я впервые занимался ими в Монтевидео с падре Нуньо, они, по указаниям этого добродушного старика, в основном были устремлены

1 Латур имеет в виду знаменитого французского религиозного философа, писателя, математика и физика Блеза Паскаля (1623— 1662), врага иезуитов.

к созерцанию Господа в состоянии духовного веселья и покоя, которое на третий день перешло у меня в экстаз, в восторженное забытье, длившееся несколько часов. Но в Назарете некоторые наставники были «грозные», как, например, падре Франко, который нам предписывал самобичевание и другие мучения: при гипнотических раскатах его голоса мы должны были ощущать, как языки адского пламени обжигают нашу плоть, как страдал Христос по пути на Г ол-гофу, какие муки он терпел при распятии. Вдобавок от бессонных ночей, непрестанных молитв, поста и размышлений о Христе по намеченной программе мы доходили до бредовых видений, заболевали, сильно теряли в весе за эти несколько дней.

На второй год я так глубоко прочувствовал страсти Господни, что рухнул ничком, распростерши руки, и на моих ладонях от воображаемых гвоздей, вколоченных в них жутким голосом падре Франко, остались большие кровоподтеки — свидетельство моих страстей.

Все, что я претерпел, подчиняясь дисциплине «Духовных упражнений», тщательно разработанных святым Игнасио, ipso facto 1 объясняет, почему орден иезуитов так мощно распространился по всему миру менее чем за столетие с его основания. Вот этими самыми упражнениями святой Игнасио завербовал а Сорбонне первых своих товарищей по ордену. Пьер ле Февр, Франсиско Хавьер, Диэго Лаинес, Бобадилья, Симон Родригес, будущие генералы братства, созданного, чтобы стать авангардом контрреформации, за четыреста лет до меня, под руководством Игнасио, испытали те же муки, что и я.

Да, многому я научился под плетьми иезуитов. «Духовные упражнения» святого Игнасио в несколько дней научают тому, чего многим людям, не испытавшим в жизни страданий, не подвергавшим свое тело истязаниям, не узнать за всю жизнь. Они научают знанию человеческой природы, до тех ее глубин какие обнаруживаются только у героев и мучеников-научают познать самого себя, подчинять свои желания разуму, направлять со всей страстью свои мысли

' Само по себе (лат.).

на свершение самых дерзновенных планов. Теперь я знаю, что «Упражнения» Лойолы оставили во мне неизгладимый след.

Выделялся я также своим смирением. Я никогда не выскакивал вперед, чтобы пощеголять своими способностями. Если они и обнаруживались, то лишь по настоянию учителей, которые часто пользовались мною, чтобы подстегнуть остальных и побудить их к соревнованию. На четвертом году, на уроке латинского, я прочитал на память десять страниц «Записок о Галльской войне» 1 и без единой ошибки повторил вслух три основные формы сотни неправильных латинских глаголов. А в конце этого четвертого года, незадолго до вступления в подготовительные классы семинарии, начались мои первые сомнения.

Я не забыл предостережения падре Латура касательно того, сколь осмотрителен должен я быть, дабы направить свои умственные способности на служение Богу. С другой стороны, «Упражнения» святого Игнасио указали мне путь мученичества, и, кроме того, жизнь святого Игнасио, о которой я без устали читал в сочинениях отцов Астраина, Маффео, Ри-ваденейры, неизменно вселяла в меня волнение и пробуждала страстное желание подражать ей. Меня наполнял восторгом образ этого благородного уроженца Гипускоа29 30, который отказался от своих слуг и верхом на муле отправился в Монсеррат 31. Мне чудилось, что я вижу его, прикасаюсь к нему, ощущаю ореол его святости, когда он после трехдневной исповеди перед падре Ксанонесом принес на алтарь Святой девы кинжал и меч, которым как воин был препоясан; наконец, меня глубоко волновал эпизод с нищим, которому он отдал свою богатую одежду, чтобы самому надеть рясу и одну сандалию на свою здоровую ногу; и еще его видения в пещере близ Манресы 32, его стойкость перед

искушениями дьявола, полный отказ от пищи и питья, пока Бог не ниспошлет его душе желанный покои. И я неукоснительно обливался слезами любви к Богу, читая о том, как в награду за его дела на дух Игнасио обильно нисходили небесные дары и всевозможные утешения.

На следующий день после завершения духовных упражнений третьего года — а мне тогда было уже шестнадцать лет,— я, стоя на коленях перед алтарем Святой девы, подобно Игнасио Лойоле, посвятил себя полностью служению Господу и решил отправиться в Сантьяго — в Сантьяго-дель-Эстеро на северной границе Кордовы *.

Ослабевший после изнурительных бичеваний под началом падре Франко, я шел всю ночь с молитвои на устах. На рассвете, свернув с дороги, побрел наобум по склонам холмов. На другой день мне встретился крестьянин, который отвел меня в свою хижину. Я бредил до полудня, пока им наконец не удалось меня привести в сознание. Явился приходский священник из соседней деревеньки, он попытался узнать, откуда я и куда направляюсь. Я отвечал ему загадочными словами, что, мол, иду от Христа и направляюсь ко Христу. И, опустившись на колени рядом с кроватью, стал молиться. Язык у меня так распух и пересох от жара, что я едва им ворочал. От пищи и воды я отказался, но при новой попытке помолиться упал в обморок.

Назавтра я проснулся в лазарете нашего монастыря. Священник сообщил туда обо мне, они приехали и меня увезли. Я провел два дня в бреду и в лихорадке.

Вскоре после этого случая у меня появилась первая моя еретическая мысль: людям не дано снискать благодать Господа по своей воле и своими делами, как утверждал падре Латур. Только избранные Богом удостаиваются ее. И видимо, Господу не было угодно открыть мне путь святости. Несмотря на все мои усилия, он отказался вступить со мною в близкое общение, какого он удостоил Игнасио де Лойолу в пещере Манресы.

С тех пор ковал свою восхождение

К этому

ЧЕГО НАДО СЕРДИТОМУ»

У₽нин в 1963 ГОДУ опубли-как Гарольд Хеии А ния», началось «философию приобретени ,

Лу Капоте в ИИ. крупным кон.. _______ времени ИТТ стал У удвОить объем

церном, однако Хенин‘ ««“®Рл цельЮ достичь этого операций. Да, да, он удвоить объем операц в течение десяти лет уАвОИТтогО ему требовался и, разумеется, пРибь,лвИений, который бы давал подручный банк капитало ск подбирал пред

ему консультации и на св о^ретений. Таким стал приятия для его программы пр Ря братьями, фран-банк «Лазард», учреждеины Д У Но лиШЬ после цузскими евреями, в двадц <<Лазард», под управ-второй мировой войны французского еврея,

пением Андре Майера, т международной ком-выдвинулся на первый пла ол^иМ жонглером

мерции. Андре Майер ь м пО слиянию пред-в финансовых делах, специалистом п приятий. „ „птооую банк «Лазард»

Первой крупной фирмой, P нт-а-кар», кото-подыскал для Хенина, был *л ее конкурент

рую в 1963 году сильно потесни тянулся

«Герц», так что уже с прошл рогатен, второй

дефицит в сотни тысяч дол р еразглядел фан-заправила «Лазарда», учен и решил ее приоб-

тастические возможности « восстановил ее рен-

рести. За два года он полное ,авершала с пятью мил-табельность. 1965 год «Ави > поедложили Хенину. пионами прибыли. Вот тогда дЛЯ изучения

Тот назначил группу эксперт ле двух недель перспектив роста «Авис». эксперты ИТТ выдали дотошной проверки дел ФИР за исключением

осторожно благоприятный о' ’ азавщего резкое

одного из членов team , Р ЭтиМ смелым оптиувеличение прибыли на „11ЯТИ девяти лет, спе-мистом был Лу Капоте, три^иятиями. Его прогноз циалист по управлению "PeA р со скромными

представлял разительный к остальные шесть

7,5 %, которые сулили в сРеА членов оценочной группы из так как через два

Это стало началом успехе У>

' Уточнение это связано с тем, что в Испании также есть г. Сантьяго, знаменитое место паломничества.

1 Группа, бригада (англ.}.

года рост прибылей «Авис» достиг показателя 26,8 %. Приобретение «Авис» способствовало продвижению Лу и укрепило тесную связь между ИТТ и банком «Лазард». Сам Рогатен, банку которого прогноз Капоте пошел на пользу, проникся к Лу живой симпатией и не скупился на похвалы его таланту. Он даже предложил Капоте заманчивый пост в их банке, но Лу сумел уклониться, позаботившись, однако, чтобы Хенин узнал и о предложении и об отказе.

Хенин был готов купить любую фирму, крупную или маленькую с любым видом продукции, только бы она была прибыльной и сулила быстрый рост. Б течение пяти лет ему удалось создать самый разнородный промышленный комплекс из всех из-

вестных до тех пор.

Возглавляемая Хенином ИТТ стала первой транс национальной компанией, отказавшейся от принципа приобретения родственных фирм. Как только Хенин почувствовал надежность своей системы контроля, он без колебаний стал включать в предприятия самые разнородные как дукции, так и по размерам.

свой концерн по виду про-

И Лу Капоте оказывал ему в этот период неоценимые услуги. У этого итальянца была одна черта, очень приятная для Хенина. Его финансовые оценки, его анализ перспективных возможностей любого предприятия исходили из принципов «Философии приобретения». Причем исходили творчески, что означало, что Капоте умел толковать самую суть его труда.

Специальностью банка «Лазард» и, в частности, Майера и Рогатена были поиски фирм, которые могли бы заинтересовать ИТТ. Когда им удавалось таковую заприметить, они прежде всего расставляли всевозможные финансовые сети, устраивали западни юридические, тарифные, балансовые, а затем обрушивались на добычу. Действовали они мастерски. Играли со своей жертвой, как кошка с мышью. И покупали всегда по заниженной цене. Потом, применив свои собственные методы восстановления рентабельности, они приводили дело в порядок и лишь тогда начинали переговоры с Хенином.

Уж он-то не даст себя провести.

Они это знали.

Банк «Лазард» расхваливал перспективы, но Хенин не желал сюрпризов. Кроме того, Майер и Рогатен применяли методы, весьма отличавшиеся от тех, что предписывались строгим финансовым контролем Хенина. И прежде чем принять решение, он производил свой собственный анализ, не отклоняясь ни на йоту от своей системы. Хенин высоко ценил работу, проведенную банком «Лазард». Рогатен даже был принят членом совета директоров И ГТ, и его мнение обычно с одобрением выслушивалось ГИА (главный инспектор администрации, таков был официальный пост Гарольда Хенина). Однако при опред пении перспектив какого-либо слияния фирм Рогатен не мог избавиться от своего мышления банкира. Хенину же надо было приспособить его суждения к механизму своего концерна. Требовался как'бы перевод, переложение взглядов банка «Лазард» на его собственный язык.

И тут Лу Капоте был для Хенина незаменимым человеком. Он уже стал самым видным теоретиком «философии приобретения». Злые языки в компании называли его «экзегетом» '. На одном празднестве в Брюсселе, на большом barbecue ' в садах «Шератона» в котором приняли участие все европейские директора компании, Лу прицепили на спину табличку с надписью красными буквами: His best pupil33. Присутствовавшему на празднестве Хенину шутка понравилась. Впрочем, всякий служащий в его концерне был бы только польщен, если бы его считали рупором идей Хенина. Обаяние его личности, его столь очевидного делового гения было так велико, что никто бы не обиделся, но почел бы за честь быть его помощником, его слугой. По сути, все Директора ИТТ таковыми являлись. Кто больше, кто меньше, все испытали публичные выволочки и унижения от ГИА. Однако никто не таил обиду. Его считали великим полководцем, творцом славной судьбы их компании. И охотно отдавали в его руки свои собственные судьбы.

Но Лу Капоте был не только теоретиком и толкователем мыслей шефа, он также был человеком, способным конкретизировать теорию, воплощать ее в дело и весьма часто — с фантастическим успехом. За десять лет, которые он посвятил приобретениям, он ни разу не промахнулся. Он участвовал в покупке страховых компаний со смешанным капиталом, он настоятельно рекомендовал купить «Ап-коа» — фирму, владевшую автостоянками, что превосходно сочеталось с перспективами развития «Авис», и, следуя иной раз принципу дополнения, хотя и необязательному в ИТТ, стремился, и весьма отважно, к закруглению сложных циклов. Линия, начало коей было положено фирмой «Авис», дополнилась, благодаря его личному руководству, отелями «Шератон», «Кливленд мотелз» и «Транспортэйшнл дисп-лейз», которые снабжали своими billboards 1 водителей. И все ему удавалось. С 1968 года он осуществлял приобретения без помощи банка «Лазард»: центры обучения коммерческому делу, школы секретарш, редакторов. Блестящей идеей оказалась покупка недвижимости «Левитт», «Пенсильвания гласе санд” и «Рейонер». Хенин поздравил его со сделкой с «Континентал бейкинг» в Канзас-Сити, которая продавала хлеб во всей стране, жареный картофель в Мемфисе, карамель в Миннеаполисе и химические товары в Канзасе. Ив своих прогнозах Лу Капоте никогда не ошибался. В 1974 году Хенин повысил его на завидную должность консультанта в совете директоров. В концерне его уважали и боялись. Он был фаворитом босса. Неприкасаемым.

В тот день Лу провел в здании ИТТ один час и вышел на улицу в приподнятом настроении. Ох и аппетитная та девчоночка! Ее формы похожи на формы Риты, второй его жены. А история с дублонами преинтересная. Не будь у него назначено на 11.30 заседание в банке «Лазард», он бы прямо отправился взглянуть на дублоны. А вечером надо лететь в Детройт, чтобы обсудить слияние фирм сектора удобрений. Вот незадача, черт побери! Д° воскресенья заняться дублонами не удастся, потому что в субботу после полудня он приглашен шефом на партию в крикет.

В этом состояло еще одно ценное качество Лу.

Рекламные афиши (англ.).

Он знал, что Хенину нравилось ощущать себя англоманом и что единственным его развлечением помимо ИТТ был крикет. Не говоря ни слова своим сотрудникам, Лу научился играть в крикет в одном из английских клубов Бостона. На протяжении двух лет у него хватало упорства посвящать раз в месяц какой-нибудь уик-энд игре в крикет в Бостоне. Для вступления в члены клуба — разумеется, клуба избранных — ему как non subject Ее Величества Великобритании пришлось купить акцию в двенадцать тысяч долларов и затем оплачивать занятия из расчета двадцать долларов в час. Когда же он почувствовал, что может быть принят в число одиннадцати, составляющих команду, Лу пустил слух, что умеет играть в крикет, научившись во время своих частых поездок в Лондон. Узнав об этом, Хенин не замедлил пригласить его на партию. С тех пор Хенин всегда рассчитывал на него, что было ему не только приятно, но и чрезвычайно выгодно.

Однако в эту субботу Лу предпочел бы не иметь такого приглашения — уж очень симпатичная та школьница! Как только будет время, надо бы с ней встретиться. Восхитительна! Но ведь невозможно сказать боссу «нет»! Он представил себе, как плиссированная юбочка скользит по икрам.

Заседание в банке окончилось раньше, чем Лу предполагал. В 12.15 он уже возвращался на стоянку, чтобы сесть в свою машину. Ба, неужели тот парень, что выходит из черного «шевроле», это Генри Финн? Господи Иисусе! Да, точно! Он самый! Что же тут делает Сердитый Финн? И смотрит-то он в сторону Лу. Изумление и досада на несколько секунд парализовали Лу. Что делать? Он внезапно повернулся спиной. И тут же подумал, что это глупо. Но дело сделано. Во всяком случае, он притворился, будто не видит Генри Финна. Ах, какое неловкое положение! В зеркале заднего вида он увидел, что Генри Финн, хромая, решительными шагами приближается к нему.

Чего надо Сердитому? Неужели он поджидал Лу?

Генри Финн и Лу Капоте жили в одной комнате в течение четырех лет учебы в Берклийском университете. Некоторое время они были добрыми друзьями.

1 Не имеющему подданства (англ.).

Сперва их сблизила общая страсть к шахматам. Пока они учились в Беркли, оба поочередно занимали первое и второе места на студенческих турнирах штата Калифорния. По уровню мастерства они были почти равны. Обоих товарищи считали большими чудаками. Держались они всегда особняком. Не посещали танцулек, никаких вечеринок. Их никогда не видели с девушками, и они не проявляли ни малейшего интереса к футболу и к регби. Однажды Джо Фитцджеральд, мускулистый великан и ярый драчун, без удержу похвалявшийся своими успехами у женщин, въезжал в кампус на «додже» своего папочки с четырьмя поклонницами на борту в тот самый момент, когда Лу Капоте и Генри Финн шли по газону, направляясь в столовую. Джо вздумалось сострить, и, затормозив перед носом у двоих юношей, он крикнул им пьяным голосом:

— Чего там у вас слышно, гении? Вместе обедать идете? Держу пари, что ночью вы и спали вместе!

Взрыв хохота, которым девушки в машине встретили остроту, вмиг затих, когда они увидели, что Лу Капоте как буйвол обрушился на машину. Он схватил рослого Джо, который был крупнее его, за ворот, приподнял, вышвырнул, как тряпичную куклу, и дал ему здоровенного пинка. Генри Финн, в свою очередь, выхватил бейсбольную биту у парня, направлявшегося к спортивной площадке, и принялся дубасить по «доджу». Оба друга крушили и ломали, как два разбушевавшихся демона, сбежалась толпа, и в дело пришлось вмешаться нескольким крепким парням, чтобы помешать Лу, которому уже надоело топтать голову Фитцджеральда, приняться за полумертвых от страха девиц. А Генри орал: «Кобылы дерьмовые! Пусть регочут над своей такой-растакой матерью!»

«Додж» был превращен в груду металлолома, а Джо Фитцджеральда положили в клинику в Лос-Анджелесе с сотрясением мозга. В Беркли он уже не вернулся. Его отец пожелал, чтобы он завершил свое образование в другом университете.

Лу и Генри едва не исключили, помогло то, что оба блестяще учились, вдобавок все понимали,' что взбучку эту Джо Фитцджеральд вполне заслужил. Друзья получили суровый нагоняй от университетских властей, но в более высокие инстанции дело не пошло.

Для остальных студентов Лу и Генри так и остались чудаками, только с того дня их стали называть «сердитыми» да поглядывать на них с некоторой опаской и весьма любезно здороваться. Об их отношениях — ни слова худого. Это чепуха. Все ясно. Просто оба они со странностями, и лучше их не задевать. Так и пошло. С тех пор никто не решался с ними связываться. А потасовка с Джо Фитцджеральдом только укрепила дружбу двух «сердитых».

Лу и прежде знал, что этот молчаливый, замкнутый парень способен порой приходить в ярость, но не думал, что настолько. Хотя при всей их дружбе они не очень-то откровенничали, Генри рассказал ему кое-что о своей жизни. Он был родом с Юга, был сыном единственного оставшегося в живых после распри двух семей, члены которых перестреляли один другого из-за фамильного спора о границе между двумя хлопковыми плантациями. Отец Генри, пристрелив последнего взрослого мужчину из рода О'Хара и таким образом освободившись от завета предков, поджег плантации хлопка в цвету, хозяйственные постройки и родительский дом. Он хотел уничтожить все следы ужасного прошлого. И, как стоял, с одним долларом в кармане, отправился искать счастья на Среднем Западе. В несколько лет он составил себе состояние. Человек он был предприимчивый и упрямый. На Юг больше не вернулся. Лет под пятьдесят он женился на женщине значительно более молодой, которая его оставила, когда Генри было три года. Старик был женоненавистником и необузданно вспыльчивым. В его характере оставила неизгладимый след атмосфера насилия, в которой он провел первые тридцать лет своей жизни. И когда мать Генри бросила его, всегдашнее его презрение к женщинам перешло в ожесточенную ненависть, о которой он заявлял во всеуслышание. В его доме, на его усадьбе и на двух его заводах по производству льняного масла работали только мужчины.

Генри Финн был воспитан отцом.

Он также был женоненавистником и необузданно вспыльчивым.

О нраве своего отца Генри рассказал несколько забавных историй. Рассказывал он немногословно, монотонным голосом. Лу никогда не видел, чтобы он улыбнулся. Одна из этих историй граничила с бе-

зумием. В какое-то летнее воскресенье старик спал на одеяле, которое постелил себе в тени апельсинового дерева, и тут к нему пристала муха. Он сделал несколько попыток ее поймать, но муха все улетала, а затем упорно возвращалась, чтобы погулять по его босым ногам. Наконец старик поднялся, схватил револьвер и стал поджидать, когда эта проклятая сукина дочь посмеет снова беспокоить его. И как только муха опять села ему на большой палец ноги, он выпалил в нее. Муха взлетела в воздух. И большой палец тоже.

Таков был старик. И Генри рассказывал это совершенно серьезно, без тени юмора или иронии, как если бы поведение старика было вполне естественным.

В другой раз старик взыскал долг, отвесив неисправному должнику полдюжины палочных ударов по спине прямо на главной улице городка. И когда к нему явился шериф, старик, наставив на него из окна двустволку, предупредил: если только шериф ступит на первую ступеньку крыльца, то получит пулю в лоб. Арестовать себя он не позволит. Сперва он позавтра

кает, а уж потом придет, сам придет в полицию. Через полчаса он позвонил шерифу, что выходит из дому, но, если шериф или кто из его людей тронут его или задержат хоть на один день, он, Джон Финн, рано или поздно нашпигует шерифа свинцом. На него наложили огромный штраф, но арестовать не посмели.

Вспыльчивость самого Генри Финна уже не раз давала себя знать при игре в шахматы. Лу Капоте, куда более сдержанный, чем Финн, однажды с самодовольством человека, одержавшего победу, начал ему объяснять, какие ошибки допустил Генри в пешечном эндшпиле. Все, что говорил Лу, было верно. Генри пришлось согласиться, но потом, когда Лу вздумал повторить анализ партии, Генри, метнув в него испепеляющий взгляд, смешал фигуры на доске и выбежал вон. После этого он два дня не разговаривал с Лу. Он терпеть не мог проигрывать. Он был глуп. Он не умел спорить, не впадая в бешенство. Если что-то для него было ясно, его раздражало, что другие с этим не соглашаются. А если с ним пытались спорить, его агрессивность еще усиливалась.

После взбучки, устроенной Фитцджеральду, с пп!РИ ^ИНН°М "Р°изошел АРУБОЙ инцидент, о котором в Беркли было много разговоров. Финн зачи-

тывался литературой по физике. Лу много раз видел, как он с увлечением читает публикации, которые намного превосходят уровень знаний студентов, изучающих коммерцию. Накануне экзамена по статистике, когда почти все студенты их группы собрались в одной из университетских библиотек, чтобы готовиться по указанным материалам, Лу застал Финна за чтением труда Оппенгеймера по ядерной физике. Лу сел за другой стол, чтобы готовиться к экзамену, и убедился, что Финн просидел над своим Оппенгеймером дотемна, ни разу не подняв головы. Весь вечер он был поглощен этой книгой. На следующий день Финн тем не менее сдал экзамен по статистике, хотя и получил отметку значительно ниже обычных. Разумеется, не проведи он тот вечер за книгой Оппенгеймера, он сдал бы более успешно. Лу попытался заговорить с ним на эту тему, но Финн от разговора уклонился. И вот Лу снова видит, как он и в библиотеке и в комнате, которую они занимают сообща, читает книги по атомной и квантовой физике, по высшей математике, совершенно не связанные с предметами, входящими в курс управления предприятиями. Загадка, однако, разъяснилась на занятии по фабричному оборудованию. Преподаватель, известный инженер, привел студентам примеры промышленного использования некоторых свойств электромагнитной энергии. Финн стал задавать ему вопросы по теории, у него с преподавателем завязался спор. И в какой-то момент, когда Финн повторил в третий раз свой каверзный вопрос, преподаватель парировал ироническим ответом, вызвавшим смех аудитории. Тогда Финн, весь красный от гнева, возразил: «Они смеются, потому что они не понимают, что ваша шутка всего лишь отговорка». И, упершись руками в бока и вытянув шею, обратился к аудитории: «А вы знаете, почему это сказано, вы, стадо ослов?» Наступило напряженное молчание. «Знаете, почему?— повторил он.— Профессор шутит, потому что не знает, как мне ответить. Отделывается шуточкой, потому что и самый опытный инженер-практик не способен переспорить меня по вопросам теоретической физики». Преподаватель так и застыл от удивления и возмущения, а Финн с презрительным видом удалился из аудитории.

Преподаватель пожаловался дирекции. Он потребовал исключить Финна. И это едва не было сделано.

Некоторое время спустя Лу узнал, что инцидент развеселил декана, так как он этого преподавателя терпеть не мог. Втихомолку он оказал Финну покровительство. Даже устроил ему сдачу экзамена по фабричному оборудованию другому преподавателю в следующем семестре.

Вспыльчивость Финна стала притчей во языцех. После инцидента на занятиях многие его невзлюбили, зато он стал предметом тайного восхищения для тех, кто никогда бы не отважился на такую выходку. Среди последних был Лу Капоте, его самый ревностный поклонник.

Вечером того же дня, когда произошла стычка с преподавателем, Финн, еще не вполне остыв от возбуждения, рассказал Лу во время долгой совместной прогулки несколько эпизодов из своего детства. Именно тогда он заговорил об ужасном характере своего отца. И кстати рассказал, что с детства у него было явное влечение к физике, вплоть до того, что в четырнадцать лет он принялся делать опыты в садовой беседке со всякими аппаратами, для чего крал детали на отцовском заводе. Старик это обнаружил, потому что в конце концов Генри сжег ценный двигатель. Отец повыбрасывал из беседки все его железки и запретил этим заниматься. Но Генри

продолжал с жадностью читать все, что попадало в его руки. И один преподаватель в High shooi подбодрил его. Однажды даже повез его в Денвер, чтобы показать действие экспериментального оборудования в Колорадском университете.

Когда пришла пора поступать в высшее учебное заведение, отец, которому было уже шестьдесят пять лет, предложил сыну на выбор остаться работать с ним или обучаться чему-либо, что сможет пригодиться в отцовском деле. Генри пытался убедить отца, что ему надо бы изучать физику или математику. Ни за что! Старик и спорить не стал. Или делай, что приказано, или убирайся из дому. Take it or leave it . И Генри убрался из дому. Несколько месяцев он перебивался, хватаясь за любую работу, но потом понял, что это глупо. Он ушел из дому, чтобы насолить старику, но, по сути, куда больше насолил самому себе. Своим упрямством он обрекал себя на жизнь

Соглашайся или убирайся (англ.).

безвестную, полную лишений и без перспектив. Ради чего? Ярость или весьма сомнительное раскаяние старика,— в чем тот, конечно, ни за что не признается,— не стоили столь многих жертв с его стороны. И вот однажды, работая батраком на усадьбе в штате Иллинойс, Генри во время обеденного перерыва прочел в местной газете объявление о приеме в Чикагский университет для обучения экстерном. На другой день он поехал в Чикаго, подробно все разузнал и стал обдумывать свой план. Да, черт побери! Так он и сделает. Старик еще увидит, чья возьмет. Генри пришлось мобилизовать все свои запасы смирения, весьма скудные. Но он утешал себя мыслью, что горькая пилюля переговоров со стариком окупится когда-нибудь сладостной местью. Да, он готов изучать эту дребедень, Business Administration или как ее там. Он только попросил разрешения поступить в Берклийский университет, в штате Калифорния, и старик согласился. Отлично. Все было предусмотрено. Он решил окончить два факультета одновременно. Управления предприятиями в Беркли и экстерном математический в Чикаго, для чего требовалось всего лишь в конце курса сдать на протяжении одной недели пять экзаменов. Он бы предпочел изучать физику, но это было невозможно, так как у него не было ни времени, ни средств для присутствия на обязательных практических занятиях. Для математики же как науки теоретической достаточно иметь под рукой программы и учебники. И выбрал он два столь отдаленных между собою города, потому что по климатическим условиям календарный план лекций и экзаменов заканчивается в Калифорнии на несколько недель раньше, чем в Иллинойсе. Это позволяло Финну управиться с сессией в Беркли еще до начала экзаменационного периода для экстернов в Чикаго.

Так он и поступал, и результаты были блестящими. На факультете управления предприятиями он затрачивал ровно столько усилий, сколько требовалось, чтобы не провалить экзамены, а все остальное время готовился к экзаменам экстерном, за которые, кстати, надо было платить, отказывая себе во многом. Приходилось экономить каждый цент из посылаемых отцом средств, чтобы раз в семестр выкроить деньги на дальнюю поездку по железной дороге, на матрикул, на чрезвычайно дорогие учебники и так далее.

И когда Финн признался Лу, что совершает такой героический подвиг — одновременно учится на двух факультетах,— он увидел, что друга это поразило. В глазах Лу он был гением. К тому же в два первые семестра Генри Финн на экзаменах по математике получил высшие отметки. Лу Капоте еще ни к кому если не считать своих родных — не питал такой любви, как к Сердитому Генри Финну. Любви, смешанной с восхищением, с завистью, с любопытством. Но вне всяких сомнений — любви. Обладая чутьем диагноста, умеющего распознать возможности предприятия или человека, Лу Капоте никогда не сомневался, что Генри Финн далеко пойдет по намеченному пути. И когда он услышал о лишениях и трудностях, какие терпит друг, он решил помочь Финну. От своего дяди Лу получал более чем достаточную денежную поддержку. Он поговорил с Финном, попросил разрешить помогать ему. Он, Лу, в состоянии давать Генри взаймы несколько тысяч долларов в год без ущерба для своего бюджета, и Финну будет гораздо легче справляться со своими расходами. Для Финна предложение было неожиданным, он не знал, что ответить, но Лу настаивал. Иначе какие же они друзья? Он уверен, что Генри сделал бы для него то же самое. Когда-нибудь Генри наверняка сумеет без всякого труда расплатиться. Генри был тронут и согласился, а Лу неукоснительно исполнял свое обещание до конца их занятий в университете.

Когда Генри и Лу закончили факультет управления предприятиями, Лу поступил в ИТТ, а Генри, которому надо было проучиться еще два семестра, чтобы закончить факультет в Чикаго, решил, по заранее составленному плану, включиться на некоторое время в совместную работу с отцом. За год он скопил

четыре тысячи долларов и с искренней благодарностью вернул Лу свой долг. Лишь тогда он сообщил отцу, что учился еще и в Чикаго. Теперь он уже сдал последний экзамен и прекращает работать с отцом, чтобы посвятить себя профессии, которую отец не разрешал ему приобрести. Старик взбеленился. Еще вполне крепкий для своих семидесяти лет, он ударил сына кулаком по лицу и, обзывая неблагодарным, обманщиком, ты такой же, как твоя мать, шлюхин сын, схватился за телефонный аппарат, чтобы запустить им сыну в голову, а Генри, который пять лет подавлял

озлобление и жажду мести и до сих пор ощущал жгучую боль прежних унижений, а теперь еще побоев и оскорблений сумасшедшего старого деспота, оттолкнул отца, выбил ногою стекла в окне, опрокинул стол, двинул кулаком отцовского секретаря, попытавшегося вмешаться, перевернул архивные полки, разнес вдребезги все, что попадалось под руку, ты, старый псих, тиран, старый дурак, я ненавижу тебя, поскорей бы ты сдох, сволочь ты поганая, и остановился он лишь тогда, когда увидел, что старик, словно подкошенный, рухнул в кресло.

Старый Финн скончался от инфаркта. И Генри, мучаясь глубочайшим комплексом вины, испытал в эти дни самый страшный кризис в своей жизни. Он же не хотел убить отца. Если бы старик его не ударил, не обозвал обманщиком... Но утешения он не находил. Фактически это он убил старика, это он пять долгих лет ждал дня, когда выплеснет всю злобу, накопившуюся после спора о выборе профессии. Он едва не пустил себе пулю в лоб. Все ему опротивело. В конце концов он записался добровольцем и отправился на войну в Корею. И там, в разгаре ожесточенных боев на тридцать восьмой параллели, выказал отвагу, граничившую с жаждой смерти. Под огнем он в одиночку пошел на пулеметную батарею и получил восемь пулевых ранений — в ногу, в грудь, в плечо и в левую руку, но все же дошел с поднятой вверх правой рукой до своей цели и бросил гранату, после чего товарищи сумели взять позицию.

Три месяца он провел в госпитале в Вашингтоне и остался навсегда с небольшой хромотой, так как одна из пуль повредила коленную чашку.

При его легендарных военных подвигах и двух университетских дипломах от предложений на директорские должности не было отбоя. Но он предпочел продолжать учиться, завершить занятия физикой и целиком посвятить себя научной деятельности. Служить Финну не надо было. Он унаследовал значительное состояние. В Массачусетском технологическом институте он прошел аспирантуру. Потом специализировался в применении математических программ к физическим проектам. В 1958 году тот же институт пригласил его старшим научным сотрудником, и в конце шестидесятых годов, став программистом первой категории, он принял участие в работах

НАСА, компании «Боинг» и Пентагона. Хотя он не соглашался быть постоянным сотрудником североамериканской службы безопасности — а может бы. ь, именно поэтому,— он стал одним из немногих математиков «национального значения». Он участвовал в нескольких сверхсекретных проектах, причем как программист был полностью осведомлен о их сути и масштабе. Такому успеху способствовали его серьезность и холостяцкое положение. Когда Пентагон в первый раз решил привлечь его к разработке сверхсекретного проекта, военная разведка досконально изучила его частную жизнь. С одной стороны, внушал опасения его холерический темперамент. Некоего высокопоставленного чиновника из министерства обороны, выразившего сомнение в его расчетах проекта реактора, Финн оскорбил грубой бранью, обозвал невеждой, и пусть он заткнет этот реактор себе в задницу, а он, Генри Финн, не станет работать под начальством чванливого генералишки, брызжа слюною кричал он, весь багровый от ярости, а в другом случае просто ушел из рабочей группы, чем поставил под угрозу срыва исследование чрезвычайной важности, причем также из-за оскорбленного профессионального самолюбия.

Был и другой аспект, весьма заботивший людей из Пентагона и касавшийся уже не характера Финна, но его образа жизни: убежденное его холостяцтво. Финна никогда не видели с женщиной. А службу безопасности в высшей степени тревожат у подведомственных ей лиц два момента: гомосексуализм и употребление наркотиков. Считается, что эти пороки делают людей чрезвычайно ненадежными. Прежде чем Финна включили в разработку проекта, ищейки американской контрразведки следовали за ним по пятам более месяца. Было установлено, что он еженедельно встречается в собственном домике в пригороде Вашингтона с дорогими проститутками. Никогда не задерживается с ними больше десяти минут. С помощью спрятанной в спальне микрокамеры отсняли несколько сцен. Он приказывал женщине раздеться, ложился с нею, быстро удовлетворялся, платил и выпроваживал ее. Не пил, не предлагал женщине выпить и избегал каких-либо разговоров. Великолепно. Идеальное поведение для человека, участвующего в разработке военных заданий.

С 1973 года, оставив из-за другого научного спора Массачусетский технологический институт, он перешел в Mathematical Science Division of the Office of Naval Research 1 в Вашингтоне, штат Колумбия. Там он снимал квартиру недалеко от Washington Memorial и, кроме того, имел домик для любовных встреч, куда нередко уединялся, чтобы поработать над своими собственными проектами. До 1973 года он встречался с Лу Капоте два-три раза в год. Играли в шахматы, болтали о том о сем как старые друзья. Финну пока еще ни разу не представился случай выказать в материальной форме благодарность за денежную помощь, которой Лу поддержал его в студенческие годы. Но вот в 1974 году разведотделу ИТТ стало известно, что Генри Финн включен в группу ученых, занятых сверхсекретным проектом подводных коммуникаций. И когда ИТТ принялась копаться в жизни и в причудах каждого члена этой группы, дабы за ними следить, а может, и подкупить кое-кого, тут-то и обнаружилась старинная и несколько необычная дружба Лу Капоте с математиком Генри Финном. Некий Генсборо, довольно скользкая личность, чьи функции в ИТТ всегда были не вполне ясными, но к которому Хенин бесспорно питал необычайное доверие, вызвал однажды Лу Капоте для беседы в свой кабинет в ОКА (отдел коммерческого анализа, переименованный злыми языками в отдел комбинаций и афер) и подверг допросу касательно его отношений с Финном. Два дня спустя сам Гарольд Хенин позвонил ему и попросил сделать все возможное, чтобы помочь Генсборо в его весьма интересной инициативе. Инициатива же эта попросту состояла в намерении подкупить Генри Финна. Когда Лу попытался отказаться, уверяя, что Финн не пойдет на такое дело ради денег, потому что Финну никогда не требуется больше денег, чем у него есть, ну, разумеется, и еСть-то у него вполне достаточно, Генсборо, прервав его, объяснил, что он, Генсборо, и сам все это знает, но знает он также, что вот уже года полтора Генри Финн работает над своим собственным проектом, на который ИТТ могла бы выделить значительные суммы, 34 35 совершенно уникальную аппаратуру своих лабораторий и квалифицированных сотрудников, какими военно-морское ведомство не располагает. В общем, то, что ИТТ собирается предложить математику Финну, это не более чем совместное научное исследование, и если Лу Капоте сумеет провернуть это дельце, в чем Генсборо не сомневается (вежливое хихиканье, хмыканье, покашливание), оно может принести взаимную выгоду, и так далее. Но когда через неделю Лу Капоте, надеясь на старый долг благодарности, попробовал предложить Финну «совместное научное исследование», то по его глазам сразу понял, что дал маху. Ему даже не удалось договорить. Финн не дал ему изложить предложение полностью. Он накинулся на Лу как бешеный. Пусть Лу Капоте и его мафиози из ИТТ знают, что он честный гражданин Соединенных Штатов! Как они могли подумать такое! Да если бы не давнее его уважение к Лу, он бы немедленно изобличил ИТТ в попытке выведать секретный проект, разрабатываемый для североамериканского флота. И если Лу желает хоть отчасти сохранить их дружбу, пусть никогда больше не предлагает ему такие «совместные исследования», и так далее и тому подобное.

Разговор происходил в машине Лу. Финн попросил остановиться на углу и вышел не попрощавшись. С тех пор они не виделись. Прошло уже более двух лет. Для Лу это было тяжелым ударом, концом его единственной настоящей дружбы.

А теперь чего надо Финну от него? Зачем Финн к нему идет?

Лу опять глянул в зеркало. Финн, хромая, решительными шагами приближался к его машине.

Чего надо Сердитому?

1943—1945

к святости рассеялась

Моя надежда приобщиться к святости рассеялась после неудачного похода в Сантьяго-дель-Эстеро. Я провел три дня в постели. Когда мне стало лучше, меня вызвал наш настоятель. Судя по необычно холодному приему, я решил, что меня ждет выговор. Настоятель пожелал узнать, чего я хотел достигнуть

своей выходкой. Я объяснил, что хотел последовать примеру святого Игнасио: постом и покаянием достигнуть того, чтобы Господь явился мне. Тогда настоятель спросил, какой урок я извлек из своего похода. Что Господь, очевидно, не пожелал удостоить меня своей милости, отвечал я. Мой ответ, видимо, ему понравился, и он заговорил со мною ласковее. То было длинное наставление, полное разумных советов. Настоятель особенно напирал на то, что Бог наградил меня многими добродетелями, кои мне надлежит совершенствовать. Это и есть наилучший способ служения ему. Мы живем уже не в XVI веке. Бушует бесчеловечная, катастрофическая мировая война. И дела, коих Господь ждет от своих преданных сыновей в наши дни, требуют не только мистической любви и мученичества. Упорным трудом и надлежащим приложением дарованного нам разума также можно проявить свою любовь к нему и благочестиво ему служить. И ежели я, получив священнический сан, еще буду ощущать в себе призвание к великому самопожертвованию, орден может сделать меня миссионером, солдатом, идущим в первых рядах воинства Христова; но покамест мне надобно уразуметь— как я и сделал,— что Господь ждет от меня иной службы. Мне надлежит прилежно учиться и каждодневно все более и более смиренно обращать свою любовь к Всевышнему.

Я вышел от него ободренный.

Вскоре я узнал, что мою благочестивую эскападу сочли в Назарете не столько актом гордыни или безумия, сколько еще одним доказательством моей ревности к вере. Отчасти, думаю, вину за нее возлагали на неистовый пыл падре Франко в проведении духовных упражнений; сужу так, потому что с тех пор он уже не был моим наставником. В следующем году меня включили в группу падре Поэя, который приучал своих питомцев к светлым, спокойным размышлениям и избегал всех «грозных» приемов.

Отправляясь в Сантьяго-дель-Эстеро, я вполне искренне намеревался укрыться в каком-нибудь пустынном месте среди холмов и, не принимая ни пищи, ни питья, ждать, подобно святому Игнасио в пещере Манресы, чтобы Бог осенил меня своим благословением и наставил, как мне поступать дальше, дабы служить ему, а не то погибнуть, устремляясь мыслью к нему. В своем религиозном пылу я дошел до последних выводов. Я сделал все мне доступное, дабы найти путь к нему, однако Господь рассудил по-иному и отказался ниспослать мне благодать, сохранив, однако, жизнь.

Человек предполагает, а Бог располагает. Ну что ж. Ежели Богу угодно, чтобы жизнь моя и дальше шла по той же стезе, что и прежде, я покорюсь и буду следовать его предначертаниям.

Я с новой страстью окунулся в занятия. Как и раньше, во мне вызывала восторг математика. К началу пятого года я уже усвоил весь материал, который давали в программах пятого и шестого классов, и принялся самостоятельно изучать объемистый том «Математического анализа» Рея Пастора. Этот строгий, методический обзор всего, что я прежде знал в более или менее эмпирической форме, был для меня источником неизменного наслаждения. Когда я постиг суть понятий непрерывности и предела, когда начал решать первые упражнения по дифференциации функций, постоянно манипулируя понятием бесконечности, я снова увидел в этом мире точных, нерушимых истин еще одно доказательство существования Бога.

На пятом году учебы, в 1943 году, за год до начала занятий богословием в семинарии, произошел случай, вторично натолкнувший меня на еретическую мысль касательно догмата о благодати.

В нашей коллегии был ученик моих лет по имени Бруно. Этот необычайно понятливый, чувствительный, набожный мальчик стал одним из самых моих любимых товарищей. Он меньше отличался успехами в учебе, чем я, однако в наших беседах с глазу на глаз я чувствовал в нем глубокий ум, быть может, несколько хаотический, но со вспышками дивных озарений. Он как бы мыслил образами. Иногда мы вместе гуляли по холмам. Разговоры наши всегда были на темы возвышенные. Когда душа Бруно была спокойна, он пленял остроумием, светлым оптимизмом. Но бывало, Бруно отдалялся от меня на неделю, а то и на несколько месяцев. Его глубоко тревожила проблема спасения, и часто она приобретала мучительную остроту. В периоды таких кризисов он запирался в своей комнате, сочинял пространные мистические поэмы на зашифрованном аллегорическом языке и избегал меня в те часы, когда мы обычно могли встречаться.

Сперва это меня беспокоило, и я даже попытался однажды его упрекнуть, на что он с величайшим смирением ответил, что отдаляется от меня тогда, когда его мучают сомнения касательно спасения его души, и в такое время утешение он обретает только в одиночестве и в молитве.

Постепенно я привык к этим его приступам замкнутости и выжидал, пока Бруно преодолеет духовный кризис и снова, как всегда, придет ко мне со своей робкой, приветливой улыбкой. За годы, проведенные в монастыре, такое случалось не раз. Порой я завидовал этому мальчику, который бодрствовал ночи напролет, отважно трудясь над спасением своей души, и в сравнении с ним мое восхищение поэзией математики или геометрической красотою цицероновской прозы казалось мне признаком поверхностности. Иногда Бруно появлялся на прогулке со своим духовником, сильно исхудавший, с фанатически напряженным выражением лица. Тщетно я задавался вопросом, что его так терзает. Наконец я убедил себя, что, видимо, его чувствительная душа, его беспорочная совесть внушают ему преувеличенно суровую оценку своего поведения как христианина. Что же могло таиться в душе этого столь добродетельного мальчика, чтобы мучить его до такой степени и так часто повергать в сомнения касательно спасения его души? Он об этом никогда со мною не заговаривал.

И все же пришел день, когда я все узнал.

Почти три месяца Бруно чуждался меня. Лицо его постоянно было угрюмым. Он исхудал, учился с трудом. В глубоко запавших его глазах читались терзания, причиняемые навязчивой идеей и сомнениями. Я счел своим долгом прийти к нему на помощь и впервые нарушил правило, до сих пор мною соблюдавшееся, почтительно держаться на расстоянии, пока он сам не справится со своим духовным кризисом. На сей раз я решил вмешаться и постучался в его дверь.

Было это в воскресенье, после полудня. Отворив дверь, он остановился на пороге, глядя на меня широко раскрытыми, горящими глазами. Я заговорил о своем желании ему помочь; я упрекнул его, что он мне не доверяет; я попытался убедить его, насколько благотворной для успокоения его души может быть дружеская тихая беседа. Довольно долго он слушал меня в молчании. В какой-то миг даже вскинул голову, словно собираясь мне что-то сказать, но сдержался. Когда я кончил, он, заламывая руки, сделал несколько шагов и вдруг резким движением схватил висевшее над изголовьем кровати распятие, с отчаянием прижал его к груди и рухнул на колени, всхлипывая и бормоча молитву против искушения сатаны.

Я ушел и через два часа возвратился. Я был намерен настаивать до тех пор, пока он не согласится поговорить со мной. Я не мог оставить его в одиночестве на более долгое время. Я задался целью во что бы то ни стало победить его замкнутость, избавить его от терзаний. Отчасти мною двигало любопытство, мне хотелось узнать, что за демонические силы раздирают его душу, но, кроме того, у меня — не без толики зависти — возникло подозрение, что его угрызения совести порождены беспорочной душою, наделенной, возможно, некими чертами святости, в которой мне Бог отказал, несмотря на мои усилия. Ныне я твердо уверен, что мною в большей мере двигали любопытство и зависть, чем подлинное сострадание.

Я постучался, но Бруно не ответил.

Тогда я открыл дверь и увидел, что он стоит на коленях, в том же положении, в каком я его оставил,— руки сжимают распятие, губы беспрерывно шепчут молитву... Темные круги у него под глазами стали еще больше.

Я опять удалился, но так как он не пришел в трапезную к ужину, то, прежде чем лечь спать, я опять к нему постучался.

Теперь он сам мне открыл. Он был весь в поту и смотрел на меня с таким выражением, которое я и сейчас вряд ли мог бы определить: в его глазах была какая-то безнадежная покорность, растерянность. Этот взгляд преследовал меня многие месяцы.

Довольно долго я пытался вывести его из состояния немоты. Он молча слушал, как я говорю, и, заламывая руки, ходил по комнате. В какую-то секунду, когда он, глядя на меня с мучительной тоской, остановился совсем близко, я спросил его напрямик, в чем причина с го горя. Хриплым, едва слышным, прерывающимся голосом Бруно ответил, что он одержим дьяволом. В этот миг его измученное лицо всколыхнуло во мне такое сострадание, что я, положив руки на его плечи,

стал умолять рассказать мне, как ему является дьявол. Мне так хотелось ему помочь.

— Ты в самом деле хочешь это знать? — спросил он, вглядываясь в меня прищуренными глазами.

— Да, да, расскажи! — воскликнул я, сжимая его плечи и слегка встряхивая.

Я чувствовал, что все его тело дрожит.

— Он здесь, рядом,— прошептал Бруно.— И я больше не могу ему противиться.

— Что это значит? — спросил я.

— Что он меня победил! — почти выкрикнул он, напряженно тараща глаза, и, обхватив мое лицо обеими руками, стал целовать меня в губы с ненасытной страстью, от которой я словно окаменел.— Это ты, ты — дьявол!

Несколько секунд я был совершенно парализован изумлением и ужасом и не мог даже уклониться от этих задыхающихся, дрожащих уст, осыпавших поцелуями мое лицо, глаза, шею, и от страстно прижавшегося ко мне тела.

Но внезапно все мое сострадание перешло в отвращение, в неодолимую ярость — и я оттолкнул его. Толчок был так силен, что Бруно упал на кровать; впрочем, он тут же поднялся с таким явным выражением похоти, что я в страхе убежал. Резко хлопнув дверью, я пустился опрометью по коридору, слыша, как он зовет меня из-за двери.

— Вернись! Не убегай! — повторял он охрипшим от страсти, жутким голосом. Поспешно спускаясь по ступеням в трапезную, я ощущал, что кожа у меня на лице вся напряглась, словно от электрического разряда.

Больше я с Бруно не разговаривал. В течение года он несколько раз пытался подойти ко мне, но я его избегал. Греховное стремление к плотской близости в товарище, которому я прежде приписывал всевозможные добродетели, побудило меня по контрасту считать его существом куда более порочным, чем, возможно, он был на самом деле.

Случай этот, видимо, стал началом его погибели. Год спустя его изгнали из колледжа за содомию и скотоложство. А я, ряд лет бывший свидетелем искренних усилий этого несчастного, искавшего спасения, в тот день снова подумал с еще большей убежденностью, чем когда-либо, что люди не могут

спастись своими делами, своим желанием любить Бога, своим стремлением к чистоте. Нет! Человека ждет спасение или проклятие в зависимости от того, решит ли Господь в своих непостижимых предначертаниях осенить его благодатью или же лишить ее.

И все же, пока я учился в младших классах, пока, став бакалавром, не приступил к занятиям богословием, мои суждения о благодати не слишком меня волновали; когда же, углубившись в богословские хитросплетения, я узнал, сколь огромное значение может приобрести любой оттенок толкования, мною овладели первые настоящие страхи.

Тревожило меня еще одно обстоятельство, также результат моего раннего развития. В области математики я уже превзошел падре Латура, который углублялся в нее лишь постольку, поскольку она помогала в его занятиях физикой. Он был автором учебных текстов, осуществил ценные исследования в области оптики; общая научная культура у него была замечательная, однако он уже не был в состоянии удовлетворить мою жажду знаний, устремленную к чистой математике. Я самостоятельно решил все задачи, помещенные в «Математическом анализе» Рея Пастора и с жадностью проштудировал несколько трудов по аналитической геометрии. Сам падре Латур посоветовал разрешить мне посещать лекции по высшей мател*.атике, читавшиеся в Кордовском университете. В тот день, когда он не сумел ответить на мой вопрос, не доказывает ли правило цепи применимость Лейбницевой системы обозначения производных функций, которая в свое время была недостаточно понята, он заявил, что в области математики уже не может меня чему-либо научить.

По настоянию падре Латура приор семинарии связался с профессором Густаво Фортесой, выдающимся математиком, католиком, дипломированным в Кембридже и, кроме того, отличившимся в области механики небесных тел. Лестные рекомендации побудили Фортесу дать согласие заниматься со мною раз в неделю у него на дому в Кордове, главном городе провинции. В этот день монастырский грузовичок отвозил меня в Кордову и привозил обратно, е два часа, что я занимался, брат монастырский шофер исполнял данные ему поручения, а потом подъезжал за мною к зданию Провинциальной библиотеки, где я сидел, его дожидаясь.

Однажды, когда профессор Фортеса не мог уделить мне более одного часа, так как спешил на какое-то деловое свидание, он мне посоветовал, между прочим, посмотреть трактат Паскаля о циклоиде, чтобы я получил представление о том, до какой утонченности доходила мысль этого математика постренессансной эпохи. Он сам разыскал в своей библиотеке переплетенную брошюру, написанную таким восхитительным французским языком, что я сразу же увлекся чтением. Приятность изложения разительно отличалась от сухих выкладок современных математиков. Мне захотелось узнать что-либо об авторе, но ничего такого в брошюре не было. Вечером,, в монастыре, я заглянул в энциклопедию Эспаса-Кальпе и, к моему удивлению, понял, что не кто иной как Паскаль и был тем чудо-ребенком, о котором мне говорил падре Латур. Действительно, еще в раннем детстве он поразил своего отца, видного математика из Клермон-Феррана, самостоятельно доказав теоремы Эвклида; но особенно меня испугало то, что и еретик Паскаль также придавал исключительное значение догмату о благодати и утверждал, что некоторые истины не могут проникнуть в нас иначе как через высшее посредничество, другими словами — что вера есть дар небес.

Разумеется, в распоряжении семинаристов не было ни одной книги этого отступника, последователя ересиарха Янсения 36 и свирепого гонителя иезуитов; я же, с большими предосторожностями, ухитрялся, ожидая монастырского шофера в кордовской библиотеке, читать его «Мысли» и «Письма к провинциалу».

В наших богословских занятиях мы еще не дошли до догмата о благодати, однако по укоренившейся моей привычке, к которой иезуиты относились снисходительно, я читал о нем загодя, расширял свои познания — так как я отлично сдавал все предметы, мне разрешали изучать темы сверх программы. Наставники мои в то время возлагали на меня большие надежды. Все пророчили мне блестящее будущее и не только не ограничивали, как других учеников, но поощряли мое стремление удовлетворять свою интеллектуальную жажду, возможно, опасаясь, что я опять могу предаться мистическим порывам, как было два года назад.

Я исповедовался неукоснительно даже в самых мелких прегрешениях, но лишь тогда, когда испытывал раскаяние. Если же какой-то поступок, какая-то смутная мысль не вызывали у меня искреннего раскаяния, я не чувствовал себя обязанным признаваться, хотя понимал, что мой духовник осудил бы меня и что это противно общему духу заповедей.

Так получилось, что я ряд месяцев тайно читал Паскаля. Вначале — чтобы пополнить свои знания, в уверенности, что богословы ордена, когда я к ним обращусь, сокрушат его рассуждения. Недостаточное богословское образование не позволяло мне тогда самому их опровергнуть. Зато в области математики я мог бы оспорить многие положения Паскаля, видимо, считавшиеся истинными до Эйнштейна, как, например, понятие о том, что скорость не имеет предельной величины. В свои восемнадцать лет я уже твердо знал из уроков падре Латура, что во вселенной невозможна скорость, превышающая скорость света, ибо в таком случае, согласно основному уравнению теории относительности, масса была бы бесконечной. Но все равно меня привлекали талант, дивная проза, восхитительная ирония, с какой Паскаль нападал на современных ему иезуитов, основываясь на учении янсенистов Пор-Руаяля '. Признаюсь, я читал его ради удовольствия и, хотя вопрос о благодати снова стал меня тревожить, я уповал на то, что эта полемика XVII века в наши дни уже не актуальна. Я был уверен, что, подобно физико-математическим проблемам, современная экзегетика рассматривает эту проблему в совершенно ином плане.

Однажды я решился подробно изложить свои сомнения падре Грихальво, семинарскому преподавателю богословия, убежденный, что он в единый миг докажет мне заблуждения Паскаля и устарелость

Пор-Р у ая л ь (Пор-Рояль) — женский монастырь вблизи Парижа, ставший в XVII в. центром философской мысли, где обое-новались янсенисты. этой полемики. Но оказалось не так. Падре Грихальво уставился на меня с выражением явного неудовольствия, а затем пустился в долгие объяснения, которые обходили стороной проблему в том виде, как я ее изложил. В заключение он прочел мне нотацию. Дескать, то, что я говорил о благодати,— это ересь, достойная кальвиниста тех времен или современного протестанта.

На другой день меня вызвал к себе приор, и я признался, что целый год читал Паскаля.

Мне был сделан суровейший выговор. Я пытался защищаться. Я уверял, что ни на единый миг не поддался влиянию доктрины Паскаля (в это я искренне верил) и совершенно убежден в том, что занятия богословием вооружат меня на самостоятельную борьбу с врагами нашего ордена. «С врагами нашей Святой Матери Церкви!»— перебил меня приор, стукнув кулаком по кафедре.

ВОТ ТАК СЕРДИТЫЙ!

Когда Лу Капоте, глядя в зеркало заднего вида, уже перестал сомневаться в том, что Сердитый направляется именно к нему, он обернулся как бы совершенно естественно и изобразил на своем лице столь же естественное удивление.

— Ты, Генри?

— Hello, Lou, old boy! 1

Тон Сердитого был дружеский. Слава богу!

— Вот так случай! Что ты тут делаешь?..

— Никакой не случай,— перебил Финн, пожимая протянутую ему руку.— Я специально приехал, чтобы тебя увидеть.

— Как тебе удалось?..

— Твоя секретарша.

— Ах, вот как!

— Она сказала, что ты будешь здесь, и дала мне номер твоей машины.

— Что-нибудь важное, Генри?

— May be, Lou, may be 37 38.

Но почему же Сердитый заранее не условился с ним о встрече? Почему является к нему вот так, экспромтом? Что у него за дело?

Ну ладно, пусть Генри выскажет, чего он хочет. — Я хочу тебе предложить, Лу, одно.... гм!., одно весьма деликатное дело, но, знаешь ли,— он осмотрелся вокруг,— место здесь неподходящее.

Лу глянул на часы, пригладил кончик бакенбарды, снова глянул на часы. Стало быть, Финн собирается что-то предложить? How interesting! 1

— Вот как! Это... это очень срочно?

Он опять посмотрел на часы. По привычке, уже просто инстинктивно, Лу начинал вести сделку; в начале подобных переговоров он всегда смотрел на часы, секретарша должна была ежеминутно его тревожить, он делал озабоченный вид, притворялся, что думает о другом.

— Для меня да, очень срочно.

Сердитый явно не умеет вести переговоры. Приемчики здесь излишни. Они даже могут оказать обратное действие. Лучше дать ему свободно высказаться не перебивая.

Было 11.30. В 2 часа Лу надо быть в аэропорту, чтобы лететь в Детройт, а до того он должен заехать к себе на службу на Парк-авеню.

Они сели в «шевроле» Генри. Пока ехали в ИТТ, Финн беспрерывно задавал банальнейшие вопросы: о жизни Лу в эти два года, о его работе, о ситуации в их компании и так далее. Ни единого намека на неприятный инцидент, происшедший два года назад, вдобавок Финн совершенно явно старался пока не заговаривать о «деликатном деле», которое он хочет «предложить» Лу. Это оттягивание разговора, то, что Финн даже не намекнул на его суть и искал удобное место, разве не показывало, что Сердитый — а ведь он был из тех, кто сразу берет быка за рога,— нуждается в Лу для какого-то, вероятно, очень важного дела? Пусть его повесят, если это не так! Лу приободрился. Ладно, будем поддерживать его игру.

Они подъехали к стоянке ИТТ. Минут двадцать Финн подождал его в машине. В 12.20 они выехали по направлению к аэропорту. Не доехав примерно два километра, Финн свернул с дороги и вскоре остановил машину на опушке соснового леска.

' Как интересно! (англ.)

— Пойдем немного пройдемся,— предложил он.

Несколько минут Лу шел рядом в молчании, держа руки за спиной. И как только Финн заговорил, Лу мгновенно пон^л, что дело и впрямь чрезвычайной важности.

Никогда Финн не был с ним так откровенен.

Никогда, за все долгие годы их дружбы, он не делал ему таких важных признаний, как за эти несколько минут.

Полгода тому назад Финна как члена научно-исследовательского математического отдела военно-морского ведомства привлекли к разработке математических программ для проекта по заказу военно-морского флота США. Речь шла о локаторе для обнаружения атомных подлодок; замысел теоретически совершенно новый, однако осложненный технологическими трудностями. Задача top secret ’. Пентагон и военно-морской флот США приняли чрезвычайные меры для охраны персонала их группы. (Тут Финн оглянулся вокруг.)

Вот так Сердитый!

Итак, ознакомившись с теоретической основой локатора, Финн получил задание разработать математические программы для предварительного проекта. И еще три программиста, один из Пентагона, два других из НАСА, получили такое же задание. Все четыре программы надлежало разработать в самом общем виде за два месяца, после чего staff2 в полном составе рассмотрит их, чтобы каждый мог высказать свои возражения, сомнения и так далее,— словом, обычная процедура для проектов такого рода. Когда же будут сведены воедино основные мнения, наметят уже неизменное направление для разработки окончательных программ.

Так вот, заседание состоялось десять дней тому назад, и на нем разгорелся ожесточенный спор между Финном и двумя членами их team. Один из них, руководитель team,— это молодой физик из НАСА, сопляк, воображающий себя гением, с ним-то и заклю-

' Сверхсекретная (англ.).

Штаб (англ.).

чили контракт на создание проекта для военно-морского флота.

Из четырех программ, представленных для предварительного проекта, три, намечающие почти аналогичные пути, предусматривают создание L-15 не менее чем за полтора года. А по программе Финна это можно было бы осуществить за четыре-пять месяцев и в десять или двенадцать раз дешевле. Причина такого огромного расхождения между программами трех других математиков и Финна заключается в технологическом решении производства некоторых материалов. Но при рассмотрении и анализе работ четверых программистов проект Финна был сразу же отвергнут, так как его сочли авантюрным, недостаточно выверенным, рискованным. Именно так выразились эти идиоты во главе с сопливым псевдогением. Кретины! Лу представляет себе эту глупость? Они не поняли новизны, революционности проекта Финна, не потрудились вникнуть в его суть. Финну не сделали ни одного конкретного возражения. Просто заявили, что его программа не годится, и точка. Самым безответственным, беспардонным образом. Что они думали? Что Финн стерпит такое унижение? И разумеется, ни один из членов их team даже не догадывается о значении его проекта, потому что им неизвестно нечто, в чем он совершенно уверен.

— I'm sure1,— говорил Сердитый, ударяя себя в грудь.

Речь шла о свойствах некоего синтетического материала, исследованием которого Финн занимался года три тому назад, и о применении этого материала в качестве датчика в недавно созданном синем лазере на полупроводниках, используемом в L-15. У Финна нет никаких сомнений. Даже тени сомнения! Но так как сопляк руководитель проекта и один немецкий физик, ученик фон Брауна, с которым у Финна года два назад вышел спор, напустились на его программу, не желая вдуматься в ее суть, так как его априори дисквалифицировали, он забрал свои бумаги и ушел с заседания, не сказав ни слова. Да, но он это так не оставит! Если им неугодно ознакомиться с результатами его работы, он не станет унижаться и просить выслушать его. Они еще увидят, кто прав!

' Я уверен (англ.).

Сердитый был полон решимости посадить их в лужу.

Он умолк и прошел несколько шагов, теребя свою шевелюру. На неровной тропинке, усеянной сухими ветками и листьями, Финн хромал больше обычного.

Когда два года назад Лу встретился с ним, чтобы предложить сотрудничество с ИТТ, Финн пришел в ярость, полагая, что это нанесет ущерб интересам Соединенных Штатов. И теперь Финн также был убежден, что предварительный проект, принятый для создания L-15, нанесет ущерб государственным интересам.

— Саботаж? — рискнул спросить Лу Капоте.

— Нет,— ответил Сердитый.— Глупость!

Дело ведь не только в профессиональном самолюбии. Для Финна это не просто личная обида. Тут, кроме того, встает проблема его ответственности как ученого. А принятый проект — это грубейший промах, который обойдется налогоплательщикам в миллионы долларов и потребует лишний год работы. Уж не говоря о том, что у Финна имеются серьезные сомнения насчет эффективности локатора, если его будут конструировать по утвержденному принципу. И хотя это обойдется ему очень дорого, хотя его могут обвинить в разглашении военных тайн, хотя это грозит тюрьмой и концом карьеры, он, Генри Финн, намерен помешать осуществлению их проекта и реализовать свой. Невзирая ни на что! You understand? 39

Финн обернулся и посмотрел на Лу взглядом одержимого. До этого мгновенья Финн вел свой монолог, ни разу не взглянув на друга. Бесспорно, они в этом пустынном месте были одни. Внезапно Финн сел на поваленный ствол старой березы, испещренный липкими пятнами, покрытый мхом и крошевом сухих листьев. Он даже не подумал о том, чтобы рукой немного очистить себе место. Лу вспомнилось, что Сердитый никогда не заботился о своей одежде. Теперь он закурил сигарету и опять тревожно оглянулся. Да, они здесь одни.

И все же Финн понизил голос; наставив на Лу два пальца, меж которыми дымилась сигарета, он вперил в него взгляд скорее угрожающий, чем просительный, и сказал:

— Если твоя компания пожелает мне помочь, мы можем сконструировать L-15 за пять месяцев.

— И ты думаешь, что мы...

— Да,— гневно подтвердил Финн.— Вы единственная корпорация, которая может это осуществить тайно. О деталях поговорим потом.

Иисусе Христе! Вот на какие дела замахнулся Сердитый!

И what the hell 1 этот синий лазер на полупроводниках?

1946

Обет беспрекословного повиновения вышестоящему, а на самом верху — папе, делает из Общества Иисусова настоящее войско. Иньиго де Лойола был воин, и именно он создал правила дисциплины, военные чины, иерархическую структуру ордена.

Поступая в семинарию, я также дал обет повиновения. И по сути мое чтение Паскаля нельзя было расценивать как нарушение правил. Никто не запрещал мне его читать, так что меня нельзя было обвинить в непослушании, однако фактически это оказалось недопустимой вольностью, тем паче что речь шла обо мне. Разумеется, начал я с «Трактата о циклоиде» по совету доктора Фортесы, но потом я же читал богословские сочинения, зная, что Паскаль был еретиком, гонителем иезуитов, имя которого падре Латур даже не пожелал произнести.

Дабы обосновать перед приором мою невиновность, я сослался на то, что древность этих текстов побуждала меня считать их для XX века устаревшими: я, мол, читал из любознательности и ради наслаждения, которое мне доставлял талант автора и приятный слог. Это вывело приора из себя. Он принялся на меня кричать. Никогда прежде я так ясно не слышал его астурийского выговора. Да я просто дилетант, тщеславный неуч! Стало быть, мне доставлял наслаждение пропитанный ядом слог этого еретика? Поразительно! И я еще об этом рассказываю? Предатель я, вот кто! Вместо того чтобы ощутить святое негодование, которое охватило бы всякого смиренного члена ордена, я, гнусный Иуда, наслаждался талантом еретика?

' Что за дьявол (англ.).

Триста лет, отделявших нас от Паскаля, ни на йоту не ослабили ненависть приора к нему: ненависть ad saecula ', ненависть животную, от которой у него пылали глаза и тряслись щеки. Я попытался обороняться тем фактом, что я сам же изложил свои сомнения перед падре Грихальво. Я полагал, что поступил честно. Вины за собой я не чувствовал. Где там! Нет, это просто невероятно, что такой блестящий семинарист много месяцев «наслаждался» янсенистскими брошюрами Паскаля и его нападками на орден! |

Репрессий долго ждать не пришлось. Меня лишили права читать по моему усмотрению. Отныне мне разрешалось пользоваться только материалами, указанными в моем учебном плане. Брат библиотекарь получил приказ не давать мне никаких других произведений, не спросясь у падре Грихальво. Мне также запретили ездить на занятия по математике в Кордову. Это было для меня больней всего! В последующие месяцы приор, падре Грихальво, падре Латур, падре Франко подвергали меня неустанным гонениям, стараясь обнаружить новые прегрешения. На уроках богословия падре Грихальво не давал мне времени полностью высказать свой ответ. Он грубо меня прерывал. А когда я пускался в хитроумные рассуждения, которыми прежде восхищались, он настораживался и ждал первой возможности возразить и лишить меня слова. Что ж до вопроса о благодати, он так и не избавил меня от сомнений.

Эти карательные меры меня угнетали. Я начал чувствовать себя изгоем. Мне запретили также заглядывать в книги по математике в нашей библиотеке. Месяц за месяцем положение ухудшалось. Теперь я убежден, что они так поступали умышленно. Я постепенно терял интерес к занятиям и, того хуже, уважение к интеллекту некоторых преподавателей, прежде почитаемых мною.

В одном я был с Паскалем согласен: вера должна питаться истиной. Искать веру с повязкой на глазах — значит незаслуженно унижать разум человеческий и ставить его на один уровень с инстинктом животных. И разве этот идолопоклоннический и догматический фанатизм не воздвигал преграды развитию человека: ----i~----- !

На века, вековую (лат.).

Разве не сгубил он Мигеля Сервета ', Галилея, Джордано Бруно? Такая близорукость! Такая солдафонская грубость! Как будто теперь средние века.

Шли недели. Меня продолжали притеснять. Мне дали понять, что я никогда не смогу по-настоящему соблюдать обет беспрекословного повиновения. Догматизм падре Грихальво стал мне отвратителен. На падре Латура я начал смотреть как на фанатика времен инквизиции, который в вопросах религии отказывался пользоваться своим интеллектом, применяя его только в физике. Я увидел, что многие обличения, высказанные Паскалем в XVII веке, оказались приложимы к некоторым иезуитам из Назарета.

Я не стану в этих воспоминаниях описывать инцидент, приведший через несколько месяцев к исключению меня из семинарии. Позволю себе, однако, сказать, что приор и в особенности падре Грихальво были ко мне несправедливы. Больше я не скажу ни слова. Я всегда буду вспоминать об Обществе Иисусовом как о вполне почтенном учреждении. Было бы дурно с моей стороны забыть, сколько они сделали для меня в решающие годы моего преждевременного взросления; было бы дурно забыть, что им я обязан своим образованием и что среди них я встретил людей справедливых и достойных, вроде падре Нуньо, воспоминание о котором и поныне пробуждает во мне самые светлые чувства, вроде падре Поэя, падре Алонсо, брата Артуро и других, которых я никогда не смогу забыть.

Теплым январским утром я прибыл в Буэнос-Айрес. Ехал я один. В Кордове мне вручили билет на поезд до Буэнос-Айреса и пятьдесят песо на дорогу. Я должен был явиться в колледж Святого Игнасио и отдать письмо, в котором тамошним иезуитам предлагалось снабдить меня билетом на пароход до Монтевидео и приютить на те часы, что мне придется пробыть в Буэнос-Айресе.

Мне даже не пришло в голову хоть бегло взглянуть на город, в котором я еще не бывал. Отъезд из Назарета откладывался со дня на день. Я был до крайности угнетен. Весь день я просидел в отведенной

'Мигель Сереет (1509 или 1511—1553) — испанский мыслитель, врач. По указанию Ж. Кальвина был обвинен в ереси и сожжен.

мне комнате. Вечером того же дня, в десять часов, я сел на пароход компании «Каррера» и в семь утра уже увидел вдали монтевидеанский Холм, мол Саран-дй, серые здания Старого Города. Возвращался я с чувством потерпевшего крах, с комом в горле.

Возле Портового рынка я сел в автобус и поехал к Лучо.

MAMMA MIA! 1

Лу Капоте никогда не просыпался в тот миг, когда начинал звенеть будильник. Он неизменно, пунктуально просыпался на час раньше. Лу Капоте любил этот час праздности — он проводил его, делая смотр своим успехам, наслаждаясь туманными мечтами, свободной игрой воображения. То был единственный час, когда он позволял себе думать обо всем, что придет на ум. В сладкой полудреме роились, теснились в беспорядке самые безумные мысли. Зато потом, когда раздавалась музыка будильника, когда Лу влезал в шлепанцы и ощущал под ногами твердую поверхность пола, когда он смотрелся в зеркало и изучал свой язык, мир приобретал иную окраску, иную плотность.

Да, Лу любил этот час неги. И чем приятней он был, тем казался короче. А любил его Лу за то, что многие самые удачные идеи — на которые он никогда бы не отважился в состоянии полной ясности ума,— были порождением хаотических грез, возникавших в утреннем полузабытьи. В течение этого творчески насыщенного часа Лу слышал голоса, вступал в беседы, видел лица, пейзажи, чувствовал запахи, всем верил, легко доверялся. В этот час все было возможно. Когда же мысли эти снова возникали во время бодрствования и Лу исследовал их сквозь лупу своего прагматического разума, многие отвергались им как бредовые, но некоторым все же удавалось пересечь границы области химер, дабы послужить импульсом к энергичным действиям. Утром того 12 апреля он пробудился с мыслью о конкретном факте: сегодня Генри Финн приедет к нему домой. А дальше поплыл клубящийся рой: обрывки переговоров в Детройте, жесты и слова Хенина, его внимательный, почти ликующий взгляд, когда, играя в кри-

Мама моя! (ит.)

кет, они сделали перерыв и Хенин услышал П°Д робности предложения Финна, и школьная форм~ Джейн, о, Джейн, как только будет время, образ этой девушки являлся ему уже несколько дней подряд в минуты полудремы, и в конце-то концов сделка, предложенная Сердитым, будет выгодна всем, получит приоритет и патенты, а там и баснословную прибыль, возможно, это будет самая удачная сделка года; его, Лу, акции в мнении босса несомненно поднимутся, в выигрыше будет и Сердитый, утерев нос своим недругам. Крикет, удар за ударом, Хенин в восторге от предложения, strike ’, видите эти три wicketts!2 Превосходно! превосходно! — воскликнул Хенин, восхищенный игрой Лу, и снова образ Джейн, неужто в листве ее юбки зашиты дробинки? ладонью по округлостям, 17 % акций в Детройте из расчета 13 % годовых, tax-free3. А что, если подкупить кого-нибудь в Бельгии, чтобы устроить перехват французских лицензий? Как это ему не пришло в голову раньше? Да, замечательная мысль. Что ж до патентов, то, если ИТТ удастся обеспечить себе патент на L-15, это принесет не меньше ста миллионов при продаже отлаженной системы военно-морскому ведомству. Разумеется, в затее этой есть свой риск, и немалый, но Хенину она сразу понравилась. Едва он, во время передышки в игре, учуял грандиозную сделку, которую сулит предложение Финна, он тут же заявил, что второй тайм играть не будет. Ха, ха! Нетерпелив наш босс! Он пригласил Лу на беседу в домике у озера, куда никогда никого не приглашал, и даже снабдил Лу своими шортами, чтобы Лу после купания в бассейне мог переодеться, а, насколько Лу было известно, еще ни один executive4 ИТТ не влезал в штаны Гарольда Хенина. И, выйдя из бассейна, Хенин выпил подряд три стакана содовой, и в баллоне зеленоватого стекла всякий раз, как Хенин нажимал кнопку, начинало громко булькать: буль, буль, буль, и Лу тоже налил себе, но только два стакана, буль, буль, как та шлюха в Сан-Франциско, что утонула в бассейне пьяная в форме колледжа Благочестивых матерей. А кстати, куда девался портрет Пия XI, что висел

1 Бейте (англ.).

* Воротца (англ.).

« Свободных от налогов (англ.).

Администратор, служащий (англ.).

в кабинете полковника Бена? Интересно, как выглядел бы Хенин в облачении папы? Он ведь немного похож на Пия XII. Да, Лу до встречи с Сердитым предстоит весьма бурное утро. Сейчас уже 6.25. Лу это знал. Он знал это наверняка, не глядя на часы. Раз он начал составлять расписание своего трудового дня, значит, осталось ровно пять минут до того, как будильник примется вызванивать застольную песню из «Травиаты». А покамест Лу открывал глаза и переворачивался на спину. В таком положении он выкуривал сигарету, делал первую энергичную попытку обуздать разыгравшееся воображение и привести в порядок свои мысли. Да, хорошенько откроем глаза, чтобы смотреть на мир в упор. Хорошенько откроем глаза, чтобы соскочить с мягкой постели и приняться за решение задач, поставленных жизнью. В восемь совещание с юридическими консультантами, разработка контракта на производство удобрений, в 9.15 встреча с представителями «Вебб энд Вебб» по вопросу канадских royalties; 40 с 10 до 10.45 доклад архитектора Харрисона о проекте вертолетных аэродромов; с 11 до 12 пять встреч, намеченных в его распорядке дня; до часу он будет диктовать миссис Робертсон корреспонденцию; в 2 ленч с Сердитым у Лу дома, в Лонг-Айленде. В ИТТ его осуждали за то, что он все еще живет в этом захудалом районе, но где ж еще найдешь такое уединение, ясени в парке, вид на море, закаты и так далее, да две смежные квартиры, одна для него, другая для его экономки-поварихи? Ну, хватит думать о чепухе, сейчас зазвонит будильник, в 3.15 он вернется на Парк-авеню для встречи с сенатором Каннингом, а в 4.30 вручит самому Хе-нину материалы Финна, чтобы затем сразу же принять участие в совете директоров, который продлится не меньше двух часов. После шести обед, а там придется поработать, по крайней мере до десяти, над окончательным вариантом доклада по его проекту о вертолетных аэродромах «Шератон». И вот уже десять дней — какое сегодня число?—да, 12 апреля, ровно десять дней прошло, а ему еще не удалось выкроить ни одного свободного часочка, чтобы заняться делом Джейн — дублоны. Ах, какая смуглая кожа у этой Джейн! Как она ухитрилась, эта девочка, заиметь

такой загар в апреле месяце? Неужто у них в монастыре загорают? Странное дело! Но уж конечно ягодицы у нее беленькие, там нежная пограничная линия между загаром и белой кожей, ах, изумительное лакомство, и что за проклятая жизнь, столько дней прошло, и еще не удалось заняться девчонкой! Сколько времени он уже без женщины? А что, если отложить свидание с сенатором Каннингом? Everybody needs some fun *. В данный момент у него есть лишь та девушка из института Крэндон, но с нею до пятницы нельзя встретиться и, кроме того, их форма уже не оказывает на него нужного действия, а вот юбочка Джейн... но подводить сенатора неблагоразумно, наверняка у Джейн на ягодицах ямочки, тарара, тарара, тарара, тарари, «Травиата», 6.30, подъем!

Эти первые неуверенные, неловкие шаги каждое утро напоминали Лу о его пятидесяти годах. Десять

лет назад он, вставая, еще двигался легко, проворно, как молодой человек. Теперь же он каждое утро чувствовал себя стариком. На негнущихся ногах направлялся в уборную, мочился сидя, но по мере того, как его нездоровое, немолодое тело, только что расставшееся с мягким двуспальным матрацем, адаптировалось к каменно-твердому миру, укреплялся и его дух: мысли, только что блуждавшие без всяких границ, постепенно сосредоточивались, укладывались в жесткие рамки действительности. Идея подкупить кого-нибудь в Бельгии продолжала привлекать Лу. А то, что его отношения с Сердитым доставят ИТТ баснословно выгодное дело, сулило признание его заслуг и уж наверно щедрый куш от босса, после горячего душа примем холодный и, вытирая ляжки, подумаем, нельзя ли отложить свидание с сенатором, нет, это было бы нарушением строгих служебных правил, но, если этого не сделать, когда ж ему заняться дельцем Джейн — дублоны? Он выдавил немного крема, взяв тюбик с полочки, висевшей на стене, облицованной португальскими изразцами — сам выбирал их в Коимбре два года назад,—■ и щедро размазал по лицу. Осмотрел язык: изрядно обложен, вероятно, от бургундского за ужином. Оттянул нижние веки. Ну-с, малокровия пока нет. Мир обретал все более ощутимую реальность.

1 Каждому человеку надо чуточку позабавиться (англ.).

Лу подкрутил бритвенный станочек и повернулся на оранжевом плюшевом коврике, чтобы побриться, глядясь в круглое зеркало венецианского стекла, висевшее на противоположной стене от раковины. Он не ленился раз-другой пройтись от умывальника к зеркалу и обратно, чтобы стряхнуть с бритвы пену. Ему нравилось смотреть на себя во весь рост. И мысль избежать встречи с Каннингом, чтобы заняться делом Джейн — дублоны, не покидала его. Закончив бритье, Лу почистил зубы. Потом черепаховой лопаточкой стал скрести себе язык. Он не переносил беловатого налета на языке. Унаследованная привычка. Всю жизнь так делал. Все в Сицилии так делают. Это национальная привычка. По утрам все языки в Сицилии приобретают безупречно розовую окраску для завтрака, для поцелуя, для молитвы, для святого причастия, для бельканто или для богохульств. Теперь он чувствовал себя вполне проснувшимся. Твердо решил, что с мыслью поухаживать за монашкой надо повременить. Дело с сенатором более важно. И в 8.30, в разгаре совещания с юристами, no gentlemen ', Лу настаивает на том, что им всего лишь надо добиться switch франко-бельгийских лицензий и таким образом, дзинь-дзинь, excuse me, gentlemen 3, зеленый телефон, вам звонят из Детройта, мистер Капоте, thank you , миссис Робертсон, и, положив трубку, господам адвокатам понятно? Ведь если осуществить switch лицензий, кто сможет помешать им действовать как законным экспортерам? Для чего ж тогда беспошлинные границы европейского Общего рынка? Ив 10 часов, дзинь-дзинь, звонит мистер Хенин по внутреннему телефону, второй перерыв, представители «Вебб энд Вебб» досадливо переглядываются, Хенин, оказывается, передумал, пусть Лу не везет прямо на Парк-авеню материалы, которые ему передаст Финн, нет, ни в коем случае, пусть свяжется с Генсборо, и тот даст ему инструкции, как передать материалы, а десять минут спустя представитель «Вебб энд Вебб» сообщает, что вдова не намерена продавать royalties меньше чем за полтора миллиона, рехнулась она, что ли, эта вдова? Кроме того, миссис Джейн Вебб настаивает — Джейн

2 КвТ, джентльмены (англ.).

з Здесь: перехвата (англ.).

4 Извините меня, джентльмены (англ.).

Благодарю вас (англ.).

Вебб? Джейн? роскошно! задорная Джейн, лакомство в школьной форме, настаивает на том, чтобы ПР° дажа ограничилась только royalties за пределами Канады, у Джейн пухленькие, ярко-алые губы, и складки юбки подрагивали при каждом ее шаге, терлись о смуглую кожу, ай, какие стройные длинные ноги, да еще ямочки на ягодицах, медленно открывающиеся из-под юбки, да, из-под юбки, когда она так медленно, медленно скользит, и вдова желает сохранить за собой исключительное право на продукцию в самой Канаде, звонит Генсборо, он будет ждать Лу, да, он сам, лично, на перекрестке Рок-вил-Сентр и Лонг-Бич-роуд, о'кей? в котором часу, мистер Генсборо? Между 4.45 и 5.00, и в 1.10 Лу заканчивает диктовать миссис Робертсон последнее письмо и отправляется на свидание и ленч с Сердитым.

«Корветт» Лу Капоте мчится к шоссе номер 27. Финн его известил, что приедет в 2.00. Перекусят вместе, и он отдаст Лу материалы. Полный проект аппарата на микрофильме, включая математические программы для его конструирования. Хенин был удивлен, что Финн не потребовал никакой компенсации. Хенин не понимает, что тут, как Сердитый сказал Лу, вопрос чести. Финн хочет только, чтобы локатор действительно был создан за пять месяцев, чтобы его испытали в действии, установив на морском дне, и чтобы руководитель team и его прихвостни получили изрядный научный пинок. Лу смотрит на часы: 1.40. Успеет вовремя. Легкая дымка, подымавшаяся с Шайнкок-Бей, на другом краю Лонг-Айленда, немного ограничивала видимость. И в 2.03 Лу, глядя в окно с цветными стеклами, увидел, что «шевроле» Сердитого заезжает в его гараж. А в 2.05 Генсборо, начальник разведки ИТТ, уже знал от шпика, стоявшего в парке напротив, что Финн приехал один, без какого-либо хвоста. Все спокойно. И в 2.15 шпик снова ему звонит, что Финн уже уехал. Другой из его парней едет в машине вслед за Финном. Очевидно, Финн не остался у Капоте на ленч. Действительно, Финн передал Лу ролики с микрофильмами и сразу же уехал. Перекусить он не пожелал. Сказал только, что дает ИТТ не больше десяти дней сроку, чтобы они ответили «да» или «нет». Никаких контрпредложений он не примет и на компромиссы не согласится. Да или нет. И до свидания, Лу. О'кей, so long ’, Генри. И в 2.30, пока Лу ест в одиночестве, раздается звонок, его секретарша сообщает, что сенатор Каннинг заболел, да, мистер Капоте, и он звонил, извинился, что не сможет встретиться с мистером Капоте, wonderful , вот прекрасная новость, миссис Робертсон! Ладно, ладно, есть еще новости? Больше ничего, мистер Капоте, мне только на всякий случай надо бы знать, можно ли будет с вами связаться и где вас найти. Нет, миссис Робертсон, связаться нельзя будет. Он приедет на Парк-авеню в 5.30 на совет директоров. Хорошо, мистер Капоте. И, еще не закончив ленч,— пусть Мэри убирает со стола, он больше есть не будет, и она в этот день может взять себе выходной, только пусть оставит что-нибудь на ужин, он сам все возьмет. Он смотрит на часы, сейчас 2.34. Размышляет. Около пяти надо встретиться с Генсборо на Роквил-Сентр, Лу заглядывает в записную книжку и набирает номер, отвечает женский голос, будьте любезны позвать сестру Генриетту, алло? сестра Генриетта? да, да, Лу Капоте просит его извинить, но с тех пор, как она его посетила несколько дней назад, у него не было ни одной свободной минутки, да, именно поэтому он звонит, можно приехать сейчас? превосходно, сестра Генриетта, а где находится ваш монастырь? на Ричмонд-Парк? да, да, Лу знает, ах, черт, это еще дальше от Парк-авеню, очень хорошо, сестра Генриетта, он сможет приехать к... сейчас подумаем, к трем часам будет удобно? Прекрасно, сестра Генриетта. Кто его встретит? Ах, да, да, еще бы, школьница, которая в тот день ее сопровождала, Джейн, не так ли? Да, у него хорошая память на имена. Превосходно, значит, ему надо попросить сестру привратницу позвать мисс Джейн Салливен, не зря он сразу увидел, что у девочки ирландский тип, очень хорошо, очень рад, мне очень приятно, сестра Генриетта, и в 2.40 этого рокового 12 апреля 1976 года Лу готовится выехать из дому. Но что делать с микрофильмами? Взять их с собой, чтобы потом прямо отправиться на встречу с Генсборо? Нет, нет, это неосторожно. Лучше спрятать в сейф. Да, он спрячет их в заднем отделении сейфа, где «Успение

1 До свидания (англ.).

2 Чудесно (англ.).

Святой девы» и дублоны. В заднее отделение сейфа можно войти не нагибаясь. В нем три кубических метра. Замок не менее надежный, чем в любом современном банке. Электронное устройство, обшитые сталью стенки. Обошлось Лу в восемьдесят тысяч долларов. Да, там микрофильмы будут в безопасности. А после визита в колледж все равно надо проезжать через свой район. Дело Джейн — дублоны не займет больше одного часа. В 4.30 он заедет домсйй, возьмет микрофильмы и передаст их Генсборо на Роквил-Сентр в условленный час.

И в 3.05 этого рокового дня, рокового для его личной безопасности и для безопасности Соединенных Штатов, «ксрветт» Лу Капоте остановился на Ричмонд-Парк, возле женского колледжа Святого Патрика, большая бронзовая таблица, готические буквы, старинное здание, увитое плющом, аромат жасмина, и две минуты спустя сестра привратница, и впрямь чем-то похожая на сестру Генриетту, привела Джейн в плиссированной юбочке,— неужто у нее в листве зашиты дробинки? — покачивающую бедрами, талия узкая, бедра широкие, лицо чувственное, губы пухлые, да, монахиню предупредили, что мистер Капоте, да, сестра Генриетта ей сказала, заедет за девочкой, и уже в машине, по дороге к тому месту, где они хранят сундук, Джейн приоткрывает свои круглые икры, но нет, нет, нет, никакой спешки, при первом знакомстве следует держаться вполне по-рыцарски, но, когда он встал, надо бы для приличия чем-то прикрыться спереди, а свой «дипломат» он оставил дома, не было даже газеты, к счастью, на заднем сиденье оказался журнал «Форчун», который Лу как бы по рассеянности прихватил, выходя из машины. А скажите, Джейн, почему монахини обставляют это дело такими предосторожностями? Джейн точно не знала, но, мистер Капоте, она подозревает, что, поскольку здание монастыря прежде принадлежало семейству Херд... Да, да, понятно. Умница девочка, ничего не скажешь! Хотя, если приглядеться, не такая уж девочка, и поэтому мать настоятельница решила перенести сундук в принадлежащий монастырю дом, тут поблизости, пусть мистер Капоте свернет вот тут налево, пожалуйста, да, да, вот здесь, мистер Капоте может поставить машину у входа в сад, а как это объяснить, что монахини оказывают такое доверие уче-

нице? Прежде всего, мистер Капоте, потому что, по случайности, когда рабочие нашли сундук, она первая сообразила, что это такое, и немедленно сообщила сестре Генриетте, и мать настоятельница сразу же заключила с рабочими договор, но, кроме того, мистер Капоте, к ней относятся как к члену ордена, поскольку Джейн готовится принять постриг в мае месяце. Да у этой чертовой ирландки лицо настоящей шлюхи! а сколько кокетства! и эта манера покусывать губы, словно она их сосет! а манера томно опускать глаза! Лу готов голову прозакладывать, что и недели не пройдет, как со всеми ее постригами будет она лежать как миленькая на животике у него на подоконнике, и как надо сдерживать себя, чтобы не запустить ей руку между колен, и при входе в дом, к счастью, журнал достаточно большой, но вот Джейн заводит его в какую-то комнатку, приглашает сесть и, минуточку подождите, мистер Капоте, я схожу за сестрой Генриеттой, но почему она, выходя, запирает дверь? Странно! Две минуты, три минуты, пять минут, смутная тревога охватывает Лу Капоте, он встает, пытается открыть дверь. О ужас! Дверь на засове. Но... но... что все это значит? Что он здесь делает, запертый в этой комнате? Кто такая Джейн? Почему у нее в апреле загар, почему она ему кажется совсем взрослой? Почему сестра привратница так похожа на сестру Генриетту? Он поднимает кулак, чтобы постучать в дверь, и тут замечает белый конверт, высовывающийся из-под нее, и, когда он нагибается, чтобы поднять конверт, его сотрясает дрожь, по всему его волосатому телу словно пробегает электрический ток, и ему чудится, что у него твердеют уши. На конверте значится не «Лу Капоте», а... «Луиджи Капоне»!

Его настоящее имя! Porco Dio, sacramentol 1 Ужас леденит его кровь. Кто такая, черт побери, эта Джейн? Кто такая сестра Генриетта? Одна мучительная мысль сверлит мозг. Кто-то хочет причинить ему зло. Месть? Не связано ли это с той женщиной, утонувшей в бассейне? Или с какой-нибудь из девчонок, перебывавших у него? Или это имеет какое-то отношение к Финну? Он не решается вскрыть конверт. Чувствует, что волосы встают у него дыбом и кожа на висках сморщивается. Кошмар! Неужели это дело мафии? Какая-

' Бог свинья, причастие (иг. ругательство).

нибудь кровная месть за то, что отец его натворил в Сицилии? Лу Капоте опускается в кресло и вскрывает конверт. Руки у него дрожат. Глаза в единый миг с изумлением пробегают строчки, написанные от руки печатными буквами.

«Уважаемый мистер Капоте!

Вы похищены. Выкуп за Вас определен в миллион сто одиннадцать тысяч долларов, включая расходы на подготовку операции. Нам известно, что Вы распо-лагаете гораздо более значительным капиталом.

Пока Вы не передадите нам указанную сумму, Вы останетесь в этом доме. Мы считаем излишним уточнять, что, если наше условие не будет выполнено, последствия будут для Вас весьма прискорбными.

Помещение, в котором Вы находитесь, соединено электрической проводкой с целой системой взрывных устройств. При малейшей попытке открыть единственную дверь комнаты, как изнутри, так и снаружи, будет взорвана не только комната, но весь дом. Аналогичное взрывное устройство соединено с входной дверью в дом, с гаражом, с дверью в кухню и с воротами сада. Самое худшее, что Вам может угрожать, это чья-нибудь неразумная попытка проникнуть в дом, не зная способа обезопасить систему взрывных устройств. Кроме того, как Вы убедились, у Вас нет никакой возможности связаться с внешним миром.

Мы позаботились о том, чтобы установить на крыше мощный вентилятор, который снаружи имеет вид дымовой трубы. Когда Вам захочется подышать свежим воздухом, Вы можете регулировать его по Вашему усмотрению. Предупреждаем, что вентилятор также соединен с системой взрывных устройств.

За всеми Вашими движениями мы наблюдаем через глазок, который вы можете видеть в стене. Нам также видно, что Вы делаете в смежной с комнатой уборной. Обещаем Вам не проявлять излишнего любопытства.

В стенном шкафу в уборной Вы найдете несколько смен белья, которое, надеемся, придется Вам впору и понравится, а в небольшом шкафу, который ы видите рядом с дверью, находится достаточный запас продуктов на двадцать дней, электроплитка, медикаменты первой необходимости, книги, журналы.

В Ваше распоряжение также предоставляются радиоприемник, магнитофон с кассетами, небольшой шестидюймовый телевизор и бумага и карандаш на случай, если Вам захочется вести дневник, дабы запечатлеть это необычное приключение.

Сейчас три часа дня. Будьте любезны до четырех часов написать письмо кому Вы сочтете нужным; Вы должны объяснить этому человеку Ваше нынешнее положение и уполномочить его передать нам вышеуказанный выкуп. О деталях передачи позаботимся мы сами.

Желаем Вам приятного пребывания у нас и надеемся, что при Вашем содействии все решится менее чем за десять дней.

Truly yours ’, сестра Генриетта и Джейн.

Р. S. Мы забыли одну небольшую деталь. Передайте нам, пожалуйста, немедленно через почтовую щель в двери ключи от машины, ключи от Вашей квартиры и ключ от сейфа, а также шифр для того отделения в нем, где Вы храните «Успение Святой девы».

Заранее благодарим».

НАПРАСНОЕ ОЖИДАНИЕ

Томас X. Генсборо родился в Калькутте в 1912 году. Его отец, известный английский лингвист, половину своей жизни провел в Индии. Как большинство его коллег в XX веке, он страстно увлекался компаративизмом 2 и знал множество индоевропейских языков. Специализировался же он на диалектах санскрита. Он бегло говорил на нескольких индостанских языках и на десятке европейских. Кроме того, он был видным дипломатом и славился своей научной и личной порядочностью. Сын его Томас девяти лет от роду разговаривал с ним на английском языке, с матерью (швейцарским археологом) на французском и немецком, а также на хинди с домашней прислугой. И в пятна-

1 Искренне Ваши (англ.).

Компаративизм — сравнительно-историческое языкознание и литературоведение.

дцать лет Том Генсборо свободнее, чем многие европейцы с университетским дипломом, читал на латинском, греческом и на санскрите. Такая эру ди ция была результатом не столько его способностей, сколько двенадцати лет методических занятий с отцом, уделявшим много сил образованию Томаса. Частью воспитательной программы было то, что отец наделил его билингвистической матерью.

В 1929 году, шестнадцати лет, Томас поступил в Берлинский университет и окончил его как германист summa cum laude 1. В 1935 году он был завербован английской Интеллидженс Сервис в шифровальный отдел, однако вскоре оставил свою ученую профессию ради гораздо более увлекательной специальности шпиона. Во время второй мировой войны он дважды прыгал с парашютом на территорию нацистской Германии, выполняя опасные задания. Почти перед концом войны его наградил орденом сам Уинстон Черчилль. В 1949 году он уже занимал важный пост в управлении. И в том же году вместе с Филби и другими английскими шпионами принял участие в совместной работе Интеллидженс Сервис и североамериканской госбезопасности по созданию ЦРУ. В 1952 году он впал в немилость вследствие интриги, затеянной Кимом Филби, который несколько лет спустя подорвал основы англо-американской разведслужбы, когда выяснилось, что уже более тридцати лет он был советским шпионом.

В 1952 году глубоко обиженный Генсборо эмигрировал в Соединенные Штаты. Было ему тогда сорок лет. Его собственная жена и восемнадцатилетний сын сомневались в его порядочности. Все прежние друзья отвернулись от него.

Продав свое имущество, Генсборо развелся с женой и уехал, с тем чтобы никогда не возвращаться на неблагодарную родину. А в 1956 году, когда Филби сбежал в Советский Союз, Генсборо был реабилитирован в мнении Интеллидженс Сервис и получил предложение вернуться на высокую должность в английской госбезопасности. Однако он категорически отказался. В том же году он подал прошение о североамериканском гражданстве. До 1956 года он

С высшей похвалой, с отличием (лат.). вел скромную жизнь преподавателя санскрита в Институте востоковедения в Нью-Йорке.

Полковнику Бену, который весьма внимательно следил за «делом Филби» и познакомился с Генсборо еще в конце сороковых годов,— И ГТ тогда воспользовалась однажды его услугами для организации шифровальной группы,— в 1956 году стало известно об ошибке Интеллидженс Сервис и ее несправедливости по отношению к этому способному и безупречно честному человеку. Узнав, что Генсборо ведет тихую, незаметную жизнь, он не удержался от соблазна привлечь к себе на службу настоящего специалиста по шпионажу, его главному хобби. Генсборо кстати нуждался в деньгах. Свое небольшое состояние он вложил в дело, которое потерпело крах, и, снимая небольшой домик в Йорктауне, жил на скромное преподавательское жалованье. В это время ему было сорок четыре года. Бен его разыскал, предложил место начальника своей разведслужбы и очень высокий оклад. Генсборо согласился. Для него, в прошлом одного из первой двадцатки Интеллидженс Сервис, возглавить частную разведку, располагая большими средствами и свободой действий, которую полковник Бен предоставлял своим любимцам, было задачей нетрудной, привлекательной и, во всяком случае, приятным возвращением к его профессии шпиона.

За один год он создал безупречный аппарат промышленного шпионажа. До известной степени он даже приспособился к авантюрному стилю Бена, умея, однако, при случае умерять склонность полковника к неожиданным решениям. Генсборо приучил шпионов ИТТ к профессиональной дисциплине, которой раньше они не знали. Он взялся провести среди них чистку и набрал людей опытных. А главное, положил конец романтическому авантюризму, которым полковник вредил всякому начинанию, включая собственную службу шпионажа.

Когда в 1959 году руководство ИТТ перешло к Гарольду Хенину, Генсборо был одним из немногих сотрудников, сохранивших почти без изменений прежний статус, который был у них при полковнике Бене. В продолжительной беседе с Хенином он отчитался в своей работе, своих достижениях и проектах, и Хенин предоставил ему действовать в том же духе. Постепенно Генсборо снискал доверие нового босса. Возможно, тут помогло его звание английского дворянина, хорошие манеры и образованность. Но главное, он приобрел уважение всех, кто знал его биографию и то, сколь решительную позицию он занял в деле с советскими шпионами. Он был вправе хвалиться, что вышел из рядов Интеллидженс Сервис незапятнанным. А для Хенина его решение никогда не возвращаться в лоно британской разведки, несмотря на горячие приглашения после той истории, было свидетельством высокого чувства собственного достоинства. Вначале Генсборо вел себя как патриот, а затем как джентльмен. У Хенина — возможно, потому, что он не был ни тем, ни другим,— это вызывало восхищение. Другое приятное качество Генсборо состояло в том, что он великолепно играл в крикет.

К 1976 году он проработал в компании уже двадцать лет: три с Беном, остальные с Хенином. В рамках ИТТ он, несомненно, пользовался наибольшим доверием и уважением, на какие был способен Хенин по отношению к своим подчиненным. Хенин советовался с ним во всех щекотливых делах.

В то 12 апреля Генсборо, как было условлено, остановил свою машину на перекрестке Роквил-Сентр и Лонг-Бич-Роуд в 4.30. Между 4.45 и 5.00 здесь должен был появиться Лу Капоте и передать материалы, обещанные математиком Финном. Генсборо закурил трубку и стал ждать. В зеркале он видел машину, стоявшую метрах в двадцати позади него, в которой находились два вооруженных парня из его охраны. Генсборо почти никогда не проводил операции лично, но это дело с самого начала возбудило его интерес. Нет ли какой-нибудь связи между L-15 военно-морского ведомства и «шалтай-болтаем» ИТТ? По какой странной случайности североамериканский флот также увлекся созданием локатора нового типа для обнаружения атомных подлодок? Нет ли тут подозрительного совпадения, как сказал бы Хенин, в том, что они также конструируют синий лазер на полупроводниках? В общем, зачем гадать попусту? Главное сейчас, чтобы Лу Капоте передал ему целиком обещанные материалы. В течение получаса проехали две «корветты», но обе мимо. Ни в той, ни в другой Лу Капоте не было. В 5.05 Том начал беспокоиться. Он знал, что Финн уехал сразу же. Поэтому Капоте вряд ли мог особенно задержаться за ленчем. Что могло произойти? В 5.10 Генсборо связался по коротковолновой рации с телефонным узлом на Парк-авеню и попросил соединить его с секретаршей Капоте. Нет, мистер Капоте еще не появлялся. Он сказал, что возвратится на Парк-авеню к 5.30, чтобы присутствовать на совете директоров. «Дай-то бог!» — подумал Генсборо. Не окажет ли миссис Робертсон любезность позвонить мистеру Капоте на дом и выяснить, там ли он или куда-то уехал. Через пять минут он опять ей позвонит. Прошли еще три «корветты» того же цвета, что у Лу. Но Лу не появлялся. Генсборо снова связался с миссис Робертсон. В доме мистера Капоте никто не отвечает. Вероятно, экономки тоже нет. В 5.30 Генсборо снова позвонил. Нет, мистер Капоте на заседание еще не прибыл. Это очень странно. Мистер Капоте всегда чрезвычайно пунктуален, особенно когда речь идет о совете директоров.

Дело принимало худдй оборот. Может, Капоте перепутал место встречи? Может, ему послышалось какое-то другое название, а не этот перекресток? Нет, нет, нет. В таком случае он, не встретив Генсборо, отправился бы на Парк-авеню, чтобы передать материалы Хенину и принять участие в совете правления. Генсборо подождал еще пять минут и через микрофон связался с машиной охраны. Он приказал им ехать к дому Капоте. Один из них там выйдет и позвонит в квартиру. Другой тем временем станет где-нибудь невдалеке, откуда можно незаметно вести наблюдение. Если будут новости, пусть немедленно сообщат. Если они понадобятся ему, он их вызовет по рации. Генсборо прождал до шести часов и, убедившись, что Капоте здесь уже не появится, вернулся на Парк-авеню. Досадно! Очень досадно было бы, если бы военная контрразведка выследила Финна и пронюхала о его переговорах с ИТТ.

В десять вечера Капоте все еще не появился. Не появился он и на следующий день в шесть утра-

В свои шестьдесят четыре года Генсборо еще был способен провести ночь без сна и чувствовать себя хорошо.

В 6.20 утра 13-го числа пришла наконец домой

экономка. Нет, она ничего не знает. С мистером Капоте что-то случилось? Нет, нет, все было нормально. Мистер Капоте вчера вышел из дому после 2.30 пополудни.

Генсборо пришлось объяснить экономке, что Лу Капоте, возможно, грозит опасность, и тогда она сказала, что слышала, как он говорил с какой-то монахиней. А откуда она знает, что с монахиней? Она слышала ее имя, когда убирала со стола в столовой. Мистер Капоте повторил два или три раза «сестра Генриетта», а также адрес, let me see', да, да, пожалуйста, пусть постарается вспомнить, да, именно так, он назвал Ричмонд-Парк и записал адрес.

Монахиня?

Ричмонд-Парк?

В какую такую историю влип Лу Капоте?

ФРАГМЕНТ ИЗ ПРОЛОГА К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ .ИСПОВЕДИ АЛЬВАРО ДЕ МЕНДОСА.

«...хотя порой и выведены личности известные в истории.

Итак, надеюсь, в этом прологе я убедительно доказал, что речь тут идет о событиях вымышленных, описанных искусным и коварным пером, возможно, какого-нибудь поэта — искателя приключений или же — почему бы и нет? — одного из обращенных евреев, которые в начале XVII века составляли большинство населения в городе Сан-Кристобаль-де-ла-Абана.

Прошло всего два года с того момента, когда я обнаружил этот текст в архивах гватемальских доминиканцев, и мне не хотелось бы публиковать его, не снабдив предупреждением, что это первое издание рассчитано не на представителей ученого мира, но на самую широкую публику, которая, несомненно, с увлечением прочтет эту захватывающую повесть. Вот почему я решил упростить устаревшую орфографию оригинала, заменив ее современной, по примеру издателей наиболее популярных произведений Сервантеса. Однако я сохранил в доподлинном

1 Дайте подумать (англ.).

виде синтаксис и, кроме немногих изменений, лексику XVII века.

Хуан Анхель Поло-и-Эррера.

Мадрид, октябрь 1941».

1938

Почти все свое детство я провел в Южном районе Монтевидео. Отец мой был квалифицированным электриком, работал в УТЭ Был он на пятнадцать лет старше моей матери. Я не столько помню черты его лица, сколько его взгляд. Что до его жизни, ничего примечательного я в те годы не слышал. Лишь со временем стал кое о чем догадываться. Вспоминаю, что зимой, приходя с работы, он ложился и читал. Среди его любимых книг были антологии поэтов-романтиков, романы Бальзака, Диккенса, Золя и неизменная, тщательно обернутая книжица, содержавшая биографию Бакунина. По некоторым замечаниям дядюшки Лучо, слышанным мною позже, молодость у отца была бурная. Побывал он и в тюрьме — видимо в двадцатые годы.

Летом, искупавшись в лохани, он надевал полосатую пижаму, шлепанцы, выходил на балкон и, усевшись на низкий плетеный стул, пил мате и курил. Закуривал он одну сигарету за другой и часами потягивал мате, глядя в пространство, пока не стемнеет и в небе не заблещут звезды. У него была привычка высоко поднимать брови и приоткрывать рот с выражением любопытства, которое у других людей мне доводилось видеть, лишь когда с ними кто-то разговаривает. Может быть, он слышал голоса? А может, сам с собой разговаривал, бедный мой папа.

По воскресеньям он водил меня гулять. Это были долгие прогулки, мы шли молча, он держал меня за РУку. Ходили мы в парки Родо и Прадо, кормили голубей, слушали концерты городского оркестра, катались на лодке по прудам. Однажды он повел меня в цирк. Тогда я впервые увидел, как он хохочет, обнажая десны, будто ребенок. Я постоянно чувствовал

Уругвайская компания по электроснабжению.

безмолвную любовь, светившуюся в его глазах, но до словесного общения никогда не доходило. Диалоги наши ограничивались самыми краткими вопросами, на которые оба отвечали односложно. Да при этом еще смотрели в другую сторону.

Я никогда не мог понять, какие обстоятельства соединили его с моей матерью. Она была из Буэнос-Айреса, родилась в богатой семье и жила воспоминаниями своего детства, наполняя ими нескончаемые монологи. Вечно жаловалась на свою жизнь. Очень берегла руки. Читала бульварные романчики в «Ма-рибель», «Для тебя», «Дамы и дамочки». По временам отрывалась от чтения и с тревогой изучала в зеркале свое лицо. Мазалась кремами. Нередко, рассердившись, ничего не готовила на ужин и запиралась в свбей комнате.

Она никогда не бывала со мною ласкова. На улице или перед каким-нибудь гостем порой нежно мне улыбалась или гладила по голове, но наедине со мной никогда этого не делала.

Однажды мой отец упал со столба и остался калекой. Нижняя половина туловища была парализована. За один год он превратился в старика. Скудные сбережения иссякали, а полагающуюся ему пенсию все еще не начали выплачивать.

В кекой-то день мать исчезла из дому. Не вернулась она и вечером. И на следующий день тоже не вернулась. Никогда больше не вернулась.

Мне пришлось бросить школу. Было мне одиннадцать лет.

Через месяц мы получили из Буэнос-Айреса денежный перевод. Она прислала нам пятьсот песо, такую сумму отец, когда был здоров, не мог бы заработать и за три.месяца. Он заплакал. В бессильном горе он ударял рукой по подлокотникам своего кресла на колесах. В эту же ночь он выстрелил себе в рот. Думаю, он сделал это ради меня.

Чрезмерного горя я не испытывал. Просто мне было очень грустно и хотелось покончить с собой. Но горем или отчаянием это нельзя было назвать. Я думал о жизни, о человеке. Впервые думал о Боге. Я стремился хоть немного понять мир.

В нескольких кварталах от домика, который мы снимали, жили дальние родственники отца. Это были очень бедные люди. Они взяли меня к себе. В двух

комнатах многоквартирного дома на улице Рио-Негро нас было семеро.

Тогда я по объявлению в «Эль Диа» пошел наниматься на работу в «Современную аптеку», принадлежавшую галисийцу Лисинио Лобо, который, еще не объяснив мне мои обязанности, обрушил на меня многословную речугу насчет принципов <<ТРУД> экономия, повиновение», каковые были основой его успехов в жизни. И если, мол, я готов придерживаться этих принципов, то под его руководством я выбьюсь в люди, узнаю много полезного и стану стоящим человеком.

Взяли меня на должность рассыльного. Дону Лисинио нужен был крепкий и честный паренек, чтобы развозить на велосипеде заказы. «Современная» была первой аптекой в Монтевидео, которая доставляла клиентам на дом лекарства, заказанные по телефону. Это начинание дона Лисинио дало замечательные результаты. Аптека, которая несколько месяцев до того агонизировала из-за бездеятельности прежних владельцев, стала подавать признаки жизни благодаря моим ногам, неутомимо крутившим педали, и изумительной заботливости дона Лисинио в обслуживании клиентов.

Он мне заявил, что месячное мое жалованье будет пятнадцать песо, но на руки мне он будет выдавать только десять. Остальные пять будет для меня откладывать, дабы у меня выработалась благотворная привычка делать сбережения. Таким путем в конце года, к рождеству, у меня накопится шестьдесят пес».

Начал я работать шестого января. Работа была мне поДарком и ко дню Богоявления, и ко дню моего Рождения. Думаю, что в этот день я навсегда Распрощался с детством. Могу заверить, что два остальных принципа дона Лисинио — труд и повиновение — также выполнялись, и неукоснительно!

Работа была изнуряющая. Аптека открывалась в восемь утра, но я должен был приходить к половине седьмого. Каждый день надо было мыть полы, протирать влажной, а потом сухой тряпкой все деревянные и стеклянные поверхности, мыть и вытирать пузырьки, банки, бутылки, пробирки, колбы, аптечные инструменты (дон Лисинио взял на работу еще Тереситу, молодую, невероятно уродливую фармацевтич-КУ). и, когда я заканчивал эту грандиозную уборку,

всегда находилось еще какое-нибудь непротертое зеркало или весы, или же стены и потолок недостаточно блестели, и дон Лисинио то на корточках, то взобравшись на стремянку, водил своим вездесущим пальцем по стоякам стеллажей, по торцевым поверхностям дверей, по стеклам витрин, и каждая микроскопическая частица пыли вызывала каскад наставлении о вреде лени и нерадивости. Ему было невтерпеж видеть меня бездействующим. Он полагал, что нет ничего более вредного для здоровья и для нравственности. Иногда, заставив меня что-то вычистить, а потом снова чистить по чистому, он, если не мог придумать еще какой-нибудь работы, велел мне садиться на велосипед, для которого заказал подставку, чтобы колеса могли вращаться в воздухе, и велел крутить изо «сех сил педали. И все, что дон Лисинио мне приказывал, всегда имело целью мое собственное благо, чтобы я воспитывался в повиновении, чтобы я когда-нибудь стал стоящим человеком.

Теперь я думаю, что мне, наверно, не следовало так его ненавидеть. Объективно, эта глыба труда, давившая на мои двенадцатилетние плечи с 6.30 утра до 6.30 вечера, несомненно, умеряла жгучую боль от сознания моего еще не привычного сиротства.

Вскоре я убедился, что воскресные дни, прежде такие желанные, становятся для меня самыми грустными. Я без цели шатался по улицам, усаживался на Набережной, смотрел на море и едва мог дождаться понедельника, чтобы снова оказаться под началом у дона Лисинио.

В одно из этих грустных воскресений я зашел в церковь иезуитского колледжа Святого Семейства на улице Мерседес. Мне было там приятно в атмосфере покоя и полумрака. Мне понравился запах ладана, медленны? движения молящихся, музыка органа.

В следующее воскресенье я снова зашел туда часов в пять вечера. Прослушал мессу, начавшуюся в шесть часов, прихожан в храме было немного, в большинстве люди пожилые. Мой возраст и то, что я, придя до начала мсссы и оставшись после нее, провел там несколько часов, явное мое незнание ритуала, который я исполнял, неуклюже подражая движениям окружающих, привлекли ко мне внимание одного из священников. Когда храм почти опустел, он подошел ко мне сзади и спросил, молюсь ли я. «Я не

умею молиться, сеньор»,— робко ответил я. Он добродушно мне улыбнулся, взял меня за руку и спросил, не хочу ли я что-нибудь узнать о Боге. Я сказал, что хочу. Тогда он спросил, как я живу. Некоторое время он слушал меня, сидя рядом со мною. Потом повел в ризницу, угостил чашкой шоколада со слоеной булочкой и сказал, чтобы я пришел в следующее воскресенье к двум часам на урок катехизиса, которому тут учат готовящихся к первому причастию.

Я вышел со светлым, радостным чувством, тронутый добротою падре Нуньо и полный желания постигнуть тайны Господа.

Дядя Лучо (так я его называл, хотя дядей он мне не был) относился ко мне ласково. Все в доме относились ко мне хорошо, особенно Роса и Маргарита, две старшие дочки Лучо, девушки, которым было уже за двадцать, работавшие на спичечной фабрике в Ре-Дукто . Я отдавал в семью десять песо своего жалованья, а на свои скромные расходы оставлял себе чаевые, которые получал от клиентов.

Лучо был портным. С понедельника до субботы он гнул спину над кусками ткани, протыкая их иглой с невероятной быстротой и уверенностью. По воскресеньям, рано утром, он выносил в свой дворик стол из нашей столовой и замешивал тесто на лапшу. Когда лапша была нарезана, он обмывал стол горячей воДой, относил его обратно в дом и принимался готовить соус. Потом посылал за бутылкой виноградной водки и в течение утра опорожнял ее, играя 8 «труко» 2 и посасывая мате вместе со своими земляками, также родом из Сан-Хосе 3, откуда был и мой отец. Приходили поглазеть и соседи из нашего квартала, составлялась веселая компания, слышались забавные присловья и куплеты. Комната мало-помалу наполнялась густыми запахами пресловутого «тукко» в котором медленно тушилось мясо, приправленное чесноком и луком, петрушкой, чебрецом, розмарином и сельдереем, мускатным орехом, эстрагоном и гвоздикой; а за пролетарским столом во дворе подвыпивший народ хохотал, сочинял задорные куплеты

2Редукто — район Монтевидео.

3 «Труко» — карточная игра.

С а н-Х осе — департамент в Уругвае.

•Тук ко» — название соуса.

и картежные присловья в корявых стихах, как водится в восточных областях Уругвая:

Дон святой Кобель в испуге

Мчится со всех ног из ада. Туз бубон торчит из зада — Сатане отрада.

И если у партнера было чем отбиться, он задорно выпаливал свою отповедь:

Нашим девушкам не страшен Гауч о сопливый!

Козырем туза побьем Еще как красиво!

Глубокие тарелки, с верхом наполненные лапшой, посыпанной тертым пармезанским сыром, и громкое хлопанье пробок, вылетающих из бутылок с «салусом», дрянным красным вином, отмечали лучшие, высшие минуты бытия этой бедной семьи, которая не ждала от жизни ничего иного, как быть здоровыми, растить детей и мирно наслаждаться воскресеньями, не думая о неминуемых понедельниках. Затем наступала сьеста, а в четыре часа дня снова шел по кругу горький мате. Во всех комнатах дома звучала в унисон передача футбольных игр со стадиона «Сентенарио», где несколько лет тому назад наша славная «небесно-голубая» впервые заняла первое место в мировом чемпионате '.

В это время я отправлялся бродить по улицам. Передачи футбольных игр в воскресные дни, пронзительные вопли болельщиков, возбужденных перипетиями игры, назойливые призывы реклам: «Нет лучше, чем сигареты «Лучшие», «Вы собираетесь жениться? Покупайте мебель на распродажах «Сарандй»!», «Сигареты «Санта-Паула» ароматны и приятны», «Пейте и упивайтесь мате с травой «Сара» — вплоть до нынешнего дня вызывают во мне чувство тревоги, одиночества, ощущение иллюзорности жизни. Не знаю, я бы, конечно, не поручился, что до смерти отца моя реакция на них была такой же, но и поныне воскресные передачи футбола нагоняют на меня тоску.

В тот вечер я, как всегда, вернулся в половине

Сборная Уругвая стала впервые чемпионом мира в 1930 г.

девятого к ужину. Дядя Лучо был человек миролюбивый. По происхождению он был итальянец, но вырос в здешней креольской среде. Как pater families ', он ограничивал свою власть непременным требованием, чтобы все мы, в том числе и я, не смели курить в его присутствии и являлись домой точно в час дня и в восемь вечера, умытые и причесанные, чтобы съесть скудную или же обильную пищу, которую ставила нам на белую скатерку тетушка Сара, с ее улыбкой, открывавшей щербатые десны, и маленькими, всегда красными руками прачки. В остальном со мною обходились как со взрослым. Никогда не спрашивали, куда я иду или откуда пришел.

В тот вечер после ужина я отправился на Набережную и сел лицом к морю. Я думал о доброте падре Нуньо.

Через три месяца я, двенадцатилетний мальчик, глубоко переживавший горе сиротства и жаждавший во что-нибудь уверовать, превратился в кроткого агнца Божия и в лучшего ученика на уроках катехизиса, которые вели иезуиты из колледжа Святого Семейства.

Б

ПЕРВОЕ ПОСЛАНИЕ

Брату Херонимо Кукольнику.

Нынешним днем, в час ранней обедни, пришло к концу мое долгое странствие. Богу было угодно направить меня в сей город Сан-Кристобаль, дабы я здесь встретился с вашим преподобием и испросил у Вас согласия принять мою письменную исповедь. Письменной она будет, поскольку злосчастный мой жребий решил, чтобы мне два года тому назад отрезали язык.

Ч увствую, что в скором времени расстанусь с жизнью, и посему тороплюсь найти духовника, который бы избавил меня от многих грехов моих.

' Отец семейства (лат.).

2 Заглавия «Первое послание», «Второе послание» и т. д., равно как далее нумерация хорнад (исп. Jornada) — дневной переход; акт в драматическом произведении; здесь: глава,— помещены с целью упорядочения текста в данном издании, в рукописном оригинале они отсутствуют. (Примеч. издателя.)

Ежели ваше преподобие согласится мне помочь, умоляю подойти завтра « три часа Лия я задним ворогом монастыря, выходящим на длинную улицу /ловкого Храма.

Слуга вашей милости Альваро де Мендоса.

Доставлено в храм Сан Хуан де Легран двадцать второго числа июня месяца лета одна тысяча шестьсот двадцать восьмого.

ПОИСКИ ПУ

Чарли Прайс лишился своего места в ЦРУ во время уотергейтского скандала. В том же году совместно с неким Адлером он открыл контору частных детективов. Брали дорого. Их специальностью был промышленный шпионаж. Генсборо нередко пользовался их услугами, однако никогда не позволял им совать свой нос на Парк-авеню. Чарли встречался с Генсборо в загородном доме под Нью-Йорком. Усадьба называлась Карлтон-Хаус. Прайс входил в дом через дверь, Генсборо же по туннелю, проложенному от отеля-ресторана, который стоял на расстоянии примерно восьмисот метров и куда он заходил с другой улицы. Хозяином ресторана с венгерской кухней был некто Габор, и он получал солидную мзду за номер, который Генсборо постоянно держал для своих секретных дел, и за хранение тайны. Карлтон-Хаус, отель Габора, туннель — вся эта система была придумана Генсборо. В 1976 году Габору было около пятидесяти лет. Генсборо уже давно нанял его именно для этой функции. Заключил с ним контракт еще в 1958 году в Мюнхене, где Габор служил метрдотелем после того, как принимал участие в будапештском мятеже в 1956 году и в многочисленных актах саботажа, организованных ФРГ против Венгерской Народной Республики.

Иногда Чарли Прайс являлся в Карлтон-Хаус с женщиной. Так же поступали агенты самого Генсборо. Немногочисленные окрестные жители полагали, что этот дом держат для любовных свиданий каких-то важных особ, желающих поразвлечься. У одной мест-

ной женщины были ключи от дома, три раза в неделю она приходила делать уборку и должна была следить за тем, чтобы в доме всегда были напитки и еда. В маленькой пристройке на задах дома жил садовник.

В условленный с Генсборо час Чарли под каким-нибудь предлогом покидал женщину и запирался в другой комнате, куда Генсборо приходил по туннелю. Так делали и прочие агенты, хотя они не знали, откуда появляется Генсборо. Полагали, что он проникает через какую-то боковую дверь, которую они не могли видеть из спальни, где им надлежало ждать часа встречи. С точностью до минуты они должны были перейти в комнату свиданий, не имевшую наружных стен и действительно помещавшуюся рядом с боковой дверью, которая выходила в сад. Генсборо называл эту комнату «Пунктом».

В годы 1975-й и 1976-й Чарли выполнил несколько поручений для ИТТ: научный шпионаж, особо деликатная слежка, подкуп политических деятелей за границей и так далее. Генсборо был доволен его работой, да и самому Чарли нравилось работать вот так, анонимно, не опасаясь внутренних интриг ЦРУ, инспекционных комиссий сената и прочего. Он даже немного потолстел, и его старая язва желудка явно пошла на поправку.

И вот, 13 апреля 1976 года, когда Чарли пришел в свою контору, его компаньон Адлер сообщил, что Генсборо желает видеть его сегодня в 2 часа дня. Пусть позвонит, чтобы подтвердить свое согласие. В 8.10 Чарли позвонил Генсборо и подтвердил, что в 2 часа дня будет в Пункте. В 8.15 он позвонил в бар в Манхэттене и попросил прислать ему на четыре часа кого-нибудь из call-girls. Если возможно, лучше Кэтти. Он заедет за нею в бар в 11 часов. Просит подтвердить согласие до 9 часов. Да, он будет у себя в конторе. И в 8.40 бармен позвонил, чтобы сообщить, что Кэтти будет ждать в назначенный час. Прекрасно. Кэтти была идеальной спутницей при встречах с Генсборо. В постели она засыпала в любое время. Ей всегда надо было отсыпаться. Работала она быстро и аккуратно, и, казалось, кроме ее ногтей и губ, ее ничто в мире не интересовало. Если ее не спросить, не проронит ни слова. Получала она двадцать пять долларов в час. Обязанности свои знала. И во время передышек спала либо без устали шлифовала себе

ногти, фальшиво мурлыча себе под нос какие-то песенки. ,п

В 12.50 Чарли и Кэтти вошли в Карлтон-Хаус. В 1-ли Кэтти уже спала глубоким сном. В 2.00 Чарли в шортах вышел из спальни с ключом в руке. Он прошел по пустому дому и отпер дверь в одну из комнат. Войдя, заперся изнутри и постучал в дверь напротив. Раздался звук отодвигаемой щеколды, и Ге*«сборо впустил его в Пункт. Генсборо держал в рук» стакан с водой. Проклятый венгр с каждым разом все сильней перчит свой гуляш.

Итак, пусть Чарли слушает внимательно: Лу Капоте, член совета директоров, доверенный человек Хенина, перекресток Роквил-Сентр и Лонг-Бич, 4.30, 5 часов, 6 часов, в общем, так и не появился, экономка, сестра Генриетта, Ричмонд-Парк. Понятно? О'кей. Пока этого довольно. Чарли должен как можно скорей выяснить, что произошло. Максимум осторожности! Речь идет также о важнейших документах. Возможен большой скандал для ИТТ, надо избежать любой ценой. Возможно, что в дело замешаны ЦРУ или военная разведка. Поэтому он, Генсборо, решил не делать ни шагу, пока Чарли не выяснит хоть что-нибудь. Очень важно, чтобы выяснением занимался частный детектив, а не полиция; надо действовать, не оставляя следов, которые могли бы выдать, кто производил расследование. Пусть Чарли немедленно примется за дело. Если обнаружится что-либо срочное, он должен связаться с Генсборо по условленным каналам. Генсборо будет на Парк-авеню до 7 вечера. Затем вернется в Пункт и ночь проведет там. Если Чарли понадобится говорить лично с ним, он ночью найдет его в Пункте.

Это все. Go ahead! 1

1938

Через полгода я принял первое причастие. Всем причащавшимся из бедных семей иезуиты дарили серенький костюмчик с короткими штанами, сорочку, длинные белые чулки да еще синий галстук. Этот наряд да чашка воскресного шоколада, которым уго-

Вперед! (англ.)

щали после учения, шоколада густого, пузырящегося, как болотная жижа, привлекали в приходскую школу многих обездоленных ребят нашего района.

Я был в числе более взрослых и уже ходил в длинных штанах. Падре Нуньо лично позаботился о том, чтобы достать мне костюм моего размера,— как я узнал позже, костюм этот принадлежал одному из богатых мальчиков, обучавшемуся в колледже Святого Семейства, и стал ему тесен. Костюм был из отличного английского кашемира, тоже серый, но потемнее, чем у остальных мальчиков. После небольшой переделки, которой занялся дядя Лучо, костюм сидел как влитой. «Ух и франт же ты!» — сказала Маргарита, увидев меня. Я покраснел как рак. Мне еще никогда не говорили комплиментов.

Сияющие, нарядные, со свечами в руках, мы вереницей прошли по центральному нефу и опустились на колени у алтаря. Когда я услышал звон колокольчика, возвещавший начало службы, дрожь пробежала по моему телу, словно бы от страха. О, таинство причастия! Тело и кровь Христа войдут в меня. Рядом с этим чудом, утехой жизни моей, все казалось ничтожным.

Я ждал его с нетерпением, считал дни, и вот я уже здесь, стою на коленях, завороженно, с восторгом гляжу на Святые дары и внимаю напевной молитве падре Алонсо. Когда хор монахинь грянул «Кирие элейсон», из дарохранительницы сверкнул прежде никогда мною не виданный луч, ритмичными вспышками он сопровождал звуки этого гимна-мольбы, который христиане повторяют испокон веков. Дрожа от волнения, я слышал приближающийся ко мне звон колокольчика, и, когда перед глазами моими появилась чаша и я ощутил на языке нежный вкус облатки, крупная слеза скатилась по моей щеке и капнула на поднос, который держал служка.

Я вышел из храма с сопровождавшими меня Росой и Маргаритой. Видя, как я взволнован, они, обычно веселые и задорные, были немного смущены и шли рядом со мною в молчании до самого дома.

Я чувствовал себя просветленным. Дома пробыл очень недолго. Шумное воскресное веселье не вязалось с моим торжественным настроением. Я носил в себе тело Христово — а тут меня хлопали по плечу, поздравляли с шикарным костюмом, отпускали

шуточки, предлагали вино. По обычаю, я должен был приветствовать всех обитателей нашего дома. А они мне дарили монеты. В винтенах 1 и медных реалах я набрал около трех песо.

В доме Лучо одна только Сара посещала церковь. Сам Лучо, хотя он никогда мне об этом не говорил, был из тех, кто на свой лад верит в Бога, однако духовенство он ненавидел. И все же в последние месяцы мое ревностное благочестие всем внушило уважение. Наверно, они догадывались, что я нахожу в этом величайшее утешение. Даже Тото, старшин из детей Лучо, насмешливый и разбитной парень, не позволял себе отпускать при мне шуточки насчет религии.

Перед вторым завтраком я решил сходить в аптеку.

Дон Лисинио закрывал ее в двенадцать ночи.

Вечерами, после того как я уходил, на моем месте с понедельника до субботы трудился Альфонсо, паренек-галисиец лет восемнадцати. По воскресеньям же Альфонсо работал с восьми утра до двенадцати ночи. Нрава он был смирного, боялся дона Лисинио не меньше моего и слушался беспрекословно. Ему тоже приходилось иногда крутить велосипедные колеса в воздухе, чтобы праздность не испортила его морально и физически.

Я-то по воскресеньям никогда в аптеке не показывался, однако в этот день, самый важный в моей жизни, мне нужно было, чтобы мир узнал о том, что я, Бернардо Пьедраита, ношу Господа в теле своем и душе.

Дон Лисинио тоже считал себя католиком. Каждое воскресенье он в пять утра ходил к мессе, которую служили в Храме басков. Но, сказать по правде, проработав с ним столько месяцев, я проникся отвращением к этому лживому скупердяю. Я замечал, что он плутует, обкрадывает клиентов, недодавая по весу и по количеству, и тут же как ни в чем не бывало читает мне нравоучения. Это был циник.

Тересита, фармацевтичка, которая ведала выдачей лекарств, одна — повторяю — из самых уродливых женщин, каких я видел в жизни, стала его супругой. Знатная родня была приманкой, которая отчасти за-

' Винчи - уругвайская мелкая монета, 1/100 и 2/100 песо.

Медный реал —10/100 песо.

ставляла забыть о ее безобразии, и, несомненно, богатство отца сильно ее красило в глазах дома Лисинио. Я узнал как-то, что сеньора Тереса (так мы должны были величать ее после свадьбы) была из богачей. За год до окончания учебы она поссорилась с родителями и решила пойти работать. Перед свадьбой дон Лисинио взялся восстановить отношения с родителями. Однажды мне поручили отнести письмо дона Лисинио его тестю. Жили они в Капурро ', в настоящем дворце, занимавшем целый квартал, был там и свой парк, и прислуга в ливреях.

Да, вскоре я понял, что дон Лисинио человек подлый, циничный, но в тот день, когда я впервые после пережитой трагедии чувствовал себя осененным светлой радостью, в мире со всем миром, мне чудилось, что одно мое присутствие действует очищающе на всех и вся.

Итак, я отправился. Мне хотелось увидеть дона Лисинио. Или чтобы он меня увидел. Не знаю, не знаю. Уверен я лишь в том, что шел не ради чаевых, которые он, конечно, должен был мне дать, увидев на рукаве моей курточки белую шелковую ленту.

Альфонсо насыпал в коробки тальк и не сразу меня узнал. Раскрыв рот от удивления, он так и застыл с ложечкой в руке. Не зная, что сказать, он только смущенно ухмыльнулся. На мой вопрос, где дон Лисинио, он указал на заднюю комнату.

Я вошел не постучавшись. Забыл. Дон Лисинио стоял ко мне спиною, наливая из кувшина какую-то жидкость в большие флаконы. Почувствовав, что кто-то стал рядом, он бросил на меня испуганный взгляд, но, сообразив, что это я, надул щеки, указал мне пальцем на дверь и, не выпуская из руки кувшина, в бешенстве заорал:

— Вон! Нахал сопливый!

— Но, дон Лисинио, я пришел...— пролепетал я.

— Вон!! — снова гаркнул он в исступлении, проливая жидкость из кувшина на стол.

Когда я вышел, Альфонсо в страхе вытаращил глаза. Я пустился бежать, чтобы он не увидел моих слез. Я вытирал их белым платочком, который торчал из верхнего кармашка куртки. Долго я не мог успокоиться. Я понял, что дон Лисинио, видимо, рассер-

1 Капурро — район Монтевидео.

дился из-за того, что я вошел без стука; но вначале я все же не мог взять в толк, почему его реакция была настолько бурной и яростной,— ведь он даже не заметил, что я пришел после первого причастия! Иначе неужели он мог бы вот так кричать на мальчика, который только что причастился святых тайн? В конце концов, когда я уже мог размышлять спокойно, я понял причину. Я застал его в момент, когда он подделывал шампунь! Я припомнил, что флаконы, которые он наполнял синей жидкостью из кувшина, были с этикетками шампуня «Береника», который выпускала фирма «Лаборатории Риполл». Формула состава, видимо, была очень простая, а стоил этот шампунь дорого и пользовался большим спросом. Наверно, дон Лисинио заказал отпечатать такие этикетки и наживался на том, что продавал свою собственную бурду вместо настоящего шампуня «Лаборатории Риполл».

Вопли этого изверга звучали у меня в ушах весь день. Меня охватила ненависть. Скряга, подонок! И странным образом, когда я, чтобы рассеять ненависть, говорил себе, что в такой день я не должен предаваться дурным чувствам, ненависть только усиливалась. Из-за этого гнусного скряги вся чистота Христова улетучилась из меня.

Я стал думать, где бы найти другую работу, но мне оставалось еще два месяца до конца года, когда дон Лисинио должен был мне вручить шестьдесят песо — мои сбережения. У меня мелькнула мысль попросить то, что накопилось к этому дню, но, побоявшись, как бы он меня не обдурил, я решил смириться и ждать, пока не закончится год.

Порой я сам удивляюсь, вспоминая, сколько сообразительности и терпения проявлял я в своих поступках, будучи всего лишь двенадцатилетним мальчишкой. Наверно, это же заметили иезуиты. Именно эти качества и моя необычайная набожность привлекли их внимание. Падре Нуньо записал меня в вечернюю школу, которой ведал орден, и там я окончил шестой класс начального обучения, на котором прервал учебу, когда сбежала моя мать.

Прежде я в школе всегда был хорошим учеником, но так как все мне давалось легко, то занимался я очень мало и, в общем, относился к занятиям довольно безразлично. Однако в школе иезуитов, чтобы угодить падре Нуньо, который подбадривал меня в учебе и обещал, если получу хорошие отметки, стипендию Святого Семейства, я учился блестяще. Учитель математики поражался, когда я в уме решал сложнейшие задачи со многими действиями. А у меня с детства была способность к устному счету и такая зрительная память, что я мог повторить целую страницу из Священного писания или из учебника географии, прочитав ее всего два-три раза. Некоторые уроки, выученные в школе, я могу повторить и сегодня.

И по этой причине я также не спешил искать себе другое место. В декабре должны были закончиться занятия в школе, и, судя по всему, я мог надеяться, что в марте буду принят учеником в колледж Святого Семейства.

Для меня было очень важно получить свои шестьдесят песо, потому что я собирался подарить их дядюшке Лучо на покупку усовершенствованной швейной машины «зингер», о которой он мечтал уже несколько лет и для которой ему никак не удавалось собрать сто песо начального взноса. То одно подвернется, то другое, деньги всякий раз куда-то уплывали. Дома я никогда не говорил о сбережениях, которые откладывает для меня дон Лисинио, и намеревался, сделав в конце года такой подарок, всех удивить.

Несмотря на мои старания, отношения с доном Лисинио после дня первого причастия неуклонно ухудшались. У него всегда находился повод меня отругать, он всегда бывал недоволен моей утренней уборкой и чуть ли не каждый день заставлял меня крутить педали в воздухе; я же, чем сильней его ненавидел, тем послушней и угодливей старался казаться. Впоследствии мне очень пригодилось уменье скрывать свои подлинные чувства, никогда не давать врагу прознать о них, заставать врасплох людей не слишком бдительных.

Я считал дни, оставшиеся до освобождения от этого изверга. Как только получу деньги, брошу работу в аптеке. Всячески исхитряясь, чтобы терпеливо нести свой крест, я приберегал энергию для усердных занятий, чтобы отличиться в школе. Занятия у иезуитов проводились по вторникам и пятницам с 7.30 до 9.30. Уроки были очень насыщенные, рассчитанные на работающих подростков, в большинстве старше пятнадцати лет. В остальные дни я вечерами, после работы, занимался до восьми часов в публичной библиотеке, невдалеке от дома. После ужина опять шел туда и занимался до одиннадцати, пока не закроют. И так каждый день, после двенадцати часов работы, в возрасте неполных тринадцати лет. Все же я вспоминаю эти поздние бдения в библиотеке как счастливые минуты своей жизни. Мне никогда не хотелось спать, усталости я не чувствовал. Учился с жадностью, с увлечением. Я исписывал страницу за страницей своих тетрадок в матово-синей жесткой обложке: упражнения, сочинения, логические и аналитические разборы, таблицы спряжений, географические карты. Всю жизнь буду я благодарен иезуитам за то, что они пробудили во мне любовь к ученью.

Однажды утром, незадолго до открытия аптеки, дон Лисинио, злой как никогда, грубо меня выбранил за то, что обнаружил клочок бумаги на полу, под весами. Весы были очень высокие. На основании торчал тонкий стояк, на верху которого было укреплено двуплечное коромысло из хромированного металла, с цилиндрическими движками, скользившими по градуированной шкале.

Видимо, я забыл провести под весами влажной тряпкой. Когда же я нагнулся, чтобы это сделать, то, поскользнувшись, качнулся вперед, ухватился за стояк, невольно толкнул весы и с ними вместе повалился на витрину.

Весы распались на три части, а уставленная флаконами витрина разлетелась вдребезги.

Обернувшись, я увидел, что ко мне бежит дон Лисинио, пыхтя от злости и размахивая кулаками.

ВТОРОЕ ПОСЛАНИЕ

Брату Херонимо Кукольнику.

Мудрые речи вашей милости и радушное предложение провести под кровом монастыря Санто Доминго то время, какое займет изложение моей письменной исповеди, наполняют меня чувством благодарности к Вам и к приору.

И хотя ваша милость обо мне знает не много, мне, напротив, уже давно было известно, что ваша

милость не только получила диплом лиценциата в Саламанке и является богословом и знатоком древней словесности, но также, будучи уроженцем Палос-де-Могер страстно увлекается морским делом и искусно составляет маршруты и карты индийских морей.

Все это меня чрезвычайно радует, ибо никто иной, кроме вашей милости, не смог бы с таким расположением исповедать человека вроде вашего покорного слуги, который слушал лекции в двух университетах Испании и плавал, ведомый скорее враждебной, нежели милостивой фортуной, почти по всем морям земли нашей. И все же, как Ваша милость узнает из нижеследующих строк, не я, но Промысел Небесный избрал Вас духовником меня многогрешного.

Должен также предуведомить вашу милость, что, вне всякого сомнения, за все время исповеднических своих трудов Вам никогда не довелось услышать из уст какого-либо грешника о столь ужасных злодеяниях и бесчинствах, как те, что будут описаны моим пером.

Время уже позднее, усталость после долгого путешествия меня одолевает, я нуждаюсь в отдыхе, к которому весьма располагает тишина кельи, где ваши милости меня приютили. Завтра Deo, volente2, я напишу первую хорнаду своей исповеди. Да смилуется Господь над моей душою/

Альваро де Мендоса.

A MINOR job 1

12 апреля 1976

«Уважаемый мистер Генсборо!

Я не мог явиться на нашу встречу на Роквил-Сентр, так как в 3.30 меня похитили. Чувствую себя хорошо. Прошу Вас получить у мистера Хенина разрешение на выплату выкупа за меня в с/мме один миллион сто одиннадцать тысяч долларов, которую я возвращу после освобождения.

' Палос-де-Могер — город и порт в испанской провинции Уэльва. Оттуда в 1492 г. начал X. Колумб первое свое плаванье через океан,

2 С божьего соизволения (лат.).

3 Небольшая работа (англ.).

Настоятельно прошу учесть, что всякая попытка освободить меня иными средствами может лишь стать причиной моей гибели.

Лу Капоте».

Второе письмо было также адресовано Генсборо. Написано оно было печатными буквами обычной шариковой ручкой:

«Уважаемый мистер Генсборо!

По прилагаемым фотоснимкам Вы можете судить, что мистер Капоте в хорошем состоянии. Обратите внимание, что на снимке номер шесть он читает третий выпуск «Нью-Йорк тайме» от сегодняшнего числа. Это должно Вас убедить, что, по крайней мере, до 10 часов утра он был жив. И наверняка проживет еще много лет, если Вы будете столь же благоразумны, как он. Снимки были сделаны как раз в десять утра. И с этого часа он в полном одиночестве сидит запертый в одном доме этого города, надежно скрытый от нескромных взоров. Все подступы к дому подсоединены к электронной сигнализационной системе, и при любой попытке проникнуть внутрь, хотя бы через пролом в стене или в потолке, взлетит в воздух все здание. Тогда на Вас ляжет ответственность за его гибель, а также за гибель многих ни в чем не повинных соседей.

Мистер Капоте снабжен запасом продуктов на двадцать дней, медикаментами, гигиеническими средствами, обеспечен всеми удобствами, и все это включено в сумму сто одиннадцать тысяч долларов, прибавленную сверх миллиона, который мы требуем как выкуп. Таково наше правило — расходы на проведение операции мы покрываем за счет наших клиентов. Мы предпочитаем иметь дело с круглыми числами. Это упрощает нам ведение счетных книг.

Постарайтесь найти 1111 000 (один миллион сто одиннадцать тысяч) долларов как можно скорее, в следующих купюрах:

2 500 ассигнаций по 100 долларов — 250 000

18 050 » » 20 » —361000

50 000 » » 10 » —500 000

Итого — 1 111 000

Найдите также надежного человека, хоть немного владеющего испанским языком, чтобы отвезти деньги в некий пункт Латинской Америки. Когда все будет подготовлено, замените белые шторы в вашем кабинете на семнадцатом этаже зелеными и ждите наших инструкций о способе передачи денег. Как только сумма будет в наших руках, Вы получите ключи для обезврежения системы устройств в доме, где мы содержим сеньора Капоте.

С уважением...»

Далее стояла неразборчивая подпись, енс глянул на часы. Было 5.30. В 5.22 у него в ка ин зазвонил телефон: ему сообщили, что посыльны доставил для него срочное письмо от аП°1 „

В 5.25 секретарша вручила ему письмо. В 5. он у вышел из кабинета, наказав секретарше, что, е позвонит мистер Вилкокс, ответить, что он, енс °Р ’ будет ждать его в клубе. («Вилкокс» это был арли Прайс, а упоминание клуба означало, что Чарли дол жен немедленно отправиться в Карлтон-Хаус.)

Из своего кабинета Генсборо спустился на двена дцатый этаж. Хенин, проводивший совещание с труп пой шведских промышленников, вдруг увидел, что за спинами его гостей загорелась красная лампочка. Это был сигнал от его секретарши. Он означал, что Хенину надо пройти из кабинета в смежную комнату по весьма срочному делу. Там стоя ждал его Генс °Р0, За тридцать секунд Генсборо сообщил о положении а поте. Хенин поручил ему поступать по своему усмо трению. Надо как можно скорее вызволить апоте, чтобы узнать о судьбе микрофильмов. Секретарше Хенин приказал приготовить чек от администрации на миллион сто одиннадцать тысяч долларов. Да, на

предъявителя.

ПГ\л •«-------

Хенин вернулся на совещание с шведами, а Генсборо снова поднялся на семнадцатый этаж и отдал распоряжение одному из своих помощников переменить шторы в его кабинете. Ему, знаете ли, к вечеру становится неприятен этот белый цвет. Пусть заменят на что-нибудь другое, например, на светло-зеленые. Он просит сделать это завтра же. Можно заказать в каком-нибудь из предприятий их компании. Ах да,

пусть секретарша получит по тому чеку деньги и спрячет их в личном его, Генсборо, сейфе. Когда пойдет в банк, пусть возьмет для охраны двух мужчин. Завтра утром Генсборо зайдет за деньгами. Да, кстати, пусть она запишет, что ему нужны следующие купюры: две тысячи пятьсот ассигнаций по сто долларов, восемнадцать тысяч пятьдесят по двадцать долларов и пятьдесят тысяч по десять. И надо обратить внимание на то, чтобы ассигнации были не новые. Эва Райне проработала с Генсборо пятнадцать лет. Она никогда ничему не удивлялась. Никогда ничего не обсуждала. Задавала лишь самые необходимые вопросы и сама догадывалась о том, о чем должна была догадаться, никогда не теряя хладнокровия.

В тот день Генсборо пробрался в Карлтон-Хаус в 7.28 вечера и, пока ждал новостей от Прайса, решил заняться обдумыванием ситуации, стараясь осмыслить ее логически.

Ясно, что Капоте в своем письме не мог даже намекнуть на дело с микрофильмами. Он умолчал о них из элементарной осторожности. И то, что похитители также о них не упоминали, вероятно, означает, что в момент похищения их у Лу не было.

Генсборо налил себе коньяку и закурил трубку.

Однако возможно, что они захватили микрофильмы и не сумели оценить их значения. Возможно также — хотя и менее вероятно,— что они хотят придержать микрофильмы, пока не установят их содержание и ценность с целью дальнейших вымогательств. И это опасней всего, потому что стоит им заняться таким выяснением, и через день-другой ЦРУ, Пентагон или военно-морское ведомство обнаружат маневры Финна ИТТ тогда грозит опасность оказаться замешанной в скандал. Но от этих предположений толку мало. Единственно разумное теперь — поскорей вызволить Капоте. В это мгновение он услышал стук в дверь.

Превосходно! Быстро Прайс обернулся! Генсборо поспешно отворил дверь.

— Что-нибудь интересное, Чарли?

^}е знаю1 что и думать, мистер Генсборо.

Прайс приехал на Ричмонд-Парк и стал расспрашивать, где тут монастырь. Кого ни спросишь, говорят, что там никакого монастыря нет. Тогда, может быть, женский монастырский колледж? Тоже нет. На Ричмонд-Парк нет никакого женского монастырского колледжа. Впрочем, один парализованный старик, имеющий привычку греться на солнце, сидя в кресле на колесах в саду позади своего дома, видел на днях двух монахинь на террасе вон того дома,— видите его? — да, именно там, в том большом особняке с железными воротами. И что делали монахини? Похоже, они беседовали, а в это время несколько мужчин фотографировали их или снимали кинокамерой. Да ну? Вот именно, скорее это было похоже на киносъемку. Но монастыря или женского монастырского колледжа здесь поблизости нет — по крайней мере, насколько ему известно. А кто живет в доме с железными воротами? Там, знаете ли, много лет живут две сестры, две старушки, сестры Максвелл. И чем же занимаются сестры Максвелл? Старик паралитик этого не знал, но мясник, тот как раз знал — видите ли, сестры Максвелл когда-то были очень богаты, а потом обеднели, и вот недавно им предложили приличную сумму за то, чтобы они разрешили снимать в своем доме сцены для какого-то фильма, а молочник, тот даже видел, как во двор въезжала машина с киносъемочным оборудованием, и тогда Прайс узнал телефон сестер Максвелл и — алло? могу я поговорить с директором фильма? Мэри Максвелл очень сожалеет, но, видите ли, они как раз накануне закончили работу; тогда Прайс опять позвонил и, изменив голос, сказал: он просит у мисс Максвелл прощения, но с нею сейчас говорит один из ассистентов съемочной группы. Не помнит ли мисс Максвелл актрису, исполнявшую роль сестры Генриетты? Конечно, как не помнить, a charming young woman ’, они вместе пили чай. Так вот, мисс Максвелл, эта актриса уехала в Бостон и оттуда позвонила, она просит посмотреть, не нашлась ли в их доме красная сумочка, в которой у нее были личные документы. Нет, ничего такого они не видели. Ни мисс Мэри Максвелл, ни ее сестра никакой сумочки не находили.

Тогда Прайс вызвал по телефону одного из своих помощников и приказал ему посетить сестер Максвелл, чтобы узнать название фильма, фамилии директора, актеров, все, что удастся. Тот явился в дом старух Максвелл под видом журналиста, и сестры ему сооб-

1 Очаровательная молодая женщина (англ.).

щили, что фильм называется «Месть святого Патрика» и что два дня тому назад рабочие прибили на фасаде дома, рядом с парадной дверью, бронзовую табличку с надписью «Колледж святого Патрика», потому что в фильме их дом снимали как колледж для девушек-католичек, а потом, сделав несколько снимков парадной двери, они таблицу сняли, дырки от гвоздей замазали, и все стало как было, а пока шла съемка фильма, сестрам Максвелл было очень весело, и директора, он же продюсер, зовут Пьер Климо, но затем Прайс поспрашивал киношников, и оказалось, что никто из них не знает ни директора, ни продюсера с таким именем, и в офисе, ведающем авторскими правами, ни в одном указателе нет подобного названия фильма, в общем, Прайс намерен завтра же заняться выяснением...

Этого довольно. В любом случае можно Прайса поздравить. За эти несколько часов он многое узнал. Больше ничего выяснять не надо. Лу Капоте похитили. И очевидно, похитители сперва обманули сестер Максвелл выдумкой, будто снимают фильм, и — как знать? — возможно, они действительно взяли напрокат оборудование и сняли несколько сцен. Как бы то ни было, они заманили Капоте в этот мнимый колледж, чтобы захватить его как заложника, быть может, там же на месте. Не стоит больше терять времени на это. Пусть Прайс прочтет два письма, присланные похитителями.

Иисусе Христе! Кто мог вообразить! И что мистер Генсборо намерен делать?

Единственно разумное теперь — как можно скорее выкупить Лу Капоте. Как можно скорее! Дело в том, что в игру замешаны документы, сильно компрометирующие ИТТ, и один только Капоте может сообщить, где они находятся. Чарли понял? Похищение это особенно неприятно тем, что как раз в этот день Капоте должен был передать эти документы Генсборо. Хорошо, если он спрятал их в надежном месте до похищения. Не остались ли они в его машине? Nonsense! Нет, нельзя терять времени на поиски машины в Нью-Йорке. Прайс говорит по-испански? Да, Том, хотя у него уже несколько лет не было практики. А выездной паспорт в порядке? Да, в полном.

1 Вздор! (англ.)

Так вот, пусть Прайс начиная с завтрашнего дня будет готов выехать в любой момент для вручения денег. Операция слишком деликатная, чтобы ее можно было доверить кому-либо другому. В надлежащее время Генсборо ему все объяснит более подробно.

Прайс подумал, что вручение денег — это minor job, который может выполнить кто угодно,— ну хотя бы опытный и надежный детектив, каких у Генсборо десятки. Но если в игру замешаны документы, сильно компрометирующие ИТТ, Генсборо, возможно, опасается какого-нибудь грандиозного скандала, вроде чилийского, и тогда более надежного человека ему не найти. Прайс был польщен, что Генсборо избрал именно его для этого minor job.

1938

Весы я разбил в начале декабря. Если бы в этот момент по воле провидения не вошел покупатель, дон Лисинио, думаю, избил бы меня. Возможно, его также остановило то, что на запястье у меня показалась кровь. Было похоже, что это глубокая рана. Но на самом деле ничего серьезного не было. Хозяин ограничился тем, что громогласно выразил свое возмущение человеческой неблагодарностью. Я недостоин его забот, его стараний воспитать меня и сделать из меня настоящего человека. Все из-за моей лени — я не удосужился, видите ли, вытереть пыль под весами, что является моей прямой обязанностью. Он мне напророчил, что, если я и дальше буду идти по этой дорожке, не миновать мне тюрьмы. Да, но он-то не позволит разорить себя. Он взыщет с меня до последнего сентесимо за причиненный мною убыток!

Неделю спустя он мне сообщил, что вычтет из моих сбережений сорок восемь песо. В такую сумму обошелся ему ремонт весов и витрины. И он еще слишком добр, слишком снисходителен ко мне, а должен бы взять больше, потому что и витрина и весы теперь уже не такие, как раньше. Но так и быть! Чтобы я не остался без гроша, он отдаст мне оставшиеся двенадцать песо из шестидесяти, накопившихся за год. И пусть этот пример великодушия

5 Д. Чаварриа пробудит во мне чувство благодарности, ведь на самом-то деле я совсем другого заслуживаю.

129

Через несколько дней я узнал, что он меня обманул. Узнал благодаря некоему Карлитосу, который жил в нашем доме и в то время торговал машинами «зингер». Это он раззадорил дядюшку Лучо мечтой о покупке швейной машины. Однажды он устроил на дому показ ее работы, и дядюшка Лучо пришел в восторг. В кредит она стоила двести пятьдесят песо. Надо было внести сто в виде первого взноса и выплачивать остальные в рассрочку по пять песо ежемесячно в течение двух с половиной лет. Карлитос сильно на него наседал, чтобы он купил машину. Обещал подарить свои собственные комиссионные, двадцать пять песо. Таким образом Лучо сможет ее приобрести с начальным взносом всего в семьдесят пять песо. А машина во много раз повысит производительность его труда.

Карлитос питал к дядюшке Лучо большую симпатию. Дядюшка и тетя Сара были очень внимательны к его матери в те годы, когда Карлитос скитался бог весть где. Он всю жизнь был им признателен за то, что в трудные минуты у старухи благодаря им всегда была тарелка супа и общество их семьи.

В то время, когда я с ним познакомился, Карлитосу было лет тридцать пять. Был он рыжий, весь в веснушках. В нашем околотке его называли «Перчик». Говорун, остряк и в молодости, наверно, был очень недурен собой. Хорошо пел танго и имел успех, выступая с оркестриком, который одно время играл в кафе «Атенео». Сам Карлитос играл на тамбурине, участвовал в бродячей группе «Штурмовики с дипломом» и вечно занимался общественными делами околотка — устройством карнавальных подмостков, процессиями по улице Канелонес, футбольной командой, игравшей в лиге «Район Палермо».

Лет за десять до того у него были проблемы с полицией, так как он заделался продавцом лотерейных билетов и совершил несколько мошенничеств. После этого ему пришлось некоторое время скрываться в Аргентине и в Бразилии.

Кем только он не побывал в своей жизни! А продавцом машин был замечательным. С годами он отчасти образумился, однако жизнь вел, как прежде, довольно разгульную. Выливал, играл на скачках, и всегда у него были какие-то истории из-за женщин. Вместе с матерью он переехал в отдельный домик в нескольких кварталах от нашего дома. Одевался он с шиком. По вечерам почти всегда отправлялся в центр, напомаженный, в твердом воротничке, но, проходя мимо бара на углу, непременно выпивал пару рюмочек с завсегдатаями, старыми друзьями, бывшими соседями.

Я знал про историю с швейной машиной и в конце ноября переговорил с Карлитосом. Мне хотелось сделать Лучо сюрприз и в Праздник Волхвов преподнести ему машину.

Когда я подошел к дому Карлитоса, чтобы предложить ему эту сделку, он, весь расфуфыренный, как раз вышел, направляясь в бар братьев Табоада. Разумеется, Карлитос меня знал. Он видел меня у дядюшки Лучо, был в курсе моей семейной трагедии, но до сих пор никаких особых отношений между нами не было — улыбнется, бывало, погладит по голове, бросит «чао, малыш» при встрече на улице. И в тот вечер, узнав, что я хочу с ним поговорить, он явно был поражен. Когда я, слегка смущаясь, сказал, что дело у меня секретное, он остановился в нескольких метрах от угла, где его уже ждали друзья, и, опершись одной рукой о ствол дерева и подбоченясь другой, нагнул голову, чтобы внимательно меня выслушать. Мой план сделать подарок на 6 января он выслушал без единого слова. Я просил, чтобы он, кроме тех обещанных двадцати пяти песо своих комиссионных, добавил еще пятнадцать в виде займа дядюшке Лучо, чтобы набрались все сто. Только так можно было провернуть дело в тайне и утром 6 января поставить дяде Лучо в его башмаки швейную машину.

Карлитос очень серьезно поглядел на меня, словно взвешивая мое предложение. В какой-то миг он облизнул губы кончиком языка, и по выражению его лица мне показалось, что он не согласится, скажет, что, мол, с деньгами у него туго или что-нибудь в этом роде.

Он ничего не сказал. Взял меня за руку и завел в бар.

— Две рюмки водки! — гаркнул он, ударив кулаком по жестяной стойке.

Хусто Табоада, для которого Карлитос был выгоднейшим клиентом, с удивлением посмотрел на него как это он заказывает водку для мальчика.

— Этот малыш, которого ты видишь, старина, он настоящий мужчина! Понятно?

Мой замысел тронул его до глубины души. Он заставил меня выпить водку залпом и простился, повторяя, что я настоящий мужчина, парень с добрым сердцем, с чувством благодарности и что он, Карлос Калигарис, с этого дня мой друг на всю жизнь. Он пожал мне руку, похлопал по щеке и сказал, что я могу на него рассчитывать. Дело с машиной слажено. Он даст недостающие монеты.

Прошло несколько дней, я узнал, что получу не шестьдесят песо, а только двенадцать, и в воскресенье утром с поникшей головой пошел сказать об этом Карлитосу. Он еще лежал, но донья Кармен пустила меня к нему. Я рассказал, что произошло, и Карлитос стал меня расспрашивать, подложив руку под голову и с сигаретой во рту. Узнав, что я работаю у дона Лисинио, он подпрыгнул в постели и чуть не проглотил свою сигарету.

— Как? Ну-ка повтори, как звать твоего кровососа?

— Лисинио Лобо.

— Такой долговязый галисиец с родинкой на щеке?

— Да, он самый.

Тут он изверг поток брани: жмот галисийский, распросукин сын, подхалим проклятый, живодер, сводник... Карлитос отлично его знает. Они вместе работали в одной конторе, и его, Карлитоса, уволили по вине Лисинио Лобо. Успокоившись немного, он спросил, знаю ли я, где ремонтировали весы. Я сказал, что не знаю, но сумел объяснить, в чем состоял ремонт. Карлитос оделся и пошел поговорить с одним сварщиком, который жил напротив через улицу. По словам сварщика, ремонт весов, если считать по самой высокой цене, должен был стоить пятнадцать песо. Добавим цену стекла витрины и его установки — все вместе никак не больше двадцати песо. А дон Лисинио вычел у меня сорок восемь! Карлитос заявил, что сегодня же пойдет в аптеку и отколотит его.

И в это мгновение, в это самое мгновение, когда Карлитос произнес свою угрозу, у меня блеснула идея.

Я рассказал Карлитосу, что дон Лисинио подделывает шампунь, а также жидкость от перхоти. И то и другое производит сеньор Риполл, злющий-презлющий каталонец, в чью лабораторию я несколько раз ходил с заказами от нашей аптеки. У Риполла кустарным способом изготовляют мыло, дешевую парфюмерию, тальк и прочую мелочь, но самая известная и ходкая продукция — как раз то, что фальсифицирует мой хозяин: шампунь «Береника» и жидкость от перхоти «Яшма». По моему предположению, большую роль в выяснении и плагиате нехитрых формул этих составов играет Тересита.

Тогда Карлитос вызвался пойти изобличить дона Лисинио перед сеньором Риполлом, однако я, которому еще не исполнилось двенадцати лет (о ужас!), оказался способен на куда более хитрый замысел, чем Карлитос. Я тут же изложил ему свой план, и он пришел в восторг. Он взялся за это дело как за свое кровное, решил начать действовать немедленно. Позвонив в «Современную аптеку», он заказал два флакона шампуня «Береника», два флакона жидкости против перхоти «Яшма» и литр перекиси водорода. Через пятнадцать минут все это ему вручил на пороге его дома наш Альфонсо. Затем он попросил у соседа парикмахера Хуансито Лемоса немного волос, из тех, которые сметают с пола, и в то же утро принялся экспериментировать. Назавтра Карлитос раздобыл у друга-красильщика концентрированную зеленую анилиновую краску. Убедившись, что мой план совершенно реален, он хохотал при мысли, какую славную шутку мы сыграем с галисийцем. Меня он осыпал похвалами. Да, я далеко пойду! Котелок у меня варит феноменально! Мозговитый парень, ничего не скажешь! Если только я не собьюсь с пути, то пойду далеко. Ах, плутишка! Кто бы мог подумать, что у такого малыша с такой невинной рожицей столько смекалки! Что до меня, я твердо решил отомстить дону Лисинио и не поддаваться никаким угрызениям совести, никаким моральным или религиозным сомнениям. Я был уверен, что Бог мне все простит. Я даже предполагал, что именно он, в бесконечной своей благости, вдохновил меня на мысль так отомстить злодею дону Лисинио.

Через несколько дней все было подготовлено.

И вот однажды утром с полок «Современной аптеки» исчезли три флакона шампуня «Береника» и три — жидкости против перхоти «Яшма», а на их месте оказались другие, точно такие же по внешнему виду, но внутри — о, внутри этих флаконов был заточен сам дьявол!

В четыре часа пополудни женщина из того же квартала, где находилась аптека, купила флакон шампуня, и, как я узнал потом, вечером были проданы два флакона жидкости от перхоти.

На другое утро, ровно в восемь, когда я еще только поднимал шторы, явились двое клиентов и потребовали вызвать дона Лисинио.

Один из них, щегольски одетый молодой человек, был в нахлобученной на уши шляпе, которая явно не вязалась с его костюмом. Вторым клиентом была женщина, купившая накануне шампунь. На голове у нее был повязан платок в виде тюрбана.

Когда дон Лисинио, расплываясь в улыбке, вышел их обслужить, женщина сорвала с себя платок, и мы увидели, что ее прежде черная шевелюра вся стала пестрой от обесцвеченных прядей.

— Можете вы объяснить, что за гадость продали мне вчера?

Дон Лисинио не успел рта раскрыть, не успел опомниться от изумления при виде этого уродства, как второй клиент снял шляпу, открыв зеленые кудри с синеватыми и желтыми пятнами. Ну прямо хамелеон!

Изумление дона Лисинио превратилось в ужас. Я это увидел в зеркале.

ПЕРВАЯ ХОРНАДА

Отец мой, дон Хуан де Мендоса, был севильский дворянин, владевший поместьем в Кармоне 41 и прошедший проверку чистоты крови в ордене Святого Иванна Иерусалимского и в Королевской Канцелярии в Гранаде; а матушка моя, Корнелия ван ден Хееде, была дочерью фламандского купца. Когда мой отец достиг совершеннолетия и должен был избрать жизиввный путь, он решил, следуя примеру предков, стать воином — поступил в армию в Паленсии, под стяг каяи-тана по имени Лопе де Серденьо, каковой за нрвдаи-ность и отвагу, выказанные отцом моим в ративм деле, удостоил его своей дружбы и отдал ему в жены свою дочь. На пятом году службы — а был то год одна тысяча пятьсот шестьдесят шестой — отец мой вместе с вышеупомянутым Серденьо отправился по призыву герцога де Альба в место сбора войск, выступавших в поход для усмирения Фландрии, где кальвинисты затеяли заговор во вред церкви и королю дону Филиппу II.

Заехав в Севилью и оставив в своем поместье в Кармоне беременную жену, которая вскоре после родов умерла, произведя на свет моего брата Лопе, отец со своим командиром Серденьо поспешил, как тогда говорили, наказать кальвинистов за их бесчинства.

Серденьо вскорости был убит в сражении, и мой отец был произведен в капитаны, причем сразу из лейтенантов,— и не только по везению, но благодаря своим заслугам, ибо изрядно потрудился, сокрушая гордыню фламандцев к чести и благу короля и герцога де Альба. Отец весьма приумножил свое состояние в те дни, когда испанские войска, с разрешения герцога, знатно разграбили богатый город Гарлем. Однако король дон Филипп, убедившись, что армия его во Фландрии терпит неудачу, надумал отозвать войско герцога де Альба. И с той поры, после взятия испанцами города Антверпена, где было средоточие всех кальвинистских козней и заговоров, с коими герцогу так и не удалось покончить, отцу моему довелось нести там службу в течение восьми лет.

В году восемьдесят третьем небу было угодно дать мне впервые узреть свет божий, а как прошел еще год, по городу распространился слух, сделавший моего отца мишенью ярости кальвинистов, которые дерзновенно попирали буллу и прагматики,— они утверждали, что, мол, дон Хуан Кансино, особа в Антверпене весьма известная гонениями на ересь и непокорство фламандцев, прячет в собственном доме убийцу Вильгельма Оранского; 42 в таких обстоятельствах отец мой, дабы скрыться от ярости толп фанатиков, грозившихся его убить, тайно бежал с двумя слугами и туго набитыми кошелями; проследовав через земли Германии и Австрии, он в короткий срок добрался до Неаполя, откуда на галере при попутном ветре прибыл в гавань Картахены, а затем в Севилью.

Когда мне еще и двух лет не исполнилось, матушка повезла меня в расположенное поблизости от города Гронингена голландское селение, где у ее кузенов был замок на берегу моря. Приют сей со временем ей полюбился, хотя вначале ее смущало то, что ее кузен, правитель того селения, приказал ей скрыть свой брак с испанским воином и возвратиться в лоно кальвинистской веры, от которой она, выйдя замуж за моего отца, отреклась. В ту пору фламандцы и голландцы обвиняли герцога де Альба и святую инквизицию в бесчисленных жестокостях и требовали, чтобы им вернули все столь несправедливо отнятое.

Вот там-то, брат Херонимо, и пришлось мне расти до пятнадцатилетнего возраста. Жил я, окруженный любовью матушки моей, вдали от всяких страхов — до захолустного Гронингена не доходил шум баталий, там я и рос, играя с деревенскими мальчиками, от которых ничем не отличался, разве что более нарядной одеждой и манерами, ибо волосы были у меня светлые и глаза голубые, как почти у всех обитателей Голландии. К тому же говорил я только по-фламандски и по-голландски — кастильскому я обучился, уже будучи юношей. В Гронингене стал я заправским наездником, охотником и немного познакомился с морским делом — родичи матушки были богатыми судовладельцами, снаряжали суда закупать шерсть в Англии, пряности и стекло — в Венеции, сукна и шелка — во Флоренции, а потом все это с выгодой продавали шведам, русским и полякам; известно ведь, что знатные люди Фландрии и Голландии почитают купеческое занятие и все до него относящееся делом во всех смыслах почетным и достойным, ничуть не опасаясь, что оно запятнает их честь, как то полагают в нашей злосчастной Испании.

Матушка моя была женщина разумная, нрава благородного. В детстве мне было неизъяснимо отрадно видеть ее ласковый взгляд и слушать ее благие наставления. Насколько я понимаю ныне, она чрезвычайно заботилась о моем воспитании — наняла мне в Гронингене учителей фехтования, латыни и математики, меж тем как один из ее кузенов, человек весьма образованный, который, лишившись ноги при осаде Антверпена, был обречен на безвыездное житье в замке, усердно шлифовал мой ум сложнейшими рассуждениями логики, красотами литературы, великими деяниями истории и разнообразными творениями музыки и живописи, не говоря уж об основах кальвинистской веры, в которой меня воспитывали.

О виновнике дней моих и моего брата я в малолетстве своем ничего не знал — думаю, матушка, дабы не огорчать меня, не говорила мне о моем испанском происхождении, пока мне не исполнилось тринадцать лет. До этого возраста я почитал себя осиротевшим сыном голландского моряка, потерпевшего крушение и погибшего в год моего рождения. Рассказав о моем истинном отце, матушка остереглась сообщить мне об учиненных им в Антверпене жестокостях и насилиях, равно как обо всем, что касалось убийства принца Оранского; однако мало-помалу, размышляя об услышанных мною разговорах замковых cjyr и местных поселян, я стал догадываться о многих несправедливостях, свершенных земляками моего отца, но все же старадря найти доводы, опровергающие те обвинения, которые я сам, едва начав что-то понимать и рассуждать, мысленно обрушивал на испанцев. На тенистом лужке у нашей водяной мельницы валял сукно дядюшка Ян, пожилой крестьянин внушительного вида, в чьих речах порой сверкали искры настоящей мудрости; он любил поговорить, порассуждать о высоких материях и знал множество забавных историй, так что мы, мальчишки со всей деревни, сбегались на луг его послушать; особенно веселили нас байки про Тиля Уленшпигеля, фламандского плута, ловко дурившего и высмеивавшего испанцев. В раннем своем детстве я — разумеется, после своего отца — больше всего восхищался этим простым человеком, его прибаутки и притчи, казалось мне, были проникнуты неподдельным здравым смыслом, и, когда я понял, что в них сплошь да рядом говорится о злодеяниях людей моей нации, это наполнило меня таким смятением и тревогой, что я побежал к матушке, единственной моей утешительнице, и потребовал, чтобы она, без всяких обиняков, рассказала мне во всех подробностях историю моего отца. Сама она, как я догадываюсь, никогда не могла примириться с тем, что ее супруг ничтоже сумня-шеся лишил жизни стольких невинных людей, из-за чего ей, хоть она его сильно любила, пришлось с ним расстаться; придя в волнение, она со слезами на глазах сказала, что отец мой поступал так, исполняя в точности приказания своего короля и повелителя, а для человека военного это не позор, а честь. Однако я, смекнув, что мне, ни в чем не повинному, придется расплачиваться и страдать за грехи и жестокости короля дона Филиппа, святой инквизиции, герцога де Альба и за злодеяния моего отца, как и за все прочие насилия и несправедливости, совершенные в Голландии испанскими отрядами, устыдился своего отца и проклял свой род. Впрочем, через несколько недель я полностью изменил свое мнение,— теперь меня уже не интересовало, правдивы иди нет обвинения против моего отца, о чьих делах распространяли в Голландии печатные листки с гравюрами. Размышляя наедине и на свой лад, я пришел к заключению, что все, что делал мой отец, было очень разумно и вовсе не так страшно в сравнении с иными историческими деяниями: всем ведь известно, что победители, придя к власти и заняв важные должности, никогда не применяют свои полномочия и силу е умеренностью — видимо, из-за смуты, каковую, несет с собой война,— но насилием вынуждают побежденных повиноваться беспрекословно, полагая, что тем так и положено; поскольку же насилие неспособно заставить делать с охотою то, что требуют, а склонять добром их никто не собирается, победитель находит в этом превосходное оправдание жестоким мерам для усмирения побежденных. Так, мало-помалу я избавился от терзавших мой ум сомнений, и прежний мой стыд и смущение сменились гордостью, что в жилах моих течет кровь испанцев, покоривших так много стран и народов; и однажды, когда мне уже исполнилось пятнадцать, лет,— а незадолго до того скончалась моя матушка,— я рассудил, что теперь уже ничто не заставляет меня держать язык за зубами и скрывать свое происхождение, и я во всеуслышание заявил о нем и похвалился перед несколькими поселянами, что я, дескать, сын испанца дона Хуана Кансино де Мендоса. Как сейчас я понимаю, сделал я это умышленно, чтобы друзья от меня отвернулись и чтобы принудить моих дядьев отослать меня в Испа-ниюк 01 ЧУ- После падения Антверпена трое братьев моей матери, спасши что удалось из своего имущества, перебрались в Амстердам и при поддержке своих родственников весьма преуспели в торговле пряностями, для чего отправляли корабли к восточным островам. И вот я пошел к дяде Теодору, который более других пекся обо мне, и объявил о своем желании. Он стал меня отговаривать и взывать к моему благоразумию, но все было тщетно, и, убедившись, что никакими посулами меня не склонишь остаться, он вынужден был исполнить мою просьбу. Для этого он сперва послал нарочного в Антверпен, дабы сообщить о моем желании графу де Пеньяфлор, маршалу при покойном короле доне Филиппе III, который в том году взошел на испанский престол. Граф, будучи большим другом моего отца, известил его о моем намерении, и отец не замедлил ответить, что он, мол, просит сделать ему любезное одолжение и прислать меня с первой же оказией. О, как я ликовал, узнав об этом! Меня препоручили гонцу, который отправлялся в столицу с бумагами и отчетом о налогах, собранных для казны Его Величества, находившегося в ту пору в Аранхуэсе; гонца сопровождал отряд под началом племянника графа. От Антверпена до Бильбао наша флотилия доплыла за семь дней, а еще через десять дней, в последних числах ноября, перед глазами моими предстали Золотая Башня*, знаменитая Хиральда 43 44 и живописные берега Гвадалквивира.

Отцу моему было уже около шестидесяти лет, жил он в Севилье весьма уединенно и большую часть времени проводил в молитвах. Когда я явился в его дом, он встретил меня радушно, однако мой брат Лопе, притворно рассыпаясь в приличествующих случаю любезностях, в душе отнюдь не был рад моему приезду, и впоследствии затаенная его неприязнь вышла наружу.

Отец нанял мне учителя, дабы тот обучил меня испанскому языку и основам моей новой, католической, веры, в которую я обратился с горячим рвением; немного спустя он поедал меня в школу для дворянских сыновей в Кордове. Там я пробыл два года, отличаясь успехами во всех предметах, ибо фламандский мой дядюшка, будучи вдовцом и бездетным, не зная в своем одиночестве лучшего утешения, чем обогащать знаниями мой ум, делал это с надлеясащей строгостью и умением. Но, с другой стороны, я немало натерпелся в Кордове от соучеников, которые оскорбляли меня и всячески старались унизить из-за фламандского иро-исхождения, а самые чванливые и надменные избегали моего общества; правда, когда доходило до споров и поединков, они поневоле должны были испытывать ко мне уважение — я не раздумывая ввязывался в драку и слыл в школе лучшим фехтовальщиком, и, ежели приходилось пускать в ход оружие, мои противники убеждались, что я легко прихожу в ярость и не боюсь ни бога, ни черта, да и титулом меня не смутишь, хоть самым высоким.

По окончании второго года моего пребывания в Кордове отец, как человек весьма благоразумный и оценивший мои успехи в благородных науках, решил, что впредь мне надлежит жить со всею роскошью знатного юноши. Он снабдил меня богатой одеждой и послал в Алькала-де-Энарес 45 изучать право, надеясь, что таким путем я приобрету познания, кои помогут мне занять хорошую должность и нажить состояние. В Алькала я явился с великой пышностью и блеском, верхом на сером жеребце в яблоках и сопровождаемый слугою. В испанском языке я к тому времени изрядно преуспел, теперь никто бы уже не догадался о моем фламандском происхождении, и в Алькала я впервые назвался доном Альваро де Мендоса. Стал я жить привольно, не зная забот, уделяя часть времени занятиям, а другую часть, по своей развратной и похотливой натуре, посвящая любовным интрижкам, кои неминуемо вводят во грех; ныне, однако, после столь многих прегрешений, занятий и дел, столь противных добронравию и чести, признаюсь, что о тех мелких грешках я давно уже позабыл.

В канун дня святого Иоанна года одна тысяча шестьсот третьего отец призвал меня обратно в Севилью. Заключив в нежные объятья, он сказал, что здоровье его день ото дня слабеет и, предчувствуя скорую свою кончину, он-де просит меня со вниманием выслушать его советы и наставления, как мне надобно жить. И тут он начал меня поучать, чтобы я более заботился о добром имени, нежели о суетной славе, чтобы искал истину в вере, а не в мирских утехах, и когда в подобных его проповедях прошли три дня, и все мы трое, отужинав в любовном согласии и благосердечии, встали из-за стола и сотворили благодарственную молитву и омовение рук, отец потребовал от моего брата Лопе обещания, что он будет заботиться обо мне, как если бы я был его сыном, ибо он был старше меня на целых семнадцать лет. Поскольку я был еще так юн и по другим, вполне справедливым соображениям, отец выразил желание, чтобы Лопе, как более взрослый и умудренный жизнью, не только следил за моим поведением и полезными советами совершенствовал мой нрав, но также, чтобы он как душеприказчик распоряжался моей долей наследства, пока я не достигну возраста, когда смогу управлять им самостоятельно.

В ту пору я с самыми честными намерениями ухаживал за дочерью рыцаря ордена Калатравы, андалузца родом, каковой, женившись когда-то на знатной даме из этого города, уже много лет проживал в Алькала. Звали его дон Алонсо де Фуэнтеармехиль, и дочь его, донью Менсию, небо наделило столькими достоинствами, что в тот миг, когда глаза мои узрели ее дивную прелесть и природное очарование, моя душа признала ее своей верховной владычицей. Отец, содержавший дочь в строгости и уединении, выслушал мою просьбу о разрешении видеться с нею, которую я произнес с должными реверансами и поклонами, и, осведомившись о моей родне и о состоятельности моего отца, дал согласие на то, чтобы я благопристойным образом ухаживал за нею и сопровождал ее к мессе по воскресеньям, когда она отправлялась со своей дуэньей в храм Сан Ильдефонсо. Девица отвечала мне взаимностью, изъясняя свои чувства в любовных записках, а также красноречивыми взглядами и неж ныли пожатиями руки, которыми она тайком от дуэньи дарила меня в храме Сан Ильдефонсо.

Прошло около месяца с того дня, как мой отец призвал меня к себе, и вот наконец настал час его смерти; и тогда мой брат, которого я скорее назвал бы моим палачом, не желая внимать моим мольбам, нарушил данное отцу обещание и захлопнул передо мною дверь отчего дома. Единственно он соизволил предложить мне четыреста дукатов на обратный путь в Голландию, чтобы я убрался с его глаз. Не имея к кому обратиться с жалобой на столь великую несправедливость, огорченный и удрученный до край ности, я возвратился в Алькала, торопясь увидеться со своей любимой и умолять ее о том, чтобы мы оба дали обет и клятву ждать друг друга до лучших времен.

По дороге, размышляя своим юным и неопытным умом, как мне быть, я надумал съездить в Амстердам к дядьям моим и попросить у них денег, чтобы я мог прилично справить свадьбу с Менсией по всем правилам и законам святой католической римской церкви.

Забравшись в полночь на балкон к Менсии, я со вздохами и стонами поведал ей о своем злосчастии, она же без всякого жеманства обняла меня и поцеловала в губы с такой нежностью, что слезы ее сокрушили все мои благие намерения и планы, влекущее тепло ее тела лишило разума, и в конце концов я лишил ее чести без какого бы то ни было сопротивления с ее стороны, откуда я заключаю, что человек предполагает, а Бог располагает.

Да простит меня ваша милость за то, что я сразу же, в этой первой хорнаде исповеди, дал волю своему перу и столь подробно изложил все относящееся до моего происхождения и воспитания, но, читая последующие хорнады, вы сами убедитесь, что все сие необходимо и важно, дабы были ясны причины, ввергшие меня в пучину бедствий, каковой стало, начиная с той поры, течение жизни моей; и я клянусь Богом и совестью, что изложу всю правду, не упуская и атома из ее сути и облекая ее в самую краткую и сжатую словесную форму, хотя порой мне придется, я это сознаю, быть более многословным в комментариях моих, которые, не во вред и не в ущерб правде, понадобятся мне для уточнения, а порой я буду описывать кое-какие мелкие обстоятельства событий, каковые в противном случае показались бы неправдоподобными и невозможными.

СЧАСТЛИВОГО ПУТИ, МИСТЕР СТИВЕНСОН!

15 апреля, в 8.45 утра, нарочный вручил швейцару ИТТ на Парк-авеню кожаный саквояж и запечатанный сургучом конверт на имя мистера Томаса Ген-сборо. В конверте находились ключи от саквояжа и письмо. В саквояже были паспорт, печать и билет на самолет компании «Бранифф»; рейс Нью-Йорк — Богота.

Паспорт был выдан в марте 1976 на имя Питера Стивенсона, коммерсанта. Судя по виду, он еще ни разу не был в употреблении. Фотографии на пас-порто не было. В него только была вложена заграничная виза для проезда в Колумбию, выданная 9 апреля.

В билете, также на имя Питера Стивенсона, был указан рейс 703 компании «Бранифф», отправление из Нью-Йорка в пятницу 16 апреля в 7.30, через Боготу, Кито, Лиму, конечная остановка в Сантьяго в Чили.

Письмо было написано тем же почерком, той же шариковой ручкой и такими же печатными буквами, как и предыдущие письма.

«Уважаемый мистер Генсборо!

Вчера вечером мы убедились, что шторы в вашем кабинете заменены. Поздравляем Вас с похвальной быстротой действий и с хорошим вкусом, обнаруженным Вами при выборе цвета штор. И чтобы не отстать от Вас в деловитости, спешим выслать Вам прилагаемые предметы.

Как Вы можете убедиться, саквояж обладает достаточной емкостью для требуемой суммы. В паспорте Вам придется всего лишь наклеить фото того человека, которого Вы изберете на роль мистера Стивенсона для полета в Боготу, и приложить печать, которую Вы найдете в саквояже.

Избранный Вами человек должен явиться в 1.00 дня на Лексингтон-авеню и стать на тротуаре напротив входа в отель «Уолдорф Астория». В 1.05, не сходя с тротуара, он начнет медленно прохаживаться до угла Седьмой улицы и возвращаться к исходной точке. Такой маршрут ему придется повторить пять раз. На нем должен быть точно такой же костюм, в каком он выйдет из самолета в Колумбии. Саквояж ему надо держать в правой руке. Нам необходимо знать его внешность, чтобы не допустить ошибки.

Если компания «Бранифф» работает течно, мистер Стивенсон прибудет в аэропорт Эльдорадо в колумбийской столице завтра в 10.15 утра. Мы гарантируем, что таможенники не будут проверять его саквояж.

Далее он должен пройти в парикмахерскую на втором этаже, где его будет ждать водитель такси, который доставит его в отель «Текендама» и круглосуточно будет к его услугам все то время, которое мистер Стивенсон проведет в Боготе. За этот труд мистер Стивенсон должен платить ему по пятьдесят долларов в день. Таксист, разумеется, не будет знать, -то у мистера Стивенсона в саквояже больше миллиона долларов, для него мистер Стивенсон — адми--ис'оатор фирмы «Сере Ребак» совершающий икле*-хонную поездку. Надежность таксиста гарантируем.

3 отеле «Текендама» мистер Стивенсон попросит 637-й номер, резервированный за ним на три дня. Там он будет ждать наших инструкций насчет процедуры передачи денег.

Примите от мистера Капоте, а также от нашего имени поздравления с тем, что Вы проявили столь высокую оперативность. Желаем Вам всяческих успехов — и счастливого пути мистеру Стивенсону!»

1939

План был очень простой.

В флаконы с шампунем мы налили на две трети перекиси водорода и бросили немного мыльного порошка. Обесцвечение волос было гарантировано. А в зеленоватую маслянистую жидкость от перхоти «Яшма», которой надо было смазывать себорейные волосы после мытья и держать так полчаса — мы добавили хорошую дозу анилиновой краски того же цвета.

Жульничество было не больно хитрое, но затем дело приняло серьезный оборот и привело к последствиям, которых я не предвидел. Скандал поднялся невероятный.

В качестве первой меры для спасения своей репутации у клиентов дон Лисинио выплатил порядочную сумму в возмещение нанесенного ущерба троим пострадавшим (в тот же день явилась еще одна дама с зелеными волосами). Затем он уничтожил все фальсифицированные им флаконы с шампунем «Бе-реника» и с «Яшмой» и заявил протест каталонцу» Он предположил, что флаконы, послужившие причиной скандала, действительно были доставлены из лаборатории Риполла, где, возможно, кто-то из сотрудников занимался саботажем и портил продукцию. Чтобы соблюсти приличия и не вызвать подозрений,

«Сере Ребак» — компания, занимающаяся торговлей по пересылке.

что именно он подделывал продукцию Риполла, дон Лисинио продолжал закупать у него небольшие партии шампуня и жидкости против перхоти; единственное объяснение происшедшего состояло, по его мнению, в том, что какие-то флаконы, доставленные из лаборатории и хранившиеся у него в кладовой в особых ящиках, оказались по недосмотру моему или Альфонсо среди тех, которые изготовлял он сам.

20 декабря, через два дня после скандала с клиентами, дон Лисинио позвал меня в свой кабинет и вручил мне полностью шестьдесят песо моих сбережений. При этом он долго распространялся о своем добром сердце. В конце-то концов история с весами — это же чистая случайность, а по сути я хороший мальчуган. Он только просит меня быть умницей и никогда ни с кем не болтать о том, что я видел в его аптеке. Этот негодяй покупал мое молчание! Он боялся, что я разглашу его грязные тайны.

Когда шестьдесят песо очутились в моей руке, я решил, что этого довольно,— мне хотелось, чтобы на этом дело и кончилось. Я полагал, что эта сумма плюс то, что он истратил на пострадавших клиентов, для скряги кара вполне достаточная.

Но дело этим не ограничилось.

Каталонец тоже был не промах и поднял изрядный шум. Однажды даже явился в аптеку со своей тростью и, когда дон Лисинио вышел навстречу, так дал ему тростью по шее, что тот убежал и заперся на ключ в своем кабинете. Там, за дверью, он кричал: «Зовите полицию!» Каталонец, осыпав его ругательствами, ушел, грозясь снова прийти и влепить ему пулю в лоб.

Заполучив шестьдесят песо, которые я уже считал пропащими, я поспешил к Карлитосу, чтобы отдать их ему. Он с трудом поверил, что дон Лисинио вернул мне их полностью да еще раньше назначенного срока. Радуясь успеху моей выдумки, Карлитос не мог мною нахвалиться. «Да ты настоящий мудрец, малыш! — восклицал он.— Продувной парень! А галисиец-то думал, что ты дурачок, ангелочек этакий. Ха, ха, ха!»

Я ему сказал, что с этого дня больше не пойду работать в аптеке, и попросил помочь мне найти другое место. «Вот и отлично! Ты правильно поступаешь, парень. Хватит тебе вкалывать на этого занудного скупердяя». Он предложил прийти к нему завтра, чтобы сходить вместе в типографию к одному его

приятелю,— может, там удастся раздобыть для меня местечко ученика наборщика или что другое.

Так я познакомился с Грануччи.

Грануччи было за пятьдесят. Это был высокий, статный мужчина, с волнистыми седыми волосами. Говорил он очень быстро, хриплым голосом и часточасто моргал, будто глаза у него больные. То был типичный представитель «старой гвардии» — заядлый шутник, верный друг и отчасти поэт. Он был намного старше Карлитоса, но когда-то служил в той же фирме, где работали Карлитос и дон Лисинио. Карлитос, как обычно, с шуточками и крепкими словечками, рассказал ему, ничего не утаив, как мы удружили галисийцу. Грануччи эта история доставила огромное удовольствие. Он то и дело заливался хохотом. Затем Карлитос, рассыпаясь в похвалах моему доброму сердцу, рассказал о шестидесяти песо и о том, что я хочу сделать подарок дядюшке Лучо. Он также сказал Грануччи, что любит меня как родного сына и не позволит мне больше работать у галисийца. Пусть Грануччи возьмет меня к себе в типографию.

— Ну, Карлитос, ишь чего ты захотел! — прервал его Грануччи, состроив испуганную мину.— Ты хочешь, чтобы я взял этого желторотого Макиавелли в типографию, а потом он, того и гляди, обозлится на меня и разделается со мною, как со своим галисийцем?

Они от души посмеялись и порешили, что с понедельника я начну работать учеником наборщика в типографии.

Мне кажется, что у Грануччи был какой-то счет к дону Лисинио, потому что он с большим любопытством стал выспрашивать подробности о фальсификации шампуня и жидкости от перхоти. Записал также примерные адреса пострадавших и лаборатерии Риполла. От меня он узнал еще, что дон Лисинио купил патент на изготовление презервативов. Одной из моих обязанностей было натягивать их на деревянную модель, а затем укладывать в желтые пакетики, где был изображен красный петух с выпяченной грудкой.

С этого началось разорение дона Лисиние.

Через несколько дней в центре Ментевидее, на проспекте Восемнадцатого Июля, на улице Сан-Хесе, по всему району, где проживали клиенты дона Лисинио, запестрели отпечатанные на ротаторе листовки, на которых значилось следующее:

«ПОЗАБАВЬТЕСЬ ВСЛАСТЬ! ПОЗАБАВЬТЕСЬ ВСЛАСТЬ!

Позабавьтесь всласть со своей милашкой!

В этом вам помогут презервативы марки «ПЕТУХ»!

ПРОИЗВОДСТВО ДОНА ЛИСИНИО ЛОБО по патенту 675.165 министерства промышленности, под тщательным техническим надзором химика-фармацевта

ДОНЬИ ТЕРЕСЫ КОРТЕС ДЕ ЛОБО.

ПРИОБРЕТАЙТЕ ИХ В «СОВРЕМЕННОЙ АПТЕКЕ».

Работает ежедневно с 8 до 24 часов. Адрес: угол Сан-Хосе и Рио-Бранко, тел. 88-5-32».

В последующие недели и период карнавала мы продолжали разбрасывать листовки со все более пикантными текстами, которые сочинял Грануччи, расписывая злоключения клиентов «Современной аптеки», Потом появился анонимный журнальчик, где изображались зеленые шевелюры, осыпанные нарывами люди, пившие микстуру от кашля, люди окосевшие, окривевшие, охромевшие после того, как опрометчиво купили аспирин, жвачку или карамельки у дона Лисинио; наконец, там красовались гроздья презервативов различных цветов и фасонов: модель «ребро», модель «банан», модель «двадцать четыре», экстрадлинная и с оборочкой, модели «утешение» и «мечта монахинь», и так далее. Журнальчик, первые номера которого финансировал Риполл, начал ходить по рукам. Грануччи, вероятно, неплохо на нем заработал.

Во время монтевидеанских карнавалов, которые в те годы отличались восхитительной веселостью и продолжались больше месяца, с процессиями «головатых» и потешными «каретами» на главных улицах, имена «Лисинио» и «Тереса» не сходили с уст во всем Южном районе — Карлитос позаботился ввести их в виде комических персонажей в репертуар одного музыкального ансамбля. В карикатурах журнальчика Грануччи без зазрения потешался над уродливой внешностью Тересы, и бедная женщина стала мишенью людского злоречия. Ей пришлось сбежать в сельскую усадьбу, принадлежавшую родителям. Мне был© жаль ее. Она-то ко мне относилась неплохо.

Вскоре она развелась с доном Лисинио. Он попытался продать аптеку. Клиентура его сильно сократилась. Год спустя у него обнаружилась тяжелая нервная болезнь, и ему пришлось закрыть аптеку. Еще через несколько месяцев он объявил себя банкротом и возвратился в город, откуда был родом. Больше я о нем никогда не слышал.

ВТОРАЯ ХОРНАДА

Превратной фортуне, бросавшей меня из огня да в полымя, было угодно, чтобы уже перед самым рассветом донью Аврору угораздило заглянуть в опочивальню, где она и узрела нас обоих в самом растрепанном виде и с голыми ногами. Комната ее была расположена супротив опочивальни доньи Менсии, и, как ни старались мы приглушить наши жалобные вздохи и стоны, они все же потревожили ее чуткий сон, а был он чуток не из-за преклонных ее лет, но по причине чрезвычайного усердия, а также осторожности и строгости, с каковой она, будучи дуэньей Менсии и домоправительницей, исполняла свои обязанности. И хотя в те времена в Испании не счесть было дуэний, щеголявших в длинных нарядных токах и служивших лишь вящей погибели чистоты и целомудрия, злая моя звезда — увы мне, грешному! — послала мне эту треклятую донью Аврору, бдительную пуще самого Аргуса; сколько мы ни умоляли ее хранить молчание, то было все равно что проповедовать в пустыне или ковать холодное железо. Она вмиг углядела следы, изобличавшие похищение девической чести, и, пока она бегала сообщить о преступлении, мне не оставалось ничего иного, как поживей вскочить с постели, натянуть грегески ', кафтан, обуть башмаки, нахлобучить на голову берет и, опоясав шпагу, улизнуть через балкон, на который я недавно взбирался; однако, делая это в смятении и страхе, я оставил на стуле мой накрахмаленный воротник с шитьем и кружевами, который было трудно и долго надевать, почему я обычно его не носил, а ходил в своём простом черном студенческом платье, но в тот вечер, только во-

1 Грегески — широкие штаны до колен, бывшие в моде в то время.

ротясь из Севильи и торопясь прежде всех других дел в Алькала свидеться с любимой, я был в воротнике.

И прежде, чем изложить прочие причины злосчастия, приключившегося со мною в тот день, должен я вам поведать, что старший из трех братьев Менсии был молодой человек лет двадцати трех, который еще в ранней юности избрал воинскую карьеру и уже два года служил где-то близ Авилы альфересом 46 под штандартом некоего капитана Его Величества, каковым тогда уже был дон Филипп III. Второй брат был членом ордена Святого Игнасио, третий же, почти мой ровесник, был юноша весьма вспыльчивого нрава, который, года за два-три до того, еще не достигнув семнадцати лет, оскорбленный дурным обращением отца, сбежал из дома к старшему брату, желая вступить в войско Его Величества; он, возможно, так бы и сделал, кабы дон Филипп — так звали старшего — не убедил его смирить свою обиду и вернуться к родителям, пока не возмужает, чтобы быть в силе сносить воинский труд, тем паче что он оставался единственным молодым мужчиной в доме; дон Гонсало — так звался младший брат — и впрямь решил вернуться и вымолить у отца прощение, каковое было ему дано с радостью. В том же году, исполняя волю отца, желавшего сделать его законоведом, он поступил в университет в Алькала, где вскоре прославился как драчливый и отнюдь не склонный к науке студент. Юноша этот, чью историю я узнал от одного из моих товарищей, жившего по соседству с семейством Фуэнтеармехиль, был годом старше Менсии и из всех трех братьев питал к ней наибольшую привязанность — он так ревновал ее ко всем ее поклонникам, что, узнав о наших нежных чувствах и встречах в храме Сан Ильдефонсо, а также о том, что отец ко мне благоволит, он никогда не сказал мне ни одного любезного слова, но, напротив, смотрел волком всякий раз, когда мы встречались на улицах, или в галереях, или в тавернах, где развлекалась веселая студенческая братия.

В то утро моих злосчастий, одолев высокую ограду их сада, я примчался к себе домой — а я вместе с еще четырьмя студентами снимал у одной вдовы комнату,— быстро сменил дорожное платье на студенческий костюм и, спрятав под плащом толедскую шпагу, поспешил в храм Сан Ильдефонсо к своему духовнику Я хотел не мешкая очистить свою душу и быть готовым ко всему, будучи вполне и твердо убежден, что при таких обстоятельствах дон Гонсало наверняка поклялся омыть моей кровью запятнанную честь сестры. Про себя я постановил смиренно признать свою вину и сочетаться с Менсией браком и, по правде сказать, принял бы с радостью любую участь, только бы Мен-сия была рядом со мною; но для сего требовалось, чтобы дон Алонсо не побоялся отдать дочь за бедняка, не имеющего ни кола ни двора и без гроша за душой, каковым я стал из-за коварства моего братца Лопе.

Часов около семи, после конца мессы, которую служил в тот день мой духовник, я исповедался ему в своем грехе, выслушал его порицание и приготовился исполнять назначенную мне епитимью, но прежде чем выйти из храма, преклонил колена перед алтарем Святой девы; затем, следуя правилу «береженого Бог бережет», покрепче сжал рукоять шпаги и вышел из храма с намерением смело встретить все, что небу будет угодно мне послать, а послало оно мне то, что за первым же углом я столкнулся носом к носу с доном Гонсало. Я попросил его отойти на несколько шагов от сопровождавших его друзей, сказав, что, мол, нам надо поговорить, но он и слушать меня не пожелал, попала ему, как говорится, вожжа под хвост, и он ответил, что скорее у него волосы на ладонях вырастут, чем он станет выслушивать мои просьбы и обещания, которым он не верит ни на грош, и перед толпой окруживших нас зевак и студентов, в числе которых оказались также двое моих товарищей по комнате, дон Гонсало, вытаскивая из ножен шпагу, стал грозным и хринлым голосом честить меня на чем свет стоит. Пришлось сносить его брань, не отвечая ни словом, я стоял неподвижно с обнаженною шнагой в руке, но без воинственного пыла, а, напротив, с желанием, чтобы кто-нибудь вмешался и нас примирил; теперь-то я понимаю, что кротесть, выказанная мною, была порождена нечистой совестью, сознанием совершенного накануне. Дон Гонсало был здоровенный дылда, выше меня ростом, и считался лучшим дуэлянтом в Алькала; в тот день, однако, раскаленный яре-стью и жаждой мести, полагая, что убить меня будет легче легкого, и недооценив силу моей руки, деста-точно искусной и проворной, он опрометью ринулся на меня, совершенно ошалев от гнева и настолько неосторожно, что с первой же сшибки я, даже не оцарапанный его шпагой, сам не знаю как всадил ему свою в живот и, видимо, угодил в печень, ибо он рухнул, сраженный насмерть.

Тут поднялся шум и гам, все вокруг всполошились — друзья дона Гонсало кинулись ему на помощь, но по закатившимся глазам и прерывистому дыханию поняли, что душа его вот-вот отлетит; мои же товарищи схватили меня и скорехонько утащили прочь от толпы; слух быстро дошел до Главной коллегии, оттуда явился на место дуэли альгвасил 47 с двумя крючками и установил, что я убийца; я же в это время, когда еще на шпаге моей не высохла кровь, уже находился шагах в пятистах от того места и сидел в седле благодаря заботам одного студента, моего большого друга, давшего мне своего мула; нашелся также торговец платьем, который в мгновение ока и с большой охотой обменял мое платье на одежду погонщика мулов. Послушавшись товарищей, я укрылся в укромном месте — ведь не было сомнений, что опасность мне грозит превеликая и что гибель дона Гонсало мне доставит многих могущественных и беспощадных врагов. Студенческие дуэли карались правосудием с великой строгостью даже тогда, когда их следствием были всего лишь легкие ранения. Поединок же, в котором я убил юношу из знатной семьи, неминуемо привел бы меня в тюрьму, откуда никто бы меня не вызволил. Страшась такого исхода — и страшась вполне разумно, ибо я не хотел стать беспомощным, всеми покинутым узником,— я, хотя совесть моя протестовала, вынужден был решиться на бегство и искать возможности поскорее уехать, пока меня еще не обнаружили, и ехать я решил по дороге на Мадрид.

Не позавтракавши и не испытывая и намека на голод, я покинул Алькала с душою, терзаемой страхом и раздираемой тысячью противоречивых предположений. Мне жаль было моей любимой, жаль ее старика отца, которого я в один день лишил двоих детей, ибо ничего иного теперь ему не оставалось, как распорядиться о погребении и позаботиться, чтобы та, которая уже не была девицей, постриглась в монастырь, стала

монахиней, а это ведь то же, что видеть ее мертвой. И, понимая, что я соблазнитель его дочери и убийца его сына, я сокрушался столь сильно и искренне, что едва не впал в грех отчаяния, когда бы мой ангел-хранитель не обратил меня к более разумным мыслям.

И тут, брат Херонимо, я буду краток — думаю, о сем предмете мне более незачем распространяться и подробно описывать этот отрезок жизни моей; для облегчения души моей от грехов он не имеет никакого значения, ибо в то время я их не совершал либо совершал вовсе незначительные.

В Мадрид я прибыл благополучно, но миновал его, дабы направиться в Толедо; мне думалось, что королевское правосудие меньше будет искать меня в городе на брегах Тахо, чем в том, что стоит на Мансанаресе.

Через несколько дней, вопреки изречению «Animam debes mutare, non coelum» *, я несколько успокоился, стал дышать свободнее и почувствовал, что снова живу, а не умираю от страха. В попонах мула у меня был спрятан кошелек с четырьмястами дукатами, которые Лопе дал мне на возвращение в Амстердам, и, посоветовавшись с одним весьма учтивым и разумным толедским пареньком, с которым я сошелся и подружился в пути,— а парень этот недавно покинул место конюха у коррехидора 2 Гвадалахары 3,— я приобрел сардинского осла, моток веревки и пару кувшинов, чтобы явиться в Толедо водовозом,— мой друг уверил меня, что занятие это весьма нетрудное, прокормит меня без особых хлопот и никому я не буду колоть глаза. Вот я и надумал последовать его совету, который пришелся как нельзя более кстати; я надеялся перебиться так до тех пор, пока в Алькала народ успокоится и настанет время и срок вернуться мне туда переряженным, чтобы узнать об участи той, кого я сделал владычицей моей воли; клянусь, я готов был обойти все семь частей света 4 и проникнуть в недра земные, обшарить все уголки и закоулки, только бы отыскать место и приют, ее сокрывшие; и даже если

«Ты должен сменить свой нрав, а не место» (лат.). Коррехидор — губернатор (уст.).

Г в а д а л а х а р а — главный город одноименной испанской провинции. Гвадалахарский коррехидор — губернатор (уст.).

Выражение «семь частей света» пошло в разговорном испанском языке от названия знаменитого сборника законов короля Альфонсо X (XIII в.) «Семь частей».

бы ее охраняли еще строже, чем прежде, уж я нашел бы способ передать ей цидулку и сообщить, сколь верен ей был я и сколь пагубно опрометчив оказался дон Гонсало и что сватался я к ней не из притворства, но по истинной любви, которую к ней питаю и у которой могут быть лишь благие намерения, почему я, мол, и хочу с нею договориться, чтобы она меня ждала либо уехала со мною в Голландию, где мои родственники дадут мне взаймы, дабы я мог жить, как приличествует отпрыску столь знатного и богатого рода. О, как тонок был волосок, на коем висели мои надежды!

А пока суд да дело, ремесло водовоза оказалось на редкость удобным, ибо оно было свободно от налогов и податей, не сопряжено с трудностями и опасностями и при нем не требовалось, как говорится, сушить себе мозги и изобретать какие-то уловки — товаром моим меня бесплатно наделял обильный Тахо, вода в коем в ту пору прибывала, так что он едва не вышел из берегов; а чтобы никому невдогад было, каково мое истинное звание, я взял себе за правило говорить на деревенский манер и за все время, что прожил в Толедо, ни разу не спал в постели и не поужинал ольей и, хотя ел всегда в одиночестве, никто не видел, чтобы я питался чем-либо, кроме сыра и хлеба. При таких предосторожностях я никому не внушал подозрений, меня ни разу не задержали, не бросили в тюрьму за бродяжничество, и одного лишь выхода в город с водою, которую я распродавал морискам в Алькана мне хватало на пропитание, да еще кое-что оставалось, так что к тем четыремстам дукатам, единственному моему достоянию, я не притрагивался.

После трех месяцев мне показалось, что настало время и срок осуществить замысел, который я давно уже обдумывал.

В бытность мою в Толедо я всякий раз, выходя за город, разувался, чтобы ноги мои огрубели и стали корявыми и мозолистыми, и когда наконец решил, что пора собираться, я продал осла, седло, кувшины и пустился в путь-дорогу на том же муле, которого

1 Мориски— мусульмане, оставшиеся на Пиренейском полуострове после падения Гранадского эмирата (1492 г.) и насильственно обращенные в христианство. Алькана — район Толедо, где преимущественно обитали мориски.

мне ссудил мой друг студент и все это время держал у себя тот самый толедский паренек, с кем я познакомился и сдружился при бегстве из Алькала.

В Мадриде я предложил десять дукатов и мою одежду водовоза одному нищенствующему монаху в обмен на его рясу, и, судя по той поспешности, с которою он, ни о чем не спрашивая и не рядясь, согласился, я сразу смекнул, что монах этот больше думал о вечерях, чем о вечернях. Натянул я на себя его рваную, вонючую рясу, она мне оказалась впору, ибо то была просто хламида с веревочным поясом на любую талию, и, хотя она вызывала во мне отвращение, я понимал, что стирать ее нельзя,— ведь для нищенствующей братии куда выгодней пахнуть тухлой треской, нежели мускусом. Нашел я также старуху знахарку, одну из тех колдуний, что готовят всяческие настойки и мази, и она снабдила меня черной краской да еще, по моей просьбе, сама же меня и перекрасила — я наплел ей, будто я идальго, желающий сыграть шутку со своим родственником. И вот, в один прекрасный день, верхом на муле, в рясе францисканца и низко надвинутом капюшоне, с черными бородой и бровями, которые от природы были у меня светлыми, я уже затемно приехал на постоялый двор примерно в лиге 48 от Алькала, ежели ехать туда из Мадрида. Хозяин постоялого двора удивился при виде нищенствующего монаха на добром муле, но я повторил ему то, что с отменным спокойствием и наглостью уже говорил повстречавшимся мне в пути служителям Святой Эрмандады: 2 мул, дескать, не мой, просто некий идальго из Алькала одарил меня в Мадриде необычайно щедрым подаянием, а взамен попросил доставить его мула на этот постоялый двор, куда за ним должен явиться его слуга; когда я предложил, мол, привести мула прямо ему на дом, идальго отказался из опасения, как бы сеньора его матушка не перепугалась, увидев, что возвращается мул без ее сына, каковой в это время, желая пустить пыль в глаза некой мадридской даме, перестал ездить на муле, а гарцевал на горячем, богато убранном коне

и уж конечно постеснялся бы возвращаться в Алькала с караваном мулов.

Врал я так ловко и складно, что и братья из Эрман-дады, и хозяин постоялого двора всему поверили; затем я попросил у хозяина кусок пергамента, перо, чернила и ножницы, что он мигом мне предоставил, и тогда я, написав на пергаменте крупными буквами: «ИИСУС ХРИСТОС, СЫН БОЖИЙ, СПАСИТЕЛЬ», в мгновение ока разрезал его на две части зигзагами прямо по написанному — две половинки пергамента можно было сложить так, чтобы они точно и вплотную сошлись, зубцы одной в выемки другой, как то обычно делают с грамотами для опознания подателя. Одну половинку я вручил хозяину, попросив позаботиться о муле и его корме, пока не явится слуга из Алькала со второй половинкой пергамента, которую я, мол, завтра же ему передам,— слуга этот заберет мула и заплатит, сколько будет причитаться с его господина за корм и кров.

Хозяин в виде милостыни поставил мне миску бобов и разрешил переночевать на сеновале, а утром, когда еще не забрезжила заря и все вокруг тонуло во мраке, я бодрым шагом направился в Алькала.

Я был уверен, что меня не узнают с этой черной бородой и босыми, загрубевшими от толедских рос ногами, кроме того, я старался не показывать свое лицо, держа голову опущенной и надвинув капюшон низко-низко на манер кающегося.

Выходя из Сан Ильдефонсо, я повстречал друга, ссудившего мне когда-то мула. Под видом, будто прошу подаяния, я приблизился к нему, подмигнул, и он сразу меня признал. Я попросил его поговорить со мною, пока еще не вполне рассвело, и он ответил, что под каким-нибудь предлогом не пойдет этим утром на занятия, ничего не открывая своим товарищам, которые были также и моими; подумав, он предложил мне ждать его на другом берегу Энареса, подл» церкви Санта Мария.

Там он появился примерно через полчаса, и я, вручив ему половинку пергамента, чтобы ои мог забрать мула, когда пожелает, спросил, не приметил ли кто, куда он пошел, и не может ли он рассказать мне, что произошло в семействе Фуэнтеармехиль после моего отъезда; он как можно короче, в нескольких словах сообщил, что от горя здоровье дона Алонсо до крайности

ослабело и он уже дышит на ладан и что моя Менсия стала монахиней в Авиле, куда ее отвезли по распоряжению старшего брата, который еще находится там на службе и сумел получить согласие настоятельницы монастыря кармелиток Святой Терезы.

До нынешнего дня сокрушаюсь я о том, что убил дона Гонсало, и хотя мог бы исповедаться в разных других проказах и проделках, но о них умолчу, ибо все это пустяки в сравнении с доподлинно тяжкими грехами, кои были совершены в дальнейшем течении жизни моей и уже многие годы лишают покоя мою душу.

СОБСТВЕННОЛИЧНО

Чарли Прайс смотрит на себя в зеркало.

Женщины всегда говорили ему, что короткие височки ему идут. И скажут же! Ему такие височки не нравятся. Из зеркала глядит на него какая-то глуповатая физиономия. А все же бритые щеки подчеркивают контраст выдающихся скул и впалых висков. Да, без сомнения, лицо его с такими височками приобретает некую мускулистую плотность. Но уж эта стрижка наголо ему решительно противна. С такой ходят прусские военные и арестанты. После войны он так стригся раза два или три в тех случаях, когда приходилось надевать парик.

На сей раз для поездки в Боготу он выбрал темнокаштановый парик, подходящий к его цвету лица слегка веснушчатого блондина с голубыми глазами.

От природы у Прайса волосы белокурые, прямые, и стрижется он не слишком коротко. В курчавом парике классической строгой стрижки по типу американского бизнесмена он выглядит чуть старше.

Чарли снова глядится в зеркало. Смотрит на себя в профиль. Гм, недурно. Теперь усы! Он тщательно бреется, особенно чисто выбривая верхнюю губу. Протирает ее ваточкой, смоченной в спирте. Затем присыпает клеящим порошком и прикрепляет густые усы, намного темнее парика. Нет, не нравится. Берет другие, посветлей и потоньше. И эти нехороши, не прикрывают верхнюю губу. Наконец он прикладывает усы совсем светлые, слегка свисающие на уголки рта, но без острых кончиков и достаточно широкие,

чтобы полностью, даже с напуском, прикрыть верхнюю губу. Вот эти лучше всего. Очень подходят к цвету лица. И когда он накладывает на собственные зубы желтоватый протез, от которого верхняя губа слегка оттопыривается и челюсти укрупняются, зеркало выдает ему незнакомое обличье. А в темных очках и того пуще. От мучений с контактными линзами он решил отказаться. Чарли доволен. Никаких чрезмерностей. Этого достаточно.

В 11.45 он снялся для паспорта, отштемпелевал печатью, которую прислали похитители, белый уголок на снимке, приклеил снимок к паспорту Питера Стивенсона и направился к отелю «Уолдорф Астория». Прибыл туда в 12.15. Чтобы скоротать время, выпил пару рюмок ^мартини» в баре. И в 12.50, в светло-серых брюках, синем пиджаке с саквояжем в руке вышел на угол Седьмой улицы, затем перешел на противоположную сторону Пятой авеню и точно в 1.00 остановился на назначенном месте. Несколько секунд выждал, затем начал не спеша прохаживаться до угла и обратно, словно человек, поджидающий кого-то. Маршрут этот он повторил раз пять или шесть. Он был уверен, что его из укрытия снимает какой-нибудь фотограф, который, вероятно, находится довольно далеко от «Уолдорфа» и пользуется телеобъективом. Несомненно, его фотографируют, чтобы узнать в Боготе. Он предположил, что фотоснимки будут отправлены в Колумбию уже сегодня с ближайшим рейсом. Похитители действуют с высоко профессиональной оперативностью. Все указывает на это. Само похищение, письма, смена штор, все очень остроумно придумано. А присылка ему паспорта с визой, билетом, предусмотрительно заказанный номер в отеле, прикрепление к нему доверенного шофера — все говорит о том, что это не может быть делом обычных преступников. Кто же они, эти похитители?

В 1.15 Прайс ушел с назначенного места и направился в Карлтон-Хаус. Приехав туда, обнаружил, что Генсборо уже оставил деньги для выкупа в стоявшем в столовой сейфе. Чарли возвратился в спальню и тут начал снимать с себя парик и усы. Когда в зеркале появилось его собственное лицо, он сам себе подмигнул и погрозил кулаком. В минуты хорошего настроения он всегда строил себе гримасы, как его Дедушка по матери. Старик, особенно когда, бывало хлебнет пару лишних рюмок, подходил к зеркалу в гостиной и принимался себя ругать, чтобы, как он говорил, избавить от этого труда свою благоверную.

Прайс соскреб клей с верхней губы, старательно вымыл лицо, снова поглядел на себя в зеркало и усмехнулся. Да, он доволен. Завтра встанет в четыре утра, снова загримируется и будет ждать, пока заедут за ним в пять часов. Генсборо пришлет машину с двумя •хранниками, чтобы отвезти его в аэропорт. Самолет компании «Бранифф» вылетает в 7.30 утра.

Чарли растянулся на кровати и закурил сигарету.

Ои подумал о том, что вот уже семнадцать лет не участвовал в операциях собственнолично. С тех пор как достиг ответственных должностей в Western Hemisphere 1 — а произошло это примерно в шестидесятом году,— он никогда не действовал лично в организуемых им акциях. Незачем было участвовать, незачем рисковать своей шкурой. И теперь, опять берясь собственнолично за работу в пятьдесят три года, он чувствовал себя помолодевшим. А что приходится все же слегка рисковать своей шкурой, это не беда, это все же куда лучше тонизирует, чем когда ежедневно рискуешь головой, как, например, на месте директора ЦРУ.

194»

Когда я появился в доме дядюшки Лучо, вид у меня, вероятно, был очень изможденный. Тетя Сара еле узнала меня, всполошилась. Она меня поцеловала, сжал* мне щеки своими пахнущими мылом ладошками и спросила, что со мною, отчего у меня такое измученное лицо. Лучо пощупал мой лоб. «Да он весь горит»,— сказал дядюшка. Меня заставили лечь.

Как только я остался один, нахлынули воспоминания о прожитых здесь печальных днях. Я закрыл глаза. Мне не хотелось ничего видеть. Но все равно я слышал запах старого одеяла, шум зингеровской машинки, звуки радио у соседей, тяжелое шарканье тети Сары, переносящей тазы с бельем, приставив их к живету. Ничего не изменилось. Все было на прежних местах: гардероб с мутным зеркалом, картина в розо-

' Западном полушарии (англ.).

вых и серых тонах, изображающая галантную сцену на берегу озера, пустые флаконы из-под духов с красными бантиками на консоли, покрытой бумажной скатеркой с рисунком в цветочек и бахромчатыми краями, надтреснутый глиняный горшок с неизменной бегонией. Вот и я возвратился на свое место, в этот старый дом, все такой же одинокий сирота.

Весь день я притворялся, будто сплю. Под вечер пришел Карлитос. Еще с порога донесся до меня его зычный голос. Он пришел с предложением, чтобы я пожил в чердачной комнатке его дома. Мать его умерла, он женился. Рыжие его волосы на висках побелели.

Когда жар у меня спал, я перебрался к нему на чердак. Первые дни ничего не мог есть. Тита подавала мне вкусную, обильную еду, к которой я едва притрагивался.

Со времени смерти отца у меня еще не бывало таких тяжелых дней. Я много молился, молился по нескольку часов в день, запершись в своей комнатушке. У меня всегда была боязнь пустоты. Я не мог отогнать воспоминания о семинарии, о той жизни, когда каждая минута была посвящена совершенствованию веры, интеллекта. Мне так не хватало монастырских дворов, аромата жасмина, вида голубых гор, григорианских гимнов, которые мы пели на рассвете в монастырской капелле.

Через неделю, почувствовав себя лучше, я начал просматривать объявления в «Эль Диа» и долго ничего не находил. Но вот среди предложений о купле-продаже попалось извещение о конкурсе педагогов. Предлагали пять мест преподавателей математики в провинциальных лицеях. Запись желающих заканчивалась в середине февраля. На следующий же день я пошел в Национальный совет по среднему образованию и записался как соискатель. Конкурс должен был состояться в июле. Вечером я дома сообщил, что на остающиеся полгода буду дредолжать искать какую-нибудь работу. Карлитос, однако, полагал, что эти полгода мне лучше рассматривать как каникулы — отдыхать, поправляться, готовиться к конкурсу. Он может дать мне денег взаймы. Дела ого в фирме «Зингер» идут лучше, чем когда-либо. Потом, когда начну зарабатывать, я ему верну долг. А пока он советует мне пользоваться летними месяцами, ходить на

пляж, развлекаться, найти себе девушку, словом, жить в свое удовольствие. А что было, о том нечего вспоминать.

Предложение его я принял, но моя программа была совсем иной. Вместо того чтобы ходить на пляж, я с утра до одиннадцати вечера просиживал в Национальной библиотеке. Мне надо было привести в порядок свои мысли. Я сомневался во всем, даже в том, в чем никогда прежде не сомневался.

Я углубился в чтение святого Августина: «О граде Божием», «Исповедь» и «Трактат о благодати». Grosso modo 49 его учение и было таким, как нам излагал его в Назарете падре Грихальво. «Трактат», который я оставил напоследок, потому что он интересовал меня больше всего, принес разочарование. В нем не было ничего особенного, ничего такого, что иезуиты должны были бы стараться скрыть или исказить и что могло бы послужить оправданием для меня, отошедшего от ордена. Затем я решился прочесть «Августина» Янсения. И там я таки нашел то, что искал. Именно то! Все, что иезуиты говорили о его сочинениях, было ложью или же на худой конец полуправдой, искаженной правдой. Да, «Августин» — произведение замечательное. На мой взгляд, это было полемическое, но очень ясное толкование идей святого Августина. Не случайно же оно сумело убедить такого трезвого рационалиста, как Паскаль. А затем — святой Фома! Трудоемкое чтение на латыни принесло мне покой. Я обнаружил, что центральная тема «Суммы» ' — стремление отыскать гармонию между верой и разумом. Так ведь именно это и было основной моей идеей! Еще ребенком я интуитивно чувствовал ее, когда спрашивал у падре Нуньо, можно ли считать математику столь же истинной, как существование Бога. И когда я честно высказал свою мысль падре Грихальво, это навлекло на меня позор и исключение из семинарии. А теперь «ангелический доктор» подтверждал мою правоту. Почти два месяца я прожил с камнем на сердце, силясь выбраться из пустоты. И святой Фома настолько меня захватил, что однажды, когда я был немного простужен, я читал его без передышки с утра до глубокой ночи, даже о еде забыл. Едва оторвался от книги, тут у меня сильно закружилась голова, пришлось посидеть, подождать, пока пройдет.

На другой день я проснулся с температурой и небольшим кашлем. Карлитос настоял на том, чтобы пригласить врача. Врач нашел у меня довольно сильное малокровие. Я рассказал ему, что почти два месяца читал по четырнадцать — шестнадцать часов ежедневно, а питался — не считая того, что Тита оставляла мне в моей комнате и к чему я почти не притрагивался,— парой сандвичей с кофе вместо обеда. Врач сказал, что я сумасшедший. Он прописал мне витамины и солнце. «Если не будешь бывать на солнце, как же у тебя синтезируется витамин Д?» Он меня напугал и убедил. Когда мне стало получше, я начал ходить на пляж. Был конец февраля. Погода уже стояла холодноватая, и народу там было немного.

Вскоре у меня снова появился аппетит, посвежело лицо, прибавилось оптимизма. Но не столько морским воздухом и солнцем я наслаждался, сколько зрелищем полуголых женщин на пляже. Увязая в песке, они проходили мимо меня. От замедленных движений колыхались мягкие выпуклости их тела. Некоторые растягивались ничком совсем рядом, выставляя напоказ глубокую продольную ложбину на спине, будто приглашая утопить в ней мои терзания. «А почему бы и нет?» — сказал я себе однажды, встав на ноги. Я человек мирской. Теперь для меня никакие обеты целомудрия необязательны. Почему бы и нет?

Я сделал несколько неуклюжих попыток познакомиться, но безуспешно. Как-то вечером я зашел в публичный дом. Мне досталась крашеная блондинка лет тридцати. Была она немного худощава, но сложена хорошо. Обмывая меня марганцовкой и щупая, нет ли у меня гоноррейных выделений, она тихонько вторила звукам танго, которое пела по радио Ли-бертад Ламарк. Пока мы с нею обнимались, она убавила громкость, но продолжала прислушиваться, а когда я кончил, она тою же рукой, которой схватила рулон туалетной бумаги, снова подкрутила погромче голос Либертад. Под звуки «Жимолости в цвету» я одевался, а она, напевая, мазала кусок хлеба жиром,

и, готовясь принять следующего клиента, надевала розовые шаровары и бюстгальтер.

Я расплатился и ушел с чувством отвращения, но вскоре пришел опять. Испытывая угрызения совести, я все же продолжал посещать эту худышку. Звали ее Ивонна.

Мне захотелось исповедаться, и я подумал о падре Нуньо. Набравшись духу, позвонил в колледж Святого Семейства. Но его там уже не было. Два года назад его разбил паралич, и его поместили в орденский пансионат, находящийся в Пеньяроле. Я подумал, что он, наверно, сильно изменился, одряхлел. Решил, что лучше мне с ним не видеться, сохранить прежний дорогой мне облик и избавить его от огорчения. Мне нужен был духовник, который бы меня понимал. И я нашел такого.

Падре Кастельнуово был статный, подтянутый, подвижный, увлекался спортом. Он слыл отличным яхтсменом и игроком в пелоту ’ в клубе «Эускаль Эрриа». В то время он служил приходским священником в одной из церквей Редукто. Некий Дуран Мульин, студент права, рекомендовал мне его как знающего богослова. Студент этот тоже был католиком и, видя, какие книги я заказываю, относился ко мне с уважением. Жил он вблизи площади Гаучо и однажды даже зазвал меня к себе.

Падре Кастельнуово учился в Лувене 2. Он свободно оперировал современной философской проблематикой. Был собеседником страстным и остроумным. Парадоксы так и сыпались из его уст. Иногда, рассуждая на самые возвышенные темы, он совершенно непринужденно вставлял соленое словцо.

Я впервые услышал, чтобы католический священник с почтением критиковал и даже частично принимал положения Фрейда, Маркса или Дарвина. Для меня это было поразительным открытием. Когда я поведал ему о своих богословских терзаниях, он расхохотался. «В каком мире ты живешь, парень?» Я прямо застыл. Я никогда не слышал, чтобы священник выражался так по-простецки. Он буквально сказал мне, что, мол, какого хрена я вожусь со святым Фомой и Янсением.

Пилота (баскский мяч) — игра, в которой бьют мячом об стенку с помощью так называемых «корзинок» (ракеток").

Лувен город в Бельгии, где находится старинный католический университет.

В наш век нужны воинствующие католики, а не экзегеты. Конечно, патристику 1 я должен знать, но не углубляться в ее лабиринты до такой степени, чтобы забывать о проблемах XX века. Мне надо читать Маритена50 51 52, неотомистов1, произведения Мориака, Бернаноса 53Г Папини 54 — авторов, занимающихся вопросами религии с современной точки зрения. И если святой Игнасио велик, так это потому, что он сумел быть на уровне своего времени. Анахронизм вреден всегда, в любой области человеческой деятельности. Падре притворился, будто удивлен моему незнанию событий второй мировой войны. «Ну как же ты не понимаешь, что тут возникают проблемы поважнее диспутов Пор-Руаяля и иезуитов?»

Он выпроводил меня, не приняв исповеди. И велел не возвращаться, пока я не буду знать назубок основные факты недавно закончившейся войны. Он отнюдь не намерен исповедовать человека, явившегося из средних веков.

Этот ушат холодной воды не замедлил произвести на меня самое благотворное действие. Я ощутил потребность начать работать. Одно из объявлений в «Эль Диа» приглашало «хорошо владеющих ело- j

гом на работу со свободным расписанием и весьма 1

щедро оплачиваемую». Я позвонил, и мне назначили явиться через три дня в восемь утра в Коммерческую школу на улице Андес. Объявление привлекло туда человек двадцать, в основном молодежь. Нам предложили занять места в зале, а в половине девятого туда явился сеньор Техериас, благоухающий лавандой щеголь в отлично сшитом костюме спортивного стиля |

и с наманикюренными ногтями. Он представился как администратор монтевидеанского филиала агентства «Парнас», представляющего интересы артистов, с центром в Буэнос-Айресе; наряду с другими функциями агентство принимает заказы на либретто сериалов для радиотеатра. Агентство «Парнас» дает своим авторам схемы сюжетов, каковые надлежит превратить в сценарии, следуя целому своду правил. Либретто могут содержать от тридцати до девяноста глав — каждая на двадцать пять минут вещания. При подаче текста в пять глав агентство платит тут же на месте из расчета три песо за главу, однако авторские права фирма оставляет за собой. Те, кто чувствуют себя способными выполнять эту работу либо хотели бы обучиться ей, пусть останутся в зале, их сейчас подвергнут испытанию. Большинство удалилось. Осталось нас, храбрецов, всего человек пять или шесть. Мы задали несколько вопросов касательно некоторых деталей. Кто-то пожелал узнать, сколько времени тратит профессионал на сочинение текста для двадцати пяти минут вещания. Техериас отвечал столь расплывчато, что нам так и не удалось понять, требуются на это два часа или же десять. Я подумал, что, если хоть что-нибудь из того, что говорит Техериас, правда, тогда я, работая только по утрам, смог бы в месяц получать около восьмидесяти песо, а для меня в ту пору этого было более чем достаточно. Если дело пойдет, у меня будет то преимущество, что я не буду связан ни расписанием, ни официальными служебными отношениями. И я решил попробовать.

Прежде всего я заполнил анкету с вопросами о моей персоне, а затем ответил на тесты о характере моего чтения, о моих вкусах и т. п. Само же испытание было настоящим тестом на литературные способности притом весьма оригинальным.

Треоовалось написать рассказец не более чем на пятьсот слов о встретившихся на улице молодом не 'евеке и девушке. Можно изобразить это в коми-чееком пибо в романтическом плане. Но если кто-то из -мк чувствует себя в силах сочинить за отведенные два часа два рассказа — комический и романтический, его шансы на успешное прохождение испытания будут выие А если кто-то из кандидатов умеет сочинять .'пх.. он может написать поэму белым стихом или о->ф мованную, последний стих которой должен быть «унылый ропот сосен».

Комический рассказ получился у меня сразу же. Ценя вдохновил щегольской вид Техериаса. Я представил себе франта, какие в те времена околачивались на проспекте Восемнадцатого Июля и заигрывали с проходящими женщинами. Ему улыбается хорошенькая девушка. Мой франт храбро с ней заговаривает, и вначале ему кажется, что он владеет ситуацией, однако мало-помалу он понимает, что девушка над ним потешается. Подкручивая усы, он спрашивает, какое у нее создалось о нем впечатление с первого взгляда. Она заявляет, что он, мол, показался ей безобидным типом. Почему? Из-за усов: настоящему мужчине незачем украшать себе лицо всякими такими штуками. Кроме того, маникюр, приталенный пиджак, лосьон, который он употребляет,— все подтверждает ее первоначальное предположение. И когда они подходят к площади Либертад, она представляет ему совершеннейшего орангутанга, который там ее ожидает. «Вот какие мужчины мне нравятся»,— говорит она.

Романтическая история происходила в сумерках, в пустынном парке. То была встреча двух одиноких существ, и вся соль состояла в описании пейзажа.

Оба рассказа были изрядной дребеденью, но написал я их менее чем за час. Я был доволен. Что ж до стихов, тут я по-настоящему блеснул. Я сочинил два сонета. Один в стиле Кеведо, другой в стиле Гонгоры. В Назарете в программу наших упражнений на уроках литературы входило подражание стилю разных поэтов. А уж поэтов испанского Золотого века мы проработали вдоль и поперек.

Впоследствии я узнал, что агентство «Парнас» проводит подобные испытания в Монтевидео каждые две недели, а в Буэнос-Айресе — каждую неделю. Так они создавали себе питомник для пополнения кадров. Иногда проходили месяцы, а никого завербовать не удавалось. Но мне ясно, что именно таким образом и возникают на берегах Ла-Платы сотни дрянных писак, которые иначе и не подумали бы об этом ремесле.

В этот раз «Парнасу» повезло. Испытание прошли два человека: я и еще один парень. На другой день, когда я позвонил, чтобы узнать результат, меня пригласили прийти в их контору во дворце Сальво, где я снова встретил администратора Техериаса. Он сказал, что моя работа была намного лучше всех остальных. Язык, правда, показался ему несколько искусственным,

слишком литературным. Диалоги должны звучать более приземленно, но в целом, как упражнение в импровизации, моя работа, по его мнению, превосходна.

Техериас был человеком деловым и, по сути, гораздо более интеллигентным, чем казался с вид^. Он много лет работал импресарио театра сарсуэл . По происхождению аргентинец, долго жил в Испании. Он посоветовал мне послушать программы радиотеатра и попытаться подражать их приторно-чувствительному стилю, рассчитанному на домашних хозяек, непререкаемых судей этого жанра. Главное, надо каждую главу заканчивать на самом напряженном моменте, чтобы возбудить интерес слушателей к следующей. Под конец он дал мне план тридцати глав. Когда закончу первые пять, надо их принести ему. Если подойдут, он сразу за них заплатит, если же нет, мне придется забрать их обратно и переделать. Он предупредил меня, что, вероятней всего, так оно и будет в первые недели. Всякому новичку нелегко дается это ремесло. В один-два дня им не овладеешь, но, в конце-то концов, я молод, талантлив, и, если проявлю настойчивость, меня ждет невыразимо прекрасное будущее и т. д. и т. п.

Принеся первые пять глав через неделю, я поверг его в изумление. Техериас не ожидал увидеть меня снова так быстро. Принесенное он прочитал и принял без всяких поправок. Распорядившись, чтобы мне заплатили, он меня поздравил и простился с улыбкой. Пятнадцать песо плюс то, что мне ссудил Карлитос, пошли на покупку подержанной машинки «ундервуд». Я "нхорадочно взялся за печатанье и трудился, пока не закончил первое либретто. За март и апрель на основе планов, которые мне давали, я сочинил еще два. В них неизменно речь шла о любви: моряк, разоча-реезвш-тйся в женщинах и в таком скептическом настроении наплававшийся по всем морям и океанам, вновь обретает любовь в глухом порту на побережье Индийского океана; страдающая мать после долгих усилий примиряется с сыном, которого когда-то смертельно оскорбил богач отец, не соглашавшийся на его брак с цветочницей; грабитель вроде Раффлса, который перерождается, полюбив женщину, в чей дом

I л» сарсуэла — вид испанской оперетты,

проник с намерением украсть драгоценности. И так далее, в том же духе. Вздор несусветный. Чтобы придумывать такие сюжеты, требовалось немного воображения и дурной вкус. А чтобы развить их, достаточно было знать несколько приемчиков. Мне наскучило возиться с этими аляповатыми схемами, и я однажды попросил у Техериаса разрешение самому придумать сюжет. Он согласился с условием, что я покажу ему план, прежде чем начну разрабатывать его по главам. За три дня я сочинил сюжет на шестьдесят передач. Это была всего лишь адаптация к монтевидеанской среде сороковых годов романа «Гордость и предубеждение» Джейн Остин ', который я недавно прочитал. Техериасу понравилось, он предложил написать текст. На работу эту я затратил чуть больше месяца, делая по две главы в день. Писал только по утрам. В июле того же года мой опус стали передавать по «Радио Бельграно» в Буэнос-Айресе. Он имел большой успех, как и предвидел Техериас, который, не дожидаясь окончательных отзывов, заказал мне разработку еще нескольких подобных сюжетов. «Это что-то новое, более утонченное»,— говорил он с восторгом. Он предложил платить за главу на одно песо больше, если сюжет будет сочинен мною. Вот это было выгодное дело! Работая утром пять-шесть часов, я выколачивал примерно двести песо в месяц, а для двадцатилетнего парня это было целое состояние.

Я обнаружил, что после трех лет занятий английским в Назарете довольно легко могу читать английскую литературу XVIII века. Этим периодом я заинтересовался после того, как по каталогам Национальной библиотеки установил, что у нас очень мало переводов на испанский язык произведений той поры, тем более переводов, недавно изданных. Я записался в Передвижную англо-уругвайскую библиотеку, где были богато представлены сочинения Ричардсона, Филдинга, Смоллетта, Голдсмита, Стерна, и занялся беспардонным плагиатом. «Парнас» предложил мне тогда заключить контракт, с тем чтобы, кроме либретто, которые буду писать я сам, они мне будут платить два песо за главу того, что у них называлось «расширенным планом». Это уже были не куцые

'Джейн Остин (1775—1817) — английская писательница.

схемки, которые давались нам, писакам, для разработки их по главам на свой вкус и с подробностями ad libitum ', но развернутое изложение с весьма детальными описаниями сцен и обстановки, с определенными заранее персонажами и хорошо закрученной интригой.

«Парнас» стал проявлять больше интереса к моей плодовитости по части сюжетов, чем к моим литературным разработкам. Когда я появлялся в конторе, со мной обращались как с важной персоной. Я узнал, что агентство поставляет либретто примерно двадцати пяти радиостанциям в районе Ла-Платы и что затем их продают или же обменивают в других агентствах Южной Америки, Мексики и Кубы. Спрос был большой, и фирма предпочитала, чтобы я доставлял по четыре сюжета в месяц вместо одного либретто, как бы замечательно оно ни было написано.

Да и для меня в этой работе было больше разнообразия, и зарабатывал я куда больше. Сперва чтение оригиналов на английском занимало у меня чересчур много времени, но спустя несколько месяцев я достиг довольно приличной скорости. Уже не приходилось так часто лезть в словарь. Порой я ухитрялся за утро прочитать целый роман, а затем, ничтоже сумняшеся, превращал какого-нибудь лорда Нортумберленда в нью-йоркского страхового агента; его manor 2 становился подлежащим страховке зданием, я воскрешал Памелу или Клариссу Гарло в облике старательных секретарш либо отнимал у Родерика Рэндома 1 его национальность и превращал его в голландского пирата, который, вместо того чтобы осаждать Картахену в Индиях, штурмовал солильни Мальдонадо и погибал, проткнутый ножом гаучо-патриота. Да простят меня музы!

Само собой разумеется, я в июле отказался от конкурса по математике. Куда интересней мне было оставаться в столице, поблизости от падре Кастель-нуово, с которым я стал часто встречаться. Кроме того, мне моя работа нравилась. Она была гораздо лучше, чем те занятия, о которых обычно слышишь. И потом, приятно сознавать себя человеком денежным.

' По желанию (лат.).

2 Замок (англ.).

Родерик Рэндом — герой одноименного романа Г. Смоллетта (1721—1771).

Я снова стал образцом добродетели. В нашем квартале на меня смотрели как на знаменитость, обсуждали сюжеты моих либретто. И мир безудержной фантазии, в который я, едва встав с постели, погружался каждое утро, во многом помогал мне заполнить пустоту, образовавшуюся после ухода из семинарии.

Да, конечно, решающим тут оказалось влияние падре Кастельнуово. Вероятно, при первой нашей встрече он больно меня задел. «В каком мире ты живешь, мой милый?» Со мною еще никогда не обращались так бесцеремонно. Я привык слышать похвалы моей образованности и раннему развитию. А падре Кастельнуово заставил меня разобраться в делах нашей современности. Я отнесся к его совету как к вызову. Поработав с утра, я всю вторую половину дня читал запоем. Дуран Мульин, работник библиотеки, оказал мне большую услугу. Он познакомил меня с неким Рамаццо, который уже более пятнадцати лет ежедневно делал вырезки из всех основных столичных газет и классифицировал их по темам. Это бьщ странный человек, любитель шахмат, бриджа, математики, а главное, он досконально знал историю второй мировой войны, о которой судил с довольно-таки левацкой точки зрения. Я покорил его сердце с помощью математики, после чего стал у него частым гостем. Месяца через два я уже был достаточно осведомлен. И тогда я опять пошел к падре Кастельнуово. Теперь он был необычайно доволен мною и взял меня под свою опеку. Постепенно этот человек, определивший мою судьбу, посвящал меня в проблемы современного христианства, которое оказалось вынуждено занять воинствующую позицию ввиду таких серьезных явлений, как нацизм, коммунизм, экзистенциальная философия, а также не могло игнорировать фигуры мирового значения, вроде Ганди, чья проповедь проникала в сердца многих миллионов угнетенных. Падре Кастельнуово познакомил меня с неотомизмом, рассказал о движении левых священников во Франции и Италии. Он принял сан незадолго до начала войны и там, в Бельгии, очень остро переживал философское и политическое бурление Европы тридцатых годов. Беспокойный характер побуждал его общаться с людьми всех верований. У него были корреспонденты в разных странах, он получал публикации на английском, французском, итальянском

языках на такие темы, как дзен-буддизм, антропологические исследования в Африке, деятельность протестантских сект и тому подобное; я никогда бы не подумал, что эти темы могут интересовать скромного монтевидеанского священника.

Однажды, когда я на исповеди признался, что начал жить половой жизнью, он выслушал меня совершенно спокойно. Только спросил, хожу ли я к проституткам. Я ответил, что да, хожу. Он считал, что продажная любовь отвратительна, и посоветовал мне остерегаться венерических болезней. Вдобавок, на его взгляд, лучше уж грешить с женщиной, которая чувствует к тебе влечение И тут же как ни в чем не бывало заговорил о другом.

Как-то в субботу я набрался храбрости и пригласил в кино Грасиэлу. Это была стройная девушка с задорным взглядом огромных черных глаз, работавшая в конторе «Парнаса» и уже не раз дававшая мне понять, что интересуется мною. Я узнал, что ей двадцать три года, что она в разводе с мужем и живет у подруги.

В кино она очень страстно прижималась ко мне, хоть я отнюдь не давал к этому никакого повода. После сеанса мы пошли в «Американу», выпили по нескольку рюмок, и, когда я проводил ее до дома, она пригласила меня зайти. Было очень поздно, Люси — подруга, с которой она жила,— уже спала.

То была памятная для меня ночь. Грасиэла оказалась поразительно искусной в любви. Ее фокусы и всяческие штучки, которые несколько месяцев назад показались бы мне греховным развратом, я теперь воспринимал как жизнерадостную игру. Она забавлялась моей неловкостью. Говорила, что прямо-таки взволнована, потому что первый раз «лакомится» девственником. У нее все получалось изящно.

На другой день было воскресенье, и она пожелала, чтобы я остался у нее. Впервые за много лет я не пошел в церковь. Мы снова выпили, и, пока она стряпала. я чувствовал себя настоящим мужчиной. Я оставил ворот сорочки незастегнутым, как это делал Карлмтос, чтобы в вырезе майки была видна поросшая волосами грудь. Меня распирало от гордого сознания своей мужественности, прежде подавляемой. Мне хотелось выкрикивать непристойности, хвалиться своей мужской силой, вести себя разухабисто, как Карлитос, как все те, что бахвалятся своими успехами у женщин и изображают бог весть каких молодцов, потому что блудят и много пьют. Удовольствие, надо признать, весьма примитивное. Возможно, тут сыграл свою роль радиотеатр. Я уже полгода ежедневно погружался по уши в любовные истории, и вот теперь я открыл любовь живую, трепетную, настоящую и сладостную.

Подруга Грасиэлы оставила нас одних на все утро и вернулась в полдень. Вино снова меня вдохновило. Люси было со мною очень весело. А я не мог сдержать ликования. Я сам себя не узнавал. Я вдруг принимался петь, импровизировать стихи, сыпал остротами и шутками, от которых обе девушки хохотали.

До обеда у нас было еще два раунда с Грасиэлой в ее комнате, и, когда во время сьесты мы снова обняли друг друга, я почувствовал себя наверху блаженства.

Да, падре Кастельнуово был прав. В любви не может быть греха. Наконец я избавлюсь от онанизма и от постыдной гостиной публичного дома, где молча сидишь и ждешь, вдыхая запахи кипящей воды и марганцовки, пока не откроется одна из дверей и оттуда не выйдет мужчина, а вслед за ним зайдет другой,— точь-в-точь, как в общественной уборной.

С Грасиэлой я не только сделал первые шаги в любовной науке. Я научился также пить, курить, танцевать, элегантно одеваться. Вскоре я взял на себя оплату квартиры обеих девушек на улице Конвенсьон — шестьдесят песо в месяц. Иногда я по нескольку дней не являлся ночевать к Карлитосу. Зато приходил туда по утрам, чтобы поработать в чердачной комнатке. Я привык к тишине этого дома, и мне нигде так хорошо не работалось.

В первые недели моей любовной связи с Грасиэлой я не посещал падре Кастельнуово. Я не чувствовал необходимости исповедаться и по воскресеньям предпочитал ходить к мессе в какую-нибудь церковь в центре города. И в тот день, когда я наконец решил рассказать о своем новом состоянии падре Кастельнуово, оказалось, что он уже не служит в той церкви в приходе Редукто. Его перевели в Пайсанду. Сказали, уехал на прошлой неделе, и, как я узнал позже, причиной был конфликт с начальством архиепископата. Дело, кажется, было давнее, но, так как падре Кастель-

нуово превосходно исполнял обязанности приходского священника, его терпели. Стараниями падре на средства, собранные среди прихожан, было расширено здание церкви, он сумел добиться у муниципалитета, чтобы выделили участки для футбольной и баскетбольной площадок и для клуба рабочих-католиков. Он организовал общественную помощь наиболее нуждающимся семьям прихода, основал вечернюю школу, передвижную библиотеку, а главное, поддерживал во всем приходе религиозное рвение. Но, видимо, в эти дни что-то произошло, отчего его перевели так внезапно. Он об этом ни с кем не говорил. В один прекрасный день, после проповеди, он с кафедры простился со своей паствой и без долгих слов уехал.

Для меня то была утрата невосполнимая. Без его помощи мне в этот первый год наверняка пришлось бы гораздо труднее.

ТРЕТЬЯ ХОРНАДА

Когда мой друг поведал мне о происшедшем в Алькала, я тотчас отправился разыскивать Менсию, держа путь к монастырю, куда ее упрятали. Добравшись до Мадрида, расположенного на полдороге между Алькала-де-Энарес и Авила-де-лос-Кабальерос, я зашел к старой колдунье, дал ей два золотых эскудо и, сказав, что шутка моя удалась на славу, попросил бритву, чтобы сбрить бороду, и заставил ее исполнить обещание вернуть моим бровям прежний светлый цвет, что она сделала как нельзя проворней, смазав мне брови краской из ее колдовского ларчика. Завершив сию метаморфозу, она повела меня к соседу, продавцу платья, где я скинул рясу и надел костюм идальго, который умел носить весьма изящно. В тот же день я за огромную цену купил серую в яблоках клячу, совсем никудышную,— по струпьям на боках и рубцам от шпор видно было, что ждать от нее особой прыти не приходится; все же через три дня я уже въезжал в город Авила-де-лос-Кабальерос как заправский кабальеро, но душа моя была полна тревоги. И еще три дня прошло, пока я раздумывал, на какой из многих возникавших в уме уловок остановиться, и в конце концов решил договориться с некой сводней, каковая

I I I I

с присущей их сестре ловкостью сумела убедить одного старенького художника быть мне посредником. Старик в это время подновлял покрывшиеся плесенью фигуры на потолке капеллы; по приметам, которые я ему указал, он определил, что моя Менсия не кто иная, как сестра Беатрис, ибо такое имя дали ей в монастыре. Узнав, где находится ее келья, я передал ей письмецо, в коем умолял, ежели она хранит прежние чувства, то пусть немедля придумает способ вырваться из тесных стен обители, и обещал, коль скоро она даст согласие бежать со мною, что куплю иноходца, которого уже присмотрел у барышника (а Менсия ездила верхом не хуже самого ловкого кордовца или мексиканца), и мы сможем добраться до Бильбао, а уж оттуда морем — в Голландию. Я полагал, что моим действиям, для того чтобы обрести вновь мою возлюбленную, успех обеспечен, хотя старик художник, обещав передать письмо, не обещал принести ответ, опасаясь наказания, ежели настоятельница дознается о его пособничестве. В моей цидулке я написал адрес гостиницы, где остановился, и заверил Менсию, что коль не получу ответа, то все равно буду пытаться ее вызволить, и гораздо более решительными средствами. На следующий день, прибегнув к невероятно хитрой уловке, о которой здесь не стоит говорить, Менсия известила меня, что мое желание она не исполнит, ибо обо мне уже забыла думать; и что она прощает мне причиненный ей вред, полагая, что вред этот пошел ей на благо, ибо привел ее к завидной участи, позволив служить Господу нашему Иисусу Христу и стать Его невестой; однако она, мол, никогда не простит мне убийства ее брата и уверяет, что это мое злодейство , совершенно охладило чувства, которые она прежде ко мне питала. Она советовала мне и даже вменяла в долг побыстрее уехать, ибо своего решения она не изменит и всегда будет держаться такого же мнения, о каковом мне сообщает, и хотя об этом моем послании она никому не скажет, но ежели я пришлю еще одно, она тут же, не медля, передаст его настоятельнице, >

а та уж конечно известит ее брата дона Фелипе, который выдаст меня судебным властям.

Хотя почерк был ее — а я знал ее руку,— можно было сомневаться, действительно ли это подлинный ее ответ или же письмо продиктовано другими монахинями, узнавшими, возможно, о моих замыслах и сношенцях с нею.

Какая рана была нанесена моему сердцу, о том предлагаю судить вашей милости, однако при всем смятении и терзаниях моих я не мог не последовать совету Менсии — надо было вовсе потерять разум, чтобы не понимать, что, пока в Авиле находится альферес дон Фелипе, мне грозит новая дуэль, которая в любом случае завершится моей гибелью либо от его шпаги, либо в кандалах и цепях. Мало того, что Менсия меня отвергла, мне тогда придется изведать еще горшие несчастья — а я всегда держался мнения, что неразумно медлить, когда опасность намного превосходит надежду.

В этот же день под вечер я выехал на дорогу, ведущую к Саламанке, откуда надеялся добраться до одной из галисийских гаваней, дабы отплыть на первом же судне, направляющемся во Фландрию,— таков, по воле Господа, был мой замысел. Я снова почувствовал себя самым отчаянным и несчастным человеком во всем подлунном мире. Ведь после утраты матушки — да упокоится душа ее с миром! — и отца моего меня покинула также и та, которую я полагал владычицей моей души; и как от горестей и злосчастья память обычно туманится, я не могу сказать, сколько лиг проехал по той дороге, на каждом шагу умирая тысячью смертей, пока моя кобылка, изнуренная безостановочной ночной ездой и жаждой — а дело шло уже к полудню,— не свернула с дороги к ручью, ее пересекавшему под деревянным мостом. Мне стало жаль бедной скотины, я спешился, чтобы она могла передохнуть и вдосталь напиться, однако горе мое было так безутешно, что, бросившись наземь под сенью тополя, я принялся сам с собою разговаривать и издавать жалобные стоны, каковые были услышаны двумя юношами из высшей знати — что мне потом стало ясно по их богатому дорожному платью,— двое слут которых также поили лошадей и мулов шагах в тридцати выше по течению ручья, только я-то их не видел, ибо от моих глаз их скрывали густые ивы, и не слышал из-за владевших моею душой отчаяния и скорби. Приказав слугам искупать и накормить животных, господа приблизились ко мне с большою опаской, ибо неразумно, услыхав плач незнакомца, кидаться, себя не помня, на помощь, тем паче на дорогах Испании, где кишат бродяги и мошенники всех сортов, весьма искусные в обманах и сетованиях на мнимые злоключения, а в конце концов ловко срезающие ножницами кошельки и бессовестно грабящие тех, кто им посочувствовал. Однако же тревога, наполнявшая мою грудь, была столь сильной и подлинной, что, когда юноши спросили меня о причине моих сетований, я вопреки благоразумию и осторожности дал волю языку и рассказал обо всем, что со мною приключилось в Авиле; а вашей милости, выслушавшей столько исповедей, должно быть известно, что переполненное сердце придает языку отваги, а также то, сколь велико облегчение для повествующего о своих злосчастьях видеть и слышать, что собеседник ему сострадает. Мало-помалу оба юноши прониклись ко мне доверием, их тронули мои слезы, особливо же то, что я, спасающийся от правосудия, выкладывал так откровенно свои тревоги и всякие дела, рисующие меня в не слишком приглядном свете; они спросили, куда ж это я направляюсь, и старшему из двоих, я видел, не терпелось узнать в подробностях историю моей жизни, которую я и поведал им, ни на йоту не погрешив против истины.

Когда я закончил свой рассказ, уже смеркалось, и старший из двоих, которому с виду можно было дать лет двадцать пять, а как потом я узнал, было ему всего двадцать два, поднялся на ноги и, выпрямившись во весь рост,— был он юноша красивый и статный — обнял меня и дал мне слово, что никогда в жизни, ни при каких обстоятельствах, никому не выдаст то, что я им открыл, и такую же клятву дал младший, а затем оба они сказали, что пора нам двигаться дальше, поискать постоялый двор, каковой мы нашли, проехав поболе одной лиги, когда мрак уже лег на землю и настал час, когда

...nox humida caelo

praecipitat suadentque cadentia sidera somnos ’.

И да простит ваша милость, ежели я время от времени стану цитировать моих латинян, ибо некоторые из них глубоко запечатлелись в моей душе, а в многогрешной моей и мятежной жизни в последние годы мне доводилось общаться лишь с людьми, по большей части невежественными, и вовсе не встречались люди просвещенные, вроде вашей милости, знающие Мантуанца “, в чьих возвышенных и героических стихах немой,

1 ...влажная ночь с небосклона

Мчится уже, и ко сну зовут заходящие звезды.

(Вергилий. Энеида, II, 8—9. Перевод Н. Брюсова и С. Соловьева.)

2 То есть Вергилия, который был родом из Мантуи.

пишущий ныне сию исповедь, находил утешение во время одинокого плаванья среди морских волн, в узилищах и на необитаемых островах,— они очищали мой дух, избавляли его от плевел ничтожной суеты и примиряли с красотой и человечностью.

Лег я в ту ночь столь утомленный, что проспал ее всю, как один час, а на следующий день, поскольку ехали мы в одном направлении, мы решили держаться вместе, и старший из моих спутников, которого звали дон Томас де Перальта, рассказал, что родом он из Сеговии и сейчас, проведав своих родителей, как раз едет оттуда в Саламанку, где изучает право вот уже четыре года. Еще он сказал, что, хотя дорога через Медина-дель-Кампо самая короткая и прямая, он сделал крюк через Мадрид и Авилу, ибо у него также в этом городе есть владычица его сердца, которая ему не отвечает взаимностью и ради которой он готов пожертвовать всем, только бы она принадлежала ему навсегда. И потому, дескать, что он также влюблен, мое горе и страдания так сильно его тронули и пробудили сочувствие, ибо известно, что пораженные любовным недугом легко сходятся и становятся друзьями тех, кто терпит от подобных же сердечных ран.

Повесть его, временами лишь усугублявшая мои страдания, заняла почти все утро. Другой кабальеро звался дон Франсиско де Перальта, он был кузеном дона Томаса, и было ему чуть поболе семнадцати лет.

Дядя Томаса поручил ему своего сына, дабы он, будучи несколькими годами старше, взял его с собой в Саламанку также изучать право и постоянно о нем пекся и наставлял, как надобно вести себя в студенческой жизни, ибо хорошо известно, что во всех университетах наряду с юношами знатными полным-полно неимущего сброда, который по части плутней ни в чем не уступает нищим идальго, желающим прослыть важными птицами и разгуливающим в сопровождении пажей, отъявленных бездельников, плутов и воров.

Итак, на третий день пути мрачное мое настроение не помешало нам с доном Томасом иногда пускаться в разговоры и рассуждать о законах, об исторических событиях и о политике, и всякий раз я удивлял его своим умом, что побудило его весьма быстро держаться со мной накоротке, как если бы мы были знакомы много лет. Он рассказал, что отец его весьма богат и что, кроме тех двух слуг, которые прислуживают ему и его кузену, у него был еще другой в Саламанке, которому он дал возможность учиться, как заведено в том университете в отношении слуг с ясной головой, и слуга тот все четыре года, что прожил у дона Томаса, с неукоснительным усердием и преданностью служа ему, был для него не столько слугою, сколько товарищем; однако за несколько месяцев до отъезда дона Томаса в Сеговию этот слуга скончался от водянки, и дон Томас так сильно сокрушался о смерти Педро Саяго — ежели память мне не изменяет, так звали слугу,— как если бы тот был его братом. Довольно долго после этих его слов мы ехали в молчании, ибо дон Томас еле сдерживал слезы и никак не мог собраться с силами, дабы продолжить беседу; наконец он заговорил снова и, попросив меня слушать внимательно, со многими оговорками и извинениями сказал, что он, разумеется, понимает и не сомневается, что по званию своему и происхождению я не создан быть слугою, однако он все же просит меня поехать с ним в Саламанку и жить при нем не в качестве слуги, но составить ему общество как друг и товарищ, ибо мое общество, хотя и недавнее, доставляет ему величайшую приятность и он не считает нужным выяснять, кто я, так как вид мой достаточно говорит о том и служит порукой в добром нраве; он, мол, всего лишь хотел бы, чтобы я немного помогал ему в занятиях, например, переписывал манускрипты и порою читал ему вслух, как то обычно делают студенты, а уж он ручается, что никогда не попросит от меня услуг, несовместимых с честью кабальеро; и он снова повторил, что для заботы об опрятности жилья и о еде у него есть свой слуга, так же как у кузена свой, а узнав, что я изучал право в Алькала, и слыша мои суждения и замечания о законах, высказанные в наших беседах, дон Томас убедился, что у меня чрезвычайно острый ум, завидная память и недюжинные способности, и он хочет оплатить мои занятия, дабы не пропали втуне дарованные мне небом достоинства, и в заключение он уверил, что, коли я соглашусь принять его условия, мы будем друзьями-товарищами во всем.

Я подумал, что наконец то, наконец небеса посылают мне избавление от бед, и возрадовался душою ко нечно, я был бы последним олухом, ежели бы отверг столь великодушное предложение. Я с живостью ответил, что безмерно рад столь счастливой встрече и что радушие его и необычайная милость, мне обещанная, побуждают меня всею душой и с превеликой радостью служить ему, и я, мол, уверяю его, что когда придет время и срок, я смогу доказать, что в чувстве благодарности никто не способен меня превзойти.

В Саламанке я стал называть себя просто Альваро Кансино, то бишь именем отца и моим законным именем. Ходил, по обычаю студентов, в черном и с таким же усердием помогал дону Томасу и дону Франсиско изучать юриспруденцию, сколь прилежно и охотно предавался своим занятиям, а избрал я теперь древнюю словесность.

С доном Томасом мы стали истинными друзьями, он был мне точно брат, но далеко не так держался дон Франсиско, который не только был моложе его на пять лет, а меня на три года, но всякому, кто с ним вступал в общение, было ясно и понятно, что скроен он отнюдь не тем мастером и не по той мерке, что его кузен. Был он неразговорчив, с тупым умом, слабой, медлительной памятью и страдал гнусным пороком — завистью, каковая разгоралась в нем, когда он, не раскрывая уст, слушал, как мы рассуждаем о высоких материях, или же просто наблюдал, сколь изящны и непринужденны наши братски-дружеские отношения.

Через два года после моего приезда в Саламанку, то есть в году тысяча шестьсот пятом, дону Томасу наконец удалось покорить сердце своей единственной возлюбленной, старшей дочери одного из знатнейших дворян Авилы, и убедить своих родителей просить для него ее руки; согласие было получено, договорились о венчании, которое и состоялось в кафедральном соборе Авилы.

Дон Томас после шести лет, проведенных в университете, уехал с молодой женой в Сеговию, дабы взять на себя заботу об отцовских владениях, ибо отец его, летами еще не старый, страдал почечным недугом, который не давал ему ни минуты покоя. Итак, дон Томас простился со мною, сердечно сокрушаясь, уверяя, что навек сохранит дружеские чувства ко мне, и предлагая обращаться к нему, если мне что-либо понадобится; расстались мы как самые близкие, нежные друзья. О, сколько раз я потом сожалел, что его нету рядом! Деньгами он меня обеспечил столь щедро, что мне хватило бы пять лет безбедно прожить и завершить занятия, в коих я шел впереди многих. С великим наслаждением и легкостью читал я Горация и Вергилия, лучше, чем кто-либо, запоминая их наизусть, а некоторые из моих собственных стихотворений — сочинял же я их немало и на латыни и па испанском — удостаивались похвал наших студентов и профессоров, хотя порою возбуждали зависть у тех, для кого нет большей радости, нежели копаться в чужих писаниях, находя в них изъяны и огрехи, меж тем как сами они не произвели на свет ничего своего.

Когда уехал дон Томас, которому дон Франсиско оказывал почтение, не только как старшему родичу, но также из-за его незаурядного ума и дарованных небом достоинств, юнец сей вздумал усомниться в моей преданности, перестал мне доверять и даже посмел оскорблять меня, придираясь к любому пустяку и заявляя, что я, дескать, много о себе возомнил без всяких на то оснований, из кожи вон лезу, чтобы прослыть дворянином, и бахвалюсь близостью с его кузеном, когда всего лишь был при нем слугою.

Вскоре я с доном Франсиско перестал разговаривать. Невтерпеж стало мне выслушивать его обидные речи, и я съехал на другую квартиру, почитая неблагородным делом вступать в ссору с кузеном моего благодетеля и надеясь таким образом оградить себя от того, чтобы он язвил меня своими дерзостями пли же довел оскорблениями до того, что я не смог бы удержаться в рамках благоразумия. За день до Вербного воскресенья я гостил в охотничьем заказнике семейства Мальдонадо, одного из знатнейших в Саламанке; единственный их сын, студент, как и я, отличал меня своею дружбой графского отпрыска, а также завистью дрянного виршеплета — потому-то он и пригласил меня на свои увеселения, что в охотничьем искусстве я ничего не смыслил, тем паче в соколиной охоте, в каковой этот мой приятель был на редкость ловок, и ему тут доставляло величайшую радость превосходство, коего в литературных упражнениях он не мог добиться. И вот, в то утро прискакал галопом в заказник один мой друг с известием, что некий альферес в сопровождении нескольких солдат явился ко мне на квартиру — а мы снимали ее с ним вдвоем — и спросил, здесь ли проживает Альваро Кансино, на что мой друг ответил, что да, проживает, однако сейчас он охотится, мол, в заказнике Мальдонадо, откуда вернется только ввечеру. Альферес стал расспрашивать, где находится

заказник, из чего мой друг заключил, что они в Саламанке чужаки, и, рассказав, как им туда добраться, за что альферес его поблагодарил, он увидел, что они направились к гостинице подле моста, по которому я, возвращаясь из заказника, должен был проехать. Сперва все это привело его в недоумение, но затем он смекнул, что дело худо, и, молниеносно сообразив, как поступить, поскакал через предместье Сантьяго, дабы сообщить мне о случившемся.

Он описал альфереса как мужчину рослого и дюжего, со смуглым лицом в багровых прожилках, орлиным носом и шрамом чуть ли не на полщеки, по каковым приметам я убедился, что это был не кто иной, как дон Фелипе де Фуэнтеармехиль, брат Менсии, явившийся свершить месть, и понял, что о пребывании моем в Саламанке его известил дон Франсиско де Перальта. От ужасной этой вести я весь похолодел и обычная моя храбрость довольно надолго меня покинула; затем мало-помалу я стал приходить в себя, причем не столько страшился встречи с солдатами, сколько кипел возмущением и ненавистью при мысли о вероломстве дона Франсиско; в то же утро я отправился в Сеговию через Медина-дель-Кампо и мчался так быстро, что сам черт не догнал бы меня, а в кошельке моем было всего несколько дукатов, ибо весь мой скромный капитал был отдан на хранение.

Приехал я в Сеговию утром во вторник на Святой неделе и, дабы действовать наверняка, прежде всего наведался к дону Томасу — узнать, что ему известно; догадки мои подтвердились, оказалось, что дон Франсиско недавно явился в Сеговию, проехав через Авилу,— теперь у меня уже не было сомнений, что такой маршрут он избрал с целью выдать меня дону Фелипе; мне же было известно, что тот еще продолжал служить в Авиле, ибо месяца за два до того я по воле случая повстречался в Саламанке с сыном капитана Его Величества, под чьим штандартом служил альферес де Фуэнтеармехиль. Мне стало ясно как божий день, что именно дон Франсиско, а не кто иной, сообщил, где я скрываюсь, и, хотя он всячески это отрицал, ярость мою уже ничто не могло сдержать, и в среду вечером я прикончил его тремя ударами кинжала в шею, как казнят преступников, полагая, что иначе как преступником нельзя считать того, кто затаил в сердце измену и клятвопреступ-ничество, и еще, думаю я, на всех подобных негодяев следовало бы надевать санбенито с каким-либо особым знаком, дабы люди сразу же видели, с кем имеют дело.

Глубоко убежденный в том, что все мои прошлые грехи были детскими шалостями в сравнении с убийством человека на Святой неделе, чего вполне достаточно, дабы ввергнуть грешника в вечный огонь безо всякой надежды на спасение, я отрекся от веры христианской и больше не бывал на исповеди вплоть до нынешнего дня, стал без зазрения нарушать все заповеди и совершать надругательства над добрыми нравами, равно как сомневаться в самых бесспорных истинах.

Короче говоря, с той поры я решил жить, полагаясь только на себя, а не на Бога или кого другого, и пошел скитаться по белу свету — измерил я своими ногами все дороги Кастилии и Андалузии, где на мою долю выпали самые тяжкие злоключения; дьявол, который везде куролесит, побудил меня снюхаться с пикаро 1 наихудшего пошиба, и всего через несколько месяцев я научился лихо срезать кошельки, играть в бабки в Мадриде, а в толедских притонах в рентой 55 56, наловчился также воровать из корзинок, по обычаю севильских носильщиков, выслеживать днем людей, выходящих из Торгового дома, чтобы ночью пошарить в их доме; стал человеком известным в цыганских таборах, и хотя не получил диплома по законоведению в Алькала-де-Энарес и по древней словесности в Саламанке, то, во всяком случае, достиг высших степеней в искусствах драчуна, мошенника и вора, пройдя курс в рыбачьих поселках тунцеловов Уэльвы, на сем несравненном факультете, где лекции читали знаменитейшие доктора негодяйских наук, из каковой академии я вынес также знание песенок на игривые мотивчики, звучащие в веселых домах, приучился разговаривать на жаргонах пикаро и цыган, отпускать соленые шуточки и извергать потоки ругательств и проклятий, коль требовалось нагнать страху в драке либо в пьяной ссоре; однако оставим пока все это, придет время, и на своем месте мы выскажем должную оценку и суждение, а сейчас в этой моей исповеди мне важнее дать отчет в другом грехе, тяжким бременем гнетущем мою совесть.

Однажды, когда я прохаживался по улицам Гранады, меня заприметила вдова биржевого маклера, столь же богатая деньгами, сколь обделенная умом; молодость моя и статная фигура приглянулись ей, она мигом воспылала любовью и наметила меня своей добычей как раз в тот день и час, когда я намечал своей добычей ее драгоценности; то-то была потеха, когда той же ночью мы уже лежали вместе, и она (а была это одна из самых глупых женщин, каких я встречал на своем веку) лепетала, что мои волосы напоминают ей чистейшее золото Счастливой Аравии, а зубы кажутся белейшим жемчугом уж не знаю каких краев; и так ей захотелось владеть мною и держать всегда при себе, вроде забавной игрушки, что она назначила меня своим пажом.

Два месяца провел я с нею, купаясь в удовольствиях, но в конце концов мне наскучило слушать ее дурацкую болтовню, а особенно стало невмоготу то, что она не отпускала меня ни на шаг, и вот, избавив ее от всех драгоценностей и от набитой дублонами мошны, я сбежал в Севилью, где ценные вещицы отдал на продажу с торгов и получил кучу денег. А пока я этим занимался и уже отдавал распоряжение сбыть последние памятки о вдове, дабы поскорее покинуть пределы Андалузии и улизнуть подальше от гранадского суда, как вдруг, в день Богоявления года одна тысяча шестьсот восьмого, случайно оказавшись на площади Сан-Сальвадор, я увидел своего братца Лопе, о ком знал лишь то, что некоторое время назад он, весьма преуспев в столице, женился на знатной даме, которая родила ему двоих детей.

Надменный, чванливый, он проехал мимо меня верхом на великолепном иноходце в богатой сбруе, и рядом с ним ехал другой всадник, стройный и молодцеватый кабальеро, в дорогом, надушенном амброю колете, из чего я заключил, что человек в такой одежде и на таком коне должен быть весьма знатной персоной. Брат мой, красуясь в седле и не глядя по сторонам, меня не заметил. Предположив, что он приехал в Севилью ненадолго, видимо, чтобы уладить какие-то дела, я решил не упускать столь удобного случая, отдававшего мне в руки его со всеми потрохами, и поспешил осуществить то, о чем давно уже мечтал: со всех ног помчался я на улицу Красильщиков искать там некоего Мочуэло, посредника артели наемных убийц,— ведь многие вроде меня предпочитают за мокрое дело заплатить, избавляя себя от труда совершать его собственноручно; я спросил у него, во сколько обойдется дюжина ножевых ударов моему братцу, на что он ответил, что общая сумма составит шестьдесят золотых эскудо, по пяти эскудо за каждый удар; я согласился, поставив условием и уговором, что четыре удара будут нанесены в живот, а остальные поровну в грудь и в шею.

Я вручил двадцать эскудо задатка и на другой день, не моргнув глазом, наблюдал за тем, как был произведен окончательный и точный расчет по договору, заключенному между Мочуэло и мною; я настолько остался доволен, что сверх условленных шестидесяти эскудо дал еще десять, каковые были приняты с превеликой радостью и заверениями, что он, мол, всегда готов служить моей милости.

Итак, я каюсь в том, что пытался устроить похищение монахини; что убил без исповеди в среду на Святой неделе дона Франсиско де Перальта; что отрекся от Святой нашей Матери Церкви; что совершал кражи и прочие неподобства, причем столь многие, что здесь не хватит места все их перечислить; что предавался ложным суевериям цыган и что нанял убийцу, дабы он прикончил моего брата Лопе.

И все же я утверждаю, что эти грехи были ребячеством и безделицей по сравнению с другими, услышав о коих христианское сердце вашей милости, боюсь, в ужасе содрогнется.

КТО В БОГОТЕ НЕ ПОБЫВАЛ И НЕ ВОДИЛ МИЛАШКУ В «МОНСЕРРАТ», ТОТ В ЖИЗНИ СЧАСТЬЯ НЕ ВИДАЛ, НЕ ПИЛ С ТАМАЛЕМ 57 ШОКОЛАД

«Боинг» компании «Бранифф» приземлился в 10.13 утра в аэропорту Эльдорадо. В руке у Прайса был саквояж с деньгами, прочий багаж его состоял из чемоданчика с бельем и кое-какими мелочами. Сколько времени придется провести в Боготе, он не знал. Из самолета он вышел в 10.20. Пройдя пункт контроля в 10.35, он десять минут спустя выходил из таможни. У входа в парикмахерскую стоял молодой светловолосый мужчина, который подошел к нему с вопросом:

— Мистер Стивенсон?

— Он самый.

— Я — Альберто, таксист.

— Очень хорошо! Можем ехать?

— Если мистер Стивенсон желает, я готов, с большим удовольствием.

До чего любезные, вежливые люди в этом городе!

Альберто взял у него чемодан. Нет, благодарю, саквояж я могу нести сам, большое спасибо, Альберто.

Они спустились на эскалаторе, прошли через большой холл на первом этаже. Эльдорадо когда-то был шикарным аэропортом, сооруженным при диктатуре Рохаса Пинильи 1 как близнец аэропорта в Майами. Прайс видел его еще в шестидесятых годах. В Боготе он бывал уже не раз. Однажды провел тут около трех месяцев, создавая группу приверженцев США в Национальном университете.

По дороге из Эльдорадо до Университетского городка они проезжали через массивы новой застройки на тех местах, где двенадцать лет назад был пустынный участок саванны. Где-то здесь его когда-то приглашали играть в «техо» — местную игру, которой развлекаются также в Чили и в Боливии, вариант «жабы», в чью пасть надо забросить шайбу. Превосходный повод попить вместе пивка. Прикидываясь недалеким, добродушным гринго, ему удалось завербовать нескольких парней. А теперь вся эта зона застроена. Да, Богота сильно выросла!

В отеле «Текендама» действительно был забронирован номер 637 на имя Питера Стивенсона. Прайс распаковал чемодан, попросил room service2 принести сегодняшние газеты, бутылку водки и двойной кофе покрепче, но, пожалуйста, по-настоящему горячий. Затем разделся, чтобы принять душ. Ему не хватало воздуха. Две тысячи шестьсот сорок метров над уровнем моря всегда слегка туманили ему голову в первый день в Боготе. В Ла-Пас, на уровне трех тысяч метров, ему однажды пришлось весь день пролежать в постели, прежде чем он сумел выйти на улицу.

'Рохас Пинилья Густаво (1900—1975) — государственный и политический деятель Колумбии. В 1953—1957 гг.— президент. установивший диктаторский режим.

• Номерной (англ.).

После душа Прайс подошел к окну и поднял штору. Хотя Боготу он считал городом некрасивым, разномастным, без своего стиля, надо было признать, что современная застройка района Текендама с мостами, зелеными участками, ареной для боя быков и горной грядой на заднем плане была не лишена очарования. Прайс посмотрел на небо. Как всегда, хмурое. И, как всегда, улицы мокрые, все в лужах глинистой, мутной воды. С самого приезда ему было зябко. Здесь весна не ощущалась. Какая-то вечная осень, даже на зиму смахивает. Он заканчивал одеваться, когда постучали в дверь. Номерной принес то, что он просил. Пока ему отсчитывал сдачу с десяти долларов (Прайс в гостиницах никогда не платил чеками), он попробовал кофе. Ну конечно, еле теплый. Брр, гадость! И почему это в стране, где производится отличный, нежный кофе, подают, даже в лучших отелях, такую дрянь? Он не допил до половины и налил себе рюмочку водки. Закуривая сигарету, заметил, что рука слегка дрожит. Нервничаем? Да, когда надо приступать к делу, он всегда немного нервничает. А в случае, вроде этого, никогда не знаешь... Ба, да лучше ни о чем не думать и ждать разворота событий. В инструкции было велено ждать в номере. Чтобы чем-то заняться, он почитает газеты, а если ему дадут время, попытается соснуть.

Нет, времени не дали.

В 12.10 в дверь опять постучали. Это был bell boy 58 с конвертом для мистера Стивенсона. Чаевые, благодарю, мистер, письмо, теми же печатными буквами и тою же шариковой ручкой написанное, и также по-английски:

«Мистер Стивенсон!

Надеемся, что поездка была приятной. Добро пожаловать в Боготу. Со своей стороны мы постараемся сделать Ваше пребывание здесь приятным и недолгим.

В 12.30 в Ваш номер явятся два человека. Это два агента колумбийской охранки (F-2), отличные стрелки, плохие каратисты, никуда не годные полицейские, но это лучшее, что нам удалось раздобыть для Вашей личной охраны. Они, равно как и таксист, считают Вас

инспектором фирмы «Сере», и за достаточно солидный гонорар, который в этом случае идет за наш счет — или, точнее, за счет мистера Капоте,— двое этих горилл сделают все, чтобы помешать даже мухе приблизиться к Вам более, чем дозволено. Надеемся, Вам не придет в голову рассуждать с ними о том, что находится в Вашем саквояже, иначе их настроение может перемениться. Вам, конечно, известно, что в Колумбии полиция и преступники составляют нерасторжимое единство. Но пока они убеждены, что Вы мирный бизнесмен, слегка опасающийся, и по праву, налетчиков, которыми кишит Богота, они, в надежде сделать Вас постоянным своим клиентом, будут усердно исполнять все Ваши приказания, и мы надеемся, что Вы, со своей стороны, не откажетесь исполнить то, что мы Вам советуем.

Для начала встретьте их в 12.30, спуститесь с ними вниз, захватив саквояж с деньгами, отдайте ключи портье и возьмите у него конверт, в котором находятся дальнейшие инструкции для Вас.

Если Вы будете точно следовать им, все пойдет хорошо.

В качестве первой меры нам необходимо удостовериться, что в Вашем белье, часах, шариковой ручке, очках и т. п. не спрятан микрофон для связи с какой-либо группой или отдельным лицом, пытающимся нас выследить и обнаружить. Нам также было бы весьма неприятно, если бы при Вас оказался аппарат для микрофильмирования или что-либо в этом роде из гнусного снаряжения, излюбленного шпионами. Как Вы могли заметить, мы в своей работе пользуемся современной техникой, и, уверяем Вас, нами предусмотрены все детали. Если Вы в этом смысле будете вести нечистую игру, мы сразу обнаружим. Предупреждаем на сей счет самым сердечным образом, допустимым в данной ситуации: у Вас еще есть двадцать минут, чтобы избавиться от любого электронного миниустройства (а нам известно, что ИТТ производит их в большом ассортименте и отличного качества), с помощью которого Вы, быть может, намереваетесь сыграть с нами какую-нибудь шуточку. Это только создало бы неудобства для Вас и для бедного мистера Капоте».

Подписи опять-таки не было.

В 12.30 появились двое горилл. И они действительно смахивали на горилл. У одного, совсем белесого, с явно преступной физиономией, были два золотых клыка и замогильная усмешка. Типичный садист. Брр! Другой, сутуловатый, с лицом неудачника и стеклянистым взглядом, наверняка еще более жесток с арестованными, чем первый, он из тех, кто пытает, чтобы обеспечить хлеб насущный своим деткам. Одного уругвайца, с виду столь же безобидного, который измывался над парнем тупамаро в Монтевидео лет шесть тому назад, самому Дану Митрионе пришлось призвать к порядку: «Сеньоры, я учил вас пытать для того, чтобы добыть информацию, а не для собственного удовольствия».

При сценах пыток Прайсу всегда стоило больших усилий владеть собой и сдержать тошноту. Латиноамериканских полицейских он ненавидел. Однако теперь видеть рядом с собой этих двух садистов в городе, славящемся уличными грабителями, было для него некоторым утешением. А не принадлежат ли они к шайке похитителей? Нет, это невозможно! Подобные гориллы ни за что не могли бы работать в таком стиле. Куда им! И думать нечего! К счастью, говорили они небыстро, слегка прожевывая каждое слово,— великолепная дикция жителей центральной Колумбии! Прайс прекрасно их понимал. Он спросил, есть ли у них машина. Нет, мистер, машины нет. Они получили инструкцию ездить с мистером Стивенсоном в такси, а когда надо будет идти пешком, следовать за ним на расстоянии трех метров. Превосходно! Это самое лучшее.

Прайс надел пиджак, взял саквояж, и все они спустились вниз. Когда лифт остановился на первом этаже, нет, мистер Стивенсон, вы идите первым, благодарим, они пристроились позади него на дистанции.

Прайс отдал ключи от номера и получил конверт, в котором было второе за сегодняшний день послание:

«Мистер Стивенсон!

Садитесь со своими гориллами в такси Альберто и попросите его высадить Вас на углу 63-й улицы и Карреры, 13, в Чапинеро '. Выходя, распорядитесь, чтобы Альберто ждал Вас на том же месте. В сопро-

1 Чапинеро — район Боготы.

вождении горилл идите в кафе «Виктория» на Каррере, 13 между 60-й и 59-й улицами. Спросите там Эльбию, официантку. Она передаст Вам такой же конверт, как этот. Не обращайте внимания на вложенное в него любовное письмо. Зайдя в туалет, слегка нагрейте его, тогда проявятся написанные невидимыми чернилами наши инструкции. Чтобы их выполнить, Вы вернетесь на то место, где Вас будет ждать Альберто. Пока все».

Чудный обычай оставлять послания в кафе! В кафе житель Боготы ждет, любит, пишет стихи, улаживает свои дела — в общем, живет. Эльбия несет поднос, уставленный чашечками с кофе, размалеванная бабенка лет тридцати с гаком, с еще округлыми ягодицами, кризоногая, с четырьмя зубами на верхней челюсти и без единого зуба на нижней, она движется посреди клубов дыма, шумных перекличек между столиками и взрывов хохота, но, послушай, чем ты был занят? Мне же так хотелось тебя увидеть, и так, так, так, вот и карамболь, оле, теперь твой черед, трусишка, слабо тебе, а из музыкального автомата несется пенье, голосистый парень выводит «бамбуко»

Кто в Боготе не побывал

И не водил милашку в «Монсеррат», Тот в жизни счастья не видал, Не пил с тамалем шоколад,

и если вы, сеньор, будете лапать мой зад всякий раз, как я прохожу мимо, я уроню поднос с рюмками, и другой официантке: нет, нет, позволь, позволь, это мой красавчик, как? как? сеньор Стивенсон? да, да, погодите, у меня для вас порученьице, и одной рукой под вырез блузы, на другой ладони у нее теперь поднос с рюмками, да оставьте же наконец мой зад в покое, ну же! и из ложбинки между грудями достает измятый конверт, и Прайс кладет пятидолларовую бумажку на рюмки с вином и пачки сигарет «Пьель-роха», и огромнейшее спасибо вам, сеньор, заходите в «Викторию», когда будет еще какое поручение или что другое, я всегда к вашим услугам, ну какой душка этот гринго, смотри, дал мне пять долларов, и где

1 Бамбуко — колумбийский народный танец и сопровождающие его куплеты.

же подхватила наша старуха такого денежного гринго? И в туалете Прайс вскрывает конверт, там ключик и любовное письмецо, но когда Прайс подносит к нему снизу зажигалку, проступают знакомые печатные буквы:

«Мистер Стивенсон!

Попросите Альберто высадить Вас на углу Карреры, 10 и 18-й улицы. Пусть гориллы покажут Вам почтовое отделение компании «Авианка». Идите туда очень медленно. Тем временем Альберто должен подъехать на угол Карреры, 7 и Авениды Хименес-де-Кесада и ждать Вас возле здания газеты «Эль Тьем-по». На почте «Авианка» подойдите к ячейке 17245 и откройте ее ключом, который Вам прислан. Там найдете другое письмо. Точно исполняйте инструкции».

Почтовое отделение «Авианка» находилось примерно в пяти кварталах от того места, где он вышел из такси. Очевидно, похитители гоняют его по городу, чтобы проверить, не следит ли кто за ним. Ловко, ничего не скажешь. Хотя... они, пожалуй, немного переигрывают. После маневра в «Виктории» и теперь, в центре города, они могли бы убедиться, что за Чарли нет никакого хвоста. А как они собираются проверить, есть ли у него при себе передатчик? Он предположил, что его где-нибудь заставят раздеться, и не мог не поморщиться от презрения. Профессиональная гордыня?

В письме, хранившемся в ячейке, ему указывали следующее:

«Мистер Стивенсон!

Идите пешком к гостинице «Сан-Франциско». Прикажите гориллам, чтобы они провели Вас мимо здания газеты «Эль Тьемпо», где Вас будет ждать Альберто, который также должен следовать за Вами на приличном расстоянии.

У портье отеля попросите ключ от номера 201, заказанного на Ваше имя, и оставленную Вам записку.

Исполняйте наши инструкции. Гориллы и шофер должны ждать Вас в вестибюле отеля, никуда не отлучаясь».

И в отеле «Сан-Франциско», указав свое имя, он получил обещанный конверт, в котором были опять-таки письмо и ключ. В письме говорилось следующее:

«Мистер Стивенсон!

Повремените заходить в Ваш номер. Вначале подни- . митесь по лестнице на второй этаж и зайдите в помещение турецких бань.

Ключам, который приложен к письму, откройте шкафчик 122. Точно исполняйте все, что Вам указано».

Да, конечно. Все так,, как Прайс и предполагал. Они заставят его раздеться догола, чтобы проверить, нет ли при нем аппаратуры. Прием, надо прямо сказать, довольно глупый. Передатчик ведь можно спрятать в любой части тела. Таким способом они только удостоверятся, что у Прайса нет аппаратуры в часах, в шариковой ручке, в очках или в белье, но разве им не известно, что голый человек может спрятать не один передатчик, а двадцать в своем теле? Это первая глупость, которую они допустили.

На втором, этаже он зашел в большой зал, где с полсотни человек отдыхали в лонгшезах. Одни дремали полуголые, прикрыв лицо полотенцем, газетой или книжкой, другие, совсем голые, беседовали за столиками в баре, о чем-то спорили, почесывая под мышками и поглаживая живот, да пили бесстрашно рюмку за рюмкой, которые выйдут с потом в парилке. Кое-кто, растянувшись навзничь и полуприкрыв глаза, доверял свои ноги искусству педикюрщика. А в противоположном конце зала толстяки растягивали эспандеры, крутили педали, поднимали гири.

Шкафчик 122 находился на краю ряда, видного из всех концов зала. Наблюдающий мог с любого места следить за движениями Чарли. Отперев шкафчик, он нашел послание в таком же конверте, как и предыдущие.

«Мистер Стивенсом!

Положите Ваш саквояж в шкафчик. Разденьтесь догола. Снимите также часы и очки. Когда войдете в баню, при Вас должен быть только ключик от шкафчика и, если Вам неловко ходить нагишом, можете повязаться полотенцем. Пробудьте двадцать минут в первом отделении и десять во втором- При выходе примите в одной из душевых кабинок холодный душ. Вам станет легче. Затем подойдите к своему шкафчику, оденьтесь, возьмите саквояж и идите в свой номер, который находится на третьем этаже. Вы подниметесь по лестнице рядом с выходом из бань и пройдете восемнадцать ступенек. Ваш номер — второй направо. В ящике ночного столика найдете еще одно письмо.

Надеемся, Вы извините нас за то, что мы сообщаем наши инструкции в такой фрагментарной форме».

Совершенно голый, Чарли направился ко входу в парильные отделения. Прихватив красное полотенце из разноцветной стопки у входа, он повязал им голову. Затем взял еще одно, белое, и вошел в первое отделение.

Термометр показывал сорок восемь градусов по Цельсию. На электрических часах, висевших на стене, было 3.10. В парилке находилось человек пятнадцать — двадцать. В одном углу шло обсуждение футбола с бурной жестикуляцией. Голые тела, оказывается, куда выразительней в движениях. Прайс окинул парилку беглым взглядом и сел рядом с невысоким человечком монголоидного типа, который брился с наслаждением, но без мыла. Веселый, шумливый толстяк, расхаживавший нагишом, массируя себе жировые складки поясницы и переговариваясь со всеми вокруг, внезапно остановился, заглядевшись на увлекательное занятие монголоида, и заметил: «Ишь, какое лицо у вас получается гладкое, ну точно попочка монашки. Не собираетесь ли, сеньор, подцепить какую-нибудь девчонку?» Монголоид рассмеялся, отчего глаза его еще больше сузились, но не перестал бриться. Языком он изнутри выпячивал щеку, с силой прижимал станочек раз-другой, а пальцами левой руки натягивал кожу. Казалось, он наслаждается таким бритьем, которое, видно, продолжалось уже довольно долго. Справа какой-то тореро объяснял, как бык угодил ему рогом в пах. Вся кожа у него была в рубцах, вмятинах и заплатах — свидетельствах его схваток на арене.

Прайс оглядел лица окружающих. Никто не выка-

зывал интереса к его особе. Это была компания завсегдатаев, довольно-таки веселая. Монголоид теперь занялся подбородком, напряженно выставляя его вперед, словно это помогало добраться до самых корней волос. Прайсу подумалось, что, возможно, бедняге причиняет боль обычное бритье, а вот бриться здесь, с открытыми от влажного тепла порами, смягченными волосками и без мыла для него, вероятно, особое удовольствие. Тут Чарли почувствовал, что под париком у него заструился пот, и он испугался, как бы не отклеились усы. Приложил руку к лицу, пощупал. Все было в порядке. Кто же из этих типов за ним наблюдает? Тореро? Монголоид? Ба, не все ли равно. Когда истекли назначенные двадцать минут, Прайс перешел во второе отделение. Сквозь густой пар, застилавший все, едва виднелись смутные очертания голых тел. Здесь люди сидели на ступенях некоего амфитеатра. В нижней его части стояла широкая мраморная скамья, на которой тяжело дышали два толстяка, опершись локтями на колени и подперев подбородки ладонями. Здесь никто не разговаривал. Никто не двигался, разве что входили и выходили. Не хватало воздуха. Из-за густого пара еле виден был термометр. Прайс прикинул, что тут, должно быть, градусов шестьдесят — шестьдесят пять. На стене зато были кварцевые часы, светящиеся зеленые цифры на них были четко видны. Через пять минут Прайсу стало трудно дышать. Он подумал, что загонять в турецкую баню человека, который только сегодня прилетел в город на уровне двух тысяч шестисот метров, — поступок весьма легкомысленный. Когда до назначенных десяти минут оставалось три, он почувствовал, что сейчас потеряет сознание, и, держась за стену, возвратился в первое отделение. Там стало полегче, и он выждал пять минут. Когда наконец силы вернулись к нему и дыхание почти пришло в норму, он поднялся, чтобы перейти в зал. Ноги двигались с трудом. Прайс еще чувствовал себя оглушенным. Нарочно, что ли, похитители подвергли его этой процедуре? С какой целью? Но почему-то его это не особенно интересовало. В этот момент его ничто особенно не интересовало. Проходя мимо тореро, он увидел, что тот начал делать наклоны, а веселый толстяк растянулся навзничь, подставляя себя массажисту. Как во сне услышал Чарли звучное шлеп-шлеп, это действовал

массажист, тоже толстый, с волосатыми мускулистыми руками.

Когда Прайс вышел, сухой воздух принес ему приятнейшее облегчение. Прохладный душ из естественной речной воды совсем его воскресил. Они правы. В письме же написано, что он почувствует себя лучше. Он снова обрел ясность мыслей. Чарли обтерся, швырнул мокрое полотенце в корзину и взял из стопки другое, тоже красное. Тут вышел монголоид. На ходу он продолжал бриться, воюя теперь со своими усами. Неужто он??? Нет, абсурд.

В несколько минут Прайс оделся, взял саквояж, сунул пятьдесят песо гардеробщику, который принимал плату на выходе, и минуту спустя вошел в номер 201.

На ночном столике действительно лежало письмо.

«Мистер Стивенсон!

Большое спасибо. Ваша миссия у нас окончена.

Откройте саквояж, там Вы найдете последнее письмо».

Однако, однако... Что это значит? Чтобы он открыл свой собственный саквояж? Неужели они?.. Только в этот миг он догадался. Он почти упал на саквояж, вставил ключик, открыл... Саквояж был набит газетной бумагой!

Одно было ясно: пока он, полуоглушенный от горячего пара, ждал в зале, саквояж подменили. И на газетной бумаге опять-таки лежал конверт с последними инструкциями, в нем тоже был ключ, билет на самолет и его собственные фото, заснятые в Нью-Йорке напротив отеля «Уолдорф Астория».

«Мистер Стивенсон!

Вот видите, как все оказалось просто?

Рейс 667 компании «Авианка» вылетает сегодня в Нью-Йорк в 8.30 вечера. Место для Вас забронировано. Попрощайтесь с гориллами в «Текендаме». Вы им ничего не должны. Таксисту, когда он доставит Вас в Эльдорадо, дайте пятьдесят долларов. Вы, конечно, не ожидали, что в эту ночь будете спать у себя дома?

Прилагаемый ключ передайте мистеру Генсборо.

Им он сможет отпереть ячейку 811346 на почте в Манхэттене (угол Второй авеню и 42-й улицы), где мы оставили ключи, с помощью которых можно освободить похищенного. Таги Вы найдете также микрофильмы, по ошибке взятые нами в доме мистера Капоте. Передайте ему и мистеру Генсборо наше почтение, а Вам мы выражаем благодарность за прекрасно выполненную работу.

P.S. Возвращаем Ваши фото, заснятые в Нью-Йорке. Мы, конечно, догадываемся, что это не настоящий Ваш облик. Возможно, они будут для Вас приятным воспоминанием о всей этой истории».

Чарли взглянул на часы. Было 4.10. Если самолет его вылетает в 8.30, времени еще предостаточно. Ему захотелось пить. Пить и есть. Он вспомнил, что с самого утра ничего не ел. Вызвав room service, заказал пару пива и несколько сандвичей. Затем позвонил портье, чтобы шоферу, который должен ждать его в вестибюле первого этажа, сказали, что он на месте. Да, да, он просит позвонить ему в номер.

Альберто тут же позвонил, Прайс попросил его позвонить розно в шесть. Гориллы должны ждать в вестибюле отеля.

Через пять минут номерной принес все заказанное. Чарли выпил залпом целую банку пива и кинул жестянку в корзину. Затем открыл вторую и, сидя на кровати, принялся за сандвич. Кончив есть, он опустил голову на подушку и закрыл глаза.

Великолепно! Замечательная работа! Какая тщательная проработка всех деталей! Они изрядно поводили его по городу в надежном сопровождении горилл. С самого начала внушили ему подозрение, что в какой-то момент его постараются раздеть догола для проверки, нет ли при нем какого-нибудь передатчика или аппарата для микросъемки. А он-то, Прайс, думал, что это глупо! Теперь все понятно. Им важно было захватить его врасплох. Прежде всего они постарались убедиться, что за ним нет хвоста, какого-нибудь детектива или фотографа, который после освобождения Капоте смог бы идентифицировать человека, взявшего саквояж. И это они проделали великолепно. Будь у Прайса и впрямь пере-

датчик, толку с него было бы мало. Инструкции Прайсу давались «по капельке», так, чтобы он никогда не знал точно, что произойдет через несколько минут и в каком месте он окажется. Устроить им засаду было бы невозможно. В 1.15 он прибыл в кафе «Виктория», в 2.25 — в почтовое отделение «Авизнка», в 2.50 — в вестибюль отеля «Сан-Франциско», в 3.00 вошел в помещение бань, а в 4.00 обнаружил подмену саквояжа. Ему не давали времени принять решение, что-либо придумать экспромтом. И будь при нем передатчик, он бы все равно не смог им воспользоваться: любой наблюдатель в большом зале бань заметил бы это по движению губ или по другому подозрительному движению. Шкафчики в бане были выбраны идеально, и еще в Нью-Йорке они заготовили саквояжи, паспорт, заказали билеты на самолеты и номера в отелях. И последний штрих — психологически тонкий маневр перемещения Прайса б другой отель — совершенно сбил его с толку. Они даже догадались послать его в баню, чтобы одурманить. Конечно, они все знали заранее. Не зря же предупредили, что после холодного душа ему станет лучше. Даже это предусмотрели, наверно, чтобы помешать ему думать, или, вернее, чтобы он думал то, что им надо. Грандиозно, грандиозно! Они заставили его заподозрить, что единственное, чего они добиваются в турецких банях, — это раздеть его, чтобы проверить, есть ли при нем аппаратура. И он, Чарли Прайс, несмотря на свой двадцатипятилетний профессиональный опыт во всех приемах высшего шпионажа, должен признать, что если бы ему поручили захватить или спланировать теперь, a posteriori *, захват того, кто унес саквояж, он бы в этих обстоятельствах оплошал, как последний новичок. Кто же они, эти похитители? Колумбийцы? Как заботливо они прикрепили к нему надежного шофера, очевидно прислав шоферу его фотоснимки, чтобы тот узнал его в аэропорту, и еще восхитительная деталь — то, что в этом опасном городе с высоким показателем уличных ограблений к нему для охраны приставили горилл; а комбинации с ключами отельных номеров, шкафчиками, почтовыми ячейками, тщательная подготовка деталей,— да, да, все свидетельствует о тонком уме организаторов

1 Задним числом (лат.).

похищения. Professional style! 59 И в довершение операции подмена саквояжей, которая сбила бы с толку любого профессионала. Смелый, рискованный маневр с подменой саквояжей в его шкафчике был контрастом скрупулезной осторожности, выказанной в начале акции. И тот, кто под конец унес деньги, бесспорно находился в зале уже одетый, когда Прайс вошел, и у него был точно такой же саквояж, набитый газетной бумагой и спрятанный в соседнем шкафчике. И когда он убедился, что за Прайсом никто не идет следом, и увидел, что Прайс заходит в парильное отделение, он отпер шкафчик дубликатом ключа и переменил саквояжи. Наверно, у него был в отеле номер, там он взял вместо саквояжа какую-нибудь сумку или чемоданчик и через несколько минут преспокойно вышел из отеля, пройдя мимо горилл и таксиста, покамест Прайс, полузадушенный клубами пара, в состоянии сонного безразличия, спрашивал себя, кто наблюдает за ним, монголоид или тореро. О, идиот! И все же порыв ярости, которую он не мог подавить, был пустяком сравнительно с чувством облегчения при мысли, что он успешно исполнил задание Тома Генсборо.

Усталость от долгой поездки, нервное напряжение, высокий уровень Боготы, баня, а теперь еще и пиво начали оказывать свое действие. Одолеваемый приятнейшею истомой, Чарли уснул. Засыпая, он почему-то подумал о последнем наслаждении, которое, вероятно, испытывает самоубийца, исполненный отвращения к миру и пускающий себе кровь в ванне.

В 6.15 его разбудил толчок.

Над ним склонился белесый горилла.

Что с вами случилось, мистер Стивенсон? Вы здоровы?

Да, да, конечно, вполне, он просто немного вздремнул.

Ну, слава богу! Когда Альберто им сказал, что телефон у него звонит, звонит, а он не отвечает, можете себе представить их тревогу, вот они и осмелились разбудит^ его.

Да, да, очень правильно сделали. Уже пора возвращаться в отель «Текендама». В 8.30 самолет «Авианка» вылетает из Эльдорадо.

Альберто, наблюдая за дугой, описываемой самолетом на фоне горной гряды, спрашивал себя, какого черта приперся этот гринго в Боготу и отвалил ему полсотни долларов ни за что ни про что — подвезти в отель, потом в кафе, потом к почтовому отделению «Авианка» и, наконец, в «Сан-Франциско», где у него, у Альберто, только и делов было, что на славу выспаться во время сиесты.

Единственное, в чем Альберто был почти уверен, так это в том, что мистер Стивенсон приезжал в Боготу вовсе не для какой-то там инспекции. Ничего подобного! И не говорите! У него, у мистера Стивенсона, что-то было в саквояже, с которым он ни на секунду не расставался. Или наоборот: он, возможно, приехал с саквояжем, чтобы увезти в нем какой-то груз. Но какой?

Искрометные колумбийские изумруды?

«Санта Мария голден»— лучшую в мире марихуану?

Все возможно.

1947

Грасиэла еще не получила развода, потому что ее муж в один прекрасный день сбежал в неизвестном направлении. Она предполагала, что он в Бразилии. А когда одна из сторон отсутствует, процедура развода сильно затягивается. Не будь этого препятствия, я бы предложил, чтобы мы поженились; но при таких обстоятельствах она бы не согласилась. Она была женщина порядочная. Через неделю после нашего сближения она призналась, что начала со мной кокетничать, просто желая позабавиться моей робостью. Но наши игры в первые дни ей понравились, и она, мол, уже привыкла ко мне. Правда, я не в ее вкусе. Ей нравятся зрелые мужчины, может быть, менее интеллектуальные, но более мужественные, чем я. Я спросил, что она имеет в виду. Толком объяснить она не могла. Дело не только в физической силе или в характере. Она имеет в виду нечто связанное с отношением мужчины к женщине. Ей нравится, чтобы с нею обращались чуть менее уважительно. Она предупредила меня, что, если муж вернется, она сама еще не знает, как поступит. Она его еще любит. Дело о разводе она, мол, затеяла из чувства собственного достоинства.

Разумеется, от всего этого я через две недели был влюблен по уши. То была первая моя женщина. Я боялся ее потерять. Всякий раз как она смотрела на другого мужчину, я следил за ее лицом, страшась, что вдруг это ее муж возвратился в наш город.

Б наших отношениях большую роль играла чувственность. У Грасиэлы был чуточку гнусавый, с металлическим оттенком голос. Когда что-то ее интересовало, она прикрывала свои глазищи с длиннющими ресницами. Любила петь песни в стиле фламенко, и, когда пела, ее мохнатые глаза глядели насмешливо и задорно. Пела она хорошо, то и дело запрокидывая голову назад, и тогда на ее стройной шее все жилочки трепетали. Я был от нее без ума. А пение как-то отделяло ее. Когда она возбуждалась, от нее исходил кисловатый запах, будораживший мне кровь. Много лет спустя я ощутил снова этот же запах, когда пил зеленый цейлонский чай, ароматизированный цветами.

Я ее обожал. И боялся ее. И все же инстинкт самосохранения был у меня достаточно силен и тогда. Я поставил себе задачу не поддаться полностью. Я прибегнул к помощи «Духовных упражнений», к их дисциплине. Например, я задавал себе как предмет для разл'.ышления такую тему: «Чего стоит бренная и плотская человеческая любовь в сравнении с великими тайнами вселенной и сотворения мира?» Я совершал долгие прогулки по Набережной и, как это принято у последователей Лойолы, упорно добивался сосредоточенности. И неизменно мне удавалось вызвать чувство отчуждения. Задача эта была не так уж трудна для человека, который мысленно не раз переживал ощущение адского пламени и вбиваемых в ладони гвоздей.

Так я ухитрялся по нескольку дней оставаться безразличным к ее чарам. Иногда и неделю проводил, не видя ее. Ссылался на то, что много работаю. Делал я это, чтобы умерить силу ее волшебства, но вскоре заметил, что лишь привлекаю ее к себе, раззадориваю ее любопытство. Постепенно я научился удерживать чаши весов в равновесии. То был мой первый любовный поединок. Тут все годилось. И порой чаша весов перетягивала в мою пользу. Грасиэла начала интересоваться моей жизнью, моими рассказами.

Иногда часами слушала, полуприкрыв глаза, повесть о моем детстве, о моих переживаниях в колледже Святого Семейства, в Назарете. Однажды она сказала, что завидует моему таланту рассказчика,— мол, все, о чем я говорю, предстает как живое.

Почувствовав себя уверенней, я стал замечать в ней другие достоинства. Она была добра к детям и особенно к животным. Однажды, когда мы шли через площадь Индепенденсия на какую-то пьесу в Национальной комедии, мы наткнулись на шелудивую собачонку, скулившую от холода у какого-то подъезда. Грасиэла ее схватила, засунула под полу пальто и заставила меня взять такси, чтобы отвезти ее в приют «Сан-Франсиско-де-Асис». Когда мы опять сели в такси, она принялась безутешно рыдать на моем плече. Я набрался от нее блох и надолго пропах псиной.

Грасиэла приехала в Монтевидео из Мерседеса Мать ее умерла при родах, и воспитывалась она у тетки, а в восемь лет ее отдали в монастырский колледж, где она окончила третий класс второй ступени. Мачеху свою она ненавидела. Из-за этого вышла замуж в семнадцать лет и уехала в Монтевидео. Здесь обучилась ведению коммерческой переписки и секретарскому делу на курсах Питмэна 60 61, но муж никогда не разрешал ей работать. По этой причине и еще из-за того, что у них не было детей, они разошлись. Как она мне сказала, детей у нее не будет.

Однажды она призналась, что у нее была связь с Техериасом. Это привело меня в бешенство, и скрыть его я не сумел. Теперь моя чаша на весах оказалась намного легче. Я предложил Грасиэле оставить работу и перепечатывать на машинке мои либретто. Так я мог бы больше заработать. Но она не согласилась. Ей хотелось сохранить свою независимость во что бы то ни стало. Я понял, что начинаю терять территорию. Пришлось делать над собой усилие, не выказывать ревности. Если бы у меня в те годы уже не была достаточно натренирована воля, эта женщина превратила бы меня в тряпку.

В какое-то воскресенье мы пошли пообедать к Лучо, а вечером нанесли визит Карлитосу. Все поздрав-

ляли меня с такой подругой. Грасиэла была необычайно привлекательна, и моим друзьям не верилось, что я сумел так быстро ее завоевать.

Однажды ночью, когда я пришел спать на чердак, Карлитос поднялся ко мне и начал давать наставления. Эта женщина — сила, с нею надо быть поосторожней. Он мне в отцы годится, потому-де и дает совет. Опыта у меня нет, а в жизни, братец, не все так уж просто. Свяжешься с такой вот секс-бомбой, и все твои дела пойдут вверх тормашками. «А когда эта бомба тебя бросит, будешь локти кусать, малыш». В свои сорок лет, нагулявшись по танцулькам, этот зануда считал, что может меня поучать! А я был уверен, что я не только гораздо образованней его, но и лучше подготовлен к любым житейским ситуациям. Меня душила ярость. Какого черта он вздумал соваться в мои дела! Кто его просит! Вдобавок по всем его высказываниям было видно, что, в отличие от меня, он Грасиэлу не считает порядочной женщиной. Это больше всего меня задело.

Тита, его жена, была намного его моложе. Лет ей было двадцать пять, не больше. Лицом не очень, зато полнотелая, хорошо сложенная. Кожа у нее была очень белая, ягодицы упругие, пышная грудь и плотные розовые икры.

До появления Грасиэлы в их доме Тита на меня почти не обращала внимания, но с того дня, видимо, что-то с ней произошло, ее отношение ко мне совершенно переменилось. Обычно по утрам, когда я приходил работать на чердак, она встречала меня в шлепанцах, непричесанная, в широком халате; а тут стала принаряжаться, делать прическу, надевать туфли на высоком каблуке, декольтированные блузки. Едва завидит меня в дверях, всегда о чем-то спросит. Стала приветливей, чем раньше, что ни скажу, смеется, часто поднимается ко мне наверх и приносит печенье, мате с сахаром, кофе с молоком. Пока я делал в работе перерыв, чтобы взять у нее принесенное, она присаживалась на кровать, выставляя напоказ мягкие округлости своих телес. То и дело оглаживала свои груди, поглядывая на меня с улыбкой. Через день после моей беседы с Карлитосом она, видимо, заметила что-то новое в моем взгляде. Принеся, как обычно, мате, села на кровать рядом со мною и стала подбирать волосы — от ее напудренных подмышек до меня до-

I I I несся запах духов. Она спросила, может ли сердце ' I болеть. Я сказал, что нет. «Но у меня болит вот тут»,— сказала она, щупая себе грудную кость. «Значит, это не сердце»,— ответил я, возвращая ей мате. Я уже решил — будь что будет. Она взяла мою руку, будто желая мне показать точно, где у нее болит, расстегнула блузку и прижала мою ладонь к горячей тугой груди.

Пять минут спустя я уже лежал распростертый на этих трепещущих холмах белой плоти. ।

I I

ЧЕТВЕРТАЯ ХОРНАДА |

I

Прошло около месяца после того, как я, наняв убийцу, избавился от брата своего Лопе, и вот я оказался в Мадриде; судьба привела меня в гостиницу, где я сумел раскинуть свои шулерские сети — ведь я был юнцом изрядно сумасбродным и бесшабашным,— и там у одного продавца индульгенций разгорелись глаза на мой объемистый парчовый кошелек, в котором у меня было всего несколько золотых эскудо поверх доброй горсти гремящих камешков; плут этот сразу взял меня на примету, увидев, как я молод, как учтивы мои речи и благородны манеры,— а все это я умел показать при случае,— вот он и решил ухватить случай за хохол, , для чего предложил мне скоротать время игрою в двадцать одно. Не поленись изобразить некоторое смуще- । ние, я согласился и сел с ним за карты; ио довольно быстро, оставшись без единого мараведи ', он понял, что над ним надсмеялись, схватил длинный нож с желтым черенком, так называемый «мясницкий», и стал мне угрожать, требуя вернуть денежки или, мол, мне каюк; но, видя, что я вытащил шпагу и готов сразиться, и услыхав из моих уст отборную брань на жаргоне пикаро, он застыл на месте, быстро утихомирился и храбрость его испарилась — посрамленный, он вышел вон, скрипя зубами от ярости; и как для мошенника нет ничего обиднее, нежели угодить в им же самим поставленную западню, этот проходимец подкупил знакомого квадрильеро 62 63 из Эрмандады, чтобы тот м^ня

схватил и подверг пытке. Были названы мои приметы, квадрильеро порасспросил людей, и дня через три, когда я играл в бабки на постоялом дворе в Лавапьес , меня без долгих слов схватили, но, вместо того чтобы вести в тюрьму, квадрильеро завел меня в чащу дубового леса, вывернул все мои карманы, не оставив и бланки , затем велел пощекотать мне спину пятьюдесятью ударами плети и в завершение подверг меня бесчестному надругательству на глазах у двух своих приспешников, каковые надрывались от хохота, глядя на мое мучение, память о коем столь нестерпима, что я готов был бы навсегда лишиться памяти, только бы забыть о нем.

Памятуя, однако, что месть за кривду, причиненную мне братом Лопе, утешила меня безмерно, как если бы из сердца моего вытащили занозу, мне захотелось избавиться и от занозы, вонзенной продавцом индульгенций и квадрильеро. Первого-то я больше не встречал, он исчез — вашей милости, разумеется, известно, сколь непоседливую жизнь ведут эти молодчики, которые именуют себя слугами Священного крестового похода и зарабатывают продажей индульгенций, наживаясь на простодушии верующих; зато на след квадрильеро я все же набрел весною следующего года во время празднеств в честь святого Исидро 3, когда снова вернулся в Мадрид, потому как в эту пору сподручнее всего играть в бабки да воровать и город наводнен всяческим сбродом. От одного валенсийского вора по прозванию Бородавка мне стало известно, что мой квадрильеро пошел в гору, разжирел на взятках и раздобыл себе местечко альгва-сила святой инквизиции в Валенсии, его родине, и там мой дружок видел его собственными глазами перед отбытием в Мадрид.

С Бородавкой я познакомился в поселках тунцело-вов и знал его как парня надежнейшего и правдивейшего, так что сомневаться в его словах не приходилось. В дни святого Исидро мне повезло, я здорово нажился на бабках, немало кошельков срезал безнаказанно и в последний день мая собрал в своей мошне девятьсот дукатов с лишком, не считая воспоминаний о вдове — более двух тысяч, которые я отдал на хранение в Севилье.

1 Лавапьес — район Мадрида.

1> л а н к а — старинная испанская медная монета.

Святой Исидро Землепашец (1070? —ИЗО) считается покровителем Мадрида.

Я бы сразу, не мешкая, отправился в Валенсию, ибо жажда мести взывала к действию, да помешали чирьи на мягком месте, не дававшие сесть в седло,— пришлось скрепя сердце проторчать в Мадриде до июля месяца.

На Леванте 64 мне еще ни разу не приходилось работать, и я попросил Бородавку рекомендовать меня своим собратьям, коль таковые есть у него на родине. Он дал мне записку на валенсийском диалекте и велел вручить ее некоему слепцу по имени Виолант, который собирает подаяние у храма Сан Николас и которого знает вся Валенсия. Он сказал, что слепец тот собственно не слеп, а только крив на один глаз, и кроме попрошайничества занимается еще ремеслом наводчика, то есть вынюхивает, что делается в городе и где есть возможность пограбить, о чем сразу же и в подробностях извещает свою шайку. Бородавка сказал, что главарь их шайки зовется маэстро Сокаррац и что я должен буду явиться к нему в сопровождении слепого, дабы получить надлежащее разрешение, ежели желаю работать на его территории, и еще Бородавка поручил ему передать, что Паскуалет, младший брат Сокарраца, не скончался от пыток, как о том прошел слух в Валенсии, но жив-здоров и орудует в Мадриде, что наверняка весьма порадует маэстро Сокарраца.

Итак, в один прекрасный день, проведя дней тридцать в пути, я прибыл в Валенсию с разбухшим кошельком, но также с разбухшими чирьями; прибыль в кошельке образовалась от картежных выигрышей, так как приходилось часто останавливаться на постоялых дворах и в гостиницах, а прибыль чирьев — от верховой езды в жару, причем, к великой моей досаде, сидеть в седле я мог только по-женски. Разыскав слепого Виоланта, я передал ему записку Бородавки, сказал, кто я и зачем приехал, и на другой день, в часы, назначенные для аудиенций, маэстро Сокаррац весьма учтиво принял меня в своем логове, и как был я рекомендован ему Бородавкой и привез радостную весть о дражайшем его братце Паскуалете, то он заявил, что всегда готов мне служить и будет счастлив оказать помощь в любом деле, о коем попрошу. Я поведал об оскорблении, нанесенном мне негодяем квадрильеро, и о том, сколь сильно я жажду отомстить и не иначе как

своими собственными руками, но не прежде, чем изъявлю ему, маэстро Сокаррацу, свое почтение и не получу его соизволения, ибо я здесь новичок и не знаю, каковы отношения у членов его братства с человеком, который ныне служит альгвасилом святейшей инквизиции. И хотя я тогда еще слабовато понимал валенсийское наречие, мне удалось выяснить, что отношение сеньора Сокарраца с тем, кого именуют Моссеном Альгвациром, не хороши и не плохи, ибо в Валенсии все воры и грабители поистине старые христиане 65 и со святейшей инквизицией живут мирно; однако ежели со мною и впрямь поступили так подло, как я о том ему рассказал, он, маэстро Сокаррац, готов одобрить любую кару, которую я изберу для обидчика, и еще прибавил он, что с удовольствием даст мне разрешение на то, чтобы я в добрый час исполнил свой замысел, ежели я внесу налог, назначенный уставом их братства за месть по первому разряду, ибо именно к таковому разряду следует отнести мой случай; затем он посетовал, что дела у них в последние дни идут неважно и потому он не может мне дать упомянутое разрешение бесплатно; короче, чтобы уплатить налог, назначенный его таможней, и иметь право свершить задуманную месть, должен я внести двести дукатов, и еще за такую же сумму он обещает мне надежное убежище и место на корабле, отплывающем из Валенсии, буде мне это понадобится. Тотчас выложил я четыреста дукатов и попросил его взять на хранение остальные семьсот — испокон веков известно, что, коли речь идет о сохранности денег, честнее человека не найдешь, чем главарь воровской шайки. Он же дал мне грамотки на тот случай, ежели я повстречаюсь с его подопечными, и сказал, что, коль понадобится мне укромный приют, я должен пойти к некоему шапочнику, чей адрес мне укажет Виолант, и шепнуть ему «хлеб и добро пожаловать», что на валенсийском языке звучит «ра i benvengue da», и тогда их собрат уж смекнет, куда меня спрятать. Я попросил указать мне также какого-нибудь торговца платьем, у которого я мог бы купить монашескую рясу, но маэстро мне посоветовал прежде зайти к упомянутому шапочнику, который наверняка подберет мне костюм по вкусу; так

оно и получилось, и через два дня я стал готовиться к свершению своего замысла.

Местом для него я избрал обширный лес примерно в двух милях по дороге из Валенсии в Сагунто и довольно долго там побродил в поисках местечка, удобного для задуманной мною шутки. Найдя таковое рядом с большим каштаном, я на другой день спрятал в ветвях дерева веревку длиною в восемь брас , с двумя блоками. Принес туда также деревянный молоток и кирку и, приделав им в лесу рукоятки, спрятал в надежном тайнике. Потом принес еще небольшой топорик и пару наручников, изготовленных кузнецом той же валенсийской воровской братии. После чего выкопал яму глубиною в полтора эстадо 66 67 и вырубил прямую как стрела жердь такой длины, чтобы она торчала из ямы ладоней на десять; жердь эту я очистил от коры, один ее конец хорошенечко завострил и тщательно прикрыл ее ветками колючей-преколючей дерезы — с виду скажешь, густая чащоба, и никто не догадался бы, что скрыто внутри. В заключение срезал прут длиною в один локоть, прикрепил к его концам наручники и спрятал его там же, да еще ком воска.

Завершив эти хитроумные приготовления, я принялся ждать оказии; не прошло и пяти дней, как рано поутру я увидел, что мой альгвасил выезжает из города по дороге на Сагунто. Ехал он верхом на рыже-чалом жеребце, переговариваясь с членом Эрмандады, одетым в черное; их сопровождали два судейских служителя на мулах и два чиновника святой инквизиции, которые шли пешком. Я последовал за ними шагах в трехстах, пока они не скрылись из моих глаз, но, войдя в лес, я по следам определил, что они и далее ехали вперед по той же дороге, как я и ожидал. Углубившись в чащу, я достал из тайника дубинку, потом вышел на опушку, где и стал дожидаться их возвращения. Ожидание мое было не напрасным, и, когда им до леса оставалось всего шагов пятьсот, я увидел, что возвращаются только альгвасил с чиновниками, и те ведут человека в наручниках и с веревочной петлей на шее — то был старик лет шестидесяти, совсем седой, и шел он, свесив голову на грудь.

Альгвасил ехал впереди, далее шел узник, а за ним ехали верхом чиновники. У моей будущей жертвы на передней луке седла лежал дробовик, а чиновники были вооружены только шпагами. Всадникам приходилось в этом месте пригибать голову, чтобы не задеть за концы в; тзей гигантского дуба, нависавших над дорогой. С двумя пистолетами у пояса и с дубинкой в руке я забрался на толстую ветвь, а по ней еще выше и, притаясь, дожидался, когда появятся из-за поворота дороги мои молодчики.

Альгвасила я огрел дубинкой по темени, и он тут же свалился с седла наземь, преизрядно грохнувшись. Одним прыжком соскочил я с дуба, схватил его дробовик, наставил на чиновников, которые с перепугу обмерли и окаменели, и, не дав им времени опомниться и перейти к защите, заставил спешиться и высвободить руки и шею узника.

Место это я выбрал как наиболее укрытое густой листвою деревьев и еще потому, что дорога здесь делала поворот, и лишь тот, кто находился бы совсем рядом, мог бы видеть мое нападение. Теми же кандалами, которые прежде были на руках узника, я сковал двоих чиновников, соединив их правые руки, так что один из них должен был все время идти позади другого, либо обоим приходилось двигаться боком.

Обезоружив чиновников и передав дробовик узнику, я связал альгвасилу руки впереди туловища и оттащил его в сторону от дороги. Затем взял за поводья его лошадь и, углубившись на несколько шагов в заросли с нею и чиновниками, которые брели вконец удрученные, я привязал животину к толстому стволу ореха, а двоих моих пленников к стволу дуба, предупредив, что, ежели жизнь им дорога, пусть помалкивают, что бы им ни довелось увидеть. Скорехонько воротясь за альгваси-лом, которого я оставил на попечении старика, я довольно-таки долго щипал его и тряс, пока не привел в чувство. Тогда, взяв из рук старика дробовик, я отвел его подальше, так шагов на двадцать, и сказал, что никакой я не монах, а просто перерядился, чтобы отомстить альгвасилу, и что он волен идти куда захочет и, коль ему надобно, взять себе лошадь. Старик бросился целовать мне руки и со слезами на глазах поведал, что звать его маэстро Педро де Аранда, что он лекарь из Лиссабона и готов служить мне верой и правдой, к чему его обязывает великое благодеяние, мною оказанное.

Из-за спешки и волнения я до той минуты не очень-то присматривался к седовласому старцу, чья благовоспитанность и учтивость видны были с первого взгляда,— о том же говорила разумная сдержанность его речей и природная осанка и представительность; глядя в его кроткие глаза, я сразу понял, что это человек порядочный и благодарный, а как он назвался лекарем, мне подумалось, что он, пожалуй, мог бы указать мне лекарство от треклятых чирьев, каковые после долгой езды верхом ужасно меня терзали; однако, прежде чем заговорить об этом, я спросил у него, почему отсутствует человек в черном и двое крючков, которые были с ними при выезде из Валенсии. Старик ответствовал, что все трое остались в его доме, откуда его забрали: крючки, мол, сторожат оставшихся домочадцев, а тот, в черном, он писец и производит положенный обыск, ибо завтра явится сборщик королевской казны для конфискации имущества, как то заведено у святейшей инквизиции в случаях вроде этого, когда человека хватают как еретика.

Выяснив, что крючки не застигнут меня врасплох, я немного успокоился и спросил старика, какою дорогой он поедет, чтобы добраться до столь дальнего города, как Лиссабон. Он сказал, что поскачет во всю прыть до Тортосы, где у него есть знакомые, люди весьма знатные и почтенные, они распорядятся, чтобы его спрятали и помогли деньгами для возвращения в Португалию. Я возразил, что на его месте я бы так не поступил; ведь о случившемся наверняка сообщат Эрмандаде, которая станет его разыскивать, тщательно прочесывая все дороги Испании, и как бы ни был он осторожен, однако без бумаг, без документов на другое имя подобное бегство неосуществимо, нечего ему и думать, что он доберется дальше, чем до Кастельона, которого ему не миновать по пути из Валенсии в Тортосу.

Я убедил его последовать моему совету — снять одежду с одного из чиновников и надеть ее на себя, чтобы ходить по Валенсии, не опасаясь быть узнанным, а там зайти к шапочнику, дом которого я ему описал, и сказать пароль: «паи бенвенгада». Я уверил его, что шапочник даст ему убежище, куда я сам всенепременно явлюсь около полудня и там уж что-нибудь прп-думаю, чтобы отправить его из Валенсии на корабле и с бумагами на чужое имя. Пока я все это говорил, старик не сводил с меня глаз, словно бы одолеваемый

сомнениями, вызванными моей молодостью, либо же он хотел убедиться в моей правдивости и в том, что я не из тех, кто скор на обещания невозможного; однако по каким-то признакам, обнаруженным в моем лице, он, видимо, счел меня человеком разумным и снова принялся благодарить, сказав, что последует моему совету. Итак, пока он снимал с себя свое платье, я отвязал чиновника, который был худощавей, и приказал ему отдать мне его одежду, оказавшуюся вполне чистой и целой, хотя была из простого, грубого сукна, какое носят простолюдины. Старик ее надел, она была ему широковата, однако вполне могла сойти за его собственную, и никто бы не догадался, что она с чужого плеча. Когда метаморфоза сия была завершена, он снова рассыпался в благодарностях и, не мешкая, отправился пешком искать спасения под кровом шапочника.

Я же пошел туда, где оставил альгвасила, все еще не способного уразуметь, что произошло,— вытаращив глаза, он пялился на мое лицо и монашескую рясу, как безумный или одержимый; ухватив его за волосы, я заставил его раскрыть рот и затолкал ему кляп из шелкового тряпья, которое принес с собою, а поверх еще повязал большим бахромчатым платком, чтобы не были слышны крики, без которых дело не могло обойтись. Потом потащил его в глубь леса, туда, где оставил чиновников; тут я встал перед ним, откинул монашеский капюшон и повязку, которая прикрывала мне волосы надо лбом, и по изумлению, изобразившемуся в его глазах, я понял, что он меня тотчас узнал, увидав мои русые длинные кудри. Хоть я не подавал виду, что гневлюсь или враждебно настроен, из чего он мог бы заподозрить мои намерения, по сквозившему в его взгляде отчаянию было видно, что он предчувствует ожидающую его участь. Я взял заготовленный прут, прикрепил кандалы к обоим концам и засунул в них его ноги до лодыжек, так что они оказались раздвинутыми примерно на локоть. Затем снял с него штаны, оставив ниже пояса в чем мать родила, и, когда я раздвинул ветви, скрывавшие кол, и все трое увидели его заостренный конец, тут-то началась потеха!

Один из чиновников, смекнув, что сейчас произойдет, начал дрожать, как отравленный ртутью, даже было видно, как волосы у него стали дыбом. Другой принялся креститься часто-часто, словно за плечами у него сидел сам дьявол, и стучать зубами, как больной четырех-

I I I

дневной лихорадкой. Альгвасил рухнул на колени, с мольбой глядя на меня, но тут же повалился на бок без чувств, издав нечто вроде стона, вырвавшегося через ноздри. Крючковатой хворостиной я подцепил спрятанную в кроне каштана веревку, висевшую над вкопанным в землю колом, одним ее концом обвязал руки альгвасила в том месте, где они были соединены, и, пользуясь блоками, начал его подтягивать вверх, так что когда он очнулся, то увидел, что висит в воздухе с раздвинутыми ногами и зад его на четыре локтя приподнят над землею и находится на один локоть от острия кола.

Тут стали меня одолевать слабость и раскаяние в своей жестокости, однако я собрался с духом и решил довести дело до конца — ведь этот бессовестный, бесчестный альгвасил, ничтоже сумняшеся, за несколько дукатов, полученных от продавца индульгенций, подверг меня пытке по такому пустячному поводу, как ссора с тем плутом. И, не желая ни в чем ему уступить, я в уплату за пятьдесят плетей, которыми он меня угостил в Мадриде, срезал прут зеленого падуба и разделал ему ягодицы так, что они стали краснее мака, но это, видимо, показалось ему даже неким облегчением, а не пыткой, зато когда я стал натирать воском острие кола, по лицу альгвасила заструились слезы — понимая, что не зря я его раскорячил и какая пытка его ожидает, он возвел глаза к небу, ибо, как ни горько ему было, он не мог сомневаться, что остается ему лишь препоручить свою душу Господу.

Остальное можете себе вообразить и, дабы вашей милости не искать подтверждений тому, что и так должно быть Вам ясно, знайте, что все это я делал неспроста, не по капризу какому, нет, ведь то же самое сотворил со мною он в дубовом лесу близ Лавапьес: приказал, чтобы мне связали руки и ноги, и после порки с меня вовсе сняли штаны и посадили на острие пики длиною с пядь, причем сама пика была вкопана в землю и вонзилась в меня на всю свою длину в то место, о коем приличие не велит упоминать; вот и я, желая отплатить ему сторицей, возвратил ему сдачу через то же место, да еще с лихвою, ибо насадил его на кол не на одну пять, но добавил еще девять, предполагая, что он будет пронзен весь до самого затылка; однако же я не стал дожидаться, чтобы посмотреть, как это произойдет, такое зрелище было бы мне самому про-

тивно, к тому же я спешил, опасаясь, как бы меня не захватили на месте преступления; все же, прежде чем уйти, я, хоть и с отвращением и с угрызениями совести, несколькими ударами ножа прикончил обоих чиновников, чтобы помешать им сообщить мои приметы святейшей инквизации*

С сердечным сокрушением раскаиваюсь я в этом грехе. Да смилуется Господь над моею душой!

РАЗМЫШЛЕНИЯ ПЛЕННИКА

Было совершенно очевидно, что похитители знают о его фетишизме в отношении школьных форм, о его страсти к старинным монетам, знают его настоящее итальянское имя и фамилию и, что самое поразительное, знают также, что он является обладателем «Успения Святой девы» Мантеньи.

Что до монет, это могло быть известно кому угодно. О его коллекции дублонов много говорили и писали. Что ж до школьных форм, об этом знали две его бывшие жены да несколько проституток из той поры, когда он, двадцать лет назад, делал первые попытки. Школьницам же, с того дня как он решил принять все меры предосторожности, он никогда не сообщал ни своего имени, ни рода занятий и не водил их к себе домой.

Лу все сидел с книгой на коленях, задумчиво покусывая нижнюю губу. Вот уже три дня он старался не думать о своем положении. Пытался заставить себя читать, но мысли то и дело возвращались к этому предмету. Кто, зачем и каким образом проведал о его тайнах? Похитители, ясное дело, воспользовались его слабостями, чтобы его завлечь. Выдумкой про дублоны и школьной формой Джейн они заманили его в западню, как кролика.

Шел четвертый день его плена. Похитили его 12 числа, после полудня. В тот же день у него потребовали ключи от сейфа. И он, разумеется, их отдал. Мог ли он поступить иначе? Неужели они забрали микрофильмы Сердитого?

Он сделал усилие над собой и уставился в книгу. Бесполезно. Лу швырнул книгу на кровать, встал из кресла и, вскипятив немного еоды, приготовил чашку растворимого кофе. Затем закурил сигарету. Было

I десять утра. Удастся ли ему выйти живым из этой передряги? Что произошло с Сердитым? 22-го надо дать ему ответ. И если Лу к этому дню еще не будет свободен, что подумает Сердитый, когда он не явится на свидание? Минутами Лу хотелось покончить со всем этим раз навсегда. Но не было никакой возможности даже покончить с собой. Похитители не оставили ему под рукой ни одного режущего предмета, ни снотворных, не было ванны, где он мог бы утопиться, ни крюка, чтобы повеситься. Кроме того, он полагал, что за ним наблюдают. Ба, глупости, nonsense '. Лу знал, что никогда не покончит с собой. Но как вести себя в такой ситуации, если он останется жив? Генсборо, озабоченный судьбой микрофильмов, подвергнет его подробнейшему допросу. Этот англичанин — стреляный воробей, его не проведешь полуправдой, рассказывая обо всей этой истории, и так весьма неправдоподобной. Если похитители унесли микрофильмы, Генсборо не уймется, пока не выяснит всю истину.

Лу отхлебнул глоток кофе и снова сел.

Надо подумать. Предположим, ты ему объяснишь, каким образом тебя заманили в западню басней про дублоны. До сих пор все хорошо. Это всякому будет понятно. Но как ты объяснишь, что отдал ключ от сейфа, если это была твоя тайна, о которой ты никогда ни с кем не говорил? Как это тебе, человеку достаточно ловкому, не пришла на ум какая-нибудь отговорка, ну, хотя бы сказать им, что у тебя в доме вообще нет никакого сейфа? Тем более что ты в нем спрятал микрофильмы! А если им были нужны только дублоны, почему ж ты не мог сказать, что хранишь монеты в банке, тем паче что это правда? Похитители ведь могли и не знать, что дома ты держишь только какую-то сотню монет-дублетов, правда, из тех, что поинтересней, чтобы показывать их нумизматам и твоим друзьям. Ни похитители, ни кто-либо другой не могли знать, что у тебя дома есть сейф. Генсборо с тобой знаком довольно близко. Два раза был у тебя дома. Ты ему показывал монеты. И если даже ему не было известно, что в твоей квартире есть сейф таких размеров, каково ему будет услышать, что об этом знают другие, что ты поделился своей тайной с кем-то из своих друзей? Нет, нет. Он будет убежден,

1 Нелепость, абсурд (англ.).

что так поступить мог только глупец, но не ты. И тогда ему вдобавок захочется узнать, для чего тебе понадобился дома такой огромный сейф. Тут-то он и заподозрит неладное, и это, пожалуй, будет хуже всего. Он даже может подумать, что ты в собственных интересах тайно ведешь нечистую игру в деле с проектом локатора. А коль речь идет об интересах ИТТ, сам знаешь, что Генсборо не поколеблется выжать из тебя всю правду любыми средствами. Не лучше ли признаться ему начистоту? К тому же иначе ведь и не объяснить, как получилось, что ты, такой матерый волк, дал себя завлечь в довольно-таки нехитрую западню? Он спросит, почему же ты не предложил им принести найденные дублоны, чтобы ты их посмотрел у себя в кабинете или в другом безопасном месте? Какая надобность была тебе ехать неизвестно куда, если заинтересованными в этом деле были они, а не ты? Ты человек опытный в делах коммерции, а всякому известно, что торговаться всегда лучше на своей территории. Он испытает тебя на детекторе лжи и в конце концов добьется признания, что ты отправился на эту встречу, гораздо больше обольщенный школьной формой Джейн, чем дублонами. Да, пожалуй, лучше сказать всю правду, будь что будет. А что подумает пуританин Хенин о твоих интрижках с девочками? Что подумает о твоих пороках этот суровый старик, который даже не курит, даже дыма табачного не переносит? Это может оказаться концом твоей карьеры. Школьное платье Джейн будет стоить тебе не только твоей карьеры, но еще миллиона с лишним долларов плюс «Успение Святой девы», и ты еще будешь рад, если не окажешься замешанным в грандиозный скандал из-за махинации с локатором. О, будь он проклят! Да, самое разумное — сказать Генсборо начистоту всю правду.

Но что значит — правду? Разве Лу знает точно, что произошло? Кто эти похитители? Из всех женщин, которым было кое-что известно о его причудах в амурных делах, никто, кроме Риты Алегрия, второй его жены, не знал, что в тайном чулане он хранит «Успение Святой девы». И в ту правдивую исповедь, которую он, бедняга, готов выложить Генсборо, надо ли включить историю картины? Всю, как есть, историю картины? Сознаться, что тринадцать лет назад он купил у мошенника итальянца «Успение Святой девы» Мантеньи, укра-

денное из мадридского музея Прадо и подмененное фальшивкой?

После пяти дней размышления Лу пришел к выводу, что, кто бы ни был организатором похищения, человек этот получил информацию о его столь тщательно охраняемых тайнах от Риты Алегрия либо от итальянца Аристидеса Менегетти. И вероятней всего, информация исходила от Риты, потому что итальянец умер в 1970 год и вряд ли мог что-либо знать о его интимной жизни. Рита же была единственной женщиной, знавшей о существовании чулана, и она видела, как старательно прячет он там «Успение Святой девы». Она, правда, не знала, что картина краденая, но сам тот факт, что Лу так тщательно ее оберегал и просил Риту никогда ни с кем о картине не говорить, мог кого-то, с кем она давала волю языку, навести на мысль об истинной причине. Если Лу удастся выйти отсюда живым, он, хотя бы любопытства ради, наймет детектива, чтобы выяснить, какие были у Риты любовники за последние тринадцать лет. Только очень близкому человеку, например, любовнику, она могла бы рассказать историю своих интимных отношений с Лу, подробности ритуала со школьными формами и экстаза при лицезрении картины Мантеньи. Конечно, Рита не знала, что лицо Святой девы, выражение ее лица, было точным портретом лица Фанни, его первой жены, в тот самый миг в ясеневом парке. Она также ничего не знала о похищении картины, которое в музее Прадо либо не было замечено, либо там по какой-либо причине не хотели этого разглашать. И также не знала она, что, прежде чем он завладел оригиналом, ни одна из многих копий, которые Лу заказывал у лучших имитаторов кватрочентистской живописи, ни самые превосходные литографии никогда не вызывали у него того эротического экстаза, в какой приводило его созерцание оригинала из музея Прадо. Обо всем этом она не могла знать и ни от кого не могла узнать.

Лу с нею запирался в чулане всего каких-нибудь раз десять, там он любил ее, глядя на лик Святой Девы, лик его незабвенной Фанни.

А чтобы Менегетти каким-то образом узнал его настоящее имя, это почти невероятно. И тем более невозможным кажется, что Менегетти мог кому-то проговориться о продаже картины,— ведь это бы его скомпрометировало. И конечно, очень трудно допустить,

что он мог каким-то образом узнать что-либо об интимной жизни Лу. Кроме того, поскольку он умер в 1970 году, он разве что мог рассказать кому-то эту историю до своей смерти, то есть лет шесть тому назад, и этот кто-то, по случайному стечению обстоятельств, мог узнать о влечении Лу к школьницам и школьным формам. Нет, нет. Чтобы все обнаружилось таким путем, это уж вовсе немыслимо. И все же тут есть одна деталь, заслуживающая внимания. Похитители знают, что его зовут Луиджи Капоне. Вот это действительно мог узнать любой, кто пожелал бы немного покопаться в его биографии. Сам-то Лу о перемене имени обычно умалчивал, хотя все было проделано законным порядком, о чем осталось свидетельство в соответствующих документах. Любой человек мог в этом удостовериться. Но каким образом этот любой мог проведать о картине и школьных формах? Ни Фанни, ни Рите не было известно, что его зовут Луиджи Капоне. Однако когда он ездил в Италию для встречи с /Ленегетти, хотя Лу и не назвал ему своего имени, но в отеле в Риме, где он остановился, он записался как Луиджи Капоне и предъявил итальянское удостоверение личности, которое получил без труда на основании своего свидетельства о рождении в Кальта-нисетте, в Сицилии. Быть может, Менегетти, который тогда жил во Флоренции, как-то случайно проведал, что его анонимный покупатель и соучастник зовется именно так? Chi Io sa? 68 Впрочем, и это весьма маловероятно. Нет, нет, нет. Не отсюда пришла беда. Он все более убеждался, что пришла она от Риты Алегрия. Она была единственной женщиной, знавшей все три обстоятельства, известные похитителям: о школьных формах, о чулане и об «Успении Святой девы». Возможно, она кому-то проболталась, а тот, какой-нибудь матерый преступник, планируя похищение, ознакомился с документами и узнал, как это мог сделать каждый, что его подлинное имя Луиджи Капоне. Да, так оно и было. Другого правдоподобного объяснения нет. Хотя и в этом случае есть темные пункты. Рита о картине знала. Она видела ее несколько раз. Но могла ли она ее запомнить, она, совершенно невежественная в искусстве женщина? Откуда она могла знать, что то была картина Ман-

теньи, что называлась картина «Успение Святой девы» и так далее? Конечно, приходится допустить, что она таки запомнила картину или что через какое-то время после того, как Рита ее видела в чулане у Лу, ей в руки попала репродукция, по которой она узнала имя художника и название картины. Все это могло быть. Почему бы нет?

Но в данный момент все это не существенно, не важно. А важно теперь одно — придумать, что он скажет Генсборо, Хенину, полиции, если, на его несчастье, она вмешалась в это дело. Надо ли прямо и откровенно признать всю правду со всеми деталями? Похищение картины, ритуал со школьными формами, отношения с Ритой Алегрия, с Менегетти, все как есть?

Дрожь пробегает по его телу. Да, это уж почти наверняка конец его карьеры. Конец его блестящей карьеры в ИТТ. Хенин перестанет ему доверять. А начинать все заново в пятьдесят лет трудновато. В об-щем-то, он в любом случае может уйти в отставку. Состояние у него вполне приличное. Можно, пожалуй, связаться с другой фирмой, но чужак, понятно, не может надеяться на то, на что он надеялся в ИТТ. Там, пройдя несравненную школу Хенина, он стал фигурой первого ранга в деловом мире, у него был коммерческий талант, и он знал, что через несколько лет мог бы претендовать на управление крупной корпорацией. Будь его состояние в десять раз больше, он не смог бы достигнуть и тысячной доли того могущества, какое приобретает директор корпорации. Уход из ИТТ означал конец его карьеры. А уйти на покой, стать рантье, посвятить себя монетам и девочкам — какая тоска! Чтобы жить по-настоящему, Лу нужна лихорадочная деятельность. Но трудно себе представить, что Хенин теперь будет ему доверять, зная, что те же похитители могут в любой момент шантажировать Лу, шантажировать всю фирму. Да, выхода нет. Если °н скажет всю правду, надо приготовиться к уходу из ИТТ, а если не скажет, тогда у Генсборо останется много невыясненных моментов; он может заподозрить махинации, связанные с государственной изменой; может попросту предположить, что Лу шпион, что он сам инсценировал это похищение, и тогда, рано или поздно, с помощью наркотических препаратов или Детектора лжи Генсборо вырвет у него признание.

I

I I

I

I

I ।

I I

I ।

I

I I

I

I

I [ ।

I I

I

I :

I I I | |

I I I

I

I

I | I I.

I

I I

I

I I

I

I

I I I I

Но в данный момент Лу был не в состоянии принять решение. Надо сперва увидеть, какова будет ситуация, когда он отсюда выйдет, если только из этого положения есть выход, и самое худшее, чего он может ожидать, это что военно-морское ведомство или Пентагон дознаются, что он замешан в проект L-15. В таком случае его жизнь будет в опасности. От Генсборо можно ждать чего угодно. Чтобы оградить интересы ИТТ, он способен на все!

Лу посмотрел на часы. Было одиннадцать утра. Он включил радио, но тут же выключил. Решил принять холодный душ. Голова была в тумане, уши горели, бросало в жар, как при лихорадке.

Когда он снял пижамную куртку и начал спускать штаны, отворилась дверь и в комнату вошел Генсборо.

Они молча уставились друг на друга.

1947—1948

Я встал с постели, не говоря ни слова. Она собрала свою одежду и торопливо спустилась вниз.

Я вышел из дому. Хотелось на воздух. Надо было подумать, походить подольше.

Я вышел на Набережную. Часа через четыре или пять, под дождем соленых брызг, пришел в Карраско Потом пошел обратно. В Пунта-Карретас 2 остановился возле тюремной стены. Остановился и стал слушать вой юго-восточного ветра. О, ветры моей Набережной! Они всегда приносили мне успокоение. Ребенком я, слушая их, забывал обо всем. Мои горести куда-то исчезали.

В парке Родо я сел в беседке, подле душистой акации. Смеркалось. Слышалось уже кваканье лягушек в пруду.

После долгой прогулки и упорных раздумий я по-прежнему чувствовал смятение. Я мысленно перебирал все повороты моих отношений с Карлитосом начиная с детских лет. Время от времени возникала передо мной также фигура Техериаса. Возможно, тут была какая-то

' Карраско — район Монтевидео.

2 Пунта-Карретас — район Монтевидео, прилегающий к реке Ла-Плата.

I I I I

связь: Карлитос, сорокалетний мужчина, женат на молодой женщине, а Техериас спал с Грасиэлой. Хотя различие, конечно, было, но мне казалось, что это одно и то же. ।

Но ведь не я начал первый. Я никогда не зарился на Титу. И, странное дело, угрызений совести я не испытывал... Чувствовал легкую грусть и какой-то страх перед самим собою.

Юго-восточный ветер утих. Отдающий сладкой гнилью запах акации заставил меня уйти из беседки. Но если я не предатель, то кто же я тогда?

Я решил в этот вечер вернуться к Карлитосу. Сел в трамвай на углу улицы Джексона. К счастью, он был дома. Увидев его, я не испытал никаких особых чувств — ни стыда, ни грусти.

Карлитос предложил мне поужинать у них. Я согласился. С утра я ничего не ел. Согласился также выпить пару рюмочек водки, от них я сразу повеселел. Я принялся разглагольствовать, Карлитос слушал меня и сиял. Для него мое поведение было непривычно. «Наконец-то ты ожил, малыш! Выпей-ка еще одну!» Ему было приятно видеть меня раскованным, не бирюком, как раньше. «Сразу видать, что эта «бомба» совсем заморочила тебе голову...» — говорил он, наливая мне еще рюмку. Его слова опять меня задели. Почему он называет ее «бомбой»? И неужто голова у меня такая уж слабая?

Я заметил, что Титу напугало мое возвращение в этот час. Накрывая стол к ужину, она вглядывалась в мое лицо. В конце концов она тоже стала смеяться моим остротам. Хохотала от души. Может, ей уже виделись новые утренние встречи со мной? Почему я вел себя так? Не знаю... Что-то нашло на меня вдруг. Я сам этого не ожидал. Я пришел только забрать свои вещи.

Я им заявил, что какое-то время не буду работать на чердаке. Кажется, я сказал, что «Парнас» предоставляет мне помещение для деловых свиданий или что-то вроде того. Карлитос счел это вполне естественным. «Если это нужно для твоего успеха, давай, малыш». Тита бросила на меня взгляд, полный тайн. Разгадывать их я не стал. Мне было неинтересно.

Часов в одиннадцать вечера Карлитос отвез меня в своем «регби» на квартиру Люси и Грасиэлы. Мой переезд не доставил ей такой радости, как я вообра-

жал. Раньше она, бывало, нет-нет да и бросит мне туманный упрек: мол, какого дьявола меня тянет работать на чердаке у Карлитоса? Однако теперь, увидев, что я явился с машинкой, она не проявила ни малейшего интереса. Повернулась в постели на другой бок и продолжала спать. Ее реакция меня обидела, но я промолчал. Взял читать английский роман. Хотя я был утомлен длительной дневной прогулкой, до рассвета не мог уснуть. Когда проснулся, Люси и Грасиэла уже ушли.

У меня снова стало тревожно на душе из-за Титы. Может, надо бы исповедаться? Все еще лежа в постели, я задумался над этим. Не столько хотелось мне исповедаться, сколько побеседовать с человеком вроде падре Кастельнуово. А что, если написать ему в Пай-санду или даже съездить туда? Я встал, приготовил мате и пошел посидеть в гостиной. Опять меня одолели сомнения. Надо было работать, но я не мог. Я почти беспрерывно потягивал мате, уставившись на литографию картины Сезанна. Это был южный пейзаж: деревья с белыми домиками на красноватой почве. Думая о чем-то, я углублялся взглядом в один из домиков. Когда предмет размышлений менялся, я переселялся в какое-нибудь соседнее здание. Если же возвращался к прежней мысли, то опять вглядывался в тот домик, в котором над ней задумался. Так, перебираясь из домика в домик и часа через два или три осознав наконец, что не свожу глаз с желтого фасада в глубине картины, я решил, что исповедоваться не буду. (На этом самом фасаде Сезанн решил создать композицию из сходящихся кубов. И теперь еще, когда мне срочно надо что-то обдумать и принять решение, я набрасываю карандашом прямоугольники и замыкаю свои мысли в их жесткие рамки.)

Нет. Исповедоваться я не пойду. То, что я чувствую, это не угрызения совести. Это что-то другое, но во всяком случае... Нет, невероятно! Всего пятнадцать месяцев, как я покинул Назарет, терзаемый богословскими и нравственными сомнениями, и вот я только что совершил плотский грех с женой своего благодетеля, и совесть моя спокойна.

Несколько дней спустя мы были на вечеринке у одного врача в Пунта-Горда ’. Общество было очень пест-

1 Пунта-Горда — район Монтевидео, примыкающий К Ла-Плате.

рое, преобладали люди левых взглядов. Похоже, все тут были давние знакомые. Нас, вернее сказать, Гра-сиэлу, пригласил некий Москера, который работал театральным художником в театре «Солис», немного малевал и резал по дереву. Он познакомился с Гра-сиэлой за несколько дней до того в конторе «Парнаса» и сразу же предложил позировать ему. Он, мол, хочет сделать ее голову из дерева. По ее словам, она отказалась, но через день-другой встретила его на улице, и они вместе выпили кофе. Несомненно, этот Москера увивался за ней. Его нисколько не обрадовало, что Грасиэла пришла на вечеринку со мною.

Она же весь вечер кокетничала с ним напропалую. Наверное, хотела возбудить во мне ревность. И конечно, ей это удалось как нельзя лучше, однако несколько часов я сумел не подавать виду. Я старался вступать в разговор то с одним, то с другим, держался нарочито развязно. К полуночи Грасиэла уже порядком набралась и начала петь. Глаза у нее были насмешливые и колдовские, как никогда. Глядя, как она поет, Москера то и дело облизывал губы кончиком языка. А она смотрела ему в глаза — они у него были светлые,— и, затянув куплет о «глазах зеленых, как зеленая трава», она придвинула к нему лицо, выделывая трели, потом взъерошила ему волосы вульгарно-кокетливым жестом. Я направился к выходу. Все повернули головы, чтобы украдкой следить за мной. Тогда, состроив самую дурацкую физиономию, какую мог, я остался. Чуть погодя, притворяясь захмелевшим, я позволил ухаживать за мной одной итальянке, которая мне в матери годилась.

Москера был недурен собой и до отвращения самоуверен. Он пил полными стаканами, алкоголь, казалось, никак на него не действует. Он острил, рассказывал заранее подготовленные истории и вскоре успел померяться силой рук чуть не со всеми. Море на рассвете было спокойное, как озеро. Москера заявил, что поедет в лодке хозяина, хочется-де немного погрести, размяться. Грасиэла сказала, что поедет с ним. Я прикинулся спящим. Выждал, пока они отчалят, а потом под предлогом, будто иду купить сигарет, вышел из дома. Издали я увидел Москеру, он как раз брался за весла.

Я зашагал куда глаза глядят. Зашел в бар, выпил несколько двойных порций водки. Мне все мерещились ее полузакрытые глаза, устремленные на лицо Мо-скеры. Возвращаться домой не хотелось. Я зашел в маленькую портовую гостиницу и проспал до полудня. Так и лег одетый. Проснувшись, почувствовал, что меня тошнит и голова раскалывается. Проглотил несколько таблеток «мехораль» и снова отправился бродить. Обошел весь порт. «Когда эта «бомба» тебя бросит, будешь локти кусать». Глупость Карлитоса опять привела меня в бешенство. И ужасней всего, что в конце-то концов он был прав. Возможно, именно это и подстегнуло меня. До того момента я все не мог решить, что буду делать. Усевшись на парапете, я наблюдал за разгрузкой судна, и тут появилась у меня мысль, что с Грасиэлой надо расстаться. Свои вещи я могу перенести в любой отель, пока не найду постоянное жилье. Скажу ей, что разлюбил. И ни слова больше.

Домой я пришел около пяти часов дня. Она спала в своей комнате, но, услыхав мои шаги, проснулась. Слегка повернулась в постели и, ничего не говоря, опять уснула. Я начал снимать с вешалок свои вещи и спросил, не может ли она одолжить мне большой чемодан. «Зачем?»—спросила она. «Я ухожу»,— сказал я, не глядя на нее. «Почему?» — опять спросила она. «Потому»,— ответил я. Тут она приподнялась и, облокотившись в постели, растрепанная, бледная, красивая до умопомрачения, спросила: «Ты ревнуешь к Москере?»

Я объяснил, что не ревную, просто ее поведение на вчерашней вечеринке я нахожу вульгарным. Я старался говорить с равнодушным видом. Она мне объяснила, что иногда ей хочется побыть с другими мужчинами, но, что бы там ни было, любит она меня одного. В этом она убеждена. Больше, чем своего мужа, верю ли я ей или нет. К тому же Москера — сплошное бахвальство. В постели грош ему цена.

Ответ был смелый, ошеломляюще искренний. Меня он застал врасплох. И она немедленно заметила, что попала в точку. Я так и застыл, раскрыв рот, держа в руке рубашку, и вместо того, чтобы положить ее в чемодан, повесил обратно в шкаф. Я не знал, как поступить. Усевшись в изножье кровати, закурил сигарету. Спору нет, она меня обезоружила. Тогда она, за моей спиной пододвинувшись ко мне, погладила меня по голове. «Бедненький мой»,— сказала она, накручивая на палец прядь моих волос. Я промолчал. Затылком, шеей я ощущал ее груди.

В этот вечер мы в любви были неутомимы. Она уверяла, что любит меня, как никогда никого еще не любила. Хотелось ей верить, но я не мог. Кроме того, согласие с такой ситуацией означало поражение, самоубийственное малодушие. Я стану игрушкой в ее руках. На другой день я от нее ушел.

То были очень тяжкие дни. Я вспоминал ее непрестанно. Видел во сне ее тело. Несколько раз хватал телефонную трубку и был готов выкинуть белый флаг. До этих дней я сам не знал, как она мне необходима. И сознание, что я настолько во власти плотских вожделений, вызвало новый кризис. Опять я начал терзаться угрызениями совести из-за Титы: я убедил себя окончательно, что я предатель, как сказал мне когда-то настоятель в Назарете, и что все эти полтора года я изо дня в день все больше опускался. Я пошел в церковь, исповедался и решительно взялся за работу.

В Старом Городе я снял однокомнатную квартирку. Несколько месяцев я жил затворником, только и делал, что писал и читал. Но в некий день я понял, что не могу жить целомудренно, что при таком образе жизни я сойду с ума. Я вышел на улицу и вечером вернулся домой с женщиной. Немного спустя у меня был недолгий роман с флейтисткой из симфонического оркестра. Потом были десятки женщин и самые разнообразные эротические впечатления. Но Грасиэлу я не мог забыть.

В ту пору я обосновался в кафе, привык делать там свою работу. Шум, исходивший от двухсот столиков в «Сорокабане», был настолько оглушителен, что в двух метрах не слышно, что говорят. Я обнаружил, что там мне удается сосредоточиться лучше, чем в моей квартире, куда доходили голоса и уличные шумы. Я просиживал за столиком многие часы — читал или писал свои либретто, которые потом перепечатывала начисто машинистка. В «Сорокабане» собиралась самая яркая и пестрая часть монтевидеанской богемы тех лет. За один столик садились левые и правые интеллектуалы, анархисты и буржуа, поэты и коммерсанты, католики, проститутки, студенты, коммунисты, теософы и мошенники. За мой столик, к примеру, часто усаживался Кабрерита, агрессивный шизофреник, вы-

I

221 I росший в сиротских приютах и уличных подъездах, блестящий художник-самоучка; иногда он даже принимался меня оскорблять: «Ну, как дела, чернильная душа?»—спрашивал он или обзывал меня «дерьмовым буржуа»; а порой являлся улыбающийся, протягивал мне свою немыслимо грязную и липкую руку или предлагал за чашку кофе с молоком рисунок, который «вскоре будет стоить сотни долларов»; или он рассказывал, как его накануне выкинули из хлева во дворе хлебопекарни, где некоторое время разрешали ночевать, и выкинули лишь из-за того, что эта скотина галисиец застал его спящим в обнимку с куклой в человеческий рост, которую он сам себе вылепил из теста. А то приходил Хуан Хулио со своим расфранченным лангустом в разноцветных бантах, на цепочке с бубенчиками, благородным, по словам его хозяина, животным, которое не лает, не воет, не распространяет блох и знает все тайны моря; являлся «Гомоцикл» в кресле на колесах и громогласно оповещал, что сегодня он пообедал и готов спорить на какую хочешь тему с любым специалистом; или косноязычный Алекс, который всегда увязал в одной гласной и, чтобы выбраться из нее, повышал голос и сбивался на визг, вроде сирены, пока ему не удавалось высвободиться на самых высоких отрывистых нотах, пронзавших плотный гул кафе; либо показывался Тучо, которому никак не давался звук «ф», и собеседник, желая ему помочь, подсказывал: «ну же, философия», «ну, форма», «ну, фундаментально», а он, силясь вытолкнуть свое «ф», надувал щеки, и, отказываясь от помощи, мотал головой, точно готовящийся к нападению бык, и, косясь куда-то за спину, мучительно долго произносил нечто, звучавшее сперва даже не «ф», а «п» или «т»; или же приходили испанцы-республиканцы, жертвы изгнания, воюющие насмерть друг с другом; доходило до того, что как-то за моим столиком они швырнули в лицо одному из своих пакет с экскрементами,— бедняга додумался умыться в большом аквариуме, где всегда плавала одна рыбка, и и тот же день она сдохла отравленная, и поэты ИЭ нашего кафе сочинили ей гимны и эпитафии, а я прочитал на латыни реквием.

Левые интеллектуалы, с которыми я вел философские дискуссии со своих неотомистских позиций, про-тилли меня Монахом, но, узнав, что я пишу для радиотеатра, окрестили Какографэм. Потом стали просто называть Нако. Наступил день, когда мне стало невмоготу работать в «Сорокабане». Вечно за мой столик кто-то подсаживался, к тому же всяческий сброд, эти люмпен-интеллектуалы и особенно искатели абсолютной истины донимали меня вымогательством денег.

Я переселился в «Бостон», излюбленное кафе игроков в бильярд и балерин. В глубине зала, в первые часы после полудня, царила приятная тишина, нарушаемая лишь дробным постукиванием костяных шариков. Часов в шесть-семь я там же назначал встречи своим знакомым. А каким наслаждением было слушать концерты, которые задавал, орудуя стаканом и ложкой, дон Антонио, мадридец, умевший еще жонглировать бутылками и, готовя коктейли на стойке, выстукивать на бокалах с gin-fizzes 1 как на маримбе . Я стал ночным человеком. Когда спектакли в городе заканчивались и некуда было податься, я проводил целые часы за игрой в хенералу 69 70, стуча кожаными чашечками по мраморным столешницам в кафе «Армониа» или «Британико» или делая ставки в игре «бочас» 71 в «Сьюдаделе» и «Сан-Хосе». Обедал в «Морини», в «Ритрово». В полночь я забирался в недра «Старого Тупи», где собирался народ из театров, из студии «Торрес Гарсиа», музыканты, критики, журналисты, dilettanti 72, все публика старше меня, которая посмеивалась над моим радиотеатром и моим католицизмом. В короткий срок я овладел приемами дискуссий в кафе. Научился экспромтом сочинять теории, цитировать непрочитанные книги, возражать парадоксами и перемежать споры учеными отступлениями.

И вот однажды, выходя из кинотеатра, я встретился с ней. Оба мы остановились, улыбнулись друг другу. Потом пошли вместе. Она взяла меня за руку.

На следующий день она перебралась ко мне. И снова пошла прежняя канитель. Мы любили, ревновали, оскорбляли друг друга. Как обычно.

Ее муж, сказала она, возвратился за несколько месяцев до нашей встречи и снова уехал. Она его уже не любит. Она очень страдала из-за нашего раз-

рыва. Ей удалось меня убедить. Я и сегодня уверен, что она говорила правду, что она всегда мне говорила правду. Но на Грасиэлу часто «находило», ее мучил «призрак». У нее появлялось безразличие к миру и к людям, словно какой-то провал образовался в ее душевной жизни, и иногда надолго. Тогда она бродила с отсутствующим взглядом, избегала разговоров, не отвечала на ласки. Случалось, вставала ночью и молча курила у окна. Что-то было в ее прошлом, что так и осталось для меня тайной. Вначале я бесился, ревновал. Мне казалось, что она думает о каком-то мужчине, может быть, о своем муже. Так я и не узнал, что это с ней происходило. Впоследствии встречал я других женщин с «призраком», на которых тоже «находило». И я понял, что от такого наваждения нельзя избавиться никакими заклятьями. Единственное средство — если у тебя нет собственного «призрака», самому создать его себе. Но в то время я не умел создавать себе призраков, и, когда он мучил Грасиэлу, он мучил и меня.

И вот, в один из таких периодов, когда Грасиэлу изводил ее «призрак», я, после долгих уговоров, убедил ее провести субботний вечер в мастерской художника, с которым познакомился за несколько месяцев до того и который недавно вернулся из Европы. Альфредо жил в Поситос *, на одиннадцатом этаже подковообразного здания. У него была там большая комната с огромным окном на море и другим окном с вогнутой стороны, противоположной фасаду. Квартира была комфортабельная, хорошо обставленная. На мастерскую художника она нисколько не походила. У Альфредо была богатая бабушка, он был ее единственным внуком. Старуха уже выжила из ума и считала, что Альфредо должен вскоре получить диплом инженера.

Беседа сперва довольно долго шла о живописи, о музеях и о поездке Альфредо в Европу, но когда подействовало выпитое вино, началась обычная кутерьма. Слушали джаз, затем завязался хаотический спор, но Альфредо вскоре прервал его, попросив присутствовавшего там актера прочитать стихи из «Сон-горокосонго»» 2, которые сам он сопровождал мими-

1 Поситос — район Монтевидео.

«С о н гор о косо н г о» — поэтический сборник кубинского поэта Николаса Гильена.

ческой игрой. Актеру пришлось потом еще читать стихи из «Всеобщей песни» *, из «Черных герольдов» 2, которые, как обычно, вызвали столь любимое публикой соревнование среди поэтов. Затем появилась гитара, зазвучали самбы и чакареры 3. Грасиэла изрядно наклюкалась. Она вдруг отвела меня в угол, поцеловала, сказала, что любит меня и что уже чувствует себя хорошо. Алкоголь прогнал ее «призрак». Альфредо, зная, что я недурно импровизирую стихи, попросил развлечь гостей. Потом мне пришлось демонстрировать устный счет, все были потрясены. В восторге от признания, которое мне сделала Грасиэла, я так разошелся, что даже изобразил мессу и произнес проповедь. Мне аплодировали. Актер принялся меня убеждать, что я рожден для сцены. Он пригласил меня прослушать курс лекций о системе Станиславского, который читался в Народном театре. В тот вечер мне все удавалось. Грасиэла снова потеснила меня в угол и осыпала поцелуями. Раньше она никогда этого не делала на людях. Ее дыхание больше, чем когда-либо, пахло зеленым чаем.

И тут появился Москера.

Пришел он с аргентинским фольклористом и двумя девушками. Они явно шли с какой-то другой вечеринки и были заметно навеселе. После того злосчастного вечера в Пунта-Горда, год с лишком назад, я несколько раз видел его в «Старом Тупи», но мы избегали друг друга. В этот вечер он, напротив, похлопал меня по плечу, как самого близкого друга. Грасиэле поцеловал руку. Я проглотил тройную порцию водки и выказал ответный восторг. Потом я налил ему рюмку коньяку, и он выпил ее залпом. Задору у него нисколько не убавилось. Тут кто-то придумал мрачную игру — все разбиваются на пары и каждый должен высказать другому, что он о нем думает. Что мне говорил Москера, я уж не помню. Помню только слова «желторотый», «вундеркинд», «монашек» и тому подобное. Я же дал волю своей неприязни. Я сказал ©му, что, конечно, он художник, преданный своему искусству, да только таланта у него нет, а он, на склоне

1 «Всеобщая песнь» — поэма Пабло Неруды.

«Черные герольды» — поэтический сборник перуанского поэта Сесара Вальехо.

Чакарера — аргентинский народный танец и песня.

лет, еще строит планы на будущее, хорохорится, и так далее. Я был красноречив, как никогда. Потом налил бокалы и предложил ему выпить. Грасиэла, испугавшись моего агрессивного настроения, попыталась отобрать у меня бокал, но я выпил его одним духом. Она снова стала меня уверять, что ужасно меня любит, что у нее нет сил ждать, она должна побыть со мной наедине немедленно. Все было понятно, она хотела увести меня с вечеринки, потому что опасалась, как бы чего не вышло. Но было уже поздно. Пока это ничтожество, этот Москера не ушел, я тоже не желал уходить. Кто-то явился мне на подмогу: сказал Грасиэле, чтобы она не портила веселья, что я, мол, в ударе и все от меня в восторге. Он обещал доставить нас домой в своей машине.

Я уговорил Грасиэлу петь. Как всегда, она имела успех. А я, будто охотничий пес, все набрасывался на Москеру. Только он сделает какое-то замечание или начнет рассказывать что-то забавное, я тут же порчу ему игру язвительной репликой. Мне удалось согнать с его лица победоносную улыбку, и он стал отвечать мне раздраженно. Оба мы продолжали пить, и казалось, вино на нас не действует. В тот вечер я бы мог запросто выпить вдвое больше. От алкоголя мысли у меня только прояснялись. И этой ясностью я пользовался для того, чтобы шпынять Москеру. В какой-то момент он уже не мог стерпеть моих шпилек и решил допечь меня грубостью. «Слушай ты, вундеркинд,— спросил он меня внезапно,— а когда ты жил с попами, неужто тебя ни разу не тронули?» Воцарилось всеобщее молчание. Я едва не запустил ему в лицо бокал с вином, но удержался. Отхлебнул порядочную порцию, и ответ мой был для всех неожиданным. С совершенно невозмутимым видом я сказал: «Да, было один раз».— «И тебе понравилось?» — снова спросил он, раззадоренный. «Да, недурно,— ответил я,— одно плохо, очень уж поза нелепая».

Все дружно расхохотались. Стали хвалить меня за уверенность, за savoir faire *, за чувство юмора. Москера остался в дураках. Это был смертельный удар. Я счел себя отмщенным и больше не обращал на него внимания. Но немного погодя начали играть в «Антона Пирулело», игру с фантами, в которой надо делать

1 Самообладание (фр.).

вид, будто играешь на каком-нибудь инструменте в ритме той или другой детской песенки. Я никогда в эту игру не играл и при смене мотивов раз за разом ошибался. Мы с Грасиэлой сидели на диванчике возле окна, под которым из стены выходила цементная балка шириной сантиметров тридцать, соединявшая два крыла здания,— расстояние между ними было метров около пятидесяти. «Пусть пройдет десять шагов по этой балке»,— предложил Моск ера, когда стали обсуждать, какой штраф мне назначить за мои ошибки.

Прежде чем кто-либо успел меня остановить, я вскочил на подоконник и начал двигаться по балке. За спиной у меня сразу раздались тревожные голоса. Дул довольно сильный ветер, он трепал мне волосы и приподнимал полу пиджака. Когда я прошел пять или шесть шагов, все затихли. Меня охватило чувство одиночества. Стало страшно, и я остановился. Начали дрожать колени. Я сделал усилие, сосредоточился и сумел овладеть собой. Я внушил себе, что иду не по балке на высоте тридцать метров над землей, а по вымощенной плитами дорожке на земле. Расставив для равновесия руки, я весь расслабился и пошел быстрыми шагами. Снова послышались возгласы. Так я прошел метров двадцать, вдвое больше, чем требовал Мо-скера. Тут я сообразил, что самое опасное — это повернуть обратно. Как это сделать, я не знал. Я остановился, попробовал повернуться и чуть-чуть скособочился. Опять крики. Я подумал, что проще всего дойти до конца балки, повернуть, упираясь в стену, и возвратиться так же, как я шел. Но я этого не сделал, потому что в этот миг у меня появилась блестящая идея.

Я осторожно присел на одной ноге, другая болталась в воздухе, и уселся на балку верхом. Затем перекинул другую ногу, так что обе они оказались по одну сторону, и, наконец, я снова сидел верхом, но уже лицом к окну Альфредо, где столпившиеся гости с ужасом глядели на меня. В этот момент я услыхал крики слева от себя. Из окон других квартир повысовывались соседи. Альфредо делал им знаки, чтобы они молчали.

Почувствовав себя уверенней, сидя верхом на балке, я сделал приветственный жест обеими руками, стал посылать воздушные поцелуи и любезно раскланиваться. Затем я снял галстук и с жестами фокусника

обвязал им балку. Две минуты спустя меня под гром аплодисментов втаскивали за волосы в квартиру Альфредо, хлопали по плечу, Грасиэла вся в слезах ругалась и целовала меня. Когда шум улегся, какой-то остряк затеял взять у меня интервью о моем необычном подвиге, как если бы я прошел по канату над Ниагарским водопадом. Он спросил, что побудило меня решиться на такую дерзкую затею. Потребовав бокал вина, я заявил, что как член МААК я поставил себе целью установить новый рекорд. Все пожелали узнать, что такое МААК. Я пояснил, что это Международная ассоциация алкоголиков-канатоходцев. Когда смех поутих, самозваный репортер, подставлявший мне вместо микрофона женскую туфельку, поднес ее мне ко рту, чтобы я растолковал, что означает галстук, который я привязал к балке. Когда член МААК устанавливает новый рекорд, сказал я, он отмечает его таким образом на случай, если какой-нибудь храбрец пожелает с ним состязаться.

Все бросились удерживать Москеру, но было уже поздно. Отбившись от всех, кто пытался его остановить, он кинулся к окну. Когда он уже стоял на корточках на подоконнике, Альфредо набросился на него сзади, чтобы схватить за пояс, но Москера дал ему локтем в грудь, и тот отлетел в сторону.

Он не прошел и пяти шагов по балке, как потерял равновесие и упал плашмя на асфальт.

ПЯТАЯ ХОРНАДА

От всего сердца благодарю вашу милость за утешительные слова, сказанные после чтения четвертой хор-нады моей исповеди; а по тому, о чем я далее буду писать, ваша милость убедится, что, даже совершая столь многие непотребства, я был еще не столь пропащим человеком, чтобы порой у меня не появлялось желание осуществить благородные замыслы.

События, о коих пойдет речь в этой хорнаде, сами по себе не связаны с грехами, требующими, чтобы я облегчил от них свою душу, однако полагаю, будет уместно и отнюдь небесполезно, ежели ваша милость о них узнает, ибо для исповеди моей они весьма важны.

Итак, насадив альгвасила на кол, я поспешил укрыться в убежище, где меня ждал лекарь. То был

дом близ моста Троицы, и проживала там мать надзирателя из тюрьмы Пенитенсия, усыновленного маэстро Сокаррацем. Там я скинул рясу и снова надел дорожное платье; разговорившись со стариком лекарем, я поведал ему, что тот альгвасил однажды велел меня отстегать, причем безо всякого повода, и я, мол, поклялся вернуть ему долг с лихвою. Старик меня одобрил, найдя такую расплату в высшей степени справедливой, и снова принялся благодарить за свое освобождение. Но тут я перебил его и, дабы не упустить случай, пожаловался на мученья, доставляемые мне чирьями, добавив, что особенно досаждают они при чересчур долгой ходьбе, как в этот день, когда я прошел больше лиги. Лекарь спросил, давно ли я ими страдаю, на что я ответил, что примерно с год, однако же я не сказал, что обязан ими издевательству, учиненному надо мною альгвасилом в дубовом лесу в Лава пьес.

Старик пообещал быстро меня вылечить и, кликнув хозяйку дома, попросил принести ему большую иглу, длиною с булавку, что по реалу за штуку. Потом велел мне обнажить нижнюю половину тела и на столе встать на четвереньки. Довольно долго и внимательно меня осматривал и сказал, что лечение причинит мне легкую боль, зато потом сразу полегчает; и без долгих слов вонзил иглу на целый дюйм в раздувшиеся гнойники — я и двух «отченашей» не успел бы прочитать, как почувствовал, что они съежились и боль совершенно прошла; я-то ожидал, что лекарь применит пластыри или пиявки, и сильно удивился подобному, казалось бы, чудесному исцелению; так хорошо я себя почувствовал, как уже и не надеялся,— короче, от неожиданного облегчения я возликовал и преисполнился благодарности и восхищения перед искусством этого незнакомца; теперь меня разбирало желание узнать, откуда взялся такой врач, столь непохожий на прочих врачей, которых я знавал, где его родина, из какого он рода и где обучался своему искусству, а также какими свойствами и длиною должна обладать игла и что за преступление привело его к тому бедственному состоянию, в каком я увидел его этим утром; однако же спрашивать я не решился, дабы не воскрешать и не напоминать о прошлых горестях; он же, будто Угадав мои мысли, сказал, что, поскольку я нынче избавил его от костра, это обязывает его открыть мне

229 _

душу и поведать обо всем, что мне угодно о нем узнать.

Итак, рассказал он следующее: звали его Хуан Алькосер; родина его здесь же, на этой валенсийской земле; медицине же он обучался в Макао, португальском городе в Китае, где прожил двенадцать лет; а тут его взяли под стражу как еретика и бежавшего с галеры.

Никто бы и вообразить не мог, что эта величавая наружность, эти тонкие, белые руки принадлежат каторжнику, орудовавшему веслом па королевских галерах. Он сказал, что имя Педро де Аранда, как он мне представился там, на опушке леса, было не настоящее его имя, по под ним он ж;ил в Лиссабоне, а настоящее знают только его дочь да два кабальеро, близкие его друзья, к коим он ныне причисляет и меня, своего спасителя, отчего и почел долгом сообщить свое подлинное имя как самому лучшему другу.

Затем он поведал мне, что дед его был мориск из Гвадалахары, который едва знал испанской грамоте, но уже в молодости сильно разбогател, занимаясь торговлей; она-то и привела его потом на толедский рынок в Алькана, где он открыл большую лавку шелковых тканей. Когда ж он достиг тридцатилетнего возраста, ему пришлось подчиниться прагматике, изданной Фердинандом и Изабеллой, согласно которой жившие в Испании мудехары ', дабы не подвергнуться изгнанию, должны были принять христианство, что его дед и выполнил по форме, но не по сути, да так и умер, тайно придерживаясь мусульманской веры; при крещении же он принял имя Фернандо Алькосер по названию города, где родился, откуда и пошло в их семье христианское имя. Торговля шелком привела наконец деда в валенсийские края, где в плодоносной и изобильной округе он покупал фанегами 73 74 семена для выращивания тутовых деревьев; тут-то он и поселился по пути в Сагунто, недалеко от леса, где мы встретились нынче утром. В этой-то усадьбе родился и вырос дон Хуан, а прежде и его отец, и все его детство прошло в том, что для виду у них исповедовали католическую веру, а тайком читали Коран, ели свой «гуадок» и «таср» и держали пост в Рамадан, как поступали все семьи

I

тайных отступников. У меня хватило смелости спросить, какую из двух вер он исповедует ныне, на что старик ответил, что никакой, ибо, по его мнению, обе слишком уклонились от истины, и что верует он только в Бога — создателя вселенной, коего чтит не обрядами какими-либо, но единственно лишь добрыми делами па благо ближним своим, и весьма возмущается фанатизмом, повинном в том, что знания многих мудрецов находятся в пренебрежении и забвении, однако в Лиссабоне и повсюду он выдает себя за набожного христианина. Затем он рассказал, что к году тысяча пятьсот семьдесят седьмому, когда ему минуло двадцать девять лет, он уже в течение трех лет исходил пешком многие дороги Франции и Италии, дабы слушать лекции по медицине, географии и алхимии у знаменитейших ученых этих стран, и что, вскоре после того, как он поселился в Валенсии, слава о нем как человеке весьма сведущем, прочитавшем бездну книг, пошла по городу, и похвалам и восторгам не было конца. Однако он, по молодости неосторожный и готовый защищать истину при любых обстоятельствах, говорил во всеуслышание о своем восхищении мавром Аверроэсом 75 и итальянцем Джордано Бруно, высказывая мнение, что их труды должно непременно выпустить в свет, между тем как инквизиторы почитали их вредоносными для католической веры; речи его, с которыми он не таился, дошли до ушей святой инквизиции, и дело кончилось его арестом, а поскольку он упорствовал в том, что высказанные им похвалы справедливы, валенсийские инквизиторы осудили его пожизненно на галеры. И еще рассказал он, что после нескольких месяцев каторжного труда, на который обречены несчастные, оборванные и обовшивевшие галерники, богатство его родителя помогло подкупить писца из тех, что, пользуясь должностью, вымогают деньги для дальнейшего своего продвижения наверх, писец дал взятку капитану галеры, тот подмазал надсмотрщика, и дону Хуану удалось бежать, бросившись в воду в обнимку с куском доски вблизи португальского берега, когда в этом королевстве еще правила Ависская династия 2 и был жив дон Себа-

стьян ’, ставший затем его государем. Но оттуда дону Хуану пришлось бежать в тысяча пятьсот восьмидесятом году, когда португальским троном завладел Филипп II и трибуналы инквизиции, не мешкая, принялись выявлять и карать всех морисков, подозреваемых в ренегатстве, и в гонениях сих выказали не меньше рвения и жестокости, чем то было в Испании; . наш лекарь, однако, благодаря занятиям географией был знаком со многими мореходами, и ему удалось получить место лоцмана на корабле, который, обогнув Африку, привез его в упомянутый выше португальский город в Китайской империи. И здесь, вскоре после его прибытия, искусство врачевания помогло ему обрести фавор губернатора — своими мазями он сумел излечить того от галльской болезни и стал его домашним врачом, более того, ближайшим другом, так что все двери в губернаторстве открылись перед ним, и он обзавелся деньгами, грамотами и бумагами, в которых именовался дон Педро де Аранда, ибо сим именем назвался, прибыв в тот город. Подружившись в Макао с врачом-китайцем, он изучил искусство лечения иглами из слоновой кости, известное с давних пор тамошним лекарям. Он твердо уверовал в этот способ лечения и не без риска для жизни выезжал время от времени в города Китайской империи, дабы познакомиться со знаменитыми врачами и научиться от них всем тонкостям иглоукалывания, желая овладеть им в совершенстве,— ведь европейские медики об этом способе и не слыхивали, а пользовали больных по большей части всяческими травами; там же, насколько могу судить, он усвоил особую философию, учащую тому, что человек добродетельный должен довольствоваться жизнью в бедности и не стремиться в высокие сферы, ибо все они ненадежны и падение неминуемо.

В году тысяча пятьсот девяносто втором, истомись от желания увидеть отца и сестер, он возвратился в Лиссабон, оттуда морем добрался до Аликанте и дальше, в Валенсию, где пробыл всего три дня, никому не показываясь на глаза, кроме отца, который уже два года жил вдовцом, один, с немногими преданными слугами, ибо обе дочери повыходили замуж за морисков из Аликанте и, последовав за мужьями, оставили роди-

1 Дон Себастьян (1554 — 1578) —король Португалии (1557-1578 гг.).

тельский дом. Хуан предложил отцу ехать с ним в Лиссабон, но старик сказал, что дочери, мол, тоже просили и настаивали, чтобы он жил с ними, он же безмерно любит землю, где родился, где вырастил детей и похоронил жену свою, и здесь хочет умереть; и раз уж единственному его сыну никак не было возможно остаться в Валенсии и упокоить его старость — ибо за бегство с галер изображение Хуана было сожжено на костре, отец дал сыну благословение на мусульманский лад и с бессчетными советами и молитвами о его здоровье попросил в добрый час поскорее уехать.

В Лиссабоне дон Хуан женился на наследнице майората, находившегося в краю Альенде-эль-Тахо, который на португальском наречии называют Алентежо, и в том же году, а был тогда год девяносто третий, у него родилась единственная его дочь Эухения. И здесь, в Лиссабоне, как повсюду, его иглы снискали ему влиятельных друзей, весьма его почитавших за ученость и многие добрые дела.

Но вот в году тысяча шестьсот девятом один из его друзей, входивший в число грандов Испании и бывший на дружеской ноге с эрцгерцогом Альбертом Австрийским ', сообщил дону Хуану, что герцог де Лерма 2 убедил короля дона Филиппа III изгнать всех морисков из Испании и конфисковать их земли и деньги, что неминуемо будет приведено в исполнение в конце лета, дабы все многочисленные садовники и производители шелковичных червей, чем в большинстве занимались мори-ски, успели продать свой урожай и деньги их остались в Испании, однако решение сие содержится в тайне, дабы, узнав об изгнании загодя, мориски не уничтожили свое хозяйство.

Тревожась об участи отца и сестер, дон Хуан поспешил в Аликанте предупредить о грядущей беде, уговорить родных продать все, что сумеют, и немедля покинуть Испанию. Отец его в Валенсии был еще жив, однако от глубокой старости впал в слабоумие — он даже сына своего не узнал. Дон Хуан тотчас понял, что уже никто не вернет отцу прежний разум и ясность

'Альберт Австрийский (1559—1621) — зять Филиппа П. Был вице-королем Португалии и правителем Нидерландов.

2 Герцог де Лерма (Франсиско де Сандоваль-и-Рохас, 1550? —1625) — испанский государственный деятель, фаворит Филиппа Ш, правивший в Испании двадцать лет. мыслей и что жить ему осталось недолго, так что увозить старика из дому бог весть куда, то ли на радость, то ли на горе, означает попросту его убить; ничего другого пе оставалось сыну, как на прощанье поцеловать чело старца с надеждой, что смерть приберет его прежде, чем их начнут изгонять. Поставленный зятьями управляющий с несколькими работниками, своими и наемными, занимался уходом за тутовыми рощами, и две женщины ходили за стариком, который в последние свои светлые минуты потребовал, чтобы дочери поклялись памятью матери не забирать его из этого дома. И тут злосчастная судьба распорядилась так, что у того самого чиновника инквизиции, которого я давеча раздел догола, запечатлелись в памяти черты дона Хуана и в канун отъезда из Валенсии этот йегодяй его узнал и донес инквизиторам, каковые тотчас приказали альгвасилу его схватить, так что я, напав на конвой, спас его от саибенито и от костра.

Также и я поведал дону Хуану свою жизнь, правда, без подробностей и в немногих словах, умолчав об убийстве дона Франсиско де Перальта и моего брата Лопе и в рассказе о других событиях не касаясь тех сторон, кои могли бы поколебать его доверие ко мне. В подобных беседах прошел первый из трех дней, которые нам надо было провести в укрытии, и к вечеру, когда у нас завязался разговор о всяких других предметах, я уже проникся огромным уважением к этому ученому, чье достоинство и свободомыслие вызывали во мне желание лучше с ним познакомиться, поучиться у него и помогать ему во всем, в чем смогу.

На второй день явился к нам слепец Виолант и сообщил, что Сокаррац велел меня известить, что мпе уже заказано место пассажира на фрегате, везущем груз шелка в Кадис, и чтобы я поспешил, ибо завтра судно снимется с якоря. Слепец ни словом не обмолвился о смерти альгвасила и исчезновении чиновников инквизиции, я тоже не стал спрашивать, будучи, однако, убежден, что всей Валенсии уже известно о том, что случилось в лесу, и что квадрильи святой Эрмандады рыщут по всем дорогам в поисках дона Хуана.

Но буду краток, ибо вашей милости вовсе ник чему вникать во все подробности, для сей исповеди не столь уж важные.

Из пятисот дукатов, которые я ему дал, старик внес налог Сокаррацу, уплатил за место на фрегате и грамоты на имя дона Хауме де Сантанхель, для чего потребовалось дать на лапу писцу и подмазать стряпчего.

Плыли мы при попутном ветре, не тревожимые бурями, и через три дня высадились на берег в Кадисе, и должен сказать вашей милости, что общество , i дона Хуана доставляло наслаждение и назидание всем, кто его знал, а когда порою он высказывал мне, соучастнику его в тайном бегстве, какие-либо свои мысли, все они казались мне в высшей степени разумными и основанными на глубоком знании жизни, что еще усугубляло желание вызывать его на разговоры о самых разных предметах.

После долгого размышления дон Хуан пришел к выводу, что в дальнейшем уже не сможет жить в Португалии под именем Педро де Аранда, принадлежавшим мориску-еретику и беглому с галеры, ибо это, разумеется, вскоре станет известно лиссабонской инквизиции, и он, рискуя тем, что его могут схватить, решил появиться у себя дома переряженным, намереваясь забрать жену и дочь, спасти, что возможно, из имущества и уехать туда, где никто его не знает и где он сможет жить под своим новым именем как дон Хауме Сантанхель.

О той поре в Кадисе не стояло на якоре ни одного судна, готового отплыть в Португалию в ближайшие пять дней, и я, сообразив, что вести из Валенсии достигнут Лиссабона не позже как через неделю и что дон Хуан, которому тогда минул семьдесят один год, не в состоянии выдержать долгую скачку от Кадиса до Лиссабона, предложил устранить эту помеху и препятствие тем, что он, мол, мог бы доверить мне вывезти из Лиссабона его семью и имущество. Я пообещал оберегать и охранять обеих женщин, пока не доставлю их в то место, какое он изберет для жительства, и, прежде чем он успел вымолвить хоть слово, я прибавил, что, ежели он считает себя моим должником, то лучшей платой мне будет его полное доверие. Он тотчас согласился, снова рассыпаясь в изъявлениях благодарности,— разумеется, он доверяет мне совершенно и нисколько не опасается, что я могу не исполнить своих обещаний; обдумав не спеша, что ему больше подходит, старик сказал, что хотел бы ждать своих близких в Мадриде или в Толедо, где у него есть друзья настолько могущественные, что не побоятся укрыть его, тем паче под другим именем.

Еще прежде он мне рассказывал, что один из лучших его друзей — это английский врач Гарвей 76 и что в Голландии со времен его странствий по Европе у него есть немало знакомых также среди астрономов и географов; и поскольку в тот тысяча шестьсот девятый год Филипп III согласился на перемирие и пожаловал кое-какие права голландцам и фламандцам, я посоветовал дону Хуану отправиться лучше в Амстердам и там ждать жену и дочь — там он сможет снова заняться своей медициной, не скрывая имени своего и родины, не опасаясь святейшей инквизиции, и не приДется ему менять свои привычки из боязни оказаться на примете у злопыхателей. Я сказал, что, когда выеду в Лиссабон, он тут может сесть на первое же судно, отправляющееся в северные моря; стали мы обсуждать, как лучше поступить для осуществления моего замысла, было высказано много разных доводов и мнений, пересказывать кои нет смысла; и я увидел, что старик весь во власти колебаний и страхов и склоняется все же к тому, что ему лучше остаться в Испании; в общем, чтобы заставить его преодолеть малодушие, пришлось мне потратить немало усилий, и в конце концов мы порешили сделать так, как советовал я.

На почтовых, нанятых в Хересе, я помчался галопом; первую ночь ночевал в Утрере, а на второй день после полудня прискакал в Севилью, где провел еще два дня, чтобы забрать свои деньги, отданные на хранение в банк семьи Эспиноса, и получил у них вексель, по предъявлении коего в Голландии мне за полторы тысячи дукатов должны были выплатить четыре тысячи флоринов, и еще один вексель на четыреста дукатов для погашения его в Португалии; затем, после четырех дней непрерывной скачки, я добрался до Лиссабона.

Дон Хуан, три раза протыкая мои чирьи иглами, начисто излечил меня от них и заверил, что теперь мне нечего об этом тревожиться, я, мол, уже всегда буду здоров. Передал он мне в Кадисе два письма для вручения жене и дочери, однако предупредил и предостерег, что сам не знает, как поведет себя донья Инес, его супруга, исполнит ли его просьбу и согласится ли ехать к нему, ибо дама она весьма благочестивая и,

узнав из письма истинную его историю, которую он ей никогда не сообщал, возможно, будет оскорблена; однако же он был уверен, что его дочь Эухения, которой исполнилось семнадцать лет и которую он втайне воспитывал по-своему, будет рада отправиться со мною куда угодно, исполнит все с готовностью и без возражений, лишь бы увидеть отца.

Прискакав в Лиссабон, я вскоре отыскал площадь, которую старик начертил мне на пергаменте заодно со многими другими улицами и площадями огромного сего города,— так я просил, ибо ехал один и хотел избежать необходимости расспрашивать встречных; ведь, случись какое-нибудь недоразумение, они могли бы опознать меня по манере говорить или по наружности; идя от той площади, миновав несколько улиц, я без труда нашел балконы с золочеными решетками, указанные мне как примета его дома, однако он велел мне не стучать сразу, пока я не удостоверюсь, что валенсийская инквизиция меня не опередила; если же, на беду, это им удалось, следовало действовать с величайшей осторожностью и скрытностью, дабы не рисковать, что как посланец беглого еретика я тоже могу угодить в тюрьму; впрочем, фрай Херонимо, я не стану описывать все предосторожности, с какими взялся за дело.

Короче, было так: лишь только донья Инес узнала, что состоит в браке с мориском, изображение коего как еретика было сожжено на костре, да вдобавок беглым с галеры, чье имя было вовсе не то, с каким он вел ее к алтарю, она ужасно оскорбилась и разгневалась, стала проклинать и бесноваться как одержимая — домашним пришлось отвезти ее вместе с дочерью в загородный дом и запереть там; в скором времени я оттуда увез Эухению на крупе моей лошади, да так удачно, что через восемь дней, пять из которых мы скрывались на постоялом дворе в Опорто, подошло время нашего отплытия на датском судне, места на котором я успел раздобыть, и без каких-либо даже малейших помех мы приплыли в гавань Амстердама, где уже неделю нас как дождя в мае ждал дон Хуан.

БЫЛ ТОЛЬКО ОДИН выход

Лайнер компании «Авианка» приземлился в Нью-Йорке 15 апреля в 23.17. Прайсу была дана инструкция позвонить Генсборо из аэропорта по автомату.

В 2.00 16 апреля они встретились в Карлтон-Хаусе.

Прайс подробно доложил обо всем происшедшем в Боготе. Генсборо был восхищен изобретательностью этих людей. Стало быть, вместе с ключами для освобождения Капоте они возвращают микрофильмы? Микрофильмы, прихваченные ими «по ошибке»? А что же им надо было взять в квартире Капоте? Это вызвало известную тревогу, равно как тот факт, что такие ловкачи возвращают микрофильмы. Нельзя себе вообразить, что они не потрудились выяснить, что там заснято. Возможно ли, чтобы они пренебрегли удобным случаем подготовить грандиозный шантаж ИТТ? Или же эти самые микрофильмы не имеют никакого отношения к документации L-15, переданной Финном злосчастному Лу Капоте? Он опять подумал об опасности, что «шалтай-болтай» — локатор, разработанный в ИТТ, создающийся в абсолютной тайне, как-то связан со всем этим делом. Не было ли предложение Финна всего лишь маневром с целью выудить информацию у ИТТ?.. Да нет, абсурд!

Генсборо терпеть не мог строить пустые догадки. Надо поскорее избавиться от сомнений. Через час после завершения беседы с Прайсом Генсборо был на почте на 42-й улице и вынимал из ячейки ролик с микрофильмами. Разглядывая их у себя дома, он увидел, что там засняты чертежи электронного устройства, научная документация и т. д.

И хотя теперь, когда он держал в руках этот материал, к нему отчасти вернулось спокойствие,— по крайней мере, он мог утверждать, что ни военно-морское ведомство США, ни Пентагон не причастны к похищению Капоте, иначе микрофильмы никогда бы не были возвращены ИТТ,— Генсборо не мог избавиться от смутного чувства тревоги. В голове у него не укладывалось, что похитители возвратили микрофильмы. Тут какая-то собака зарыта. Не сняли ли они копии, чтобы потом пустить их в ход? Не намерены ли выиграть время для чего-то?

Очевидно, у Лу Капоте в момент похищения не было при себе этих материалов. И если их взяли у него дома «по ошибке», значит, шли туда не за ними?

И тут был второй тревожный момент. Какого черта понадобилось похитителям лезть в квартиру Лу Капоте? Не за дублонами же они отправились!.. Любой человек,

немного покопавшись, мог без труда установить, что Капоте хранит свою коллекцию в банке, а дома держит лишь несколько монет. К тому же никто никогда не слыхал о нумизматических похищениях. Еще чего!

Лу Капоте — консультант в совете директоров ИТТ. Он один из фаворитов Хенина. Он доверенный человек в их компании, один из немногих, кому известны настоящие функции Генсборо в ИТТ. А если Лу Капоте на самом деле вовсе не... Генсборо опять спохватился, что строит пустые догадки, и его охватила ярость. До разговора с Лу любая догадка будет сомнительной. Надо немедленно идти... Нет, лучше немного подождать. Отдохнуть час-другой, подумать и принять решение, как повести разговор с Капоте, когда его освободит. Необходимо действовать с максимальной осторожностью, ведь у Лу, возможно, есть какая-то тайна.

В 9 часов утра 16 апреля в сопровождении двух своих парней Генсборо выехал по адресу, указанному похитителями. В письме было велено приподнять крышку садового колодца — там он найдет указание, как расконтачить систему взрывных устройств. Генсборо остановил машину метрах в двухстах от дома и приказал одному из парней пройти а сад и взять записку, которую он найдет под крышкой колодца. Через десять минут парень возвратился с письмом и ключом.

Никакой системы взрывных устройств нет! Ему посылают ключ от дома. Он может войти когда пожелает и освободить Лу Капоте. Ах, треклятые бестии! Не только изобретательны, но еще с чувством юмора. И юмора почти английского, подумал Генсборо.

Увидев его, Лу торопливо подтянул пижамные брюки.

— Хелло, мистер Капоте! Вы здоровы?

Ни Хенин, ни Генсборо никогда не обращались к людям по имени, как то принято в american style

Лу округлил брови, попытался улыбнуться, но получилась лишь какая-то глупая гримаса.

Генсборо не стал дожидаться другого ответа.

— Очень рад. Можем сейчас с вами поговорить? — Здесь?..

1 Американском стиле (англ.).

— А почему бы и кет? — рассеянно сказал Ген-сборо уже на ходу, неторопливыми шагами обходя комнату и осматривая ее. Казалось, его очень заинтересовал потолок. Пока Лу одевался, он обошел остальную часть дома. Мебель была только в холле и в комнате Лу. В прочих помещениях совершенно пусто. На кухне несколько кастрюлек, чашек и столовых приборов. Несомненно, дом был снят только для похищения.

Когда Лу вышел из своей комнаты, Генсборо уже сидел в кресле в холле и, разглядывая репродукцию Модильяни, набивал свою трубку. Похоже, он не спешил.

Лу сел напротив него, немного смущенно пригладил волосы.

— Как вы, конечно, понимаете, мистер Капоте,— начал Генсборо, раскурив трубку,— ваше положение нас весьма обеспокоило.

Он откинулся в кресле, словно располагаясь к долгой беседе; затем сильно затянулся, так что щеки провалились, и, держа трубку в зубах, начал допрос.

— Удалось ли вам встретиться в тот день с вашим другом Финном?

— Да, мистер Генсборо.

— Вы получили от него документы?

— Да, получил.

— Скажите, пожалуйста, в котором часу?

— В два часа дня, мистер Генсборо.

— Так,— протянул Генсборо, впервые посмотрев ему в глаза.— И документация эта очень объемистая?

— Это были микрофильмы, мистер Генсборо.

— Были?

— Да, мистер Генсборо, были.

— Из того, что вы употребили прошедшее время, я должен заключить, что их у вас уже нет?

— Не могу этого утверждать, мистер Генсборо, но, к сожалению, это весьма вероятно.

— Когда вас похитили, у вас их не было при себе?

— Нет, не было, мистер Генсборо.

— В котором часу вас похитили?

— После половины четвертого...

— И где же вы оставили микрофильмы?

— Разумеется, дома.

Генсборо широко раскрыл глаза и слегка вытянул шею, словно ожидая объяснения.

— Ну да, мистер Генсборо,— продолжал Лу.— Мне казалось неосторожным носить их с собой.

— И вы оставили их в надежном месте?

Лу утвердился в своем предположении, что у него нет иного выхода, как говорить чистую правду. Генсборо его не отпустит: вопрос за вопросом будет прижимать, пока не выведает все как есть.

Лу глотнул слюну и опустил глаза.

— Я оставил их в моем сейфе, мистер Генсборо.

— Так почему же вы сомневаетесь, что они еще там?

Лу опять проглотил слюну и поднял глаза с выражением покорности судьбе. Все идет так, как он предполагал...

— Вы вполне здоровы, мистер Капоте?

Эю проявление заботливости встревожило Лу. Впервые у него мелькнула мысль, что, возможно, Генсборо лучше него информирован о том, что произошло.

— Да, мистер Генсборо, вполне здоров.

— Почему же вы тогда сомневаетесь, что микрофильмы еще находятся в вашем сейфе? Неужели вы полагаете, что кто-то мог их оттуда забрать?..

— Вот именно, мистер Генсборо,— и Лу подумал: «Лучше уж поскорее покончить!» — вот именно, потому что похитители знали, что у меня дома есть сейф, и, кроме того, я им дал ключи, чтобы его открыть.

Генсборо поднялся. Он вынул трубку изо рта и заложил руки за спину. И, шагая вдоль каймы ковра, флегматичным тоном заметил:

— Весьма тревожное сообщение, мистер Капоте,— и повернулся, чтобы посмотреть ему в глаза,— весьма тревожное.

Лу кивнул, понурясь; исподлобья он следил за Генсборо, который наклонился, чтобы выбить трубку над пепельницей. Потом подошел к окну, отодвинул занавеску и поглядел на улицу. Конечно, он приехал не один. Вдруг Генсборо обернулся и спросил:

— Вам угрожали? Это вы сообщили им о микрофильмах?

— Нет, мистер Генсборо, ни они, ни я о микрофильмах не говорили.

— И вы предполагаете, они могли знать, что вы, за час до того, положили микрофильмы в сейф? Признай-

тесь, мистер Капоте, это абсурд! Но тогда я спрашиваю себя, зачем им понадобились ключи от вашего сейфа?

— Я могу строить всякие догадки, мистер Ген-сборо, но пока мы не поедем ко мне домой и я не выясню, что произошло...

— Ладно,— перебил его Генсборо, направляясь к. двери.— Вы правы. Поехали!

Их ждали две машины. Генсборо сел в машину, жестом показав Лу, чтобы он сел в другую. Генсборо хотел какое-то время побыть один. Пока они едут, надо бы воспользоваться этим временем, чтобы обдумать полученную информацию и вторую половину допроса провести более эффективно. Пока у него было впечатление, что Капоте искренен. Но теперь надо было понаблюдать за его реакциями. Понаблюдать за его лицом в момент, когда он откроет сейф и убедится, что микрофильмов нет. Такое наблюдение обнаружит гораздо больше, чем любое словесное заявление. А пока ему, Генсборо, надо подумать, какого дьявола понадобилось похитителям лезть в сейф Лу. Надо бы и сейф посмотреть. Нельзя себе представить, что там хранились деньги или иные вещи. Так поступил бы только дурак, а дураком Лу Капоте никак не назовешь.

Лу, в свой черед, спрашивал себя, почему Генсборо не поехал в одной машине с ним. Разумного ответа он не мог найти. Да и не было у него охоты долго ломать над этим голову. Он был настроен говорить всю правду, будь что будет. Единственное, чего он желал,— это высказать ее в таких обстоятельствах, которые немного смягчили бы его вину. Ладно, там, на месте, решит.

Когда приехали, Генсборо вошел в квартиру вместе с ним. Внутри все было в порядке. Экономка сделала уборку.

— Sit down , мистер Генсборо,— сказал Лу, подвигая ему стул.

— Дайте мне взглянуть на сейф.— Тон был резкий.

Они вошли в кабинет, обитый темными деревянными панелями. Две стены были закрыты книжными стеллажами от пола до потолка. Лу Капоте вынул из кармана ключ, выдвинул ящик письменного стола, на-

1 Садитесь (англ.).

жал там кнопку, и Генсборо увидел, как целая секция книжных полок отворилась внутрь кабинета. За нею оказалась серая стальная дверь сантиметров полтораста в высоту и шестьдесят в ширину. В ее центре выделялась голубая розетка, а под розеткой колесо, тоже металлическое, дюймов семи в диаметре с радиальными рукоятками, как на штурвале корабля.

Лу принялся вертеть розетку то влево, то вправо. Комбинация из семи чисел. Генсборо считал его движения. Когда закончилось последнее число, послышался мелодичный звонок. Лу повернул штурвал вправо и толкнул дверь, которая бесшумно открылась. Слегка пригнувшись, он вошел внутрь. Автоматически включился свет.

Когда в сейф вошел Генсборо, первое, что привлекло его внимание, была обитая кожей низкая скамья. Она имела форл^у ложа из римского триклиния. Что за чертовщина? Триклиний в сейфе? Кушетка? О какой странной тайне, о каком необычном пороке свидетельствовал этот предмет? И зачем понадобился Лу Капоте сейф таких размеров? Good Heaven! 77 Куб с гранью в три метра! Такой сейф был бы на месте только в банке. Для чего он Лу Капоте?

Лу подошел к задней стенке, выдвинул небольшой металлический ящик и, обернувшись, посмотрел с убитым видом на Генсборо.

— I’m sorry2, мистер Генсборо,— сказал он,— микрофильмы унесли.

— Что ж, мистер Капоте,— сказал Генсборо, пробуя ладонью мягкую обивку скамьи,— думаю, что нам с вами...

На сей раз его перебил Лу.

— О да, мистер Генсборо, понимаю, вам и мне есть о чем поговорить. Не так ли? Еще до того, как вы меня освободили, я знал, что нам придется о многом поговорить.

Генсборо развел руки, как бы показывая, что он весь обратился в слух.

— Прошу вас пройти в кабинет.

Лу запер сейф, повернул штурвал налево и нажатием на ту же кнопку в ящике письменного стола поставил книжные полки на место.

Генсборо расположился в кресле и, согласившись

выпить стакан шотландского виски, приготовился слушать.

С самым безразличным видом он в течение двух часов слушал рассказ Лу: отношения с Фанни, развод, мания по части школьных форм, история с калабрийской девушкой, с Ритой Алегрия, похищение картины,— словом, все.

Закончив исповедь, Лу почувствовал себя другим человеком. Словно на десять лет помолодел. За все время, что он говорил, Генсборо ни разу его не прервал.

Выслушав все, Генсборо поднялся.

— Ну что ж, мистер Капоте,— сказал он, улыбаясь.— Теперь все ясно. Понимаю, что для вас эта исповедь была нелегкой. Теперь отдыхайте. Я тоже нуждаюсь в отдыхе. Завтра поговорим еще. Предлагаю вам позавтракать вместе.

Несмотря на профессиональный training *, Генсборо лишь с большим трудом удалось сохранять невозмутимый вид до конца рассказа. Он вышел с чувством отвращения. Отвращения и ярости. Несчастная ИТТ, какие люди в ней служат! Капоте сумасшедший, опаснейший извращенец! С самого своего поступления в ИТТ Генсборо организовал, как он полагал, эффективную систему слежки за служащими высшего ранга. Как же получилось, что никто и знать не знал, что Лу Капоте ненормальный, да еще какой! Генсборо были известны его привычки, вкусы, его хобби, перемена имени, два его брака, связь с калабрийкой и даже несколько ссор с одной школьницей, но он и вообразить не мог, что консультант совета директоров ИТТ мог быть соучастником похищения картины. Да это просто уголовщина! Недопустимо! И подумать только, что этот человек мог бы достигнуть в ИТТ куда более высоких ступеней!

Нет, после всего этого Лу Капоте нельзя оставить в компании. Его слабости могут ей в один прекрасный день сильно повредить. Надо бы его уволить, хотя он из любимчиков босса. Но как уволить? Он не только в курсе многих секретов ИТТ, больше того, теперь он одна из основных фигур в деле с L-15. Более десяти лет он был одним из доверенных людей Хенина.

Нет. Уволить его нельзя.

1 Треиироаку (англ.).

Но и оставаться ему никак невозможно.

Есть только один выход.

Один-единственный.

1949—1950

Смерть Москеры была мгновенной. Меня арестовали, допросили и вскоре отпустили, отчасти благодаря показаниям свидетелей. Все были убеждены в моей невиновности. Все, кроме меня и Грасиэлы.

Угрызения совести привели меня в Пайсанду. Я хотел исповедаться у падре Кастельнуозо. Но священник, который год тому назад смеялся над моими средневековыми бреднями, с возмущением заявил, что не предполагал во мне способности к столь гнусным прегрешениям. Из-за плотской ревности я стал причиной гибели человека! Он осудил меня решительно и бесповоротно. Я рассказал ему подробно все как было и всю предысторию. Рассказал также об эпизоде с Титой. Как низко я пал! Неужто я не понимаю, что поступить так с женщиной в доме ее мужа, который меня опекал с трудных лет моего детства, отвратительное преступление? Кроме того-, это оскорбление оказавшему гостеприимство... Бесчестно, подло! Как мог я настолько отдалиться от Бога и в такой короткий срок? Я превратился в тщеславного и суетного интеллектуала и за три года совершил два смертных греха. Разумеется, он первый готов возражать против буквального толкования заповедей, однако, чтобы обвинить меня в нарушении исконной их сути, не надо быть Торквемадой.

Особенно возмущала его история с Титой. Нарушение законов гостеприимства — это во все времена было грехом. Всегда было грехом. И всегда будет. Голос у него дрожал. Он был преисполнен негодования.

Возвратившись в Пайсанду, я не мог работать. Грасиэла меня избегала. Иногда я ловил в ее взгляде затаенный трепет, словно она меня опасается. Ряд дней я был в прострации. Я остро почувствовал свое одиночество. Больше, чем когда-либо, больше, чем в страшные дни моего детства, я был жалок самому себе. Я даже не смел молиться. Мне было необходимо какое-нибудь самоистязание, и первое, что пришло мне в голову, было решение расстаться с Грасиэлой.

Я написал ей короткое письмо, предложил распоряжаться всем моим имуществом и оставил ее навсегда. В тот же вечер, ровно в десять часов, я отплыл в Буэнос-Айрес.

При первом толчке отчаливающего судна, под громкие гудки, возгласы и плач махавших платочками провожающих я уединился, пошел и сел на корме.

Во время плавания я в каюту не заходил. Так и просидел всю дорогу. Было жарко. В эту безлунную ночь меня притягивала непроглядная чернота моря. Глаза пытались проникнуть в его бездну. Всю ночь я не спал. Я молился. Горячо молился.

Кризис продолжался месяца четыре. Я совершил паломничество в Лухан 1 и роздал все свои деньги нищим. Потом начал бродить по улицам Буэнос-Айреса: проводил целые дни, сидя на скамейках на площади Онсе, возле вокзалов Ретиро и Конститусьон. С наступлением осенних холодов приспособился ночевать в переходах метро или во дворах полицейских участков, куда меня не раз забирали за бродяжничество. Вначале я, бывало, подолгу ничего не ел. «Чучело!» — кричали мне мальчишки. Да, я превратился в настоящего «бичикоме» 78 79, в изголодавшегося оборванца, в босяка. Однажды утром, мучимый голодом, я накинулся на черствые булочки, торчавшие из мусорного ящика на задах ресторана. Съел без всякого отвращения. И с тех пор я не голодал. Была середина первого правления Перона, и урны с отбросами доставляли столичным нищим разнообразную и сытную пищу. Они даже толстели за счет прибылей, принесенных войной.

Но вот пришел день, когда эта жизнь мне надоела. Я понял, что сам себя обманываю. Да, я намеревался истязать свою плоть. Это было актом отчаяния, инстинктивной реакцией. Было старым христианским средством. Что другое я мог тогда сделать? Теперь же я спохватился, что перестал страдать. Что привык к бродяжничеству и к нищете. Меня попросту стала томить праздность. Даже голодать уже не приходится. И я всегда нахожу укрытое местечко для ночлега. Я опускаюсь. Только и всего.

И я расстался с этой жизнью так же, как к ней пришел,— сразу.

Я сидел на скамье в парке Лесама, это парк на возвышенности, откуда видна Бока ', на холме, господствующем над равниной Бахо-Риачуэло, по которой я бродил несколько месяцев. Прежде мне было трудно сосредоточиться на мыслях о каком-то решении. Я уже привык думать о том о сем, без всякой цели. Проводил дни в состоянии отупения, без единой мысли в голове. И вдруг на этой скамье в парке Лесама меня озарило каким-то магическим светом, словно все окружающее ударило внезапно по моим чувствам. Был воскресный день. Я и сейчас помню мельчайшие детали тех послеполуденных часов. Группа парнишек с обычным в Боке явным генуэзским акцентом обсуждала перипетии гола, который забила команде Боки команда Сан-Лоренсо-де-Альмагро. Вихревой клубок желтых листьев замирал у ног статуи Деметры. Мальчуган, нервно хихикая, копошился в разверстых пастях львов. Продавец жареного арахиса, проходя мимо меня по аллее, с гримасой отвращения перестал выхвалять свой товар.

Стемнело, я остался один. Все сидел и строил планы. Потом поднялся и пошел по бульвару Колон, по направлению к Ретиро. Я озяб и проголодался. На углу улицы Рекова остановился послушать проповедника. После проповеди, когда началось пенье гимнов, ко мне подошла женщина в форме и сунула мне в руки брошюру. «Для спасения вашей души»,— сказала она. В этот вечер я попытался спорить с ними на тему спасения моей души. Я говорил о благодати, о свободе воли, но они меня не слушали. Им нужно было только, чтобы я их слушал. Я слушал. Слушал Долго.

На другой день я проснулся в приюте Армии спасения. Мне дали поесть, выдали чистую одежду и Библию, которую я спрятал под подушкой. В течение нескольких недель я им позволял наставлять меня в вере. По вечерам ходил с ними и пел гимны на перекрестках. Некоторые там были людьми доходящей до безумия душевной чистоты и ревностной самоотверженности, ими я восхищался, но я никак не мог принять эту их смесь вероучений и упрощенный прагматизм их кате-

1 Бока — прибрежный район Буэнос-Айреса.

хизиса. Также и молебствия их мне не нравились. Богослужения протестантских сект мне всегда казались жалкими, в них нет магического элемента, присущего католическому обряду.

Намечая планы своего возвращения к нормальной жизни, я радиотеатр отверг сразу же. А ведь достаточно было бы появиться в «Парнасе», где у меня уже было имя, однако я решил навсегда покончить с халтурой. Отныне я буду писать серьезные вещи — романы или драмы.

Одевшись поприличней, я начал ходить продавать книги. Я сопровождал Анхелито, ревностного проповедника с огромными горящими глазами, который днем распространял «Сокровище молодежи» издательства «Джексон». А по вечерам он проповедовал, спасая души с той же истовостью, с какой днем продавал энциклопедию, обходя квартиру за квартирой и немилосердно трезвоня у каждой двери с восьми до двенадцати и с двух до шести. Работал он успешно. Этому способствовали его высокий напевный голос и сверкающие глаза, но главным образом помогало то, что он никогда не слушал, что говорят его клиенты. Методично, строка за строкой, в том порядке, в каком он это заучил на все случаи, он декламировал текст, убеждающий приобрести на условиях удобной помесячной рассрочки издание, столь необходимое в каждой семье. Он делал это с такой же несокрушимой твердостью, с какой цитировал своим ученикам Священное писание. Если клиент отнекивался, ссылаясь на то, что энциклопедия стоит слишком дорого, Анхелито принимался расхваливать качество переплета и показывать цветные иллюстрации; если кто-то говорил, что у него нет денег, Анхелито распинался насчет усвоения культуры молодыми людьми, если ему прямо в лицо говорили, что их это не интересует, Анхелито предсказывал, что, когда книги будут у них в доме, вся семья придет в восторг от покупки, и уже лез в сумку ia книжечкой с бланками, начинал спрашивать фамилию и прочее. Ну точно бульдог. Чтобы он выпустил свою жертву, надо было захлопнуть дверь, вытолкнуть «го, отругать. Случалось, упрямый клиент прибегал-таки к подобным мерам, но Анхелито с широко раскрытыми глатами невозмутимо продолжал выпевать (пои < (рофы до конца. Уверен, что многие клиенты соглашались мл покупку под неким гипнотическим

воздействием. Каждый месяц он обзванивал тысячи квартир. Зарабатывал немало, однако жил очень скромно, так как содержал многочисленную семью.

После того как я вместе с Анхелито две недели «обзванивал», мне это надоело. Я отделился от него, стал действовать самостоятельно и в другом стиле. Некоторое время я продолжал сбывать «Сокровище молодежи», однако, чтобы избежать напрасных хождений, предлагал энциклопедию школам, учреждениям, состоятельным специалистам. Дело шло не шибко, но все же я зарабатывал достаточно, чтобы платить за чердачную комнатку на углу улиц Булонь-сюр-Мер и Пуэйрредон. Питался в закусочных нашего квартала.

Какой-то архитектор однажды спросил меня, как ему достать Британскую энциклопедию. Я отыскал ее распространителей, предложил свои услуги, и мне назначили очень большие комиссионные. С тех пор я переключился на продажу Британской энциклопедии жителям англо-американской колонии и богатым семьям. В первый месяц продал три энциклопедии, за что получил комиссионных куда больше, чем выручил бы за «Сокровище молодежи». Сама сделка осуществлялась сравнительно легко, так как я обращался к людям очень богатым. Трудность была в том, чтобы до них добраться, одолеть барьер из швейцаров, слуг, дворецких, секретарей, охранявших покой магнатов. В один прекрасный день я нашел выход.

Я сумел уговорить управляющего нашей конторой выдать мне три полных комплекта для эксперимента. Наняв такси, я завез эти три комплекта в дома трех миллионеров, приложив уже заполненные квитанции, как если бы речь шла о заранее договоренной покупке. На следующий день мне эти комплекты вернули, сказав, что их не покупали и что это, вероятно, ошибка. Я повторил операцию в других домах и на третий день продал один комплект. В тот месяц я сбыл десять штук. Таким способом мне удавалось кое-кого заинтересовать, мне назначали встречу, звонили по телефону, и нередко бывало, что я получал подписанный чек, то ли потому, что энциклопедия заинтересовала самого pater families *, то ли потому, что он думал, что она заказана женой или детьми. Так я решил проблему хлеба насущного, работая с утра несколько часов.

1 Отца семейства (лат.).

Все это время я на досуге снова начал заниматься вопросами религии. Много читал. Ходил в церковь. Я опять искал Бога. Но литературные мои планы потерпели крах. В качестве романиста мне не удалось создать ничего, что бы меня удовлетворяло. Я написал несколько глав романа на тему об одиночестве человека на земле.

Сюжетом его были всего лишь ряд перипетий моей биографии, но с акцентом на моральных и религиозных размышлениях. Получился некий философический винегрет. То же произошло с театром. Я и здесь разрабатывал тему веры. Пытался подойти к вере как к первичной материи, как к элементу реальности, без каких-либо комментариев и исследований. Тут тоже ничего не получилось. Легко сочинялись только пьесы для радиотеатра, теперь, однако, гораздо худшие, претенциозные. За каких-то полгода я придумал около двадцати сюжетов, но вот в один прекрасный день я осознал, что не способен писать, что мне не хватает настоящего опыта, убеждений, мыслей, жизненных впечатлений. Я понял, что меня привлекает у писателей прежде всего высокий культурный уровень психологических наблюдений. А для меня это было недоступно. Я либо сочинял либретто для радиотеатра, либо литературу о литературе. Однако для своих лет я ведь прожил жизнь довольно богатую событиями. Почему же они не оплодотворяли мое творчество как факты эстетические? Чтобы избавиться от чувства фрустрации, я придумал себе оправдание: да, свои двадцать три года я прожил интенсивно, но обстоятельства моей жизни были настолько исключительными, настолько нетипичными, что передать их в реалистическом духе невозможно. Потому-то мне так легко создавать романтические, сказочные сюжеты на потребу рыночного спроса. Кроме того, сама моя натура удаляет меня от всего повседневного, нормального. Я вот заполучил подругу-красавицу и через две недели ее бросил. Она была добрая, простая женщина, но мне тогда было скучно с добрыми, простыми женщинами. То же происходит н отношении мужчин и вообще всего. Меня привлекают только исключительные личности и великое предприятие исканий Бога, исканий истины.

Полтора года, что я прожил в Буэнос-Айресе, у меня не было друзей. Я много читал, ходил на ба-/1011.1 и юатр «Колон», на концерты, выставки, доклады-

I I

У меня даже не было любовниц. Если появлялась потребность в женщине, я прибегал к довольно странному способу: шел в таверну и пил у стойки. От можжевеловой я становился общительным. Вступал в разговор с кем попало. Постепенно тело мое наливалось приятным теплом, я преисполнялся любви к ближнему и уходил с первой подвернувшейся проституткой. Я даже не выбирал. Я их нежно любил, и у некоторых при прощании был взгляд удовлетворенный, у других — насмешливый.

И вот в один из этих дней, когда я ощущал в теле жар, я для начала зашел в «Партенон», таверну в Ре-тиро, которую посещали греческие моряки. Мне нравилась тамошняя обстановка, и я часто туда захаживал. Хозяин таверны был киприот, с утра до ночи он пил сальвию *, и любимой темой его пьяных разговоров была жизнь греков в Буэнос-Айресе. «Здесь спал Онас-сис!» — восклицал он, с гордостью тыча трясущимся пальцем в пространство под стойкой, где, по его словам, укрывался великий Аристотелес в злосчастные дни его пребывания в Буэнос-Айресе. Там ежедневно бывал некий капитан Николаос, который вечно рассказывал о своих похождениях на морях и океанах. Киприот мне как-то сказал, что Николаос никогда не был капитаном и что рассказы его сплошное вранье. Однако вранье этого старика обладало такой впечатляющей силой, какой я не мог наделить свои правдивые сочинения. Все, что он рассказывал, было расцвечено яркими красками. Иногда он выражался потрясающе живописно. «На дух не терплю этих хитрющих котов»,— сказал он однажды, имея в виду лицемеров. Я восторженно слушал его часами, попивая сальвию и упиваясь его рассказами. «Что прекрасней всего?» — спрашивал он самого себя, округляя брови и приглаживая обеими руками усы. «Свет!» — возглашал он с апокалипсическим блеском в глазах. Мне, разгоряченному сальвией, виделись сквозь его речи колыханье эгейских вод, винного цвета море, страна мрамора и солнца, даже если его анекдотические приключения происходили в Африке или в Г ренландии. Я полюбил этого старого выдумщика. Я величал его «дидаскалос», «поэтес» 2, усаживал за свой столик, платил за его выпивку. Он тоже меня любил. Когда соби-

' Сальвия — алкогольный напиток.

Учитель, поэт (греч.).

рал ас ь компания его земляков, он меня подзывал и с нежностью, словно я был его сыном, представлял как некое чудо — мол, парень читал Платона и Аристотеля по-гречески, а я, в последний год моего пребывания в Назарете неплохо освоившись с койне «Сеп-туагинты» *, кое-что улавливал в их разговорах на новогреческом и, молча прислушиваясь, упивался звучным вином морских рассказов.

И вот, в одну из своих ночей любви, 25 мая, я, выйдя из какого-то заведения, явился в «Партенон» около одиннадцати. Помню точно, что это было 25 мая. Я уже выпил несколько стаканчиков. Николаос, как только меня увидел, сразу подозвал к своему столику. Он сидел с капитаном Димитрием и двумя морскими офицерами, своими земляками с острова Пароса. Все были уже здорово навеселе и пели хором. Я присоединился к поющим, потом танцевал в обнимку с Ни-колаосом и Димитрием; я произносил речи, взобрался на стол и предлагал тосты в честь Гомера и Архилоха Паросского 80 81. В заключение я спьяну продекламировал несколько стихов из «Илиады», которую знал наизусть. Когда я закончил, Николаос со слезами на глазах обнял меня. А Димитрий вдруг сказал: «Едем с нами». Я спросил — куда. «В Канаду»,— сказал он.

Утром, в десять часов, наш «Лелапс» вышел из порта по направлению в Ванкувер через Магелланов пролив.

Меня взяли на судно в качестве помощника кока.

ШЕСТАЯ ХОРНАДА

Когда я выезжал из Кадиса, дон Хуан, вместе со многими наставлениями касательно того, сколь осторожно я должен себя вести, дал мне чрезвычайно секретное письмо к некоему португальскому кабальеро, своему знакомому, с просьбой отдать мне изрядную сумму денег, лежавшую у того на хранении; упомянутый кабальеро, однако, находился в эту пору на своей вилле, весьма удаленной от Лиссабона; понимая, что время не ждет,

я решил поручение это не выполнять, а поскорее вызволить Эухению из ее узилища и уехать с нею, махнув рукою на деньги, поскольку у меня их было более чем достаточно на все путешествие до Амстердама и еще на несколько месяцев жизни в сем городе, где, как я был уверен, почитая это делом верным и надежным, иглы дона Хуана вскорости доставят ему друзей и средства к существованию в достатке и довольстве ему и дочери; вдобавок, рассуждал я, коль старику так уж захочется получить свои деньги, его португальский друг сможет переслать их через банкиров семейства Эспиноса или какое-нибудь другое семейство, владеющее банками в Амстердаме и в Лиссабоне.

Впрочем, тут, сеньор лиценциат, я опущу подробности нашего приезда, объятия и трогательные слова благодарности, услышанные от дона Хуана, равно как наши с ним беседы в те дни и горькую его обиду на донью Инес,— все это не столь важно.

Как я полагаю, где-то в этой исповеди я уже писал, что ни в Алькала, ни в Саламанке, ни в каком ином месте не доводилось мне встречать человека столь разумного и просвещенного, как дон Хуан Алькосер; он приучил меня к тому, что в его устах истины облекались в слова ясные и точные, не допускавшие кривотолков; по этой же причине и все суждения его о любом предмете, низком или возвышенном, тоже казались мне ясными и точными. Средь многих его достоинств особенно восхищало меня умение применять свои познания без похвальбы и всегда к месту, ибо, по моему разумению, мудрость надобно выказывать с оглядкой, подобно тому как дорогие одежды не надевают в любое время и в любом месте, но лишь когда сие прилично и разумно.

Так, наша дружба и моя привязанность к нему все возрастали и были столь глубокими и искренними, что ни разу их не омрачила даже тень несогласия, и огорчался я единственно тому, что не узнал такого человека раньше.

В Амстердаме дон Хуан с дочерью поселились в доме старика с почтенной наружностью и важной осанкой, давнего его друга, который, как я потом узнал, был изобретателем подзорной трубы и чье имя в эту минуту выпало из моей памяти '. Тем временем я явился к своему

1 Изобретателем подзорной трубы считается голландец Якоб Метиус (XVII в.).

дяде Теодору, который умелой и многолетней торговлей пряностями и кофе сумел нажить большое богатство и стал одним из заправил Ост-Индской компании; он охотно поручился за меня, чтобы я мог поступить к ним на службу, ибо у меня появилось желание стать моряком, дабы испытать в жизни что-то новое, повидать королевство Китай и Сипанго ', в коих столько чудес говорят и пишут, а также и по другим причинам, кои сейчас изложу.

В те дни, когда Эухения находилась под моей опекой, я полюбил ее даже не столько за редкостную красоту, как за живость ума да еще за то, что, будучи столь юной и выросши в богатстве, среди шелков и голландских полотен, она выказала на моих глазах столько мужества и благоразумия во время нашего опасного бегства из Португалии. Особенно пленяла меня ее манера говорить — она могла влюбить в себя одними речами своими, произносимыми с португальской напевностью, столь сладостной и чарующей, что слова проникали прямо в Душу.

О своей любви я ей не говорил и просить ее руки у ее отца не решался, ибо ему была известна моя биография, однако я чувствовал, что и она также смотрит на меня благосклонным взором; вот почему я надумал заняться делом, дабы заработать на существование, не преступая законов,— ведь годы мои позволяли надеяться, что я еще смогу умилостивить судьбу и стать достойным своей любимой и ее высоких достоинств; был я молод, не крив, не хром и умом не обижен, так почему было мне не попытаться сколотить деньжат на морской службе; всему миру известно, что на море разбогатеть нетрудно и расходов там никаких, а к тому времени я уже постиг, что бедность — враг любви, особенно в ее начале. Опять же мне давно стали в тягость опасные похождения пика-ро и собственное беспутство, коим было отмечено течение моей жизни, и я видел величайшую милость неба в том, что повстречал дона Хуана и что встреча наша оказалась началом столь нежной дружбы; по этим причинам или же потому, что небу было угодно повернуть мою судьбу на сей путь, я объявил дядюшке, что мне пришлось бежать из Испании из-за того, что я отрекся от догм католической церкви, а это в Голландии почи-

* Сипанго (Даипангу) — так называли европейцы в старину Японию (искаженное китайское ее название Жи Бэньго).

талось скорее заслугой, чем позором. Дон Хуан имел дружеские связи с известными учеными Амстердама, они прославляли его познания и добрые дела, а он, со своей стороны, говорил во всеуслышание, что, кабы не я, не быть бы ему в живых; когда все это дошло до слуха моего дядюшки и он убедился, что я сказал ему правду, он и его братья помогли мне поступить на службу в компанию с условием, что отныне и впредь я буду зваться Альбрехт ван ден Вондель как сын погибшего при крушении голландца, с которым, как они говорили, была обручена моя матушка.

Возвратясь из первого своего путешествия на Восток, я провел целый месяц в Амстердаме, где уже разнеслась слава об искусстве допа Хуана и рассказывали чудеса об исцелении им некоторых весьма знатных особ; сам же он, убедившись, что я твердо намерен идти по стезе добродетели, попросил меня однажды сделать ему удовольствие и выслушать его, а сказал он вот что: поскольку, мол, судьба нас соединила столь необычным и странным способом, как наша первая встреча, которая помогла нам быстро и близко узнать друг друга, то он ни на миг не сомневается, что мы пребудем друзьями до последнего дня его жизни, ибо ему, старику, природа, естественно, судила раньше покинуть сей мир, нежели мне; и тут, без долгих слов, пользуясь правами близкого друга, он мне сказал, что от него не укрылось, какими нежными взорами обмениваемся мы с его Эухенией, и, когда я подтвердил его догадку, он прибавил, что, по его мнению, мое чувство отлично от грубых вожделений, с какими другие мужчины уже зарятся на юность и красоту его дочери, и моя любовь к ней чиста, как любовь человека, изведавшего в жизни много грязи, а это ему чрезвычайно по душе, так что, ежели у меня есть намерение основать семью и вести честную жизнь, лишь от меня зависит, когда я почту уместным просить у него руки Эухении.

Мысль о том, что человек, являвшийся мне образцом и вершиной добродетели и человеческой мудрости, предлагает мне свою единственную дочь, снова наполнила мое сердце признательностью, и я с живостью ответил, что, ежели Эухения согласна, я готов, ни минуты не медля, просить ее руки.

До нашего бракосочетания я совершил еще два путешествия на Восток, повидал острова Яву, Суматру, Борнео, Молукские острова и Малабарский берег. Пла-

вал я в должности писца и казначея и вел запись оплаты, отправки и получения товаров, и во всех этих сделках, где мне, казалось, так сподручно было бы красть и взятки брать, я не присвоил ни одного флорина сверх заработанных собственным трудом. И уж поверьте, когда пикаро вроде меня в двадцать шесть лет становится честным человеком, он в этом куда как превосходит тех, кто всю жизнь был честен, будь они вдвое старше, ибо у него учителями и наставниками были многие трудные обстоятельства его жизни, и, коли он не дал заплесневеть своей природной сметливости, она принесет ему большие успехи в любом деле, каким он займется; ни один мошенник его не проведет, ни один подкуп не останется от него скрытым, ни одна беда не застанет врасплох того, кто пережил приключений больше, чем их встретишь в рыцарском романе; отсюда вы поймете, что очень скоро я снискал себе добрую славу у заправил компании; то ли убедившись в моей честности и благоразумии, то ли оставшись довольны моими точными и безошибочными записями, а может, из великого уважения к ручательствам моих дядьев, они, когда я снова оказался в Амстердаме после третьего своего плавания, назначили меня управляющим одним из владений компании на острове Ява, где у них были обширные плантации пряностей; я, однако, на это сперва не согласился, ибо наш добрый Алькосер, которого я застал больным, попросил меня, лежа в постели, дрожащим, еле слышным голосом доставить ему последнюю радость, дождаться его кончины, до которой осталось уж немного дней; до сих пор столь жгучее горе стесняет мне сердце при воспоминании об этом праведнике, хотя и еретике, что лучше я опущу рассказ о его последних днях и о наших с ним беседах в ту пору.

Итак, три года спустя после нашего бегства из Португалии совершилось мое бракосочетание с Эухенией в Анвере и по кальвинистскому обряду — впрочем, и ей и мне были глубоко безразличны все эти церемонии, мы лишь старались соблюсти приличия. Вскорости мы уехали на Яву, где я прожил два года мирно и счастливо.

Эухения родила мне двоих детей, но после рождения второго ребенка скончалась; произошло это в День Святого Креста в году тысяча шестьсот четырнадцатом. Остался я один с малышами на руках, еще раз убеждаясь, что рожден быть целью и мишенью для стрел злосчастья; о, как горько я сокрушался, как проклинал

злую свою планиду; тогда же я принял решение никогда больше не вступать в брак и, понимая, что мне с детьми возиться невозможно, отдал их на воспитание одной вдове-голландке, снабдив ее изрядной суммой денег, дабы растила их в довольстве и сытости, пока я за ними не приеду, что я обещал сделать, как только найду и полюблю женщину, которая захочет их воспитывать, хотя в душе решил никого не искать.

От должности управляющего я отказался и поступил в войско компании, а было оно у нее немалое и не уступало войску иного государства. Сражался я в его рядах целых два года, главным образом против пиратов китайских и малабарских, но также и против испанцев, ибо перемирие соблюдалось только в Европе.

Поскольку голландским языком я владел как настоящий голландец, все, кто меня знал в те годы, считали меня уроженцем Анвера, что было верно, однако никто не догадывался о моем пребывании в Испании.

Через год после смерти Эухении я был ранен в бою, в котором голландцы нанесли поражение испанскому флоту у берегов Малайского полуострова, благодаря чему за ними осталось исключительное право торговли с Китаем, Сипанго и другими государствами Востока.

В ратном деле я весьма отличился своей храбростью, ибо мне, несчастнейшему из несчастных и в первое время полубезумному от горя, жизнь была ничуть не дорога — я дрался с такой отвагой, что снискал всеобщее уважение, и в том же году меня поставили капитаном Урки ’, вооруженной сорока пушками.

Не скажу, чтобы солдатская жизнь мне так уж нравилась, нет, не такую бы я избрал по своим склонностям, однако тяготы ратного дела мешали мне слишком задумываться о своих злоключениях, и жил я с мыслью, что, даст бог, когда меньше всего об этом буду думать, случай сведет меня со смертью и избавит от желания наложить на себя руки; но вот некоторое время спустя после упомянутого сражения наш флот пришел во французский порт Гавр с грузом пряностей и кофе, взятым на Яве, и вдруг писец судна, которым я командовал, обнаружил, что замки сундука, в коем хранилась казна компании, взломаны и оттуда исчезли три кошеля, битком набитых жемчугом из Малабара, стоившим много тысяч флоринов. Тотчас я приказал произвести осмотр и обыск на

1 Урка — старинное испанское большое судно.

всем судне и вскрыть тюки с товаром, но, хотя мы обыскали все, вершок за вершком, жемчуг не был найден.

Адмирал нашего флота принадлежал к семье Ван ден Фоорт из Роттердама, которая, по причине коммерческих распрей, состояла в давней вражде с моими родичами; вдобавок года за два до того мой дядя Теодор выдвинул обвинение против вышеупомянутого адмирала, заявив, что, командуя флотом, тот допустил какие-то злоупотребления, заботясь более о преуспеянии своего семейства, чем об общих .прибылях компании.

Итак, когда мы, на исходе январского дня, бросили якорь в порту Гавра и убедились, что жемчуг исчез, я, приказав никого не выпускать на берег, велел везти меня в шлюпке к флагманскому судну, дабы сообщить о прискорбном происшествии. Адмирал выслушал меня с весьма недовольной миной и заявил, что сейчас же поедет со мною на урку; когда мы поднялись на судно, он попросил оставить его наедине с писцом в моей каюте, и они довольно долго там беседовали. Затем он приказал писцу удалиться, а мне войти, и со многими экивоками и извинениями сказал, что, пока я ездил на флагманское судно, кто-то, мол, донес писцу, будто видел, как я заходил в его каюту, когда он ненадолго вышел оттуда пересчитать тюки, которые нам предстояло выгрузить в Гавре. Я возразил, что человек, сказавший такое, сущий лжец и клеветник, ибо у меня и в мыслях никогда не было заходить в каюту писца, но тут адмирал, притворяясь, будто не слышит моих возражений, сурово сказал, что, поскольку на всей урке моя каюта была единственным местом, где еще не искали украденный жемчуг, я сам должен распорядиться обыскать ее, а ежели я этого не сделаю, тот самый человек, который сделал навет писцу, выдвинет свое обвинение против меня уже в Голландии, и в компании подумают, что я вор и что он, Ван ден Фоорт, покрывает мои бесчинства.

От гнева я готов был рвать на себе бороду, но, ничего но поделаешь, надо было доказать свою невиновность, и в конце концов я дал согласие на обыск моей каюты, но с условием, что учинят его в присутствии только адмирала и писца, не желая других свидетелей подобного бесчестья, против чего Ван ден Фоорт не возражал.

Пока писец рылся и копался во всех углах каюты

и в моих вещах, я думал о том, какую месть избрать, когда узнаю, кто этот сукин сын, посмевший возвести на меня такой поклеп, и, когда мне показалось, что обыск уже подходит к концу, писец вдруг вынимает доску в одной из стенок каюты и достает оттуда те три кошеля. Меня будто молнией озарило, я понял вмиг, что эта хитрость была задумана адмиралом и писцом вместе; первый желал навредить семейству Ван ден Хееде, моим родичам и поручителям, а второму хотелось отомстить мне за холодное к нему отношение, ибо, сколько он ни набивался мне в приятели, ему не удавалось завести со мною дружбу, как то было с прежним капитаном урки, с которым он, в полной безнаказанности, вместе занимался воровством, отчего и знал про тайник в капитанской каюте. В мгновение ока я смекнул, что слова о ком-то, кто меня будто бы обвинил, не что иное, как коварная выдумка обоих; и все это представилось в моем мозгу прежде, чем адмирал успел изобразить на своем лице притворное удивление; мигом сообразив, что теперь никто не поверит в мою невинность, я пронзил шпагой его грудь, а левой рукою приставил ко лбу писца пистолет, пригрозив, что ежели он не исполнит в точности мои приказы, то простится с жизнью. Все было для него так неожиданно, что он страшно перетрусил. И этот его страх и колебания погубили его окончательно — приказав ему повернуться ко мне спиной якобы для того, чтобы я связал ему руки, я кинжалом полоснул его по шее. Оба скончались мгновенно, даже не успев охнуть; я же взял большой мешок, сунул туда три кошеля с жемчугом да еще пять набитых флоринами, все мое состояние, и, выйдя с мешком из каюты, приказал двум матросам везти меня на шлюпке. Я спустился на нижнюю палубу, где находился лейтенант, и сказал, что по приказу адмирала ему с десятком солдат надлежит отправиться обыскать гальюн, взламывая доску за доской, ибо адмиралу, мол, дали знать, что уворованное спрятано именно там; альфересу же я объявил, что он должен охранять каюту, дабы никто не помешал адмиралу и писцу, который намерен во всех подробностях, черным по белому, описать обстоятельства пропажи. В шлюпке я приказал обоим матросам грести туда, где стояло на якоре наше сторожевое судно. Было уже темно, вдобавок лежал туман, и с других судов нашего флота меня не могли увидеть. Альфересу, командовавшему сторожевым судном, я велел поднять паруса и выходить из

порта — мне, дескать, приказано отвезти послание в Гаагу, что при попутном ветре на этом, самом быстроходном в нашем флоте, судне можно было выполнить за трое суток. Когда мы удалились уже мили на две, так и не услышав пушечного сигнала тревоги, который должны были дать на нашей урке, обнаружив двух убитых и совершенное мною похищение, я, убедись, что уже никто выстрела тревоги не сможет услышать и не догадается о моих планах, отозвал в сторону лейтенанта и приказал ему направляться в Дувр, куда мы могли приплыть за полтора суток. Я сказал ему, что там сойду на берег, дабы передать секретнейшее послание в Лондон, а он должен остаться командовать этим судном до самой Гааги и там доложить чиновникам компании, что, мол, в Гавре некие французские купцы предложили превосходную цену за весь груз кофе, которым были забиты четыре урки, и потому адмирал решил не выводить флот из этого порта, пока сторожевое судно не вернется с известиями из Голландии; проходя же через пролив, он, мол, должен вторично зайти в Дувр, где я буду его ждать, дабы возвратиться в Гавр.

Я лгал так складно и убедительно, что альфересу и в голову не пришло заподозрить дурное.

А в мыслях у меня было ехать в Париж и там уж осмотреться, что делать дальше, однако на сей раз звезды мне подгадали: в тот же день, когда я прибыл в Дувр, там готовилась сняться с якоря генуэзская шхуна, направлявшаяся в Испанию. Когда капитан сообщил мне, что зайдет в Портсмут и Брест, не останавливаясь в Гавре, я предложил ему кошель с пятьюстами флоринов, чтобы он довез меня до Бильбао, на что он охотно согласился, заявив, что всегда готов мне служить.

Итак, в двенадцатый день января месяца тысяча шестьсот шестнадцатого года я снова ступил на испанскую землю. Теперь для меня это уже не важно и для исповеди важности не имеет, а потому не стану утруждать вашу милость рассказом о моих похождениях в первые два месяца жизни в Испании. Должен лишь прибавить, что весною того же года, употребив на это шесть из девяти тысяч дукатов, оставшихся в моих кошелях, я сумел подкупить некоего кабальеро, приближенного герцога Лермы, и тот раздобыл мне бумаги на имя дона Луиса де Арболеда, где значилось, что я служил королю на Филиппинах и прибыл оттуда; так изменчивая

I I

I ( моя фортуна или же козни дьявола, который всюду суется, привели меня в испанскую роту в Неаполе, и я из голландского капитана превратился в альфереса аркебузников на службе у Его Величества дона Филиппа III.

В дальнейшем ваша милость узнает из этой исповеди, что за те два убийства и кражу, о коих рассказано в этой хорнаде, я ныне каюсь как помнящий заповеди христианин, но, чтобы быть до конца честным, дол- > жен признаться также в самом тяжком грехе, а именно в том, что до сей поры душа моя о них нисколько не тревожилась. Да смилуется Господь в бесконечном своем милосердии над моим жестоковыйным упорством! !

КАК ГОТОВИТСЯ СОУС в.

Да, от этого безумного итальянца надо отделаться. ИТТ не должна держать в своем staff 82 такого Лу Капоте, которого в любой момент могут впутать в скандальное дело, или же, став жертвой очередного шантажа, он выдаст важнейшие секреты.

Надо его изъять. И сделать это так, чтобы никто ничего не заподозрил, особенно его друг Финн. Все должно выглядеть как вполне правдоподобный несчастный случай. Еще есть время об этом подумать.

Когда Лу закончил свою исповедь, Генсборо предложил ему встретиться завтра и обсудить дело. Но потом передумал. Он позвонил Лу по телефону и сказал, что в этот день они не встретятся. Пусть Лу продолжает отдыхать. Он, Генсборо, позвонит через два дня. Произошло нечто непредвиденное, нечто весьма благоприятное для Лу и для компании. Пусть’ Лу Капоте ждет его звонка девятнадцатого числа в 8 вечера. И еще: он советует Лу пока на Парк-авеню не являться. Мистер Хенин шлет ему привет.

Среди высших кадров ИТТ было только два человека, с которыми можно было посоветоваться относительно проекта Финна. Они одни совмещали в себе все необходимые качества: пользовались абсолютным доверием и обладали достаточным научным уровнем,

чтобы дать общую и быструю оценку осуществимости проекта. Это были Дэвид Тейлор и Фрэнк Томас, два весьма опытных физика. И они попросили два дня сроку, чтобы изучить материалы и определить их ценность.

В 8 вечера девятнадцатого числа Генсборо позвонил Лу Капоте и предложил где-нибудь поужинать. Он сказал, что хотел бы поесть по-итальянски и выпить хорошего вина. Не знает ли Лу приличной траттории? О да, конечно, Лу знал тихое заведеньице, где он часто бывает. _

Генсборо было заранее известно, куда его позовет Лу Капоте. Позовет в «Стромболи».

Так и случилось.

Они пришли туда в 9.40 вечера. Лу заказал самый удобный столик. Хозяина звали Нино Троя, он встретил их у входа. Он обратился к Лу с сицилийско-неаполитанской горячностью, сдобренной нью-йоркским сленгом, и Генсборо понял, что он упрекает Лу за то, что тот не бывал у них более двух недель. Если б он знал, что Лу придет в этот вечер, он приказал бы приготовить вбнголе. Вонголе, вонголе? Что это такое? По звучанию напоминает «пёрголу», «гондолу». О, это южное сладкозвучие! Как бывший лингвист, Генсборо умел наслаждаться особым, единственным ритмом итальянских дактилических ударений. Траттория была уютная, находилась она в районе Лонг-Айленда, недалеко от дома Капоте. Деревенский декор напоминал обстановку неаполитанских прибрежных харчевен. Все было скромно и в хорошем вкусе. За годы своей службы в Интеллидженс Сервис Генсборо пришлось несколько раз побывать в Италии с разными поручениями, и обстановка в «Стромболи» напоминала ему одну тратторию на Корсо Умберто Примо, куда он любил захаживать. Однако что ж это такое — вонголе? Он не припомнит, чтобы даже слышал о таком блюде. Звучала приглушенная мелодия «Тогпа a Sorrento» д.

Вонголе оказался соусом из морских ракушек — любимый соус Лу Капоте. И во всем Нью-Йорке нет заведения, где бы его готовили лучше, чем здесь. Мистер Генсборо хочет его попробовать? О, разумеется!

* «Вернись в Сорренто» (нт.).

I I — О'кей, allora, due spaghetti alia vongole ’,— '

распорядился Лу Капоте.— И пусть Нино Троя подаст ।

такую же марсалу, как обычно.

— Е come aperitivo, cosa desideravano i signori? 2 I | Генсборо пожелал «кампари».

— Molto bene, un Campari per il signore Gambro, e Io stesso per il signore Luigi 3.

Когда Нино с неуклюжим поклоном удалился, Генсборо сообщил Лу Капоте, что в день его освобождения похитители вечером прислали микрофильмы с запиской, что взяли их в его доме по ошибке. |

Невероятно, не правда ли? Да, да, эту прекрасную новость он и имел в виду, позвонив Лу. Это, по крайней мере, означает, что ни военно-морское ведомство, ни Пентагон, ни ЦРУ никак не замешаны в похищении. С одной стороны, это, конечно, факт успокаивающий, но с другой — несколько тревожит мысль о том, как могли такие пройдохи, как эти похитители, не оценить । важность захваченной документации, хотя бы в видах шантажа. И он, Генсборо, как раз хотел просить Лу Капоте напрячь свой мозг и составить список всех лиц, которые могли доставить похитителям информацию о школьных формах и о картине. Генсборо приведет в действие весь свой аппарат в ИТТ для слежки за ними. Ибо если эти люди сняли с микрофильмов копию, замышляя еще какую-нибудь операцию... Нет, нет, Генсборо даже думать об этом не хочет. ।

Никакого списка составлять не надо, мистер Генсборо. Одна только Рита Алегрия, вторая его жена, могла дать такую информацию. Она была единственным человеком, кто знал оба секрета: о школьных формах ,

и о картине. Только она, мистер Генсборо. Больше I

никто, ни один человек. Ни Менегетти, ни калабрийка, ни школьницы. Никто, кроме Риты, мистер Генсборо.

Генсборо слушал, потягивая маленькими глотками «кампари». Да, Лу, видимо, прав. Все пришло оттуда. ИТТ немедленно займется наблюдением за перуанкой.

I —--- I

Итак, два спагетти под соусом вонголе (ит.). |

' А какой аперитив желают синьоры? (ит.)

3 Очень хорошо, один «кампари» для синьора Гамбро и то же ля синьора Луиджи (ит.).

Вонголе был восхитителен. Чуть горьковатый, приправленный средиземноморскими пряностями, он напомнил Генсборо вкус некоторых острых блюд, которые он едал в детстве в Индии. Стало быть, вонголе — любимый соус Лу? И он ест его почти каждую неделю? Как любопытно! Да, мистер Генсборо, это для него что-то волнующе связанное с родной Сицилией. Он слушает эту музыку, наслаждается острыми приправами, перекинется словом-другим по-итальянски, и на душе становится веселее, какое-то тепло разливается по телу. И не кажется ли мистеру Генсборо, что «марсала» превосходно гармонирует с вонголе?

Генсборо из вежливости сделал неопределенный жест согласия, однако про себя подумал, что с вонголе или без него вино типа «марсалы» порядочная гадость, и надо быть сицилийцем, чтобы находить в нем вкус.

— За ваше здоровье, мистер Генсборо!

— За ваше освобождение, Лу!

Кстати, не забыл ли Капоте о том, что двадцать второго числа истекает срок для ответа его другу Финну?

Лу должен встретиться с ним в условленном месте и объяснить, что ИТТ его предложение принимает, если только он сумеет экспериментально доказать эффективность его пластмассы, которую он называет «барофитом». Для этого ему надо будет встретиться с научными сотрудниками ИТТ и запрограммировать серию пробных испытаний. Если он согласится и испытания дадут положительный результат, ИТТ назначит его руководителем проекта. В противном случае придется, поблагодарив его, отказаться. Впрочем, надо надеяться, что Финн согласится. Это ведь в его интересах, заметил Генсборо.

Прощаясь, он еще раз высказался о своем доверии Лу. Поблагодарил за преданность ИТТ и мистеру Женину, за честное признание, за глубокое чувство ответственности, побудившее его на откровенную исповедь и т. д. Мистер Женин ничего не будет знать об этом. Все останется между ними двумя.

Возвратясь домой, Лу с удовольствием думал, что ои и на этот раз принял правильное решение. Самое лучшее было сказать всю правду. Генсборо принял

все благожелательно. Лу возместит сумму выкупа, и они будут квиты. Да, его расчеты, как всегда, были верны.

Однако оказалось не так.

Его расчеты оказались совершенно неверными.

Генсборо записал в своем блокноте:

«Поручить Чарли Прайсу выяснить все обстоятельства похищения, включая образ жизни перуанки Р. А. Ему же — подготовить и доложить план действий.

Согласовать встречу Т — ра и Т — са с Г. Ф.

Выяснить, как готовится соус В.»

ЗАЛИВ САН-МАТИАС, 7 ИЮНЯ 1950

Дорогой падре Кастельнуово!

Вот уже два дня нас треплет сильнейшая качка, которая гонит прочь все мысли и впечатления. В иллюминаторе однообразно серый мир. По проходам бродят, шатаясь, фигуры, которые я вижу в ракурсе, снизу вверх. Все мои силы уходят на то, чтобы бороться с тошнотой. Теперь я понимаю, почему врачи при больших сердечных переживаниях советуют отправляться в путешествие по морю. В этом перекосившемся мире ты занят лишь тем, чтобы покрепче держаться на ногах, и твой пуп становится для тебя центром вселенной.

Через несколько часов мы бросим якорь в Росоне. Спешу Вам написать по двум причинам. Прежде всего потому, что вчера капитан Димитрий мне сообщил, что наша остановка в Пунта-Аренас продлится на неделю больше, чем было намечено. Если эти строки дойдут до Вас прежде, чем Вы отправите ответ на мое письмо из Баия-Бланка, прошу послать мне его в Пуэрто-Монт, а не в Вальпараисо. Адресуйте его на то же судоходное агентство. Другого адресата не требуется.

Не буду распространяться насчет того, что, несмотря на общее целительное действие этого плавания на мою душу, я снова испытываю влияние центробежной силы.

Не покидайте меня. Пишите. Я плаваю в бурном море.

Да благословит Вас Бог!

Бернардо. Р. S. Не прошу ответить на мои тридцать страниц с рассказом о моих похождениях в Буэнос-Айресе равновеликой кипой бумаги. Прошу написать хотя бы несколько строк, бросив мне конец веревки, чтобы я мог ухватиться. Вы же знаете, я боюсь пустоты.

СЕДЬМАЯ ХОРНАДА

(Примеч. издателя) *...сидя на скамье у кормы и наблюдая, как гребет команда каторжников в сто двадцать душ, я окидывал беглым взглядом ряды скамей, и вдруг глаза мои невольно задержались на ближайшем гребце из сидевших в левом ряду спиною к корме; я сразу узнал его, то был уроженец Кадиса, когда-то, давным-давно, мой закадычный друг, знаменитейший вор и изумительный плясун, равного которому не было во всей Андалузии. Звали его Антонио, и однажды, после данной нами обоими клятвы в вечной дружбе — а мы тогда состояли в одной шайке грабителей,— он с ножом в руке выручил меня из беды, когда дело мое было совсем дрянь и меня вот-вот должны были схватить молодчики Святой Эрмандады. Случилось так, что они застали меня на одном постоялом дворе врасплох, не переряженного, и сразу опознали во мне дорожного грабителя, как оно и было,— всего за две недели до того я обчистил двух толедских купцов на большой дороге, поблизости от Хереса-дела-Фронтера; за это с меня могли живьем шкуру содрать и осудить до конца дней работать веслом, которым ныне, по воле злого рока, орудовал Антонио.

В щегольском костюме альфереса Антонио не узнал бы меня, но я все равно повернулся к нему спиной и

1 В рукописи, найденной мною в Гватемале, хорнады были расположены не по порядку, и эта, седьмая, лежала на самом верху; никакой обложки или переплета не было, и несколько страниц (сколько, мы ие знаем) этой хорнады пропали. Как явствует из нее и из следующей, наш герой служил в качестве альфереса аркебузни-ков на испанских галерах, плававших в Средиземном море в первые месяцы 1617 г.

больше на корме не усаживался, опасаясь такой возможности; с того дня начала меня грызть и глодать совесть, я потерял сон, я обзывал себя предателем и подлецом, почитая таковым всякого, кто не выкажет благодарности человеку, оказавшему помощь в беде; пра- । вила сего я неизменно придерживался столь же строго, как ваша милость — заветов Господа нашего Иисуса Христа.

За то, что, защищая меня, Антонио пронзил кинжалом молодца из Святой Эрмандады и не дал меня схватить, его могли приговорить к тяжелейшим пыткам; и должен сказать вашей милости, что Антонио, хотя он и был самого низкого звания и жизнь вел самую что ни на есть нечестивую, был человеком способным на такую преданность и отвагу, каких не найдешь у благочестивых христиан, осененных Святым Крестом или же знаменами Его Величества.

Так провел я три дня, терзаясь угрызениями совести и ломая голову над тем, как бы ему втайне помочь; под конец я решил: будь что будет, но я не изменю своему обычаю платить благодарностью человеку, коему обязан жизнью, и сделаю все, дабы спасти его жизнь и выручить из каторги.

Надсмотрщиком у нас был мурсиец ', кривоногий, низколобый, горбатый, с рыжими космами, похожими на конскую гриву, с черными, изъеденными гнилью зубами, и я готов поклясться, что голос у него был самый противный и хриплый из всех голосов, слышанных мною. Обликом своим он напоминал безобразного дикаря, и его прирожденная жестокость славилась на весь флот Картахены — порой он стегал галерников плетьми, только чтобы наслаждаться их страданиями. Будь у нас надсмотрщик иного нрава, я бы его подкупил, чтобы устроить Антонио побег, однако с этим чудовищем — мне это было яснее ясного — нечего было и пытаться, тут никакие взятки не помогли бы, я был уверен, что стоит ему что-то предложить, и он наверняка донесет на меня капитану; не мог я также передать Антонио тайком напильник, чтобы он перепилил цепь, которою был прикован к скамье,— другие каторжники, его соседи, заметят, подымется суматоха, каждому захочется освободиться, и моя хитрость будет обнаружена.

1 Мурсиец — уроженец Мурсии, исторической области на востоке Испании.

Поскольку все галерники были еще прикованы к общей цепи, освободить всех не представлялось мне возможным; но вот, по прошествии трех дней, перебрав все способы, какие мог придумать, я решил избрать единственно осуществимый, дабы расквитаться со своим долгом перед Антонио и вызволить его из каторги.

Прошло около месяца, и наконец наша галера стала на якорь в порту Неаполя; тенты были свернуты, и галерники побрели вереницей, сопровождаемые надсмотрщиком и пятью аркебузниками под командой капрала, на хутор невдалеке от моря, где находился «эргастуло», как называют его неаполитанцы,— когда галеры приходят в порт, туда пригоняют скованных цепью каторжников,— сниматься же с якоря нам предстояло только через три дня. В том же бараке, где каторжники, спали в чердачном помещении надсмотрщик и шестеро стражей. Дождавшись полуночи, я пошел туда, разбудил капрала и приказал ему съездить со своими солдатами на галеру, чтобы привезти еще шестерых аркебузни-ков,— таков, дескать, приказ капитана, который действительно порой прибегал к этому способу, дабы помешать стражникам шляться по портовым тавернам или уединяться с гулящими девками. И когда все шестеро отчалили в шлюпке, я возвратился в эргастуло, огрел надсмотрщика дубинкой по голове так, что он рухнул на пол без памяти, а сам спустился к галерникам, которые с изумлением увидели, что я несу ключи от их кандалов, взятые мною из заветного места, где их с величайшим тщанием хранил капитан галеры. Попросив слушать меня внимательно, я сказал им, что прежде всего должен быть освобожден один из них, но, ежели они будут держаться тихо и спокойно, то, лишь только я с ним уйду, отдав им ключи, они сразу же могут освободиться все,— ведь я вдобавок и солдат удалил, и, вероятно, надолго, так что общий побег должен пройти беспрепятственно. И тут я открылся Антонио, который, увидев меня и вглядевшись в мое лицо, убедился, что я и впрямь Ангельский Лик, как меня прозывали; со слезами на глазах и возгласами изумления он едва мог поверить, что это действительно я в костюме альфереса и что я верну ему свободу, с которою он было простился навсегда. Я снял с него кандалы, прикрепленные к общей цепи, велел надеть одежду надсмотрщика, который все еще лежал в беспамятстве, и следовать за

мной, что он и сделал, не преминув отсечь моей шпагой голову тому, кто столько раз потчевал его плетями.

Я нарочно выбрал эту ночь, зная, что она будет безлунной; капрал с пятью аркебузниками еще не успели добраться до галеры, стоявшей на якоре на середине залива, как Антонио и я спрятались в укрытии, о чем будет рассказано в следующей хорнаде.

В сем месте исповеди я каюсь, что покинул двоих своих детей, о которых так никогда и не пытался что-либо разузнать, и каюсь в почти шестидесяти погибших в ту ночь, когда среди галерников, как я потом услышал, вспыхнул бунт; вдобавок прошу прощения у вашей милости, обязанного по должности принимать исповеди, за то, что утруждаю своей исповедью, этой бесконечной чередой всевозможных окаянств.

КЛУБОК ОДНОЙ СУДЬБЫ

Вечером 19 апреля Том Генсборо и Лу Капоте ужинали в «Стромболи».

21 апреля Лу вернул ИТТ сумму своего выкупа — один миллион сто одиннадцать тысяч долларов наличными.

22 апреля он повидался с Финном, и они договорились о встрече с научными сотрудниками ИТТ, которая состоялась вечером 23 апреля, в Карлтон-Хаусе. Все, что нужно было Генсборо от Лу, тот выполнил.

И четыре дня спустя Лу Капоте снова пришел в тратторию «Стромболи».

Пришел в последний раз отведать свой любимый вонголе.

Явился он с истинно южным голодом, который возбуждает весна в северных краях. В этот вечер он и впрямь чувствовал себя южанином. Ali'uso nostro 1 повязал себе салфетку на шею, опорожнил стакан с «марсалой», и, как только ему подали вонголе, он с ложкою в левой руке и с вилкою в правой подцепил клубок спагетти. Увы, так же была запутана и его судьба! Приподняв макароны над тарелкой почти на уровень своей груди, он дал стечь нескольким каплям рокового соуса, смотал роковой клубок своей судьбы и поднес его ко рту в 10.05 вечера.

* По нашему обычаю (ит.)

В 11.05 он скончался в пункте «Скорой помощи». Он стал жертвой молниеносной интоксикации.

Вскрытие показало, что причиной его гибели была испорченная морская ракушка.

Осмотр следственными органами кухни «Стромбо-ли» выявил, что в одной из консервных банок с ракушками фирмы «Дель Монте» имелись следы разложившихся протеинов.

У ИТТ были давние связи с нью-йоркской мафией.

Начало им положил еще в тридцатые годы полковник Состенес Бен.

ВАЛЬПАРАИСО, 2 ИЮЛЯ 1950

Дорогой падре Кастельнуово!

Не ждал от Вас такого добродушного письма. Спасибо. Огромное спасибо. Мне принес его корабельный агент в Пуэрто-Монт за несколько минут до отплытия.

В тот день я был свободен от кухни и провел его запершись в своей каюте. Как Вы думаете, что я делал? Размышлял? Читал или писал? Ничего подобного! Я провел день в объятиях белой толстой девки с изумительным лицом. Приходилось ли Вам видеть желтые глаза? Так вот, у моей красотки Магдалены они были желтые, большие, глубокие и от природы без бровей.

Вы уже знаете, какое действие оказывает алкоголь на мой дух. Но можете ли Вы вообразить, как я себя чувствовал под двойным влиянием этого неземного взгляда и благородных вин здешней земли? Нет, Вы не можете этого вообразить. Я чувствовал себя чистым, падре! Чистым, как дитя! Потом, в конце, произошло нечто неожиданное.

Предыдущую ночь я провел на борту норвежского транспортного судна, шедшего с севера по направлению к проливу. Я сидел в каюте аргентинца, одного из членов экипажа, и там впервые увидел и отведал тропический фрукт, очень распространенный в центре и на севере Чили,— чиримойю. Настоящая вкусовая симфония! На прощанье мне подарили несколько штук, и я спрятал их в шкаф у себя в каюте.

Так вот, дело шло уже к вечеру, а я все находился

взаперти со своей толстухой. Мы с нею играли, как если б она была девчонкой. Да она и в самом деле такая. Играли в загадки, в «большой чепец», в «вижу-вижу», в лошадки, в жмурки — разумеется, все это вперемежку со страстными интермедиями.

Вдруг я сказал, что сейчас ее удивлю: пусть отвернется и смотрит в иллюминатор на закат; тем временем я потихоньку достал из шкафа одну чиримойю. Теперь я попросил ее повернуться с закрытыми глазами ко мне лицом и положил фрукт ей в руки. «Угадай, что это»,— сказал я. Вы бы только посмотрели, падре, как внезапно побледнело ее лицо! Не открывая глаз, она стояла, застыв в неподвижности, только слезы струились по ее щекам, и в конце концов она громко разрыдалась. Она сразу угадала по сморщенной кожуре фрукт, характерный для ее родных мест. Она была из Кильоте, города, славящегося в Чили именно своими чиримойями. Я как бы вложил ей в руки ее детство: воспоминания о матери, о маленьких братьях и сестрах. Всхлипывая, она стала называть их по именам. Первой моей мыслью было сойти тут же на берег, остаться с нею навсегда, нежно ее любить, утешать, возвратить ей хотя бы отчасти то, что мир у нее отнял. С минуту я сидел в углу, глядя, как она нежно гладит чиримойю. Она подносила фрукт к своим мокрым от слез щекам. Когда же я подошел, чтобы погладить ее по голове, она отшвырнула меня ударом руки. Потом утерла слезы и стала одеваться, произнося монолог из сплошных ругательств; холодно потребовав с меня плату, она сошла с судна по качающемуся трапу. Я стоял у борта и еще долго смотрел на ее следы в снегу.

Хотя это очень похоже на исповедь, но, дорогой падре, это не исповедь. Просто это самое важное из того, что произошло со мной до сих пор. Вы просили писать обо всем, что я и делаю. Я с Вами всегда буду честен.

Что до Вашего восхищения пейзажами Огненной Земли, я с Вами не согласен. Возможно, Вы здесь побывали в другое время года. Меня они разочаровали. Я бы предпочел, чтобы в памяти моей остались нетронутыми темноватые цветные картинки, украшавшие «Жизнь Эрнандо де Магальянеса» в «Коллекции Аралу-се», издававшей адаптированные для детей биографии знаменитых людей. Помните? Только в западной части пролива, там, где он сужается, среди торжественно

высящихся отвесных прибрежных скал, у меня возникло вновь ощущение чего-то драматического, какое бывало в детстве при мысли о тайнах южных широт.

И к сожалению, должен Вас разочаровать еще в одном: я опять отложил свои планы что-либо написать. Покамест я все свое свободное время употребляю на изучение новогреческого языка. Достал грамматику и грзко-французский словарь. Говорю пока очень плохо, но понимаю прилично.

Мне кажется, в письме Вашем я читаю между строк, что Вы себя несколько укоряете за строгость, с какой пробрали меня по «делу» Москеры. Но, отнесись Вы ко мне снисходительней, я, пожалуй, не признал бы за Вами права на духовное пастырство. В отличие от Вас, я все же не думаю, что мои мытарства в Буэнос-Айресе были «актом сокрушения». Нет, падре. Теперь, когда я смотрю на все с более спокойной душой (это и есть моя исповедь), могу Вас уверить, что мои страдания в тот период не были собственно следствием раскаяния в моем поведении, будь то с Москерой или с женой Карлитоса, нет, они были вызваны глубокой жалостью к самому себе и, пожалуй, куда хуже — неосознанной попыткой самоубийства. Эта заноза всегда была в моей душе и в периоды обостренных кризисов вонзается все глубже. Так было в Буэнос-Айресе даже в последние месяцы, когда я вел довольно уравновешенный образ жизни. А в нынешней поездке со мной происходит нечто странное. Я почти не страдаю, падре. Возможно, необходимость приспособиться к грубоватой моряцкой среде, работа на кухне, разнообразие пейзажей, все время иные женщины, иные порты оказали умиротворяющее действие. Но не следует ли усмотреть в этом начало настоящего отчуждения от Бога?

Всегда Ваш Бернардо.

р. S. У нас будут стоянки по нескольку дней в Арике, в Кальяо и в Гуаякиле. Я бы просил Вас послать мне письмо в колумбийский порт Буэнавентура. В приложенной записке перечислены адреса всех наших агентств по пути следования судна до самого Ванкувера.

ВОСЬМАЯ ХОРНАДА

Поскольку я уже давно обдумывал способ устроить побег Антонио, я заранее договорился с неким рыбаком по имени Дженнаро, каковой согласился взять меня в свой двенадцативесельный баркас и доставить на остров Корсику. Отсчитав ему наличными три сотни дукатов, я посулил еще триста да сверх того пару отличных скакунов, когда он выполнит наш уговор. И как скоро моя галера прибыла из Картахены в Неаполь, я отправился к нему в Поццуоли ', маленькое селение на берегу Неаполитанского залива, и предупредил, чтобы к следующему вечеру он был готов сняться с якоря и повезти в своем баркасе меня и моего слугу. Услыхав, что я еду не один, а вдвоем, рыбак осведомился о причине такого изменения, я же, мгновенно изобразив притворный гнев, обрушился на него с бранью, советуя не быть чрезмерно любопытным, а что касается до моего слуги, так ни один испанский дворянин не пускается в путь без человека, который бы заботился о его удобствах и пище, и я, мол, в первый и последний раз объявляю ему, что имею намерение отомстить за поношение, нанесенное мне неким кастильским вельможей; затем я еще раз настоятельно ему посоветовал, чтобы он, ежели хочет соблюсти наш уговор, держал язык за зубами и отныне и впредь не докучал мне своими вопросами, в противном же случае ему придется возвратить отсчитанные ему триста дукатов, и пусть попробует заработать столько на своей рыбешке. Испугавшись, как бы не упустить богатый куш, когда божок Случай сам подставляет ему свой хохол, Дженнаро согласился везти обоих и ни о чем не спрашивать; и на следующий вечер, после того как я вызволил Антонио из тюрьмы, мы с ним прошли с полмили пешком до постоялого двора, где у меня были припасены лошади и одежда; оттуда мы вскорости добрались до Поццуоли, где уже ждал Дженнаро, и он повел нас козьей тропой за пределы залива к дальнему причалу, объясняя, что, мол, выбрал такое глухое место, дабы испанцы со сторожевой башни в Неаполе не заметили нашего отплытия.

Дойдя до этого отдаленного места, мы привязали лошадей в кустах, Антонио взял баул, в котором помещался весь мой скарб, и мы побрели по мокрому песку

1 Поццуоли — селение близ Неаполя.

к морю; вскоре мы увидели баркас, привязанный к лежавшему тут же на берегу толстому бревну, и восемь человек, поджидавших Дженнаро и готовых выйти в море. Двое парней, которые, как я потом узнал, были сыновьями Дженнаро, ускакали на наших лошадях, и в ту самую минуту, когда баркас наш уже отдалялся от берега, рассекая волны наискосок, послышались пушечные выстрелы и удары набата, тревожно гудевшие над Неаполем; я сразу же заметил, что Дженнаро переглядывается со своими парнями и что все они смотрят на нас с сильным беспокойством, тогда я выхватил два своих пистолета и, дав один в руки Антонио, вскочил со скамьи и громовым голосом приказал всем семерым дружнее грести, чтобы поскорее выйти в открытое море. Вначале они и впрямь гребли с усердием, к коему их побуждал вид двух пистолетов,— казалось, что на веслах крылья выросли,— но прошло немного времени, и, на наше счастье, подул попутный ветер; тогда я скомандовал им отложить весла и поднять парус,— так мы и ушли в море, и, когда рассвело, берег Италии уже не был виден.

Мы с Антонио отобрали у неаполитанцев их кинжалы и побросали в воду, затем оба, вооруженные шпагами и пистолетами, стали один на носу, а другой на корме, чтобы наблюдать за ними и не дать захватить себя врасплох. В полдень этого первого дня я отозвал Дженнаро в сторонку и открыл ему всю правду о том, что произошло в Неаполе, дабы он понял, что в столь трудных обстоятельствах, в каких оказались Антонио и я, перечить нам было бы для него и его парней весьма небезопасно; и поскольку моим истинным намерением было достигнуть берегов Франции, я ему объявил, что ежели он будет вести себя разумно и не выдаст нашей тайны, то я дам ему еще триста дукатов, но с условием, чтобы он доставил нас в гавань Марселя, в противном же случае он должен сам понимать, на сколь тонком волоске будет висеть жизнь всех семерых. По страху и тревоге в его глазах я убедился, что рыбак этот готов доставить нас во Францию, лишь бы поскорей от нас отделаться, и даже о награде не будет думать.

Плавание наше продолжалось почти восемь дней, да еще нам повезло, что дули попутные ветры и не штормило, и баркас был с отличным ходом. Дабы не стать жертвою предательства, мы оба, Антонио и я, почти не спали, лишнего куска в рот не брали, а уж два последних

дня обходились даже и без воды. Когда же на рассвете восьмого дня нам удалось причалить к берегу милях в трех от Марселя, я вручил Дженнаро обещанные триста

дукатов и, разрешившему набрать воды в оказавшемся на берегу источнике, велел немедленно плыть в Ниццу, то есть в сторону, противоположную Марселю, в каковой город мы с Антонио, пройдя хорошим шагом целый час, и вошли.

В первом увиденном банке я обменял свои последние полторы тысячи дукатов на луидоры, и мы отправились на почтовую станцию. Там я уплатил тридцать луидоров как залог за пару лошадей и еще двадцать за пользование сменными в поездке до Парижа. Мне дали марки на прокорм лошадей в пути и вексель на получение залога на почтовой станции в конце. Итак, мы не медля дали шпоры лошадям, весь наш багаж составляли мой баул, пистолеты, шпаги да мои туго набитые кошельки,— так что около полуночи, судя по мраку и тишине, нарушаемой лишь мяуканьем кошек, мы уже въезжали в город Авиньон, проскакав двадцать лиг без отдыха, кроме двух остановок, когда меняли лошадей. Ночь провели в заезжем доме, он же был и почтовой станцией, и утром попросили подать нам завтрак. Хозяин предложил холодного мяса да крольчатины, оставленной с вечера в бульоне, и меня весьма удивило, что Антонио набросился на еду как сумасшедший, хватая куски с такой поспешностью, что едва успевал их проглатывать, причем глотал целиком, не жуя. Сказывались привычки галерника и голодные дни плаванья от Неаполя до Марселя, да еще наша долгая скачка верхом, ибо для нас важно было как можно больше удалиться от моря;

хотя мы видели, что баркас Дженнаро направился на i восток, то есть к Ницце, я опасался, как бы рыбак не вздумал вернуться в Марсель и обвинить нас в том, что, дескать, мы на них напали и силой принудили плыть во Францию,— таким доносом Дженнаро мог бы себя обелить по возвращении домой, чтобы испанцы не сочли его и его команду пособниками и нашего побега и зачинщиками вспыхнувшего в эргастуло бунта; а такое обвинение могло ему грозить, ежели бы кто из жителей Поццуоли сообщил, что баркас Дженнаро отплыл в ту же ночь, когда бежали галерники; освобождение же каторжников, равно как помощь беглым неграм, есть преступление весьма тяжкое и строго наказуемое во всех странах.

Десять лет прошло, как я расстался с Антонио, и меня немало удивляла сила и красота его тела; прежде он был изрядно тощим, однако почти четыре года, проведенные в тяжкой работе гребца, обилие солнца, пища, состоявшая из сухарей с вином, и свежайший морской воздух изменили цвет его кожи; тело его, прежде бледное и сухощавое, стало смуглым и лоснилось. Но что толковать вашей милости о том, что Вы и сами знаете, будучи моряком, причем весьма опытным, и прошу извинить, ежели порой я даю волю своему перу и пишу лишнее,— ведь уже два года, как я разговариваю лишь жестами, и теперь это моя единственная возможность немного освободиться от всего скопившегося на моем языке с тех пор, как мне его отрезали.

В ту первую ночь, когда мы впервые остались наедине, оба мы, хотя и провели десять дней, ни словом не обмолвись о том, как протекала наша жизнь до того, мгновенно уснули, опять же без лишних слов, ибо смертельно хотели спать и дорожная усталость валила с ног, требуя не дружеских бесед, а мягких подушек.

Ложась, я попросил хозяина не забыть разбудить нас на рассвете,— мы-де очень спешим. Просьбу мою он исполнил, и мы, сменив наши марки, поскакали во всю прыть своих лошадей, ибо понимали, что в столь огромном городе, как Париж, нам будет намного легче найти надежное укрытие,— итак, после двенадцати дней почти безостановочной скачки мы достигли Парижа. Возвращая лошадей, мы предъявили вексель на сумму залога, мне вернули мои тридцать луидоров, и мы отправились на поиски жилья, которое вскоре и нашли, притом весьма удобное, невдалеке от дворца, называемого на французском языке отнюдь не королевским словом, обозначающим «черепичный завод» — «Тюильри».

Оба мы с превеликим удивлением любовались знаменитой столицей, которую видели впервые, Антонио же был на седьмом небе от возможности вести вольготную жизнь и через две недели хорошего отдыха, имея три раза в день сытную трапезу, не считая двух «промываний печени» превосходнейшими винами этого края, стал с виду еще молодцеватей, чем прежде, и бродил по городу, сколько хотел, наслаждаясь всем, что видит, и щеголяя дорогой ливреей из тонкого сукна с красивым золотым шитьем.

Антонио мне поведал, что угодил в тюрьму за весьма дерзкое ограбление и, когда уже готовился распрощаться с жизнью, надев пеньковый галстук, суд приговорил его «на деревяшки»),"как мы на воровском жаргоне называем галеры; срок ему назначили десять лет, что означало почти верный смертный приговор. И он завершал уже четвертый год на веслах, когда счастливая судьба определила ему оказаться на той самой галере, на которой служил я,— большое число каторжников нашей галеры перемерло от какой-то заразной болезни, и пришлось заполнить скамьи другими узниками — испанцами, турками и берберами.

В Париже мы провели полтора месяца, и день ото дня Антонио мой все больше хорошел, отдыхая от жизни каторжника и избавляясь от загара. Славное было у нас житье, мы то и дело припоминали всяческие происшествия, случавшиеся с нами в Испании, и друг друга вышучивали, по обычаю андалузских пикаро, который я уже почти забыл. Антонио был отменным рассказчиком и, бывало, как начнет свои истории, мне приходилось за живот держаться обеими руками, чтоб от смеха не лопнуть; целыми днями ходил он веселый, как воробушек, словно время, проведенное на веслах, вовсе улетучилось из его памяти, ум у него был живой, быстрый, и по поводу любой увиденной на улице шлюхи ему в голову приходили забавные остроты; по утрам мы долго спали, а вечерами отправлялись веселиться с гулящими девками.

Мне, разумеется, нечего было и мечтать о том, что когда-либо я ступлю на землю Голландии или Испании, посему я решил ехать в Германию, надеясь там снова приобрести нужные грамоты и перебраться в Индии; что ж до Антонио, то, как ни хотелось ему вернуться в родные края, он понимал, что Кадиса ему уж не видать, как не видать турецкого султана; посему он сказал, что готов отправиться со мною и пусть небо пошлет ему то, на что будет божья воля.

Как раз в ту пору — а стояла весна тысяча шестьсот семнадцатого года — случилось так, что на террасе другого королевского дворца, называемого Лувром, убили итальянца, фаворита королевы-матери, каковая, пожаловав его титулом маршала д’Анкр, сделала его регентом при своем сыне Людовике XIII; тут начались по всему городу вооруженные стычки и беспорядки, и я, опасаясь за наши головы, предложил поскорее уносить ноги;

подробности наших странствий я, однако, опускаю, дабы уделить больше места тому, что в сей исповеди для нас важнее.

Однажды, спускаясь по склону холма в долину вблизи города Страсбурга, расположенного у границы германской марки, мы с Антонио очутились на опушке дубового леса, откуда, нам на беду, доносились звуки скрипок, цитр и удары бубна,— поглядев в ту сторону, мы увидели цыганский табор, где шло буйное веселье, и, пока мы на это глазели, нас заметили цыгане; несколько мужчин подошли к нам, предлагая выпить вина из рогов, однако, что они нам говорили, понять мы не могли,— только потом я узнал, что это были цыгане из Венгрии. Я попытался с ними объясниться на наречии андалузских цыган, но они меня тоже не понимали, наконец один из них сделал нам знак подождать и, войдя в шалаш, вскорости вышел оттуда вместе с другим цыганом, очень смуглым, черноволосым, лет примерно сорока, и с этим мы уже смогли побеседовать — сразу же обменялись условными опознавательными словечками андалузских цыган, которые я знал наизусть; чернявый цыган ужасно обрадовался и попросил нас спешиться, чтобы отпраздновать встречу.

Рафаэль — так звали цыгана — был кордовский конокрад; несколько лет тому назад он сбежал из каталонской тюрьмы, куда угодил за кражу лошадей; ему удалось перебраться через Пиренеи и укрыться на французской земле, где он со временем повстречал этот табор и стал сожителем одной из цыганок. Короче, Рафаэль объяснил своим цыганам, кто я; они его выслушали, поглядывая на меня и Антонио с учтивостью и благорасположенностью, после чего стали цуще прежнего убеждать нас и упрашивать присоединиться к их табору и принять участие в празднестве по случаю свадьбы, каковые у цыган, как известно, продолжаются не один день. Оказалось, что Рафаэль превосходно играет на гитаре, не долго думая, он взял в руки инструмент и попросил остальных не шуметь и послушать его — он, мол, хочет сПеть в нашу честь песни своей родины, и тут он заиграл и запел сегидилью, а Антонио и я принялись хлопать в такт, как это умеют делать только мавры, андалузцы и цыгане, отчего душу Антонио охватило веселье и вместе такая тоска, что слезы ручьями заструились у него ио щекам; koi да же Рафаэль кончил, и тоже пропел свои куплеты, которые восхитили всех цыган, и они

стали нас упрашивать еще и сплясать по-нашему; долго просить не пришлось, Антонио попросил играть кадисскую 1 мелодию, забрался на одну из повозок и пошел отчебучивать? Цыгане, никогда не видевшие подобной пляски, весьма похожей, однако, своей пылкостью и изяществом на то, как пляшут они сами, пришли в неописуемый восторг, рога ходили по кругу и наполнялись снова и снова вином, столь же густым и крепким, как вина Наварры, даже, пожалуй, покрепче, и мы, усердно прикладываясь, тешили душу песнями да плясками — были в таборе и другие музыканты, игравшие для свадебного веселья, цыгане тоже дружно отплясывали на повозке без навеса и перил, откалывая всяческие коленца и выбивая чечетку, а потом на повозку вскочила молодая цыганка, пляска которой в сопровождении бубна была выше всяких похвал; по всему лесу разносились звуки веселой музыки и буйных плясок, и цыгане все упрашивали нас не уезжать до конца празднества, то есть еще несколько дней. А покамест нас нарядили в цыганское платье, я даже надел серьгу, потому что у меня давно была дырка в ухе,— теперь весь табор признал нас за своих, и обходились с нами как нельзя лучше.

Я подарил жениху мулицу, которую мы в пути вели на веревке, но особенно цыганам понравилось, что у меня была дырка в ухе и что я говорил с Рафаэлем на цыганском языке и пел, как он,— все эти качества и способности отнюдь не свойственны богатым купцам, за какового они меня сперва приняли, но очень скоро догадались, что вряд ли я занимаюсь чем иным, как не обманом и плутнями, самыми что ни на есть цыганскими ремеслами.

И вот одна цыганка, красотка хоть куда, правда, чуть постарше меня, влюбилась в мою рыжебородую физиономию и на другой же день увела меня к ручью и стала мне говорить па своем языке разные слова, которые я понимал не больше, чем турецкие, однако Цели своей они достигли,— ласкаясь и заигрывая, опа склонила меня утолить с нею желание, о коем говорить не буду из уважения к приличиям, но — кто бы поверил! — держалась она так умильно и в любви была столь искусна, что ничего подобного я еще не встречал ни у цыганок, ни у продажных женщин ни в

'Кадисскую - то есть из местности, где находится Кадис.

одном краю,— короче, она меня околдовала, как могут нас околдовать пороки, когда берут верх над нашей волей.

Был я настолько пленен ею, что, когда празднество кончилось и она попросила меня немного проехать с нею в ее повозке — а табор их на другой день должен был отправиться по берегу Рейна в Германию,— я решил доставить ей удовольствие, а на самом-то деле доставить его себе, дабы быть с нею рядом ежечасно и ежеминутно, ибо влюбился без памяти. И тут Антонио, улучив минуту, когда она отвернулась, стал мне говорить, что ему опостылело скитаться по землям, языка которых он не понимает, и что, поразмыслив, он принял решение окончить свои дни в Андалузии, вернувшись к прежнему занятию грабителя и конокрада, ибо так привык к жизни, полной опасностей, что всякая другая кажется ему скучной; к тому же, поплясав на этой свадьбе, он уже не может совладать с желанием хотя бы еще разок сплясать в родном Кадисе, а вашей милости, думаю, известно, сколь привержены к пляскам жители Кадиса,— ведь край тот уже много веков славится во всем мире своими плясунами; как гласит легенда, во времена императора Клавдия в Риме схоронили знаменитую кадисскую танцовщицу и, по языческому обычаю, сделали на надгробии надпись: SIT TIBI TERRA LEVIS; 1 однако восхищавшийся ее плясками император, придя к ее могиле, повелел добавить: SICUT SAPER ILLAM FUISTI 2.

Я дал Антонио толику луидоров, чтобы он приобрел лошадь и дорожное снаряжение и не был вынужден в пути промышлять себе на жизнь воровством, да посоветовал ему держаться осторожней и не искать опасных приключений. На том мы распрощались, нежно обнимаясь и повторяя всяческие клятвы и обещания, как того требовали законы нашей дружбы, после чего он со слезами на глазах отправился в путь.

Анка — так звали мою цыганку — была родом из Богемии, но росла, кочуя с табором по всей Европе. Овдовела она недавно и все не хотела брать нового мужа в свой шалаш, пока не влюбилась в меня. Плясала она и владела бубном, как никакая другая в таборе, и, видимо, была докой по части приворотных зелий и заклятий, ибо чем дальше находился я с нею, тем меньше хотелось

Да будет земля тебе легка (лаг.).

* Как ты была для нее (лат.).

мне освободиться от ее чар. Вначале я убеждал себя, что побыть с табором несколько дней будет всего лишь приятным времяпровождением среди этой вольной братии и в объятьях Анки, однако, когда мы прибыли в Кельн, я уже настолько был в ее власти, что предложил ей выйти за меня замуж. Она сразу же согласилась с условием, чтобы я изменил свое имя и подчинился законам и обычаям цыганской жизни; тут же сыграли и свадьбу по цыганскому обряду, исполнив все церемонии, причем я сорил деньгами направо и налево, делая подарки и оплачивая угощенье.

Не буду описывать свою жизнь в этом таборе, да, сказать по правде, ничего особенного не могу вспомнить о первых ее месяцах, кроме обычных мелких грешков, краж, надувательств и любострастия, коим как сожитель цыганки я грешил, что случилось со мною второй раз в жизни. Ведя непоседливую, кочевую жизнь, я ни к чему не стремился, но был счастлив и, снискав дружбу прочих цыган, через месяц-другой так освоился с их языком и обычаями, словно был отлит в той же форме; все было ладно, пока следующей весной, когда табор двигался по пути в город Буду, что на берегу Дуная, Анка не влюбилась в венгерского цыгана другого племени, которое шло навстречу нам в противоположном направлении и с которым мы несколько дней делили хлеб и кров. Заметив их шашни, я был сильно огорчен, однако виду не подал, потому что она приучила меня к мысли, что я должен полностью ей доверять. И вот, по прошествии недели после ухода того табора — а шел он в Грецию,— она вдруг сказала мне, что пойдет к подножью соседней горы поискать трав для некоего снадобья; я не придал ее словам значения, ведь у цыган это дело обычное, недаром говорят, что их зелья исцеляют от болезней, побуждают к любви и помогают видеть будущее; Анка, однако, не вернулась ни вечером, ни ночью, она ушла навсегда, и никто из табора не мог мне объяснить причину; сам же я предположил, что она, видимо, сговорилась с тем венгерцем, и он, подождав ее вблизи нашего табора, увез ее как свою любовницу.

Цыгане наши сочувствовали моему горю, а для старой цыганки, вырастившей Анку, весть эта была горше смерти — старуха принялась рвать на себе волосы, царапать лицо и вопить в голос, оплакивая свое несчастье на манер плакальщицы над покойником, я же пришел в

неистовый гнев и, не внимая ничьим уговорам, устремился прочь из табора и, блуждая по окрестностям, набрел на труппу комедиантов; смекнув, что подвернулся удобный случай мне перерядиться, я купил у одного из актеров его одежду, кругом увешанную бубенцами, у другого купил лютню и еще костюм дворянина, как они там в Венгрии одеваются; запасшись всяческим платьем, я снял серьги и прочие цыганские причиндалы, нарядился шутом и так отправился дальше; через несколько дней я настиг табор, где укрылась изменница со своим любовником, однако подойти к пим открыто пе решился, ибо они сразу бы поняли, что я жажду кровавой мести, и родичи того цыгана постарались бы спрятать его, а поскольку цыганские законы запрещают помогать при поединке, они, случись мне убить обидчика, отомстили бы мне потом за его смерть. Посему я два дня выжидал в засаде, пока наконец не застал их ночью врасплох,— тут я кинжалом заколол обоих, не дав им времени даже охнуть. В деревне, находившейся за милю от табора, меня ждал выносливый мул, купленный накануне; там я переоделся и, не мешкая ни минуты, ускакал прочь. То было подлое, трусливое убийство, ни один цыган не способен на такое — они мстят в открытую, не бегут, не прячутся, не думают о том, что ждет их дальше, я же, опасаясь, что меня могут убить родичи соблазнителя, решил заколоть обоих, напав из-за угла и втихомолку.

Так закончилось мое цыганское житье. Отправившись через Богемию на север, приехал я в красивейший город Прагу в то время, когда богемские дворяне — были они еретики, последователи Яна Гуса, не подчинявшиеся буллам и прагматикам,— во весь голос заявляли о своем недовольстве германским императором и королем Богемии доном Фердинандом II Габсбургом, самым что ни на есть католическим из королей и, как все государи Австрии, абсолютистским монархом, каковой, следуя заветам своего отпа, дона Фердинанда I, родившегося в Алькала-де-Энарес, был всегда окружен испанскими советниками и воинами.

Вскоре после приезда в Прагу мне посчастливилось подружиться с одним капитаном из Эстремадуры — знакомству нашему помог удачный случай, о коем здесь не стоит рассказывать, и дело кончилось тем, что он взял меня к себе альфересом, так что я остался в Праге в его

I

отряде и под его знаменем; произошло это за две недели до того, как богемские дворяне, сговорившись, взяли штурмом дворец, из окон коего, с большой высоты, выбросили на мостовую нескольких имперских сановников, что стало причиной войны, каковая, насколько мне известно, продолжается и поныне ', и вот уже почти десять лет католики и кальвинисты сражаются не только в Германии и Богемии, но также в Голландии, Франции, Англии и Дании.

Как участник имперских войск, я насовершал столько гнусностей и жестокостей супротив этих богемцев, что, ежели бы стал их все считать, набралось бы куда больше, чем описанных мною до сих пор грехов; но поскольку совершались они ради защиты католической веры, капелланы Его Императорского Величества отпустили нам их все разом на молебне под открытым небом, как если бы мы были крестоносцы, ведущие священную войну; посему я избавлен от труда вспоминать их, а ваша милость — о них читать, хотя многое можно было бы сказать в рассуждении того, законны или же нет подобные отпущения грехов, когда священники закрывают глаза на зверства и бесчинства солдатни.

Наконец, в году тысяча шестьсот двадцатом, мы полностью разгромили богемское дворянство на склонах Белой горы. В этом сражении мне изрядно повезло, я снискал благодарность дона Педро де Ванегас, другого капитана испанца, недавно прибывшего в Германию; в самом начале битвы его сшибли с коня, и тут я, вовремя подскочив, сумел его вызволить из весьма опасного положения, проявив, ей-ей, истинную отвагу, а не какую-либо хитрость. Мы с ним крепко подружились, и однажды в беседе он упомянул о своем дядюшке, который в ту пору был губернатором города Сан-Кристобаль-де-ла-Абана. Я сразу сообразил, что вот он, случай, коего я ждал, чтобы приобрести новые грамоты и уехать в Индии, как намеревался еще тогда, когда повстречался с цыганами во Франции.

Тут я буду краток, сеньор лиценциат, ибо в последующие месяцы со мною не произошло ничего достойного упоминания, и в конце того же года, тысяча шестьсот Двадцатого, я прибыл на сей остров с грамотами, выданными чиновниками Его Величества дона Фердинанда II, и с весьма лестным рекомендательным письмом от дона

1 Речь идет о Тридцатилетней войне (1618—1648).

Педро де Ванегас к его дядюшке, коим он меня снабдил, когда я, с доброго согласия моего капитана, уезжал из Праги. И поелику власти Австрийского дома пользовались здесь не меньшим почтением, чем испанские, грамоты мои возымели прекрасное действие, тем паче что я еще привез столь похвальное письмо от дона Педро; само собой понятно, что здесь, в городе Ла-Авана, восемь лет тому назад никому в голову не пришло подвергнуть проверке мои бумаги, все там сказанное было принято за чистую монету, и встретили меня с распростертыми объятиями.

Однако ваша милость, конечно, не знает и даже не подозревает, что имя, под коим я обосновался сперва в Праге, а затем на сем острове, звучит «альферес Эрнан Диас де Мальдонадо».

Не вздрогнула ли ваша милость, узнав в нем имя знаменитого преступника, разыскиваемого правосудием Кубы и всех краев Индии?

Итак, я в Ваших руках, и, насколько я знаю, тайна исповеди не освобождает Вас в подобном случае от долга выдать меня властям, однако же я уповаю, что ваша милость поступит иначе и более благоразумно; клянусь, что, ежели мне будет дозволено завершить мою исповедь, сие будет на благо не только моей душе, но также ордену Святого Доминика или казначейству Его Католического Величества дона Филиппа IV.

ВЕЛИКИЙ ВИКАРИЙ

Не прошло и полутора недель после того, как Том Генсборо дал задание Чарли Прайсу, а Чарли уже известил шефа, что почти завершил розыски. Если не считать Риты Алегрия в Перу, он, Прайс, уже может сообщить мистеру Генсборо всю прочую затребованную информацию.

Они встретились в Карлтон-Хаусе, вечером 9 мая. В течение дня Прайс сочинил три доклада. Без предисловий он открыл свой портфель и приступил к чтению первого из них.

и еэультат розысков, проведенных агентством Морли (нью-йоркские детективы) касательно пункта А.

Существует сценарий, написанный неким Д. Гибт-эснихтом, для фильма под названием «Месть святого Патрика». Это комедия. (Прилагаем копию.)

Сценарий не был зарегистрирован в Бюро по охране авторских прав. Фильм также не зарегистрирован. Ни одно объединение кинопродюсеров в Соединенных Штатах и в Западной Европе не имеет сведений о его существовании.

Предполагаемый автор сценария Д. Гибтэснихт не существует. Нет и такого имени. По-немецки «гибт эс нихт» означает буквально «не имеется», «не существует».

С сестрами Максвелл беседовал сам режиссер фильма, некий Пьер Климо. Согласно описанию, данному сестрами и другими свидетелями, ему примерно лет пятьдесят, рост 1,75 м, он худощав, темноволос, глаза карие, кожа очень белая, манеры и одежда вполне элегантные. Говорил на английском британского типа, однако с иностранным акцентом, похоже, французским. Он предложил сестрам восемь тысяч долларов за возможность распоряжаться их особняком в течение нескольких недель апреля. Ему требовались лишь часть первого этажа и большой внутренний сад. Переговоры он начал в феврале и оставил сестрам в залог тысячу долларов наличными.

Сестры Максвелл сообщили приметы других лиц, появлявшихся в их доме в дни съемок фильма,— это были всего лишь 28 марта и 3, 7 и 11 апреля. Удалось установить, что в съемке принимали участие девятнадцать человек: режиссер, помощник режиссера, продюсер, кинооператор, слесарь, два помощника по Декорациям, одна script-girl , одна портниха, одна гримерша, техник по освещению и электрооборудованию и семь актеров.

Быстрей всего удалось обнаружить портниху, с которою одна из хозяек дома часто беседовала, а через портниху — других пятнадцать человек, присутствовавших в дни съемок. Не удалось установить личность Режиссера фильма Пьера Климо и двух актрис, исполнявших роли Джейн и сестры привратницы. Все остальные действительно принадлежат к артистической среде, и с ними был заключен контракт через агентство, занимающееся подыскиванием актеров и технического

' Машинистка (англ.).

персонала для кинопромышленности, театров, кабаре и т. п. Однако о двух упомянутых актрисах в агентстве ничего не знают. Опрошенные нами шестнадцать человек, а также служащие агентства и сестры Максвелл, все были убеждены, что действительно снимается фильм.

По окончании съемок 11 апреля Пьер Климо полностью внес агентству договорную сумму для оплаты участников и больше не появлялся. Не появлялись также две никому не известные актрисы.

Все расходы производились через нанятого по контракту продюсера и через упомянутое агентство. За четыре дня съемок, с учетом подготовительных работ, авансов наличными, взятием напрокат оборудования, закупкой некоторых предметов для меблировки первого этажа особняка и т. п., было истрачено около сорока семи тысяч долларов. Мистер Климо произвел впечатление человека эксцентричного и расточительного. Некоторые его идеи по поводу фильма могли показаться диковатыми, но, поскольку он очень хорошо платил и не терпел возражений, люди предпочитали не прекословить и подчиняться его прихотям. Согласно показаниям присутствовавших, в последний день съемки, 11 апреля, после двух часов дня, Климо внезапно прекратил работу и попросил всех уйти. Ему, сказал он, необходимо сосредоточиться, чтобы продумать одну сцену, мысль о которой у него недавно появилась. Он попросил остаться только Джейн и сестру привратницу. И когда все разошлись, он сообщил хозяйкам дома, что намерен сыграть шутку со своим близким другом. Он, мол, хочет заснять сцену, участником которой, сам того не подозревая, будет этот друг. А потом, когда фильм будет закончен, на премьере его показа друг, конечно, будет поражен, увидев себя на экране. С помощью двух актрис мистер Климо быстро убрал из вестибюля все кинооборудование. Остались лишь предметы декорации: письменный стол сестры привратницы, большой образ Сердца Иисусова за ее спиной, несколько литографий со сценами жития святого Патрика, темный ковер, дубовые стулья с высокими спинками; а у входной двери мистер Климо снова прикрепил большую бронзовую таблицу с надписью «Колледж святого Патрика, пансион для девиц».

Затем гам появился мистер Капоте и попросил ли,

позвать Джейн, что и было выполнено сестрой привратницей. Обе хозяйки дома, сестры Максвелл, были । уверены, что это всего лишь еще одна эксцентричная выходка мистера Климе; а мистер Капоте конечно же думал, что действительно пришел в пансион для девиц. Расположение особняка, само здание с внушительными входными дверями черного дерева, стоящее в глубине сада на расстоянии почти полусотни метров от чугунной решетки ворот, небольшая тополевая аллея, наконец, сам сад,— все вполне соответствовало облику монастырского учебного заведения.

И, вероятно, сорок семь тысяч долларов были израсходованы на то, чтобы разыграть одну-единствен-ную сцену.

К докладу приложены реконструкции лиц Климо, Джейн и сестры привратницы, выполненные специалистами ФБР по описаниям восьми свидетелей. Гримерша уверяет, что мистер Климо был в парике и, по-видимому, обе женщины также. Сцену, в которой появились Джейн и сестра привратница, оператор не снимал.

Все трое бесследно исчезли».

Генсборо внимательно рассмотрел три реконструированных лица. Затем прослушал звукозапись показаний свидетелей, проверил представленные детективами счета, выплаченные агентством гонорары и, без каких-либо комментариев, сказал Прайсу «о'кей».

Попросив второй доклад, Генсборо углубился в чтение.

«Данные, полученные в Боготе пуэрториканцем Луисом Сахебьеном, служащим секции убийств ФБР, который в настоящее время заведует технической частью Колумбийского административного отдела госбезопасности (АОГ). Пункт Б.

Ячейка № 17245 в почтовом отделении компании «Авианка» до января месяца сего года принадлежала некоему боготанскому фотографу, который в январе получил двести долларов за то, чтобы перевести ее на имя шофера Альберто Суареса, каковой шофер был сразу же обнаружен и заявил, что попросил его об этой Услуге сеньор Пьер Климо из фирмы «Сере», дабы

в тайне от жены получать письма своей любовницы. Как сообщил Альберто Суарес, сеньор Климо свободно говорил по-испански, но с английским акцентом. По приметам, которые указал шофер, удалось обнаружить обоих полицейских из Ф-2 и официантку Эльбию из кафе «Виктория». Сеньор Климо трижды пользовался их услугами и щедро их вознаградил. Пользуясь показаниями этих четырех свидетелей, реконструировали физиономию Климо, и, как легко убедиться, эта реконструкция в общих чертах совпадает с той, что получена в ФБР. __'

В отеле «Текендама» лицо идентифицируемого никто не мог вспомнить, однако администраторша отеля «Сан-Франциско» уверяет, что видела его в холле, хотя точно не припомнит, в какой день это было. По словам этой женщины, у него был очень изящный саквояж, который и привлек ее внимание. Ей показали снимок саквояжа, и она мгновенно его вспомнила. Саквояж подобного фасона не удалось в отеле обнаружить, сколько ни искали. Вероятней всего, человек, унесший деньги, вложил саквояж в сумку или чемодан большего размера.

В турецких банях лицо идентифицируемого никто не мог вспомнить.

Он нигде не оставил ни подписи, ни какой-либо иной письменной улики.

В колумбийском отделении фирмы «Сере» никакого Пьера Климо не знают».

В третьем конверте был доклад Прайса по пункту В.

«Данные, полученные детективами агентства «Альбион и Лески», которым были представлены фотоснимки реконструкций личности, выполненных в ФБР и АОГ.

Разыскиваемый Пьер Климо в декабре прошлого года нанял дом, где был помещен похищенный. Хозяева дома просили шестьсот пятьдесят долларов з месяц, однако агент мистера Климо убедил их увеличить арендную плату до девятисот долларов, чтобы он мог получить большее вознаграждение. Климо без возражений согласился на девятьсот долларов и уплатил задаток за шесть месяцев вперед, представив

гарантию еще на три. Контракт был подписан на год. (Прилагается фотокопия). Агент сразу опознал по реконструкциям лицо Климо. Мистер Климо говорил на английском британского типа с французским или немецким акцентом (точно определить агент не мог).

Дом стоял незаселенный до начала апреля, когда пришла грузовая машина с небольшим количеством мебели. Каждую неделю один из соседей приходил ухаживать за садом, что было ему оплачено авансом.

Оба саквояжа были приобретены в конце марта в магазине в Бруклине. Продавец помнил господина, купившего сразу два саквояжа, и опознал их снимок.

Ячейка № 811346 в почтовом отделении в Манхэттене была арендована за триста пятьдесят долларов разорившимся биржевым маклером, проезжавшим через Нью-Йорк. Установить его личность не удалось, так как он проживает в Мехико.

Паспорт на имя Питера Стивенсона был добыт весьма остроумным способом. Питер Стивенсон — бармен, работавший в нью-йоркском ночном клубе; Пьер Климо предложил ему весьма соблазнительное дело. Речь шла о том, чтобы открыть шикарный бар в Боготе. Климо вкладывает деньги, Стивенсон — свое ноу-хау. Ночной клуб Климо начал посещать в середине февраля. Всего он там побывал не более четырех-пяти раз, но всегда в часы, когда посетителей было немного, чтобы он мог побеседовать со Стивенсоном. Появившись в апреле после двухнедельного отсутствия, он сообщил Стивенсону, что вернулся на днях из Колумбии, что ему удалось там найти потрясающее помещение и что Питеру надо съездить туда и заняться устройством бара. Стивенсон еще колебался, но Климо дал ему в руки две тысячи долларов и предложил оплатить дорогу в оба конца и все расходы во время поездки. Тогда Стивенсон согласился. Он выполнил формальности для получения паспорта, в колумбийском консульстве ему была выдана туристическая виза. И тут Климо попросил у него паспорт, чтобы приобрести для них обоих билеты на самолет компании «Бранифф», и исчез без следа. Случилось это вечером в день похищения Капоте».

Генсборо в недоумении стал набивать свою трубку. Да, поразительно.

Ну и что ж вы на это скажете, мистер Генсборо? Непонятная история.

Генсборо был ошарашен, личность Климе внушала ему восхищение и страх. Великолепная работа, настоящий шедевр! Реконструкции лица не могли рассматриваться как улики, ибо наверняка Климо был искусно загримирован. Какая тщательная проработка всех деталей! Были даже такие мелочи, которые Генсборо не мог себе объяснить. Для чего понадобился этому Климо паспорт Стивенсона, на который были затрачены две тысячи долларов и много часов драгоценного времени? Почему он не хотел, чтобы ИТТ послала кого-нибудь под любым другим именем? Какая чистая работа! И сколько во всем этом sense of humour! 1 Само похищение — изящная древнеримская комедия, восхитительная игра в обманы. Климо убедил Капоте, будто тот едет в пансион для девиц, а хозяек дома — будто он, Климо, разыгрывает остроумную шутку. Нет, Пьер Климо — не преступник, он артист. Не англичанин ли он? Преступнику никогда не пришло бы в голову написать киносценарий. К тому же Климо был очень щедр со всеми, чьими услугами пользовался. Всех вознаградил сверх меры. Он также не совершил ни одного насильственного действия. Похищение, по сути, было скорее похоже на изящный розыгрыш. Преступник не стал бы трудиться, чтобы таким хитрым приемом провести бармена Питера Стивенсона. Преступник покупает паспорт на черном рынке у мошенников или же нанимает кого-нибудь, чтобы ударом оглушить туриста в туалете аэропорта. Климо вполне заслужил тот миллион, который он отнял у Капоте. Такого парня Генсборо не отказался бы взять к себе на работу.

Ну, а каков же результат розысков самого Прайса в Париже и в Мадриде?

Прайс тоже был в недоумении.

Едва он завел в парижском отделении Интерпола разговор с неким высокопоставленным служащим и в общих чертах изложил дело похищения Капоте, как тот расхохотался. Интерпол, видите ли, уже пятнадцать лет знаег о Климо, но поймать его не удается. Все его

' Чуипио юмора (англ.).

операции отмечены определенным стилем: необычайно скрупулезная подготовка, огромные денежные затраты, которые он ставит в счет своим жертвам, вежливое обращение, никаких оскорблений ни словом, ни делом и соучастие женщины (одной, не больше). Обманы, кражи драгоценностей, похищение заложников — во всем чувствуется его особый почерк. Он говорит на нескольких языках, умело подделываясь под разные местные произношения, он бесподобно преображается. Ни одна из реконструкций его облика, полученных на протяжении пятнадцати лет, не принесла никакой пользы. Поле его деятельности не знает границ: Мехико, Буэнос-Айрес, Сан-Пауло, Лима, Богота, Париж, Мадрид, Лондон, Франкфурт, Афины, Каир, Южная Африка, Мельбурн, Токио. Он умопомрачительно ловок. В археологических фальсификациях он просто творит чудеса. Некоторые его подделки войдут в историю как бессмертные творения искусства. Похищение Капоте — пустяк. В истории подвигов Климо есть хитроумнейшие выдумки. Прием со съемками фильма он использовал в двух случаях: в 1968 году и второй раз в 1974 году, но всякий раз по-иному. Отмечено его пристрастие к духовенству и религиозным заведениям. В Бразилии, применив сложный финансовый маневр, он сумел обмануть римскую курию, с неслыханным искусством реализовал старый вексель викария — древняя средневековая плутня,— и с тех пор Интерпол обозначает его кличкой «Великий викарий». В течение пятнадцати лет Великий викарий, насколько известно, сменил сто два имени и девяносто восемь личин; обманывая людей на восьми языках, продавал индульгенции, станки для печатания денег, философский камень и даже городские монументы.

Так что, когда служащий Интерпола узнал, что речь идет о Великом викарии, он высказался весьма пессимистически. Молодчик этот неуловим. Деятельность его вызывает не только восхищение, но даже симпатию в рядах международной полиции. Мало того, что он полтора десятка лет водит их за нос, года три назад, выдав себя за служащего аргентинской полиции, он Ухитрился провести два дня в архивах Интерпола, изучая собственное досье! Ознакомился со всеми ловушками, которые ему устраивали. И через несколько Дней прислал благодарственное письмо за похвальные

отзывы о его работе. Кстати, он им посоветовал больше не трудиться его искать. Он, мол, намерен уйти на покой и заняться писанием мемуаров. С тех пор каждое рождество он присылает поздравительные открытки, всякий раз сообщая, что его уход в отставку откладывается.

А позаботился ли Прайс получить копию этого досье?

Разумеется, мистер Генсборо. Обошлось это, правда, дороговато, но копия досье у них будет. Директор Интерпола согласился на то, чтобы досье Великого викария было полностью переснято,— разумеется, в строжайшей тайне. Снять фотокопию взялся сам заведующий архивом, поскольку это его обязанность, и обещал прислать ее в Нью-Йорк. Прайс с минуты на минуту ждет ее прибытия.

Превосходно. Пусть Прайс доставит ее, как только получит. Генсборо хотел взглянуть на нее, и, by the way ', было ли имя Климо использовано в других случаях?

Нет, мистер Генсборо, он его прежде никогда не использовал. Как известно, он не любил повторяться.

Генсборо содрогнулся.

Если чертежи L-15 попали в руки Великого викария, есть от чего прийти в ужас! Возможно, в это самое время он замышляет какое-нибудь грандиозное преступление.

Но самым невероятным, мистер Генсборо, самым необъяснимым поступком этого молодчика был тот, о котором Прайс узнал в Мадриде.

Служащие мадридского отделения Интерпола, получив информацию о деле с похищением Капоте, осторожно навели справки в музее Прадо. И директор музея, уже беседовавший по этому вопросу с начальником полиции, сообщил под величайшим секретом следующее: 13 апреля неизвестная женщина передала в резиденцию культурного атташе испанского посольства в Вашингтоне пакет. В пакете были картина и письмо, с которого Прайс снял фотокопию. Есть у него также и перевод письма. Мистер Генсборо может прочесть его по-английски. Письмо заслуживает внимания.

' Кстати (англ.).

Нет, пусть Прайс даст ему фотокопию оригинала на испанском.

Генсборо надел очки и стал читать:

«Сеньору Алонсо де Аревало-и-Вильяфранка, культурному атташе посольства Испании, Вашингтон, округ Колумбия.

Многоуважаемый сеньор!

Эта картина является достоянием человечества, и хранение ее история доверила Испании.

В 1963 г. она была похищена из музея Прадо. Вместо нее там находится копия, весьма искусная, чуть ли не совершенная, однако это подделка. Вам же доставлен подлинник «Успения Святой девы» кисти падуанца Андреа Мантеньи. Картине пятьсот лет.

Справедливость требует, чтобы этот шедевр был возвращен в Мадрид, на свою приемную родину.

Вас приветствует эстет, посвятивший жизнь восстановлению справедливости».

КОЛОМБО, ЦЕЙЛОН, 7 ЯНВАРЯ 1951

Дорогой падре Кастельнуово!

Вчера мне исполнилось двадцать пять лет. Всю ночь напролет я слушал рассказы шахтеров, попивая джин с несколькими уэльскими моряками, работающими в машинном отделении нашего судна.

Чарльз — прирожденный поэт, немного эксцентричный малый. Всякий раз, как на моем горизонте появляются люди вроде него или вроде Николаоса, я уж их не упускаю, впиваюсь в них, как пиявка. Они — соль земли.

В разговоре у Чарльза возникают каскады образов, сравнения льются из его уст, как у эпического барда. Иногда у него вырываются такие метафоры, которые в устах другого звучали бы пошло. Но он всегда умеет сохранять нужный тон. Его находки — сама жизнь, слушать его — наслаждение. И право на особый свой тон ему дают его положение и собственная его жизнь. А кроме того, все в нем: лицо, жесты, металл, звучащий в его голосе,— лишь усиливает поэтичность его речей.

Итак, у меня был маленький именинный празд-

ник — я слушал Чарльза. Да благословит его Бог?

Со времени моего последнего письма, отправленного из Канады, я некоторое время работал на небольшом пиратском суденышке, плававшем под либерийским флагом без определенного маршрута. Мы никогда не знали, где окажется наше судно в тот или иной день. Поэтому я так долго не писал Вам. Но вот уже два месяца, как я перешел на «Нортумберленд» — английское судно, подобравшее меня в порту Сингапура, где я целый месяц пропадал, не имея ни гроша.

С «Лелапса» мне пришлось уйти еще в Ванкувере. Дело было так. Однажды капитан зазвал меня в свою каюту и предложил мне должность старшего помощника. По его словам, поскольку я уже хорошо овладел языком и вообще человек надежный, я мог бы заведовать запасами провизии и ее закупками. Когда мы вышли из Кальяо, я почуял что-то неладное. Отношение капитана ко мне стало необычайно благожелательным, даже заискивающим. Я не мог понять, с чего бы это. Но в Ванкувере, за два дня до выхода в обратный рейс в Буэнос-Айрес, капитан объяснился мне в любви. Кроме завидной должности, он предложил ссудить мне некую сумму, чтобы я мог подзаработать, делясь с ним, на контрабандных товарах.

Я немедленно попросил увольнения. Таким образом я сберег свою невинность, зато имел массу неприятностей с канадскими властями. Через несколько дней я нанялся на то либерийское судно. Обстановка жуткая! Интернациональная команда, контрабандисты, пьянчуги, головорезы. И вспоминать не хочется.

А затем, в одной из сингапурских таверн, мне снова пришли на помощь музы Геликона. Старший помощник капитана с «Нортумберленда», ирландец и эллинист-любитель, был пленен моей эрудицией в классической литературе и выхлопотал для меня место помощника кока; латиноамериканцев обычно на такую работу не берут, так как англичане для dirty work 83 нанимают на свои суда людей из стран Британского содружества, преимущественно малайцев и индийцев.

Мне здесь очень хорошо. Получаю восемь фунтов в неделю. Живу в каюте вместе с арабом из Адена, че-

ловеком скромным, воздержным, по-патриархальному i вежливым, пунктуально исполняющим предписания ислама. То и дело застаю его за молитвой; молится он, преклонив колени на коврике и обратясь лицом к Мекке. В свободное время бормочет бесконечные молитвы, перебирая крупные зерна деревянных четок, или читает Коран. Необыкновенное благочестие этого человека, посвящающего Богу каждое мгновение своей жизни, вызывает во мне ощущение непонятной тревоги. Я еще буду Вам писать об этом.

Судно наше идет по следующему маршруту: Шан- I хай, Гонконг, Сингапур, Калькутта, Коломбо, Аден, Александрия, Пирей, Неаполь, Марсель, Кадис, Лиссабон, Гавр и Лондон. В приложенной записке я перечислил адреса всех агентств, обслуживающих нас в этих портах.

Я уже две недели на этом судне. Вчера вышли из Калькутты. Четыре дня, которые мы провели в этом несчастном городе, я бродил по его улицам, содрогаясь от ужаса. Мистер О'Хара, старший помощник капитана (мой покровитель) пригласил меня посетить вместе с ним в паланкине некоторые типичные места. Не буду Вам рассказывать то, что Вы и так знаете; скажу лишь, что человеческие трагедии одним воображением не постигнешь, их надо видеть вблизи, прикоснуться к ним. У меня возникает желание замкнуться в монастыре, жить с повязкой на глазах, отречься от звания человека.

Прощайте.

Бернардо.

Р. S. Пишите мне в Пирей. Мы там будем примерно 20 января.

ДЕВЯТАЯ ХОРНАДА

Ничуть не сомневаюсь, что имя Эрнана Диаса де Мальдонадо повергло вашу милость в смятение, а поскольку приор монастыря Сан-Доминго слывет в числе наиболее бдительных стражей религии и добронравия, он, прознав, кто я есть в действительности, разумеется, нридет в немалый гнев. Молю вашу милость не запамятовать хотя бы намекнуть ему, что злоключения жизни моей приучили меня к терпению и я готов согласиться

на то, чтобы меня в этой келье приковали на цепь, дабы я не мог сбежать и был предан в руки правосудия, когда завершу свою исповедь.

В жизни сей я почитаю себя конченым человеком, и осталось у меня всего два желания: поскорее препоручить душу мою Господу, избавив ее от самого тяжкого бремени, и довести до конца свой замысел во благо веры нашей, каковой во всех подробностях изложу в нижеследующих хорнадах.

Да не подумает ваша милость, что я слишком уж сокрушаюсь о том, что мне довелось убить какого-то там священника и опозорить знамена какого-то капитана. Давно уж не питаю я почтения ни к каким знаменам, кроме тех, каковые водружают предо мною мои бедствия и вышеупомянутые преступления лишь потому огорчают меня, что Господь в бесконечном своем милосердии соблаговолил возвратить меня в лоно свое; и во второй раз в сей исповеди я каюсь в том, что совесть моя спокойна, ибо я убежден, что на мне нет вины и даже что сам Бог вложил в мои руки оружие, дабы убрать с лица земли эту коварную и зловредную гадину, наносящую столь огромный ущерб добрым нравам и истинной вере; и с этой точки меня не собьют самыми убедительными аргументами наиученейшие доктора Святой нашей Матери Церкви; однако в этом месте я должен и обязан признаться, что после того совершил другой грех, пожалуй, превосходящий по гнусности и бесчестию тягчайшие мои преступления, грех, оставшийся тайным и столь мерзостный, что я вынужден о нем умолчать, дабы избавить вашу милость от чрезмерной скорби и еще потому, что в душе у меня нет ни крупицы сомнения в том, что Господь, воззрев на сердечное мое сокрушение, уже отпустил мне его; дерзну даже поклясться, что он оповестил меня о том видениями и знаками, о коих в должном месте я дам полный и точный отчет.

СИНГАПУР, 14 НОЯБРЯ 1952

Дорогой падре Иастельнуово!

Если дело так пойдет дальше, я не дам и медяка за Вашу духовную карьеру. Готов согласиться, что религия и защита трудящихся естественным образом соединились в послевоенной Европе, однако в нашей искусственно созданной, привилегированной маленькой

стране Вас причислят к агитаторам. Будьте осторожны!

Сожалею, но пока мне не удалось наладить контакты во Франции и в Италии, как Вы просили. Во время следующего нашего рейса думаю сойти на берег в Марселе и вернуться на судно, лишь когда оно будет стоять на якоре в Гавре. Мистер О'Хара обещал похлопотать, чтобы мне дали отпуск. Если это выгорит, я займусь вплотную выполнением Вашей просьбы.

В прошлое воскресенье О'Хара повел меня в Гон-конге на мессу. Вот смехотворное зрелище! Китайцы-католики — это, по-моему, такой же абсурд, как гаучо-буддист. То, что я перевидал в этом году, заставило меня усомниться в эйкуменическом характере нашей Церкви. В колледже Назарета мне толковали о вмешательстве Бога в человеческие дела, теперь это мне кажется извращением истории. Ныне я знаю, что все «религии» — это всего лишь то, чем они были у римлян: «religio», связью с традицией, с «mos maiorum» 84 85 каждого народа. И притом — связь формальная! По-этому-то меня и раздражает вид китайцев, молящихся Святой деве. Я убежден, что вне их пагод Бог их не слышит.

Во время последней нашей стоянки в Калькутте я слетал на самолете в Бенарес — посмотреть на омовенья в священной реке. Какая огромная вера, падре! Какая подлинная вера озаряет этот ритуал! И разве христианская антропофагия нашего причастия — быть может, чуть более одухотворенная — менее примитивна, чем купанье в священном Ганге?

Ах, падре! В Адене и в Александрии я видел слепых, просящих милостыню на улицах. И знаете, почему? Потому что они сами вырвали себе глаза, после того как узрели в Мекке камень Каабу. И в самом деле, зачем человеку глаза, если он обладает столь могучей верой?

Все смешалось в моем уме, падре. Мне чудится, что везде одно и то же. По существу, единственная константа per orbem terrarum 2 — это любовь к высшему божеству. Разнятся лишь формы, как разнятся расы и языки.

Да что говорить, падре! И к чему дальше таиться? Я самый обыкновенный деист. Я уже никогда не смогу снова стать католиком.

Аминь, и да пребудет с Вами Господь!

Бернардо.

Р. S. Мой уэльский поэт оказался коммунистом-утопистом. Говорит, что он бы этим слепым мусульманам вставил обратно глаза, посадил бы их в клетку и повез по свету, чтобы они поглядели на красоты, от которых отреклись. Видимо, ему невдомек, что слепые эти не так глупы. Что им все красоты мира, когда у них в кармане их бурнуса вечность! Недалекий мой уэльсец не знает, что слепых этих в мусульманском раю ждет любовь гурий и блаженный экстатический покой на берегах- рек, текущих молоком и медом.

А Вы, падре, как думаете, в ком больше дикарства — в уэльсце, в александрийских слепых или в нас, не способных ни на веру уэльсца, ни на веру слепых? Прошу не забыть ответить мне на этот вопрос.

ДЕСЯТАЯ ХОРНАДА

Бежав из Ла-Абаны в День Всех Святых в году одна тысяча шестьсот двадцать втором, я девять месяцев провел в странствиях, побывал на Эспаньоле, в Картахене-де-лас-Индиас, в Тьерра-Фирме, в Сан-Хуане-де-Улуа 86 и в Мехико, где наконец снова раздобыл грамоты благодаря хлопотам некой дамы, весьма ко мне благоволившей и пользовавшейся изрядным влиянием при дворе вице-короля Новой Испании, каковой пост тогда занимал граф де Хельвес; на службу к нему я и поступил в качестве лейтенанта в году одна тысяча шестьсот двадцать четвертом, незадолго до знаменитой его ссоры с архиепископом доном Алонсо де Серна. И о ту пору я выказал неколебимую верность своему покровителю, приняв участие в осаде архиепископа в Гваделупе,

предместье Мехико; не помогли ему ни алтарь, ни священническое облачение, ни митра, ни архиепископский крест в одной руке и дарохранительница в другой — со всеми этими причиндалами мы его схватили и заточили в тюрьму как государственного преступника и возмутителя общественного спокойствия. Зато потом, когда взбунтовалась чернь, на нас, охранявших дворец, посыпался град камней, и один, да пребольшой, угодив мне в лицо, едва не раздробил скулу и свалил меня наземь. Тут-то начали мужланы охаживать меня дубинками, все ребра пересчитали, и никто не мог прийти мне на помощь, вызволить меня из лап этой сволочи; навалилась на меня целая куча, колошматили, дубасили изо всех сил, живого места не оставили. Чувствуя, что погибаю, я уже прощался с жизнью, однако небу было угодно оставить меня среди живых, и, когда до вице-короля дошла весть о том, сколь храбро я защищал

его дворец, он пожаловал мне место командира гвардии — мне предстояло сменить некоего Тироля, который, перетрусив при виде разъяренной толпы, попросту сбежал, освободив таким образом свою должность. А на следующий год, во время другого мятежа, я, усмиряя толпу бунтовщиков, лишился передних зубов, и вся нижняя челюсть осталась с тех пор у меня скособоченной. Много ран получил я тогда, хворал тяжко, и пришлось несколько дней провести в лазарете, где некий лекарь, недавно прибывший с Кубы, осматри

вая мои раны, узнал меня и поспешил донести властям, что я, мол, не кто иной, как опасный преступник и предатель Эрнан Диас Мальдонадо; едва я опамятовался, меня без долгих слов схватили служители инквизиции, сколько я ни божился, что я вовсе не тот, о ком говорит лекарь. Он же столь яростно настаивал и требовал моего ареста, что, хотя никаких иных доказательств, кроме его слов, не было, отстоять меня не удалось, и служители инквизиции порешили отправить меня в кандалах на Кубу, дабы тамошние их коллеги сами рассудили, как со мною поступить. И вот, как было сказано в предыдущей хорнаде, меня повезли на торговом фрегате, закованным в кандалы и цепи, и я уж совсем пал Духом.

Стоял месяц ноябрь двадцать пятого года; ваша милость, разумеется, помнит, что в эту пору голландский Флот, прекратив осаду дона Хуана де Аро в Пуэрто-гико, подошел к острову Пинос, и четырнадцать кораб-

лей под началом корсара Баодайно Энрико — а на их языке он звался Бовдойн Хендрик — стали на якорь у упомянутого острова, дабы подкараулить испанский флот с грузом серебра, который, выйдя из гавани Веракрус, должен был, как обычно, зайти в Ла-Абану. И лишь только Баодайно сообщили, что в этих водах появился наш фрегат, он приказал его захватить; были спешно отправлены два сторожевых суденышка, каковые они на своем наречии именуют «яхтами», оба вооруженные пушками, и фрегат они захватили, не встретив никакого сопротивления.

Когда узнали, что я фламандец, и услышали, что я говорю по-голландски как уроженец того края, сам Баодайно пожелал узнать, по какой причине я оказался на испанском судне в столь бедственном положении, кругом в железах. Сказать, будто я бежал из плена, я не мог — меня сразу же выдали бы мои холеные руки и щиколотки без язв; не мог я также объявить, будто меня схватили как пирата, ибо в таком случае я был бы осужден грести на одной из шести галер, коими Его Величество располагает в Индиях; итак, молниеносно прикинув все обстоятельства, я заявил, что зовут меня Пиет вал ден Хееде, что родом я из Анвера, города во Фландрии, и что я выполнял секретнейшие поручения Соединенных провинций, а именно, в совершенстве владея испанским языком, я, мол, был послан как лазутчик, дабы извещать о всех событиях и военных стычках в Новой Испании и в Тьерра-Фирме; для исполнения таковых заданий я-де прикидывался испанцем, пока некий лекарь не донес трибуналу инквизиции, будто я знаменитый преступник, убивший в Ла-Абане священника, в чем я, дескать, ни сном ни духом не повинен; и так как сержант-испанец, под чьим надзором я был отправлен, подтвердил мои слова, зная лишь то, что он мог знать, мне удалось выдать свою ложь за правду и снискать доверие; короче говоря, я сумел ловко выкрутиться из весьма затруднительного положения, и отныне сам Баодайно изволил беседовать со мною, расспрашивая о том, как я жил в Анвере, Гронинге, Амстердаме, о моих плаваниях на службе в Ост-Индской компании и о людях, с которыми я встречался, а также о моем пребывании на Яве и в голландском войске и о битве у Малайского полуострова; в конце концов его сомнения рассеялись, он убедился, что я говорю чистейшую правду, и приказал меня освободить, после чего стал выспрашивать

у меня, что мне известно о флотилии с серебром. У него были сведения, что в этом году флотилия выйдет раньше обычного, и он пребывал в уверенности, что отправится она из Веракруса, однако я сказал ему, что дело обстоит вовсе не так,— еще, мол, не прибыл галеон с Филип- i пин, шедший из Манилы, в Акапулько, о чем незамедли- | тельно сообщают вице-королю, ибо корона весьма заинтересована в восточных пряностях и драгоценностях; I по множеству причин я точно знал, что флотилию будут грузить и отправлять еще не скоро, и убеждал корсара, что, по имеющимся у меня сведениям, серебро не будет отправлено до следующего лета,— так уж, мол, заведено; мои слова вызвали у Баодайно превеликую досаду, и он снова заподозрил, что я ведь мог и неправду сказать, поскольку прежде ему докладывали совсем иное; однако человек он был благоразумный и, покуда не । имел возможности установить истину, послал меня матросом на их урку для испытания и для того, что- । бы время само определило, говорю ли я правду или лгу.

Хотя Баодайно был корсаром и плавал под голландским флагом, он сильно отличался от большинства обычных пиратов, я бы скорее назвал его не пиратом, но адмиралом. Всем была известна его строгость, однако ж он никогда не выказывал излишней жестокости по отношению к побежденным. О ту пору, захватив фрегат и предав огню, он отобрал десяток крепких парней на подмогу конопатчикам своего флота, причем им давали вдоволь отдохнуть и поесть, а всех прочих пленных । приказал высадить на один из островов, где была вода, и снабдить их рыболовными снастями, чтобы могли про- | питаться. Остров Пинос он сделал, так сказать, своей резиденцией и, не выходя в открытое море, но, напротив, укрывая флот свой в бухте, где он был незаметен проплывавшим мимо судам, выжидал приближения флотилии с серебром. Два сторожевых судна высматривали испанские корабли; заприметив таковой, они сообщали адмиралу, и при благоприятном ветре другие, лучше вооруженные суда выходили на захват добычи, когда это было безопасно,— Баодайно берег силы, дабы ничто не помешало осуществлению главного замысла — захвату флотилии с серебром. И хотя за это время произошло немало событий, достойных упоминания, я о них умолчу, ибо к моей исповеди они отношения не имеют.

I 301

Когда же в течение семи месяцев ожидания испанская флотилия так и не появилась и Баодайно убедился, что слова мои были правдивы, он решил высадить вооруженный отряд у селения, называемого Кабаньяс, и отправить его вдоль побережья до самой Ла-Абаны, дабы запастись провиантом — свининой и птицей, коими изобилует эта область; четырнадцатого июня мы нагрянули в Кабаньяс — городок был пуст, все жители убежали в горы, угнав с собою крупный скот, но вскорости нам навстречу вышел негр, которому я как толмач помог объясниться, переводя на голландский его бессвязные речи, из коих яствовало, что он весьма рад нашему прибытию, и что зовут его Томас, и что он беглый, ибо его жестоко избил плетьми его хозяин по имени Перес Опорто, каковой, заметив на заре приближение наших судов и разглядев на их мачтах трехцветные флаги, послал другого негра, по имени Матео Конголезец, с наказом немедля сообщить о нашем прибытии властям Ла-Абаны и просить о срочной посылке подкрепления; и первой просьбой негра Томаса к нам было забрать его отсюда, причем он клялся, что будет служить верой и правдой, только бы прежний его хозяин не выжег на нем рабское клеймо — букву S и гвоздь,— и Баодайно велел мне растолковать негру на испанском языке, что он, Баодайно, даст ему дозволение отправиться с нами при условии, что негр укажет нам, где можно запастись провиантом; но едва Баодайно услыхал, с каким поручением послали в Ла-Абану негра Конголезца, он вмиг изменил свой план и вместо первоначального замысла напасть на несколько ближайших деревень и хуторов решил отплыть, не мешкая, от этого берега и направить свой флот в Ла-Абану, дабы начать осаду города и помешать им выслать оттуда какое-либо быстроходное суцно в Веракрус с донесением, что у их берегов появились голландцы и высматривают галеоны с серебром.

Как договорились, Томас, прежде чем мы вернулись на корабли, показал нам милях в двух от Кабаньяса большой загон, куда местные жители на заре упрятали более трехсот свиней и с тысячу кур, а потом он привел нас в пещеру на самом берегу, и там мы обнаружили склад сушеного говяжьего и черепашьего мяса, дюжину бочек вина, четыре бочки с свиным салом и мешки с сухарями. И наконец, перед тем как сняться с якоря, пока мы запасались водою, Баодайно приказал поджечь га-

леон, который по приказу Переса Опорто сооружала i артель плотников и рабов; в общем, мы довольно скоро вышли в открытое море, и на заре следующего дня ваша милость, как и все обитатели Ла-Абаны, могла видеть наши суда в море у выхода из залива, лавирующие в ожидании испанской флотилии.

Не стану слишком распространяться и пересказывать мелкие и малозначительные события той осады, । хорошо известные в Ла-Абане всем ее обитателям, и перейду сразу к тому, что для нас более важно в сей череде грехов, омрачивших течение жизни моей.

Второго числа месяца июля Баодайно внезапно скон- ' чался от лихорадки, подхваченной им в Кабаньясе, и вопреки мнению многих командиров флота, желавших взять Ла-Абану штурмом, новый адмирал, не надеясь одолеть городские укрепления, повел, как известно, корабли свои в Матансас. Немного погодя он предложил, чтобы флот вернулся в Голландию, и поручил некоему фламандцу по имени Дик немедля выйти на яхте в море, дабы эта яхта, или сторожевое судно, встретилась с остальными нашими кораблями, которым еще Баодайно поручил высматривать флотилию с серебром у мыса Корриентес; надо было передать им приказ вернуться и присоединиться к флоту для возвращения в Голландию.

Случилось так, что я попал в число той дюжины моряков, которых отправили с наказом адмирала, и, пока мы шли вперед на всех парусах, упомянутый Дик отозвал меня в сторонку и объявил, что уже приготовил Двух человек из команды яхты дезертировать вместе с ним и заняться самостоятельным промыслом контрабандистов или же пиратов, охотясь за добычей в здешних водах; и еще он сказал, что ежели я дам согласие, то нас будет четверо и он рискнет объявить о своем намерении всей команде, которая, как он полагает, выслушает его с восторгом.

До той поры мне в моих похождениях везло, никто меня не узнавал, хотя я своими глазами видел несколько человек, которых знавал в Амстердаме, и даже двоих, вместе со мною плававших и воевавших на восточных островах; но благодаря шраму на лице, утрате зубов и Доброй части шевелюры никто не догадывался, что я тот самый знаменитый грабитель и убийца из Гавра. И хотя я уже не опасался, что кто-то меня изобличит и припомнит, что я творил, будучи капитаном голландского

войска, мне вовсе не хотелось возвращаться вместе с флотом в Голландию, ибо там сразу же всплыло бы наружу, что все мои рассказы — будто меня послали из Гааги как соглядатая в Тьерра-Фирме — были ложью, и ничего хорошего мне ожидать не приходилось; пораскинув умом, я еще раньше решйл сбежать в первом же порту Франции или Англии, где станет на якорь наша эскадра; так что ваша милость легко догадается, сколь кстати пришлось предложение Дика и каким горячим согласием я ответил на его слова.

Было совершенно очевидно, что даже самые преданные Баодайно моряки испытали глубокое разочарование, узнав, что им предстоит воротиться на родину с пустыми руками после столь долгих плаваний и мытарств. И в этой первой и решающей нашей беседе с Диком он мне поведал, что впервые оказался в Индиях, служа во флоте Паулуса ван Каердена; судно их, однако, потерпело крушение, ему же удалось спастись вплавь, хотя прочие члены команды сочли его погибшим; с той поры Дик уже двадцать лет плавает по этим морям, побывал работорговцем, контрабандистом, пиратом и флибустьером; но вот два года тому назад он нанялся к Баодайно на острове Эспаньоле, который, как вашей милости известно, со стороны западной малонаселен и изобилует стадами коров и диких свиней, будучи надежно огражден от флибустьеров и всяких прочих пиратов, обосновавшихся па острове Тортуге. Поскольку Дик знал эти морские пути как свои пять пальцев, Баодайно пожаловал ему чин сержанта и назначил лоцманом, дав под начало то самое сторожевое суденышко; Дик был весьма доволен, ибо о ту пору оказался в этих пустынных местах в бедственном положении, без бланки в кармане, проиграв в карты барку, груженную кожами, табаком и чернильным деревом, которую он собирался повести в Англию, чтобы там продать свой товар, а далее отправиться к берегам Африки охотиться за неграми для торговли ими в Индиях, как то заведено у многих голландских, английских и французских пиратов — они то занимаются обычной куплей-продажей, то нападают на корабли или же на хутора испанцев, поселившихся на этих островах. Одним словом, коли вся наша команда согласится единодушно, Дик прикажет перво-наперво запастись на Эспаньоле свиньями да коровами, чтобы наготовить солонины, загрузить яхту шкурами и затем продать ее вместе с товаром англичанам или французам, чтобы при-

обрести судно побольше, на котором не зазорно будет водрузить пиратский флаг. Договорившись со мною, Дик созвал всю команду, двенадцать человек, и объявил о своем замысле, расписав все в подробностях; однако пятеро высказались против, и один из них с большой горячностью заявил, что лучше умрет, чем станет дезертиром; не успел он завершить свою речь, как один парень из наших сторонников вонзил ему нож в спину. Остальные четверо несогласных волей-неволей подчинились; итак, мы устремились в открытое море, подальше от берега, держа курс на запад, но через шесть дней, невдалеке от побережья Ямайки, нашу яхту обстреляли пушки испанского галеона; правда, нам удалось остаться на плаву, но в корме была пробита брешь, и для починки судна было решено стать на якорь у острова Сан-Кристобаль ’, населенном, как вашей милости известно, несколькими тысячами англичан, ведущих оживленную торговлю с пиратами, контрабандистами и работорговцами; подойдя к упомянутому острову, мы встретили стоявшего там на якоре фламандца Яна Гоеса, капитана урки, превосходно вооруженной, однако тихоходной и неповоротливой,— наше суденышко пришлось бы ему как нельзя кстати для сторожевой службы, и он предложил помощь в его починке, дабы потом мы присоединились к нему и к его команде.

Почитая меня за человека разумного, Дик, прежде чем принять решение, пожелал посоветоваться со мною. Для меня же, бежавшего как от голландцев, так и от испанцев, и знавшего, что нигде я не смогу жить в согласии с законами, зарабатывая на жизнь честным и усердным трудом, ничего иного не оставалось, как посвятить себя ремеслу пирата и навек проститься с миром цивилизованных народов; вступив в союз с Диком, я решил, что либо награблю себе большое состояние, либо погибну, ибо полагал, что одни лишь деньги смогут поднять меня из праха, и лишь на них возлагал надежду прийти к лучшей жизни. По моим расчетам, из одиннадцати человек команды Дика было нас только трое готовых на все, еще трое — надежны лишь наполовину, а остальные пятеро, как я понимал, были вообще дрянь; потому я предложил Дику продать нашу яхту Гоесу, разделить вырученные деньги по-джентльменски, после чего пусть каждый поступает как ему заблагорассудит-

1 Один из Малых Антильских островов.

ся; предложение мое приняли все, так мы и сделали.

Первые семь месяцев, проведенные мною у Баодай-но, пошли мне на пользу, я стал немного разбираться в здешних морских путях; но, надобно признаться, что, зайди речь о настоящей пиратской жизни, опыта у меня было маловато; флот, плававший под красно-зелено-белым флагом Соединенных провинций и снаряжавшийся Вест-Индской компанией, по дисциплине и порядку куда больше походил на военную эскадру, чем на пиратскую; мне довелось, однако же, познакомиться, на величайшую свою беду, с цветом и красою пиратов, промышлявших на свой страх и риск в этой части света, и я узнал, что обычаи их не совсем таковы, как воображают испанцы, и порою весьма удивительны для тех, кто их видит впервые. Хотя настоящие пираты не признают иного закона, чем собственная прихоть, злодеи эти весьма почитают законы, ими же самими себе установленные, равно как власть своего главаря, под чью руку они предают себя, нанявшись на некий срок. На судах своих они не терпят ни женщин, ни детей, а дезертира или попавшегося на воровстве у своих карают с ужасной жестокостью, так же обходятся и с теми, кто нарушит клятвы, данные при поступлении на судно; однако как только заканчивается дележ добычи, договору конец, и каждый может отправляться на все четыре стороны, вести жизнь, какую захочет, и расточать свою долю не скупясь; большинство, однако, быстро проматывает ее на разные роскошества, женщин, вино и карты; и возможно, для вашей милости будет в диковинку, что сии негодяи, способные на любые преступления и бесчинства, как правило, необыкновенно набожны и, выходя в плавание, готовясь к абордажу или к осаде какого-либо города, с истовой верой молят Бога даровать им успех. И когда какой-либо душегубец оказывается удачливее прочих и, слывя отчаянным и бесстрашным, приобретает небольшое суденышко, он вешает рядом с черным флагом свой личный флаг и начинает набирать в свою команду тех, кто продулся в карты или шатался по островам, швыряя деньги без счету и закатывая пирушки для похвальбы,— для таких, ясное дело, ничего другого не остается, как вернуться к опасной и нелегкой пиратской жизни.

Одним из подобных смельчаков был Ян Гоес, купивший нашу яхту, и мы записались служить под его

черным флагом: Дик, знавший его прежде, три голландца из прежней команды Дика да я. Всего в команде было тридцать шесть человек, из них двадцать один — фламандцы и голландцы, двенадцать англичан, три француза и один беглый негр с острова Маргарита.

Первым делом мы поклялись устно и письменно, что будем во всем подчиняться пирату Гоесу. После сего ритуала и распределения главных должностей: помощника капитана, цирюльника и кока — все три ' достались фламандцам из любимцев Яна Гоеса, были назначены день и час отплытия судна и нам было велено обеспечить себя каждому оружием, всяческим снаряже- ' нием и порохом.

Затем, когда настал день выхода в плаванье, а было это пятнадцатого августа одна тысяча шестьсот двадцать шестого года, мы сперва обсудили, какой курс возьмем вначале, дабы запастись провиантом, ибо пираты провизию никогда не покупают, но забирают ее силой на испанских хуторах побережья.

Захватив на Эспаньоле обильную добычу в виде свиней и рогатого скота, мы еще похитили небольшой баркас, предназначенный для ловли черепах и возвра- 1 тившийся с острова Сантисима-Тринидад; было в нем черепах более полсотни, да все преогромные, и мы их оставили живыми, только перевернули на спину, ибо это наилучший способ иметь свежее мясо в жареном или тушеном виде или же в весьма питательном супе, который готовил наш кок.

Итак, запасшись мясом, мы во второй раз собрались на совет, как то у них принято, дабы договориться о дальнейшем нашем маршруте; тут все высказывали свое мнение свободно, словно бы министры в благоустроенной республике. Одни предлагали идти на Бока-де-ла-Карабелас, другие — на мыс Корриентес, каковой мыс и был избран как самое удобное место для перехвата кораблей, груженных дорогими товарами. Я сам, научившись в Вест-Индской компании вести счета и писать документы, составил письменный договор, коим устанавливался срок нашего товарищества и вообще всего похода, а именно — четыре месяца, а также доля, причитающаяся капитану как таковому, но еще и как хозяину корабля, доля помощника капитана, цирюльника, кока, а также соответственная доля каждого из остальных тридцати трех человек. Там я узнал, что у пиратов

заведено выплачивать вознаграждение за увечье в бою: за потерю правой руки — шестьсот золотых эскудо либо шестерых рабов, по большей части пленных, захваченных на испанских кораблях; за правую ногу — пятьсот эскудо или пятерых рабов; столько же за левую руку; левая нога стоит четыреста эскудо или четыре раба; один глаз — сто эскудо или один раб, такова же цена за палец на руке, откуда ваша милость может заключить, сколь велика дикость этих людей, ежели они ценят равно палец и глаз.

Вознаграждения сии брали из общей добычи — денег, слитков золота и серебра, а также из выручки от награбленных товаров: кож, мешков с сахаром, красильного дерева, кошенили или табака; и немало бы удивилась ваша милость, глядя на этих преступников, как живут они в величайшем порядке и взаимном уважении, а при дележе добычи ведут себя как самые что ни на есть достойные граждане. Ничего друг от друга не утаивают, ничего не похищают из общего капитала и всегда торжественно клянутся ни в чем не лукавить, а ежели захватят кого из своих на месте преступления, то судят немедля и тут же карают, неукоснительно соблюдая все пункты своего устава, кодекса Братьев морских, он же есть высший закон для всех пиратов в сих морях; и хотя нередко им перепадает добыча весьма жирная, жизнь их полна опасностей и тяжких трудов, каковые они сносят без единой жалобы, ибо стойкость у пиратов весьма ценится.

Не стану я здесь перечислять все преступления, кои совершил, служа на урке Яна Гоеса. За четыре месяца мы ограбили три небольших испанских судна и несколько прибрежных селений на Ямайке и на Пуэрто-Рико. Тогда-то я заполучил рану, шрам от которой у меня над глазом. Когда же продали добычу, состоявшую в основном из сахара и кож, и поделили деньги, мне досталось около трех тысяч флоринов, что, как известно вашей милости, соответствует примерно тысяче двумстам дукатов, а после двух месяцев, прожитых на острове Сан-Кристобаль, который англичане и французы называют Сан-Киттс, мой капитал превысил пять тысяч. Имея пятнадцать тысяч дукатов, я мог бы приобрести судно и уже рассчитывал, что меньше чем за год легко наберу эту сумму игрою в карты, и, хотя пребывание на суше сулило изрядные прибыли и выгоды, мне крепко полюбилось беспокойное житье на бороздящих эти моря пи-

ратских кораблях, и я ничуть не сомневался, что сумею повести корабль под собственным флагом; сколько ни натерпелся я в жизни, но духом не оробел и, пожалуй, не удовольствовался бы меньшим, чем званием главаря пиратов, притом знаменитого; однако, ежели я хотел набрать в команду парней храбрых и опытных, надо было, чтобы моя властность и отвага были всеми замечены, иначе лучшие моряки со мною не стали бы связываться, а только такие и были мне нужны. Итак, я решил постепенно приобретать себе славу, находясь при каком-нибудь храбром пирате, ввязываясь в ссоры и опасные стычки, дабы, успешно выйдя из них, снискать известность и громкое имя, всеобщие похвалы и восхищение; о, если бы небу было угодно, чтобы это мое химерическое намерение никогда не исполнилось, ибо оно ввергло меня в такие несчастья, что все прошлые можно назвать цветочками рядом с сими горькими ягодками.

Жребий, выброшенный моею злобною фортуной, привел меня в январе месяце одна тысяча шестьсот двадцать седьмого года в команду англичанина Бена Тернера, который плавал в сих водах всего один год, но о котором уже шла молва как о самом дерзком пирате во всех Индиях. Говорили, что он на фрегате с командой всего лишь в тридцать человек ночью тайно ворвался в самую середину испанской эскадры. Дескать, стало ему известно, что на флагманском корабле находится оидор из аудиенсии 1 в Санто-Доминго, отбывавший с Эспаньолы. И вот Тернер с двадцатью парнями незаметно проник на флагманский корабль, а это был галеон с семьюдесятью четырьмя бронзовыми пушками, с командой в двадцать человек и воинским отрядом в двести семьдесят солдат; захватив врасплох адмирала и взяв в плен оидора, Тернер потребовал громадный выкуп и трех заложников, чтобы удалиться, не опасаясь нападения, и, действительно, никто его не задержал, что весьма умножило его славу. На Тортуге я узнал, что Тернер был не только храбр, но и до крайности жесток, чему я не удивился,— сие не редкость среди тех, кто хоть как-то причастен к пиратству, и вашей милости, я уверен, известно, что люди, избравшие подобное заня-

Оидор (аудитор) — облеченный судейской властью чиновник, служивший в аудиенсии, органе политической власти в американских колониях Испании.

тие, бессердечны, да иначе быть не может; однако, служа у Баодайно и у Яна ван Гоеса, я, хоть и на намеревался улучшить мир и преобразить пиратские души, предпочитал по части жестоких дел отставать, нежели быть впереди, и не выходил за рамки обычных бесчинств; грабеж, убийство, поджигание судов, насилование женщин — все это были мелочи супротив свирепости Тернера, который, презрев совесть и разум, был истым извергом и страшилищем рода человеческого. Однажды при осаде селения на Пуэрто-Рико мне случилось взять в плен испанца,' в чьем платье я нашел золотую шпильку. Тернер заподозрил, что у этого человека где-то спрятаны еще и другие драгоценности; пленник, упав на колени, это отрицал, тогда Тернер приказал вывернуть ему руку в локтевом суставе, да так, что и самый ученый хирург на свете не вправил бы ее; несчастный пленник все не признавался, тогда проделали то же с другою рукой; он и дальше молчал, и тут ему обвязали пеньковой веревкой голову на уровне глаз, и два мерзавца-англичанина, помощник капитана и цирюльник, так сильно стянули скользящий узел, что у бедняги глазные яблоки выскочили из орбит и упали на землю, как два куриных яйца. Тернеру этого было мало, он еще приказал подвесить его на вилах за мошонку, и при этой ужасной пытке, пока испанец еще не испустил дух, ему отрезали нос и уши, меж тем как кто-то жег ему лицо раскаленным железом. Когда же надежда, что несчастный признается в том, чего не знал, была потеряна, один пират-негр, просто удовольствия ради, схватил копье и несколько раз проткнул тело испанца насквозь. Как я потом узнал, замученный пленник был слугою богача, который, опасаясь нашего нападения, ускакал в горы; слуга же, проходя по двору, нашел булавку, оброненную бежавшим хозяином,— и нашел себе на горе, ибо хозяин успел скрыться, а слуга угодил в мои руки.

Не стану удручать вашу милость подробной историей бесчинств сего изверга, однако нередко бывало, что когда какой-либо хозяин отказывался признаться, где спрятал свой скот, золото или что другое, Тернер собственноручно пронзал его копьем насквозь и затем поджаривал на решетке; мог бы я поведать и о других мерзостях еще похлеще, но, щадя вашу чувствительность, ставлю на сем точку.

Проведя под началом Тернера месяца два, я понял,

что такая жизнь мне невмоготу, вдобавок я видел, что в его мнении никогда не займу почетного места, ибо сия злобная разнузданная орава уважала лишь злодеев с каменным сердцем; однако из опасения, как бы меня не сочли слабодушным, я решил строить из себя лихого малого, изображать радость при виде любых зверств и идти на любые увертки, лишь бы не гневить капитана, не то он, вне всякого сомнения, возымел бы ко мне неприязнь, и тогда, что уж говорить, худо пришлось бы кувшину

Невдолге после того страшного случая, когда замучили испанца из-за шпильки, чего я никак не мог забыть, мы поблизости от Эспаньолы захватили небольшой фрегат. Бой был жаркий, пятеро наших погибло, и девятерых испанцев, оставшихся в живых после сражения, Тернер приказал зарубить. Я отошел в сторону, подальше от места, назначенного для их казни, но хитрец Тернер, то ли заметив мое отвращение, то ли просто почуяв что-то неладное, пожелал вывести меня на чистую воду; он велел привязать пленников к борту и, указав на меня пальцем, назначил мне быть палачом; при этом на лице его была ехидная усмешка, на которую я ответил еще более язвительной, дабы показать, что мне ничего не стоит исполнить его приказ. Уклониться было невозможно, это стоило бы мне жизни, а тем несчастным я ничем не мог помочь, они все равно были обречены на гибель; следя, чтобы у меня не дрогнула рука и чтобы в моих глазах не заметили и тени колебания, я с готовностью взялся исполнять приказ; мало того, я желал показать себя не менее жестоким, чем любой из наших извергов, и, вместо того чтобы перерезать пленникам глотки шпагой, как делалось обычно, или же снести им головы одним махом, я взял обеими руками большой, очень острый меч и принялся изо всей мочи наносить им удары по головам, каждому из девяти по порядку, рубя черепа пополам до самой шеи, что весьма тешило Тернера и всех его приспешников,— веселыми возгласами и сме-хом они выражали свое удовольствие.

Примерно через месяц после этой истории мы невдалеке от Флориды выдержали жестокую баталию, в каковой у нас убили десять человек, но и мы прикончили

Намек на испанскую поговорку: «Если камень ударит по кув-ШинУ. худо кувшину; если кувшин ударит по камню, опять же худо кувш ину».

более полутора десятка испанцев да восьмерых захватили в плен, ибо Тернер надумал брать пленных и заставлять их работать конопатчиками, чинить судно и их трудом восполнить отсутствие десятерых убитых. К вечеру мы высадились на пустынном острове и провели там несколько дней, залечивая раны и заделывая пробоины на судне. В первую же ночь я отошел чуть подальше от нашего лагеря и в одиночестве дал волю слезам — душа разрывалась при мысли, сколь горька и сурова судьба моя и сколь низко я пал; однако должен предупредить вашу милость, что в рассуждении совести меня ничто не мучило, весьма быстро я успокоился совершенно, уверив себя, что я в тех многих убийствах неповинен, да и теперь я так думаю — ведь убивал-то я не по своей воле; и еще скажу, что совершал я и худшие злодейства, чем то убийство девятерых испанцев, только бы не лишиться своей доли; но ведь все грехи с меня были заранее сняты, когда я творил их еще в Богемии на благо католического государя, хотя отнюдь не на благо человечества.

И утром следующего дня — а был то День Святого Креста, на сем острове моего злосчастья довелось мне стать жертвою своей неосторожности и вместе свирепости Тернера. Один из восьми пленников, кончавших починку сломанных мачт, не имел сил встать на ноги, так как у него начался приступ четырехдневной лихорадки; Тернер, однако, приписал это лености и велел притащить беднягу к нему на берег, сказав, что, мол некий английский лекарь научил его готовить отличный бальзам и ему, мол, жаль упустить случай испробовать целительную силу сего бальзама на практике. И вот он, с ужимками и гримасами, которых, видимо, набрался у комедиантов, приказал подать ему испанский шлем и, воспользовавшись им как урыльником, спустил штаны и с превеликим шумом опорожнил свой желудок на глазах у всех, затем велел развести экскременты морской водой; таковой бальзам надлежало больному выпить, меж тем как шпага Тернера покалывала его шею. У несчастного испанца, с виду хилого, чуть ли не чахоточного, это вызвало ужасное отвращение: его прошиб холодный пот, начались судороги и рвота, но лихорадка вмиг прекратилась; как это ни покажется невероятным, «лекарство» и впрямь вылечило его, и он смог приняться за работу, однако жестокость Тернера разъярила меня, англичанин стал мне настолько про-

тивен, что я готов был наброситься на него — право, я бы охотно искромсал его на куски и потом сжег, чтоб даже пепла от него не осталось; но злая моя судьба решила иначе — когда гневу нет узды, языку нет удержу, вот и я не мог сдержаться, пробормотал сквозь зубы, что Тернер, мол, сукин сын, высказав это на голландском языке, каковой он понимал; негодяй, услыхав мою брань, тотчас приказал меня схватить и судить за непокорство командиру и злоречье — что и было исполнено без задержки и тут же на месте свершилась расправа.

Тернер прежде называл меня по-английски словом, обозначавшим «Многоязычный», ибо, пробыв с ним три месяца, я уже довольно бойко объяснялся на его языке, а кроме того, знал немного французский и немецкий, каковым научился от солдатни Фердинанда II в Праге, да к этому добавим испанский, на который я переводил пленникам приказы нашего капитана, да фламандский и голландский; но тут Тернер объявил, что решил прозвище мне переменить, сейчас, мол, он сделает так, что я буду называться не Многоязычным, а Безъязычным, разве что сам предпочту называться Безжизненным; стало быть, мне дается право выбрать — лишиться языка или жизни, и за мое преступление это всего лишь будет пунктуальнейшим соблюдением закона, установленного в статусах их братства. Когда он меня спросил, что я выбираю, я ответил, что жизнь, и эти слова, по-английски звучавшие with my life, были последними в моих устах на веки вечные, ибо изверг сей приказал мне высунуть язык, зацепил кончик его крючком и, вытащив во всю длину, отсек мне язык До самого корня, как у них полагалось при такой каре.

Я потерял сознание, а когда опомнился, то увидел, что лежу навзничь под палящим солнцем, а руки и ноги мои опутаны веревками с морскими узлами,— чем сильнее я ворочался, тем крепче они меня стягивали; привязаны же веревки были к воткнутым в песок четырем шестам, меж которыми я был как бы распят. И так я лежал, лицом к солнцу, заглатывая и извергая свою собственную кровь, впадая в забытье и вновь приходя в чувство, пока наконец около полудня Тернер со своими приспешниками преклонили на судне колени и обратились к небесам с умильной, благочестивой мольбой даровать им попутные ветры и беспрепятственное за-

вершение плаванья. Мне же на прощанье досталось восемнадцать плевков в лицо в знак того, что я изгнан из их братства, ибо нарушил клятву верности командиру. Они отплыли, когда солнце стояло в зените и чудовищная жажда жгла мою глотку.

ЛОНДОН, 16 ЯНВАРЯ 1953

Дорогой падре Кастельнуово!

Сижу в таверне, в которой бывал Диккенс. Листки бумаги лежат на столешнице из столетнего дуба, под которым, возможно, родился мистер Пиквик. Удивительно, не правда ли?

Одна из моих слабостей — я люблю историю осязать. Я принадлежу к тем людям, которые в музеях, за спиной у смотрителей, усаживаются в кресла предков и проводят ладонью по сундукам, мечам, распятиям. Honni soil qui mal у pense!1

Во время недавней нашей стоянки в Кадисе побывал на бое быков. Когда прозвучал кларнет и распахнулись ворота для выезда квадрильи, впереди которой ехали двое в черных треуголках, я внезапно почувствовал , что очутился в самом что ни на есть средневековье. А к концу пришел в азарт, кричал как все «оле!», не сводя глаз с окровавленной арены, и, когда был убит последний бык, отправился выпить стакан вина и искать женщину. Бой быков разнуздывает страсти, дорогой падре!

Ну вот, начал я с Диккенса и вдруг заговорил о женщинах. Это, знаете ли, потому, что путешествия действуют возбуждающе. Я, например, убежден, что проституция возникла вместе с морской торговлей. Об этом я сказал О'Хара, и он, денька дза подумав, ответил мне, что, по его мнению, проституция возникла в тылах армий. Нелепость! Солдаты женщинам не платили. Они их насиловали. Это мы, моряки, изобрели подобное ремесло. Зато я утешаюсь мыслью, что благодаря морской торговле возникла также лирическая поэзия и распространился алфавит.

Как я писал Вам, в Марселе я сошел на берег и снова сел на «Нортумберленд» в Гавре. Вместе с этим пись-

Поэор тому, кто дурно об этом подумдет! (фр.).

мом отправляю посылку с газетами, всяческими публикациями и списком левых священников, как Вы просили. Самый интересный человек из них — священник из Клермон-Феррана. Немного напоминает Вас в годы Редукто. С чего это Вы так увлеклись защитой трудящихся? Прилагаю также копию моих заметок и дневника поездки по Франции с целой кучей фотоснимков. И опять-таки^ с чего это Вы так интересуетесь моими похождениями?

На «Нортумберленде» я сильно пошел в гору. Я уже не помощник кока. Теперь я работаю в ресторане первого класса. После отплытия из Сингапура у нас заболели сразу два официанта, и О'Хара предложил метрдотелю взять меня. Взяли временно, но я так хорошо исполнял свои обязанности, что меня оставили. Очень помогло знание языков. В Александрии судно наше заполняют греки, итальянцы, французы, кроме того, я говорю в Кадисе по-испански и в Лиссабоне по-португальски. Чего им еще желать!

Дело, однако, на том не остановилось — у берегов Крита, близ утеса, у коего Борей вспенивает эгей-ские воды, Арчибальд, один из самых заслуженных наших официантов, пролил томатный суп на белоснежное декольтированное платье леди Карнеги, супруги полковника, ветерана службы в Индии. Произошла сцена в духе Чаплина, скандал разразился невероятный. Арчибальд подал просьбу об увольнении (ему уже за шестьдесят) и едва не покончил с собой, как великий Ватель В довершение всего наш метрдотель-француз покинул нас в Марселе, став жертвой стрелы Амура, вонзившейся в него на улице Каннебьер, стрелы, которую он, по-моему, «долго носил в сердце своем», как сказал бы наш славный Мачадо 87 88. В общем, все вместе — кризис, воцарившийся хаос, моя счастливая звезда, мой continental type 89 (слова старшего официанта), мои манеры — побудили назначить меня

метрдотелем «Нортумберленда». Но, конечно, поскольку у меня нет диплома, платят мне не двадцать восемь фунтов в неделю, как положено, а всего пятнадцать фунтов и шесть шиллингов, на что я согласился без возражений. Само собой, за эти недели я многому научился, однако думал, что в Лондоне мне вновь придется вернуться на прежнее место официанта. Но представьте, по прибытии в Лондон мне через три дня объявили нечто неслыханное. Да, они наняли другого метрдотеля, настоящего, профессионала, но меня оставляют в зале в качестве некоего церемониймейстера, дабы я создавал атмосферу бонтона и демонстрировал свои способности полиглота.

Новый метрдотель — бельгиец. Я с ним подружился еще до отплытия из Лондона. Он — кладезь гастрономической премудрости. Кажется, я пришелся ему по душе и надеюсь узнать от него всяческие raffinements du metier ', каких в книгах не найдешь.

Читаю ужасно много, особенно английскую литературу. Устную речь настолько усовершенствовал, что уже не делаю ошибок ни синтаксических, ни лексических, однако никак не могу избавиться от торжественной латиноамериканской интонации, которая, кстати, весьма подходит к моей профессии. Я непринужденно чувствую себя в смокинге, делаю маникюр, научился величаво задирать подбородок, манеры мои под стать уайльдовским дворецким. Ах, видели бы меня года три тому назад, когда я добывал себе пищу из мусорных урн в портовых трущобах Буэнос-Айреса! Но «чего не бывает в жизни!» — как поется в одном танго.

Не заметили ли Вы в одном из моих первых писем выражение, что я чувствую себя как ладья, брошенная на милость волн, как сосна, клонящаяся под ударами ветра? Да, вот так я и живу, дорогой падре. Ваши настойчивые уговоры, чтобы я начал писать, мучительны для меня. Не могу. Все время уходит на то, чтобы смотреть, чтобы жить. Быть может, придет день, когда из всего этого я что-то извлеку. Chi Io sa!

Но я умоляю Вас больше не настаивать.

Какое место выбрал бы я для жизни из всех краев, увиденных в пути? Могу ответить без малейшего коле-

' Тонкости ремесла (фр).

’ Кто знает! (ит.)

бания: Александрию! Разве Вам непонятно, что я почти апатрид? И я не знаю другого города, где можно и жить и не жить одновременно. Арабы, греки, итальянцы, французы, англичане, евреи, международные авантюристы, некроманты, кабалисты, православные, мусульмане, католики, копты, протестанты. Всё — и ничего! Азия, Африка, Европа — и вечность. Александрия! Самый вневременной город, самый космополитический, как в эпоху Птолемеев. Здесь живут люди, близкие мне, такие как я. Я встречаю их тысячи, и для этого мне не надо ходить ни в кафе, ни в библиотеки. Я встречаю их тысячи на перекрестке любого предместья.

При последней нашей стоянке в Александрии я познакомился с одним датчанином, виртуозным рисовальщиком, у которого, несмотря на далеко зашедший алкоголизм, рука еще твердая, он делает безупречные портреты карандашом за пять-шесть секунд, бродя с блокнотом в руке. Иногда он становится на углу и, завидев богатенького туриста, отступает вспять шагов на десять, будто шпионя, и набрасывает портрет. Дело кончается шикарной подписью «Аллен Ган-сен» — и вырываемым с треском листом из блокнота, который версальски учтивым жестом вручается прохожему в момент, когда тот поравняется с художником. Обычно ему дают доллар, или пять, или двадцать, смотря по тому, как понравится рисунок; деньги немедленно пропиваются в ближайшей таверне. Получив у меня два египетских фунта, он пригласил пропить их вместе. Купил несколько бутылок и повел в свой задрипанный отель. Человек двадцать лет учился в академии, но он неудачник и, видимо, решил прикончить себя таким вот способом. Так он говорит. Жизнь впроголодь его не пугает.

Сожалею, что огорчу Вас, но социальные битвы **еня не интересуют. Участвовать в них я не способен. И все же проповеди Ваши меня затронули. Кстати, Вы мне не ответили, кто более дикарь: слепые мусульмане, уэльский шахтер или мы с Вами?

Пишите мне в Пирей.

Прощайте.

Бернардо. Р• S. Впечатлений о Лондоне не могу Вам сообщить — в эти дни ничего не видно из-за тумана. И не надей-

тесь меня обмануть. Кто Вам поверит, что, живя в Лувене, Вы ни разу не выбрались в Англию? И разве не довольно Вам многих тысяч страниц, написанных о Лондоне в эпоху великолепной английской беллетристики? Неужто Вы надеетесь, что я открою что-то новое?

Кстати, меня удивляет, что Ваши последние письма так пространны. Читаю их с удовольствием, но в то же время с тревогой.

ОДИННАДЦАТАЯ ХОРНАДА

За совершенное мною преступление — хулу на капитана — Тернер не имел права замучить меня до смерти, чему был бы весьма рад, ибо, согласно пиратским законам, действовавшим в этих морях, указанное преступление каралось отсечением языка, распинанием меж четырьмя шестами и лишением награбленной доли либо, как всякое другое преступление, смертью, буде виновный ее попросит; а, как я уже писал, пираты весьма чтят свои законы и не дерзают совершить что-либо супротив написанного там черным по белому.

Даже сейчас я не думаю, что поступил разумно, избрав в ту страшную минуту жизнь,— ведь оказаться распятым меж четырех шестов на пустынном острове — это, ежели не вмешается десница Божия, верная гибель, и нынче я бы тысячу раз выбрал мгновенную смерть, нежели во второй раз оказаться привязанным к шестам, в полном одиночестве, на пустынном берегу. Да, я совершил неосторожность, я был повинен в злоречии, но случилось это не потому, что я не знал о повадках и жестокости Тернера, а по несдержанности моего нрава, каковая доставила мне в жизни столько злоключений.

Во все тяжкие минуты, и в тюрьмах, и под гнетом горя, я всегда рисовал себе в воображении мою мать, Эухению, дона Хуана, всех любимых мною существ, представляя их себе так ярко и отчетливо, как они были в жизни, и в стремительном потоке воспоминаний мне, терпевшему муку крестную, являлись также со всей отчетливостью гнусные образы моего брата Лопе и дона Франсиско де Перальта; просто удивительно, сколь

подробно видел я нежное лицо матери, гладящей мои детские кудри, говорящей нежные слова, читающей вслух Священное писание. О, как огорчилась бы моя матушка, узнав, что ее дорогой сыночек окажется в столь дальних и диких краях, что будет он жестоко изувечен и обречен на мучительнейшую смерть! И каковы должны быть ее терзания, ежели она из вечной своей обители видит, до какого состояния довела меня злая судьбина: язык отрезан, челюсть свихнута, зубы выбиты, лицо изуродовано страшными шрамами! О, сколь горько оплакивала бы она тщетность своих стараний вырастить меня добрым христианином и порядочным человеком! Бедная моя матушка! И схожие мысли возникали у меня, когда мне мерещились моя жена Эухения, дон Хуан и мои покинутые малыши, воспоминание о коих повергало меня в такое горе, что я желал лишь одного — немедленной смерти.

От жажды, усугубленной солеными и клейкими сгустками собственной крови, я временами впадал в беспамятство, а нещадно палящие прямо в лицо лучи солнца причиняли добавочные мучения. Когда ж я приходил в себя, то слышал дорогие голоса, слышал звуки речи, столь давно позабытые: мне что-то говорили по-фламандски, по-португальски, по-испански, но эти речи не утешали меня, а, напротив, еще пуще огорчали — ведь я был убежден, что, будь дорогие мне люди живы, они бы с ужасом отвернулись от меня из-за того, как я надругался над своей жизнью; но, сколь ни странно покажется это вашей милости, воспоминание о моем брате Лопе, о доне Франсиско де Перальта и о мести моей им обоим приносило мне некое облегчение, и, когда я их себе воображал, мне чудилось, будто грехов У меня убавляется, потому как именно из-за них, этих негодяев, я и стал злодеем, стал отщепенцем, отрекшимся от единственной истинной религии, да и от всякой другой, стал нарушителем законов, бесчестным человеком, тогда как в юности я ведь намеревался вести жизнь добропорядочную и честную; воспоминание о тех двух негодяях, как и о Тернере, приводило меня к мысли, что не я один виноват в своих преступлениях. С сокрушением признаюсь, что в том страшном положении, в каком я очутился, я утратил последние остатки страха Божьего и сказал себе, что его, Господа, нет и никогда не было; ведь ежели бы он суще-

ствовал и знал, что натура у меня от природы миролюбивая и что я желал вести образ жизни примерный и полезный людям, а при этом низверг меня в пучину моего безудержного гнева и в сии места кромешные, где бродят лишь люди разнузданные, одержимые грехом отчаяния, грех же сей есть грех сатанинский; да ежели бы Бог существовал и довел меня до всего этого умышленно, я бы тысячу раз предпочел проклясть его, но уж никак не чтить, ведь в душе я-то знаю, что остался таким же, каким был прежде, в том, что касаемо честности и добрых чувств.

И еще в те страшные часы я много вспоминал, какой мир, бывало, царил в моей душе, сколь радостно было жить, как хотелось делать добро всем вокруг в годы моего супружества с Эухенией; и хотя я не сомневался, что жизни моей пришел конец, я твердо верил, что многие мои преступления, например, то, что я освободил Антонио и целую ораву галерников, посадил на кол альгвасила, рассек пополам черепа девятерых беззащитных испанцев, что все эти грехи, вместе взятые, менее тяжки, нежели зверства, совершенные против богемцев, в каковых я получил отпущение от Святой нашей Церкви, и поныне тоже пребываю в убеждении, что нет большей несправедливости и большего безумия, чем в делах военных.

Так лежал я, готовясь отойти в бездны вечного забвения, лежал с закрытыми глазами, ибо высоко стоявшее солнце не давало мне их даже приоткрыть, как вдруг сквозь веки я ощутил справа от себя возникшую откуда-то тень и, приоткрыв глаза, разглядел против света фигуру человека; увидел только его огромные размеры, лица же разглядеть не мог в глубокой тени на фоне яркого солнца, лучи которого светились вокруг его головы вроде нимба.

Заметив, что я открыл глаза, он сел рядом, и тут я отчетливо увидел, что это негр-великан; он спросил меня, понимаю ли я по-испански, и, когда я кивнул утвердительно, сказал, что от души жалеет меня, ведь я пострадал за свои добрые чувства, возмутившиеся издевательством над испанцем, а он, негр, прячась в зарослях, все это видел; его самого стошнило от отвращения, когда пленника заставили выпить экскременты Тернера, а потом он сильно опечалился, видя, как жестоко эти негодяи обошлись со мною, как они отрезали мне язык, как привязали к шестам, дабы оставить на

I I

верную гибель; однако он не сразу пришел мне на помощь, ибо выжидал, пока судно с пиратами не скроется из глаз; только тогда он хорошо наостренным ножом перерезал мои путы. Освободив меня от них, он помог мне встать на ноги, а у меня-то и колени подгибались, и весь я дрожал, как ртутью отравленный; негр, однако, был очень силен и ростом намного выше меня, он взял меня на руки, и, когда положил на спину, я снова потерял сознание.

Очнулся я в каком-то темном и прохладном месте и, пощупав возле себя руками, догадался, что лежу на циновке, как будто камышовой. Когда же глаза мои освоились с темнотою, я увидел, что нахожусь в небольшой пещере, в полу которой есть отверстие, откуда до меня доносился шум моря и исходил освежающий ветерок; наверху также было отверстие, служившее, видимо, входом,— вскорости в нем появился тот самый негр с кувшином, он принес мне в нем кокосовое молоко, которое я выпил с жадностью; и хотя каждый глоток обжигал огнем, так как рана во рту была еще открыта, питье было мне спасеньем, я чувствовал, что ко мне возвращаются и силы и жизнь.

Дней шестьдесят пролежал я в этом месте, в этой темной пещерке, дно которой негр искусно выложил мягкими травами; он их истолок, растрепал и размял так, что они стали пышнее шерсти,— получилось мягкое ложе, без единого комка,— а сверху покрыл его циновкой из пальмовых листьев.

Каждый день я на несколько шагов выползал из пещерки на четвереньках, чтобы не задеть головою за кровлю, и еще приползал к отверстию в полу за малой нуждой, а о большой мне тогда тревожиться не приходилось, ибо недели две я питался одним кокосовым молоком, ничего иного в рот не мог взять. Но когда рана затянулась и в слюне уже перестала появляться кровь, я начал посасывать питательные супы из рыбы, черепах и моллюсков, которые превосходно готовил Памбеле. Так звался мой спаситель; было, правда, у него христианское имя Педро, но он предпочитал, чтобы его звали Памбеле, ибо то было имя его отца и деда, которые были вождями африканского племени, и Памбеле чтил звание вождя куда больше, нежели звание раба христиан. И когда настал день святых Петра и Павла, я уже мог есть все подряд, пищу более твердую: рыбу

всевозможных сортов и величины, черепах, черепашьи яйца, раков и жареных моллюсков, «морской виноград» ’, кокосы и папайю — Памбеле когда-то подобрал семена, валявшиеся на земле среди остатков пиршества каких-то пиратов, и посадил их на островке, соседнем с нашим, лежащем к югу, которому он дал название Папайяль и где почва была менее песчаной; плоды папайи были там, правда, не крупнее лимона, зато деревьев выросли сотни, и, когда в окрестностях не видно было пиратов, Памбеле отправлялся на островок в своем челне и привозил его наполненным доверху плодами папайи, а также какими-то белыми, очень кислыми ягодами, каких ни он, ни я прежде нигде не видывали, и по вкусу они были вроде дикой смоквы. Вначале все эти фрукты казались мне изрядно безвкусными, но постепенно, не имея ни меда, ни сахара, я к ним приохотился и ел с пребольшим удовольствием, равно как морской виноград, который и сейчас люблю.

Пока я еще не покидал нашего убежища, Памбеле обычно исчезал на заре и появлялся к полудню, принося мне пищу, так же поступал он и во вторую половину дня, возвращаясь до темноты, когда в пещере еще было чуть-чуть светло, но он тут же ложился спать и со мною почти не разговаривал. Роста он был огромного и с виду казался еще более страхолюдным из-за густой клочковатой бороды, да еще от того, что немного косил, но стоило ему заговорить, то был самый миролюбивый человек на свете.

В первые дни я узнал от него лишь то, что его зовут Памбеле и что живет он на этом пустынном острове уже пять лет. Мало-помалу я распознал в нем немалый природный ум и редкую сообразительность, он же, видя меня столь истерзанным и ослабевшим, опасался меня утомить и, сдерживая естественное желание рассказать о себе, всякий раз намекал, что, мол, еще есть время, что вот скоро я поправлюсь и тогда мы сможем толковать, о чем нам заблагорассудится.

Когда я уже целую неделю как здоровый ел, пил и все прочее, Памбеле разрешил мне выходить погулять. А вскорости предложил поездить вокруг острова на шлюпке, и вот, когда мы причалили к тому месту, где

1 «М орской и и и о г р и д» похожие нн вишню плоды де-рспн, ристущого н прибрежных районах Кубы и Пуарто-Рико.

меня распяли средь шестов, я едва опять не лишился чувств, увидав, что меж тех четырех шестов белеет скелет. От изумления и страха мне вдруг померещи- । лось, что я — это не я, а мой дух, и теперь он созер- | цает то, что осталось на земле от моего бренного тела; I клянусь Богом и душою своей, волосы стали у меня дыбом, и я воззрился на Памбеле с таким неистовым ужасом, что он покатился от хохота, а я подумал, не сошел ли вдобавок этот негр с ума; лицо мое, видно, побелело, как у мертвеца, потому что негр поспешил меня успокоить — бояться, мол, нечего, это он сам положил здесь скелет на тот случай, ежели вернутся на остров мои палачи. Заметив мое удивление, он мне объяснил: зная по опыту, что многим пиратам этот песчаный | берег пришелся по душе, он и удумал такую хитрость — | те, кто увидит распятый скелет, наверняка поспешат | убраться отсюда, не желая любоваться подобным зрелищем; вдобавок это может и нам пойти на пользу, । чтобы обмануть Тернера и его подручных, коль они на- ( думают сюда вернуться,— ведь для нас с Памбеле куда выгодней, чтобы они считали меня покойником, а не то из опасения, что я вдруг да остался жив, они примутся рыскать по острову, по всем зарослям и пещерам, и тогда уж точно обнаружат наше убежище. И Памбеле тут же сообщил мне, что скелет принадлежит голландскому пирату, которого высадили на берег смертельно раненного, а когда он скончался, похоронили । тут же рядом.

Признаюсь, мне никак не верилось, чтобы негр-раб оказался способен на столь хитроумную проделку, однако все так и было, что свидетельствовало о двух вещах: о том, что Памбеле наделен недюжинной изобретательностью, и еще о том, что у него нет страха перед неприкаянными душами и суеверий, присущих его собратьям.

Впоследствии я узнал, что в селении, где он родился и вырос, он и его отец, наряду с другими занятиями, исполняли обязанности похоронщиков, а потому им не в диковинку было возиться с трупами и скелетами; похвалив Памбеле — конечно, знаками — за предусмотрительность и выдумку, я дал ему понять, что лучше бы нам присыпать скелет песком, тогда он и нам не будет портить настроение страшным своим видом и будет лучше защищен от солнечных лучей; а и случае мы заметим, что к нашему берегу приближаются пи

раты, мы быстренько откинем песок и откроем скелет, что можно сделать в два счета; Памбеле сразу смекнул, что мое предложение весьма разумно, и мы тут же тщательно засыпали скелет.

Потом мы поплыли к одному из дальних мысов нашего острова, и там Памбеле спросил, не Испания ли моя родина; когда же я отрицательно покачал головою, он спросил, не Англия ли; я снова дал понять, что нет; тогда он назвал Голландию, и тут я кивнул утвердительно, что, по-видимому, его обрадовало. Судя по тому, что он хорошо говорил по-испански, я догадался, что он, вероятно, сбежал с какого-то здешнего острова, и мне подумалось, что он будет чувствовать себя спокойнее, узнав, что интересы Испании мне не слишком дороги; пока же он, готовя рыболовные снасти и чиня уключину на своей шлюпке, очень коротко рассказал, что родился на Кубе, в селении Сантисима-Тринидад, и был там рабом у богатого испанца по имени Хосе Гонсалес Алькантара, который из-за частых набегов пиратов на его прибрежные усадьбы решил продать свои владения и возвратиться в Испанию; Памбеле он взял с собою, чтобы продать его подороже на рынке в Тенерифе или в Севилье. В сентябре месяце тысяча шестьсот двадцать второго года они в Ла-Абане сели на судно, принадлежавшее к флоту, коим, как наверняка помнит ваша милость, командовал в ту пору генерал Армады дон Хуан де Лара, и вашей милости также известно, что флот сей потерпел крушение близ Флориды, на рифах Бахос-Мартирес. Галеон, на котором находились Памбеле и его хозяин, называвшийся «Санта Маргарита», разбился в щепки о громадный скалистый утес, и в числе ста сорока погибших оказался также Гонсалес Алькантара. О ту пору я жил в Ла-Абане, и мне довелось слышать во всех подробностях историю этого кораблекрушения — потонули флагманское судно, два галеона и шесть меньших судов; в живых остались только военачальник дон Бернардино Луго, мой друг* приятель в Ла-Абане, да еще шестьдесят человек, которых постепенно подобрали на разных островках и привезли обратно в Ла-Абану; Памбеле же, как поведал он мне в эту нашу первую более обстоятельную беседу, спрятался в глубине острова, чтобы его не схватили и снова не сделали рабом, и укрытие свое он не покидал, пока не убедился, что из окрестностей увезли всех переживших кораблекрушение. На его счастье, в те дни

шли сильные ливни, и Памбеле ухитрился не брать воды в несколько тыкв, однако есть ничего не ел до тех самых пор, как остров обезлюдел; что ж, пришлось несколько дней попоститься, посидеть лишь на воде да на мякоти кокосовых орехов, которыми изобиловал । остров. Негр уже начинал раскаиваться, что остался в сем необитаемом месте — при всей любви к свободе питаться одними кокосами было отнюдь не весело и не ' сытно, но вот однажды, бродя по берегу, он увидел черепаху, клавшую яйца; мало того, что он наелся яиц, каждое величиною с кулак, он еще и черепаху убил, ударя ее о скалу, и поел ее мяса, которое так и проглотил в сыром виде и в таком количество, что наелись бы досыта три человека вроде меня. А еще в какой-то день он увидел плавающий на волнах труп испанского солдата, при котором была его шпага; Памбеле шпагу снял и отныне пользовался ею, чтобы разбивать кокосовые орехи и разделывать черепах.

В дни, когда произошло кораблекрушение, многие пираты, прослышав про него, стали приезжать к острову ' в поисках затонувших ценностей, вот и у Папайяля бросил якорь галеон с черным флагом. И примерно через три дня два английских пирата, переплыв проливчик на шлюпке, приблизились к рифам, меж которых еще торчала застрявшая мачта, они довольно долго копошились вокруг, ища, чем поживиться, а потом принялись ловить рыбу и, поймав огромного пагра и зажарив его тут же на берегу, стали есть, запивая вином из бурдюка; потом начали распевать песни и друг с Другом обниматься, а там и вовсе отошли в заросли предаваться таким играм, о коих я из уважения к приличиям здесь умолчу. Памбеле сразу смекнул, что подвернулся единственный, неповторимый случай — подползши на четвереньках к костру, он взял кремень и кресало, коими пираты разжигали огонь, потом вскочил в шлюпку, и ее течением сразу же понесло в сторону, противоположную от Папайяля, так что люди с пиратского галеона не могли ее увидеть, а те двое, на острове, увлеченные своими нечестивыми забавами, заметили пропажу, лишь когда Памбеле был от них на расстоянии двух ружейных выстрелов. Прижавшись к Днищу шлюпки, негр предоставил ее на волю течения, пока шлюпку не прибило к острову, расположенному милях в двух от того, первого, а именно, к тому самому, на котором мы и обитали теперь. Тут он вышел на

берег, надежно спрятал шлюпку, уничтожив все следы ее на песке, и сам укрылся в зарослях, чтобы следить, когда пираты уберутся из этих мест, что они и сделали спустя три дня.

Заполучив рыболовные снасти и крючки, которые нашел в шлюпке, имея кремень и кресало, чтобы, когда потребуется, разводить костер, Памбеле начал ловить и жарить рыбу и моллюсков, подсаливая их золою, и так, мало-помалу, к нему вернулась прежняя его могучая сила, и первое время он прямо-таки наслаждался свободой без каких-либо происшествий и опасностей, однако, когда прошел целый год, его стало тяготить одиночество, а также тоска по женщине, и вот однажды он решил подать с острова знак суденышку с голландским флагом, которое, как оказалось, вышло на разведку от эскадры под командованием корсара Вилле кенса; и когда двое моряков в шлюпке подплыли к берегу и взяли Памбеле на борт своего судна, его попросили показать самые удобные места, где можно было бы подкарауливать испанские корабли. Подошла наконец и вся эскадра, матерые корсары уговорили Памбеле вести наблюдение с высокого утеса его острова, откуда открывался вид на запад и кругозор был намного шире, нежели с судна на уровне моря, и подавать корсарам знак дымом, как скоро покажутся испанские корабли. Таким манером негр два года прослужил соглядатаем голландских эскадр Виллекенса, Л’Эрмита и Баодайно Энрико, которые благодаря своему наблюдателю и сообщнику немало награбили у испанцев, причем все три капитана строго-настрого ему наказывали никогда не принимать таких людей, над чьими судами не реет голландский флаг, потому как вольные пираты, пусть они даже голландцы, могут из-за любого пустяка, который им придется не по вкусу, содрать с него живьем кожу, как со святого Варфоломея, или продать на рынке рабов; за верную службу Памбеле снабдили топором, молотком, гвоздями, пилою, веревками, большими кувшинами, запасами соли, сахара, специй, чеснока, лука, лимонов, трески, вяленого мяса, сухарей, вина и прочей снеди, дабы поощрить его и побудить служить еще усердней; и с двадцать четвертого года до двадцать шестого, когда эскадра Баодайно ушла из этих морей, Памбеле жил не тужил — еды и питья вдоволь, к тому же ему обещали и негритянку привезти, дабы он на этом острове основал семью и числился на

службе у Вест-Индской компании, что ему было ни- ' сколько не в тягость, а просто развлечением и забавой; из дальнейшего будет видно, что он сумел найти способ ' и хитрость, чтобы получать от голландцев еще и другую i преогромную пользу.

Он мне сказал, что голландцы зовут его Паулусом, J потому как он им назвался именем Пабло, и тут я мигом вспомнил, что мне доводилось слышать о таком человеке, когда я служил у Баодайно, но в то время основная [ часть их флота уже ушла из этих мест осаждать Пуэрто- ! Рико, а затем Ла-Абану, и, как мне рассказал Памбеле, [ здесь оставили только сторожевое судно да три галеона, каковые тоже вскоре ушли вслед за возвращавшейся в Голландию эскадрой. Уже целый год голландские корсары не подходили к его острову, и у бедняги Пам- । беле не оставалось никаких съестных припасов, кроме тех, которые ему щедро доставляло море, а чтобы сберечь остатки соли, он снова начал солить свое жаркое । золою; и все же он неизменно надеялся и убеждал меня, что скоро-скоро голландские пираты появятся i снова. )

До чрезвычайности мучила меня немота и невоз- ' можность общаться с Памбеле, а объясняться знаками он никак не мог научиться — поэтому из моих ' вопросов он почти ничего не понимал. Как-то я целую неделю пытался у него спросить, что его побудило меня спасти, но все было тщетно, он меня не понимал, и тогда я, чтобы заглушить снедавшую меня тревогу, а отчасти чтобы скоротать время и чтобы ум мой не заплесневел от молчания, надумал обучить его читать. Жестом позвав его идти за мною, я подвел его к такому месту берега, где песок был влажный и твердый, попросил следить внимательно и, взяв в руку камешек, нарисовал глаз. Знаками я спросил у него, что это такое, и он ответил, что глаз. Тогда я нарисовал крыло, Памбеле и его узнал; затем я изображал всякие Другие предметы, и он ужасно веселился, полагая, что это такая игра. Наконец я над каждым рисунком начал писать буквы, название предмета, но прошло не меньше Двух дней, пока негр сообразил, что это вовсе не игра, но что я пытаюсь научить его читать, чтобы мы могли объясняться; таким образом, когда я написал слова «око», «нос», «рот», «нога», изображенные на рисунках, и показал жестами, как только мог, в чем суть, он наконец понял, что вся хитрость чтения состоит в про-

стом приеме сочетания одних звуков с другими, чтобы образовалось слово; тут он выказал величайшее усердие, читал и перечитывал мои надписи, и так увлекся чтением слов на песке, что едва не позабыл о том, что надо рыбу ловить и еду стряпать-; всего через два месяца он уже бегло читал все, что я писал на песке. И как же он радовался, что может со мною общаться! И тому, что я мог отвечать на все его вопросы, а он меня прямо засыпал ими, целые дни от рассвета до темноты пролетали у нас незаметно за этим занятием. Весьма обрадовался Памбеле также тому, что мне пришлось плавать с Баодайно Энрико, и однажды он наконец задал мне вопрос, которого я давно ждал — как же, мол, так получилось, что я связался с теми английскими пиратами.

Я решил повести себя с ним так же, как когда-то с доном Хуаном Алькосером, и, отчасти чтобы убить время, отчасти же не желая кривить душой перед человеком, спасшим мне жизнь, я больше недели писал ему палкой на песке и очень подробно представил всю историю моей жизни, каковую ныне излагаю, исповедуясь вашей милости.

Когда я кончил, Памбеле мне сказал, что грехов у меня, конечно, много, однако то, как я спас дона Хуана и помог Антонио из Кадиса, свидетельствует о моих добрых чувствах, у самого же Памбеле они были так благородны, что повесть о моих бедах и злоключениях то и дело исторгала слезы из его глаз.

Через некоторое время нам наскучило писать на песке, под палящим солнцем, и я придумал перейти на другой способ общения: потратив несколько недель на упражнения, я сумел обучить Памбеле языку жестов — теперь, немного наловчившись, мы могли преотлично болтать. И это было до чрезвычайности удобно — мы могли разговаривать и в пещере, и на скалах, и плавая в шлюпке; для меня, по сути, это было и утешением и развлечением, я придумывал вместо букв сотни жестов, гримас, изображавших целые слова, разумеется, такие, какие требовались в нашем повседневном обиходе, обозначавшие наши орудия труда, утварь, одежду, разные породы рыб, животных, виды судов, нации, деревья и прочие растения — короче, к концу августа беседы наши проходили очень живо, без всякой заминки.

Первое время я был в недоумении, почему Памбеле

отправляется на ночлег в ту нашу пещеру, расположенную примерно в полумиле от противоположного берега. Место там было скалистое из-за обилия рифов, ничуть не подходящее для причала судов, песчаный пляж, на коем мы проводили большую иасть времени, был южнее; но незадолго до сумерек приходилось почему-то возвращаться обратно в шлюпке, причем грести было нелегко, особенно когда штормило и мы рисковали разбиться о камни; по моему соображению, все это было совершенно лишнее — ведь Памбеле мог бы соорудить хижину вблизи нашего пляжа, были у нас и инструменты, и дерева достаточно. Узнав о таких моих рассуждениях, негр объяснил, что, опасаясь пиратов, прежде всего старается не оставлять следов, могущих навести на мысль, что остров обитаем; поэтому, разводя костер, мы делали это всегда на одном и том же месте, а завершив трапезу, все остатки бросали на уголья, которые потом засыпали песком; если же случалось нам заметить на горизонте парус, идущий ли с востока или с запада, мы поспешно ровняли песок палками, чтобы уничтожить все следы, поливали сверху водою, черпая ее черепашьими панцирями, а сами удалялись вплавь к скалам, на которых не было песка; только оттуда, севши в шлюпку, мы уплывали к другой оконечности острова и там взбирались на самый высокий утес, чтобы хорошо разглядеть флаги.

Отвратительный вид скелета все же не отпугивал пиратов — трижды они высаживались на тот пляж, но затем, обследовав остров и убедившись, что бухта там явно невелика и для причала больших судов непригодна, а берег не представляет достаточной защиты с запада, они, не задерживаясь, отплывали, п дпо-питая становиться на якорь у одного из островков милях в пятнадцати к востоку от нашего,— там они Устраивали засаду и выжидали приближения своих жертв. У того же острова частенько стояли суда голландских корсаров, которым Памбеле со своего утеса подавал знаки; однако же когда мы замечали, что пираты расположились для грабежа на соседних островах, мы прятались на северном берегу, костер разжигали крошечный в самых низких местах лишь для приготовления пищи, поспешно разгоняя дым, чтобы никто его не заметил.

Бывало, что пираты бросали якорь у самого Па-паияля — там была удобная бухта, хорошо защищенная

и от северных ветров и от южных, но так как песчаного берега там не было, то они в погожие дни переезжали на наш остров искать черепашьи яйца, купаться, ловить рыбу, и порою, коль разохотятся, оставались дней на пять, однако на северный берег нашего острова редко наведывались — там для них ничего интересного не было, и они так и не обнаружили отверстия, служившего входом в нашу пещеру; оно и немудрено, ведь Пам-беле додумался прикрыть его плоским, очень тяжелым камнем, который только он, с его силой и смекалкой, мог притащить со скалистой прибрежной гряды.

Живя с Памбеле в дружбе и добром согласии посреди нескольких островов, вполне достойных быть воспетыми в стихах, где мы не ведали опасностей и житейских бед, я вел счастливую жизнь более года, но вот настал месяц май, и однажды, когда мы ловили рыбу, я сказал Памбеле, что от души благодарен ему за то, что он спас мне жизнь, но единственнбе, для чего она мне нужна, это для удовлетворения моей жажды мести негодяю Тернеру, и я буду искать его, пока не найду, ибо должен свершить возмездие за причиненные мне муки; мысль эта, сказал я, не дает мне покоя, и я решил покинуть остров — так только появятся здесь голландцы, я готов рискнуть головою и попросить их взять меня, чтобы таким образом добраться до островов Пинос или Тортуга, где мой враг наверняка появится рано или поздно, ибо, как уже я говорил, острова сии были весьма посещаемы пиратами.

Памбеле, выслушав это, крепко опечалился, но, не задав ни одного вопроса, продолжал пристально следить за своими удочками; прошло, однако, два дня, и он сказал, что хочет мне кое-что показать; взяв кирку и лопату, он положил их в шлюпку, и мы поплыли к острову, который мы называли Фок-мачта,— а почему, будет ясно из дальнейшего,— тому самому, у которого затонула «Санта Маргарита».

Причалив к берегу, Памбеле с киркой и лопатой на плече прошел вглубь шагов на триста и принялся копать землю возле одной из пальм. На глубине примерно в две вары 90 кирка ударила по металлу — то был ларец, в коем, когда мы его открыли, я собственными своими глазами увидел кучу драгоценных камней и дорогих

украшений, так что руки мои погружались в них по локоть. Не обращая внимания на мое удивленное лицо, Памбеле сказал, что недалеко отсюда у него в другом месте еще спрятано много слитков золота,— я сразу догадался, что это, должно быть, и есть те самые знаменитые сокровища, которые исчезли при крушении судна «Санта Маргарита».

Мы закидали яму песком и побыстрее уехали с острова Фок-мачта. По дороге Памбеле коротко, в очень немногих словах поведал мне, что галеон разбился в щепы у этих самых утесов — а былп они весьма высокими,— и буря в те часы бушевала столь яростно, что людей с корабля и обломки его отнесло стремительным течением к югу, лишь одна мачта и застряла в глубокой и узкой расселине так, что сверху торчала всего ее треть; Памбеле, ухватясь за эту мачту,— а то была фок-мачта — и за болтавшиеся концы пеньковых канатов, упираясь ступнями и коленями в выступ утеса, сумел таким образом удержаться и выстоять перед напором волн; ветер дул с такой страшной силой, что изодрал в клочья весь парус, однако канаты и гигант Памбеле остались целы.

На рассвете буря утихомирилась, вскоре наступил мертвый штиль, а чуть попозже подул легкий южный ветер. Памбеле, оглядевшись и определив, где он находится, пустился вплавь к берегу острова и, проплыв шагов двести, в изнеможении упал на песок. Так он проспал до полудня, а пробудившись, начал кричать и звать, надеясь найти еще кого-то из переживших кораблекрушение, но никто не откликался. Милях в десяти к югу от того места, где он находился, он видел остров; а милях в двух к востоку — целую группу островов, один из которых и был тот самый, где мы обосновались; однако ни парусов, ни обломков корабля не было и следа, ни одна живая душа не отозвалась на его возгласы, и Памбеле сильно закручинился; дойдя в своем повествовании до этого места, он признался, что когда рассказывал мне свою историю в первый раз, то всей правды не сказал: а именно — остался он на этом острове не для того, чтобы сохранить свободу, как он вначале мне говорил, но потому, что он был единственный, кто спасся там благодаря фок-мачте и болтавшимся на ней канатам,— а я еще добавлю, благодаря неимоверной силе своих мышц, ибо руки у него были толщиною с основание бизань-мачты, а на груди мог

уместиться бурдюк в четыре асумбры '. Проснувшись и ощутив мучительную жажду, он напился пресной воды, лужи которой после ливня остались на берегу, но из еды мог найти только кокосовые орехи, заброшенные шквальным ветром между скал. Когда ж он задумался над тем, какая трудная, горькая жизнь ждет его здесь, на необитаемом острове, где нет ни воды, ни рыболовных снастей, где нечем разжечь огонь и нет иной пищи, кроме кокосов, он снова принялся звать на помощь, но снова тщетно. Спустя некоторое время он решил вплавь обогнуть скалистый мыс и взять хотя бы те куски каната, что еще болтались на фок-мачте, сообразив, что они могут пригодиться для сооружения плота из древесных стволов, а на плоту он мог бы выйти в открытое море или добраться до других островов и там встретить кого-то еще из уцелевших. И, нырнув в воду, чтобы достать конец каната, зацепившийся где-то в глубине за острый каменный выступ, Памбеле вдруг заметил, что на расстоянии около трех морских саженей что-то блестит на дне. Он снова всплыл, подержался за выступ, о котором уже упоминалось, а затем нырнул головою вниз, чтобы уйти в воду поглубже, до дна, и каково же было его изумление, когда он убедился, что блестели-то слитки золота, каждый по фунту весом, высыпавшиеся из большого сундука, где их еще было полным-полно, и там же рядом находился еще один, совершенно нетронутый сундук, а чуть подальше — ларец, тот самый, который он мне показал.

Выйдя на сушу, Памбеле еще долго не мог опомниться от радости — ведь, обладая таким богатством, он мог бы купить себе свободу и жить припеваючи; был он малый мозговитый и решил не упустить свою находку, но вытащить все из воды, перенести на берег и зарыть, чтобы потом, когда придет время, доставать то, что ему понадобится, соблюдая величайшую осторожность, которой жизнь его научила.

Нырнув второй раз, он обвязал выпростанными концами канатов один из сундуков и вытащил его наверх; таким способом силач негр сумел поднять оба сундука и ларец, поставить их на более ровный камень, так же поступил он с валявшимися отдельно слитками, а потом еще довольно долго шарил под водой, не оказались ли

Ас ум бра — испанская мера жидкостей, 2,16 л.

I I

еще где поблизости какие-либо сокровища. Затем, по- [ стояв на утесе и убедившись, что нигде на горизонте не видно ни одного паруса, он смекнул, что теперь надо побыстрее соорудить плот, связавши стволы канатами, и переправить сундуки и ларец на берег. Но прежде чем привести замысел в исполнение, Памбеле пришло на ум, что ежели бы ему высвободить фок-мачту из расселины, то она сама могла бы послужить ему вроде ладьи, однако, сколько он ни напрягался, сил на это у него не хватило и он возвратился на берег вплавь ни с чем; однако, плывя, он обнаружил, что в двадцати шагах от фок-мачты ноги уже достают до дна, и тогда, переменив намерение, он стал искать какой-нибудь ствол потолще, каковой и нашел шагах в пятидесяти от берега,— там лежало поваленное бурею дерево, сломанное почти пополам. Памбеле стал обламывать ветви, тут-то пригодилась его богатырская сила, трудился он немалое время, затем, связав канатами остаток ствола с ветвями, соорудил как бы плот, опустил его в воду и потащил вплавь туда, где находились сундуки. Привязав один сундук к стволу и отойдя шагов на тридцать, где вода доходила ему до пояса, он потянул за канаты, так что ствол с сундуком подплыл почти к самому берегу. Таким вот хитроумным способом Памбеле удалось перетащить один за другим и сундуки и ларец на берег острова, который он решил не покидать, а дожидаться удобного случая, чтобы забрать сокровище, надеясь, что время подскажет, как лучше поступить.

Ларец был обвязан цепями, и о его содержимом Памбеле узнал только позже, когда получил от голландских корсаров инструменты и смог его вс ыть. Что до двух сундуков, он уже знал, что в них были слитки золота; сундуки он открыл и перенес слитки по частям в глубь острова, сложил в естественную расщелину между скалами, очень для этого дела удобную, потом засыпал землею и песком, да еще навалил сверху увесистых камней, так что снаружи не осталось и следа тайника.

Ларец же пришлось перетаскивать с большим трудом, поддевая с обеих сторон толстыми бревнами, как рычагами; его Памбеле закопал у подножья пальмы, где он находился и сейчас, только со временем, заимев инструменты и поглядев, что там, негр закопал поглубже, чем раньше.

Немного времени прошло, и в море стали появляться суда, подбиравшие оставшихся в живых после крушения, человек шестьдесят, как я узнал впоследствии,— все они мало-помалу обнаружились на соседних островах, расположенных дугою с востока на юг; а на четвертый день появились суда с водолазами, которых прислал Франсиско Нуньес Мелиан из Ла-Абаны, а также нахлынули английские и голландские пираты, прознавшие про кораблекрушение и устремившиеся за легкой поживой, однако никому не удалось что-либо найти — Памбеле, неоднократно ныряя, тщательно осмотрел дно вокруг, чтобы не осталось ни единого золотого слитка. Он также уничтожил все следы своего пребывания на острове — испанцы и пираты, убедившись, что остров необитаем, не утруждали себя слишком усердными поисками, хотя фок-мачта все еще торчала, зажатая между скалами.

Приблизительно через месяц Памбеле удалось раздобыть кремень, шлюпку, рыболовные снасти — чем он еще раз доказал свою сметливость, храбрость и решительный нрав.

Поведав мне эту историю, на сей раз истинную, он сказал, что все время терпеливо ждал встречи с человеком честным и достойным доверия, который помог бы ему увезти сокровище. Он даже был готов предложить сделку Баодайно, но все же не пошел на это, у корсара, мол, глаза алчного пса, такой взгляд не сулит ничего доброго; а коли уж не делиться с командиром, он, Памбеле, предпочитает не делиться ни с кем, потому как Баодайно все равно в конце концов узнал бы и при первом удобном случае облапошил бы негра и отобрал бы все как есть. Короче, Памбеле пришел к решению честно и благородно разделить сокровище со мною — я помогу ему увезти драгоценности и слитки и мы вместе уедем куда-нибудь подальше, где меня бы не могли схватить как преступника, а его как беглого раба, и мы могли бы жить свободно и в достатке; на что я ответил, что весьма благодарен за его щедрость и доверие, но что, по-моему, разумнее будет мне скорее уехать отсюда на каком-нибудь пиратском судне, заработать в набегах долю добычи и, набрав команду в шесть — восемь человек, приобрести небольшое судно, которое бы доставило нас во Францию или в Италию, где я мог бы выдать себя за богатого дворянина, хозяина Памбеле, а на самом-то деле мы бы жили как друзья-

товарищи; тогда Памбеле, чей ясный и живой ум я с каждым днем ценил все больше и который был мне пре дан со всей горячностью, на какую его побуждало долгое одиночество, возразил, что замысел мой никуда не годится — ведь, разделив наши сокровища на десятерых, мы уже не сможем жить в свое удовольствие и, как он полагает, надо лишь немного подождать, и вскоре непременно появится еще какая-нибудь эскадра с трехцветным флагом, и куда надежнее будет, ежели не он, а я объявлю себя хозяином сокровища и предложу треть голландскому корсару за то, чтобы он оставил нам две другие трети и привез нас в Голландию. Даже без уверений Памбеле я знал, что, ежели капитан корсаров даст слово, то он сдержит его во что бы то ни стало, однако я возразил, что не могу вернуться в Голландию, ибо там известно о том, что я натворил, будучи во Франции, а равно о похищении яхты на Кубе; Памбеле все же настаивал, убеждая, что никто меня теперь не узнает, когда лицо мое обезображено шрамами и рубцами, когда я лишился зубов и языка да и волосы на голове не только сильно поседели, но выпадают клочьями, так что вскоре я вовсе облысею; много всяких доводов приводил он, и весьма разумных: кто бы ни был тот корсар, которому представится легкая возможность завладеть третьей частью сокровища, он охотно поверит любому моему вымыслу, я могу назвать себя уроженцем любой страны, придумать себе любое имя и изобрести любую мало-мальски правдоподобную историю того, каким образом я стал обладателем этих богатств; тогда я обеспечу себе жизнь в довольстве и спокойную старость, а он, Памбеле, так, мол, полюбил меня за то время, что мы живем вместе, что, хотя он мне не раб, он всею душой и всеми силами будет стараться служить мне и Угождать.

Я вскочил на ноги и в волнении обнял его, сказав, что согласен на все его предложения, что доводы его кажутся мне весьма дельными и что, кроме естественной благодарности, которую я питаю к нему за спасение от гибели, он, беглый негр, предстает нынче в моих глазах неким фениксом дружества и безмерного благородства. Небу, однако, не было угодно споспешествовать моим планам, и, по его соизволению, через тРи дня после нашей беседы на западной стероне горизонта появилось судно. Оба мы, ожидая увидеть

на мачте желанный трехцветный флаг, поспешили на наш сторожевой утес, но, увы! узрели черный пиратский флаг, да еще, к величайшему нашему изумлению, флаг того самого Тернера, изверга, отрезавшего мне язык.

Лишь только я узнал его корабль, как почувствовал, что всего ревеня в мире не хватит, чтобы изгнать желчь, вскипевшую в моей крови; я был не в силах сдержать неистовую жажду отомстить сторицею этому негодяю и дал себе клятву не позволить ему уйти живым; теперь это стало главной моей целью, и, чтобы лишить его жизни, я бы не пожалел своей.

ТАНЖЕР, НОЯБРЬ 1954

Дорогой мой падре Кестельнуово!

Я было уже думал больше не писать Вам. Не хотел Вас огорчать. Вы не догадываетесь, что со мною произошло?

Это подкралось ко мне бесшумно, падре, как подкрадываются годы. Я узнал об этом второго января после полудня, гуляя возле пирамиды Хеопса. С нею я простился без слез и без радости, как картахенец Кривой Лопес, герой известного сонета, прощался со своими старыми башмаками.

Я все уже Вам сказал? Нет? Так знайте, падре, не буду тянуть. Я пришел к атеизму.

Не знаю, почему у меня вдруг появилось желание написать Вам об этом. Возможно, я сам себе ставлю какую-то ловушку. Возможно.

Я живу в этом мавританском порту, живу среди мавров. Они терпеть не могут, когда их называют маврами. Надо говорить: мусульмане, арабы, магометане; но я говорю «мавры», и до сих пор меня еще не убили. Напротив, они меня любят. Я говорю по-арабски, живу с парнями из «Истикляль» ', я подкладывал бомбы в Рабате и в Касабланке, участвовал в ограблении банка в Марракеше и пишу Вам это письмо, зная, что оно может попасть в лапы французской «Сюрете». Но мне плевать. Одно из немногих

1 «Истикляль» — политическая партия в Марокко, основанная в 1943 г., активно боролась за независимость.

моих удовольствий — игра с опасностью. Все это я делаю без внутреннего убеждения. С моими друзьями-арабами меня связывает некая неопределенная солидарность, суть которой скорее эстетическая, чем человеческая. Иногда мне кажется, что я их люблю. Но только иногда. И меня ни капли । не тревожит, что сегодня или завтра меня могут убить.

Парни из «Истикляль» планируют новые акции в Танжере и в Испанском Марокко. Я тем временем работаю на катерах контрабандистов, которые везут отсюда сигареты, виски, оружие к берегам Балеарских островов или на Сицилию. Как видите, я покинул Пия X11 ради Счастливчика Лучиано, который, из своей ссылки в Италии, заправляет контрабандной торговлей в западной части Средиземного моря. Мы ведем перестрелку с таможенными катерами. Они нас уважают, но иногда кое-кого и пришьют. Конечно, жизнь нелепая, но мне нравится.

Все началось уже довольно давно. Во время одного из рейсов на «Нортумберленде» к нам в Гавре села еврейка-сефарди, возвращавшаяся в Александрию. Еще никогда меня так не пленяла женщина с первого взгляда: орлиный нос, хищный рот, глаза колдуньи, стан одалиски и несравненная походка восточных женщин. Вдобавок богемный нрав, причудница, наследница фирмы по экспорту хлопка и обширных поместий на обоих берегах Нила. Эта Сима и Александрия побудили меня уйти с «Нортумберленда». Мы прожили вместе восемь бурных месяцев: кабала, гашиш, космополитическое общество, но главное — безудержная страсть. Ради Симы я без угрызений совести уничтожил бы цель.'й легион таких, как тот Москера. Я был готов погибнуть с нею в любой безумной затее. Но в один прекрасный день я ей наскучил, и она сменила меня на немца-археолога. Рассказывать — длинная история.

Без нее я уже не мог жить в Александрии. Вдрызг пьяный, с карманами, полными денег, я всю ночь пробродил по предместьям и грязным кабакам, пытаясь ввязаться в драку. Никто не хотел меня убивать. Утром я купил осла и решил отправиться в паломничество к святым местам, но поехал не по той дороге. Попал я в Эль-Аламейн и через два дня проснулся 0 шатре бедуинов, где меня окружили невероятным

радушием, на которое способны арабы, принимающие гостя, говорящего на их языке.

Затем Ливия, Тунис, Алжир... В «казбе» 1 Туниса меня оставили in puris naturalibus 91 92. Единственное, что не забрали, были носки. И случайно в носках у меня оказалось сто египетских лир. Я решил больше не одеваться по-европейски: купил себе феску, бурнус, туфли без задника и другого осла, чтобы добраться до Алжира.

Возможно, в другой раз я доскажу эту историю. Сейчас я немного хмельной от «перно». Я сижу на верхней площадке танжерской крепости, где устроили шикарный бар-бельведер. Прозрачный воздух Средиземного моря позволяет разглядеть берега Испании. Блистают белизною стены Тарифы, где Гусман Добрый принес в жертву своего сына 93. И я думаю об Адбурах-манах, об Юсуфах, о халифатах, об исламских полчищах, которые в течение восьми веков переправлялись через Гибралтарский пролив, дабы в священной войне обрести Магометов рай, и думаю также о том, что Вы, падре, пока еще не высказали своего мнения насчет того, кто прав: слепые мусульмане или уэльский шахтер. Но, сказать по правде, это уже не важно.

Салям алей кум!

Бернардо.

Р. S. Разве не испытали бы Вы волнения, сознавая, что сидите в стенах тысячелетней крепости, где наверняка некогда прохаживался знаменитый араб, чьими руками был доставлен в Испанию свиток папируса с писаниями язычника Аристотеля, кои потом вдохновляли схоластов инквизиции на преследование тех же мавров, на сжигание еретиков, евреев и всяческих Джордано Бруно? Ну, скажите, разве этот мир — не грандиозная

I I

куча дерьма? Надобно верить в Гераклита и в Гегеля — или лопнуть с досады!

Пишите на мое имя по адресу: улица Исаака Пе- i раля, № 67. ।

I

Эмсаллах

|

Танжер

Марокко

ДВЕНАДЦАТАЯ ХОРНАДА |

С нашей дозорной вышки мы увидели, как фрегат I Тернера направился к острову Папайялю и, огибая его, скрылся за высоким южным берегом. Там они стали на якорь в самой удобной и укрытой из здешних бухт: она имеет грушевидную форму, берега высокие, и суда, стоящие там, защищены от любых ураганов, причем । бухта эта необычайно удобна для пиратов, желающих скрыть свои суда и нападать из засады, чтобы жертвы | не успели ни уйти, ни приготовиться к отражению абордажа. Остров, однако же, очень мал, и там нет песчаного пляжа; поэтому, когда Тернеру пришлось впервые чинить свой фрегат, он выбрал для этого пляж на нашем острове, хотя и не укрытый от ветров, ( но весьма удобный в качестве дока, чтобы можно было повернуть судно набок и обследовать днище. День стоял । ясный, тихий, ничто не предвещало шторма, и то, что । Тернер бросил якорь у Папайяля, где ему пришлось бы терпеть неудобства из-за отсутствия отлогих берегов, без сомнений, указывало на то, что зашел он сюда не мимоходом, но намерен устроить засаду для нападения на проходящие суда.

Как уже говорилось, Папайяль находится милях в Двух к югу от нашего острова, и мы с Памбеле, опа- । саясь, как бы не подошла шлюпка с пиратами, желаю- । Щими поудить рыбу или поспать на нашем пляже, поспешили обнажить скелет и замести все следы, а сами I забрались на наш дозорный утес и просидели там всю ночь напролет.

Памбеле сразу заметил на моем лице обуревавшие меня ярость и жажду мести, а когда я сказал ему, чтобы он шел в свою пещеру и не выходил оттуда, , потому что я, мол, сам буду наблюдать за пляжем, он । 339 1

со слезами на глазах стал умолять меня отказаться от намерения убить Тернера, так как это приведет к смертельной стычке и многим жертвам; он убеждал меня держаться первого нашего замысла — выждать, пока не появятся голландцы, чтобы помочь нам увезти сокровища и зажить спокойной жизнью. Я возразил, что превосходно понимаю, каким опасностям подвергнусь, но что мне никогда не обрести покой, о коем он мечтает, ежели я сперва не отомщу за причиненное англичанином зло, и что я предпочел бы умереть, чем остаться жить с сознанием своего малодушия; тут я снова поблагодарил Памбеле за спасение моей жизни, за предложение разделить со мною сокровище, и последняя, мол, услуга, об которой я его прошу, это чтобы он ждал меня на другом краю острова, в полной готовности, ибо, ежели мне удастся прикончить Тернера и остаться живым, я бы хотел бежать с ним в шлюпке куда глаза глядят, искать убежища на островах, расположенных к востоку; Памбеле, однако, очень спокойно и серьезно заявил мне, что в душе он уже давно решил, что моя судьба будет и его судьбою, и никакие просьбы или доводы, даже самые красноречивые, не убедят его покинуть меня или отойти в сторону хоть на шаг — коль умирать, так уж умрем оба; я же, всегда почитавший чувство дружбы одним из наиболее благородных и похвальных в человеке и сам ради него испытавший в жизни столько бед и злоключений, не мог сдержать слез и горячо обнял негра; но слезы мои мгновенно высохли, я не мог умолчать о своем предчувствии, что Тернер завтра явится сюда со своими парнями проверить, что стало со мною; ежели Памбеле, мол, мне поможет и нам удастся напасть на англичан врасплох, когда они будут здесь есть или спать или разбредутся по острову, и ежели нам удастся отнять у кого-то из них арбалет или мушкет, то я хочу поубивать их всех, кроме Тернера; этого же, сказал я, весь дрожа, я коль схвачу, то буду мучить так, что стану в глазах Памбеле чудовищем. Однако негр, рассмеявшись, промолвил, что слишком меня любит, и коль я исполню свою клятву мести и согласен разделить с ним, с Памбеле, участь и сокровище, то как бы жестоко я ни обошелся с Тернером и его подручными, Памбеле будет только доволен. Я повторил, чтобы он хорошенько запомнил свои слова, и пообещал, что ежели судьба будет хоть чуточку мне благоволить, то

он увидит нечто столь ужасное, что все муки и пытки, изведанные мною в жизни, будут цветочками и игрушками, сравнительно с той местью, которую я готовлю своему извергу, попадись он живым мне в руки хоть на полдня. Памбеле, однако, возразил, что для такого негодяя любая пытка оправдана и что он сам с наслаждением растерзал бы его своими руками; и все же он еще раз мне напоминает — тут от фортуны потребуется настоящее чудо, чтобы мне удалось взять в плен живым матерого пирата, с отрядом человек в тридцать, а столько, вероятно, было на фре- , гате. И негр, конечно, был прав; понимая это, я сказал, что, ежели он и впрямь решил соединить свою судьбу с моею и не желает укрыться в безопасном месте, как я предлагаю, я готов не спорить с ним при условии, что с этой минуты он будет во всем меня слушаться; он мне это обещал и в этом поклялся; и теперь нам оставалось лишь подготовиться к появлению англичан; я приказал Памбеле отправиться в шлюпке на другой край острова, уложив в нее все, что нам может понадобиться, коль придется уплывать в море наудачу, и напомнил, чтобы до зари он хорошенько отдохнул. На пляж наш я велел ему возвратиться пешком, чтобы шлюпка оставалась надежно спрятанной в укромном месте.

Так он и поступил и лишь перед самым рассветом сел рядом со мною у подножия пальмы; солнце не поднялось на востоке над морем и на пядь, как мы увидели белое суденышко, отплывавшее от Папайяля; мы тотчас разглядели, что это шлюпка с парусом и веслами, из которой в скором времени вышли на наш берег пять человек, их всех я сразу узнал; немало огорчившись, что Тернера нет среди них, я был рад, что их всего пятеро и что они, как мы увидели, стали выгружать провизию и утварь, а стало быть, бесспорно собирались пробыть на нашем острове подольше. Некоторое время постояли они над скелетом, но ни один не попытался осквернить его, и шуточек не отпускали,— смотрели только как завороженные и дивились, что за столько месяцев он так хорошо сохранился; тут мне самому во второй раз померещилось, будто я вижу свои собственные останки.

Затем четверо направились в ту сторону, где сидели мы с Памбеле, и нам пришлось ускользнуть в лож-нну, шагов на пятьдесят в глубь острова, где были

густые заросли и пальмы с большими свисающими листьями, под которыми мы спрятались; но, к нашему удивлению, четверка эта стала взбираться вверх по склону нашего сторожевого утеса, а тем временем пятый, он был кривой и обычно помогал повару в кухонных делах, взял топор и принялся рубить тонкие ветви — это навело меня на мысль, что он намерен соорудить тут же на берегу навес, чтобы они там заночевали.

Внезапно е нашего высокого утеса прогремел выстрел,— как мы догадались, выстрелили из мушкета, который нес на плече один из четверых. И не успело заглохнуть эхо, как послышался тихий, дальний ответный выстрел — по всей видимости, с Папайяля. Я сразу догадался, что они делают пробу, как подавать сигнал, и заключил из этого, что Тернер распорядился поставить на нашем утесе дозорного, который своими выстрелами подавал бы сигналы о проплывающих по ближним водам кораблях, дабы пираты имели время приготовиться и внезапно напасть.

Из четверых, поднявшихся на утес, спустились лишь трое, откуда я понял, что одному придется стать на стражу первым. Из троих оставшихся один уплыл на шлюпке обратно на Папайяль, а тем временем кривой и двое его дружков трудились, сооружая навес, под которым устроили что-то вроде гамаков из парусины, ложе, хорошо мне известное, на каковом мне не раз приходилось спать. Закончив навес, двое отправились удить рыбу, а кривой стал разводить костер. Около полудня кривой задудел в рог, и вскоре появился с мушкетом на плече тот пират, что стоял с утра в дозоре. Когда они все подкрепились, мушкет взял один из тех, кто ловил рыбу, и тоже отправился в свой черед на утес, меж тем как остальные трое улеглись отдыхать. Под вечер они довольно долго играли в карты, потом кривой взялся готовить ужин. Перед самым заходом солнца опять подудели в рог, дозорный спустился на пляж, все сели ужинать, а тем временем на утес иодня-лись мы с Памбеле.

У Памбеле был в руках кол крепче железного, а я взял его меч; с таким вооружением мы засели в засаде и стали поджидать очередного, ночного, дозорного,— мы уже разобрались, что в дозоре они стоят по четверти суток — с рассвета, с полудня, с сумерек и с полночи — и когда наш молодчик приблизился к вер-

шиие шагов на двадцать, я сзади кинулся на него и одним взмахом меча отсек ему голову.

Мы с Намбеле, знавшие остров как свои пять пальцев, заполучив мушкет да еще седельный пистолет, оказавшийся у убитого за поясом, имели, конечно, большой перевес над нашими врагами, тем паче что они и не подозревали о нашем существовании.

На вершине утеса при свете луны мы вполне спокойно обсудили, что делать дальше. Мы знали, что до полуночи смены дозора не будет — а я утке заметил, что полночь там наступает тогда, когда Три Марии начинают клониться к западу — до того часа еще было довольно далеко, и мы спустились вниз, чтобы быть поближе к незваным гостям и на месте решить, как нам получше с ними управиться. Убедившись, что все трое спят, я наметил себе кривого да еще некоего Оливера и перерезал им глотки так, что они и охнуть не успели, а Памбеле меж тем прикончил третьего ударом своего кола.

После этой бойни мы уже владели тремя арбалетами с двадцатью стрелами, четырьмя пистолетами, мушкетом, четырьмя мечами, шпагой, тремя кинжалами, кривой мавританской саблей, целой арробой пороха и половиной арробы дроби; но более всего меня порадовали арбалеты, ибо я был того мнения, что это оружие более удобно в здешних местах, где порох то и дело отсыревает, а ведь стрела убивает не хуже, чем пуля, да вдобавок делает это бесшумно. Памбеле советовал быть начеку, потому что могла подъехать вторая партия, на которую мы вполне сумели бы напасть в момент, когда они будут причаливать, и он почему-то был уверен, что среди этих будет и Тернер,— захватив их врасплох, мы сможем многих перебить, в потом скрыться на островах восточной гряды; я, однако же, был иного мнения, о чем сразу ему объявил, и Памбеле, с опаскою и ликованием вместе, признал, что мой план куда удачнее, и стал восхищаться моим, как он говорил, неслыханным хитроумием. Не мешкая, мы взялись за дело. Мрак стоял непроглядный, но мы так хорошо знали наш остров, что двигались свободно, как днем.

Мы отрубили голову’ убитому ударом кола, и пока Памбеле ходил за головою того, которого мы прикончили первым на вершине утеса, я отсек голову остальным двоим, которым только успел перерезать глотки;

когда ж все четыре головы были на месте, я у каждой отрезал язык у самого корня, чтобы языки сохранили всю свою длину. Головы мы разложили у кистей и ступней скелета, а в черепе его раздвинули челюсти и затолкали туда все четыре языка таи, что они веером легли на его грудь. Затем мы подобрали четыре трупа и закопали их в упомянутой уже ложбпне, позаботясь хорошенько засыпать их песком и сухими листьями, чтоб и следу не было.

Отмыв от крови два гамака, мы легли и проспали до утра. Когда ж вполне рассвело, собрали все рыболовные снасти, инструменты, кухонную утварь, провизию и все прочее снаряжение пиратов и закопали шагах в двухстах от их привала. Навес же сломали, шесты побросали в море, и их унесло течением. Из всего привезенного пиратами оставили только кусок солонины, козью заднюю ногу, глядя на которую у нас у обоих слюнки текли, да немного пряностей, чтобы ее приправить.

Завершив это дело, мы самым тщательным образом принялись уничтожать следы крови и наших ног. Затем Памбеле занялся приготовлением обеда, и на сей раз мы нисколько не опасались, что дым костра будет виден — там, на Папайяле, заметив его, сочтут вполне естественным, что их товарищи готовят себе обед. А я тем временем делал приготовления для атаки на тех, кто сюда приедет, ежели они надумают это сделать в этот же день.

Плывя от Папайяля, поскольку течение там уносит к востоку, им пришлось бы дать крюк, повернув шлюпку носом к Фок-мачте, и довольно долго плыть по течению; тогда они попадали как раз к западному берегу нашего острова; однако прежде чем добраться оттуда до нашего пляжа, надо было миновать высокие прибрежные заросли, густо увитые лианами; там я решил поставить заряженные арбалеты и мушкет с полным зарядом пороха — я не сомневался, что, когда они будут проходить по этим местам, мы подстрелим человек пять-шесть из двенадцати, умещавшихся в боте; однако, как будет видно из дальнейшего, мне не хотелось, чтобы они прибыли уже сегодня, и так оно и случилось. Видя, что уже темнеет, а пиратов нет как нет, мы с Памбеле взяли все оружие, дабы, исполняя заранее намеченный план, поплыть в шлюпке к Папайялю, но огибая Фок-мачту; а когда покидали наш остров, то, по хитроумной вы-

думке Памбеле, я взял козью ногу, мясо с которой мы съели, и копытцем отпечатал следы, как бы выходящие из моря и идущие к скелету, а затем обратно к морю; после чего я возвратился, идя спиною вперед, чтобы таким образом стереть свои собственные следы; в конце концов мы отчалили, моля небо, чтобы не было дождя до того, как приедут пираты с Папайяля,— мы не сомневались, что бесследное исчезновение их товарищей и столь любовно украшенный нами скелет Многоязычного да еще следы козьих копыт, выходившие из моря и возвращавшиеся туда же, нагонят страху на этих суеверных скотов, а я из своего опыта — скорее опыта пикаро, нежели солдата — знал, сколь важно хорошенько настращать неприятеля.

Еще до полуночи мы подошли к высокому берегу Папайяля, обращенному к нашему островку. Я был уверен, что все пираты находятся на фрегате в заливе у противоположного берега,— зная, что их люди стоят в дозоре на нашем утесе, они, конечно, и не подумали выставить часовых на том берегу, куда мы причалили. Там мы свою шлюпку упрятали в непроходимой прибрежной чаще и, захватив лишь оружие, бурдюк с водою и немного жареной рыбы, приблизились к заливу шагов на сто — мы оттуда могли все видеть, будучи невидимыми для пиратов, тем паче что все они в этот час спали.

В прибрежных зарослях они вырубили много деревьев и кустов, расчистив площадку под шатер, который наверняка предназначался для Тернера, и соорудили несколько навесов для членов команды. В полдень, когда все уже были на ногах, нам удалось насчитать девятнадцать человек, но среди них я приметил пятерых рабов-испанцев из тех восьми, которых взяли в плен полгода назад. В течение всего дня никто от берега в глубь острова не удалялся. Рабы трудились, конопатя и латая судно, остальные же если не ловили рыбу или не купались, то играли в карты или спали. При виде Тернера душа моя воспылала, меня охватило такое жгучее желание немедленно его прикончить, что ожидание казалось нестерпимым. Команда всего из двадцати трех человек, а коли вычесть пленников, то и восемнадцати, была для пиратского фрегата явно мала — я сразу сосчитал, что не хватает двух голландцев и четырех англичан, видимо, они были убиты, и было яснее ясного, что Тернер еще не за-

хватил богатой добычи, ибо в договоре, каковой мы подписали на Тортуге, черным по белому значилось, что охота ла испавскими кораблями будет продолжаться до тех пор, пока каждому члеиу команды при дележе не достанется доля в три тысячи дукатов.

На рассвете следующего для мы из своего укрытия увидели в море шхуиу, державшую курс на восток, и вскоре, когда и пираты ее заметили, поднялся большой переполох; Тернер в бешенстве громко бранился, видимо, гневаясь, что о появлении шхуны не был дан сигнал теми, кого он для этого поставил дозорными на нашем острове, а шхуну эту, намного более быстроходную, чем Тернеров фрегат, можно было бы захватить врасплох в узком проливе, но теперь, когда она уже вышла в открытое море, им за нею было не угнаться; когда ж она и вовсе исчезла из глаз, Тервер отправил пятерых человек узнать, что там стряслось на нашем острове; к полудню эти пятеро возвратилась, и один из них, сильно размахивая руками, поведал о том, что они увидели; тут Тернер принялся расхаживать, заложив руки за спину, а затем стукнул кулаком по бочке с порохом, пнул ногою какую-то бутыль и начал снова их расспрашивать, и снова один из пиратов, весь дрожа, повторил то, что вашей милости, конечно, уже и так ясно, — что, мол, на нашем пляже они видели нечто ужасное; и все пятеро в чем-то клялись и божились, и, хотя мы не понимали, что они там говорят по-английски, все стало ясно, когда один из них вдруг побежал на четвереньках, тыча пальцем в землю,— мы сразу догадались, что он говорит о следах, сделанных козьим копытцем, и остальные четверо подтверждали его слова громкими возгласами и клятвами.

Тернеру, однако, надо было поддержать свою славу и молву о своей храбрости — взяв с собою восемь человек, он отплыл в том самом боте, а рабы, скованные за щиколотки, остались у бортов фрегата,— таким образом, на берегу осталось всего пятеро англичан. Только этого мы и ждали, все шло как по писаному. Я представил себе, что Тернер, высадясь на нашем острове, будет упорно выяснять, что же там случилось, и провозится до темноты: чтобы окончательно убедиться в правдивости доложенного ему, он обыщет и обшарит весь остров.

И когда, по нашему соображению, времени прошло уже с избытком для того, чтобы Тернер на своем боте бросил якорь на другом берегу пролива, мы решили, что теперь наступило самое трудное время и пора прикончить пятерых англичан, торчавших у нас перед глазами,— и это нам удалось без всяких препятствий.

Трое из них играли в карты, остальные два в нескольких шагах занимались стряпней. Эти были полуголые, из оружия у них под рукою были только топор да ножи. Из трех игроков лишь у одного торчал пистолет за поясом. Этот был убит первым, Памбеле пальнул из мушкета прямо ему в лоб, а я тем временем,, укрывшись в кустах, куда добрался, сделав большой крюк, кинулся с кривой саблей в одной руке и мечом, в другой на кухарей и рубанул по ним, когда они повернулись ко мне спиною, чтобы посмотреть, кто там стреляет,— оба рухнули как подкошенные. Четвертого Памбеле свалил ударом ножа в грудь, а пятому, кото-рый бросился в воду, надеясь вплавь добраться до фрегата, я пробил шею первой же стрелой из арбалета. Надежно мертвы были только те, кого мы пристрелили из мушкета и арбалета, прочих же троих мне пришлось прирезать саблей.

Покончив с этим делом, мы пошли к фрегату, освободили испанцев, которые бросились целовать нам руки, и я с помощью Памбеле спросил у них, что сталось с их товарищами. Они ответили, что тот чахоточный, которого Тернер заставил пить свои экскременты, и еще Двое других скончались от пыток, ибо на каком-то острове южнее Кубы попытались бежать и были пойманы. Я приказал испанцам поскорее выгрузить е корабля на берег все легкое оружие и порох. На фрегате было десять бронзрвых пушек и шестнадцать двойных аркебузов. Из этих последних, поскольку они не так тяжелы, я распорядился сгрузить десяток с тридцатью ядрами. И еще приказал захватить кандалы и цепи, предназначенные для пленников, а также собрать съестные припасы пиратов, что были на берегу, заодно с рыболовными снастями и всяческой утварью, чтобы не осталось ни одного котла, ни одной удочки, ни куска веревки, ничего, что могло бы быть нужно для существования на острове.

Когда мои приказания были исполнены, я с помощью Памбеле объяснил всем пятерым свой план мести Тер-

неру — они, мол, могут ни в чем не участвовать, мы с Памбеле, имея десять аркебузов и прочее оружие, свободно управимся с оставшимися девятью пиратами. Еще я сообщил испанцам, что у нас тут поблизости есть сокровище — три сундука с золотом и драгоценными камнями, — и, ежели они сделают то, о чем я по-: прошу, я им пятерым отдам один из сундуков. Просьба же моя состояла в том, чтобы они отплыли на фрегате миль пятнадцать к востоку и, зайдя с другой стороны к островку, который был виден с Папайяля, бросили там якорь в надежно скрытой от глаз бухте,— чтобы люди Тернера подумали, будто они на фрегате уплыли совсем,— и там, в бухте, их не заметят ни с одного из проходящих мимо кораблей. И ежели они согласны, то пусть ждут нас с Памбеле в течение десяти дней, пока мы тут перебьем всех пиратов; коль удастся нам победить, мы их оповестим, разведя ночью большой костер на утесе нашего острова, чтобы им с востока видно было. А ежели мой замысел им не по душе и они впятером способны управиться с трехмачтовым фрегатом и добраться до Ла-Абаны или до Флориды, то мы желаем им удачи — они и так окажут нам преизрядную услугу, уведя фрегат, чтобы наши враги подумали, будто на острове никого не осталось, и этот обман доставит нам огромное преимущество; все пятеро испанцев, однако, заявили, что желают сражаться вместе с нами: я с трудом их отговорил, уверяя, что, обладая аркебузами и превосходно зная местность, да к тому же лишив пиратов провизии и всего снаряжения, мы и вдвоем непременно одержим верх, и для всех нас будет куда полезнее, чтобы они, испанцы, увели фрегат и спрятали его от посторонних глаз,— лишь тогда у нас будет место, где мы сможем поделить сокровище, не опасаясь, что нагрянут другие пираты и отымут его, обстреляв нас из пушек. Итак, мы условились, что испанцы будут нас ждать десять дней на том, расположенном к востоку островке, и ежели к концу этого срока мы не подадим им знака горящим костром, то они могут отправляться куда им заблагорассудится. И от слов они тут же перешли к делу: подняли якоря, распустили паруса и мало-помалу стали удаляться от Папайяля, увлекаемые течением и подгоняемые легким западным ветром.

Я приказал Памбеле внести шесть аркебузов в шлюпку, оставленную пиратами, поплыть на этой шлюпке к

I

другой оконечности Папайяля и спрятать ее рядом с нашей, причем велел поторапливаться, ибо, как оба мы рассудили, пираты, услыхав наш выстрел, наверно, сразу же пустились в обратный путь, чтобы помешать увести их фрегат; и, хотя западный ветер дул им навстречу и против течения в проливе, добраться до здешней бухты они могли часа за два. Видя, что фрегат уходит в море, они, конечно, подумают, что мы все уехали, и хочешь не хочешь, а им придется на Папай-яле заночевать, пока они не решат, что предпринять дальше. Я зарядил четыре аркебуза достаточным зарядом сухого пороха, наготовил возле каждого по два ядра и навел их на то место, где стояли шатер Тернера и навесы для команды,— мы их разрушать не стали,— пусть пираты, увидев их нетронутыми, подумают, что и оставленные припасы, и утварь тоже целы.

Я предполагал, что первым ступит на берег Тернер — таков непреложный обычай,— спрятанные шагах в восьмидесяти среди кустов четыре аркебуза я навел на то место, где, по моему соображению, должен был причалить бот.

Кончив приготовления, мы с негром помчались бегом на другой конец острова высматривать, как пираты будут возвращаться, и увидели, что они, пересекши уже более половины пролива, держат направление прямо на нас. Это меня сильно встревожило, я испугался, как бы они не высадились все на этом берегу с целью обыскать и обследовать весь остров: в таком случае они бы обнаружили наши шлюпки, захватили бы аркебузы с ядрами, и тогда мы могли бы уже твердо считать себя покойниками; однако из бота вышли только двое и побрели к берегу вброд, у каждого было по пистолету и по мечу у пояса. Я опять встревожился, как бы еще пару не высадили дальше по берегу — быть может, они хотят обогнуть остров, чтобы высадить где-то еще пару на западе из расчета, чтобы, ежели на острове засели враги, не попасться в ловушку всем вместе; но счастливая наша звезда судила, что, кроме первой пары, никого больше там не высадили, и бот поплыл вдоль восточного берега, чтобы достичь своей бухты, куда к тому времени уже подойдут пешком первые двое; мы же так хорошо спрятались в зарослях, что пираты не учуяли никаких следов неприятеля и, видимо, решили, что мы уплыли на их фрегате и что на острове никого нет.

1

I

Не успел Тернер ступить на берег, как я выстрелил из уже заряженных четырех аркебузов подряд. Третьим выстрелом я угодил в бот, он раскололся пополам и мгновенно пошел ко дну. Один из пиратов, как я увидел, выкарабкался на берег и исчез в кустах, из чего я заключил, что мой выстрел вывел из строя многих; мы с Памбеле все же не решились продолжать бой против превосходящих сил противника и юркнули в чащу; когда прогремели первые ответные выстрелы, мы уже удалялись вплавь, направляясь к нашим шлюпкам, и пираты, повернув обратно к востоку, нас не заметили. Доплыв до шлюпок, я приказал Памбеле лечь на дно той из них, что должна была идти на буксире, и накрыться парусом — заметь нас пираты, они бы подумали, что я один, и это придало бы им духу вступить со мною в бой на нашем острове. Но едва мы отошли менее чем на сто морских саженей, как я услыхал выстрел из аркебуза и сразу смекнул, что пираты, не имея уже ни бота, ни шлюпки и видя, что я уплываю, пальнули из аркебуза в мою сторону. Из четырех их выстрелов два чуть-чуть не попали в нас.

Высадились мы на нашем пляжике, когда уже стемнело, однако засады я не опасался, ибо позаботился сосчитать пиратов и убедился, что те же девять человек, отправлявшиеся с Папайяля, все до одного возвратились. Наш-то остров был побольше и поприветливее Папайяля, там куда удобнее было охотиться на рыбу с копьем, а теперь это для них был единственный возможный способ, так как, по моему распоряжению, им не оставили ни одной удочки или сети, ни веревки какой-либо, и, конечно, голод весьма скоро вынудил бы их перебраться на наш остров; полагая, что я там один, они, разумеется, не замедлят повести на меня атаку, возможно, в эту же ночь, думал я, зная бесстрашие Тернера. Я предположил, что они соорудят из досок и лиан какой ни на есть плот и, пользуясь веслами и парусами с затонувшего бота, отправятся следом за мною. Я, правда, не знал, скольких убил выстрелами из аркебузов, но прикидывал, что сделал не способными сражаться самое малое трех человек; они-то, разумеется, были уверены, что стоит им высадиться на нашем острове, и в конце концов они меня отправят на тот свет. Что я тут один, в том они не сомневались, Памбеле на Папайяле не оставил следов,

потому что там не было песка, бегство наше мы совершили вплавь, и в шлюпке они видели меня одного. В этом и было мое огромное преимущество, в том, что они не знали, что нас двое и что мы куда лучше вооружены, чем они,— могло ли им прийти в голову, что у нас есть шесть аркебузов и двадцать два двухфунтовых ядра.

Когда мы причалили к нашему острову, я попросил Памбеле пройти по воде вброд, считая шаги до того места, где он уже не будет доставать дна, и он насчитал около тридцати пяти шагов от берега. Зная, что аркебузы стреляют почти на двести шагов, я рассчитал, что коль пираты явятся на плоту и мне удастся точно прицелиться, то им придется спасаться вплавь, а значит, порох у них замокнет и мы, пустив в ход арбалеты, легко с ними разделаемся. И только на третье утро Памбеле, стоявший в дозоре на утесе, разбудил меня известием, что приближается плот, а на нем пять человек, и идет он со стороны Фок-мачты, потому как Дует сильный западный ветер и у них на двух шестах натянут парус.

Шесть наших аркебузов, спрятанных в прибрежных зарослях, были наготове. Когда плот приблизился к берегу шагов на полтораста, мы дали залп, да так удачно, что два последние ядра угодили совсем близко от плота, и пятеро пиратов, устрашившись и не желая, чтобы их захватили всех вместе, кинулись в воду. Тернер, видя, что мы приветствуем их прибытие столь мощным орудийным салютом, наверно, приказал своим молодчикам рассредоточиться: чтобы одни плыли на запад, а другие на восток — и выходили на остров в разных местах с целью взять меня в кольцо.

Как мы загодя условилгись, Памбеле, захватив два меча и арбалет, поплыл на одной из шлюпок вдоль западного берега, а я с таким же оружием в другой шлюпке вдоль восточного. Памбеле удалось убить в воде двух человек, третий же сумел удрать в сторону пляжа. Я убил одного, а у Тернера отнял шпагу, полоснув ножом по его запястью, когда он, уцепившись за борт моей шлюпки, пытался пронзить меня ею. Тотчас я схватил его за волосы и, накинув ему на Шею заранее при готовлен кую петлю, потащил его на уксире. На нашем пляже мы сразу заметили следы того пирата, который скрылся в зарослях; надев на

Тернера ручные кандалы и привязав его к дереву, мы с Памбеле углубились в чащу искать беглеца; не прошли мы и ста шагов, как Памбеле обнаружил его и хотел было пустить в него стрелу из арбалета, но я подал ему знак не убивать. То был цирюльник, и я весьма возрадовался, что захватил его живым.

Наконец-то в моих руках были негодяй Тернер и главный его подручный. Каким бы способом я их ни прикончил, даже самым мучительным и кровавым, ненависть к ним за то, что они меня лишили дара речи, не была бы утолена; меня обуяла такая жажда всласть поиздеваться над Тернером и полюбоваться на его мученья, что я, нарочно медля, стал осуществлять план, давно мною взлелеянный в воображении.

Я велел цирюльнику залечить Тернеру рану на запястье, и тот взялся за дело: промыл ее морской водой, обсушил, затем, попросив немного пороха, присыпал им рану, поджег и, наконец, обвязал ее лоскутом, оторванным от собственной сорочки, — Тернер все вытерпел, не моргнув глазом и не отводя взгляда от моего лица, и я должен сказать, что смотрел он даже не с ненавистью, а с каким-то страхом, вероятно, дивясь столь доброму обхождению. Когда рану перевязали, я велел снять с Тернера кандалы, которые были надеты ему на руки, и закрепить их на его щиколотках, и когда негр, исполняя мое приказание, нагнулся, англичанин дал ему пинка в живот — тут Памбеле вмиг распрямился и полоснул англичанина ножом по лицу, так что тот без памяти повалился наземь; когда ж очнулся, то был уже привязан к дереву, а цирюльник — к другому .

Возле каждого из двоих я поставил по тыкве с пресной водой, Памбеле же принялся готовить обед получше из тех припасов, что мы прихватили на Папайяле. Я тем временем улегся на пляже с намерением поспать до полудня; пробудился же я от запаха, который, щекоча ноздри, проникал прямо в душу, — пахло тушеной фасолью с вяленой говядиной, отменно приправленной перцем и другими пряностями, коих мы уже много месяцев не едали. Англичанам тоже дали поесть, но они явно были напуганы до смерти, видимо, предчувствуя, что такая наша любезность не сулит им ничего хорошего; я убежден, что пинок, кото-

рым Тернер угостил Памбеле, был дан с намерением, чтобы его убили тут же на месте, не подвергая пыткам.

Когда мы поели, лег вздремнуть Памбеле, а я уселся перед Тернером на упавшее дерево и, напевая и улыбаясь, все смотрел на него взглядом спокойным и веселым; он же, все сильнее тревожась из-за неведения, какая участь его ждет, и желая раздразнить меня, чтобы я поскорее его убил, принялся бранить меня и по-английски и по-голландски; однако я, чем больше он оскорблял меня, тем учтивей и доброжелательней глядел на него, и это, со всей очевидностью, лишь усугубляло его страх,— такое же чувство, видимо, испытывал и цирюльник, судя по безумному блеску его маленьких, серых крысиных глазок.

Как стемнело, Памбеле зажег на вершине нашего утеса костер, чтобы, как было условлено с испанцами, подать им знак, и, пока я снова спал, он бодрствовал, сторожа пленников, — мы все же опасались, что на Папайяле мог остаться в живых еще кто-то из пиратов и как бы он не застал нас врасплох.

Памбеле предполагал, что испанцы не сдержат своего уговора с нами, но я ему возражал, считая, что они должны быть нам благодарны за избавление от плена, да и вряд ли забыли о моем добром порыве, из-за которого, как они видели своими глазами, я лишился языка. Едва рассвело, Памбеле убедился, что мое предвидение оправдалось, и, с великой радостью разбудив меня, указал на приближавшийся к нашему острову фрегат.

В полдень фрегат бросил якорь у нашего пляжа, Два испанца сошли с него и стали расспрашивать, как У нас дело было. Всем пятерым хотелось участвовать в деле возмездия англичанам, однако я убедил их, что надо воспользоваться ясной погодой и восточным ветром, дабы откопать сундуки, не то в этих водах может появиться какая-нибудь испанская флотилия или Другие пираты, которые, заметив наш фрегат, могут причинить нам немало хлопот — ведь на острове Фок-мачта не было ни хорошего укрытия, ни удобной бухты Для судна. Итак, оставив одного испанца сторожить пленников, мы все поплыли на Фок-мачту откапывать сУпдуки и управились с этим еще засветло — испанцы были вне себя от восторга, они плясали, обнимались,

с превеликим шумом ударяли золотыми слитками один о другой и погружали руки по локоть в драгоценности ларца; а когда мы к вечеру возвратились на наш остров, я приказал выгрузить сокровища на пляж, чтобы показать их англичанам, — испанцы это сделали, обвязав сундуки пеньковыми канатами и перевезя их по одному в шлюпках. И тут же, немедля, я распорядился открыть сундуки и ларец — у обоих англичан глаза на лоб полезли от жадности и муки, ибо за всю их пиратскую жизнь им ни разу не доставалась подобная добыча, хозяевами коей были ныне их пленники и я, которого они почитали мертвым. А испанцы стали надевать на себя ожерелья и перстни и насмехаться над англичанами, потом один из них преклонил колени, благодаря небеса за встречу с нами, и его примеру последовали четверо остальных. Погода стояла прекрасная, и я решил, что мы здесь проведем ночь, а выгрузить сокровище мне надо было отчасти ради того, чтобы поиздеваться над англичанами, но также затем, чтобы каким-нибудь внезапно налетевшим шквалом фрегат с сундуками не унесло в море, — ваша милость ведь знает, сколь изменчива погода в этих широтах, и, бывает, после мертвого штиля вдруг разражаются ужасные ураганы. А, как уже говорилось, искать укрытой стоянки в бухте Папайяля было бы тоже неразумно, ибо мы опасались, что там еще мог остаться кто-то из англичан.

На заре следующего дня, посовещавшись с Пам-беле с глазу на глаз, оба мы пришли к мнению, что надобно решиться на риск и плыть прямо в Ла-Абану. У нас не было иного выхода, как довериться испанцам, которые до сих пор выказали себя людьми вполне порядочными. Я был убежден, что меня никто теперь не узнает — без зубов и без языка, с большой плешью, свихнутой челюстью и безобразящими лицо шрамами (один был от камня, угодившего мне в щеку в Мехико, из-за чего у меня вместо правой скулы была вмятина, другой — от мушкетной пули, пробившей лоб над левым глазом), вдобавок я стал сутуловат и умел притвориться хромым.

Я бы мог выдумать, будто приехал с Филиппин, прослужив много лет в войсках Его Величества, и это дало бы мне повод порассчазывать о жизни на Востоке, о коей я знал немало. Я бы сообщил, что участвовал

в битве у Малакки и несколько лет провел в плену у голландцев, а потом, дескать, приехал в Мехико и в Тьерра-Фирме, а когда возвращался в Испанию на одном корабле с пятью испанцами, мы подверглись нападению пиратов, у коих мне тоже довелось пробыть в плену несколько месяцев, испытать немало мучений и лишиться языка. Я нисколько не сомневался, что испанцы в благодарность за обещанное им золото подтвердят мой вымысел — ведь вздумай они заартачиться, мне довольно было бы объявить властям, что сундуки эти, исчезнувшие при крушении судна «Санта Маргарита», принадлежат испанской казне, что можно будет без труда доказать, и в таком случае все мы останемся с длиннющим носом; словом, и Памбеле и я располагали, что испанцы не будут столь глупы и не предадут нас, ибо золота, даже поделенного между ними пятью, им хватит с избытком на все нужды, и коль они привезут его в Испанию и отдадут в рост, ждет их там жизнь презавид-ная.

О своих собственных злоключениях испанцы могли бы поведать без стеснения всю правду, лишь добавив, что я тоже был с ними, и это послужило бы ручательством в правдивости моей выдуманной истории. Памбеле же пришлось бы о своих похождениях умолчать — хотя его хозяин Гонсалес Алькантара был уже мертв, чиновник, ведающий выморочным имуществом, мог принудить его работать в своем хозяйстве, потому нам было бы выгоднее заявить, будто я хозяин Памбеле и купил его в Тьерра-Фирме. Я решил не пользоваться для переговоров помощью Памбеле, а поручить самим испанцам поведать мою историю и историю негра, а ежели на Кубе потребуют от меня подробного отчета, представить его в письменном виде.

Обсудив сообща с негром этот план, мы изложили его испанцам, которые сочли его весьма разумным и надежным, однако потребовали, чтобы, кроме одного сундука с золотыми слитками, мы дали им половину Драгоценностей, содержавшихся в ларце; с гневом отверг я их требование, дав понять, что эти пол-ларца драгоценностей, которые они нагло вымогают, и еще впятеро больше — ничто в сравнении с полученной ими олагодаря нам свободой; все это было им очень горячо изложено устами Памбеле, испанцы как будто угомо-

вились и сказали, что согласны. Один из них, баск, очень дурно говоривший по-испански, сказал, что раз уж мы не хотим дать им половину ларца, то они просят хотя бы разрешить им отомстить Тернеру и цирюльнику за многие муки и терзания, а также за пытки и убийство их товарищей. Памбеле спросил, какой род мести они избрали; тогда этот охальник-баск заявил, что перво-наперво мы все семеро вволю потешимся над задницами англичан, затем отрежем им языки, повыбиваем зубы, отрубим кисти рук и вырвем глаза, такая месть показалась мне нелепым безумством, потому что англичане, конечно, не выдержали бы всего этого и испустили бы дух до завершения пыток, я же хотел убить их так, чтобы агония длилась хотя бы дга-три дня; итак, я им отказал и во втором требовании и, заставив поклясться в полном послушании мне как их командиру, приказал следовать за мною на вершину утеса, прихватив пленников, дабы там привести в исполнение придуманную мною и Памбеле казнь, и попросил Памбеле взять с собою веревки, кинжалы и топор.

На вершине утеса среди других деревьев росло одно, название коего мне неизвестно; ствол у него черный, как у нашего черного тополя, но очень ровные, прямые ветви начинаются ниже и растут под прямым углом к стволу. Я приказал Памбеле стесать топором верхнюю часть дерева, примерно на полвары выше того места, откуда отходили две нижние ветви, толщиной с мужскую шею, и, когда он обрубил их концы и ножом очистил от мелких веток, получился как бы крест высотою в два человеческих роста. Тут испанцы стали удивленно переглядываться, догадываясь, что в моем замысле не только месть, но и святотатство. Теперь-то я вперил в англичан взор, полный ненависти. Тернер выдержал его, но цирюльник упал на колени и, понурив голову, стал молиться, Тернер же вдруг страшно побледнел, колени у него затряслись, и, будучи не в силах выдержать мой взгляд, он, со связанными за спиною руками, вдруг кинулся бежать вниз по склону, однако тут же был настигнут Памбеле, который притащил его наверх за волосы; тогда баск и остальные четверо опустили глаза, меж тем как цирюльник, молясь на своем языке, не сводил взора с креста.

Когда испанцы связали Тернеру ноги вместе, он

тоже принялся молиться вслух. Затем я велел привязать его к поперечине креста крепкой веревкой, пропустив ее под мышками, пока Памбеле поддерживал его снизу, прижимая его колени к стволу. Потом мы । еще обвязали его веревкой вокруг туловища и ступней, и Тернер все это сносил без какого-либо сопротивления; когда же мы окончательно его привязали, так что ноги у него оказались на расстоянии одной вары от земли, я взял два кинжала и меч, и тут все пятеро испанцев принялись часто-часто осенять себя крестным знамением. И вот я пригвоздил левую ладонь англичанина, стукнув по кинжалу крепкой дубинкой, — Тернер испустил вопль ужаса, что по-английски звучит «о май год», и голова его свесилась на грудь. Тогда я пригвоздил другую его ладонь, пронзил мечом обе ступни и приказал Памбеле снять веревки с его туловища и ног, но оставить те, что придерживали его под мышками, ибо Тернер был мужчина рослый, и я опасался, что от тяжести его тела кисти рук сломаются и он упадет на землю. До тех пор мне еще не приходилось никого распинать.

Цирюльнику же я собственноручно отрубил по три пальца на каждой руке, оставив мизинец и большой, и, надев ему кандалы на щиколотки, мы привязали его к стволу дерева напротив креста и поставили рядом тыкву с пресной водой, чтобы он мог ее достать и чтобы Тернер видел, как он пьет. Так мы их и оставили на вершине утеса, дабы они созерцали дальние горизонты и имели вдоволь времени проститься с сими островами, столь щедро одаренными Провидением; впоследствии, подсчитав дни и числа, я обнаружил, что месть моя была совершена в четверг, в последний день Тела Христова.

ПЬЕДРА-СОЛА, ДЕКАБРЬ 1956

Неугомонный мой Бернардо!

Не знаю, жив ли ты еще, сын мой. Мне кажется, я пишу в пустоту, пишу в прошлое. Сомневаюсь, что Эти строки дойдут до тебя, но все ж отправлю их, Дзй им Вог удачу.

• 'рошло два года, как я получил твое письмо из Танжера, тогда я жил уже не в Пайсаиду. Меня

перевели в эту глухую деревушку департамента Такуарембо, и по одному ее названию 94 95 ты поймешь, что в архиепископской канцелярии, столь упорно стремящейся изолировать меня и заморозить в состоянии заурядного священнослужителя, нет недостатка в чувстве юмора при назначениях на новые места.

По каким-то причинам, которые никто мне не сумел объяснить, но о которых я догадываюсь, твое письмо пришло в Пьедра-Сола с опозданием на два месяца. Предполагаю, что ты, возможно, посылал мне и другие письма, но они не дошли. Мой преемник в приходе Пайсанду... Ладно, сейчас не стоит тратить время на злословие. Если это письмо до тебя дойдет и ты мне ответишь, тогда ты, сын мой, прочтешь еще один «Дневник сельского священника», похлеще, чем у Бернаноса, или, по крайней мере, приправленный трагикомическими пряностями, которых в том дневнике нет.

Через несколько недель после того, как я написал тебе в Танжер на улицу Исаака Пераля, я получил обратно свое собственное письмо, вложенное в другой конверт с запиской, написанной каллиграфическим почерком с завитушками и хвостиками на испанском, уснащенном галлицизмами,— предполагаю, ее писал один из твоих дружков по «Истикляль», и он сообщал мне, что ты уехал в Гамбург. Любезный этот террорист (?) извещал меня, что недавно получил от тебя весточку, в которой ты просил писать тебе на адрес кафе «Генова» в предместье Святого Павла, которое, насколько мне помнится, не славится святостью, в отличие от Апостола, просвещавшего язычников. Как и следовало ожидать, ответа я не получил, и письмо мое не было возвращено. И все же, чтобы хоть немного скрасить свое унылое одиночество, я решил погоняться за тобою по почте. Кроме того, мне не хотелось бы, чтобы ты подумал, будто твой атеизм отдалил меня от тебя. Разумеется, он меня ужасает, но humani nihil a me alienunr put о

Проявляя в поисках тебя такую же настойчивость, как архиепископ во вражде ко мне, я написал в урУг'

вайское консульство в Гамбурге, и оттуда мне ответили в тот момент, когда ты уже там побывал, в апреле 1953 года, возобновляя свой паспорт, чтобы отплыть на аргентинском судне. Тогда, попытавшись воскресить с помощью словаря и воображения свои познания в немецком, я написал в Управление гамбургского порта с просьбой сообщить мне названия всех аргентинских судов, побывавших в этой гиперборейской гавани в течение апреля. Быстро и аккуратно, с той великолепной пунктуальностью, которая делает немцев гениями в добре и в зле, мне прислали подробнейший перечень: в течение апреля в Гамбурге побывали двенадцать аргентинских судов. Два дня спустя из Пьедра-Сола были отправлены двенадцать писем, адресованных капитанам этих судов с просьбой прислать какие-либо сведения о тебе. Месяца через два некий электрик с «Лансеро» по имени Соса прислал мне письмецо в несколько строк, извещая, что ты находился на этом судне до мая месяца и сошел на берег в Монреале с намерением перейти на норвежский танкер. Еще год переписки и запросов во всевозможных консульствах, пароходных агентствах и управлениях портов — и я узнал, что ты уже шесть месяцев, как высадился в Буэнос-Айресе, и, по сообщению некоего Бенигно Веры, плававшего с тобою на «Бергене», в Буэнос-Айресе ты сошел на берег с похвальным намерением окончательно перейти к оседлому образу жизни.

Одновременно с этим письмом я посылаю еще одно своему сокурснику по Лувену с просьбой отыскать тебя среди восьми миллионов жителей, населяющих самый крупный город Южного полушария, и отдать его тебе в собственные руки — в доподлинном стиле «письмо вручить Гарсии». Если мне удастся тронуть его своим письмом — а у меня тут, в Пьедра-Со-ла, времени для сочинения трогательных аргументов предостаточно,— я уверен, что он тебя разыщет. Особенно советую ему искать тебя среди арабов и гРеков.

Да благословит тебя Бог!

Карлос Кастельнуово.

БУЭНОС-АЙРЕС, 12 ЯНВАРЯ 1957

Дорогой падре Кастельнуово!

Иезуиты правы: Labor omnia vincit *. Письмо, которое Вы сейчас держите в руках, тому подтверждение.

Ваше почтовое постоянство тронуло меня до глубины души. И столь же глубока моя благодарность за Ваши хлопоты. Touche! Вы навек покорили мое одинокое сердце. Скажите, что я должен сделать, чтобы отплатить за такое человеколюбие. Ликвидировать какого-нибудь архиепископа? Разрушить Пьедра-Сола? Вы ведь знаете уже, сколь многому я научился за эти последние годы... В общем, я надеюсь, что Вас не вздумали еще куда-то перевести и что письмо мое не попадет снова в руки какого-нибудь гнусного ризничего. Они хотели бы заставить Вас отказаться от сана! Я это Вам предсказывал. Вот к чему приводит переписка с атеистами.

Все Ваши предположения оказались верны. Великолепно! Я убежден, что из Вас вышел бы гораздо лучший детектив, чем священник. Да, действительно, я послал Вам в Пайсанду еще два письма, да таких, что в канцелярии архиепископа, наверно, читали их и наслаждались,— я там описывал свои приключения в среде танжерской мафии. И, как Вы и предположили, я пришел к выводу, что как атеист я отлучил себя от церкви. Ваша догадка насчет каллиграфа и его завитушек тоже верна: это один из террористов предместья Святого Павла — одного из самых гнусных районов в Европе. На Гербертштрассе, за углом от кафе «Генова», проститутки выставляют себя напоказ в витринах, будто окорока. Отвратительно!

Вы также удачно избрали своего эмиссара. Baui бывший сокурсник искал меня по всему Буэнос-Айресу с таким пешеходным упорством, которое может поспорить с Вашей почтовой деятельностью. И знаете, где ему удалось меня найти? В кафе «Партенон», где я пил «сальвию» с Николаосом, и действительно среди греков, как Вы предположили. Поздравляю Вас, но не возгордитесь слишком. Вам (да и мне, разумеется) подыграл случай. Все было чисто случайно. Теперь там почти не бываю. В моей жизни повеяли другие ветры-

‘ Труд все побежд&ет (лат.).

2 Я тронут (фр).

С нетерпением жду «Дневника сельского священ- ! ника» и описания Вашей деятельности среди паствы Пьедра-Сола.

Историю моих последних лет долго рассказывать, падре. Разрешите излагать ее Вам отрывками, по мере того как будут естественно всплывать воспоминания, чтобы не бередить свои еще не зажившие раны. Это грустная история: наркотики, тюрьма, сумасшедший । дом. В эти два года я побывал на самом дне, падре. Спас меня один мальчишка-немец, сирота военных лет, промышлявший воровством в гамбургском порту. Я ис- J пытал необычайно глубокое чувство: боль за его дет- I ство, за его будущее. Это было для меня что-то новое, непривычное. Теперь Хельмут живет в Лейпциге, его родители были из этого города. После розысков не ’ менее трудных, чем Ваши, я обнаружил его тетку в Восточном Берлине. И я сам передал его в ее руки у Бранденбургских ворот. Потом заперся в отеле и i плакал. В отцовском чувстве есть что-то такое земное, такое целительное. Я перестал употреблять наркотики, бросил пить. Для этого мне пришлось опять обратиться [ к святому Игнасио. В душе я продолжаю быть иезуитом, и теперь техника «Упражнений» помогает мне в моей жизни атеиста. Парадокс, не так ли?

На судах я плавал больше года. Шесть месяцев провел на китобойном судне, не сходя на берег ни в одном порту и не выпив ни капли, благодаря чему отложил солидную сумму. И, как вам сообщил Бенигно Вера, на берег я сошел с намерением жениться и обзавестись детьми. Я жажду простой жизни, семейного очага и, возможно, когда прочно остепенюсь, то смогу так же прочно сесть за стол и написать что-нибудь серьезное. Теперь у меня действительно есть нто сказать. Вдобавок, мне тридцать лет, и я уже не сосна, гнущаяся под ветром. Я крепко стою на ногах. Надеюсь, что со временем уподоблюсь коралловому Риф/, который пребывает недвижим среди бурь.

Ладно, это метафора, но я говорю серьезно. И что До серьезных дел, могу Вам доложить что месяц тому назад я женился и работаю продавцом в фирме, торгующей домашней утварью. Не смейтесь!

Более подробно напишу а следующем письме. Обнимаю.

Бернардо.

ТРИНАДЦАТАЯ ХОРНАДА

Распятие Тернера было последним моим грехом, и я каюсь в нем, как и во всех прочих, в коих уже исповедался, хотя, быть может, в предыдущих хорнадах мне не удалось выразить своего раскаяния достаточно ясно и бесспорно.

Завершив давно задуманную месть, я приказал поскорее отчаливать,— нам надо было добраться до восточного острова еще засветло и так, чтобы нас не увидели с какого-либо корабля, проходящего по проливу. А вечером следующего дня мы и там снялись с якоря. Порешили плыть ночью, дабы не быть замеченными ни испанскими, ни пиратскими судами, понимая, что встреча с любым из них ничего доброго не сулит нам, облз ателям столь огромного сокровища. Два дня погода стояла ясная, однако упорный южный ветер мешал нам достаточно быстро продвигаться по нашему курсу, каковой мы держали на находившуюся от нас к югу гавань сего города Сан-Кристобаль. На третий же день поднялся шторм, подул попутный северный ветер, да такой сильный, что мы понеслись с быстротой необычайной. Чтобы нам не разбиться о какой-либо из множества островков и рифов, изобилующих на пути из Флориды на Кубу, я предложил отклониться к востоку, в открытые воды, пока шторм не уляжется, а длился он три Дня.

И в том, что я сейчас сообщу вашей милости, я призываю в свидетели самого Иисуса Христа и святого Христофора и клянусь, что ни на йоту не отойду от истины.

В первую штормовую ночь, опасаясь наскочить на подводные камни, у руля стоял я сам,— небо было скрыто мраком, направление указывал только ветер, и вот внезапно в небе очистился круг ярко-голубого цвета, и перед моими глазами там, вверху, явился образ Святого Креста и распятого на нем Господа нашего. Сердце мое замерло, ноги подогнулись, и я упал на колени, весь трепеща, ибо мне подумалось, что, распяв Тернера, я совершил кощунство, которое сильно прогневило Господа; должен признаться вашей милости, что, хоть я уже давно отпал от нашей Святой Матери Церкви, без колебаний уверовав в ереси дона Хуана Алькосера, я все же не окончательно утратил

страх божий, внушенный мне в детстве. И, узрев столь । явственно в ту ночь Христа, пригвожденного к кресту i и истерзанного, я возрыдал из сострадания к нему, уже не испытывая страха перед ожидавшею меня карой, а просто оттого, что узрел его своими глазами в столь великой муке и что многие годы я пренебрегал им и отклонялся от его пути и от его истины; но высказать это я ведь не мог, и посему лишь плакал-навзрыд, так громко стеная и вопя, что услыхал Памбеле и прибежал, испугавшись, не ушибся ли я. Я указал ему на небо и он, поводив глазами туда-сюда, снова стал спрашивать, । что случилось, из чего я понял, что он не видит того, I что вижу я, и, приписав это тому обстоятельству, что он не христианин, а верит в своих языческих богов, я знаками попросил позвать испанцев; однако из них тоже ни один ничего не видел, кроме затянутого тучами, темного неба; и тут я, уразумев, что видение явилось лишь моему взору, ибо никто другой, кроме меня, ' не был повинен в распятии англичанина, попросил стать , за руль одного из испанцев, а всех прочих — удалиться । и оставить меня одного; тогда я преклонил колени у I борта и простоял так долго-долго, как бы окаменев от любви к Богу, явившему мне свой образ; и чем сильнее была моя любовь к нему, тем злее мучили ужасные мои грехи; клянусь, что в самые страшные минуты своей жизни я не испытывал подобных мук,— ни тогда, когда, привязанный к шестам на пляже, ждал смерти, ни тогда, когда душа моя низвергалась в глубочайшие । бездны отчаяния; и раскаяние мое было поистине । велико и искренне — вцепившись руками в поручни, под ударами ветра и волн я ощущал, что плоть моя горит; и так жгло меня этим огнем, что бичующий меня шторм, казалось, приносил облегчение; мнилось мне, что я исхожу смертным потом и что плоть мою жжет пламень преисподней, куда я жаждал попасть, дабы расплатиться за свои грехи; и в бреду я лишь просил Господа ниспослать мне скорее смерть и ад, столь заслуженные мною; но внезапно образ Святого Креста в горних высях исчез, и явилась там — о святое I утешительное для моей души видение! — чаша со святым причастием, поддерживаемая рукою, причем я отчетливо различал белые пальцы, розовые ногти и пап- । скии перстень. И в такое блаженство повергло меня лицезрение сего видения, что я был бы рад лишиться । зрения, дабы сохранить увиденное мною в мыслях своих

до коя дней. Я сразу понял, что сам Иисус Христос Отпустил мне чудовищные мой грехи, терзавшие меня ”ак, что от раскаяния плоть мою жгло пламенем и Душа молила о заслуженном ею аде; я разумею, кроме распятия Тернера, те два греха, в коих я вашей милости не исповедался, ибо твердо уверен, что очищен от них волею и милостью Господа нашего, кого сердечное мое сокрушение побудило ниспослать мне во утешение зримый образ святого причастия. И, чувствуя, что на меня нисходит благодать, я как бы в забытьи рухнул на палубу, с которой меня вскоре поднял Памбеле. Он снес меня в мою каюту, а так как судно аше сильно качало и ему надо было находиться на палубе, дабы помогать управляться с парусами, то он привязал меня к койке и сам поднялся наверх. И я, при-вяз ный поперек туловища, груди и за ноги, проспал далеко за полдень. Памбеле тогда мне рассказал, что он то и дело спускался проведать меня и всякий раз заставал меня спящим, и лежал я бледный, словно в лихорадке, однако с лицом улыбающимся и столь спо: койным, какого он никогда прежде у меня не видел. Ночью, сказал он, шторм еще усилился, и испанцы говорят, будто из-за чересчур буйного попутного ветра мы отклонились к востоку и, скорее всего, уплыли далеко от того места, где нам надлежало лечь на другой курс, дабы плыть в Ла-Абану; и еще Памбеле сказал, что весьма тревожится, так как испанцы, видевшие, как я стоял коленопреклоненный, уцепившись за поручни, вознеся глаза к небу, меж тем как волны катились по палубе с кормы до носа, подозревают, что я сошел с ума; я же умолял Памбеле верить мне пуще прежнего, ибо нас оберегает мой Бог; в ответ Памбеле все твердил мне, что я, мол, еще слишком слаб и нуждаюсь в отдыхе, и, пощупав мой лоб, заметил, что у меня сильный жар; а между тем грудь моя полнилась блаженством и ликованием, и посреди бушующей бури я испытывал такой покой душевный, какого не изведал за все свои сорок пять лет, каковые мне на этих днях исполнились. Ежели сам Господь простил мне в ту ночь мои самые ужасные грехи, то, полагал я, все прочие грехи мне отпустят его земные слуги, тем паче что сравнительно с теми двумя ужаснейшими они были пустяками.

Я вновь погрузился в глубокий сон и вдруг после часу ночи проснулся — мне почудилось, что кто-то

I

нежно погладил подошвы моих ног, потом тихонько в потрогал пальцы ног и ласково их прижал; я тотчас । вспомнил, что так моя матушка — царствие ей небесное! — будила меня в детстве; и, привстав с постели, я увидел ее так явственно, как сейчас вижу стены этой кельи; с лицом спокойным и любящим матушка улыбнулась мне и сказала на фламандском языке: «Ступай за мною»; и я, словно никакой хвори и не было, как резвый юноша вскочил с постели и быстрым шагом последовал за нею. Она поднялась на палубу, и я весьма удивился тому, что при таком сильном ветре и беснующихся волнах волосы у нее на голове ничуть не рас- [ трепались и складки платья не нарушились. Откуда-то I издалека я словно слышал голос Памбеле, но матушка | направилась прямо к носу корабля, я за нею, и там, подле ворота, я ясно увидел святого Христофора, не- i сущего на плечах Младенца Иисуса, но, когда я обер- । нулся, чтобы спросить у матушки, что сие означает, она уже исчезла, а я снова упал на колени, поклоняясь Младенцу, и тут обе фигуры вдруг расплылись в боль- , шой сияющий круг, который стал уменьшаться, уменьшаться, пока не превратился как бы в огонек фонаря, удаляющийся в сторону запада; сообразив, что сие есть знамение, я вознамерился следовать ему и велел Памбеле, маневрируя парусами, повернуть к западу; и тут один из испанцев стал возмущаться — дескать, я никудышный моряк, ежели даю такой приказ, ибо в той стороне сотни мелких островков и подводных камней, где наверняка разобьется и самый опытный лоцман, и что разумнее нам идти вдоль берегов Кубы, но нё успел он закончить свою тираду, как я так сильно огрел его кулаком по голове, что бедняга повалился в беспамятстве, и, видимо, что-то в моем лице всех поразило, равно как мощь руки хворого человека, каким меня считали, сумевшего сбить с ног рослого дюжего малого; и все они, не прекословя, тотчас принялись маневрировать парусами, чтобы лечь на тот курс, который я указывал им рукою, стоя на носу фрегата, откуда мне виден был направлявший нас свет; и было еще совсем темно, когда мы вдруг заметили, что фрегат несется прямо в бухту маленького островка, очень узкую, но хорошо укрытую, насколько мы могли судить в ночном мраке. Тут мы бросили якорь, и я опять с молитвой на устах упал на колени и потерял сознание, так что Памбеле снова отнес меня в постель; в конце

концов и все прочие, измученные и обессиленные, легли спать.

Когда же рассвело и мы осмотрелись вокруг, то все были поражены — просто чудо, говорили испанцы, что я в непроглядном мраке и среди бури сумел направить фрегат в эту бухту, у входа в которую с одной стороны виднелся продолговатый коралловый риф, где мы могли разбиться в щепы, а по другую сторону была песчаная бан*ка, где при столь сильном ветре и огромных волнах самый искусный из Пинсонов 96 наверняка сел бы на мель даже при свете дня и зная остров как свои пять пальцев; короче, с этого утра все стали смотреть на меня с неким трепетом, а тот, кого я накануне стукнул кулаком, облобызал мою руку, его ударившую; теперь-тоон убежден, повинился он, что лишь благодаря моему заступничеству нас вела десница Божия, и он обещал впредь слепо мне повиноваться, что бы я ни приказал сделать; и я, чувствуя в душе блаженство, со слезами на глазах обнял его и знаками подтвердил, что слова его полностью справедливы.

Погода слегка улучшилась, я вышел на палубу, не ощущая уже ни жара, ни слабости. И тут баск, самый опытный моряк среди нас, сказал на своем тарабарском языке, что доверять этой погоде все же не следует и лучше нам выждать в этой укрытой бухте, пока буря не уймется совершенно,— тогда мы сумеем определить, где очутились, и по звездам и по солнцу уточним свое местонахождение; речи его показались мне дельными и разумными, а Памбеле еще добавил, что ежели нам придется долго здесь стоять, то, по его мнению, надо бы немедля выгрузить сокровище и закопать его на случай, коль явится искать пристанища в этой бухте еще какое судно, команда которого может нас ограбить; .все с ним согласились и, получше осмотрев островок — а был он совсем крохотный,— решили спрятать сокровище в естественном углублении, которое нашли на вершине одного холма, а сверху засыпать песком, камнями и землею, чтобы ежели кто чужой и явится на островок, то обнаружить сокровище на вершине холма ему было бы невозможно. Перенести туда золото и прочее по частям в мешках было работой ме-

нее трудной, нежели выкопать яму, куда бы все это уместилось; обретя прежнюю силу, я тоже помогал перетаскивать, но мысли мои были далеко, я все думал о моих видениях в минувшие две ночи и, когда мы кончили работу, попросил оставить меня одного — уйдя подальше, я молился до вечера, пока не пришел Памбеле и не принес мне воду и пищу; и тут я, не замечая ни ветра, ни дождя, не унимавшихся весь день, стал горячо молиться за него, за спасение его языческой души; с нетерпением ждал я нового знака Божия, и, когда уже стемнело, я все еще стоял, преклонив колена на песке, переполненный немыслимым блаженством, словно не вода лилась на мое тело, но целое море утешений, как вдруг в небе блеснул яркий свет, удар молнии ослепил меня и сотряс мое тело; вспышки следовали одна за другой, я думал, что пришел мой конец, и, хотя был без языка, пытался произнести имя Иисусово — кожа на моем лице напряглась, волосы встали дыбом, в костях словно бы что-то засверлило, и тут внезапно запахло серой и послышался оглушительный грохот; оглянувшись, я увидел, что фрегат наш горит,— хотя его три дня мочил дождь, это не помешало молнии поджечь его. Приблизясь к нему на шлюпке, стоявшей у берега, я принялся издавать бессловесные вопли, звать Памбеле тем самым звуком, на какой он привык откликаться, когда мы жили на нашем острове, и в это время дождь прекратился, и среди пламени вновь явился мне образ святого Христофора, но на сей раз без Младенца,— святой покачал головою, и я понял, что все шестеро на корабле погибли, пораженные молнией; и тут я возрыдал о Памбеле, вопрошая, почему Господь в неисповедимых своих предначертаниях спас гнусного грешника, каков был я, и обрек на гибель бедного моего друга и пятерых испанцев.

И теперь я вновь клянусь Иисусом Христом, Святой Девой Марией и всеми святыми, что во всем, что сказал и скажу впредь, я ни на йоту не отклоняюсь от истины.

Святой Христофор, паря в воздухе над носом моей шлюпки, подал мне знак следовать за ним и стал удаляться все быстрее, летя над волнами к выходу из бухты; так он вновь обратился в такой же огонек, как в прошлую ночь, и я понял, что то и был огонек, коим он обычно ведет путешественников и мореплава-

телёй. Я греб без устали, и, когда вышел из бухты, море было спокойно, волны уже улеглись и просторы морские напоминали тихое озеро; еще до рассвета я подплыл к большому острову, с которого, по дыму над еще горевшим фрегатом, я сразу нашел наш островок и определил его положение — он находился в дуге, образованной несколькими небольшими островками, напоми- • навшими как бы зерна четок; и на берегу, где я был в полном одиночестве, ибо, когда я туда добрался, огонек святого Христофора погас, я крепко уснул и проспал до полудня. Погода установилась совершенно, и я хотел было поплыть вдоль берега, но потом, передумав, решил ждать ночи, не появится ли огонек в третий раз; так оно и случилось, и в эту ночь он повел меня по суше, и так, из ночи в ночь, все время уда ясь на запад, он указывал мне путь. Вспыхнув на верхушке какого-нибудь дерева в нескольких лигах от меня, огонек, когда я приближался к нему, перелетал на вершину какого-нибудь холма и так, мало-помалу, довел меня до сего города Сан-Кристобаль-де-ла-Абана. У входа в город он меня подождал и затем повел по улицам к монастырю Санто-Доминго, куда мы подоспели к заутрене, когда процессия монахов направлялась в церковь Сан-Хуан-де-Летран; и огонек святого Христофора, который всегда был другом путников и моряков, остановился над вашею головой, из чего я понял, что святой указывает мне вашу милость, дабы я исповедал перед вами свои грехи; и поелику Господу в божественном его милосердии было угодно вернуть меня в свое лоно, я решил прежде всего признаться в своих грехах, которые теперь вашей милости уже известны, а затем — отдаться во власть святой инквизиции, дабы через нее исполнилось предначертанное Господом. Однако прежде я желал бы, чтобы сокровище, которое Господь отдал в мои руки, было выкопано из земли и послужило к вящей его славе. Я убежден в том, что Господь, воззря на мое искреннее сокрушение и глубочайшее раскаяние, пожелал спасти мою душу, а сие для меня куда более драгоценно, нежели все золото и все самоцветы мира, от коих я охотно отказываюсь взамен за возвращение свое в паству Христову; и, возвратясь в его лоно, я еще ревностней верую в Святейшую Троицу и во все догматы Святой Католической Римской Церкви, вдохновляемой Святым Духом и управляемой Верховным Первосвященником, наместником и вице-королем Гос-

пода на земле, законным преемником святого Петра, каковой был преемником Иисуса Христа, первого вселенского пастыря его супруги Церкви.

Сокровища ваша милость и братья ваши по ордену можете употребить на то, что сочтете более разумным и праведным, ради вящей славы веры нашей. Точно следуйте знакам, кои я изобразил на рисованной мною карте, приложенной к этой последней хорнаде.

На сем я завершаю свою исповедь в пятый день месяца июля одна тысяча шестьсот двадцать восьмого года. Прошу назначить мне надлежащее покаяние, и да свершится со мною то, что Господу при посредстве вашей милости, его слуги, благоугодно мне назначить; я же, со своей стороны, с миром и терпением в душе уповаю на его прощение, ибо слишком уж явственно и несомненно был мне дан знак беспредельного его милосердия. Да свершится воля Божия. Аминь.

Альваро де Мендоса.

САНТА-ЛУСИЯ, ОКТЯБРЬ 1958

Дорогой падре Кастельнуоео, неутомимый друг мой!

Помните ли Вы, как еще недавно я писал Вам, что хочу быть похожим на коралловый риф, неколебимый среди бурь? Так вот, падре, боюсь, что это была всего лишь пустая мечта. Потому-то я и повторял это, чтобы Духу себе придать.

Ныне я снова колеблемое ветром дерево. Причем я утрачиваю гибкость. Подозреваю, что, если в моей жизни и дальше будут дуть противные ветры, я уже не смогу гнуться. В любую минуту я могу сломаться, падре.

Ваш телефонный звонок был для меня сюрпризом. Как Вам удалось на этот раз найти меня?

В январе этого года умер мой сын. Ему было четыре месяца. Это был страшный удар для нас обоих. Как всегда, история длинная. Но я буду краток.

Полтора года я работал в «Крафт-Имеса» и в качестве продавца делал чудеса. Я уже Вам писал о своем продвижении в руководящие кадры, но не помню, объяснил ли причину своего успеха.

Поступив на работу как рядовой продавец, я, поль

зуясь методом нарочитых ошибок (тем самым, которым я распространял Британскую энциклопедию,— помните?), всех поразил прекрасными результатами. Уже на второй месяц меня сделали главным в бригаде продавцов, которая плохо работала из-за неумелого руководства и занимала до той поры четырнадцатое место по уровню эффективности («эффективность» — это здесь эвфемизм, придуманный североамериканскими фирмами). На самом деле, попросту продажи. В бригаде было только два человека стоящих, три сносных, остальные — безнадежные бездарности. Итак, я стал собирать их в семь утра в конторе и заставлял делать... духовные упражнения! Да, падре (не смейтесь!), «Упражнения» святого Игнасио, однако не для того, чтобы общаться с Богом, а чтобы продавать холодильники, кухонную утварь и прочую дребедень. Я всегда верил во всестороннюю эффективость «Упражнений». По сути, гениальный Лойола за несколько веков до Месмера и Шарко открыл животный магнетизм и гипноз. И мои собеседования с бригадой продавцов были не чем иным, как сеансами гипноза. Через две недели все они — без исключений, падре! — были убеждены, что они мастера своего дела, что им подвластен мир: они выходили на улицу, подобно хищникам, полные решительности, агрессивности, повторяя как программу внушенные мною лозунги. Выходили, одержимые героическим духом крестоносцев, на продажу кухонной утвари, звонить у каждой двери. И два месяца спустя мы заняли по продаже первое место в провинции Буэнос-Айрес. Благодаря мне в фирме вновь начался подъем, я стал получать астрономические комиссионные, и в конце концов меня назначили ответственным за кадры. С тех пор я занимаюсь духовными упражнениями только уже с главными в бригадах продавцов. Нажил целое состояние.

Деньги, затем ожидание ребенка, его рождение — все это делало жизнь сравнительно сносной. Хулия — славная женщина, но чрезмерно приверженная условностям, она неспособна понять никаких сложностей моей жизни. Пока я видел в ней мать своего сына, мы были до скучного счастливы. Помните, как жил Гоген в Лондоне? Две-три дружеские семьи, хождение в гости, карты, иногда в конце недели поход в «Эль Тигре», в «Мар дель Плата», в кабаре или в кино,

приятельские отношения с сотрудниками, беседы о футболе и о делах. Хулия — дочь состоятельного адвоката из Мендосы, связанного с людьми Фрон-дней. ' Я с ней познакомился через несколько месяцев после возвращения в Буэнос-Айрес, и в декабре мы поженились, однако после смерти ребенка она превратилась в настоящую мегеру. Вместо того чтобы еще больше полюбить детей, она их возненавидела — и детей, и их матерей. В общем, мы расстались.

Вначале я пытался утешиться, полагая, что вся проблема для меня состоит в том, чтобы найти другую вполне здоровую женщину и завести несколько детей. А пока я вернулся в «Партенон», целую неделю ходил пьяный и продул кучу денег в рулетку в «Мар дель Плата». Месяц не появлялся в конторе, а когда пришел, то главный управляющий прочел мне нотацию. Я ему ответил, не стесняясь в выражениях, и ушел, хлопнув дверью. Да я бы и дня больше не выдержал этого фарса с эффективной продажей, с целодневными разговорами о холодильниках, кредитах, амортизациях и т. п.

Да, падре, такой путь, чтобы остепениться, был пустой химерой. И я думаю, что, даже обзаведись я детьми, подобная жизнь все равно мне бы прискучила. Вдобавок, я уже не хочу рисковать, не хочу потомства: я знаю, что буду жить в постоянной тревоге, опасаясь болезней или несчастного случая.

И я снова впал в абулию. С неделю пролежал в своем номере, не имея сил даже пойти помыться. Несколько раз пытался выйти на улицу, чем-нибудь заняться, но все кончалось тем, что я валился снова на кровать. Я затыкал газетами щели в дверях и окнах, чтобы не проник ни один луч света. Такое со мною уже было в Германии, и я знал, что это может быть серьезно. Меня осаждала мысль о самоубийстве. Будь У меня в номере оружие, очень возможно, что я бы застрелился. Но что интересно, падре,— я больше не страдал. Мною овладела летаргия, полное безразличие. Мне казалось, что и я, и все мои проблемы — это что-то внешнее, ко мне не относящееся.

Однажды мне все же удалось подняться. Я побрился и вышел на улицу. Очень трудно было при-

1 Фрондиси Артуро (р. 1908) — аргентинский государственный и политический деятель, президент в 1958—1962 гг.

выкать к свету. Попытался поесть, но не мог. Пошел по улице Корриентес и вдруг увидел лицо, напомнившее мне Грасиэлу. После многих лет я вновь о ней вспомнил, и мне захотелось ее увидеть.

В тот же день я поехал в Монтевидео, однако Грасиэлы в Уругвае уже не было. Ее бывший муж увез ее в Бразилию. Денег у меня оставалось еще достаточно, и я принялся их транжирить со своими прежними собутыльникалАИ из монтевидеанской богемы. Ни к Лучо, ни к Карлитосу идти не хотелось. Зачем? О чем я буду с ними говорить? Об Александрии? Я стал якшаться с самыми деклассированными типами. Просадил много денег в «хенералу», играя в разных кафе на площади Индепенденсия, зато научился в нее играть. Этим я жил несколько месяцев. Главное, я научился выигрывать, оставляя своих партнеров в убеждении, будто выиграл я благодаря удаче, не ловкости. А это великое искусство, падре. Если бы мне еще очень хотелось жить, думаю, что я мог бы этот принцип генерализировать, применить его к своему знанию мира и людей, мобилизовать все лучшее из своих иезуитских запасов и достигнуть всего, что может мне предложить сей мир,— однако моя воля больна. Единственное, что меня трогает,— это дети. Порой охватывает желание посвятить им остаток своей жизни, но все, что приходит в голову в этом плане, кажется мне негодным. Кроме того, пугает мысль о «нормальной» жизни. Я не смог бы работать по расписанию и притворяться, будто чту принципы, которых у меня уже нет. Право, не могу придумать ничего толкового.

Как-то я познакомился с доктором Саморано, психиатром несколько богемного склада, любителем шахмат, который посещал кафе «Армония». Странный тип. Проговорив со мною сорок восемь часов, он меня убедил, что я сумасшедший, и предложил свои услуги. Я согласился и вместе с ним отправился в Колонию-Этчепаре, где он работает уже много лет. Живу здесь вот уже три месяца. И в этой среде я, вместо того чтобы убедиться в своем безумии, усомнился в здравом уме всех остальных. Самого доктора Саморано застали на прошлой неделе рано утром в тот момент, когда он мочился в буфете в столовой, где стоит посуда для медперсонала. И директор от него не отстает. Фамилия директора —

Де ла Льоса. Он придумал метод лечения «трудотерапией», который состоитцглавным образом в том, что пациентов запрягают по нескольку человек в повозку, и они выполняют работу тягловых животных. Сам он убежден, что результаты замечательные, однако убедить в этом своих сумасшедших ему не удается. Тут уже было несколько попыток его убить. Эксгиби- , ционист Кеведито, который по четвергам, в день посещений, обнажался и пытался взлететь на Луну, неистово носясь по двору с пронзительным визгом, сделал попытку его убить по наущению других. Он кинулся душить врача, когда Де ла Льоса спускался с крыльца своей канцелярии,— пришлось четверым парням его отрывать. Беднягу Кеведито отправили в корпус для буйных, там он во власти санитара Контурен, славящегося своей свирепостью. Недавно этот Контурен убил одного кататсника. Вознамерился заставить беднягу встать с пола и столько пинал ногами, что тот отдал богу душу. Невтерпеж стало, говорил Контурен, что этот тип совсем не двигается, и он поклялся, что заставит его побегать. И несчастное существо, жалобно стеная, скончалось от паралича сердца. Контурен отделался выговором. Что сейчас происходит с Кеведито, я даже не хочу узнавать.

И все же, несмотря на эти повседневные ужасы, Колония-Этчепаре не лишена привлекательности. Расположена она на берегу Санта-Лусии, на территории в семьдесят гектаров, пейзаж истинно буколический. После полудня здесь всегда веет благоухающий ветерок и вечерами над рекою, сквозь ветви плакучих ив, алеют дивные закаты.

Мы, пациенты, делимся на контактных, спокойных и буйных; то есть на полубезумных, вроде меня, и тихих и буйных сумасшедших. Взаперти деожат только последнюю категорию, в бараках тюремного, мрачного зида. Полубезумные и тихие, по причинам различного рода, избавлены от трудотерапии и могут свободно передвигаться в пределах Колонии. Напри-м^р, мы можем в любом месте развести ночью костер, пить мате, жарить мясо. Иногда целой компанией отправляемся на долгие прогулки. И странная вещь, падре,— сходимся вместе мы не для того, чтобы беседовать, а чтобы просто говорить вслух, и каждый разговаривает сам с собой. У каждого в руках палка вроде трости. И эта палка — необходимый атрибут наших

прогулок. Без палки никто не ходит. Одновременные удары палок помогают всей группе идти дружным шагом. Это придает нам единство, а хором звучащие монологи напоминают как бы молитву, бесконечную ритмичную литанию. Порой мы встречаем другую такую же говорящую группу. Никто ни на кого не смотрит, ни с кем не здоровается. У каждого безумного свой конек. Палка вдобавок служит нам для того, чтобы чертить на песке изящные узоры, как то делали щеголи начала века; иной раз помогает отбиться от случайно встреченного буйного, помешать угли в костре, сбить с дерева-дичка фрукт, разворошить норку ласки, и при разговоре тоже удобна — рука занята, можно указывать на красоты пейзажа.

Прощайте, падре. Пришли звать меня на прогулку. Через полчаса солнце начнет садиться за прибрежные ивы. Облака плывут высоко, небо на горизонте чистое.

Прощайте.

Бернардо.

ТРЕТЬЕ И ЧЕТВЕРТОЕ ПОСЛАНИЯ

Примеч. издателя. Последние четыре листка относятся к двум «посланиям» (III и IV), приложенным к «Исповеди», у которых сильно испорчены верхние листки, ибо «послания» лежали в самом низу, не защищенные никакими прокладками. Поэтому в каждом из них недостает начала и конца; написаны они почерком крупным, размашистым, причем каждое, видимо, занимало по полторы страницы, исписанных с одной стороны.

III

...что мне оказана величайшая честь, когда я узнал о великодушном решении настоятеля монастыря Санто Доминго.

В рассуждении нашего плавания я держусь того мнения, что на фрегате, как нам советуют, выходить не следует, ни вообще на парусном судне с большой командой,— вне всякого сомнения, кто-нибудь да разболтает о том, что увидит или хоть заподозрит; на мой взгляд, лучше бы купить небольшую бригантину, и с

помощью Божией и того светоча, что до сей поры вел слугу вашей милости, у оного слуги достанет уменья управиться с судном при помощи брата Томаса и брата Фелипе, слывущих искусными мореходами и знатоками маршрутов в сих водах...

IV

...мы проплавали до двух часов дня, и я удостоверился, что судно изрядно быстроходное и, как мне кажется, цена, которую за него просят, вполне терпимая. Ежели ваши милости на нее согласятся, я бы советовал купить, не мешкая, а что до вышеупомянутой починки руля и киля да работ по конопачению, так все это можно завершить в четыре-пять дней, и таким образом, к середине сего месяца, мы могли бы быть вполне готовы к выходу в море...

КОЛОНИЯ-ЭТЧЕПАРЕ, 19 МАРТА 1959

Падре Карлосу Кастельнуово, приход Пьедра-Сола, Такуарембо.

Многоуважаемый падре!

15-го числа сего месяца в Санта-Лусии произошли прискорбные события, о которых Вы прочтете в прилагаемой вырезке из местной газеты. В тот день я находился в Монтевидео, возвратился в Колонию только вчера, и тут один из коллег передал мне письмо Бернардо, в котором он прощается со мною и просит сообщить Вам о происшедшем. Заодно он просит у Вас извинения, что не написал сам, оправдываясь тем, что не мог найти подходящий тон для посмертного письма «из-за отсутствия опыта». «Впервые кончаю жизнь самоубийством», пишет он.

Не имея больше никаких поручений, приветствую Вас почтительно.

Доктор Энрике Саморано, Колония-Этчепаре, Санта-Лусия, Канелонес.

«Эль Эральдо де Санта-Лусия» Вторник, 16 марта 1959

САМОУБИЙСТВО ИЗ-ЗА ИЗЮМА

Вчера, в пять минут четвертого пополудни, в «Ла Васконгада», в заведении с лавкой и баром дона Сильвино Фуэнтеса, находящемся на улице Индепенденсия, № 163, гражданин Бернардо Пьедраита, уругваец, женатый, тридцати одного года, потребовал, чтобы ему отпустили в кредит кулек изюма на двадцать сенте-симо. Как нам сообщили некоторые клиенты заведения, Бернардо Пьедраита был пациентом в Колонии-Этчепаре, и известно, что до этого он в течение нескольких месяцев тратил большие суммы в «Ла Вас-конгаде» как на напитки, так и на приобретение продуктов и одежды, которые раздаривал своилл товарищам по Колонии. Вероятно, в последнее время капиталы его иссякли, однако же в вышеупомянутом баре он истратил на напитки и на изюм сорок песо. Говорят, изюм он обычно покупал, чтобы жевать его на обратном пути в Колонию. И когда счет достиг сорока песо, хозяин заведения,— который, кстати, прошлым летом отказался участвовать в сборе средств на реконструкцию публичной школы № 3,— решил закрыть ему кредит и заявил, что, пока клиент не покроет свой долг, он, хозяин, не имеет возможности отпускать ему и далее в кредит товары своего заведения. Больной, видимо, был тяжко оскорблен этим отказом и в течение недели не появлялся в лавке; однако вчера, томимый, по показаниям нескольких очевидцев, нестерпимым желанием поесть изюма, он явился к дону Сильвино и стал просить и умолять расширить кредит всего на двадцать сентесимо; но не на того напал, ибо дон Сильвино с истинно баскским упрямством отказался уважить клиента. И, к удивлению всех присутствующих, упомянутый Пьедраита заявил, что жить без изюма он не может, и если дон Сильвино будет упорствовать в своем отказе, то он, Пьедраита, этим же вечером покончит с собой. Бессердечного дона Сильвино эти слова отнюдь не встревожили, он сказал, что, по его мнению, пусть бы все сумасшедшие Колонии-Этчепаре поубивали себя, ему на это наплевать. И Пьедраита с выражением глубокой печали на лице удалился из заведения, пришел в Колонию, взял револьвер, который

I I у него, по-зидимому, был припрятан, и на берегу реки пустил себе пулю в лоб.

Через несколько часов после того, как стало извест- , но об этом прискорбно/л случае, в нашу редакцию j начали поступать сведения о том, что покойный Пьедраита был чрезвычайно добр по отношению к детям и что несколько месяцев тому назад он истратил 1 уйму денег на игрушки для раздачи их в Рабочем I квартале. Стало также известно, что изюм он покупал для того, чтобы угощать им'девочку-калеку по имени Роса, живущую на окраине города по пути в Колонию.

Ввиду столь прискорбного факта дирекция газеты । предлагает жителям нашего города объявить зазеде- i кию «Ла Васкокгада» бойкот, ибо этот новый гнусный поступок Сильвино Фуэнтеса наносит глубочайший ущерб доброй славе Санта-Лусии.

I I | I 1 I I

I I I

| I I

ЭМИЛИО

15 мая 1976 некий друг Кубы, известный под кличкой «Эмилио», прислал в Гавану из Каракаса, где он жил, ролик с микрофильмами.

12 июня группа кубинских экспертов, изучив полученные материалы, сообщила, что в этих микрофильмах содержится почти полное описание недавно сконструированного голубого лазера на полупроводниках, а также формулы особой пластмассы, способной воспринимать сигналы лазера. Содержались там также математические расчеты для конструкции локатора подводных лодок, над которым сейчас в США трудится целая армия специалистов.

Исключительная важность микрофильмов, в подлинности которых, по-видимому, можно не сомневаться, побудила службу кубинской разведки быстро мобилизовать все свои отделы. Надо было установить

контакт с Эмилио. Получить от наго всю возможную информацию о происхождении микрофильмов. Факт был необычный, необъяснимый — как это одному человеку, проживающему в Каракасе, удалось раздобыть точные копии сверхсекретной конструкции из военно-морского ведомства США? Кто похитил микрофильмы? Как? Где?

Кубинский эмиссар лично встретился с Эмилио, однако узнать удалось очень немногое. Эмилио сообщил, что получил материалы от друга Кубинской революции, не давшего Эмилио полномочий открыть ни его имя, ни способ, которым были добыты микрофильмы.

Органы кубинской контрразведки, говорил эмиссар, весьма заинтересованы в том, чтобы максимально укрепить дружбу с анонимным сотрудником. Они заин- ■ тересованы в том, чтобы сделать эту дружбу постоянной. Эмиссар прибегнул ко всем аргументам, политическим и моральным, использовав все свои возможности убеждения. Эмилио должен понять, как важно для блага Кубы и социализма установить регулярную Я связь с человеком, столь удачно внедрившимся в самое нутро чудовища... Эмилио довольно долго слушал молча и наконец прервал его речи, отрицательно мотнув седой головой в знак того, что дело обстоит вовсе не так. Кубинский товарищ должен знать: тот факт, что микрофильмы попали в руки неизвестного друга Кубы, был чистой случайностью, одним из редких, неповторимых капризов случая. Кубинские товарищи должны верить ему, Эмилио, и положиться на его слова, что ничего не выиграют, узнав имя анонима. Что ж до места, где были найдены микрофильмы, Я так это сейф в квартире одного высокопоставленного служащего ИТТ.

Вот и все, что сумела выведать у Эмилио кубинская контрразведка. Судя по всему, он говорил правду. К тому же он всегда пользовался доверием. Больше с ним на эту тему не говорили.

Через три года, в июне 1979-го, в Гаване получили из Каракаса шифровку, которая, в расшифрованном виде, гласила следующее:

ЭМИЛИО СОГЛАСЕН ОТКРЫТЬ ПРОИСХОЖДЕНИЕ МИКРОФИЛЬМОВ ТОЧКА ОБЕЩАЕТ ДРУГИЕ ИНТЕРЕСНЫЕ СВЕДЕНИЯ ЗПТ ИМЕЮЩИЕ ЗНАЧЕНИЯ ДЛЯ РЕВОЛЮЦИОННОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА

-На другой день, 12 июня, майор кубинской контрразведки, собиравшийся в Каракас по делам, связанным с судом над преступниками с острова Барбадос, получил дополнительное задание — встретиться с Эмилио. В полдень он вошел в свой кабинет на площади Революции с пакетом под мышкой. Это было досье Эмилио. У майора оставалось два часа на чтение. Еще до сумерек ему предстояло вылететь в Каракас через Панаму.

Досье было пухлое. В нем хранилось много фотокопий, вырезок из газет, брошюр и несколько тонких книжек.

Майор Контрерас облокотился на стол и принялся читать оезюме:

КЛИЧКА: Эмилио.

ALU136CCL (Ci 13).

ИМЯ, ФАМИЛИЯ: Карлос Кастельнуово Ломбардо. ДАТА РОЖДЕНИЯ: 23 сентября 1913.

ИМЯ, ФАМИЛИЯ ОТЦА: Энрике Кастельнуово Ро-муальди.

ИМЯ, ФАМИЛИЯ МАТЕРИ: Мария Хосефа Ломбардо Фуэнтес.

ХОЛОСТ, ЖЕНАТ: Холост.

ДЕТИ: Бездетен.

МЕСТО РОЖДЕНИЯ: Омбузс-де-Лавалье, департамент Колония, Уругвай.

ОБРАЗОВАНИЕ: Школа начальная и средняя в Монтевидео (семинария). Факультеты богословия в Италии и в Бельгии. Посвящение в сан в Лувене.

ПРОФЕССИОНАЛЬНАЯ И ПОЛИТИЧЕСКАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ:

1939. Получает степень доктора богословия.

1940—1942. Приписан к курии Монтевидео, состоит членом экзаменационной комиссии, проверяющей священников архидиоцеза.

1942—1947. Приходский священник в Редукто. Активная деятельность в области благотворительной и социальной. Конфликты с архиепископатом. (См. письмо архиепископу от марта 1947-го; извлечения из переписки с левыми священниками Франции и Италии; статьи «Построение истинной христианской социологии» б «Эль бьен публико», Монтевидео, 16 августа 1947; «Неотомизм и священнослужитель» в «Ревю филозо-фик де л'Юниверсите Католик де Лувен», Лувен, апрель 1948.)

1947—1953. Помощник приходского священника в диоцезе Пайсанду (департамент на севере Уругвая). Перевод на эту должность — следствие конфликтов с архиепископатом. (См.: «Священнослужение или колдовство» в издательстве Лосано, Пайсанду, 1949; письмо к отцу Митрай, священнику в Перпиньяне, апрель 1950; «Религия и социально-культурные изменения в уругвайской деревне» в «Марча», ААонтевидео, 18 ноября 1950; подборка статей, появившихся в монтевидеанской газете — газете социалистов Второго Интернационала «Эль соль» — под псевдонимом Метерете, 1951—1952.)

1953—1960. Приходский священник в Пьедра-Сола, селении с 1200 жителей в центре департамента Такуарембо. (См. его переписку с падре Камило Торресом Рестрепо, с монсеньором Херардо Валенсией Кано, с архиепископом Куэрнаваки, с падре Карлосом Мануэлем де Сеспедес и его статьи за март — август 1953.)

1960. Письмо от 20 мая его преосвященству монсеньору Фабре, в котором он просит о соответствующих распоряжениях для снятия с него сана.

1960—1967. Активная синдикалистская и революционная агитация среди крестьян на севере Уругвая, на аргентинском Побережье и в бразильском штате Рио-Гранде-до-Сул. Во гремя этого семилетнего странствия он становится нестоящи/л агитатором. Наряду с социальной пропагандой ведет огромную филантропическую работу с крестьянскими детьми: основывает и финансирует средствами, происхождение которых не объяснил, семь школ, три передвижные библиотеки и небольшую сельскую больницу. Самая значительная его работа — создание сельских профсоюзов, особенно среди рабочих сахарных плантаций в департаменте Артигас. (См. его переписку с разными людьми, подписавшими Манифест Голконды, и статьи «Трагедия крестьянских детей на севере Уругвая» в «Эль популар» — официальном органе Уругвайской коммунистической партии, от 15 сентября 1964; «Куба и христианство» в «Френте унидо», Богота, 18 августа 1964; «Подлинный уровень питания уругвайского сельского рабочего» в «Эль соль» от 3 марта 1965.) 1966. Август — ноябрь. Переписка с монсеньором Херардо Валенсией Кано на тему практического примирения марксизма с христианским учением. См. также «Христианство и ленинизм», монография, издательство Болонского университета, 1966. 1966—1970. Между декабрем 1966 и июлем 1970 участвует в активной борьбе ДНО ‘ (тупамарос). Засвидетельствована его храбрость в девяти воорух:енных акциях. Занимает важные посты в руководстве движением. Осуществляет полезное посредничество между тупамарос и УКП. (Имеются устные подтверждения обеих сторон.) Устанавливает контакты с левыми христианскими группами юга. Входит в состав спецотряда разведки ДНО (тупамарос). Рискуя жизнью, успешно выполняет поручение в Парагвае.

1970—1972. Заключение в тюрьмах города Либер-тад — «Цилиндр» и «Ад». В свои пятьдесят девять лет перенес пытки максимальной тяжести «пикану», «субмарину»: в результате — инфаркт, перелом ключицы, разрывы и ожоги второй степени сфинктера прямой кишки. В сентябре 1972 потерял 30 килограммов веса. (См. фото 1969 и 1972 годов. См. медицинскую справку об увечьях.)

1 ДНО (исп. MNZ) — движение национального освобождения, левая группа, отколовшаяся в 1967 г. от Социалистической партии Уругвая.

1972.

16 июля близкий его друг, чье имя он, по каким-то своим соображениям, отказался назвать, прибегнув к крупному подкупу начальства уругвайской полиции и к симуляции вооруженного нападения, сумел устроить ему побег при транспортировке из одной тюрьмы в другую и немедленно переправил его в Чили. Там он был интернирован в санатории в Вальдивии, а затем на скотоводческой ферме на юге страны до ноября 1973. В Чили его не притесняли и не пытали. Снабженный фальшивыми документами, он основательно поправил здоровье, а затем, опять-таки благодаря заботам того же покровителя, который организовал ему бегство с каторги, он 2 декабря 1973 прибывает в Каракас. В Каракасе он опубликовал в различных левых газетах прилагаемую здесь серию статей и сыграл видную роль в координации, движений солидарности с политзаключенными всего континента. Характеристику его как друга Кубинской революции см. CIDMI досье ALU 136, документы 8-21; 12-106; 14-48; 21-1001; 36-02; 37-84; 41-004. В частности, обратить внимание на 21-1001 о его деятельности среди уголовников с Барбадоса. Несмотря на сомнения, могущие возникнуть в связи с его бегством из тюрьмы и анонимным «ангелом-хранителем» (по его собственному выражению), который спекал его с 1972 года (а возможно, и гораздо раньше), медицинское свидетельство о перенесенных им пытках, отзывы руководства тупамарос, в высшей степени хвалебная характеристика УКП, данные наших собственных наблюдений (содержатся в трех анкетах типа «сигма») и, главное, его деятельность в последние пять лет (а ему теперь шестьдесят четыре) говорят о том, что он достоин доверия нашего департамента.

СТАРЧЕСКОЕ БЕЗУМИЕ!

Майор Контрерас встретился с Эмилио вечером в четверг 14 июня.

Для Эмилио его телефонный звонок был неожиданным. Так быстро он не ждал. Он предложил встретиться в «Иль Пикколо», весьма популярном кафе на Сабана-Гранде, главной улице Каракаса.

Контрарас его узнал по седой шевелюре и по кусочку лейкопластыря, наклеенному, по просьбе майора, на безымянный палец левой руки.

Разговор был предельно кратким. Они представились друг другу: «Эмилио».— «Рикардо».— «Очень приятно». Затем Кастельнуово вручил майору свой «дипломат».

«Прежде всего,— сказал он,— я хочу, чтобы вы прочитали материалы, которые я вам принес. Это около двухсот страниц. Су/леете прочитать еще сегодня?»

«Конечно,— ответил Контрерас.— Их надо вам вернуть?»

«Нет. Я вам их оставлю».

И если Рикардо не возражает, Эмилио снова встретится с ним завтра здесь же, отсюда они отправятся на ленч в другое место, и там он откроет обещанную тайну.

И что же, Эмилио передаст свою информацию в письменном виде?

Да, сперва он так и собирался поступить, но, поскольку он не ждал, что товарищ майор навестит его так скоро, он не успел закончить это весьма объемистое донесение. В «дипломате», который он передал товарищу майору,— очень прошу вас не называть меня при людях товарищем,— ах да, извините, так вот, в «дипломате» находятся документы А и Б, у Эмилио дома уже готовы документы Г и Д, но не готов В, и, к сожалению, в эти дни Эмилио чувствует себя неважно и потому хотел бы изложить Рикардо содержание документа В устно.

Эмилио не будет возражать против того, чтобы его рассказ был записан на пленку?

Нет, нет, отнюдь, он и сам об этом думал и предлагает Рикардо после ресторана пойти для записи куда захочет Рикардо.

Но почему бы не записать в том самом ресторане, где они будут есть ленч?

«А со стороны не будет заметно, что ведется запись?»

«Об этом не беспокойтесь,— ответил майор.— Мы пойдем в какой-нибудь не слишком людный ресторан, если возможно, с отдельным кабинетом...»

«И все же если будет небольшой шум, например, музыкальный фон?»

«Никакой шум нам не страшен».

(У Контрераса был аппарат, способный записывать вздохи в разгар пушечной стрельбы.)

Уже в час дня Контрерас заперся у себя в номере и стал читать материалы, находившиеся в «дипломате». В половине шестого он кончил чтение. Нахмурив брови, встал с дивана, принял душ и вышел на улицу побродить.

Документ А представлял собой весьма фрагментарную автобиографию уругвайского авантюриста, который потрясающе нелепым способом покончил с собой в 1959 году. В этот раздел была также включена часть его переписки с самим Кастельнуово. Документ Б содержал исповедь испанца, лишившегося языка и жившего в XVII веке. Контрерас то и дело ловил себя на том, что читает его историю с увлечением, словно приключенческий роман.

И теперь, прохаживаясь по улицам района Чакаито, он спрашивал себя: не болен ли Эмилио, не впал ли он в старческое безумие? Какая связь, черт побери, между этими невероятными похождениями, знаменитым делом о микрофильмах и сообщениями, «имеющими большой интерес для революционного правительства», о которых говорит Эмилио?

«КОМЕРСИО И ТЕКНОЛОГИА», БАРСЕЛОНА, СЕНТЯБРЬ 1979

В рубрике «Из неподтвержденных источников...» (стр. 65—67) ежемесячник каталонской палаты Торговли и Промышленности опубликовал любопытную и даже удивителвную информацию:

«На прошлой неделе в научных кругах, занимающихся технологией электронных и электрооптических приборов, произвела большое впечатление весть о том, что в Королевском патентном бюро Соединенного Королевства зарегистрирована силикофлуоридная пластмасса кубинского производства с торговой маркой «Сибонекс». Этот новый материал, обладающий поразительными оптическими свойствами, произведет, несомненно, революцию в конструкции высокочувствительных оптических детекторов и вытеснит из употребления многие новинки, зарегистрированные в области производства полимеров с особыми свойствами. Удивление специалистов объясняется главным образом двумя обстоятельствами: во-первых, распространенным мнением, что кубинские ученые никогда не разрабатывали важных проблем в области пластмасс, и, во-вторых, тем, что выдача патента состоялась через несколько недель после поездки в Гавану группы инженеров из компании «Уникам электрооптикал инструменте», в числе которых был сэр Говард Редфилд, один из солидных кандидатов на прошлогоднюю Нобелевскую премию по физике в связи с его открытиями в области голубых лазеров. Если к этому присовокупить, что, как явствует из представленных документов, изобретение уже запатентовано во всех странах СЭВ, то удивление ученых станет понятно. И однако, наряду с техническими подробностями, до нас из «неподтвержденных источников» дошло любопытное известие, связывающее производство кубинцами этого типа пластмассы с борьбой, которую они с 1959 года ведут против США. Эта версия основана на неких обстоятельствах, которые связывают воедино факты, имевшие место на протяжении десятка лет: загадочную смерть в Хьюстоне (штат Техас) молодого пакистанского физика Хассана аль Валида, который был учеником и сотрудником Редфилда и приехал в Америку благодаря щедрой субсидии компании «Техас инструменте»; исчезновение «Сосьете де решерш де полимер» — швейцарской высокоспециализированной лаборатории по исследованию и производству пластмасс с особыми свойствами, приобретенной, по-види- • мому, неким консорциумом США, тесно связанным с военно-морским ведомством, а также похищение в качестве заложника одного высокопоставленного служащего ИТТ в 1976 году, который также скончался

(возможно, от яда?) вскоре после этой акции. Сюжет, достойный Грэма Грина или Джена Ле Карре,— не так ли, друзья?»

В КОЛОНИИ-ТОВАР

В прошлом веке генерал Паэс 97 способствовал иммиграции сотни немецких семей. То были крестьяне из Шварцвальда в эрцгерцогстве Баден-Вюртемберг, люди крепкие, здоровая кроеь,— они должны были осветлить тогдашнюю метисскую Венесуэлу. Венесуэльское правительство поселило их г районе плодородных земель чуть западнее Каракаса. Но в те времена в Венесуэле еще не было фантастически прекрасных магистралей, которые создала нефть. Не было асфальта, который ныне щедро расходуют на широкие, прочные автомагистрали от границ бразильской сельвы до залива Макараибо, от Тачиры до дельты Ориноко. Не было еще обильного, дешевого венесуэльского асфальта, которым покрыты улицы Нью-Йорка. И белокурью колонисты, селяне из Бадена, двигались длинным караваном. Онн шли по холмам и низинам, шли пешком или ехали на мулах в поисках земли обетованной. Когда же добрались до этого райского места, то возблагодарили Бога, который их сопровождал и опекал, за благополучное прибытие в сию блаженную долину и основали селение, которое теперь называется Колония-Товар.

И здоровые, опрятные немцы стали там жить как степные дикие звери. Венесуэльцы сунули их туда и про них забыли. Даже не подумали дорогу проложить. Немцы же, люди простые, смирные, жили там и размножались. И к тому времени, -когда Гитлер распространял свою «Майн кампф» и проповедовал превосходство арийской расы, в Венесуэле уже родилось несколько поколений немцев.

После второй мировой войны кто-то о них вспомнил. Явились в эти места другие немцы. Были проложены дороги. Асфальта в Венесуэле теперь было до отвала.

И когда прибыли новые немцы, они увидели здесь светловолосую, идиотическую и беззубую молодежь.

В седьмом поколении венесуэльских арийцев оказался скандально велик процент страдающих монголоид-ностью и недостатком кальция. Это результат кровосмесительных браков, изоляции, отношения к людям как к скотине, чем и была обусловлена сия колонизаторская авантюра.

Однако предки злосчастных нынешних молодых немцев оставили в наследство Венесуэле красивый городок в двух часах езды от Каракаса; настоящий немецкий городок — готический храм, дома северного типа с двускатными кровлями, красивыми белыми оградами и красной черепицей, которые, как завидишь их на склонах горы, радуют сердца путешественников.

Теперь Колония-Товар — туристический центр. Место привлекает красотой пейзажа, странным ощущением, будто ты попал в Баден начала века, отменной национальной кухней, которой ведают ныне уже другие немцы, прибывшие после 1945 года, люди предприимчивые, отнюдь не монголоиды, сумевшие извлечь выгоду из оригинальности этого городка и создать процветающий комплекс гостиниц. Вдобавок вам представляется необычное зрелище — на изумительно красивых улицах полным-полно принаряженных, светловолосых, беззубых идиотиков, они, добродушно улыбаясь, позируют перед фотокамерами ту ристов. О бедняжки!

«Кайзерштуль» в Колония-Товар — очаровательный ресторан, который обслуживают сами хозяева. У входной двери стоит красиво отлакированный столбик черного дерева, увенчанный часами с кукушкой и четырехскатной кровелькой. Надпись белыми готическими буквами «Kaiserstuhl Gasthof, Restaurant» 1 на вывеске, укрепленной перпендикулярно к стене, и на ее наружном конце подвешен нарядный тирольский фонарик с разноцветными стеклами. Сверху донизу столбик со всех четырех сторон украшен пестрыми гербами южнонемецких городов. Винтовая лестница с каменными ступеньками и перилами из неострутанного, но также лакированного дерева ведет к дверям, покрытым узорами из черных реек на белом фоне. А внутри что? О, внутри кайзеровская Германия! Уют, мягкий свет, запах дерева, медленные, мелодичные вальсы! Толстый хозяин с шумовкой для удаления пены с пива возвышается над вереницей баварских фаянсовых кружек с металлическими фигурными крышками; несколько AAadchen 1 в национальных, безупречно чистых, накрахмаленных снаружи и изнутри, платьях, белые чепчики, белокурые косы, улыбки с традиционным книксеном немецких девочек — посетитель очарован радушием и хорошим обслуживанием.

14 июня. 1979 года, в четверг, из пятнадцати столиков в «Кайзерштуле» были заняты только три. Так уж бывает в будничные дни, однако герр Отто Бидер-манн обслуживает клиентов не менее внимательно, чем обычно. Пожалуй, даже более внимательно,— ведь когда у него зал полон, когда ему приходится дробить свой запас благодушия на пятнадцать столиков и одновременно наблюдать за кухней, поторапливать своих Madchen и разливать пиво в кружки, он даже при всем желании может уделить вам лишь минимум заботливости, диктуемый приличиями. По субботам и воскресеньям герр Бидерманн превращается в истинного актера. Вот он звучным, раскатисто-любезным голосом весело приветствует очередного клиента. И, едва договорив у какого-либо столика одну из своих заученных острот на скверном, но забавно ласкающем слух испанском языке, он вдруг оборачивается к стойке или к своим Madchen с грозно нахмуренными бровями и пронзительным взглядом рачительного хозяина.

Однако в будни, как, например, в этот четверг, герр Бидерманн, пользуясь замедленным темпом работы, обслуживает клиентов наилучшим образом и с самой изысканной любезностью в надежде побудить их захаживать и впредь. Он подходит к столикам, осведомляется, довольны ли сеньоры обслуживанием. Если клиент доволен, герр Бидерманн с ним перекинется парой слов, рассказывая всегда одни и те же анекдоты. Любимые его темы — немецкое пиво, немецкая кухня, немецкие обычаи, немецкая архитектура, немецкий климат.

Что-то герр Бидерманн не припомнит вон тех двух посетителей за столиком номер семь. Ни один из них, видимо, еще не бывал в «Кайзерштуле». Они попросили именно этот столик, рассчитанный на шесть персон, под предлогом, что хотят любоваться пейзажем. Действительно, седьмой столик находится в сплошь застекленной нише, и там, будто в беседке, чувствуешь себя отгороженным от общего зала.

Ленч заказали скромный — шницель по-венски, кислая капуста, жареный картофель и всего две кружки пива, и, когда герр Отто Бидерманн, сама любезность и умильность, подошел осведомиться, довольны ли они обслуживанием, тот из двух, что помоложе, глянул на него, удивленно подняв брови, и выразил свое одобрение каким-то односложным, весьма красноречивым сердитым словечком: не мешайте, мол.

Герр Отто Бидерманн приметил, что все три часа, которые эти двое провели в зале, говорил только тот, что постарше, пожилой, совершенно седой мужчина высокого роста, с угловатыми манерами. Молодой только слушал. Три раза они попросили кофе. Уходя, оставили для Madchen щедрые чаевые.

Полковник Варгас лишь недавно переехал в район Касабланка *. В новой своей квартире он жил всего одну неделю. В этот вечер он принес домой работу. Надо было прочитать запись того, что рассказал Эмилио. В пижаме и шлепанцах полковник расположился на террасе, включил лампу дневного света и, когда открыл папку, вдруг услышал выстрел и едва не подпрыгнул на стуле. Это в Ла-Кабанье 98 99 отметили пушечным выстрелом девять часов. Живя прежде в районе Ведадо, Варгас слышал этот выстрел издалека, а нынче ему словно бы выстрелили прямо в ухо. И тут он подумал, что за всю неделю сегодня в первый раз оказался дома в девять вечера. Эта мысль его самого поразила.

Он снова положил ноги на невысокую оградку, закурил сигару и принялся за чтение.

В

Да, немецкая кухня мне нравится, и я часто захожу в немецкие рестораны, но в этом еще не бывал.

Мне сесть спиною к залу? Охотно, я вижу, что вы насчет записи человек опытный...

Можно начинать?

В документе А вы прочли автобиографию Бернардо Пьедраиты, которая заканчивается его самоубийством в 1959 году. Воспоминания же эти Пьедраита писал в 1973 году...

Да, в 1973-м. История с самоубийством была просто комедией. Чуть попозже объясню. Сейчас я не хочу отклоняться от порядка моих записей.

Как вы могли убедиться по моей переписке с ним, я всегда настаивал на том, что он должен писать. Воспоминания эти он написал по моей настойчивой просьбе. Итак, автобиография доведена до 1973 года, но по причинам, которые я изложу потом, опубликовать ее пока нельзя. Я постараюсь хотя бы в немногих словах заполнить пробел в его биографии между 1959 и 1973 годами. Однако для того, чтобы я мог это изложить кратко, вам необходимо было ознакомиться с его жизнью, по крайней мере, до 1959 года. Иначе то, что я буду вам рассказывать, показалось бы вам неправдоподобным.

Как я уже сказал, его самоубийство было просто экстравагантной выходкой. Через неделю после того, как я получил известие о его смерти, он сам явился ко мне в Пьедра-Сола. Естественно, я его не узнал. Во-первых, я считал его мертвым, а во вторых, я его не видел десять лет. И можете себе вообразить, как он меня напугал... Когда ж я овладел собой, то заметил, что он сильно изменился. Короче, возвращаясь к интересующей нас теме, история с самоубийством в том виде, как она изложена в местной газете, была чистым блефом; Бёрнардо сделал это, чтобы отомстить лавочнику, который отказался отпустить в долг изюм... Нет, нет, не удивляйтесь. Такой уж он был, вернее, такой есть: человек необычный, одновременно безрассудный и здравомыслящий. На самом-то деле он вечером на берегу реки Санта-Лусия уколол себе руку, брызнул несколькими каплями крови на луговую траву... да, да, там лужок; потом выстрелил так, чтобы выстрел был слышен в Колонии, револьвер оставил на траве, а сам поплыл в темноте по реке до какого-то места, где вышел на берег и дальше пошел пешком. Местные жители были убеждены, что это действительно самоубийство и что тело было унесено течением реки. И, как предвидел Бернардо, всеобщий бойкот довел лавочника до полного разорения.

Явившись в Пьедра-Сола, Бернардо мне сказал, что решил сделать что-нибудь полезное для детей. В ту пору он сам еще не знал, что именно, однако принял твердое решение заняться каким-нибудь филантропическим делом. Он уже тогда подумывал о заведении для сирот, где бы с ними хорошо обращались и давали им хорошее образование. Такая мысль мне очень понравилась, и я с энтузиазмом предложил свою помощь. Покамест Бернардо ограничился просьбой одолжить ему немного денег для покупки одежды и поездки в Бразилию... Он намеревался ехать прямо в Сан-Пауло, где, по его словам, у него были богатые друзья. Он рассчитывал взять у них взаймы некую сумму и пустить ее в оборот, пока не наберется достаточный капитал, чтобы начать задуманное дело...

В действительности же он поступил совсем не так. В Порто-Алегре ему удалось провернуть несколько жульнических махинаций и сделок, и с этими деньгами он отправился в штат Мато-Гросо. В один прекрасный день он приобрел авиетку, прилетел в какую-то богатую деревню во время сельской ярмарки и с оружием в руках ограбил скотоводческий банк, захватив более пятидесяти тысяч долларов. Сбежал он оттуда весьма оригинальным способом, о котором здесь не придется рассказывать, и вечером того же дня оказался в Боливии, в Санта-Крус-де-ла-Сьерра. За всю его деятельность в качестве международно известного преступника то была его единственная акция с применением насилия.

С тех пор он действовал как искуснейший мошенник, как мастер перевоплощения. За несколько лет приобрел состояние в два миллиона долларов. Его специальностью стали похищения заложников, планировал он их очень искусно и каждый раз тратил сам немалые деньги, чтобы была полная гарантия анонимности и успеха... В 1961 году он придумал себе, в противовес мошеннику Бернардо Пьедраите, двойника Бласа Пи, значащегося по всем документам гражданином Аргентины, и основал в Буэнос-Айресе галерею «Арс-Лонга». С тех пор у него появился второй облик: Блас Пи, владелец «Арс-Лонга», маршан. Торговля предметами искусства служила оправданием для частых отлучек и поездок...

В качестве педагога и филантропа он оставался Бернардо Пьедраитой, а Бласа Пи придумал, чтобы не запятнать свой образ в глазах детей и нанятых им молодых учителей, если когда-нибудь угодит в тюрьму или окажется замешен в каком-нибудь скандальном деле. У Бернардо Пьедраиты не должно было быть ничего общего с аферами Бласа Пи.

В 1962 году он таки основал школу на территории скотоводческой усадьбы в полторы тысячи гектаров. Выбрал прекрасный плодородный райоц департамента Сориано, называемый Альтос-дель-Пердидо и орошаемый речкой того же названия. Школа была посвящена памяти Блеза Паскаля... Там Бернардо собрал несколько десятков детей и нанял молодых педагогов. Своим личным участием, неустанными хлопотами в первые годы, магнетизмом его личности, которым он иногда пользовался, он сумел вселить в своих подопечных некое мистическое обожание. К тому же денег было достаточно, чтобы создать великолепные условия Для преподавателей и платить им хорошее жалованье; но главное, он стремился основать некое братство с пирамидальной структурой, наподобие монашеского ордена... Я побывал в Кинта-дель-Пердидо (таково было неофициальное название школы) в 1965 году. В то время там было сто тридцать детей от пяти до девяти лет... Нет, большинство было из приютов или из сильно нуждающихся семей рабочих и крестьян... Да, да, юридически Кинта значилась как частная школа, обучение в которой формально велось по программам государственных школ. Ученики, как и в других частных школах, имеющих официальное разрешение, должны были каждый год держать положенные экзамены, и с первого же года ученики Бернардо показали необычайно высокие результаты.

Нет, нет. Дело было не совсем так. Как эксперимент в области педагогики Кинта была явлением весьма необычным. Там применялась некая смесь самых современных, самых революционных методов преподавания, известных в наши дни. Со свойственной Бернардо энергией, которую он развивал, берясь с энтузиазмом за какое-либо предприятие, он раздобыл всевозможную литературу, объездил европейские центры педагогической науки, с жадностью читал все, что попадало ему в руки о специфике детства, психологии детства и т. п.

Кроме обычного обучения, которое в Кинте велось на уровне, значительно превосходившем казенные программы, дети тут обучались музыке, танцу, изящным манерам, пластическим искусствам, ремеслам, садоводству, языкам и занимались разными видами физкультуры, причем обязательным были дзюдо и бокс.

Бернардо был убежден в необходимости эстетического воспитания детей. Вспоминаю, как я был поражен, когда увидел, что, например, в гардеробной, где хранилось белье, детей учили красиво комбинировать цвета полотенец. Одной из важнейших задач школы было развитие у учеников чувства красоты и гармонии в повседневном быту. Если приходилось латать какие-нибудь рабочие брюки, то и мальчики и девочки вместо простой заплатки или штопки должны были придумать нечто украшающее. Ха, ха...

Я смеюсь, так как этот эстетический экстремизм Бернардо привел его к тому, что он каждый семестр устраивал конкурс заплат. Девятилетние ребятишки создавали прямо-таки художественные фантазии из цветных ниток и лоскутков. .............

Итак, в эту пору, в 1965 году семи-, восьми- и девятилетние дети деятельно трудились, обеспечивая себя молоком, бараниной, яйцами и овощами. Ежегодная продукция шерсти и пшеницы, которыми, разумеется, занимались крестьяне-арендаторы, покрывала если не полностью, то, во всяком случае, значительную часть огромных расходов на содержание школы.

Да, он был счастлив и желал бы никогда не покидать свою Кинту.

По его словам, он каждый месяц проводил хотя бы одну неделю в Буэнос-Айресе и каждый год посвящал весь январь и февраль, время школьных каникул, на хлопоты — какие, вам уже известно — по укреплению финансов Кинты...

Да, вы верно сказали, совершеннейшая утопия! Признаюсь, в ту пору он сумел заразить меня своим энтузиазмом и вселить надежды, я верил всему, что он говорил.

Неудивительно, что всего за три года он пробудил энтузиазм у полудюжины молодых педагогов, которые им искренне восхищались, фанатически верили в него и в его дело... Когда же во время того посещения он мне признался в подлинном источнике финансов его заведения, я сильно встревожился. Что будет с этой чудесной школой, если Блас Пи вдруг угодит за решетку? Он стал меня успокаивать. Его школа, сказал он, создана на основе экономических расчетов, сделанных специалистами. Предполагалось, что, доведенная до полного объема, когда в ней будет пятьсот учеников, она сможет сама снабжать себя продуктами и справится со стоимостью обучения, если во главе будет стоять честный человек, способный осуществлять не слишком сложное руководство школой. И такой человек у Бернардо был. Я с ним познакомился. Это был кристально чистый человек. Звали его Алехандро Фуэнрабия. Он был агроном.

В 1965 году Бернардо разделил свою деятельность на две сферы: первая — поиски людей, способных отдаться его заведению и вдохновиться его педагогическим мистицизмом, и вторая — с помощью афер Бласа Пи и его компании обеспечение школы прочной экономической базой, на которой можно будет учредить другие аналогичные заведения. Думаю, что вот это и была утопия. Конкретный педагогический эксперимент, пусть и с налетом некоего идеалистического лиризма, был делом осуществимым. Речь шла о том, чтобы воспитать подростков, которые, выйдя из Кинты в шестнадцать лет, были бы подготовлены к самостоятельному существованию, к трудностям жизни, как взрослые люди. У каждого будет какое-нибудь ремесло при среднем образовании самого высокого качества, по крайней мере, один иностранный язык и, главное, выработанная за десять лет личная дисциплина. Бера в свои силы и убеждение, что где-то в тылу у них всегда будет любовная поддержка Кинты, должны были обеспечить им успех в любой области человеческой деятельности. Надо еще иметь в виду, что жизнь в Уругвае тех времен была относительно нетрудной. Бернардо вдобавок предусмотрел создание фонда университетских стипендий и особую систему опекунства — окончившие высшее учебное заведение, исполняя данное ими обязательство, должны были экономически поддерживать своих младших соучеников, поступавших учиться после них. Не буду здесь говорить о его проекте в целом, рассчитанном на тридцать лет вперед, иначе нам придется остаться здесь ужинать. Но, могу вас уверить, Бернардо намного превзошел Томаса Мора. Вс всяком случае, лейтмотивом его рассуждений была любовь к детям как полное оптимизма проявление любви к будущему человечества; отчасти в толстовском духе, тут, конечно, было некое бегство от действительности, некая идеалистическая мечта, а по сути, то было выражение протеста и осуждения современного человечества, каково оно есть на деле.

Вы правы, отрицать это было бы бессмысленно; я уже говорил, что я сам уверовал в его проект, уверовал полностью. Больше всего меня трогала его идея об эстетическом воспитании человека как стимуле для достижения всеобъемлющей доброты. Вспомните, ведь всего за пять лет до этого я был священником. Как я мог ему не поверить? К тому же достаточно было взглянуть на Бернардо, посмотреть ему в глаза, ощутить его энтузиазм, действовавший почти как электрические разряды, когда он утверждал, что ребенок, который в двенадцать лет будет любить музыку Бетховена, жить на лоне роскошной природы, среди поэзии, присущей математическим наукам и механизму вселенной, не будет способен совершить кражу или мучить животное.

Нет, нет и еще раз нет. В том-то и заключается сложность его характера. Крайнему идеализму, утопии Бернардо был противовесом строжайший, вполне конкретный, неумолимый практицизм. Например, он не разрешал принимать в школу детей старше семи лет. Он считал, что деятельность Кинты должна сосредоточиться на тех детях, которых еще можно спасти для общества. Он настаивал на том, что детей надо брать в самом нежном возрасте, когда в их чутком сердце еще не запечатлелись ужасы и дикость общественных язв. Он ставил своей задачей руководить их развитием только в этот труднейший период человеческой жизни, от пяти до шестнадцати дет. И он верил, что, если хотя бы двадцать процентов выпускников Кинты будут соответствовать человеческой модели, которую он намеревался создать, дело его увенчается успехом. Что ж до реалистической, практической стороны его характера, о которой я говорил, то он был готов безжалостно изгнать любого воспитанника с гомосексуальными наклонностями, с явной страстью к интригам или неоднократно уличенного в поступках нечестных, эгоистичных, жестоких и т. д.

Я пробыл в Кинте десять дней. Мы много беседовали. С 1960 года я отдался профсоюзной работе среди

сельскохозяйственных рабочих на севере Уругвая. Я не пытался пробудить в Бернардо интерес к политической борьбе, потому что он ею не смог бы заниматься. Он был неспособен вести пропаганду в широком социальном плане. Однако он с интересом слушал мои подробные рассказы о работе в сельской местности. Хвалил меня за самоотверженность и обещал оказать материальную поддержку, что он и исполнял аккуратно в течение более чем двадцати лет. Ему я обязан тем, что мог финансировать многие из моих социальных начинаний. Ему обязан освобождением из тюрьмы и тем, что в последние годы живу, не зная нужды. От него я получаю большую часть тех сумм, которые он уже ряд лет передает различным латиноамериканским политическим организациям. Такое вот раздвоение между утопией и реальностью прекрасно выражено в трудно постижимой антиномии Бернардо Пье-драита — Блас Пи. Вы согласны?

Чтобы превратиться в Бласа Пи? Нет, это не было перевоплощение. Он просто слегка изменил свой облик, прибегая к простейшим приемам (контактные линзы, иная прическа, изменение манер, иной социальный тип), никакого переодевания. Блас Пи был коммерсантом, действовавшим честно и легально. Фальшивыми были только его имя и документы.

А это бывало, когда он готовил свои акции. В таких случаях он назывался любым именем и прибегал к настоящим переодеваниям, с накладными усами, с элементами гримировки, париками, накладками, изменяющими фигуру, словом, всякими фокусами. Акции свои он всегда готовил с максимальной тщательностью. На подготовку не жалел собственных денег... Что вы сказали? Сообщники? Как он мне говорил, их было трое: две женщины и один мужчина. Одну из этих женщин я знал: уроженка Коста-Рики, конечно, блондинка, очень хорошенькая, из немецкой семьи, раньше училась в США, потом пробовала свои силы в театре. Она была одним из его страстных увлечений. Поехала к нему на Кинту в качестве учительницы пластических движений и, кажется, вдобавок вела занятия

английским. С 1967 года они ряд лет занимались вместе преступной деятельностью.

Она? В 1965 году ей, вероятно, было чуть больше двадцати лет, так, года двадцать два, двадцать три.

Да, они и теперь живут вместе. Об этом мы еще поговорим. Дело в том, что Кинта-дель-Пердидо была закрыта правительством Пачеко Ареко 1 в 1967 году под предлогом, что ею руководят подрывные элементы. Действительно, Алехандро Фуэнрабия, числившийся директором школы, которому Бернардо передал всю административную работу, распоряжение финансами и прочее, с 1964 года был активным членом Коммунистической партии, и, в довершение беды, полиция арестовала в Кинте трех тупамарос, которых я сам привел туда как в надежное убежище. О тупамарос Бернардо знал, но о том, что Фуэнрабия коммунист, ему не было известно.

Можете себе представить! Вы уже могли убедиться, что у него была склонность к циклически повторявшимся депрессиям. А весть о том, что школа, которую он пять лет создавал, терпит крах, была сокрушительным ударом. Я пытался тогда его убедить, что для него настало время перейти к настоящей борьбе. Однако крах педагогического заведения, существование которого, пожалуй, было самым счастливым периодом его жизни, вместо того чтобы привести его к истинно радикальным взглядам, повергло в очередной духовный кризис. Думаю, единственное, что у него осталось от всего этого, была любовь к той костариканке. И с тех пор он занялся преступной деятельностью С поистине индустриальным размахом. Он стал добы-вать деньги крупными аферами. Наверно, по .нескольку миллионов долларов в год. Кроме похищений заложников, он совершал классически отработанные жульничества, шедевры шантажа, я бы сказал, просто ради

Пачеко Ареко Хорм (р 1770) — уругвайский rocy/oj стаеииый и политический. деятель 8 1747 17/7 гги— пречиде» I Уругвая.

злорадного удовольствия поиздеваться над ненавистными ему людьми.

Но ведь я вам уже говорил, что в характере этого человека много необъяснимых граней. Безо всякой необходимости и с прибылью куда меньшей, чем та; которую приносили похищения заложников, он совершал мошенничества с произведениями искусства, с археологическими находками, продавал станки для печатания денег, городские памятники, подводные участки в море и, главное, совершал прямо-таки чудеса с сфере симонии ’. Однажды я спросил у него, зачем он это делает. «Чтобы жить»,— ответил он. Тогда я его не понял. Лишь позже догадался, что изобретательность в преступлениях, направленных против недостойных людей, не была, по его понятиям, аморальной и доставляла некое удовлетворение, во всяком случае, куда более острое, чем радости пенсионеров, которые ждут смерти, решая кроссворды или читая детективные романы. Бернардо решил сделать таким романом свою жизнь.

Ну, разумеется! Я неоднократно пытался вовлечь его в сферу настоящей революционной деятельности, но его уклончивая реакция или, вернее, то, что он назвал своей «неспособностью к активной борьбе из-за возможных ее искажений», убедили меня в тщетности моих попыток; я лишь достиг того, что он из года в год увеличивал финансовую помощь боевым организациям, которым я сочувствовал. Большая часть его жизни была отмечена всевозможными разочарованиями. После разгрома Кинты он жил только своей любовью к костариканке да страстью загезать грандиозные авантюры.

Надеюсь, товарищ майор, теперь вам понятно, почему я дал вам прочесть его автобиографию. Речь идет о чрезвычайно сложном характере, к которому весьма трудно подобрать ярлык,— в одних аспектах довольно ограниченном, в других сверходаренном, в ком

1 Симония — продажа церковных должностей.

благородство чувств, богатый жизненный опыт, многосторонняя культура, высокие интеллектуальные качества перемешаны с чертами весьма сомнительными, с поверхностными суждениями, декадентскими, я бы сказал, нигилистическими замашками.

Да, Рикардо, это введение было необходимо. Мне надо было объяснить вам мой отказ предоставить информацию, о которой вы меня просили в 1977 году, и, кроме того, теперь вы скорее поверите сообщению, которое я по просьбе Бернардо собираюсь вам сделать.

Надеюсь, вы понимаете, с какой осторожностью надо подходить ко всему, связанному с проделками Бласа Пи... Недавно Бернардо прислал мне письмо из Мехико. Он настоятельно просил меня изложить вам, кубинцам, обстоятельства его жизни и, в частности, историю с микрофильмами. Кроме того, он просил передать вам один документ, написанный им собственноручно, который, по его мнению — и по моему также,— представляет интерес для Революционного Правительства.

Дело с микрофильмами, как Бернардо мне в свое время рассказывал, состояло примерно в следующем. В начале 1975 года Бернардо прибыл в Лиму с египетским паспортом и снял шикарный особняк в столичном районе Сан-Исидро. В Перу он выдавал себя за принца Абдуллу. На самом-то деле он готовил похищение одного столичного плейбоя и для этого задумал принять облик восточного вельмржи. Принц Абдулла был лицом реальным, состоявшим в родстве с Саудовской династией, сыном одного из племянников Ибн Сауда 1 и его любовницы-англичанки. По рассказам Бернардо, подлинный Абдулла, затеяв заговор против монарха, был заточен в тюрьму, а верней всего, убит. Узурпируя его образ, Бернардо сочинил Целую историю — будто он сбежал из тюрьмы, про-

Иби Сауд (1880—1953) — король Саудовской Аравии в 1932-1953 гг.

дал какие-то владения в Англии и обосновался в Каире, чтобы заняться торговлей хлопком; однако не прошло якобы и нескольких недель, как ему стало известно, что сторонники Ибн Сауда намерены его похитить, и он решил сбежать от них подальше. Поэтому он, мол, выбрал Перу, страну хлопка, где он, используя свои связи с английским миром коммерции, собирается основать фирму по экспорту хлопка. Как всегда, история персонажа была сочинена весьма искусно. С первых же дней он избегал знакомств с членами арабской колонии в Лиме под тем предлогом, что должен остерегаться саудовских агентов. Иногда — и непременно в обществе перуанцев — он посещал ресторан одного сирийца, с которым говорил по-арабски (вспомните, что он несколько лет прожил на севере Африки). Он мне рассказывал, что объяснял свое неважное произношение тем, что вырос и получил образование в Англии, где жил с матерью, что сирийцу было довольно безразлично, раз принц оказывал ему честь тратить в его ресторане крупные суммы. И в конце концов, когда у человека лучшая английская машина этого года, особняк в Сан-Исидро и банковский счет на семьсот тысяч долларов, кто в Лиме мог заподозрить подлинность принца Абдуллы? Белая кожа, чересчур европейские черты — это, конечно, могли отнести за счет матери-англичанки, однако Бернардо все же следил за тем, чтобы загар не сходил с его лица. Выходя из дома, одевался на европейский лад со скромной элегантностью британского аристократа; дома же, принимая друзей, ходил в туфлях без задников, в тюрбане и показывал всем старые фото времен своего детства, снимки отцовского дворца, сделанные, как вы понимаете, где-нибудь в Танжере или в Тунисе. Он мне признавался, что в те годы эти маленькие, невинные забавы были единственной отрадой его жизни. Да, к сожалению! К величайшему сожалению!

Само собой разумеется, он всю жизнь пользовался тем, чему научился у иезуитов, и среди прочих театральных эффектов, которыми мог привлечь восточный принц — кроме богатых и изысканных пирушек — были всякие эзотерические штуки: кабала, гадание на картах, отгадывание мыслей и прочая чертовщина, не

говоря уже о пристрастии к хорошеньким женщинам. Одна из таких дам, некая... кажется, имя ее у меня здесь записано, да, некая Рита Алегрия, разведенная с гражданином США и затем вдова перуанского землевладельца, влюбилась в принца Абдуллу. Бернардо признавался мне, что и он чувствовал к ней влечение. У нее, говорил он, была редкая, обостренная чуткость в любовных отношениях, пленительная восторженность, поэтическая фантазия и так далее,— ничего подобного Бернардо еще не встречал. И похоже, будь у этой женщины еще какие-то человеческие добрые качества, его отношениям с Кристиной (так зовут костариканку) грозила бы немалая опасность.

Да, в Перу он прожил около года, однако не без отлучек. Видимо, лишь первые три месяца никуда не выезжал, пока не укрепил связи с небольшим мирком столичного высшего света, а затем, как всегда, не баловал своим присутствием и проводил в Лиме не более одной недели в месяц. Остальное время уходило на подготовку разных афер в самых различных местах. В это время Кристина жила в Нью-Йорке и участвовала в некоторых акциях Бернардо. Каждый месяц он непременно заглядывал в Буэнос-Айрес и в Каракас, где открыл филиал галереи «Арс-Лонга».

Да, кажется, Рита Алегрия была также превосходным объектом для гипноза и обожала подвергаться внушениям принца, который, усыпив ее, отправлял путешествовать по воле своей фантазии и возбуждал у нее новые эротические ощущения, что ей чрезвычайно нравилось. И вот, во время одного из таких сеансов Рита ему подробно рассказала о причинах неудачи ее первого брака с неким высокопоставленным служащим ИТТ, имя которого я не могу вспомнить. Этот господин, видимо, страдал визуальным эротизмом и вдобавок — фиксацией на школьных формах как стимулирующем факторе. Да, да, случай чрезвычайно странный. Она вышла за него совсем юной, когда еще ходила в форме одной монастырской школы в Лиме. Брак оказался очень недолгим — когда перуанка обнаружила, что ее супругу, чтобы заниматься любовью, надо наряжать ее во всевозможные школьные платья, ей стало противно подобное извращение, и через несколько месяцев она мужа оставила. Между прочим она еще рассказала, что в их квартире в Нью-Йорке у этого господина был огромный сейф, в котором стояла кушетка и над ее изголовьем очень низко висела картина, вставленная как бы в нишу. И забавное дело — почти ежедневно муж заставлял ее входить в сейф и, сняв с нее школьное платье, ласкал ее, не отводя глаз от картины. Можете себе представить, что этот рассказ немедленно возбудил Бернардо и подстегнул его преступное воображение — он стал осторожно выспрашивать подробности о жизни и личности этого гринго, проживавшего в Нью-Йорке... Да, многое помогла ему разузнать Кристина. Она обнаружила, что этот тип имел привычку колесить вокруг некоторых женских колледжей в машине с матовыми стеклами. Однажды Абдулла спросил Риту, помнит ли она, что это была за картина. Она ответила, что если бы ее увидела, то сразу бы узнала. Сказала даже, что несколько лет спустя, рассматривая репродукции картин Прадо, она увидела там эту картину и с дрожью отвращения узнала ее. Еще сказала, что это совсем маленькая картина, описала ее в общих чертах. Через несколько дней Абдулла показал Рите альбом картин Прадо, и она, не колеблясь, с полной уверенностью указала на «Успение Святой девы» Мантеньи.

Затем Бернардо выяснил, что этот сейф с картиной находился в потайном чулане с шифрованным замком. И он заподозрил, что американец картину похитил.

А иначе зачем бы ему прятать ее так тщательно? Не так ли? Но главное, из-за другой его слабости, из-за школьных форм, он был весьма легким объектом для похищения. К тому же наведенные Кристиной справки подтверждали, что этот человек, итальянец по происхождению, мог уплатить выкуп е миллион долларов, а таков был в то время обычный тариф Бернардо.

Да, плейбоя в Лиме он похитил в конце 1976 года. Я это помню, потому что он и Кристина провели конец года со мною в Каракасе и он мне рассказывал всю историю похищения. Думаю, такие его признания в какой-то мере воскрешали в нем былую привычку к исповеди, с каковой и началось наше знакомство за тридцать лет до того.

Вас действительно интересует его имя?.. Нет, здесь у меня его нет. Дома — есть. Могу сообщить позже.

Об остальном вы легко можете догадаться. Бернардо похитил американца, отнял у него миллион с лихвой и «Успение Святой девы», которое возвратил в музей Прадо. Заложник сам признался ему, что картина похищена. И кроме того, наконец, мы подошли к самому важному, вы, наверно, догадались, что именно там он и нашел пресловутые микрофильмы. Бернардо понял, что это может оказаться весьма ценной находкой, и передал их мне, поручив доставить в Гавану. Сказал, что для него было бы слишком опасно пытаться выяснить суть этих чертежей, и просил, чтобы я даже вам не открывал их происхождения. Так я и сделал...

Да, скажу по правде, я очень устал. Обещанные вам сведения вы найдете в документах Г и Д, написанных самим Бернардо. Мне к ним добавить нечего... Да, думаю, нам пора уходить. Прочтите документы сегодня вечером и, если я вам понадоблюсь, позвоните мне по номеру, который я вам Дал.

Во исполнение приказа начальства в этой записи приведено лишь самое основное из рассказа Эмилио. Многоточия поставлены вместо моих вопросов, некоторых повторений и несущественных деталей. Теперь надо читать документы Г и Д, копии которых я прилагаю. Из них видно, какой неожиданный поворот произошел в жизни интересующего нас лица, и при-

ведено его конкретное предложение нашему правительству.

С революционным приветом майор Хуан Контрерас Солас.

Г

Мехико, 29 мая 1979

■Mil* ’“",**^**^

Бедняга Карлос, дорогой мой старик!

Чувствую, что приспело время перейти с тобой на «ты». Снова ты более двух лет не имел от меня вестей. На сей раз у меня их изобилие. Держись!

Ты помнишь конец 1976 года? Помнишь, что, когда я стал импровизировать новогодний тост, Кристина расплакалась? В тот же вечер после твоего уходе она мне сказала, что уже некоторое время оказывает помощь никарагуанской герилье, в рядах которой сражается ее брат. Под конец она заявила, что через несколько недель тоже включится з вооруженную борьбу. Сказала, что больше меня не любит и что ей в тягость пустота нашей авантюрной жизни, а в последнем похищении она сыграла роль монахини, только чтобы отдать свою долю сандинистам. Повторяла, что прожила со мной несколько очень счастливых лет, была нежна как всегда, но напомнила, что ей уже тридцать три года. Ей хочется сделать что-то стоящее, жить, снова обретя идеалы.

Не признайся она, что перестала меня любить, я бы последовал за ней. А пока лишь настоятельно попросил писать мне. Она обещала. На другой день я простился с нею в Майкетии 100 и уехал в Буэнос-Айрес.

Я не был уверен, что она меня разлюбила. Думал, она, возможно, это сказала, чтобы меня подзадорить, привлечь к той жизни, которую выбрала сна. В Буэнос-Айресе я провел несколько очень грустных месяцев. Пережил всякое.

В конце апреля 1977 года получил от Кристины письмо. Писала она, пользуясь шифром, который я придумал для нашей «оперативной» корреспонденции. Я уже почти отчаялся дождаться от нее письма. Она просила материальной помощи для их группы, продукты, лекарства. Указала место, где они будут находиться в мае. Просила, чтобы я сам приехал, побыл с ними хоть одну неделю. Уверяла, что я смогу покинуть Никарагуа, когда пожелаю, или же, если предпочту другой выход, мне обеспечено гораздо более быстрое и достойное самоубийство, чем то, которое избрал я, медленно себя уничтожая. И еще уверяла, что никогда, даже в период жизни в Кинте, она не испытывала такой веры в себя и в род человеческий, как теперь, вдохновленная партизанской борьбой. «Мы тебя ждем,— писала она в конце.— Я знаю, что мой старый чудотворец нас не подведет».

Это «мы» было для меня как укол шпоры. Я почувствовал в нем скорее двойственное число, чем множественное.

Две недели спустя я нанял в Мехико «чартер» и угнал его в Манагуа, заставив пилота приземлиться в пустынной местности. Я привез им много денег, продуктов и лекарств, которые просила Кристина.

«Мы» действительно означало двойственное число. Я ее потерял.

Несмотря на это, я продолжал им помогать. За последние два года я четырнадцать раз побывал в Никарагуа. Маршан Блас Пи с 1977 года стал интересоваться археологическими находками культуры майя. С оружием в руках я не сражался, но сделал немало. До сих пор страдаю от разлуки с Кристиной, однако жизнь, полная опасностей, поддерживает во мне чувство собственного достоинства и, как ни странно, известного оптимизма. Недавно закончил в Мехико одно Дело и на днях возвращаюсь в Манагуа. В этот раз опасность будет особенно велика.

Что ж до старины Кастельнуово, я, как и прежде, неблагодарная свинья. Пишу тебе, потому что ты мне нужен. Я хочу, чтобы ты передал своим кубинским Друзьям копии следующих документов:

а) Отрывки из моей автобиографии и нашей переписки до 1959 года, которые покажутся тебе наиболее характерными;

б) «Исповедь Альваро де Мендоса» с комментариями Хуана Анхеля Поло (в моей библиотеке в Каракасе есть новый экземпляр, стоит на третьем

стеллаже слева);

в) Изложение моих похождений между 1959 и 1976 годами, которое тебе, друг мой, придется написать самому, с включением проделок тебе известных и в особенности того, что связано с микрофильмами;

г) Приложенную карту;

д) «Загадку «videsne»,которую я тут изложил и также прилагаю.

Дорогой Карлос! Чтобы моя «Загадка» не показалась в Гаване бредом сумасшедшего, кубинские чиновники должны знать, кто я, кем был и чем занимался в жизни сей.

Ты знаешь, что в моих «делах» я маниакально методичен, и в этом нынешнем деле, в котором мне не придется участвовать лично, я хочу быть методичным более, чем когда-либо. Чтобы моя «Загадка» не залежалась в каком-нибудь ящике, нужна реклама. Кубинец, которому поручат это дело, должен прочитать документы А, Б, В, Г и Д в алфавитном порядке. Я на этом настаиваю.

Будь у меня уверенность, что в этой войне я уцелею, я сам бы взялся их убедить. Но такой уверенности у меня нет, потому-то я хочу, чтобы ты меня заменил. Думаю, мне в конце концов удалось найти правильное решение. Когда прочтешь «Загадку», ты все поймешь. Прошу тебя, постарайся, чтобы они отнеслись серьезно.

Всего хорошего!

Блас Пи.

Р. S. Человек, который передаст это письмо, один из наших и знает, что ты тоже наш. Я попросил его дать тебе свой адрес в Каракасе, на случай, если ты захочешь отправить мне письмо через него. Он сказал, что Вернется в Мехико первого июня, а я пробуду здесь до третьего. Воспользуйся его услугами и напиши мне.

д

Товарищи!

«Исповедь Альваро де Мендоса» с комментариями доктора Хуана Анхеля Поло была издана в Мадриде

в 1941 году, но мне пришлось ее прочитать только в конце сороковых годов. В это время я зарабатывал себе на жизнь, сочиняя тексты для радиотеатра в Монтевидео. И вот, возможно под влиянием скептических выводов Хуана Анхеля Поло, я ряд лет полагал, что исповедь Альваро — это вымысел, сочиненный в XVH веке каким-нибудь автором приключенческих романов. Однако странная эта история застряла у меня в мозгу. Навсегда запомнилось и необычное прозвание фрая Херонимо — «Кукольник».

«Исповедь» послужила — не то в 1948, не то в 1949 году — основой для моего очередного приключенческого опуса, в котором я, несколько переработав историю Альваро, сохранил, однако, самого героя, а также фрая Херонимо.

О, этот фламандский бастард, он же испанский пикаро, голландский капитан, бывший также картежным шулером, кантаором и конокрадом в Андалузии, наемником на Востоке, в Богемии, на Кубе и в Мексике, цыганом, исколесившим пол-Европы, пиратом на Карибском море и, как будто этого мало, образованным поэтом, влюбленным в Вергилия, полиглотом и бог знает чем еще!.. Контрасты света и тени в его жизни, ее перипетии, спокойная патетика изложения, чувство собственного достоинства пленили меня. С первого же чтения я был ошеломлен.

Шли годы. Прошло двадцать пять лет. Настал период, когда я занялся отнюдь не праведными хлопотами... Короче, однажды, готовя аферу в области симонии, я находился в Севилье — мне надо было разыскать в Архиве Индий данные о некоторых испанских богословах, живших в Колумбии. Там мне попалось сочиненьице лиценциата-доминиканца, отпечатанное в Королевской Аудиенсии в Санта-Фе-де-Богото в 1608 году. За двадцать лет до того автор изучат в Сч-ламанке каноническое право, и, пустившись в моральные рассуждения на предмет различных способностей телесных и духовных, он на превосходной латыни вспоминал как пример своего сокурсника, уроженца Палоса, происходившего из скромного рода моряков и благодаря блестящим способностям занимавшего среди их товарищей первое место в богословских науках. Упоминаемый им эрудит, некий «Гиеронимус», кроме того приобрел ради своего удовольствия изрядные познания в мореплавании и астрономии и обладал

редким даром мгновенно копировать любые рисунки и географические карты, к которым у него была страсть коллекционера. И как весьма необычную черту автор упоминает еще, что Гиеронимус часы своих монастырских досугов употреблял ad conficiendas pupas, quarum nonnullae maxime placuerunt puellis domus regiae (на изготовление кукол, из коих многие чрезвычайно нравились девицам королевского дома).

Я тотчас подумал, что, возможно, исповедник Альваро в обители Санто Доминго в Ла-Абане был лицом реальным. И в самом делвгТиеронимус, студент, учившийся у доминиканцев в Саламанке, прекрасно накладывался на моего Херонимо Кукольника. Таким образом, «Исповедь» оказалась бы историческим документом, правдивым свидетельством эпохи.

Я записал все данные, решив исследовать проблему, когда покончу с «делом», которым занимался. Меня всегда интересовали загадки прошлого, а этот случай сулил особые удовольствия. Не удастся ли мне узнать какие-либо реальные обстоятельства жизни двух этих человек, которые так меня поразили двадцать пять лет назад? Быть может, я добуду сведения о подлинных исторических событиях, из которых я с помощью своего воображения извлек радиосериал в тридцать глав.

Открытие реального существования фрая Херонимо Кукольника, о котором и не подозревал Хуан Анхель Поло, не только льстило моему тщеславию, но также сулило приятную перспективу высмеять эрудита, который с самого начала вызвал во мне антипатию своим педантичным, академическим тоном; мало того, что его ханжеская неприязнь к личности дона Альваро, чьей жестокости и нечестивости он ужасается, рисовала мне образ классического ученого остолопа, он к тому же был бесстыжим франкистом: в самом раболепном, безудержно льстивом тоне он посвящает свое сочинение Генералиссимусу, спасителю христианской Испании и прочее.

Вскоре после этого, перечитав «Исповедь», я пришел к убеждению, что большая ее часть автобиографична. Кроме бессвязной заключительной главы с явлениями святого Христофора, во всем остальном ощущается реальная жизнь.

Весной 1973 года мне пришлось вернуться в Испанию, и я потратил несколько дней на поиски данных о фрае Херонимо в Севилье. Все было тщетно. Разо-

чарованный неудачей, я на несколько месяцев позабыл об этом деле, пока другая из моих «негоций» (настаиваю на этом термине, этимологически безупречном) не привела меня в Голландию, где я пробыл несколько дней в Амстердаме. Чтобы развлечься, я решил порыться в городских архивах, поискать каких-нибудь данных о событиях, связанных с детством Альваро.

Хуан Анхель Поло в своих изысканиях обнаружил имя дона Хуана Кансино де Мендоса в корреспонденции герцога Альбы и в документах рыцарского ордена Святого Иоанна Иерусалимского. Действительно, и здесь и там были упоминания о его воинских деяниях и о его участии в убийстве Вильгельма Оранского; однако ни в одном из более чем двух десятков документов, которые ученый приводит в библиографии, нет данных ни о браке его с Корнелией Ван ден Хееде, ни о рождении Альваро. И с поистине ангельской наивностью дон Хуан Анхель приходит к выводу, что «Исповедь» — это литературное произведение, которое связано с реальностью лишь тем, что включает историческое лицо, и в котором анонимный повествователь добавил элементы собственного вымысла, как, например, брак дона Хуана с фламандской дамой, рождение сына Альваро и т. п. Судя чересчур поспешно, Поло авторитетно утверждает, что прекрасная форма изложения говорит о том, что текст куда больше похож «на плод романического вымысла, чем на изложение исповеди, о чем заявляет автор»; как будто, если рассказ хорошо написан, он непременно должен быть вымыслом. Кроме того, доктор Хуан Анхель Поло все же филолог — причем неважный! — и посему пытается выступать как литературный критик и лингвист и в ученых примечаниях к тексту пускается в отнюдь не убедительные рассуждения о позднейшем характере некоторых оборотов и тому подобные нелепости.

Но в конце концов простим бедняге Поло. У него есть неоспоримая заслуга — это ведь он вытащил из праха забвения эту историю. Пожалуй, он достоин благодарности потомства. Гораздо более печальной была судьба «Илиады» — ученому миру понадобились многие века, чтобы убедиться, что поэма эта, хотя в ней есть и литература и вымысел, является еще и историческим документом.

Что же касается Поло, то меня возмущает его близорукость, ограниченность воображения. Как ему не пришло в голову, что дон Хуан Кансино де Мендоса, офицер агрессивной армии оккупантов, был простЬ сожителем Корнелии и что Альваро, по гордости характера и весьма присущей тому времени стыдливости, утаил от фрая Херонимо, что он плод незаконной связи? Как иначе объяснить безразличие благочестивого дворянина к своей законной семье, вплоть до того, что он возвращается в Испанию и оставляет на произвол судьбы жену и сына? А загадочный отъезд Корнелии с сыном «в голландское селение, расположенное поблизости от города Гронингена»? А презрение Лопе к своему брату? Как объяснить его бесчеловечное отношение к Альваро после смерти отца? Да если бы у Альваро, юноши разумного и агрессивного, было хоть малейшее право на отцовские владения, он бы никогда не допустил, чтобы его брат Лопе столь деспотически присвоил себе «майорат». Если же Альваро удалился без протеста, если, будучи студентом факультета права, даже не подумал о том, чтобы хоть затеять тяжбу, причина ясна —- он знал, что он внебрачный сын, по законам страны лишенный прав на наследование.

Так как я не знаю голландского, я пригласил в Амстердаме на помощь студента-историка. Предложил ему весьма заманчивое вознаграждение и дал аванс, чтобы он подробно исследовал генеалогию семьи Ван ден Хееде. Меня интересовало, кто были кузены Корнелии, владельцы «замка на берегу моря»; будучи «богатыми судовладельцами», они, быть может, оставили какие-то следы своей торговой деятельности в документах эпохи — в коммерческой переписке, юридических актах, отчетах об аукционах, в закладных, деловых письмах и т. п. Я посулил добавочное вознаграждение, если удастся установить, что Корнелия ван ден Хееде, считавшаяся вдовой погибшего при кораблекрушении голландца, действительно жила со своим сыном в Голландии с 1583 года до своей смерти в 1597 году.

Примерно месяца три спустя, когда я находился в Нью-Йорке, мой секретарь передал мне по телефону из Буэнос-Айреса, что на мое имя пришло письмо из Амстердама. Действительно, я тому студенту дал мой аргентинский адрес.

Парень разыскал-таки нужные мне сведения. Кузены Корнелии были братья Ван Мушенбрек, судовладельцы, торговцы, и в те годы, когда Корнелия и Альваро жили близ Гронингена, Иоганнес ван Мушенбрек был тамошним бургомистром. Семейство Ван Мушенбрек продолжало вести коммерцию с заокеанскими странами до середины XIX века, когда их род угас и торговая фирма перестала существовать. Часть их корреспонденции, относящаяся к XVII веку, сохранилась в архиве амстердамской Торговой палаты. Мой исследователь обнаружил два любопытных письма: первое было подписано неким Хубертом ван ден Хееде, кузеном бургомистра упомянутого селения, название которого я сейчас уже не помню; он обращался к бургомистру в 1583 году по поводу закупок шерсти в Англии и в конце письма благодарил за приют, предоставленный его «злосчастной сестре Корнелии». Во втором письме, помеченном 1598 годом, от того же отправителя к тому же адресату, сообщалось, что сын Корнелии уехал в Испанию.

Этого мне было достаточно. Я больше не сомневался: Корнелия, забеременев от дона Хуана Кансино, удалилась в Гронинген, огражденная от сплетен мнимым браком с голландским моряком. Даты совпадали: 1583 год был согласно «Исповеди» годом рождения Альваро и отъезда в деревню «злосчастной Корнелии», как явствует из письма Хуберта ван ден Хееде к его кузену-бургомистру. А 1598 год — это как раз тот год, когда Альваро, как сам он пишет, отправился в Испанию. С этого момента я проникся уверенностью, что «Исповедь» — документ подлинный. Не было никаких оснований считать литературным вымыслом документ, где упоминались исторические, реальные лица — Корнелия ван ден Хееде и фрай Херонимо Кукольник. Два этих персонажа были слишком далеки друг от Друга географически и слишком незначительны, чтобы некто, знавший их лишь понаслышке, вздумал бы ввести их в литературное сочинение. Упоминать одновременно и Корнелию и фрая Херонимо мог только человек, кто бы он ни был, непосредственно связанный с обоими, следовательно, некто живший в Голландии в конце XVI века и в Ла-Абане в начале XVII века. Я был твердо убежден, что этот некто и был Альваро де Мендоса, человек из плоти и крови.

Вдохновленный находкой, я решил снова покопаться

в испанских архивах. Быть может, отыщется что-либо о фрае Херонимо. Однако до конца 1974 года мне не удавалось всерьез заняться этим вопросом. И все же я несколько месяцев непрестанно размышлял о содержании «Исповеди». Читал и перечитывал ее текст и пришел к выводу, что то было грандиозное надувательство, задуманное плутом Альваро де Мендоса, чтобы снискать благоволение доминиканцев в Ла-Абане. Исходным моментом был для меня резкий контраст между тем, что описано в тринадцатой хорнаде, и содержанием всех предыдущих хорнад. Видения, о которых Альваро сообщает в последней хорнаде, являются только людям со свихнутыми мозгами, а безумец не мог бы писать так связно, последовательно и правдоподобно, как то мы видим в двенадцати предыдущих хорнадах. Последняя же была тем решающим ударом, который, по мнению Альваро де Мендоса, должен был обеспечить ему поддержку доминиканцев на будущее. Что же до остальной части «Исповеди», она, я думаю, в основном содержит сознательно правдивую информацию. Причем настолько правдивую, что в некоторых эпизодах Альваро неспособен скрыть свои истинные чувства. Уверен, что он не испытывает раскаяния, о котором пишет, рассказывая о расправе с альгвасилом и со своим братом Лопе. Напротив! Он вспоминает это с наслаждением. В его описании мести альгвасилу чувствуется смакование всех этих пыток и нет ни на грош христианского раскаяния. Перечитайте заключение четвертой хорнады о том, как он натирает воском острие кола; перечитайте также совершенно циническое описание в третьей хорнаде о сделке с Мочуэло, какими ударами кинжала он должен прикончить его братца Лопе. И в том же, полном гордыни тоне он говорит об убийстве священника на Кубе и о распятии Тернера. Воздадим ему должное: он выражает искреннее раскаяние — просто человеческое, не христианское,— в убийстве двух служителей инквизиции, сопровождавших альгвасила; с тем же чувством он рисует эпизод бунта галерников и расправу, по приказанию Тернера, с беззащитными пленными испанцами. И я мог бы поклясться, что он питает чувство истинной дружбы к мудрому Алькосеру, к Антонио из Кадиса и к Пам-беле.

На некоем этапе розысков я пришел к убеждению,

что большая часть рассказанного Альваро, кроме последней хорнады, чистая правда, включая и историю с сокровищем. Вначале я недоумевал, для чего ему понадобилось сочинять нелепицу с видениями в последней хорнаде. И лишь некоторое время спустя нашел разгадку: он сделал это, чтобы произвести благоприятное впечатление на доминиканцев. Я представлял себе различные варианты. Возможно, между ним и Памбеле, с одной стороны, и пятью испанцами — с другой, произошла вооруженная схватка. Погиб ли в ней кто-нибудь? А может быть, они лишились корабля и не имели на чем перевезти сокровище; либо же из-за того, что людей стало меньше, они уже не могли справиться с таким большим судном, как фрегат Тернера, и осуществить свой план, изложенный в предпоследней хорнаде — явиться на Кубу в качестве бывших пленников, а затем победителен, перебивших английских пиратов.

Словом, могли возникнуть разные предположения, несомненно, однако, то, что Альваро решил искать себе поддержку в Ла-Абане. На кого он мог рассчитывать? Сокровище было слишком соблазнительно. Любой, кому он доверится, мог предать. И тогда старый пикаро, бродяга, шулер, студент Алькалы и Саламанки, прошедший курс «негодяйских наук в тунцеловлях Уэльвы», надумал придать себе ореол святости историей с видениями и одновременно пробудить алчность доминиканцев — тогда он мог быть уверен, что, по крайней мере, до того, как будет отрыто сокровище, его не выдадут за все его злодеяния в руки правосудия. На такие мысли наводило меня не столько мое гуманитарное образование, сколько мой опыт матерого мошенника, пикаро нашего века.

«Исповедь» отмечена всеми чертами искусно сфабрикованного обмана. Откровенность и мужество в признании своих чудовищных преступлений приправлены скромными упоминаниями о добрых чувствах, из-за коих Альваро ради спасения конокрада Антонио лишается звания испанского офицера, а впоследствии — языка за протест против варварства Тернера. Обман остроумно увенчан актом раскаяния и ореолом святости, придуманным в тринадцатой хор-нада. Удар рассчитан точно! Две дополнительные записки, приложение к «Исповеди», показывают, что Альзаро убедил-таки доминиканцев, что они уже были

готовь! снарядить для него бригантину и дать матросов, которым он мог довериться.

Для меня все было ясно. Передо мной лежал шедевр искусства убеждения с классическими чертами отлично продуманной аферы. Если бь: Альваро в двенадцати хорнадах не расточал необычную искренность, если бы не сознавался в леденящих душу злодействах, если бы явно не соглашался на то, чтобы доминиканцы выдали его инквизиции, никто, пожалуй, не поверил бы в историю с сокровищем, тем паче в его видения.

Пытаясь себе объяснить, почему Альваро пошел на страшный риск угодить в лапы правосудия, я среди многих предположений склонялся прежде всего к мысли, что и его спутники по какой-то причине лишились фрегата. Будь фрегат в их распоряжении, то при помощи Памбсле и пятерых испанцев первоначальный план явиться на Кубу в качестве бывших пленников на пиратском корабле был несомненно более выигрышным и менее опасным. Почему они его не осуществили? Были только два ответа: либо потому, что не могли уже рассчитывать на испанцев, которые были бы для Альваро поручителями; либо потому, что потеряли фрегат. И так как Альваро не мог просто так поязиться в Ла-Абане — городе, насчитывавшем тогда тысяч десять жителей,— чтобы купить судно за слитки золота или за жемчужные ожерелья и набрать команду среди тамошних моряков, он задумал вовлечь в это дело доминиканцев и скорее всего с единственной целью обзавестись судном, чтобы откопать сокровище и вернуться в Европу вместе с Памбеле, а может, и с испанцами, избавившись от прочих членов команды.

Решившись, как я уже сказал, всерьез заняться этим делом, я начал с Ватикана. Навел там кое-какие справки, затем отправился в Голландию, где жил, знакомый мне, один из лучших фальсификаторов в Европе, и попросил сочинить мне кое-какие документы. После чего я в один прекрасный день явился к доминиканцам в Мадриде с подлинными рекомендациями римского кардинала, которого я обманул состряпанными в Голландии документами. Я получил подписанное главою ордена разрешение на то, чтобы все монастыри доминиканцев в Испании предоставили в мое распоряжение свои библиотеки и архивы.

Дней через пять я обнаружил карту полуострова Флорида с подписью картографа: «Гиеронимус Це-заравгустинус» и датой: 1618. «Цезаравгуста» — древнеримское название нынешней Сарагосы. Возможно, это и был разыскиваемый мною человек, он ведь подвизался также в качестве картографа. Я знал, что родом он из Палоса-де-Могер, но мне также было известно, что, именуя себя по какому-нибудь селению, монахи могли называть не только место своего рождения, но и место того религиозного заведения, где они снискали себе некоторую славу.

Через два дня я уже был у доминиканцев Сарагосы. Рекомендации кардинала характеризовали меня как исследователя, чьи занятия представляют интерес для папского престола.

Сперва меня постигло большое разочарование: во время наполеоновского нашествия отряд патриотов, запершийся в монастыре, навлек на себя огонь неприятеля, из-за чего большая часть архива сгорела. Обитель располагала перечнями проживавших в ней монахов лишь начиная с 1808 года. Утрачены были также свидетельства о смерти, распоряжения администрации ордена, которые могли бы пролить свет на жизнь сарагосских доминиканцев в XVI и XVII веках. Как бы то ни было, я твердо решил посмотреть все документы, в которых будут упоминания о первой половине XVII века.

Еще до конца второго дня моих поисков в руках У меня оказался пухлый том ин-октаво, в нем было страниц триста, исписанных убористым готическим почерком. Начальные листы отсутствовали, поэтому название и автор были неизвестны. В основном он содержал благочестивые размышления. Я уже хотел отложить его в сторону, как вдруг мне бросилось в глаза слово «Матансас» и чуть повыше, на той же странице, имя Пиета Хейна, знаменитого голландского корсара.

Тут уж я стал читать внимательно. То был рассказ о событии, которое в свое время прогремело и взволновало Кубу и Испанию. Рассказчик, находясь, очевидно, в Ла-Абане, был еще под сильным впечатлением пережитого и повествовал о страхе, царившем в городе, когда перед его стенами стала на якорь голландская эскадра, только что захватившая возле Матансаса испанскую флотилию с сереб-

ром, шедшую из Веракруса. Две недели корсар стоял перед Ла-Абаной, население которой лихорадочно готовилось к сопротивлению на случай, если голландцы вздумают штурмовать город.

Запись была сделана в ноябре 1628 года, как раз в тот период, когда произошло нападение голландцев на караван судов с серебром. Я мог в этом убедиться, заглянув в имевшуюся в монастырской библиотеке энциклопедию.

Размышления автора кое-где перемежались упоминаниями о повседневных делах — почти как в дневнике. Быстро листая страницы, я увидел, что последние записи датированы 1630 годом и сделаны в Сарагосе.

К сожалению, последние страницы тоже отсутствовали, однако я и впрямь держал в руках записи монаха-доминиканца, очевидца событий на Кубе в 1628 году, который два года спустя жил в Сарагосе. Мог ли я вообразить в начале моих поисков, что мне удастся увидеть своими глазами не что иное, как дневник монаха, современника фрая Херонимо Кукольника, жившего также в гаванской обители Санто-Доминго? Или, может быть...

От волнения у меня вдруг разболелась голоза. Книга была изрядно испорчена. Почти на всех страницах написанное в верхнем правом углу невозможно было прочесть — так потрудились моль и годы. Из сундука, в котором хранилась книга, сильно несло керосином, и я предположил, что когда-то — возможно, очень давно — книгу пытались предохранить каким-то средством против насекомых. Меня снова охватило возбуждение открывателя. Я не мог решиться начать сейчас же читать все подряд. Боялся, что мои иллюзии рассеются. Захотелось курить — в библиотеке это было запрещено,— выпить глоток спиртного, и я попросил у брата библиотекаря разрешение взять книгу с собой в комнату, которую мне отвели в монастыре.

В тот вечер поужинал я в городе, а когда на колокольнях Сарагосы пробило два часа ночи, мои взгляд уже был прикован к готическим буквам, начертанным, вне всякого сомнения, фраем Херонимо Кукольником,— он писал о впечатлении, произведенном на него светловолосым немым, который однажды явился к нему в монастырь Санто Доминго в Ла-Абане с прось-

бой принять письменную исповедь. (В ближайшее время мой секретарь пришлет Вам из Буэнос-Айреса фотокопию этой книги, которую я сделал в Сарагосе.)

С ликованием читал я и перечитывал строки, написанные превосходной классической латынью. Сердце радостно стучало в груди. Так я провел над этой рукописью всю ночь до рассвета, то ликуя, то изумляясь. Под датой «август 1630 года» я набрел на странную, сильно испорченную запись, обведенную рамкой и сделанную печатными заглавными буквами в стиле carmina quadrafa ', имела она такой вид:

1.

2.

3 Ml.......О.........RES

4.DIX..........АВ......ORUM

5 EX ЕО. .RTU. .XIENTIB. .EST MAG NUS. .Т. .QUAM

6 . RCUS IN . . . ARUM.........Bl.....

7 ... SA .... ЕТ SUB API.....LLIS . . XIMAE

8 . . SULAE VIDESNE. ... A..........SSUUM

9 VIDEBI. . R . . . ATR ... PES........FODIAT

10 . . VENIET. . . H.SSAU. . . .СТАЕ. . . . ITAE . 1AM 11 . .VARUS..........VENTUM.....RUM

Цифры слева проставлены мною. Точки соответствуют изъеденным молью неразборчивым местам. Так как сейчас я пишу это по памяти, возможны неточности, но то, что важно для нас, передано верно. Я это прекрасно помню, не зря несколько месяцев голова моя была занята разгадываньем этой галиматьи.

Никаких пояснений к этим строкам не было. На предшествующей странице ничего нельзя было разобрать. Эта часть рукописи, с полсотни страниц, больше всего пострадала от моли и времени. Увидев впервые текст в рамке, я даже не обратил на него внимания. Подумал, что это один из часто встречавшихся в рукописи акростихов, к которым фрай Херонимо, очевидно, питал пристрастие; но чуть позже, снова разглядывая текст в рамке, я почувствовал, что у меня волосы на голове зашевелились от возбуждения. Да ведь это, возможно, и есть указание, как найти сокро-

1 Букв.: «Квадратные песнопения» (лат.). Имеется в виду тип букв, которым в средние века записывали текст церковных гимнов.

вище с «Санта Маргариты»! Особенно меня поразили несколько весьма выразительных отрывков.

. . .SULAE (8-я строка) могло быть концом слова INSULAE и соответствовать различным формам склонения слова «остров». . .SSUUM не вызывало сомнений, так как подобное сочетание букв для латинского редко; оно относилось к PASSUUM, родительному падежу множественного числа от PASSUS — «шаг», обычная мера расстояния. FODIAT (9-я строка) — форма глагола «выкапывать» и . .VENIET (10-я строка) — почти наверняка было будущим временем глагола «находить». Но самое волнующее сочетание букв шло дальше в этой же строке: . SSAU — слог греческого типа, необычный для латыни, и предшествующее ему Н, вне всякого сомнения, говорили о том, что тут поставлено латинизированное греческое слово THESSAURUS, то есть «сокровище»; а . . .СТАЕ. ITAE вполне могли быть обрывками слов SANCTAE MARGARITAE.

Весьма вероятно, текст в рамке указывал, где надо копать и найти сокровище с «Санта Маргариты». Я принялся с жадностью перечитывать предыдущий текст. На несколько страниц раньше мне попалась одна, почти нетронутая, где значилось, что настоятель монастыря Санто Доминго с энтузиазмом поддержал мысль о том, чтобы снарядить судно, на котором бы ALVARUS отправился с двумя молодыми доминиканцами, опытными в морском деле. Там я также обнаружил, что бригантина называлась «Эль Лунарехо» и была куплена на деньги ордена. Хотя фрагмент, где речь шла о поездке, был сильно изуродован, она, по всему судя, действительно состоялась в середине июля 1628 года. Альваро объявил, чтобы ждали его возвращения через столько-то дней. Число дней было неразборчиво. Вероятно, там стояло «два», или «три», или «шесть», потому что в конце слова сохранилась буква S *. Отсутствие этого уточнения серьезно осложняло дело — при обычных ветрах любая бригантина может совершить плавание туда и обратно к малым островкам у северного берега Матансаса в два дня; три дня потребуется для островков у провинции Лас-Вильяс; шесть — к востоку от провинции Камагуэй. Я, правда, не слишком отчаивался из-за этой неясности, так

1 По-испански названия цифр 2, 3, 6 оканчиваются буквой s (dos, tres, seis).

как у меня не было и тени надежды на то, чтобы откопать сокровище, захороненное почти двести пятьдесят лет тому назад, которое к тому же наверняка было давно унесено самим Альваро или кем другим. Отчаивался я из-за того, что не знал, где оно было зарыто. Такие приступы патологического любопытства были единственной радостью в моей жизни. Не без досады я, пробегая следующие страницы, узнал, что «Эль Лунарехо», под другим названием и с голландским флагом, принадлежала к эскадре Пиета Хейна, каковая в первые дни августа появилась у входа в залив Ла-Абаны и после захвата каравана с серебром, уже в ноябре, подвергла город осаде.

Под разными датами 1629 и 1630 годов есть упоминание о спорах фрая Херонимо с настоятелем. В одном очень отчетливом пассаже он сокрушается об исчезновении двух братьев и, словно бы для облегчения своей совести, настаивает, что Альваро, по его убеждению, поступал честно, что он не замышлял обмана, что наверняка он стал жертвой пиратского нападения. При первом чтении этого места все, на мой взгляд, говорило о том, что настоятель разгневался; он решил, что Альваро их провел, выдумав историю с сокровищем, чтобы выманить деньги на снаряжение судна и возвратиться к занятию пиратским ремеслом, о чем как будто свидетельствовала принадлежность «Эль Лунарехо» к эскадре корсаров.

Моя гипотеза об обмане подтверждалась. Очевидно, фрай Херонимо полностью клюнул на выдумку Альваро, и его упорная защита честности плута навлекла на него суровый выговор настоятеля. В оправдание фраю Херонимо можно было бы повторить, что, кроме последней хорнады, «Исповедь» поражает своей искренностью. Ей невольно веришь. Подобную искренность не сумел бы нарочно изобразить никакой преступник, будучи опытным и искуснейшим писателем, а я сильно сомневался в том, что Альваро можно причислить к таковым после стольких лет бродяжничества, когда он не брал перо в руки. Поверьте, я знаю, о чем говорю,— я неплохо разбираюсь в литературе и в мистификациях и очень хорошо — в преступных аферах.

Настоятель, человек более практический, видимо, пришел к убеждению, что либо история с сокровищем была чистой выдумкой, либо Альваро завладел им

сам, избавившись от двух доминиканцев. И вероятно, он готов был выгнать фрая Херонимо в шею, когда тот настаивал, что Альваро не имел намерения их обмануть. В двустишиях 1629 года фрай Херонимо сетует, что настоятель и монастырская братия обозлились на него за ту неудачу и распространяют про него клевету, будто он теперь senex demens (сумасшедший старикан).

Текст фрая Херонимо — это не дневник. Он не ставит себе целью запечатлеть повседневную жизнь. Это скорее интимные излияния монаха, отдушина для его тревог, радостей, размышлений, кризисов совести, мистических порывов и тому подобное. Иногда по нескольку недель нет ни одной записи, а порой в один день заполняются десятки страниц. Часто он вступает в диалог с самим собою на религиозные и нравственные темы — в платоновском духе. Много латинских стихов, особенно гекзаметров и элегических двустиший, а для развлечения — акростихи, игры слов, каламбуры, стихи геометрические в виде круга и квадрата, перевертыши и тому подобное.

В двух местах фрай Херонимо сетует, что из-за слабого здоровья и бремени лет ему пришлось забросить свои труды по картографии и плаванья по Кариб-скому морю. По всему похоже, что еще недавно он плавал в качестве капеллана и картографа на испанских судах, бороздивших воды в окрестностях Кубы. Весьма вероятно, что именно мореходные и картографические познания фрая Херонимо и были причиной его столь долгого пребывания на Кубе.

В записях от ноября 1628 встречаются скорбные строки по поводу участи его близкого друга и товарища по плаваньям дона Хуана де Бенавидес Басан, рыцаря ордена Сантьяго и командующего флотилиями испанских судов. В эти дни монах исповедовал его в тюрьме, куда он был заточен по приказу короля, обвиненный в том, что допустил захват каравана с серебром. И в декабре того же года фрай Херонимо уже плывет обратно в Испанию на том же судне, на котором везут узником Бенавидеса и еще дона Хуана де Леос, каковые вскорости погибнут, казненные тремя ударами кинжала в шею. Королевский фискал сумел доказать, что они были повинны в потере четырех миллионов золотых дукатов, захваченных Пиетом Хейном, включая стоимость товаров и уведенных кораблей.

В исполненной горечи элегии, сочиненной на полпути через Атлантический океан, в тоне Овидиевой «Cum subit» ', где поэт жалуется, что сослан Августом, фрай Херонимо снова упоминает о недоразумениях с настоятелем, который наверняка отправил его обратно в Испанию, чтобы от него отделаться. И вероятно, без видов на возвращение. Монах чувствовал, что его как бы изгнали с острова. В конце стихотворения он в прекрасных двустишиях отчасти утешается мыслью, что глаза его снова узрят Сарагосу, дорогие ему стены родной обители, и надеждой на то, что прохладный климат арагонской месеты вернет ему здоровье, сильно пошатнувшееся в тропиках.

В остальной части рукописи он о сокровище больше не вспоминает, и последняя страница с незавершенным предложением позволяет предположить, что это еще не конец. Сколько прожил фрай Херонимо после 1630 года, выяснить невозможно. Первые, весьма непоследовательные записи начинаются в 1626 году. События 1628 года занимают почти три четверти рукописи. Я перебрал все книги монастырской библиотеки, но не нашел другой с более ранними или более поздними записями фрая Херонимо.

Читал я до рассвета и в конце концов пришел к выводу, что Альваро и впрямь взял сокровище себе, дабы затем, возможно вместе с Памбеле, присоединиться к эскадре Пиета Хейна. В какой-то мере он, видимо, осуществил план негра довериться голландскому корсару.

На другой день, проспав до полудня, я всю вторую половину дня был занят микрофильмированием особенно интересовавших меня частей рукописи. Лихорадочное волнение, охватившее меня в день этого необычайного открытия, улеглось, и я принялся терпеливо обследовать в библиотеке книгу за книгой в поисках другой, написанной знакомым мне каллиграфическим почерком фрая Херонимо; на это ушла целая неделя, но, как я уже упоминал, найти ничего не удалось. Пришлось тем и удовольствоваться, поблагодарить настоятеля и покинуть монастырь. Я лишний раз доказал себе свою сообразительность. Я всегда любил совершенствовать свое искусство убивать время, создавать себе цели, придающие жизни инте-

1 Начало первой «Скорбной элегии» (лат.). pec. История, которой я тридцать лет назад воспользовался для своих дрянных радиосценариев, оказалась куском настоящей истории. Меня радовало, что я сумел это открыть. И еще, было острое ощущение солидарности с человеком моего пошиба, но, главное, меня восхищала перспектива дать славный эрудированный пинок католику-фалангисту Хуану Анхелю Поло, чья старческая тупость, исходившая из Мадрида, причиняла вред испано-американской филологии.

Вернувшись в Буэнос-Айрес, я написал тому самому студенту-голландцу, который для меня проследил историю семейства Ван ден Хееде — зовут его Генри,— с просьбой составить библиографию всех документов, как опубликованных, так и неопубликованных, о путешествиях Баодайно Хендрика в 1626 году и Пиета Хейна в 1628 году: в основном хроники, сообщения в бельгийских и голландских архивах, и прислать мне резюме их содержания. Денег я ему послал достаточно на расходы в архивах, на оплату референтов и на вознаграждение его самого за потраченное время. Просил также указать, какие из документов написаны на английском или французском или переведены на эти языки и где находятся, чтобы я мог их прочесть.

Через некоторое время Генри прислал мне солидную библиографию на двести тридцать названий, где, к моему разочарованию, было всего пятнадцать, переведенных на доступные мне языки. Тогда я -пошел по более практическому пути. Выслал Генри пятьсот долларов, чтобы он во всех указанных в библиографии документах, которые он-то мог прочитать на фламандском и голландском, поискал данные о некоем фламандце, попавшем в плен к испанцам в 1626 году, затем освобожденном Хендриком и некоторое время плававшем с ним в качестве помощника и толмача; данные о некоем немом фламандце или голландце, каким-либо образом связанном с Пиетом Хейном до или после знаменитого нападения на караван с серебром; и наконец, любое упоминание о негре по имени Памбеле, которого голландцы знали как Паулуса и который был шпионом Виллекена, Баодайно и Л'Эрмита в Бахос-Мартирес между 1624 и 1626 годами. Просил также искать сведения о том, что Памбеле — Паулус, возможно, присоединился к эскадре Пиета Хейма в июле 1628 года и, вероятно, вместе с упомянутым немым. Я пообещал две тысячи долларов, если он найдет любые упоминания об этих двух личностях. (Позвольте пояснить, что этот трудоемкий экскурс в историю, довольно необычный и осуществленный ради того, чтобы посрамить ученого остолопа и реакционера, обошелся мне в тысячи долларов,— пожалуй, тысяч восемь,— если учесть поездки, гостиницы, оплату фальшивых бумаг, взятки, гонорары специалистам, добывание документов и т. д. Скажете, нелепо? Ну что ж, такой неудачник, как я, терзаемый отвращением к жизни, охотно платит самую высокую цену, чтобы пережить приключения, которые возбуждают мое любопытство к делам человеческим, могут подстегнуть мою изобретательность. Я прибегал к этому способу, дабы подкрепить свою волю к жизни, чрезвычайно в то время захиревшую. И ничуть не жаль мне было тех восьми тысяч долларов, когда мой набег в XVII век доставил мне столь сильные ощущения, равно как находка в сарагосском монастыре и другие, еще более волнующие, о которых дальше. К тому же в эти годы мои капиталы только в деньгах, вложенных в более чем пятьдесят банков тридцати стран, составляли пять миллионов долларов с лишком.)

И вот, подбодренный обещанными двумя тысячами, Генри принялся изучать все, что мог найти о похождениях своих фламандских и голландских предков на Карибских островах, весьма разумно сосредоточившись на документах с обильными данными о 1626 и 1628 годах. Через три месяца он прислал мне ликующую телеграмму: «Эврика, важная находка, готовлю перевод на французский»; немного спустя я получил заказным письмом фрагмент мемуаров, в оригинале написанных на голландском, некоего Иоганнеса Грейффа, который плавал в кубинских водах в качестве служащего Вест-Индской компании и принимал участие в достославном деянии Пиета Хейна в 1628 году. Полтора десятка страниц на машинке, соответствовавших страницам 137 и далее голландского оригинала, изданного в 1894 году Гаагским университетом, фотокопию которого он мне также прислал с подтверждением его подлинности, выданным в Амстердаме Центром исторической документации.

Отрывок, переведенный Генри для меня на фран-

цузский, относился к июлю 1628 года. Эскадра Пиета Хейна — тридцать два хорошо вооруженных пушками корабля, более трех с половиной тысяч человек команды — стала у западной оконечности Кубы в ожидании каравана с серебром, который в эти дни должен был сняться с якоря в гавани Веракруса, дабы, как обычно, сделать заход в Ла-Абану, прежде чем начать плаванье через океан в Испанию. Тем временем корсар отправил на разведку две флотилии, состоявшие из легких сторожевых суденышек,— следить за движением испанских судов у северного и восточного берегов Кубы и, главное, помешать отправить оттуда гонцов в Мехико с сообщением испанским властям о том, что голландцы собираются напасть на этот богатейший караван, ради успешного прибытия коего в Севилью испанский король тратил каждый год тысячу дукатов на мессы, свечи и благочестивые дела.

Одним из разведывательных судов командовал Иоганнес Грейфф. В своем сообщении он не стремится уточнять географические данные, поэтому нет возможности точно определить, в каком месте у северного берега Кубы находилось его судно во время событий, о которых пойдет речь. Генри мне сообщил, что во время рейса Грейфф записи делал очень скудные, вроде как в судовом журнале,— возможно, дабы затем на их основе докладывать Пиету Хейну; однако в следующем году, присоединяясь к хору славословий удачливому адмиралу, он воспользовался своими заметками, дабы написать мемуары о славном плаванье, которое возбудило всеобщее восхищение и ненасытный интерес к окружавшим его легендам, до сих пор питающим национальную гордость. Захват каравана с серебром на сумму в четыре миллиона золотых дукатов был знаменитейшим событием в истории голландского флота — даже в нашем веке его еще прославляют в песнях и стихах, которые школьники учат наизусть. Надпись на постаменте памятника, поставленного Пиету Хейну на его родине, в портовом городе Дельфте, гласит: «Злато предпочту серебру, но всему предпочту честь».

Грейфф сообщает, что 17 июля они были обстреляны из пушек испанского галеона, который им не удалось настичь и даже увидеть, так как он прятался за высоким скалистым мысом. Прежде чем их яхта обратилась в бегство, испанцам удалось пробить обшивку

носа. (Цит. стр. 7 и следующие моего перевода с французского на испанский.)

А теперь предоставим самому Грейффу изложить нам историю событий, происшедших в следующие Дни:

«На рассвете (я полагаю, то было 18 июля) мы убедились, что ушли от опасности. Испанцы остались далеко позади. Мы их даже не видели. А нам требовалось срочно произвести починку судна — пробоина была низко, при высокой волне яхту сильно заливало, и она начинала уже крениться на бак-борт. В этих местах прежде плавал наш матрос Винсент, служивший у Баодайно и у Л'Эрмита; ближе к полудню он разобрался, где мы находимся, и сказал, что немного дальше на юго-восток есть много мелких островков, некоторые с удобными бухтами, где можно укрыться и заняться починкой яхты. Я приказал ему стать у руля, и, действительно, около полудня мы увидели ряд небольших островков, и Винсент указал на один из них как самый удобный для стоянки — там была бухта, в которую можно было зайти с юга. И, прибли-зясь ко входу в нее, мы увидели обгоревший остов фрегата; на нем не было ни флага, ни какого-либо Другого признака, чтобы определить, чей он. В глубине бухты виднелся песчаный берег. Ни на островке, ни на фрегате не заметно было каких-либо признаков жизни. Я приказал подготовить шлюпку, на нее погрузили две кулеврины, и я с пятью матросами отправился обследовать дно на подступах к бухте и удостовериться, что остров действительно необитаем. На фрегате мы обнаружили пять обугленных трупов, а на острове труп огромного негра. Я все осмотрел и убедился, что на островке негде было спрятаться или устроить засаду. Проход к бухте хотя и был узковат, но достаточно глубок, и я приказал стать на якорь. Фрегат я обследовал самолично. Кроме нескольких мешков с солью, мы ничего не нашли. Огонь уничтожил весь провиант и немногие ценные предметы, что там были. Пресная вода протухла, от трупов, лежавших вместе в одной каюте, шел тошнотворный запах. Труп же негра, который мы обнаружили на острове, в сидячем положении был прислонен к стволу упавшего дерева: роста негр был огромного, и одна рука у него был- отрублена по локоть, рана туго забинтована, равно как голова и одна ступня. Видимо, он скончался, самое большее, дня за два до того — разложение не зашло еще так далеко, как у трупов на фрегате,— и кто-то потрудился перевязать его раны. Подле него стоял кувшин, и в горлышко кувшина была засунута скрученная полоска холста, другой конец которой был привязан в виде воронки между двумя деревьями, чтобы по нему как по трубке лилась дождевая вода и попадала в кувшин. Однако дождя не было уже более двух недель, и, возможно, негр скончался не столько от ран, сколько от жажды.

Пробыли мы на островке два дня, занимаясь починкой яхты и вычерпыванием из нее воды, а на заре третьего дня, когда уже собирались сняться с якоря, наш дозорный заметил небольшую бригантину. Немного спустя стал виден на ней испанский флаг, и направлялась она прямо к нашему островку с северо-востока — поэтому из-за крутого его берега ей не была видна наша яхта. Увидели они нас, лишь когда мы с поднятыми парусами вышли из бухты. Ветер дул юго-восточный, и нам удалось ее захватить после очень недолгого преследования. При абордаже ни один из трех человек на ее борту не оказал сопротивления. Среди них один был немой; как объяснили нам жестами двое других, кто-то ему отрезал язык. К великому моему удивлению, Винсент сразу признал в нем некоего фламандца, называвшего себя Ван Мушенбрек, который два года тому назад дезертировал из эскадры Хендрика. Впоследствии от одного голландского моряка, преданного компании, которого Ван Мушенбрек насильно заставил сопровождать его до острова Сан-Киттса, стало, мол, известно, что дезертир вознамерился заниматься пиратством на свой страх и риск. Наш Винсент — человек молчаливый и степенный. Он опытный моряк, на редкость благочестив, и он уверял меня, что, вне всякого сомнения, не ошибся, ибо дезертира легко было узнать по глубокому звездообразному шраму на скуле. Я заставил его поклясться на Библии, что он говорит правду; Винсент так и поступил. И любопытное дело, немой, понимавший наш язык, стал делать нам знаки, что Винсент прав и чтобы мы поскорей его убили. Я приказал отрубить ему голову, а останки бросить в море — такова была кара, назначенная Адмиралом для трусов и предателей. Поскольку же Адмирал приказал брать пленных, ибо нам не хватало рук для сооружения укреплений на острове Санта-Крус, бригантину с двумя другими испанцами мы взяли на буксир. На следующий день я услышал, что наши пленники разговаривают на латинском языке, и стал их допрашивать. Один, расплакавшись как баба, сказал, что оба они священники-паписты и поддались на уговоры немого фламандца; он-де обещал показать им место, где у него было закопано сокровище, которое они намеревались употребить на украшение своего монастыря в Ла-Абане. По их словам, сокровище было закопано на том самом островке, откуда мы отчалили, и сюда на фрегате, теперь сгоревшем, раньше приезжал тот самый немой; однако ни один из этих двоих не имел ни малейшего понятия о том, где именно спрятано сокровище. Я склонен думать, что они говорили правду,— в противном случае они бы не стали упоминать о сокровище,— но, как ни мал был островок, искать, не зная точно места, было бессмысленно. Винсент же был уверен, что история с сокровищем чистое вранье предателя, к тому же мы спешили, ибо 26 числа должны были присоединиться к эскадре, как договорились о том с Адмиралом».

В последующие дни после описанного события не произошло ничего для нас интересного или такого, что доставило бы новые данные об интересующем нас деле. 24 числа яхта Грейффа присоединилась к другим пяти, составлявшим разведывательную флотилию, а 26-го все они действительно воссоединились с эскадрой. Бедняги доминиканцы, вероятно, провели остаток своих дней в плену у голландцев на Виргинских островах.

Пнет Хейн и его помощник, Генри Ион г, встретились, каждый во главе шестнадцати кораблей, дабы запастись водой и пограбить в Баия-Оида 28 числа. Там они разделили флот на два отряда: одни возвратился к западной оконечности Кубы, а другой дв* иулся вперед, чтобы блокировать гавань Ла-Абаны и не дать оттуда выслать какое-либо легкое судень^шко с тревожными вестями в Веракрус.

Даты замечательно совпадали. Если бриган гнил Альваро вышла из Ла-Аба ы в середине июля, как сам он предлагает в своей последил- списке, -о е'Олие возможно, что числа 20-го он попал в руки людей

Грейффа. (Вспомним, что голландскую яхту обстреляли 17-го, и, вероятно, ремонт ее занял у них два дня, то есть 18-е и 19-е.)

Бригантина «Эль Лунарехо», видимо, вышла в море, не опасаясь голландцев, так как после 1626 года, после поражения Хендрика и Л’Эрмита, они не появлялись — по крайней мере, большие эскадры — у северного берега Кубы. Кроме того, есть достоверные свидетельства, что до 30 июля в Ла-Абане ничего не знали о присутствии корсаров поблизости от нее.

После захвата «Эль Лунарехо» числа 20-го, 21-го или даже 22-го, вполне возможно, что яхта Грейффа соединилась с голландской эскадрой 26-го и пришла в Баия-Онда 28-го.

Что касается Альваро, то беспощадная жестокость голландских моряков была ему слишком хорошо известна, в особенности слава Пиета Хейна, чтобы питать иллюзии о возможности вымолить себе прощение, открыв местонахождение клада. Он знал, что среди моряков Пиета Хейна многие могут выступить как свидетели его дезертирства, и, естественно, предпочел скорейшую смерть. Потому он и согласился с утверждением Винсента, что он предатель. А приор обители Санто Доминго, узнав, что «Эль Лунарехо» прежде входила в состав корсарской эскадры, пришел к убеждению, что Альваро их обманул; и так как ему было невыгодно разглашение того факта, что доминиканцы намеревались присвоить сокровище, принадлежавшее испанской короне, он наверняка решил замять эту историю и приказал Херонимо и прочим монахам о ней помалкивать.

Итак, я открыл тайну. Мне удалось узнать намного больше, чем я вначале ожидал. Кончина Альваро сильно меня огорчила: он как плут с образованием и добрыми чувствами воплощал собственную мою судьбу, проецированную в прошлое. Я убежден, что он умер атеистом, оставшись верным наставлениям мудрого Алькосера. Сперва он попытался обморочить доминиканцев, так как очевидно остался без фрегата. Что там произошло? Это малоинтересно. Возможно, ему и Памбеле пришлось схватиться с испанцами, которые, вероятно, и ранили негра. Только Альваро мог перевязать его раны и оставить ему что-либо, чтобы он не умер от жажды. Я не расстаюсь с мыслью, что был он человеком неплохим и с добрыми чувствами. И я испытываю сожаление к фраю Херонимо, невинной жертве, питавшей самые благие намерения.

Меня тешила волнующая возможность того, что сокровище «Санта Маргариты», быть может, осталось нетронутым два с половиной столетия, что оно, возможно, сохранилось до наших дней в недрах кубинского островка. С новым пылом я принялся изучать латинский текст, в котором фрай Херонимо описывал местонахождение клада. Запись была сделана в августе 1630 года, то есть фрай Херонимо сохранил в своей памяти опытного картографа тот план, который Альваро начертил ему за два года до того, как явствует из последней хорнады.

Сперва я, правда, заподозрил, что Альваро также обманул фрая Херонимо и доминиканцев, неверно указав заветное место, но это подозрение я сразу отверг. Нет, Альваро без колебаний передает план местонахождения клада доминиканцам, чтобы они взялись выкопать сокровище. При любой возможности он старается внушить доверие и выказать свое равнодушие к благам земным, но как ловкий мошенник надеется, что доминиканцы не только защитят его от инквизиции, но, кроме того, поставят во главе операции по отрытию сокровища. И все же он не мег быть уверен, что все пойдет так, как он надеялся. Если бы доминиканцы устранили его от участия в экспедиции и «Эль Лунарехо» возвратилась бы без сокровища, ему не на что было бы рассчитывать. И при тех же обстоятельствах, если бы сокровище было найдено, все, конечно, узрели бы в его судьбе действие промысла Господня и оставили бы его на свобод®, дабы он поступал по велению своей совести. Пройдоха Альваро никогда бы не дал им ложный план. Уверяю в этом как профессионал. Он от этого ничего бы не выиграл.

Итак, я был убежден, что все, знавшие местонахождение клада, погибли, что принадлежность «Эль Лунарехо» к голландской эскадре убедила настоятеля в том, что он стал жертвой обмана; что фрая Херонимо отослали в Испанию по причине старческого безумия; и, наконец, что потомки, в частности, Хуан Анхель Поло, видят в «Исповеди» литературное произведение,— все это наводило на мысль, что поиски со-

кровища, возможно, не бред сумасшедшего. Я снова погрузился в изучение испорченного временем фрагмента. Быть может, удастся еще что-нибудь выискать. Быть может, я нападу на след.

В течение нескольких дней я добился кое-каких успехов. С помощью достаточно правдоподобных подстановок я восстановил большинство слов, и то и дело меня озаряла надежда, но понапрасну. Я убедился, что этот слишком отрывочный текст никогда не предоставит мне точных данных о местонахождении клада. Ну что ж. Посмотрим еще раз. Прошу помнить: маленькими буквами — это моя реконструкция испорченных фрагментов. Я пропускаю первые четыре строчки, из которых ничего не удалось выжать, и последнюю, которая для нас не имеет интереса.

5 EX ЕО poRTU eXIENTIBus EST MAGNUS, tamQUAM

6 aRCUS INsulARUM.................

7 .........ET SUB APice coLLIS maXIMAE

8 inSULAE VIDESNE............paSSUUM

9 VIDEBItuR ATRa rUPES..........FODIAT

10 inVENIET tHeSSAUrus sanCTAE margartTAE. . . .

Я также пропустил некоторые куски и отдельные слоги, которые нам ничего не говорят. Из оставшегося можно в переводе восстановить следующее:

5 ВЫХОДЯ ИЗ ЭТОГО ПОРТА ВИДИШЬ КАК БЫ БОЛЬШУЮ

6 ДУГУ ИЗ ОСТРОВОВ

7 И У ВЕРШИНЫ САМОГО ВЫСОКОГО ХОЛМА 8 ЭТОГО ОСТРОВА ШАГОВ

9 БУДЕТ ВИДНА ЧЕРНАЯ СКАЛА КОПАЙ

10 НАЙДЕШЬ СОКРОВИЩЕ С «САНТА МАРГАРИТЫ»

Сомнений не было, я обнаружил нечто очень важное. Сокровище было зарыто возле вершины самого высокого холма острова, вероятно, в немногих шагах от скалы темного камня; и этот остров составляет часть некоей дуги или цепи островов. Кроме упоминания о черной скале и о возможности, что на этом крошечном островке есть не один холм, а несколько,

все прочее в моей реконструкции сходится с рассказом Альваро в его последней хорнаде.

Невозможно было, однако, узнать, что это за ПОРТ и что за ОСТРОВОК. И так как PORTUS (порт) может на латыни означать любое место, пригодное для стоянки судов, упоминаемый в тексте ПОРТ мог быть любым из тысяч заливов, бухт, бухточек, коими изобилуют островки у северного берега Кубы. А приняться за поиски темной скалы рядом с самым высоким холмом на всех островах и островках, образующих дугу в водах у провинций Матансас, Лас-Вильяс и Камагуэй, то есть в местах, через которые проникают контрреволюционеры с Флориды,— это затея, которую мне кубинское правительство вряд ли разрешило бы.

Особенно мучило меня в этом тексте слово VIDESNE в восьмой строке латинского оригинала. VIDES — это второе лицо единственного числа изъяви-вительного наклонения настоящего времени глагола «видеть», a NE — вопросительная частица, которую обычно помещают отдельно рядом с первым словом предложения. Но переводить здесь «Видишь?..» создавало совершенную бессмыслицу. Получалась вопросительная форма во втором лице, когда все прочие глаголы стоят в третьем лице.

Я не мог ничего придумать. И в конце концов сдался, оставил всякую надежду узнать место, где спрятано сокровище. И однако, вот уже три дня, как я уверен, что разгадал загадку слова VIDESNE. В ней-то и содержится ключ ко всему, и я готов утверждать, что, если меня снабдят соответствующими картами, на которых указаны мелкие островки к северу от Кубы, и предоставят быстроходное суденышко, то через несколько дней я смог бы прямо ткнуть пальцем в то место, где находится или находилось сокровище с «Санта Маргариты».

Три дня тому назад мне пришлось говорить с одним видным уругвайским профессором, живущим здесь, в Мехико, в изгнании. Он специалист по истории нашей страны. И он не знал (и не знает), что я его земляк. Кроме Кастельнуово и моих никарагуанских товарищей, а для всех — Блас Пи, гражданин Аргентины.

В некий момент нашей беседы мы стали обсуждать происхождение названия уругвайской столицы.

Оказывается, что «Весьма преданный и победоносный город святого Филиппа и святого Иакова из Монтевидео» обязан своим наименованием поразительному факту, о котором я не знал, хотя там родился.

Когда я учился в начальной школе, на уроках истории и в текстах учебников название Монтевидео объяснялось как восклицание юнги-португальца, члена команды Себастьяно Габото, венецианского мореплавателя, который в 1526 году плавал вдоль берегов Рио-де-ла-Плата в поисках желанного пролива, что соединял бы Атлантический океан с Тихим.

Оказавшись против того места, где ныне расположен город, юнга заметил утес, который хотя и не так уж высок (каких-нибудь сто тридцать метров), но кажется много выше на равнинной поверхности. Забравшись на верхушку мачты, парнишка якобы закричал по-португальски: «Um monte vide ей!» (Я увидел гору!) Возглас юнги, со смехом повторявшийся испанскими моряками и принявший испанизированную форму «Монтевидео», так, мол, и остался с тех пор для обозначения этого места, в те времена не заселенного. И так как si non е vero е ben trovato ', я никогда не сомневался в правдивости этого анекдота; однако уругвайский профессор мне объяснил, что эта версия неправильная. Последние исследования как будто доказывают, что происхождение названия другое.

Вначале его слова вызвали у меня чувство досады. История с юнгой мне всегда казалась очень милой, и я с удовольствием ее пересказывал. Однако досадовать было незачем, так как история уругвайского профессора еще более оригинальна.

Есть основания думать, что во время другой морской экспедиции, разумеется куда более поздней, некий картограф, делая топографические съемки атлантического побережья, когда судно проходило вдоль берегов Рио-де-ла-Плата и стал виден Серро-де-Монтевидео, обозначил его в черновике своей карты как MONTE V! DE Е А О, то есть «Шестая гора с востока на запад»; а отделывая окончательный вариант карты, записал это обозначение слишком слитно, из-за чего какой-то незадачливый копиист спутал римское число V! со слогом «ви», откуда произошла фонетическая

' Если это и неправда, то хорошо придумано (ит.). ошибка, и с нею название местности осталось в Архиве Индий и у потомства, хотя сам город Монтевидео был основан лишь в XVIII веке.

Как вы, друзья, можете легко вообразить, я, едва дослушав до конца историю Монтевидео, понял, что разгадал загадку VIDESNE, которая так меня мучила за несколько лет до того. Это вовсе не латинский глагол! И никакая не вопросительная частица! Это мореходная терминология, с которой фрай Херонимо наверняка был хорошо знаком. Тогда фрагмент SUB APICE COLLIS MAXIMAE INSULAE VIDESNE следовало перевести не иначе, как «Под вершиной самого высокого холма на острове шестом, считая с юга на северо-восток».

Размышляя над этим, я находил лишь одну несообразность. Зачем фраю Херонимо, с чрезвычайным тщанием соблюдавшему чистоту классической латыни, понадобилось вводить испанские аббревиатуры для «юга» и «северо-востока»?

И я сам же нашел ответ. Все очень просто. В классической латыни, как она представлена, например, в «Записках о Галльской войне», обозначения сторон света весьма расплывчаты и, главное, неудобны из-за описательных оборотов, указывающих положение солнца и звезд доптолемеевской вселенной. Цезарь, например, желая указать некий пункт на северо-западе, вынужден сказать, что он находится «unter sepfentrionem ef occasum soils» (между севером и закатом солнца). Вполне логично, что мореходные описания эпохи после Ренессанса, хотя и сохраняли в иных случаях латинский язык, пользовались уже современными обозначениями сторон света, заимствованными из «розы ветров». В этом можно убедиться даже по фрагментам на макаронической латыни из записей Христофора Колумба.

Итак, мое открытие стало для меня настоящим праздником.

PORTUS, который должен служить отправной точкой, оставался и теперь неизвестным, однако, если «островок сокровищ», судя по тексту, шестой в дуге островов, тянущейся с юга на северо-восток, и виден при выходе из «порта», можно уже довольно определенно представить себе конфигурацию этой группы островов, что-нибудь вроде следующей:

выйдет из PORTUSa по направлению к югу, дуга островов будет простираться с юга на северо-восток. И теперь задача состоит лишь в том, чтобы среди мелких островков к северу от Кубы отыскать группу с подобной конфигурацией, а таких, если принимать в расчет и крохотные островки, вероятно, будет немало. Я-то не могу найти, ибо не располагаю соответствующими картами, но мы уже знаем, что речь идет об очень маленьком острове, который наверняка обозначен лишь на крупномасштабных картах, имеющихся в распоряжении кубинского военно-морского флота. Как бы то ни было, группы островов такого типа вряд ли столь многочисленны, чтобы их нельзя было объехать все за несколько дней. Итак, проблема лишь в том, чтобы просто на глазок найти в одной из этих групп шестой остров, считая с юга на северо-восток, взойти на самый высокий холм, отыскать темную скалу (како-

вая, по мнению геолога, с которым я консультировался, не должна была чрезмерно выветриться всего за два с половиной века) и, наконец, начать раскопки концентрическими кругами, приняв за центр скалу, пока не отыщется то, что зарыто.

Друзья! Сокровище «Санта Маргариты» либо существует, либо его нет. От вас я ожидаю одного: чтобы вас не отпугнул тот небольшой труд, который разрешит это сомнение. Думаю, это стоит сделать хотя бы из почтения к истории и ради заботы о культурном наследии, преемником которого стала ваша Революция.

Мне остается лишь добавить, что, если сокровище объявится и кубинские законы признают за мной право на некую долю в деньгах, я прошу исполнить мою волю и передать эту сумму на благотворительные акции для детей в странах Центральной Америки, когда революция одержит победу на этом континенте.

Свобода Родине или смерть!

Бернардо Пьедраита.

29. V. 79

ЭПИЛОГ

Гавана, 17 июня 1979 «XX лет Победы»

Лиценциату Франсиско Эредиа Руису Отдел подводных находок и кладов Госу дарственного комитета финансов.

Товарищи!

Получив Ваше заявление от 6 июня, сотрудники нашего института отыскали со стороны северного побережья провинций Матансас и бывшей Лас-Вильяс шесть групп островов, которые могли бы соответствовать описанной вами, однако лишь в той, что помечена как № 4, на шестом островке, считая с юга на северо-восток, действительно, имеется небольшая бухта с узким входом, окаймленным коралловой грядой.

1 Теперь провинция Санта-Клара.

437

К письму приложены карты, о которых Вы просили; из-за малой величины некоторых островков их карты пришлось изготовить в масштабе 0,01 = 5,00.

С революционным приветом! Карлос Хименес Суарес. Кубинский институт гидрографии

Гавана, 2 июля 1979 «XX лет Победы»

Доктору Рохелио Кордоба Отеро В Государственный комитет финансов

Товарищ директор!

Получив запрошенные материалы из Института гидрографии, четыре сотрудника нашего отдела отправились вчера в зону, изображенную на карте № 4, и произвели замеры с помощью протонных магнитометров. С большим удовольствием сообщаем Вам, что на самом высоком утесе шестого островка, считая с юга на северо-восток, который местные рыбаки называют Кайо-Пепе, рядом со скалистой его вершиной, гамма-излучение резко подскакивает намного выше средней величины, характерной для этой зоны, исследованной в окружности с радиусом полтора километра. Судя по всему, в этом месте находится под землей значительное скопление металлов.

Имея такие данные, мы полагаем уместным отправить надлежащую информацию в Службу охраны границ и в Национальный банк и как можно скорее приступить к раскопкам.

С революционным приветом

Франсиско Эредиа Руис! Отдел подводных находок и кладов.

Кайо-Пепе, 9 июля, 6.15 после полудня.

Уважаемый доктор!

Не говорил ли я Вам, что мы увидим потрясающие вещи.7

Кроме этого письма, Чучо еще передаст Вам негативы снимков раскопа и найденных предметов. Надеюсь, это Вам доставит удовольствие. Мальчики просят, чтобы Вы не приезжали сюда без двух-трех бутылок. Состояние эйфории, в котором мы находимся с десяти утра, сильно взбудоражило наши нервы, и мы нуждаемся в успокоительном. Полагаю, это археологическое событие заслуживает хорошего старого винца.

Вашу телеграмму получили полчаса тому назад. Пока еще трудно назвать Вам точную оценку найденного. Хотя сундуки (из черного дерева) оказались в весьма обветшалом состоянии, слитки золота блестят как новенькие. По мнению сотрудника Национального банка, золото самой высокой пробы (между двадцатью тремя и двадцатью четырьмя каратами!).

Всего здесь тысяча двести восемь слитков по четыреста шестьдесят граммов каждый на сумму примерно пятнадцать миллионов долларов. В металлическом ларце оказались восемьсот пятьдесят две золотые монеты XVII века, которые, как полагает Агиар, по археологической ценности, должны в настоящее время стоить от десяти до двадцати пяти тысяч долларов каждая, а все вместе, если их еще отреставрировать, можно будет реализовать миллионов за тринадцать. Но самую большую ценность в этом последнем ларце, возможно, представляют геммы, украшения, жемчужины, музейные ювелирные вещицы, и, чтобы определить стоимость этих предметов, потребуется консультация экспертов и кропотливая работа. Что же касается интересов Комитета, то я, нисколько не боясь ошибиться, заранее могу сказать, что все эти безделушки стоят не меньше тридцати миллионов, а может быть, и намного больше.

В отношении того, посылать ли к нам газетчиков и телеоператоров, мы единодушно сошлись в мнении, что они тут нежелательны, пока не пройдет еще хоть двое суток, так как суматоха и расспросы будут нам мешать в завершении инвентарного перечня и окончательного составления протокола.

Ждем Вас завтра, чтобы вместе с Вами чокнуться.

Обнимаю.

Пако Эредиа.

ТАПАЧУЛА МЕХИКО 14 ОКТЯБРЯ 1979

КАРЛОСУ КАСТЕЛЬНУОВО

РЕЗИД САН-АНТОНИО

КОРПУС А ЭТАЖ 8

КВ 92

АВЕНИДА ИНТЕРКОМУНАЛЬ-ДЕЛЬ-ВАЛЬЕ ЭЛЬ-ЪАЛЬЕ, 2 —КАРАКАС ВЕНЕСУЭЛА

ДОСТАНЬ ОСЕНЬ ПАТРИАРХА ИЗДАТЕЛЬСТВА ПЛАСА И ХАНЕС ПЕРВОЕ ИЗДАНИЕ ТОЧКА НУЖНА СОТАЯ ТОЧКА ПОДРОБНОСТИ ПИСЬМОМ

БЛАС ПИ

Тапачула (Мехико), 15 октября 1979

Дорогой Карлос!

Надеюсь, я не слишком затрудню тебя расшифровкой моего письма. У меня под рукой не было «Кихота» в издании Агилар, чтобы закодировать текст по сотой странице, как мы когда-то условились и ни разу не сделали. Поэтому я взял «Осень», которую как раз кончил читать. Не удивляйся, что я зашифровал такой длинный текст: я это делал, чтобы убить время в дни томительнейшего ожидания и бездеятельности. Написал в один присест, дата и место указаны точно, а вот и письмо.

Чарлатенанго (Сальвадор), 20 сентября

Дорогой старина!

Помнишь, я когда-то писал тебе из Танжера, чтобы сообщить, что утратил веру в Бога? Кажется, я там упомянул, что утратил ее возле пирамиды Хеопса. Так вот, на днях я снова обрел ее возле пирамиды Чичен-Ица. Мои расставанья и встречи с Ним требуют, видимо, монументальных декораций. (Здешняя водка этому помогает...)

Нет, на самом деле, я понял, что никогда с Пим не расставался (не думай, я не сошел с ума), а сказать точнее, теперь я знаю, что Он никогда меня не покидал. Я понял это внезапно, как тогда в Египте, когда, подобно роженице, вдруг подумал, что избавился от бремени.

История была странная, даже, если угодно, комичная Посмотрим, смогу ли я изложить ее коротко.

Начну с признания, что я сейчас немного того, а ты же знаешь, когда я вылью, мне хочется быть добре нь-ким, вот и сегодня, дорогой мой старик, я хочу быть с тобою добрым-предобрым. Я знаю, что сегодняшняя моя история тебе понравится. Так хочется быть с тобою рядом, когда будешь ее читать. Право, мне сейчас ужасно хочется тебя обнять, сказать тебе; «Дружище».

После победы сандинистов маршана Бласа Пи вдруг заинтересовали гватемальские и сальвадорские образцы гончарных изделий доколумбовой эпохи. Мне не стоило большого труда подружиться с несколькими генералишками из демохристиан, оглушив их своей эйкуменической эрудицией и смелостью, которой я щеголяю, занимаясь в сговоре с ними контрабандой кокаина. Пользуясь той же байкой про археологические изыскания, я года два тому назад завязал взаимно выгодные отношения с одним членом семейства Со-мосы, и мы создали линию транспортировки кокаина через Риоача, Сан-Андрес, Манагуа, Майами. Я тогда узнал, что без некоего ореола преступности невозможно убедить наших латиноамериканских военных, и особенно янки, в своей вере в демократию. Чтобы быть истинным демократом, надо сперва проявить себя в качестве вора и, главное, с пеной у рта защищать древнейшую из свобод — свободу грабить, которую коммунисты попирают.

Итак, ты можешь легко себе представить, что я «сбежал» из Никарагуа, увозя в чемодане нетронутыми свои антикоммунистические взгляды. В общем, я вовсю пользуюсь магнетическими иезуитскими приемами: убедительными теориями, вескими аргументами я успокаиваю совесть некоторых преступников, и они меня ценят за доставляемое облегчение, как ценят, например, врача. Якшаюсь с гориллами хунты, шляюсь по вечеринкам и девкам, слыву человеком светским, эрудитом, и, хотя в облике моем есть какая-то странность, реакционерам я очень по душе. Фасад коммерсанта, бывшего иезуита, безбожника, циника, преданного, однако, священным ценностям христианского Запада, служит мне лучшим паспортом во всей Центральной Америке, и не только у горилл. Меня обожают помещики, а реакционное духовенство хотя и не одобряет, но прислушивается к моим словам и поддерживает меня. Соль всего этого в том, что в любой день патриоты могут совершить на меня покушение — и «чао», Блас Пи1 И я говорю, что это забавно, ибо;

nonmovTUDa или. Жизнь прекрасна, дорогой мои Карлос! Сегодня

...-.-ii и Возвращаясь к моей новой встрече с Богом, дело

нительнои! Кстати, на днях нас обстреляли из какого-то

.. „ I. обстоит не совсем просто. В философском смысле я

джипа, и я чудом остался жив. Наверно, поэтому - к с а

--______„ < «г 7 несокрушимый атеист. Если бы мне дали время на раз-

так тороплюсь тебе написать. Как бы там ни было, я

--____ и г, ,■ мышление, я поставил бы на кон против всех веч-

должен рассказать тебе эту историю. Я не хотел бы - блаженств любой земной пустяк и уверен умереть, не сделав этого. Ты же моя совесть, ты духов-

„ . _ _ <гнт цто выиграл бы — я уверен, что Бога нет. Однако

ник нового типа, ты зеркало, в которое я смотрюсь -

г н мои разум не в ладах с моими чувствами, и вот

' м 7’ ' ” on-jin^, я смерТить себя в анекдоте, ибо всякий человек, если

мыслю и живу, наконец-то я живу и приношу пользу!

Оставим бахвальство и водку, но ты же понимаешь, что я здорово утер нос контрразведке Сомосы и его соседушек? Если за двадцать лет Интерполу не удалось меня заграбастать, куда уж этим троглодитам! Просто смех берет! Гринго посылают им инструкторов, а они все делают наоборот. Мне с горечью говорил об этом недавно в Гондурасе один такой инструктор, который обучает никарагуанских «контрас», излагает им партизанскую тактику. Зовут его Дэвис, и он с огромным удовольствием напивается в моей компании. Особенно с тех пор, как я привлек его к торговле кокаином.

Нет, правда, я приношу пользу и надеюсь, что буду приносить ее еще больше. Кстати, немало наших земляков доблестно сражались в Никарагуа. Там нас любят... Если не считать футбольных побед «голубой», я еще никогда не испытывал столь глубокой национальной гордости, как когда узнал, что некоторые уругвайцы отличились здесь в боях, особенно в последние дни. Словом, я счастлив. В этой хижине, облеп-енной москитами, ожидая посланца, который должен появиться в ближайшие три дня, недоедая, недосыпая, я счастлив. Раны, нанесенные мне Кристиной, уже за- 101 102

он не дурак, знает, что нередко анекдоты вернее дают бессмертие, чем подвиги. Никто не знает, что Архимед открыл удельный вес — вот его подвиг! — зато всем известно, что он с криком «Эврика!» бегал нагишом по улицам Сиракуз. И впрямь анекдот! Человек прославился возгласом «эврика» и беганьем в голом виде, а вовсе не своим вкладом в науку.

Хватит отступлений.

Мои похождения в облике археолога, либо мар-шана, либо контрабандиста привели меня недавно в местечко вблизи Чичен-Ицы на Юкатане. Мы летели на небольшой высоте на авиетке «пайпер», и вдруг единственный наш мотор — таки единственный! — заглох. Ты знаешь, как мне чертовски не везет с самолетами. Так было всю жизнь. И вообрази, что я почувствовал, когда пилот приказал надеть пояс — нам не оставалось ничего иного, как сесть на деревья юкатанской сельвы. Он объяснил, что спланировать на открытое место нам не удастся, а до ближайшего аэродрома около тридцати километров. В подобном случае лучше всего посадить машину на верхушки деревьев. «Проклятье Богу!» — только и сказал я в ответ за что пилот-мексиканец немедленно меня упрекнул, осеняя себя крестным знамением, как то было уместно в столь драматических обстоятельствах.

Глядя на его касающийся лба указательный палец и на движения творящей крестное знамение руки, я почувствовал, что кровь стынет в моих жилах. Я готов был последовать его примеру. Прямо испытывал необходимость это сделать. И в этот момент, в какую-то бесконечно малую долю секунды, я, как Ньютон с его яблоком, понял то, чего не мог понять за все мои тридцать лет. Понял, что вопреки разуму, который это отрицает, я еще ношу глубоко в недрах души страх перед Богом, внушенный мне в детстве. Во всяком случае, постыдное первоначальное раскаяние, уже поднесенный ко лбу палец были протестом против моего внезапно струсившего разума; но затем я вполне сознательно и с бешенством проклял Бога и Святую деву и от этого еще больше взбесился, ибо мое богохульство было подтверждением разлада между моей душой и мозгом.

К счастью, мотор вновь заработал, и ничего не произошло, но с того дня я убедился, что никогда не переставал верить в Бога. Одно дело — мои убеждения, другое — мои реакции, мое поведение. Я знаю, что рационализма у меня с избытком. Я понимаю и поддерживаю научный — а не только устанавливающий справедливость — характер борьбы, которую ведут коммунисты во всем мире. Я убежден, что Маркс — это наука, что Ленин — это наука.

Как ты легко можешь себе представить, все эти размышления снова возвратили меня к моей давней теме, к педагогике; к мысли о том, как сильно нуждаются дети этих народов в воспитании, которое было бы по-настоящему основано на истине и навсегда вошло не только в извилины их мозга, но и в недра их души; туда, куда иезуиты — имея, конечно, четырехвековой опыт — заложили мне навеки страх перед Богом на небесах (по крайней мере, на тех высотах, сверзясь откуда не выживешь).

Ах, было бы мне двадцать лет! Представляешь? Можно было бы воспитывать детей Революции с помощью стимулов, подобных тем, которыми пользуются в религиозном воспитании, но только научно обоснованными, отработанными марксистской психологией, марксистской эстетикой! Разве нельзя было бы сочинить -/Упражнения», вроде написанных Лойолой, для наших детей? Эта мысль не дает мне покоя. Не оставляет меня с того случая возле Чичен-Ицы. И я не требую внушать детям какие-либо вымыслы, страхи, как это делал Игнасио; нет, научное знание не нуждается ни во внушении, ни в магнетических приемах; надо только поскрести детскую душу, очистить ее от наследственных сорняков, вооружить ее против миражей и запрограммированной, технизированной лжи наших врагов. И если ее чем-то надо напитать, пусть это будет не страх, но чувство долга, непременный атрибут истинной свободы в духе Че.

Кстати, из одной кубинской публикации я узнал, что находка на Кайо-Пепе будет употреблена на создание в ближайшие годы шестидесяти школ для примерно тридцати тысяч детей Центральной Америки. Знаю, что ты рад за меня, а я рад за Альваро де Мендоса. Недурно все это, правда?

СОДЕРЖАНИЕ

Кто в Боготе не побывал и не водил милашку в «Монсеррат», тот в жизни счастья не видал, не пил с тамалем шоколад . . 183

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

.....378 Эмилио ...................

Старческое безумие?...............

«Коммерсио и Текнологиа», Барселона, сентябрь 1979 .... 385

Чаваррия Д.

4-12 Шестой остров: Роман/Пер. с исп. Е. Лысенко; Предисл. Е. Огневой.— М.: Худож. лит., 1989.— 447 с.

ISBN 5-280-00686-6

В романе «Шестой остров» рассказывается о том, как, расшифровав загадочную запись в латинском манускрипте XVII века, уругваец Бернардо Пьедраита, авантюрист «международного класса», определяет место, где зарыто сокровище с испанского фрегата, потерпевшего крушение у скалистого острова в Карибском море. Его полная приключений жизнь, описанная им самим, схожа своей авантюрностью с биографией закопавшего сокровище искателя приключений.

4701040100-301 ББК 84.7У

028(01)-89

ДАНИЭЛЬ ЧАВАРРИА

ШЕСТОЙ ОСТРОВ

Редактор Л. Бреверн

Художественный редактор А. Моисеев Технический редактор В. Нечипореико Корректоры О. Наренкова и Н. Усольцева

ИБ № 5529

Сдано в набор 23.01.89. Подписано в печать 18.08.89. Формат 84ХЮ8'/зг. Бумага тип. № 1. Гарнитура «Журн. рубл.». Печать высокая. Усл. печ. л. 23,52. Усл. кр.-отт. 23,94. Уч. изд. л. 24,43. Тираж 100 000 экз. Заказ № 50. Изд. № VII-2836. Цена 2 р. 80 к.

Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Художественная литература». 107882, ГСП, Москва, Б-78, Ново-Басманная, 19

Ленинградская типография № 2 головное предприятие ордена Трудового Красного Знамени Ленинградского объединения «Техническая книга» им. Евгении Соколовой Государственного комитета СССР по печати. 198052, г. Ленинград, Л-52, Измайловский проспект, 29

Загрузка...