НОЧЬ ПЯТАЯ

Стратис поднялся с остатками послеполуденного сна, которые мешали движениям, словно накрахмаленное нижнее белье. Он облил себе водой голову и почувствовал, как она выходит из черепа. Затем он вышел на улицу и, свернув за угол, увидел на остановке трамвай. Стратис побежал и едва поспел: трамвай уже отправлялся, когда Стратис вскочил в него уже весь в поту. Трамвай был безнадежно переполнен. Стратис кое-как втиснулся между сгрудившихся на площадке тел. Какая-то барышня в ритме движения касалась его руки то одной, то другой упругой грудью. Губы ее были похожи на свежевыкрашенное оранжевое сердце, а веки изгибались, перегруженные черной копотью. Барышня сошла на следующей остановке, и Стратис увидел, что она хромает. Господин справа носил монокль, воротничок у него был грязный и твердый. Он курил отвратительную сигару и читал газету «Слово Божье». Через одну остановку сошел и он, оцарапав Стратису щеку своей зазубренной соломенной шляпой. Стратис вынул платок: на лице у него была кровь. На третьей остановке сошел он сам. Асфальт был горячим и мягким. Он прошел немного и постучался в дверь к Нондасу.

Нондас сидел за столом и очень сосредоточенно строгал карандаши. Подняв глаза, он сказал:

— Добро пожаловать, твердолобый Йоханан!

И, вздохнув, добавил:

— А теперь, когда мы пребываем еще…

— …в первом дне творения, Акрополь закончился, — прервал его Стратис.

— Пора уже, — сочувственно проговорил Нондас. — Пора перестать разыгрывать из себя моллюсков на этих камнях. Мы зашли в тупик. Видишь ли, проблемы коммуникабельности всегда были самыми сложными в Греции. Впрочем, теперь, когда Лонгоманос здесь, Сфинга поступила на службу, Лала переехала в Кефисию, а Саломея… Саломея где?

— Пропала.

— Как это пропала?

— Не знаю. Не появляется, — поспешил ответить Стратис. — Что же касается Акрополя, ты, возможно, прав. Жаль только, что пропадает случай встретить, найти того надежного сутенера.

— Что это ты вспомнил о нем? Ты говорил, что познакомишь меня.

— У него есть итифаллические монеты. И светильники со всеми позами классической древности.

Голова у Нондаса задрожала, словно падающий лист.

— Нужно познакомиться с ним, — сказал он и неожиданно добавил: — Знаешь, меня ожидает Сфинга. Там будут Клис и Николас. Возможно, и Лала тоже. Приходи и ты.

— Надоело, — сказал Стратис.

— Зря ты недолюбливаешь ее. Конечно, идеи у нее странные, но разве она виновата? Это все проделки Лонгоманоса. В сущности она — просто несчастная женщина.

— А я-то думал, что счастья у нее с избытком.

— Со стороны осуждать легко. Лонгоманос — настоящий сатана. Он использовал ее, как только мог и насколько мог. А теперь готов выбросить, словно износившуюся одежду.

— Это невозможно, — сказал Стратис.

Напустив на себя вид посвященного в некую тайну, Нондас сказал почти шепотом:

— Послушай, думаю, что теперь я могу рассказать тебе. Лонгоманос желал Саломею. Два года назад. Сфинге это не удалось устроить — отсюда первый серьезный кризис в их отношениях. Теперь он желает Лалу. Сфинга вся извелась, пытаясь привести ее на алтарь, но это у нее не получается — отсюда второй серьезный кризис и, как мне кажется, окончательный.

— Откуда тебе все это известно?

— Эх!.. Бывают минуты, когда исповедуются, — гордо намекая на что-то, сказал Нондас и устремил взгляд в потолок. — Бедняжка! Он поступает с ней так жестоко, почти с ума ее свел… А ведь она вовсе не дурна собой…

Он надел пиджак и сказал:

— Пошли!

Он стал торопливым и гурманом. Стратис последовал за ним.

Несмотря на то что окна были распахнуты настежь, в комнате, где их приняла Сфинга, стояла духота, а слишком массивная готическая мебель делала комнату еще теснее. В глубине комнаты стояли стол и два кресла того же стиля. На стенах висели старинные музыкальные инструменты, напоминавшие крупные вздутия, а между ними — выцветшие копии картин Дюрера и Брейгеля. Далее, в углу, у застекленной двери стоял низкий диван афинского типа, казавшийся легким, словно скорлупа ореха.

Все были в сборе. Лала сидела на самом краю дивана. Калликлис увлеченно рассказывал:

— …Газет я не брал в руки с тех пор, как демобилизовался в двадцать втором. От одного вида толстых букв, которыми набраны передовицы, меня тянет на рвоту. Никогда не мог понять, почему частному лицу, которым, как правило, оказывается какой-нибудь подлец, дозволено распоряжаться столь грозной силой, но ни тебе, ни мне не разрешается иметь личное артиллерийское орудие.

Сфинга была довольна оживлением, с которым проходила встреча в ее доме. Она была в «рясе» и разносила угощение — узо[128] и маслины.

— Хотелось бы мне иметь персональную пушку, — серьезным тоном отозвался с другого края Николас.

Все повернулись в его сторону.

— Да, мне хотелось бы иметь возможность вывозить ее на прогулку по воскресеньям от дома до Глифады,[129] делая время от времени остановки и отдавая обслуживающему персоналу приказ лелеять ее, начищать до блеска и заряжать, а затем, когда собравшаяся толпа уже приготовится к залпу, — приказ разрядить!

— А если бы тебе пришла в голову мысль пальнуть, что тогда? — резко спросил Калликлис.

— Бросил бы монету.

— С ума сошел!

Из того же угла раздался голос Лалы:

— Пушка Николаса кажется мне забавной. Я ехала бы за ней на двуколке, выкрашенной в яркие цвета, и держала бы веревочку… Как она называется?… Ну, та, которую дергают для выстрела?

— А если бы монета упала так, что нужно открыть огонь? — спросил Николас.

— Я бы закрыла глаза, дернула за веревочку и — как Бог положит.

— Молодчина, Лала, только ты меня понимаешь, — сказал Николас.

— Пушки убивают, — сказал Калликлис таким тоном, будто разговаривал с несовершеннолетними.

— Все убивает, — сказала Лала, и глаза ее снова потускнели.

Теперь Сфинга сидела у стола, а рядом с ней — Нондас. Стратис подошел к ним.

— Хорошо, что ты пришел, — сказала Сфинга. — А я уже думала, что мы тебя больше не увидим.

— Почему же? — спросил Стратис.

— У каждого свои трудности, — сказала Сфинга, стараясь говорить как можно более приятным тоном.

— Да, иногда бывает Голгофа, — сказал Нондас с выражением солидарности.

— Я не знаю, что такое Голгофа. Знаю только, что восхождение на вершины требует мужества.

Сфинга строго взглянула на Нондаса и снова обратилась к Стратису:

— Действительно, ты уже несколько дней не показывался у Лонгоманоса. Сегодня он спрашивал о тебе. Лонгоманос к тебе весьма расположен. Развлекаясь шутками Николаса, ты ничего не достигнешь: нужно совершенствовать высшие духовные силы, которыми мы обладаем.

Нондас меланхолически поднял глаза к потолку.

— Высшие! — произнес он со вздохом.

Пальцы Сфинги нервно застучали по столу:

— Принеси мне вон тот стакан воды, — сказала она Нондасу таким тоном, каким отдают приказания слуге.

На столе перед ней стояли три чистых стакана. Нондас повиновался. Лицо у него было в поту. Сфинга продолжила разговор со Стратисом:

— Да, сегодня утром я виделась с ним. Он отправился за покупками на улицу Афинас. Представь себе: Лонгоманос за покупками! Мир, ты попираешь меня, так и я тебя попираю! Нужно было послушать его. «Выживет тот, — говорил он, — кто сумеет смотреть в глаза завтрашнему дню, невзирая на эту человеческую грязь. Мы живем во времена апокалиптические. Борьба тяжела. Только тот достоин спасения, кто сумеет заковать свое сердце в железо».

Нондас вернулся со стаканом и ждал. Сфинга не обращала на него ни малейшего внимания. Подошел и Николас.

— Кажется, пора, — сказал он Стратису.

Нондас утер пот со лба, продолжая держать ненужный стакан. Стратис поднялся.

— Я пойду с вами, — сказала Лала. — Поеду в Кефисию на автобусе.

Сфинга проводила их до двери.

— Мне хотелось бы, чтобы мы стали близкими друзьями, — сказала она Стратису.

— А разве мы не близкие?

— Я хотела бы почитать что-нибудь вместе. И чтобы эта девушка была с нами.

— Пусть будет, — сказал Стратис. — Только не нужно чтений.

Он пожалел, что сказал так и что при этом посмотрел на Лалу. Лала искала свой платок. Сфинга продолжала:

— Вот увидишь, какое платье я ей создаю! Одушевленное и преданное. Как верная рабыня.

— Если бы ты создала мне такой пиджак, — сказал Николас, — ему нужно было бы дать имя, чтобы звать его.

— Звать? — удивилась Сфинга.

— Да, звать, потому что он постоянно убегал бы от меня.

Когда они вышли, Николас пробормотал:

— Завтра, завтра! А о сегодня кто позаботится?

Они взяли такси, чтобы подвезти Лалу до площади Канингос. Она была в хорошем настроении.

— Как там этот новый персонаж? — спросил ее Николас.

— Какой еще персонаж?

— Платье.

— Это гороскоп.

Николас и Стратис широко раскрыли глаза.

— Да. Лонгоманос велел ей опасаться августовского полнолуния, поэтому с каждым днем она проявляет все больше беспокойства. Все новые вещи придумывает, чтобы занять чем-нибудь мысли.

— Хорошо, что Акрополь закончился, — сказал Стратис.

— Хорошо, если бы он закончился и для нее, — сказала Лала.

Машина остановилась. Народ кишел муравейником вокруг автобусов.

— В следующий раз поедем на твоей пушке, Николас: удобнее будет… Ой! Глядите! Новая луна!

На какое-то мгновение Лала застыла, вглядываясь в синеву, затем засмеялась и попрощалась. Она была такой подвижной в своем льняном платье.

Когда Сфинга вернулась в салон, Калликлис сказал ей почти резко:

— Надоело. Не могу больше сидеть здесь взаперти.

— Хорошо, выйдем, — ответила Сфинга. — Возьмем и господина Нондаса, чтобы он развлекал нас своими ироническими замечаниями.

Улыбка исчезла: Нондас понял, что, возможно, придется обороняться.

— Ты несколько преувеличиваешь, когда говоришь о Лонгоманосе, — проговорил он как можно вежливее.

— Лонгоманос — гигант! — взорвалась Сфинга. — А ты что думаешь, Калликлис?

— Скажу, когда выйдем на улицу. Внутри не скажу ни слова, — ответил тот.

Сфинга пристально посмотрела на Нондаса и сказала:

— Он — величайший мистик, которых знала когда-либо Греция.

— Для меня мистик — это человек, который старается соединиться с Богом, — сказал Нондас.

— Конечно.

— Не вижу никакой связи между богом и Лонгоманосом.

— Естественно, поскольку ты видишь только бога евреев.

— Его бог представляется мне в большей степени идолом дикаря.

Тут Нондас прикусил язык, почувствовав, что оступился непоправимо. Сфинга взвилась, словно ее ударили плетью. Звук «с» засвистел в ее словах:

— Да, соберите скопцов и покажите им героя — как они назовут его? Они назовут его людоедом!

— …идолом чудотворца, который распространяет вокруг себя истерию.

— Конечно же, истерию мы принимаем только в том случае, если ее преподносят еврейские книги.

— В конце концов, есть вещи, которые должно уважать.

— Ах, должно!.. А ты не должен? И чернявая красотка величайшего Саломона — церковь свинцовокровельная, а груди ее — звонницы!

Очень трудно было человеческому языку не запутаться в словах, извергнутых в воздух устами Сфинги, и потому она стала заикаться. Калликлис перестал пыхтеть и подавил приступ раздиравшего его судорожного смеха. На лице у Нондаса отобразился апоплексический удар.

— Зуд распутства охватил тебя. Мы не можем разговаривать серьезно, — сказал он.

Но Сфинга уже отдалась вихрю безумного красноречия:

— Что ты сказал, господин Нондас? Что ты сказал? Это мы-то не серьезные? Может быть, мы даже не достойны разговаривать с глубокомысленнейшими остолопами? Пусть лучше придут мальчики из семинарии, которые так прилежно изучают Писание, пусть придут и скажут, что они делают, когда читают…

Нечленораздельный звук вырвался из горла у Нондаса. А Сфинга стала в театральную позу и принялась декламировать:

Я скинула хитон мой;

как же мне опять надевать его?

Я вымыла ноги мои; как же мне марать их?

Возлюбленный мой

протянул руку свою сквозь скважину,

И внутренность моя взволновалась от него…[130]

Последний стих она повторила нараспев дважды, огляделась вокруг, словно примадонна, и поглотила установившееся в комнате полное молчание, крикнув прямо в лицо злополучному Нондасу:

— Что делают мальчики в семинариях, когда прелюбодействуют взглядом при этом совокуплении? Что они делают? Что? Бордель или что-то другое?

Она села на диван и стала отрывисто смеяться. Раскатистый смех Калликлиса отозвался с другого конца. Это напоминало звездное небо, отражающееся в болоте.

Не попрощавшись, молчаливый и бледный, Нондас направился к выходу.

— Через четверть часа в кондитерской, — сказал ему Калликлис.

Нондас вышел, пошатываясь, и отправился на улицу Патисион. Там он зашел в кондитерскую, заказал пирожное, к которому даже не притронулся, и осушил один за другим три стакана воды. Через час появился запыхавшийся Калликлис.

— Послушай, что ты натворил? — сказал Калликлис.

— Эта женщина сумасшедшая. Ее нужно лечить.

— Согласен. Сумасшедшие не сидят в Дафни,[131] сумасшедшие разгуливают по улицам. Но ты-то как мог?

— Терпение иссякло.

— В этом то и заключается твоя ошибка. Нужно было обратить все в шутку. Разве ты не видел, какая она?

— Хорошо, — удрученно проговорил Нондас. — Надеюсь, она раскаялась в своем поведении.

Калликлис глянул на него ошеломленно.

— Не знаю.

— Обо мне она ничего не сказала?

— Нет, — ответил Калликлис, недовольный тем, что его вынуждают отвечать односложно.

— И что же она делала? — снова спросил Нондас.

После некоторого колебания Калликлис взял Нондаса под руку и сказал:

— Обещай, что никогда больше не заговоришь об этом?

— Обещаю.

Калликлис собрался с духом и сказал:

— Как только ты закрыл за собой дверь, она перестала смеяться и спросила: «Разве я не права?» — «Права, вне всякого сомнения», — ответил я.

Нондас широко раскрыл глаза. Увидав его изумление, Калликлис сказал:

— Если будешь смотреть на меня так, продолжения не будет. Я ведь уже сказал, что в сумасшедших ты не разбираешься.

— А дальше? — спросил Нондас.

— А дальше «Ты права, — сказал я, — вне всякого сомнения». — «Ну, разве это не совокупление?» — «Вне всякого сомнения, — ответил я. — Да здравствует совокупление!» Услыхав это, она пошла, виляя всем телом из стороны в сторону, улеглась на диване с мечтательным выражением на лице и снова запела тот же псалом…

— То есть? — спросил Нондас.

— «Волосы у тебя, как у козы…»[132] и тому подобное — всего не упомнишь, и не пытайся!

— Это я должен был сказать: ей бы польстило.

— Хорошая мысля приходит опосля. Так чего же ты молчал?

— Я разозлился.

— Молодец! На женщин злиться нельзя.

— А потом?

— А потом тропарь кончился, и она принялась трястись и извиваться на диване. Я сделал вид, будто ничего не замечаю. Тогда она перестала извиваться и сказала, так вот, словно оправдываясь: «Ах, тело занемело». — «Ты права, — сказал я. — Вредно сидеть в закрытом помещении. Пошли лучше на Акрополь». А потаскухе только повод был нужен. «Естественно, — говорит она. — Если бы здесь была Саломея, тогда бы взаперти нам нравилось? А так мы шатаемся под открытым небом». Я попытался было исправить оплошность: «На Акрополь или на холм Филопаппа». Тут она и разошлась. Сказать по правде, я бедняжку не осуждаю. Что поделаешь? Это Лонгоманос довел ее до ручки. А тут еще ты. Итак, она разошлась. «Перестань притворяться, Калликлис, — сказала она. — Ты ничем не лучше Стратиса или того же придурковатого Нондаса. Все вы под ее дудку пляшете. А она из себя чародейку корчит — то появится, то исчезнет. Стратиса уже вконец извела: пропал бедняга. Будь начеку: настанет и твой черед! Отвратная баба! Запомни одно. Если перейти границы дозволенного, даже камни могут мстить. А места, по которым мы бродим при лунном свете, полны духов. И если духи эти беспомощны, есть люди, которые помогают им. Да, так и знай, есть такие». В голосе у нее было столько страсти, что, казалось, она уже готова засучить рукава и приняться за колдовство.[133] Я уже не знал, как от нее избавиться.

Калликлис внезапно умолк.

— И что же ты сделал? — спросил Нондас.

— Глупость, — вздохнул Калликлис. — А как иначе найти управу на подобных созданий?

Он неожиданно засмеялся, а затем вынул платок и вытер рот.

— Знаешь, почему я смеюсь? Смеюсь над твоей глупостью, потому что ты пытался вести богословский диспут с этой сумасшедшей. Ну и пусть. Чтобы не болтать лишнего, я пытался было переменить тему разговора. «Не расстраивайся, — говорю я ей. — Я вот только что подумал о вчерашнем вечере. Сидели мы в таверне. Рядом с нами был пьяный, который пел то „Травиату“, то „Риголетто“, а в промежутках то и дело пропускал стаканчик. Когда он уже слишком перебрал, хозяин таверны подошел к нему и стал уговаривать по-доброму: „Ну, довольно, Сосунок. Довольно. Спать пора“. А тот все на свой лад поет: „Спать по-о-о-о-ра… Спать по-о-о-о-ра…“. Наконец поднялся он пьяный вдрызг, посмотрел в потолок и заорал от всей души: „Подними юбку и покажи мне туза червей… Эх!“ И…»

— И что же? — переспросил Нондас.

— Туз червей! — быстро проговорил Калликлис.

На лице у Нондаса появилось недоумение, а затем брезгливость.

— Какая мерзость! — сказал он.

Нондас позвал официанта, расплатился и поспешно ушел.

Калликлис снисходительно позволил ему уйти, а затем не спеша отправился бродить по улицам.


— Двое! Трое! Четырое! Ха-ха-ха! — изрек Лонгоманос.

Пальцем, который опоясывало широкое кольцо, он указал на самого себя, на Сфингу и на Лалу.

— Добро пожаловать! Добро пожаловать!

Он сидел на деревянном сиденье, напоминавшем то ли кресло, то ли церковную скамью. В глубине комнаты, скрестив ноги, сидел Кнут.

Сфинга держала пастуший посох, Лала — сумку, украшенную вышитым народным орнаментом, Стратис — книгу. Самым замечательным в тот вечер было то обстоятельство, что их сопровождал Николас.

— Четырое? — переспросила Лала.

— Ха-ха-ха! — снова засмеялся Лонгоманос. — Да, ты и есть четырое — дитя!

В нем чувствовались страсть и вдохновение.

— Дитя Пасифая! Как и дитя Геракл! Многожеланное дитя!.. Прекрасно!.. Прекрасно!..

Сфинга улыбалась. Лонгоманос обратил к ней свой лик:

— Верная моя, сегодня я думаю наречь тебя Европой!

Улыбка на лице у Сфинги застыла.

— Жаль! — сказал Стратис. — Я бы предпочел Кирку.

— Однако Европе надлежит держать этот старческий посох.

Посох упал на пол. Николас поднял его.

— Да уйдет она побыстрее в свою яму! — сделав размашистый жест рукой, сказал Лонгоманос. — Вы видите ее! Она широко отверзнута!

Николас внимательно поглядел на пол и отодвинул свою скамью. Лонгоманос смерил его суровым взглядом.

— Извините, — сказал Николас, — но ямы мне не нравятся. Когда-то…

Продолжить он не смог: безразличный взгляд Лонгоманоса оставил его в полном замешательстве и устремился теперь на книгу Стратиса:

— Юноша! Я вижу, ты читаешь. Что ты читаешь?

— Это «Золотой осел», — ответил Стратис.

— Какой осел? — спросил Лонгоманос, внезапно обращаясь снова к Николасу.

— Золотой, — сказал Николас, словно ученик, которого желает подловить учитель. — Золотой, из Гипаты.[134]

— Это Апулей, — добавил Стратис. — Я развлекаюсь им, когда в автобусах или трамваях бывает толчея.

— A! De asino aureo, — сказал Лонгоманос. — Кошмарные призраки, пьющие кровь…

Он посмотрел на Сфингу, словно стараясь что-то вспомнить:

— …Кажется, в августе… Конечно же, в августе!..

Глаза Сфинги испуганно умоляли.

— … Ужасно! Ужасно!.. При полной августовской луне!.. Уже скоро… Уже половина!.. Audax Hecate!..[135]

На мгновение Лонгоманос уставился в упор на тело Лалы, словно высматривая, откуда бы начать обнажение. Лик его был полон священного трепета и бесстыдства. Он прорычал:

— Tibi nudato pectore![136]

Латинские слова забивали ему рот, словно огромные куски пищи.

Сфинга побледнела, как воск. Лале было неприятно: она попыталась избавиться от пристального внимания к себе и помочь Сфинге.

— Тогда был другой календарь. Возможно, это был не наш август, — робко пробормотала она.

— Я не обратил внимания на месяц, — сказал Стратис. — Впрочем, не нахожу это столь ужасным. Иногда книга производит на меня впечатление джаза.

— Джаз! — сказал Лонгоманос так, словно разгрыз лесной орех. — Это еще что такое?

— Музыка американских негров или, пожалуй, их способ извлекать музыку из всего, что попадется под руку, — из чего угодно.

— И это дает пищу твоей душе? — презрительно спросил Лонгоманос.

— Я бы не говорил об этом столь выспренно, но это развлекает меня, как и Луций,[137] который извлекает колдовство из чего угодно.

— Бессмысленная роскошь!

— Возможно, роскошь бедности: каждый живет как может? — сказал Стратис.

Николас сжался на своем сиденье как только мог, словно стараясь занимать как можно меньше места. Им и заинтересовался теперь Лонгоманос.

— А Вас?! Вас что развлекает? — повелительным тоном спросил он.

Словно человек, которого заставляют выступать перед бесчисленной аудиторией, почти в состоянии каталепсии, Николас ответил:

— Извозчик, склоняющийся, словно органист, чтобы услышать стук конских подков, ударяющих об асфальт. Спекулянт, беседующий у двери биржи, подавая тебе знак взглядом или жестом, чтобы ты подтвердил его правоту. Дама, чувствующая в левой груди более тяжести, чем в правой и потому считающая, что она больна астмой. Запах ваксы на Омонии и крем горького миндаля «Афинская красота», который…

Кнут оставил карандаш и блокнот и простер руки к Лонгоманосу, который в полном изумлении выпучил глаза.

— Погоди! Погоди! — воскликнул тот. — Мы захлебнемся в этом водостоке!

— Простите, — робко ответил Николас. — Вы спросили меня…

— Стало быть, вот как Вы проводите время. Как я вижу, душа Ваша лишена великого грядущего.

Он снова взглянул на Стратиса.

— Мне кажется, весь вопрос в том, как спасти свой день от грядущего, — тихо проговорил Николас.

— Декаданс! — воскликнул Лонгоманос, словно опуская нож гильотины.

— Когда удается сосредоточиться, я читаю и Эсхила, — сказал Стратис.

— «Раззолоченный ослик», — с отвращением сказал Лонгоманос, — и Эсхил — вот противозаконная смесь нашей эпохи.

— Они случайно оказались рядом в моей библиотеке.

— Поэтому нужно сжечь библиотеки.

— Будем ли мы писать после этого лучше? — меланхолически спросил сам себя Стратис.

— Будем ли мы писать? Будем писать! Но что я слышу от вас? Наша великая задача — создавать типы пророчески будущие…

— Я не нахожу таких типов у Эсхила.

— Не находишь?! Эсхил — это настоящий Энкелад!..[138] Мегатерий!..

Лонгоманос горделиво осмотрелся вокруг, словно петух-победитель. Сфинга попыталась было успокоить его своим взглядом и голосом.

— И все же, — глубокомысленно изрекла она, — есть личности более сильные, чем Эсхил… Рядом с нами… Совсем рядом… Не так ли, Лала?

Вопрос, заданный Лале, показался Стратису чудовищным. Лонгоманос уставился на нее, словно желая загипнотизировать:

— Что скажет незрелая Пасифая?

Лала потерла стежки на вышивках своей сумки:

— Конечно, может быть, есть личности более сильные, а мы про то и не знаем, но разве…

— «И ноги его подобны халколивану»,[139] — продекламировал сотрясающимся голосом Лонгоманос, поглаживая себе колени.

Лицо Сфинги так и озарилось благодарностью Лале.

— Но разве?… — спросила она, возвращаясь к незавершенной фразе.

— Но разве… — проговорила Лала. — Я хотела сказать: …но разве знали, что Луис выйдет победителем на марафонской дистанции?[140]

— Кто позволил тебе разговаривать, Кирка? — прогрохотал Лонгоманос.

Сфинга побледнела. Атмосфера становилась напряженной.

— Личность — это большая проблема, — заметил Стратис.

— Я знаю, — сказал Лонгоманос, пытаясь сдержаться. — Великая, могучая, прозорливая — в этом заключается все!

— Полифем, например, — сказал Стратис.

Лонгоманос вскочил со своего сидения и грозно встал перед Стратисом:

— Полифем или золотой осел — вот что тебе положено!

— В настоящий момент, — ответил Стратис, — мне кажется, что меня и вовсе нет, что я — Никто.

Услышал это Лонгоманос или не услышал, но он устремил взор ввысь и возгласил другим голосом, словно идущим из недр земных:

— Приди, Кнут! Приди, Кирка! Приди, юная Пасифая!.. Придите! Придите!.. Мой бог зовет вас!.. Мой бог повелевает!..

И, не глядя больше ни на кого, он торжественно прошествовал в соседнюю комнату. Кнут первым последовал за ним. Сфинга взяла Лалу за руку и потянула за собой. Лала поднялась, сделала два шага, но затем упрямо остановилась.

— Пожалуйста, — просила ее Сфинга. — Наступило великое мгновение, ты должна пойти…

Голос ее отчаянно молил:

— …Ты должна пойти… Бойся луны… Она наполняется, наполняется… Ты не слышала?…

Лала посмотрела испуганно.

— Стратис, Николас, — сказала она. — Мне нужно домой.

С громким вздохом отчаяния Сфинга оставила ее и последовала за другими. Громко хлопнула дверь. Послышалось неразборчивое рокотание голоса Лонгоманоса, и тут же Сфинга выскочила обратно, словно выброшенный мусор. На улице ее прорвало:

— Сегодня ты погубила меня, Лала!

Она ушла, даже не попрощавшись.

Трое других медленно пошли к дому Лалы, храня молчание. На прощание Николас сказал ей:

— У нас была пушка, Лала, а мы про то и не знали. Будь осторожна: у тебя в руке веревочка для пальбы.


Была пятница. Наступил вечер. Стратис писал, когда в дверь постучали. Вот уже несколько дней, как в доме его царил покой. Он подошел к двери и открыл. Это была Сфинга.

— Прости, что помешала. Увидела свет и решила подняться.

Говорила она нерешительно.

— Ты мне не помешала, — сказал Стратис. — Я думал о тебе. Мы уже давно не беседовали спокойно и наедине.

Они уселись в его комнате. Сфинга огляделась вокруг.

— Книги и бумаги, — сказала она усталым тоном.

— Я не несу ответственности за декор.

— Никто не несет ответственности.

На лице у нее было столько меланхолии, что оно казалось покрытым инеем, к которому можно было даже притронуться.

— Мы не беседовали с того вечера во «Встрече безумных плотников».

— С того неудачного вечера, — сказал Стратис.

— Я так и не спросила тебя, ходил ли ты к Лале.

— Предпочел вернуться в Афины.

— Жаль. Ты бы и с Саломеей встретился. Неожиданно она тоже оказалась там.

— Жаль. Это был бы случай.

— Прекрасный случай. А еще более прекрасный случай был бы, если бы ты пришел позже: она осталась там на ночь.

Сфинга замолчала, разбирая по слогам надписи на книжных корешках.

— Ах! У тебя и «Утраченное время»[141] есть, — сказала она безразлично. — Когда-то я пыталась переводить его, но оно вызвало у меня отвращение. Какой декаданс!

— Интересно было бы взглянуть на твою работу, — сказал Стратис.

— Всего-навсего несколько страниц. Я отдала их Лале, можешь взять у нее… Может быть, вы бы прочли их вместе.

Стратис разозлился и не стал отвечать. Сфинга неожиданно спросила:

— Скажи, ты о ней думаешь?

— О ком? О Саломее? С того времени, как она пропала, думаю больше.

Сфинга замялась, а затем сказала:

— Теперь, когда она заманила Лалу, тебе остаются одни раздумья.

— А как же Лонгоманос?

— Его она не желает. Я тебе уже говорила это. Впрочем, ты и сам видел.

— Мне казалось, что ты обожала Лонгоманоса.

Сфинга вздохнула:

— Я его обожаю. Однако наши отношения уже выше плотских. Минотавр пребывает на такой высоте.

— А мы отводим к нему девушек и юношей?

— Если угодно. Должен ведь он питаться.

— А ты чем питаешься?

— Речь ведь не обо мне, — ответила Сфинга. — Иногда бываю с Калликлисом, иногда — с Нондасом, иногда — с тобой.

Она покраснела и тут же поправилась:

— Прости: я имела в виду с кем-нибудь вообще.

Это было одно из редких мгновений, когда она была симпатична Стратису. Он сказал:

— Может быть, и с Лалой.

— Странно: сегодня я все тебе выдаю. Да, я подготовила бы Лалу для Сокола, если бы она согласилась…

— Позавчера я был бестактен с ним. Нужно будет зайти к нему на будущей неделе.

На глазах у Сфинги блеснули слезы:

— Теперь уже поздно.

— Почему же поздно?

— Потому что он запретил мне приходить, пока Лала не явится попросить прощения.

— Прощения?

— Да, у его бога. Она проявила ужасное святотатство.

— Бедная Сфинга.

Некоторое время Сфинга молчала задумчиво, затем порывисто сказала:

— Ах! Саломея — вот кто мог бы помочь мне, если бы у нее не было этого отвратительного себялюбия. И ты тоже мог бы помочь мне, Стратис…

Она утерла глаза. Теперь Стратис совсем уже растерялся. Она поправила волосы. Широкий рукав ее «рясы» сполз, являя взору натренированные мышцы.

— Видать, ты усиленно занималась гимнастикой, — сказал Стратис.

Сфинга горько улыбнулась:

— Да, ты умеешь подмечать. Я сохранила гибкость. Сокол называл меня свой гончей…

Она взяла себя в руки и сменила тон:

— Лучше оставим это… Я хотела поговорить с тобой о платье Лалы.

— Ах, да! Помню.

— Теперь это единственное мое утешение. Я его полюбила… Я создала его по своему желанию, я воспевала и изучала его и разумом и сердцем, днем и ночью…

Стратису показалась, будто Сфинга грезит.

— Тело, которое будет носить его, будет носить и его желание.

— Чье желание? — спросил Стратис.

Взгляд ее стал глубоко задумчивым. Она долго не отвечала, затем поднялась и сказала:

— Я пришла просить тебя о большой услуге.

Стратис словно пробирался на ощупь в темноте.

— Акрополь закончился для всех, но не для меня. Я должна пойти туда еще раз, должна. В следующую среду я пойду туда с Лалой. Хочу просить тебя пойти с нами.

— Постараюсь, — ответил Стратис.

— Пожалуйста. Лала впервые наденет сшитое мною платье. Не оставляй нас одних.

Стратис перелистал календарь на столе.

— Видишь: записываю, — сказал он.

Он оторвал листок и положил себе в карман.

— Спокойной ночи. Спасибо, — сказала Сфинга.


СТРАТИС:

Суббота, поздно ночью

Я брожу по улицам. Знаю о завтрашнем пробуждении и о ежедневном восхождении.

Улицы были пустынны, мысли легки. Все окна души распахнуты настежь. Разочарование в жизни, чувства, обреченные окончиться, злосчастие человеческое, неизбежная смерть — все это вращалось внутри, за открытыми окнами, но меня не тревожило. Теперь я у себя в комнате. Перо движется по бумаге, и выстраивающиеся в ряд буквы приносят наслаждение. Я курю. Я считаю, что нужно двигаться именно туда, куда мы движемся, и что при всем этом — при всех этих иллюзиях и обманах — единственной истиной остается человек. Пишу я без цели: стараюсь оставлять перо, чтобы размышлять, и боюсь, как бы мысль не разрушила очарования. В ушах звенит: я считаю, что это плеск уходящего времени. Какой-то определенной пристани у меня нет, и я готов зайти в любую. Впервые в этой комнате у меня возникает чувство перерыва, отсутствия, которое ощущает городской человек в глухой провинции. Мне хочется поблагодарить кого-то за этот дар спокойствия.


Понедельник

ВЧЕРА

Сильное пламя.

Всю ночь.

Радость. Радость в огне.

Панический страх.

Всюду на земле, всюду в воде и в небе.

Танец. Танец. Разрыв.

Упразднение своего «я».

Одно.

Приятие. Спокойствие.


Вторник

Бильо уехала сегодня в пять часов вечера к себе на остров. Пятнадцатого августа[142] я поеду к ней. Надеюсь освободиться на один месяц. Мы вернемся вместе. Я не стал провожать ее в Пирей на корабль: она этого не захотела. Она не выносит прощальных слов и приветствий при встречах.


Среда, вечер

Однако привкус одиночества малого влечет за собой присутствие одиночества большого. После полудня я не выдержал и поехал в Пирей. Я бродил по набережной, по безликим улицам и снова у мола. Запахи странствий и ужасная жара. Сильный лунный свет, густая дымка среди снастей, грязное море. Зеленые и красные огни ухода в плавание. Корабль Бильо, должно быть, уже причалил: теперь она, возможно, спит. Я не жду от нее письма: даже писем она не выносит.

Возвращался я на электричке. Напротив, в печальном свете вагона сидела старуха с приставленным к уху медным рожком. Она то и дело настойчиво задавала вопросы своей молодой служанке, а та бросала ей ответы в эту воронку, наполненную ударами, словно старая кастрюля.

В парижской гостинице рядом со мной проживала глухая. Я никогда не видел ее, однако каждый день после обеда приходил ее зять и ругал ее, громко крича. Думаю, я и поменял место жительства из-за того, что ни разу не слышал голоса, который бы ему отвечал.

Стратис отложил перо и принялся опорожнять свои карманы. Вместе с ключами в руках у него оказалась и скомканная бумажка, которая привлекала внимание. Стратис прочел: «Среда, 1 августа, Семи братьев Маккавеев, полнолуние» и приписка его рукой — «Сфинга, Лала». Он надел пиджак, поспешно отправился к Сфинге и вскоре уже стучался к ней в дверь.

На столе были остатки закусок, куски льда и бутылка коньяка.

— Ты невыносим, — возмущенно сказала Сфинга. — Продержал нас здесь взаперти до сих пор при такой жаре.

— Сожалею, но раньше не получилось, — ответил Стратис.

Лала сидела на другом конце стола.

— Ничего, — сказала она.

Лицо Сфинги прояснилось:

— Если это говорит моя сестренка, значит, действительно ничего.

Слово «сестренка» напомнило Стратису голоса, услышанные в саду у Лалы в июне. Он посмотрел на нее. Вид у Лалы был такой, словно удушливая атмосфера комнаты не касалась ее.

— Выпей за ее здоровье, — сказала Сфинга. — Сегодня мы отмечаем новое платье.

Она подошла к Лале и взяла ее за руку. Лала нехотя поднялась.

— Посмотри на нее!

Быстрыми движениями пальцев Сфинга поправила платье. Оно было шафранного цвета, узкое в талии, спускалось множеством складок к лодыжкам, рельефно подчеркивая тело, и завершалось на плечах тонкой, как нитка, бретелью. Руки были обнажены. Вверху над правым локтем был широкий золотой браслет с красными камнями.

— Прекрасно, — сказал Стратис. — С обновой!

Он выпил до дна, но Сфинга тут же снова наполнила стаканы.

— С обновой! — сказала она. — Выпьем три раза за здоровье моей сестренки.

Они выпили. Возбуждение Сфинги все возрастало.

— Ты должен поздравить меня, Стратис, — сказала она. — Обрати внимание, как оно живописно подчеркивает изгибы. Не только прекрасную грудь, но и бедра. Посмотри! Посмотри! С какой легкостью оно держится. Кажется, стоит ей вздохнуть, и она сразу же предстанет во всей своей наготе. Божественный дар!

Лицо Лалы помрачнело. Сфинга стала заикаться.

— Должно быть, вы выпили уже достаточно, — сказал Стратис.

— Да, — сказала Сфинга, разразившись внезапно прерывистым смехом. — Мы пили и беседовали о воздержании.

— О чьем воздержании? — спросил Стратис.

— Уже поздно, мне нужно идти, — сказала Лала.

Сфинга вскочила:

— Идти? Куда?

— Добираться до Кефисии довольно долго.

Сфинга осушила еще один стакан. «А я-то думал, что эта женщина не пьет», — подумал Стратис.

— Вот и имей после этого дело с придурковатыми. Пропал вечер, — сказала Сфинга и села, размеренно покачивая головой. — Лала, Лала, Лала! Неужели ты можешь поступать со мной так?! Это платье я полюбила… Я столько дней мечтала увидеть его среди высоких колонн, при свете луны, а ты…

— Я не хотела огорчать тебя, — ответила Лала. — Думаю, что после всего, что было сказано между нами, ты поняла, что я немногого стою.

— Жаль, что я опоздал, — сказал Стратис.

— Мы говорили о моем воздержании, — сказала Лала.

Казалось, будто Сфинга хотела воспрепятствовать ей говорить дальше.

— Лала, Лала! — снова изрекла она.

— Прекрати эти воззвания, — сказал Стратис. — Ты напоминаешь муэдзина на минарете.

Лала засмеялась.

— Хорошо, что сестренка смеется, — сказала Сфинга.

— Пойдем, а то Акрополь закроют, — сказал Стратис.

— Минуточку. Пойду возьму свои вещи, — сказала Лала.

Едва она вышла, Сфинга тут же опустила руки на плечи Стратису.

— Послушай, — сказала она, учащенно дыша. — Она готова пасть в твои объятия. Я это знаю. Возьми ее сейчас, здесь. Я не помешаю — выйду в соседнюю комнату. Одно малейшее движение, и платье слетит… Слетит тут же… Возьми ее, возьми.

Стратис смотрел на нее, в отчаянии ища выход.

— Я предпочел бы тебя, — сказал он.

— Меня?

— Да, если ты только оставишь в покое несчастную девушку.

Сфинга закусила губу, словно ее ударили. Взгляд ее растерянно блуждал повсюду, пока не остановился на бутылке. Она наполнила стакан, осушила его и крикнула:

— Сестренка! Пошли, сестренка! А то Акрополь закроют!

Сфинга направилась к двери, резко распахнула ее и вышла, не ожидая других.

Пробило одиннадцать, когда они присели у южной стороны Парфенона.

— Уф! — сказала Сфинга. — Платье мы подняли. Посмотрим теперь, как мы его спустим.

Дышала она все еще учащенно. Лала сидела посредине. Стратис смотрел на нее среди уступчивой ночи. Глаза у нее сверкали, тяжелые волосы казались мутным золотом. Другое создание из мягких крыльев и освежающего льна овладевало им. Он отдался этому. «Здесь ничто не жжет, ничто не разделяет», — подумал он. Он закрыл глаза и почувствовал, как его пальцы гладят ее браслет. Лала не шевельнулась. «Здесь то или это — одинаково, — подумал он еще, — сопротивления нет, борьбы нет, только приятие: мы — ничто…» Ему показалось, что он лежит в глубокой кровати и что наслаждение может быть чем-то напоминающим убаюкивание маленького ребенка, — чем-то очень легким и безразличным.

— Ла-а-а…ла! — произнесла Сфинга, о которой он уже забыл. — Ла-а-а…ла! Ла-а-а…ла! Ла-а-а…ла, как восклицает муэдзин на минарете.

Стратис открыл глаза. Высоко вверху был светлый, совершенно круглый диск с мраморными прожилками. Голос Сфинги напоминал крик ночной птицы, взгляд ее был устремлен на луну. Она молчала. Ее узкие губы шевелились, делая немые гримасы.

— Вот лик Каина![143] — воскликнула она наконец и разразилась надрывным смехом.

Стратис почувствовал, что терпение его иссякает. Смех прекратился.

— Ты сегодня не особенно словоохотлив, Стратис. Ты куда-то пропал. Где ты?

— Меня нет нигде, — ответил Стратис.

— Если бы у тебя были чувства, ты бы был здесь. Взгляни на мою сестренку, взгляни на нее… Смотри, как платье слетает с нее…

Лала сделала резкое движение, желая подняться.

— Пошли, — сказала она. — Не могу больше.

Сфинга хищно схватила ее за руку и потащила вниз.

— Луна утомляет тебя, сестренка… Эта августовская луна…

«Августовская» она произнесла так, как Лонгоманос, когда говорил о «Золотом осле».

— …Страшная луна!.. Если ей сопротивляться, она становится еще колючее… — бормотала Сфинга, нервно сжимая пальцы Лалы.

Она высоко подняла эти пальцы, показывая их Стратису:

— Посмотри на эти пальцы. Разве они для вязальных спиц?..[144]

Она остановилась, тряхнула головой, как это делают плакальщицы, собралась с духом и, словно внутри нее рухнула некая перегородка, завела плаксивую рапсодию:

— …Разве эти пальцы для прялки?..[145] Я желаю видеть их и утром и вечером… Я бы распускала ей волосы до колен по розовой коже… И восторгалась бы ими и… молилась бы им и приносила бы им все цветы с гор и все травы лесные — и тимьян, и… афану, и вербу, и конизохи, и заячий сон, и поликомби… по которым прыгает господский козленок… по которым прыгает рыжий бычок, да… и… приходят девицы погадать и посмотреться на себя голыми в зеркалах, а мою сестренку, которая будет носить шкуру козочки, будет носить шкуру телочки,[146] чтобы трахнули… сестренку… сжимая этими пальцами… две толстые змеи, которые… ищут… стройные… груди ее… чтобы… чтобы…

Она завопила и выпустила безжизненно упавшую руку Лалы. А та застыла неподвижно в зеленом свете. Глаза Сфинги были стеклянными, губы пытались создавать неслыханные слова. Затем, словно кто-то ударил ее молотом по шее, она запрокинула голову, выбросила обе руки к плечам Лалы, словно задыхаясь, и одним рывком спустила с нее платье до пояса.

Оленята-близнецы выскочили и стали купаться в лунных источниках. Стратис ощутил на своем челе дуновение безумия. Он поднялся, грубо схватил Сфингу под руку и потащил ее вниз, не оглянувшись, не посмотрев назад.

Внизу, за большими вратами Сфинга освободилась яростным рывком, пошла, пошатываясь, и уселась на скале. Стратис оставил ее и стал искать машину. Ничего не появлялось. Перед мысленным взором постепенно соединялись образы, угнетая его. Не те, которые он видел сегодня, а те, которые он видел в Кефисии полтора месяца назад: Саломея и Лала у освещенного окна. Он почувствовал себя незащищенным, ему хотелось пить. И Саломея тоже воскликнула тогда: «Хочу пить!» «Тогда, — подумал он, — почему я ждал тогда… Почему не появился тогда между ними?..» Он увидел, как рука его обнимает Лалу, обнимает ее за талию. «…Саломея сочла бы это вполне естественным, и я бы спасся от сегодняшних мерзостей… Саломея… А Бильо?..» Свет того, первого полдня поразил его разум и оставил его израненным в мягких ощущениях ночи.

Кто-то впился ему в руку.

— Прошу прощения, господин. Как видите, я хромаю и оступился, — услышал Стратис.

Он встрепенулся и посмотрел на говорившего.

— Добрый вечер, дипломированный гид. Ты так и не назвал своего имени.

Гид попытался припомнить:

— А, рассеянный господин! Меня зовут Дорофеос Тамидис.[147] Когда-то я был восхитительным ребенком.

Теперь, при этом свете, морщины на его лице выглядели невыносимо глубокими.

— Знаешь, мне хотелось бы взглянуть на светильники, — сказал Стратис.

На лице Тамидиса появилось несчастное выражение:

— Светильники уехали в Америку. Видите ли, наши капиталы эмигрировали за границу… Однако у меня есть превосходные фотографии. Идемте.

— А позирующие натуры? — спросил Стратис.

Тамидис ответил с тем же несчастным выражением:

— Все они теперь на водах. Сезон, видите ли…

Он посмотрел вокруг, словно потерял что-то, а затем — на двух женщин, которые ожидали Стратиса за скалой. Хитрый блеск появился в его глазах:

— …Однако с нами осталась сапфическая дева, красоты изумительной, к сожалению, без партнерши… Может быть, та или иная из дам желает нарушить установленное?

— Веди нас, — сказал Стратис. — Надеюсь, дева будет на высоте.

— В высшей степени обученная, с абсолютным соблюдением тайны и превосходнейшего воспитания.

Казалось, он заучил наизусть мелкие объявления из «Эстии».[148]

— Мне нужна комната.

Тамидис озабоченно почесал себе затылок:

— Дева в присутствии посторонних? Трудно, она стыдливая.

— Ты ведь убедительный.

— Небольшое повышение вознаграждения будет еще убедительнее.

Стратис вернулся и сказал:

— Машины нет. У этого человека неподалеку заведеньице, пошли посидим.

Лала уставилась в землю.

— Да, в заведеньице, — сказала Сфинга так, будто ничего уже не помнила. — Останемся вместе на всю ночь.

Она попыталась было подняться на ноги, но снова села. Стратис поднял ее, и она поплелась, опираясь о его руку. Сделав несколько шагов, Сфинга вцепилась также в руку Лалы:

— Овечка моя золотая… Золотая моя бабочка… Я все ради тебя стараюсь. Ступенька за ступенькой, и я подниму тебя на вершину наслаждения.

Тамидис обернулся:

— Воистину превосходные выражения. Госпожа, видать, искусна в словесности. Искусство и наслаждение шествуют одной стезею!

Стратис почувствовал на губах ранившую его узду. Он ускорил шаг. За калиткой у Тамидиса находился небольшой дворик с виноградом. Зажегся электрический свет.

— Пожалуйте! — сказал Тамидис.

Стратис посмотрел в лицо Лалы. Оно было совершенно белым, словно лунный свет не покидал его. Сфинга неосознанно жестикулировала. Растрепанные волосы придавали ей комический вид.

— Пожалуйте, — повторил Тамидис.

Он открыл вторую дверь и провел их в комнату с низким потолком. На стенах висели две большие фотографии Трикуписа и Делиянниса,[149] как в старых кафе. В одном углу стояла железная кровать, напротив — очень старый диван, посредине — столик из таверны. Другой мебели не было. Через открытое окно были видны огни Афин до самого Парнефа.[150]

Сфинга направилась прямо к кровати и уселась на ней. Она раскрыла «рясу», и показалась комбинация такого же сочно-розового цвета, как и ее лицо.

Тамидис подошел к дивану и нежно погладил его.

— Диван этот получше. И чего только он не повидал.

Стратис уселся там вместе с Лалой.

— Что пить будете? — спросил Тамидис.

— Коньяк, — ответил Стратис.

Тамидис исчез, затем возвратился с подносом, который поставил на столик, снова пошел к двери и привел за руку высокую женщину с продолговатым, наспех накрашенным лицом. «Ну и ну! Вот куда попала Кула!» — мысленно воскликнул Стратис. Она была все в том же зеленом халате, который теперь, однако, выглядел более просторным.

— Это — барышня Хлоя, — сказал Тамидис.

Движениями портного Тамидис поправил на ней халат и постарался раскрыть ворот наиболее выгодным образом. Груди ее казались еще более обвислыми. Тамидис отступил на два шага, полюбовался ею и продекламировал:

— alle sfacciate donne florentine

l'andar mostrando con le poppe il petto.[151]

— Это из «Божественной комедии», — добавил он. — Госпожа, которая искусна в словесности, поймет меня.

Сфинга бросила томный взгляд. Кула зевнула.

— Стоило разбудить тебя, Хлоя, — сказал Тамидис. — Сегодня к нам пожаловали две дамы, весьма достойные любви. Угости их и не робей.

Тамидис исчез. Кула со скучающим видом наполнила стаканчики. Один из них она поставила под носом у Сфинги, которая одним духом осушила его. Затем Кула подошла с подносом к Лале. Лала не шевельнулась.

— Чуть позже, — сказал Стратис.

Кула поставила поднос, опорожнила свой стакан, снова подошла к Лале, посмотрела на нее и спросила:

— Какая из дам пожелала меня?

Голос ее был совсем измотан, разбит. В другом конце комнаты Сфинга легла на кровать и пробормотала:

— Саломея… Она нравилась сестренке… Саломея… А теперь она не хочет ничего другого… Но моя сестренка должна знать, что, если она не будет меня слушаться, я заставлю ее мучиться от жажды очень сильно… И тогда она приползет ко мне на коленях, чтобы я напоила ее…

Лала глубоко дышала. Розовое облако прошло по ее челу. Кула развязала пояс, предлагая свое измотанное тело — белое и почти мертвое.

— Кажется, ты, — сказала она Лале.

Она взяла ее за лицо. Движение ее рук было враждебным.

— Золотая моя. Такая нежная, а ей девочки нравятся.

Лала сильно закусила себе губу.

— …Стыдливая еще бедняжка. Стыдливая и блудливая…

Рука Кулы скользнула к плечу, пальцы ее затрепетали, словно птица. На висках у Лалы выступили крупные капли пота. Глаза ее расширились, ничего не видя. Она собрала все силы, которые еще оставались у нее, отвела руку Кулы вниз и крикнула голосом, в котором был панический страх:

— Это она!

— Да, она, — подтвердил Стратис.

Кула среагировала, как автомат. Она повернулась и посмотрела на Сфингу с терпеливым согласием. Вдруг она схватила бутылку, выпила, сколько смогла, подошла к кровати и схватила Сфингу за колени.

Сфинга говорила нараспев:

— Благодарю тебя, Лала… Благодарю… Ах, так… тсссс… Мы никому не расскажем про это… Я научу тебя всему, а потом пойдем к Минотавру…

— Она пьяна, — сказал Стратис.

— Я знаю, что делать, — сказала Кула и набросилась на Сфингу, словно ворон.

Стратис поднялся и взял Лалу за руку. Во дворе Тамидис прохлаждался, сидя под виноградными лозами.

— Вы, видать, спешите, — сказал он. — А подруга ваша медлительна. Знает толк — я это понял — и в поэзии, и в эротике.

Он пересчитал деньги.

— Доброй ночи. Чувствую, что вы еще придете.

Лицо его расширилось от беззвучного смеха.

— Я имею в виду, на Акрополь.

С этими словами он закрыл калитку.


Внизу, в конце улочки, они нашли машину. Шофер вел и курил. Лала посмотрела на закрытую коробку и спросила:

— Куда едем?

— Не знаю, — ответил Стратис.

— Не могу оставаться теперь одна, не могу. Уж лучше вернуться туда, в ад.

Шофер выбросил сигарету в окно:

— Куда едем?

— Кефисия, Кефалари, — сказал Стратис.

Он откинулся на сиденье и сказал сам себе:

— Впрочем, теперь все это не имеет значения.

— Значение видно намного позже, — прошептала Лала, забившись в другой угол.

Когда они проезжали через Халандри, атмосфера изменилась: Стратис приподнялся. Глаза у Лалы были закрыты, она словно впала в оцепенение. Стратис хотел было заговорить с ней, но не смог. В ритме движения машины скверная комната Тамидиса вращалась в его мыслях, мешая свое удручающее освещение с молоком ночи, разлитым по мраморам, по жаждущей груди Лалы, вращались и Сфинга, вся в родимых пятнах, будто в маслинах, плавающих в бочке, и клюющая их хищная птица, и сам он, неискупимо запутавшийся в этой сети унижения. Он в последний раз попытался удержаться за Бильо. Она смотрела на него издали среди спокойного дня, из иного мира, который презирал его…

Остановка машины разбудила его. Он помог Лале выйти. Идя по темной тропинке, он поддерживал ее выше локтя. Шли они осторожно, словно были больны оба. Он почувствовал, как она пару раз тяжело оперлась о него, а затем постаралась не упасть.

В садике стояло оставленное перед домом плетеное из соломы кресло. Лала направилась к этому креслу и свалилась в него. Стратис огляделся вокруг. Свет ночи опоясывал закрытые ставни, опускался на ореховое дерево, на олеандры и исчезал далее — там, где сверчки перемалывали его с благоуханием свежескошенной травы. Лала сидела, охватив ладонями колени и устремив вдаль застывший взгляд. Он уселся на земле напротив. Несколько раз пытался заговорить, но не мог найти слов. Он чувствовал себя совершенно чужим. Наконец он прошептал:

— Как странно: на Акрополе нет деревьев, нет плодов — только мраморы и человеческие тела.

После очень долгого мгновения он услышал голос Лалы:

— Однако тот ад устроил ты.

— Я не хотел этого, — сказал он, не глядя на нее. — Я не смог выдержать и должен был избежать этого во что бы то ни стало.

Он остановился и обратил взор на лицо наглухо закрытого дома, на окно, которое было столь жестоко освещено в тот вечер. В мыслях своих он пытался открыть его, словно коробку, наполненную горестными памятными подарками.

— А кроме того, — сказал он еще, — есть столько вещей, которые я должен был бы тебе объяснить.

Платье ее окончательно слилось со светом и струилось вместе с ним, облизывая члены ее тела. Между коленями был водопад из луны и льна, а затем — освежающие плиты. Почтение, испытанное им, когда Лала оперлась о ствол орехового дерева, явилось и стало бичевать его до глубины души. Это был противник, который боролся с ним, — некий биченосец. Противник оказался сильнее и поставил его на колени: еще немного — и он не смог бы подняться. В пене его мыслей возник медный рожок глухой старухи, увиденной в поезде. Он засветился скорбным блеском, стал расползаться, словно тесто, и принимать очертания рупора Сосунка, когда тот спускался по дощатым ступеням. Он расползался все больше и стал уже огромной воронкой, готовой поглотить и его.

— Знаешь, — сказал он, — я был здесь, в этом саду, в тот вечер, когда ты дала Саломее персик.

Только тогда Лала опустила взгляд и посмотрела на него.

— Когда? — спросила она.

Тело ее все более набиралось силы. Широкогрудое. Каким плотным было оно. Он попробовал было прикоснуться к ней. «А если оно не такое, как у нас?» — спросил он себя. Руки его застыли в воздухе. Он посмотрел на свои ладони: они были пустыми. «И это так тяжело», — разве не так сказала Саломея?

— Когда? — снова спросила Лала.

— «Хочу, чтобы ты поняла, что ты — голая». Помнишь?…

Он остановился, словно перед ним вдруг оказался ров. Он закрыл глаза и почувствовал головокружение.

— … Затем я решил, что ты вышла и пошла вон туда, — прошептал он. — Я не мог отличить твоего дыхания от дыхания листьев. Я чувствовал тебя такой недосягаемой для всего этого. Я хотел…

Вращающиеся круги воронки становились все уже.

«Почему я сказал решил?», — спрашивал он себя во все убыстряющемся ритме.

Словно ожившая статуя, Лала поднялась и пошла к ореховому дереву. Он последовал за ней. Она сказала:

— Я подумала, что ты, наверное, был здесь. Так все и произошло, поскольку нашей судьбой предрешено, что это произойдет.

— Кто же ты?

— Я — женщина, которую преподнесла тебе Саломея. Может быть, я — дерево, которое ты искал.

Ореховое дерево укрыло их всей свежестью ночи. «Кто знает: на краю каждого вожделения может находиться та или иная Лала», — разве не так говорила она?

Перед ним возникли поры мраморов с твердым сверканием и ее кожа, распалившаяся на солнце.

— В ту ночь, — сказала еще Лала, — я поняла, как сильно она тебя любит. Я почувствовала это даже здесь.

Рука ее порывисто упала и сжалась в кулак на животе.

Стратис обнял ее за талию со всем отчаянием преследуемого. Высокая дуга изогнулась и отбросила его назад. Он посмотрел на тень дерева вокруг нее, как присматриваются к огороженному клочку земли. Она глубоко дышала и дрожала, словно молодой кипарис:

— Нас обнажили, разъярили и заперли здесь внутри. Еще и теперь нас распаляют. Посмотри на мои соски…

Голос ее был воздушен:

— …Мы дошли до самого края. Нам больше ничего не осталось… Теперь ты действительно будешь бороться с ней — кто выдержит дольше.

Они посмотрели, примерились и набросились друг на друга.

Загрузка...