Покинув Бретань, д’Арманталь в указанный день и час, то есть ровно через шесть недель после отъезда из столицы, подъехал в почтовой карете, запряженной двумя лошадьми, ко дворцу Со. На лестнице в два ряда стояли лакеи в парадных ливреях. По всему было видно, что во дворце готовится праздник. Шевалье прошел мимо лакеев, пересек вестибюль и очутился в большой гостиной, в которой уже собралось человек двадцать гостей; они стояли небольшими группами и беседовали в ожидании хозяйки. Д’Арманталь был знаком почти со всеми присутствующими. Здесь среди прочих были граф де Лаваль, маркиз де Помпадур, поэт Сен-Женест, старый аббат де Шолье, Сент-Олер, госпожа де Роган, госпожа де Круасси, госпожа де Шарро и госпожа де Бриссак.
Д’Арманталь направился к маркизу де Помпадур, с которым он был знаком ближе, чем с кем бы то ни было из всего этого благородного и просвещенного общества. Они обменялись рукопожатиями.
Затем, отведя маркиза в сторону, д’Арманталь спросил его:
— Не можете ли вы объяснить, дорогой маркиз, как случилось, что, вопреки ожиданию, я попал не на унылое и скучное политическое собрание, а, судя по всему, на какой-то праздник?
— Право, я сам ничего не могу понять, дорогой шевалье, — ответил маркиз де Помпадур. — Я удивлен не меньше вашего. Ведь я сам приехал из Нормандии.
— А-а, вы тоже приехали?
— Да, только что. И я сам сейчас спрашивал Лаваля, что здесь происходит. Но он приехал из Швейцарии и тоже ничего не знает.
В это время лакей доложил о прибытии барона де Валефа.
— Вот он-то нам и нужен! — воскликнул маркиз де Помпадур. — Валеф — один из самых близких друзей герцогини, он уж наверняка нам все объяснит.
Д’Арманталь и маркиз подошли к Валефу, который, узнав их, в свою очередь пошел им навстречу. Д’Арманталь и Валеф не виделись после дуэли, с которой мы начали наш рассказ, поэтому они с большой радостью пожали друг другу руку. Когда все обменялись приветствиями, д’Арманталь спросил:
— Дорогой Валеф, не скажите ли вы мне, с какой целью устраивается этот большой праздник? Я думал, что мы обсудим все в узком кругу.
— Я сам ничего не знаю, дорогой мой, — ответил Валеф. — Я приехал из Испании.
— Ах, вот как! Значит, все гости приехали издалека, — смеясь, сказал маркиз де Помпадур. — А вон идет Малезье. Надеюсь, он приехал всего лишь из Домба или из Шатне; к тому же он наверняка уже успел побывать в покоях герцогини и сможет объяснить нам, что же здесь происходит.
При этих словах маркиз де Помпадур жестом подозвал Малезье, но этот достопочтенный кавалер был слишком галантен, чтобы, появившись в гостиной, не подойти прежде всего к дамам. Только после того как он поздоровался с госпожой де Роган, с госпожой де Шарро, с госпожой де Круасси и с госпожой де Бриссак, он направился к группе, состоящей из маркиза де Помпадур, д’Арманталя и Валефа.
— Право, дорогой Малезье, — начал маркиз де Помпадур, — мы ждали вас с большим нетерпением. Оказывается, мы съехались с четырех концов света. Валеф прибыл с юга, д’Арманталь — с запада, Лаваль — с востока, а я — с севера; откуда вы приехали, я не знаю, но нам, признаюсь, очень любопытно выяснить, зачем нас всех вызвали в Со.
— Вы прибыли сюда, господа, — ответил Малезье, — чтобы присутствовать при торжественной церемонии — приеме нового кавалера в Орден Пчелы.
— Черт возьми! — воскликнул д’Арманталь, несколько раздосадованный тем, что ему не дали возможности заехать на улицу Утраченного Времени, прежде чем отправиться во дворец Со. — Теперь я понимаю, почему герцогиня дю Мен так настаивала на том, чтобы мы явились на ее зов без опоздания. Что до меня, то я весьма благодарен ее высочеству…
— Прежде всего, молодой человек, — перебил д’Арманталя Малезье, — здесь нет никакой герцогини дю Мен и нет ее высочества, здесь царит прекрасная фея Людовиза, Королева Пчел, которой каждый обязан слепо повиноваться. А наша Королева — воплощение не только безраздельной власти, но также и абсолютной мудрости. А когда вы узнаете, кого мы сегодня посвящаем в кавалеры Ордена Пчелы, вы, быть может, перестанете так сожалеть о своей поспешности.
— Кого же мы посвящаем? — спросил Валеф, которому больше всех не терпелось узнать, зачем их всех вызвали, так как он проделал самый дальний путь.
— Мы принимаем его превосходительство принца де Селламаре.
— О, это другое дело, — сказал маркиз де Помпадур. — Я начинаю кое-что понимать.
— Я тоже, — добавил Валеф.
— И я, — сказал д’Арманталь.
— Что ж, отлично! — произнес, улыбаясь, Малезье. — А до наступления ночи, господа, вы поймете все это еще лучше. Пока же позвольте мне быть вашим руководителем. Ведь вам не впервые браться за дело вслепую, не правда ли, д’Арманталь?
И, не дожидаясь ответа, Малезье двинулся навстречу маленькому человеку, с плоским лицом, длинными, гладкими волосами и завистливым взглядом, явно смущенному тем, что он оказался в столь избранном обществе. Д’Арманталь видел его впервые и поэтому тотчас же спросил о нем у маркиза де Помпадур. Маркиз ответил, что это поэт Лагранж-Шансель.
Д’Арманталь и Валеф несколько минут разглядывали вновь прибывшего с любопытством, к которому, однако, примешивалось отвращение. Затем, расставшись с маркизом де Помпадур, поспешившим навстречу кардиналу де Полиньяку, они отошли к окну, чтобы спокойно побеседовать о предстоящем приеме нового кавалера в Орден Пчелы.
На учреждение Ордена Пчелы герцогиню дю Мен натолкнула строфа из поэмы Торквато Тассо «Аминта», которую она выбрала для себя в качестве девиза в день своей свадьбы: «Piccola si ma fa puo gravi le ferite».
Малезье, искренне преданный внучке великого Конде и посвятивший ей все свои поэтические сочинения, переложил этот девиз так:
Как мала, как мала, как мала,
Но как жалит жестоко пчела!
Как налет ее смел,
Как точен прицел —
Берегись этих маленьких стрел!
Орден Пчелы, как и все ордена, имел свою эмблему и своих магистров во главе с великим магистром. Эмблема Ордена представляла собой медаль, на одной стороне которой был вычеканен улей, а на другой — Королева Пчел. Медаль носили на желтой ленте в петлице камзола, и все кавалеры Ордена обязаны были надевать ее, когда посещали дворец Со. Магистрами ордена были Малезье, Сент-Антуан, аббат де Шолье и Сен-Женест. Великим магистром была сама герцогиня дю Мен. Орден состоял из тридцати девяти кавалеров, и это число не могло быть превышено. В связи со смертью господина де Невера освободилось одно место, которое, как сообщил д’Арманталю Малезье, и будет предоставлено принцу де Селламаре.
Дело в том, что герцогиня дю Мен решила в целях конспирации придать политическому собранию заговорщиков вид шуточного обряда. Герцогиня была уверена, что веселое празднество в парке Со покажется Дюбуа и Вуайе д’Аржансону менее подозрительным, чем тайное сборище в Арсенале.
Поэтому, как мы увидим в дальнейшем, были приняты все меры, чтобы вернуть Ордену Пчелы его былой блеск и возродить в их первоначальном великолепии веселые бессонные ночи времен Людовика XIV.
Ровно в четыре часа, то есть в час, на который было назначено начало церемонии, двустворчатая дверь гостиной распахнулась. В глубине большого зала, затянутого алым шелком, по которому были разбросаны вытканные золотом изображения пчел, на высоком троне торжественно восседала прекрасная фея Людовиза. Миниатюрная фигурка и тонкие черты лица герцогини дю Мен еще в большей мере, чем золотой жезл, который она держала в руке, придавали ей вид неземного существа, чье имя она носила. По знаку, поданному феей, все ее приближенные перешли из гостиной в зал и выстроились вокруг возвышения, на котором стоял трон. Магистры Ордена расположились на трех широких ступенях. Когда все заняли свои места, открылась боковая дверь и на пороге показался одетый в костюм герольда Бессак, начальник охраны герцога дю Мен. На нем была вишневая мантия, расшитая серебряными пчелами, а на голове — шляпа в форме улья.
Бессак громко объявил:
— Его превосходительство принц де Селламаре.
Вошел принц; он торжественным шагом приблизился к Королеве Пчел, опустился на колени перед ее троном и замер в ожидании[8].
— Принц Самаркандский! — громко возвестил герольд. — Внимательно слушайте чтение статута Ордена, в кавалеры которого великая фея Людовиза намерена вас посвятить, и серьезно обдумайте, готовы ли вы к торжественной клятве.
Принц склонил голову в знак того, что понимает всю важность обязательств, которые он на себя берет. Герольд продолжал:
— Статья первая. Вы обещаете и клянетесь хранить нерушимую верность и слепо повиноваться великой фее Людовизе, бессменной повелительнице несравненного Ордена Пчелы! Клянитесь священным Гиметом!
В это время откуда-то раздались звуки оркестра, и невидимый хор запел:
Клянись, о властитель Самарканда,
Клянись, о достойный сын великого хана!
— Клянусь священным Гиметом! — торжественно произнес принц.
В ответ вновь запел хор, но на этот раз к нему присоединились более мощно, ибо запели и все присутствующие в зале:
После того как припев был повторен трижды, герольд продолжал чтение:
— Статья вторая. Вы обещаете и клянетесь являться в волшебный замок Со, главную резиденцию Ордена, всякий раз, когда будет созываться капитул, и не имеете права отсутствовать под предлогом занятости делами или легких недомоганий, как-то: подагра, обилие мокроты и бургундский нарост[10].
Хор подхватил:
Клянись, о властитель Самарканда,
Клянись, о достойный сын великого хана!
— Клянусь священным Гиметом! — произнес принц.
— Статья третья, — объявил герольд. — Вы обещаете и клянетесь неутомимо учиться танцевать все кадрили, а именно: фюрстенберг, дервиш, пистолет, куранты, а также сарабанду, жигу и иные танцы, и танцевать их в любое время года, но преимущественно в знойные летние дни, и без особого распоряжения не прекращать танца до тех пор, пока ваша одежда не взмокнет от пота, а на губах не появится пена.
Хор:
Клянись, о властитель Самарканда,
Клянись, о достойный сын великого хана!
Принц:
— Клянусь священным Гиметом!
Герольд:
— Статья четвертая. Вы обещаете и клянетесь неутомимо взбираться на все стога сена, какой бы высоты они ни были, не боясь упасть и сломать себе шею.
Хор:
Клянись, о властитель Самарканда,
Клянись, о достойный сын великого хана!
Принц:
— Клянусь священным Гиметом!
Герольд:
— Статья пятая. Вы обещаете и клянетесь взять под свою защиту все виды пчел, никогда не причинять ни одной из них никакого вреда, не отгонять их, а мужественно позволять им жалить себя, невзирая на то, какое место они выберут: руки ли, щеки ли, ноги ли и так далее, даже если ужаленные ими части тела вздуются и опухнут до невероятных размеров.
Хор:
Клянись, о властитель Самарканда,
Клянись, о достойный сын великого хана!
Принц:
— Клянусь священным Гиметом!
Герольд:
— Статья шестая. Вы обещаете и клянетесь уважать труд пчел и, следуя примеру вашей великой повелительницы, отвергать то вульгарное отношение к меду, которое в ходу у аптекарей, даже если из-за этого вы умрете от несварения желудка.
Хор:
Клянись, о властитель Самарканда,
Клянись, о достойный сын великого хана!
Принц:
— Клянусь священным Гиметом!
Герольд:
— Статья седьмая, и последняя. Наконец, вы обещаете и клянетесь бережно хранить изящную эмблему Ордена и никогда не появляться на глаза нашей повелительнице без той медали, которой она вас сейчас наградит.
Хор:
Клянись, о властитель Самарканда,
Клянись, о достойный сын великого хана!
Принц:
— Клянусь священным Гиметом!
После того как была произнесена последняя клятва, невидимый хор и все присутствующие в зале запели:
Il principe di Samarcand,
Il digno figlio dei gran’khan.
Ha giurato,
Sia ricevuto.
Тут фея Людовиза поднялась со своего трона и, взяв из рук Малезье медаль на желтой ленте, знаком приказала принцу приблизиться. Затем она продекламировала стихи, которые тем более заслуживали похвалы, что были весьма уместны:
Посланец короля и наш любезный друг,
Примите славный знак из благосклонных рук —
Знак Ордена примите в день счастливый!
О доблестный Тесандр, узнайте от меня:
Отныне навсегда в наш тесный круг вошли вы, —
Вы кавалер «Пчелы» с сегодняшнего дня!
Принц преклонил колено, и фея Людовиза надела ему на шею желтую ленту с медалью. В тот же миг вновь зазвучал общий хор:
Viva sempre, viva, ed in honore cresca,
Il novo cavaliere della mosca.[11]
Едва хор умолк, распахнулись обе створки другой боковой двери, и гости увидели, что в празднично освещенном зале сервирован роскошный ужин.
Новый кавалер Ордена Пчелы подал руку своей повелительнице, фее Людовизе, и они торжественно последовали в зал. Гости двинулись вслед за ними.
У дверей их остановил прелестный ребенок, одетый амуром, с хрустальной вазой в руках, в которой лежали свернутые записочки по числу присутствующих. Это был новый вид лотереи, вполне достойной быть продолжением той церемонии, которую мы только что описали. На десяти билетиках из пятидесяти, находящихся в вазе, было написано: «Песнь», «Мадригал», «Эпиграмма», «Экспромт» и т. д. Те гости, которым достались эти фанты, должны были выполнить свое задание тут же или во время ужина. Остальным присутствующим вменялось в обязанность только аплодировать, пить и есть. Четверо дам попытались тотчас же отказаться от участия в этой поэтической лотерее, ссылаясь на недостаточную изощренность ума, но герцогиня дю Мен заявила, что никто не должен избегать своего жребия. Однако дамам разрешалось выбрать себе помощников, которые за свои труды получали право на поцелуй. Как видите, все развлечения здесь были в духе пасторали.
Сделав эту поправку к правилам лотереи, фея Людовиза первая опустила свою маленькую ручку в хрустальную вазу и вынула билетик, который тотчас же развернула. На билетике стояло слово «Экспромт».
Вслед за герцогиней каждый из присутствующих взял себе билетик. Но то ли это было игрой случая, то ли билетики оказались разложенными каким-нибудь особым образом, только почти все поэтические задачи выпали на долю аббата де Шолье, Сен-Женеста, Малезье, Сент-Олера и Лагранж-Шанселя.
Остальные жребии достались госпоже де Круасси, госпоже де Роган и госпоже де Бриссак, а они немедленно выбрали себе в помощники Малезье, Сен-Жанеста и аббата де Шолье, у которых, следовательно, оказались двойные задания.
Д’Арманталь, к своей великой радости, вытянул пустой билетик и, таким образом, мог ограничиться аплодисментами, едой и питьем.
Когда все билеты были разобраны, гости направились к столу, чтобы занять свои места, которые были расписаны заранее.
Однако поспешим сказать в похвалу герцогине дю Мен, что эта знаменитая лотерея, напоминавшая забавы лучших дней салона Рамбуйе, была, в сущности, вовсе не так нелепа, как могло показаться на первый взгляд. Сонеты, эпиграммы, короткие стихи были в те времена в большой моде, ибо как нельзя лучше выражали дух этой легкомысленной эпохи. Мощный костер поэзии, зажженный Корнелем и Расином, начинал угасать, и о его пламени, в свое время осветившем мир, напоминали только искры, которые вспыхивали, озаряя узкий кружок, разлетались по нескольким улочкам и тут же гасли.
Впрочем, не одна мода заставила герцогиню обратиться к поэтической лотерее: поскольку только пять или шесть человек знали об истинной цели праздника, устроенного во дворце Со, нужно было заполнить пустыми забавами те два часа, которые будет длиться ужин, чтобы любопытные взгляды не останавливались с излишней нескромностью на лицах посвященных. Именно для этой цели герцогиня дю Мен придумала одну из тех игр, благодаря которым дворец Со называли Академией остроумия.
Начало ужина, как обычно, прошло в молчании; каждому гостю надо было приноровиться к своим соседям, расположиться на отведенном ему узком пространстве и, наконец, утолить голод, который испытывают даже самые утонченные пасторальные поэты. Однако уже после первого блюда послышался легкий шепот, обычно предшествующий общему разговору. Прекрасная фея Людовиза, не взявшая себе помощника, дабы не показать дурного примера, задумалась, должно быть, над экспромтом, доставшимся ей по жребию, и поэтому была молчалива. Это обстоятельство вполне естественно бросило тень грусти на весь ужин. Малезье почувствовал, что надо спасти положение, и, обратившись к герцогине, сказал:
— Прекрасная фея Людовиза, твои подданные горько сетуют на твою молчаливость, к которой они не привыкли, и поручили мне принести их жалобы к подножию твоего трона.
— Увы, — ответила герцогиня, — вы сами видите, дорогой магистр, что я похожа на того ворона из басни, который, желая уподобиться орлу, пытается унести овечку. Экспромт оказался для меня капканом, и я не могу из него вырваться.
— Тогда, — сказал Малезье, — позволь нам впервые проклясть те законы, которые ты для нас установила. Ведь мы так привыкли к звуку твоего голоса и обаянию твоего ума, прелестная фея, что не в силах сносить твое молчание.
Любое слово, что сказала ты.
Чарует нас, полно волшебной красоты,
Есть тысяча оттенков у него,
И если я ропщу на стих игривый,
Прости меня — ведь это оттого,
Что, сочиняя стих, ты стала молчаливой.
— Дорогой Малезье, — воскликнула герцогиня, — я беру у вас этот экспромт! С обществом я расквиталась и только вам должна поцелуй.
— Браво! — закричали все гости.
— Итак, начиная с этой минуты, прошу вас, господа, не вести больше приватных разговоров, не шептаться друг с другом. Каждый из вас обязан развлекать всех… Давайте, мой Аполлон, — продолжала герцогиня, оборачиваясь к Сент-Олеру, который в этот момент говорил что-то на ухо сидевшей с ним рядом госпоже де Роган, — начнем наш допрос с вас. Скажите-ка нам вслух тот секрет, который вы собирались сейчас поведать своей прелестной соседке.
Должно быть, произнести вслух этот секрет было не очень-то удобно, ибо госпожа де Роган покраснела до корней волос и знаком приказала Сент-Олеру молчать. Тот жестом успокоил свою соседку, а затем повернулся к герцогине.
— Извольте, сударыня, — сказал он и обратился к присутствующим не только для того, чтобы выполнить приказ феи Людовизы, но и для того, чтобы преподнести обществу мадригал, который он по жребию обязан был сочинить:
Ты хочешь знать, какою тайной я владею?
Узнай, прекрасная: о, будь я Аполлон,
Была б Фетидой ты, не музою моею,
И мгла глубокая сокрыла б небосклон.
Этот мадригал, открывший Сент-Олеру спустя пять лет двери Академии, имел такой успех, что после шумных аплодисментов все присутствующие замолкли, ибо никто не решался выступить вслед за поэтом. Наконец это молчание прервала герцогиня, упрекнув Лаваля в том, что тот ничего не ест.
— Вы забываете о моей челюсти, — ответил Лаваль, указывая на свой забинтованный подбородок.
— Разве можем мы забыть о вашем ранении? — воскликнула герцогиня. — О ранении, полученном вами при защите родины на службе у нашего славного отца Людовика Четырнадцатого! Вы ошибаетесь, дорогой Лаваль, это регент не помнит о вашем ранении, а не мы.
— Во всяком случае, — добавил Малезье, — мне кажется, дорогой граф, что подобная рана должна внушать скорее гордость, нежели печаль.
Бог битвы страшен и силен.
Без челюсти оставил он
Отважного Лаваля.
Но для чего судьбу бранить?
Пока есть глотка, чтобы пить,
Погибнет он едва ли!
— Боюсь, что в глотку Лаваля не попадет в этом году ни капли вина.
— Почему вы так думаете? — спросил аббат де Шолье с тревогой.
— Как, дорогой Анакреонт, — удивился кардинал, — вы не замечаете, что происходит? Взгляните на небо.
— Увы, — ответил аббат де Шолье, — разве не известно вашему преосвященству, что я уже едва различаю звезды на небе — так ослабели мои глаза. Но тем не менее ваши слова меня встревожили.
— А происходит следующее, — продолжал кардинал де Полиньяк. — Мои виноградари пишут мне из Бургундии, что если в ближайшие несколько дней Бог не пошлет дождя, то весь урожай погибнет от засухи.
— Вы слышите, Шолье, — сказала со смехом герцогиня дю Мен, — его преосвященство требует дождя, понимаете — дождя, а вы так ненавидите воду.
— Это правда, — ответил аббат де Шолье, — но все можно примирить.
Поверь мне, матушка, с воды меня тошнит.
Не то что вкус ее, один лишь только вид
Меня приводит в дрожь, я в бешенство впадаю!
Но, нынче по земле иссохнувшей бродя,
С тоскою о воде молю, как никогда, я:
Ведь жаждут виноградники дождя!
О небо, дай воды! Из темных туч полей
Просторы желтые заждавшихся полей!
Так долго бедная земля моя страдала…
Пусть ливень прошумит, промчится ураган!
А я уж постою под крышею, пожалуй,
Не то еще вода нальется в мой стакан.
— О, дорогой Шолье! — воскликнула герцогиня. — Ради меня, пощадите нас на сегодняшний вечер. Повремените до завтра. Дождь помешает тем развлечениям, которые милейшая де Лонэ, ваша приятельница, готовит для нас в парке.
— Так вот почему мы лишены удовольствия видеть эту прелестную ученую даму! — сказал маркиз де Помпадур. — Бедняжка де Лонэ жертвует собой ради наших удовольствий, а мы забываем о ней. О, сколь мы неблагодарны! Давайте, Шолье, выпьем за ее здоровье!
И Помпадур поднял свой бокал. Аббат де Шолье, шестидесятилетний поклонник будущей мадам де Сталь, немедленно последовал его примеру.
— Погодите, погодите! — воскликнул Малезье, протягивая свой пустой стакан Сен-Женесту. — Черт побери, я тоже хочу за нее выпить!
Я пустоты не признаю, друзья,
Век с пустотой бороться буду я,
Я к пустоте питаю отвращенье,
Я к ней враждой священной обуян,
И чтобы в этом не было сомненья,
О Сен-Женест, наполни мой стакан!
Сен-Женест поторопился исполнить требование Малезье. Но, ставя бутылку на стол, он то ли случайно, то ли нарочно опрокинул один из подсвечников. Свечи погасли. И тотчас же герцогиня, следившая своими быстрыми, живыми глазами за всем происходящим, высмеяла его неловкость.
Очевидно, аббат только этого и ждал, потому что он сразу обернулся к герцогине дю Мен и сказал:
— Очаровательная фея, вы напрасно высмеиваете мою неловкость. То, что вы принимаете за неуклюжесть, в действительности не что иное, как дань восхищения вашим прекрасным глазам.
— Как это может быть, дорогой аббат? Дань восхищения моим глазам? Вы так, кажется, сказали?
— Да, великая фея, — ответил Сен-Женест, — я так сказал и докажу это.
Пусть прост мой стих, послушайте поэта —
На небесах разлито столько света,
И попусту, весь мир во тьме. Светлее
Становится тогда лишь он для нас.
Когда взойдет Аминта, наша фея,
И брызнет свет из несравненных глаз.
Этот изящный мадригал, безусловно, был бы оценен по достоинству, если бы в тот самый момент, когда Сен-Женест читал последнюю строку, госпожа дю Мен, несмотря на все свои усилия сдержаться, не чихнула так оскорбительно громко, что, к великому отчаянию Сен-Женеста, галантный финал стихотворения пропал для большинства присутствующих. Но в этом обществе острословов ничто не пропадало даром: то, что вредило одному, шло на пользу другому. И едва герцогиня дю Мен успела так несвоевременно чихнуть, как Малезье продекламировал:
Когда чихнула наша фея,
Я перед ней застыл, немея:
Впервые я увидел ныне,
Впервые ясно я постиг,
Что у великой герцогини
Прелестный нос столь невелик!
Этот последний экспромт был настолько изыскан, что гости на мгновение умолкли, а затем с высоты поэзии спустились к вульгарной прозе.
Пока длился этот поединок умов, д’Арманталь молчал, пользуясь той свободою, которую давал ему пустой лотерейный билетик. Лишь время от времени он обменивался вполголоса каким-нибудь замечанием или едва заметной улыбкой со своим соседом Валефом. Впрочем, как и рассчитывала госпожа дю Мен, веселый ужин, несмотря на вполне понятную сосредоточенность некоторых гостей, принял столь легкомысленный и вольный характер, что стороннему наблюдателю трудно было догадаться, что кое-кого из присутствующих связывают нити заговора. То ли прекрасная фея Людовиза делала над собой усилие, стараясь казаться оживленной, то ли она и в самом деле радовалась тому, что ее честолюбивые замыслы столь близки к своему завершению, но, так или иначе, она вела застольную беседу с неподражаемым блеском, остроумием и очаровательной веселостью. Со своей стороны Малезье, Сент-Олер, Шолье и Сен-Женест, как мы видели, изо всех сил старались ей помочь.
Приближался момент, когда надо было выйти из-за стола. Сквозь закрытые окна и приоткрытые двери в зал доносились неясные звуки музыки, свидетельствующие о том, что гостей в парке ждут новые развлечения. Герцогиня дю Мен, увидев, что пришло время покинуть зал, сообщила, что накануне она обещала Фонтенелю наблюдать за восходом Венеры, а так как автор «Миров» прислал ей сегодня великолепный телескоп, она приглашает всех присутствующих воспользоваться возможностью вести астрономические наблюдения за прекрасной планетой. Это сообщение было настолько удобным поводом для сочинения мадригала, что Малезье не мог им не воспользоваться. Поэтому в ответ на высказанное герцогиней опасение, что Венера уже взошла, Малезье воскликнул:
— О прекрасная фея, вы знаете лучше всех, что нам нечего бояться!
Мы наблюдать выходим в сад
За звездными мирами;
Венеру тщетно ищет взгляд —
Ведь нет принцессы с нами!
Но если, встав из-за стола,
Она сойдет из зала.
Увидим мы: звезда взошла,
Венера воссияла.
Таким образом, ужин завершился — так же, как и начался, — стихами Малезье. Раздались аплодисменты, и гости уже стали подниматься из-за стола, как вдруг Лагранж-Шансель, до сих пор не произнесший ни слова, обернулся к герцогине и сказал:
— Простите, сударыня, но я не могу остаться в долгу перед обществом, хотя с меня никто не требует уплаты. Как говорят, я весьма исправный должник, и поэтому мне необходимо рассчитаться сполна.
— А ведь и правда! — воскликнула герцогиня. — Вы, вероятно, хотите прочитать нам сонет?
— Отнюдь нет. Жребий определил сочинить мне оду. Что ж, я могу лишь поблагодарить за это судьбу, ибо такой человек, как я, не способен к модному нынче галантному стихотворству. Мою музу, сударыня, как вы знаете, зовут Немезидой, и мое вдохновение не спускается ко мне с небес, а поднимается из глубин ада. Поэтому соблаговолите попросить ваших друзей уделить мне немного внимания, которым они в течение всего вечера дарили остальных.
Герцогиня дю Мен вместо ответа села на свое место, и гости последовали ее примеру. С минуту длилось молчание, и все взгляды с тревогой устремились на человека, который сам признался, что его музой была фурия, а Гиппокреной — Ахерон.
Но вот Лагранж-Шансель встал, мрачный огонь засверкал в его глазах, губы искривились горькой улыбкой, и глухим голосом, вполне гармонировавшим с его словами, он прочитал стихи, которые позже докатились до Пале-Рояля и исторгли слезы возмущения из глаз регента. Эти слезы видел Сен-Симон.
О вы[12], ораторы, чьей гневной речи сила
Будила в древности в сердцах победный дух,
И Рим, и Грецию к борьбе вооружила,
Презреньем заклеймив тиранов злобных двух,
Вложите весь ваш яд, всю вашу желчь в мой стих,
Чтоб поразить я мог того, кто хуже их!
О, страшный человек! Едва открыл он очи,
Как увидал барьер меж троном и собой,
И вот его сломить решил ценой любой,
И, мысли черные лелея дни и ночи,
В тиши овладевал — о, мстительный злодей[13]! —
Уменьем всех Цирцей, искусством всех Медей.
Так не страшись, Харон, сил царственных теней,
Тебе Филиппом посылаемых до срока,
Готовься их перевезти в ладье своей
Чрез волны мутные загробного потока!
Потери вновь и вновь! О, скорбь, о, море слез!
О, сколько жизней злой расчет от нас унес!
Лишь в злодеяниях и черпая отраду,
С упорством шествуя по адскому пути,
К заветной цели он надеялся прийти,
За преступления стяжав себе награду.
Спешит за братом брат, муж за женою вслед[14] —
От смерти не уйти, для них спасенья нет!
И как волна волну сменяет без конца
На лоне вечного и быстрого потока,
Так падают сыны[15], оплакавши отца[16],
Рукой коварною повержены жестоко!
Удар настигнет всех. Вот два невинных сына[17] —
Последний наш оплот — остались у дофина…
Но Парки рвется нить: навек покинул нас
Один-из них… Второй[18] предчувствует свой час.
Внемли же мне, король[19]! Тебя пьянит давно
И лести фимиам, и роскоши вино,
Но ведомо ль тебе, где притаилась злоба,
Кто роду твоему готов нанесть урон?
Пособник герцога[20] в коварстве изощрен
Не меньше герцога… Достойны казни оба.
Преследуй изверга! Пусть, ужасом гоним,
Он к гибели спешит с помощником своим, —
Спасенье в смерти их! Пусть страхом пораженный[21],
В позоре кончит жизнь, как древле Митридат,
Теснимый Римом и врагами окруженный, —
Так пусть же примет сам в отчаянье свой яд!
Невозможно передать впечатление, которое произвели на присутствующих стихи эти, прочитанные после экспромтов Малезье, мадригалов Сент-Олера и песенок Шолье. Гости молча переглядывались, словно охваченные ужасом оттого, что чудовищная клевета, до сих пор таившаяся по темным углам, вдруг открыто предстала перед ними. Даже сама герцогиня дю Мен, более всех повинная в распространении ужасных слухов, услышав оду, побледнела, словно воочию увидела отвратительную шестиглавую гидру, брызжущую ядом и желчью. Принц де Селламаре растерялся, не зная, как ему следует себя вести, а кардинал де Полиньяк дрожащей рукой теребил кружевной воротник сутаны.
Когда Лагранж-Шансель закончил чтение последней строфы, все продолжали молчать, и это молчание не могло не смутить поэта, ибо оно красноречивее всяких слов говорило о неодобрении его поступка даже самыми ярыми противниками регента. Герцогиня дю Мен встала, все гости последовали ее примеру и вслед за ней направились в парк.
На уложенной каменными плитами площадке перед входом в замок д’Арманталь, выходивший в сад последним, нечаянно толкнул Лагранж-Шанселя, который возвращался в зал за платком, забытым госпожой дю Мен.
— Прошу прощения, господин шевалье, — сказал Лагранж-Шансель, пристально глядя на д’Арманталя маленькими, пожелтевшими от желчи глазками, — уж не намерены ли вы ненароком наступить на меня?
— Да, сударь, — ответил д’Арманталь, глядя на Лагранж-Шанселя с высоты своего роста с таким отвращением, словно перед ним была жаба или змея. — Да, я так и сделал бы, если бы был уверен, что раздавлю вас.
И, взяв под руку Валефа, д’Арманталь спустился с ним в парк.
Как легко было догадаться еще во время ужина, праздник, начало которого читатели видели, должен был перейти и действительно перешел из дворцовых зал в парк, где герцогиня дю Мен, как обычно, приготовила для своих гостей немало всевозможных развлечений. И в самом деле, обширный парк замка Со, проектированный Ле Нотром для Кольбера, а затем купленный герцогом дю Мен, превратился под руководством герцогини в поистине сказочный уголок. Просторные французские парки с их зеленой буковой порослью, длинными липовыми аллеями, тисовым кустарником, искусно подстриженным в форме шаров, спиралей и пирамид, куда более подходят для пышных празднеств с балетами на мифологические темы, что были в моде при Великом короле, нежели тесные английские парки, с их извилистыми дорожками и закрывающими горизонт буйно разросшимися деревьями. Парк Со отличался поистине королевским великолепием. Там все поражало и радовало взгляд: искусственные пруды, газоны для игр в серсо, площадки для игры в мяч и возвышающийся посреди озера павильон Авроры, названный так потому, что оттуда обычно подавался сигнал, возвещавший наступление утра и призывающий гостей отправится на покой.
Все гости герцогини дю Мен, выйдя на площадку перед входом во дворец, замерли в восхищении при виде высоких деревьев, прямых и красивых аллей и изящных буковых зарослей, перевитых гирляндами разноцветных фонариков, превращавших темную ночь в ослепительно яркий день. Где-то играл оркестр, и звуки восхитительной музыки неслись по парку. Вдруг в глубине парка появились и в такт музыке стали приближаться к зрителям какие-то странные фигуры. Когда присутствующие разглядели, что по широкой аллее движутся гигантские кегли с королем впереди и шаром, замыкающим шествие, все громко расхохотались. Кегли дошли до вымощенной каменными плитами площадки, расположились в определенном порядке, словно для начала игры, и, изящно поклонившись герцогине дю Мен, запели хором жалобную песню о том, что до сего дня несчастная игра в кегли, которой всегда меньше везло, чем играм в серсо и в мяч, была изгнана из парка Со. Кегли просили герцогиню исправить эту несправедливость и позволить им, так же как и прочим играм, развлекать благородных гостей прекрасной феи Людовизы. Эта жалобная песня была написана в форме девятиголосой кантаты и исполнялась под аккомпанемент альтов и флейт, с сольной партией баса, которую пел шар. Хор кеглей произвел большое впечатление своей оригинальностью и виртуозностью. Поэтому все гости поддержали их просьбу, и госпожа дю Мен ее удовлетворила. И тотчас же, словно выражая свою радость, кегли по сигналу шара, который тихо повернулся вокруг своей оси, начали танцевать с такими уморительными ужимками и так забавно покачивая головами, что балет имел еще больший успех, нежели исполненный до него вокальный номер. Герцогоня дю Мен, весьма довольная этим представлением, обратилась к кеглям с шутливой речью, в которой выразила свое сожаление по поводу тога, что так долго их не признавала, и свою радость, что наконец с ними познакомилась. Затем она властью Королевы Пчел присвоила им звание «Благородной Игры в Кегли», чтобы они ни в чем не уступали своей сопернице — «Благородной Игре в Гуся».
Как только кеглям была дарована эта милость, они тотчас же удалились, уступив место новой живописной группе, которая уже двигалась по аллее. Это было шествие из семи закутанных в мех фигур с меховыми шапками на головах. Они важно шли вслед за санями, запряженными оленями. Все говорило о том, что группа прибыла с севера: в самом деле, это были посланцы Гренландии, прибывшие к фее Людовизе. Впереди шествовал главный посол в широком балахоне, подбитом куньим мехом, и в лисьей шапке, с которой свисали три хвоста — два по бокам и один сзади.
Когда вся эта группа приблизилась к герцогине дю Мен, посол отвесил ей низкий поклон и сказал от имени всех своих спутников:
— Сударыня, гренландцы на своей национальной ассамблее решили выделить из своей среды самых именитых граждан, чтобы послать их к вашему светлейшему высочеству. Мне выпала честь возглавить это посольство, имеющее целью предложить вам от имени всех гренландцев безраздельную власть над их страной.
Намек был настолько явным и вместе с тем был выражен в такой безобидной форме, что послышался гул одобрения, а на устах прекрасной феи Людовизы заиграла милостивая улыбка. Посол, видимо одобренный благосклонным приемом, который встретила его речь, продолжал:
— Молва докатывается до Гренландии лишь в самых редких случаях, однако и до нас, затерянных среди льдов и снегов, живущих на самом краю света, дошли слухи о прелести, добродетелях и счастливых склонностях вашего светлейшего высочества. Так мы узнали, что ваше высочество ненавидит солнце.
Этот новый намек был встречен с не меньшим сочувствием и воодушевлением, чем первый. Дело в том, что девизом регента было солнце, а герцогиня дю Мен была известна своей любовью к ночи.
— Сударыня, — продолжал посол, — поскольку Бог, исходя из нашего географического положения, даровал нам в своей несказанной доброте шесть месяцев ночи и шесть месяцев сумерек, мы предлагаем вам приехать к нам, чтобы не видеть больше ненавистного вам солнца. Чтобы возместить вам те почести, которых вы лишаетесь здесь, мы предлагаем вам титул королевы Гренландской. Мы уверены, что от одного вашего присутствия зацветет наша бесплодная земля и что мудрость ваших законов укротит наши непокорные умы. Мы готовы отказаться от своей свободы, которая нам не так мила, как ваша королевская власть.
— Но мне кажется, — сказала госпожа дю Мен, — что королевство, которое вы мне предлагаете, находится далеко, а меня, признаюсь, пугают далекие путешествия.
— Мы предвидели этот ответ, сударыня, — возразил посол. — Опасаясь, что вы окажетесь ленивей, чем Магомет, и не пожелаете идти к горе, мы с помощью знаменитого чародея устроили так, что гора придет к вам… Эй, гении полюса, — воскликнул посол, чертя палочкой по воздуху какие-то кабалистические знаки, — пусть все увидят дворец нашей новой повелительницы!
В то же мгновение послышалась фантастическая музыка, и дымка, скрывавшая доселе павильон Авроры, рассеялась, словно по волшебству, а тусклая, как потемневшее зеркало, вода озера вдруг озарилась таинственным светом, напоминающим свет луны. И вот изумленные гости увидели дворец королевы Гренландской, стоящий на ледяном острове, у подножия прозрачной, покрытой снегом вершины. К дворцу вел мост, такой легкий, воздушный, что казалось — он сделан из облака. Под восхищенные возгласы присутствующих посол взял из рук одного из своих спутников корону и надел ее на голову герцогини. Поправив корону столь величественным жестом, что можно было подумать, будто герцогиню и вправду только что короновали, госпожа дю Мен села в сани и поехала в свой морской дворец. Затем она прошла по мосту и вместе с семью посланцами Гренландии скрылась в воротах, напоминающих вход в пещеру, а стража сдерживала толпу, не давая ей последовать за королевой в ее новое жилище.
Мост тут же исчез, словно искусный машинист, управляющий феерией, хотел показать, что прошлое не имеет связи с будущим, а над павильоном Авроры засверкали огни фейерверка, символизирующие радость, испытываемую гренландцами при виде своей новой королевы.
Тем временем лакей ввел герцогиню дю Мен в самую изолированную комнату ее нового дворца. Семь посланцев из Гренландии сняли свои меховые шапки, и перед герцогиней предстали принц де Селламаре, кардинал де Полиньяк, маркиз де Помпадур, граф де Лаваль, барон де Валеф, шевалье д’Арманталь и господин де Малезье. Лакей же, который встречал их у дворца, а затем, старательно заперев все двери, бесцеремонно присоединился к этому избранному обществу, оказался не кем иным, как нашим старым другом аббатом Бриго.
Итак, все предстало наконец в своем истинном свете, и праздник, так же как гренландские посланники, сбросив маскарадный костюм, обернулся собранием заговорщиков.
— Господа, — воскликнула герцогиня дю Мен с присущей ей живостью, — нельзя терять ни минуты: наше длительное отсутствие может возбудить подозрения! Каждый из нас должен поскорее рассказать, чего он добился, чтобы стало ясно, как обстоят наши дела.
— Простите, сударыня, — сказал принц, — но вы говорили, что с нами заодно еще один человек, а я здесь его не вижу. Я был бы в отчаянии, если бы оказалось, что он не в наших рядах.
— Вы имеете в виду герцога де Ришелье, не правда ли? — спросила госпожа дю Мен. — Да, он обещал приехать, но, видимо, его задержало какое-нибудь приключение или отвлекло какое-нибудь свидание. Придется нам обойтись без него.
— Разумеется, сударыня, — ответил принц, — разумеется, если он не явится, нам придется обойтись без него, но не стану от вас скрывать, что его отсутствие меня весьма огорчило бы. Полк, которым он командует, стоит в Байонне, и Ришелье был бы нам чрезвычайно полезен. Поэтому прошу вас, герцогиня, соблаговолите отдать распоряжение, чтобы Ришелье ввели к нам тотчас же, если он придет.
— Аббат, — сказала госпожа дю Мен, оборачиваясь к Бриго, — вы слышали? Предупредите Да Вранша.
Бриго вышел, чтобы выполнить полученный приказ.
— Простите, сударь, — сказал д’Арманталь, обращаясь к Малезье, — но, насколько я знаю, полтора месяца назад господин де Ришелье решительно отказался присоединиться к нам.
— Да, это верно, — подтвердил Малезье. — Дело в том, что Ришелье поручили тогда отвезти голубую ленту ордена Святого Духа принцу Астурийскому, и ему, понятно, не хотелось ссорится в такой момент с регентом, так как он рассчитывал получить в награду за свою миссию орден Золотого Руна. Но с тех пор регент успел передумать: поскольку отношения с Испанией испортились, он решил не посылать пока орден. А Ришелье, видя, что орден Золотого Руна от него ускользает, намерен теперь присоединится к нам.
— Приказ вашего высочества передан кому следует, — сказал, вернувшись, аббат Бриго. — Если герцог де Ришелье появится в Со, его немедленно приведут сюда.
— Хорошо, — сказала герцогиня дю Мен. — Давайте сядем за стол и поговорим о наших делах… Лаваль, извольте начинать.
— Сударыня, — проговорил Лаваль, — как вам известно, я был в Швейцарии и действовал там от имени короля Испании. В Гризоне мне удалось поднять полк, который готов вступить во Францию, когда настанет момент действовать. Полк этот вооружен, снабжен всем необходимым и ждет лишь приказа, чтобы выступить.
— Отлично, дорогой граф, отлично! — подхватила герцогиня. — Если вы не считаете, что для Монморанси унизительно командовать полком, то в ожидании лучшей награды примите командование на себя. Поверьте, что это более близкий путь к ордену Золотого Руна, нежели поездка в Испанию для вручения принцу ордена Святого Духа.
— Сударыня, — сказал Лаваль, — в вашей власти повелевать нами и назначать нас на должности по своему усмотрению, и ваш покорнейший слуга с благодарностью примет любой пост, который вы соблаговолите ему назначить.
— А вы, маркиз? — спросила госпожа дю Мен, жестом поблагодарив Лаваля за его ответ. — Что вы успели сделать?
— Выполняя приказ вашего высочества, — ответил маркиз де Помпадур, — я побывал в Нормандии и собрал там среди дворян подписи под петицией протеста. Я привез вам тридцать восемь подписей представителей самых знатных семей… — И маркиз вынул из кармана бумагу. — Взгляните, сударыня, вот петиция, адресованная королю.
Герцогиня с такой поспешностью схватила бумагу, что могло показаться, будто она ее вырвала. Бросив быстрый взгляд на петицию, она сказала:
— Да, да, вы хорошо сделали, что написали: «Подписи следуют без различия титулов и рангов». Против этого нечего возразить. Да, это исключает всякие споры о старшинстве. Отлично. Я вижу здесь подписи Гийома Александра де Вье-Пон, Пьера Анн Мари де ла Пайетри, де Бофремона, де Латур-Дюпена, де Шатийона… Да, вы правы — это не просто славные имена, а имена самых верных сынов Франции. Спасибо, маркиз, вы отлично справились со своей миссией, и мы этого не забудем. Придет час, и вам будет поручена не миссия, а посольство… Ну, а вы что скажете, шевалье? — спросила герцогиня с той очаровательной улыбкой, против которой, как она знала, невозможно было устоять.
— Я? — переспросил шевалье. — По приказу вашего высочества я отбыл в Бретань. Приехав в Нант, я вскрыл полученный мною конверт и узнал, что́ мне надлежит делать.
— И что же? — живо спросила герцогиня.
— Я не менее удачно справился с данным мне поручением, чем Лаваль и Помпадур. Вот подписи господ де Монлуи, де Бонамура, де Пон-Кале и де Роган-Сольдю. Пусть только появится у наших берегов испанская эскадра, и вся Бретань восстанет.
— Вот видите, вот видите, принц! — воскликнула герцогиня, обращаясь к де Селламаре. И в ее голосе зазвучали нотки честолюбивой радости. — Все поддерживают нас!
— Да, — согласился принц. — Но эти четыре фамилии при всей их влиятельности не представляют всего дворянства Бретани. Не менее важно было бы заручиться поддержкой таких семей, как Лагерш-Сент-Аман, Буа — Дави, Ларошфуко-Гон-драль и, скажем, Декур или д’Эре.
— И это уже сделано, принц де Селламаре, — сказал д’Арманталь. — Вот их письма, взгляните.
Шевалье вынул из кармана пачку писем, развернул наугад несколько из них и прочел вслух:
«Я весьма польщен тем вниманием, которое мне оказало ее высочество, и Вы можете не сомневаться, что, когда будет созвана ассамблея Генеральных штатов, я присоединю свой голос к голосам всего дворянства, которое докажет свою преданность ее высочеству.
«Если я пользуюсь некоторым влиянием и уважением в моей провинции, то употреблю их для того, чтобы убедить всех в правоте дела, которому посвятила себя ее высочество.
«Ежели успех Вашего дела зависит от поддержки семисот или восьмисот дворян, то смею Вас уверить, сударыня, что можно считать его обеспеченным. Имею честь еще раз заверить Вас, что сделаю все от меня зависящее для осуществления замыслов Вашего высочества.
— Ну что ж, принц, — воскликнула госпожа дю Мен, — теперь вы сдаетесь? Глядите, помимо этих трех писем, вот еще письмо от Лавогюйона, от Буа — Дави, от Фюме… Вот вам моя правая рука, шевалье, та рука, которая будет держать перо. Пусть ее пожатие будет для вас залогом, что в тот день, когда подпись этой руки станет королевской, вам ни в чем не будет отказа.
— Благодарю вас, сударыня, — сказал д’Арманталь, почтительно прикоснувшись губами к протянутой руке, — но эта рука и так дала мне больше, чем я заслужил, и успех нашего дела, который позволит вашему высочеству занять место, принадлежащее вам по праву, явится для меня столь щедрой наградой, что нечего будет больше желать.
— А теперь, Валеф, ваша очередь, — продолжала герцогиня. — Ваш отчет мы приберегли напоследок, потому что у вас было самое важное поручение. Если я верно истолковала те знаки, которыми мы обменялись во время ужина, у вас нет оснований быть недовольным его величеством королем Испании, не так ли?
— Что бы вы сказали, ваше высочество, если бы я вам привез письмо, написанное рукой Филиппа Испанского?
— Что бы я сказала, получив письмо, написанное рукой его величества? — воскликнула госпожа дю Мен. — Я бы сказала, что никогда не смела даже и надеяться на это.
— Принц, — начал Валеф, передавая письмо де Селламаре, — вам знаком почерк его величества короля Филиппа Пятого. Подтвердите ее высочеству, что письмо от первой до последней строки написано рукой короля Испании.
— Да, от первой до последней строки, — подтвердил де Селламаре, склонив голову, — от первой до последней, это истинная правда.
— А кому адресовано это письмо? — спросила герцогиня дю Мен, принимая его из рук герцога.
— Людовику Пятнадцатому, сударыня, — ответил де Валеф.
— Отлично, отлично! — сказала герцогиня. Мы передадим это письмо его величеству через маршала де Вильруа. Ну что ж, прочтем, что пишет Филипп Пятый.
И госпожа дю Мен, торопливо разбирая трудный почерк короля, прочла следующее:
«Эскуриал, 16 марта 1718 года[22].
С тех пор как Провидение венчало меня на испанский престол, я никогда не забываю о тех обязательствах, которые накладывает на меня мое происхождение: я ни на миг не перестаю думать о светлой памяти Людовике Четырнадцатом. Мне и посейчас слышатся слова, кои произнес великий король при нашем расставании. Он поцеловал меня и сказал: «Пиренеев более не существует!» Ваше величество — единственный отпрыск моего старшего брата, кончину которого я не перестаю оплакивать и поныне. По воле Всевышнего Вы унаследовали власть над великой монархией, слава и интересы которой мне будут дороги до конца моих дней. Мое сердце полно любви к Вам, и я никогда, ни за что на свете не забуду своего долга перед Вашим величеством, моей родиной, памятью моего покойного деда. Мои дорогие испанцы, которых я люблю с нежностью, не сомневаются в моих чувствах и не ревнуют меня к королю Франции, так как прекрасно понимают, что наш союз является основой их благополучия. Я льщу себя надеждой, что мои личные интересы по-прежнему дороги нации, которая меня вскормила, и что ее благородное дворянство, пролившее столько крови для защиты этих интересов, будет всегда хранить любовь к королю, гордящемуся тем, что он столь многим обязан дворянству Франции и принадлежит к нему по своему рождению…»
Это о вас, господа, — сказала, прервав чтение, герцогиня дю Мен и указала грациозным движением руки на присутствующих. Затем она тут же стала читать дальше, сгорая от нетерпения:
«Как же встретят Ваши верноподданные союз, заключенный против меня или, выражаясь точнее, против Вас самих?[23] С тех пор как Ваша опустевшая казна оказалась не в силах выдержать текущие расходы мирного времени, Ваше величество хотят заставить заключить союз с моим смертельным врагом и пойти на меня войной в случае, если я откажусь отдать Сицилию эрцгерцогу. Я никогда не соглашусь на эти условия, ибо они для меня совершенно неприемлемы. Я не стану сейчас останавливаться на пагубных последствиях предполагаемого союза. Ограничусь лишь настоятельной просьбой к Вам, Ваше величество, немедленно созвать Генеральные штаты вашего королевства, чтобы обсудить этот шаг, могущий иметь столь серьезные последствия».
— Созвать Генеральные штаты!.. — пробормотал кардинал де Полиньяк.
— Что хочет сказать ваше преосвященство по поводу Генеральных штатов? — нетерпеливо перебила кардинала герцогиня дю Мен. — Эта мера имела несчастье не получить вашего одобрения, не так ли?
— Я не порицаю и не одобряю ее, сударыня, — ответил кардинал. — Я вспоминаю лишь, что Генеральные штаты были созваны во времена Лиги, и что Филиппу Второму это пошло во вред.
— Времена и люди с тех пор успели измениться, господин кардинал! — горячо возразила герцогиня дю Мен. — Теперь не 1594 год. Филипп Второй был фламандцем, а Филипп Пятый — француз. Различные причины не могут вызвать одинаковые следствия. Простите, господа… — И герцогиня дю Мен продолжила чтение письма:
«Я обращаюсь к Вам с этой просьбой во имя нашего кровного родства, во имя великого короля, Вашего прадеда и моего деда, во имя народов наших стран. Настал час услышать голос французской нации. Необходимо, чтобы нация сама высказала все, что она думает. Необходимо узнать, желает ли она объявить нам войну. Поскольку я готов рисковать своей жизнью во имя ее славы и ее интересов, я смею надеяться, что Вы незамедлительно ответите на мое предложение. Пусть же ассамблея, о созыве которой я Вас прошу, предупредит несчастья, готовые на нас обрушиться; пусть силы Испании будут употреблены лишь на поддержание величия Франции и на унижение ее врагов, как я употребляю все силы, чтобы доказать Вашему величеству ту искреннюю и невыразимую любовь, которую я к Вам питаю».
— Ну, что вы на это скажите, господа? Могло ли его католическое величество сделать для нас больше? — спросила госпожа дю Мен.
— Его величество могло бы присоединить к этому письму послание к Генеральным штатам, — ответил кардинал. — Такое послание, если бы только король соблаговолил написать его, оказало бы большое влияние на ход обсуждения.
— Вот оно — это послание, — сказал принц де Селламаре, в свою очередь вынимая из кармана бумагу.
— Как, принц? — воскликнул кардинал. — Что вы говорите?
— Я говорю, что его католическое величество было того же мнения, что и ваше преосвященство, и потому король соизволил передать мне это послание в дополнение к тому письму, которое привез барон де Валеф.
— Итак, теперь у нас есть все! — воскликнула госпожа дю Мен.
— У нас нет Байонны, — сказал принц де Селламаре, покачав головой. — Байонна — это ворота Франции.
В этот момент появился Давранш и доложил о прибытии герцога де Ришелье.
— А теперь, принц, у нас в самом деле есть все, — смеясь, сказал маркиз де Помпадур, — ибо вот человек, в руках которого ключ от этих ворот.
— Наконец-то! — воскликнула герцогиня при виде входящего Ришелье. — Это вы, герцог?.. Боюсь, что вы неисправимы, и ваши друзья никогда не смогут рассчитывать на вас больше, чем ваши любовницы.
— Напротив, мадам, — отвечал Ришелье, подходя к герцогине и целуя ей руку с почтительной простотой человека, для которого женщина есть женщина независимо от ее общественного положения, — напротив, ибо сегодня я, более чем когда-либо, доказываю вашему высочеству, что умею совмещать все.
— Итак, вы приносите нам жертву, герцог, — сказала смеясь госпожа дю Мен.
— И она, честное слово, в тысячу раз больше, чем вы можете себе представить. Вообразите только, кого я вынужден был покинуть!
— Госпожу де Виллар? — прервала его герцогиня.
— О нет! Моя жертва больше.
— Госпожу де Дюра?
— Вовсе нет.
— Госпожу де Нель?
— Вот еще!
— Госпожу де Полиньяк? Ах, извините, кардинал!
— Продолжайте. Нет, это ничуть не касается его высокопреосвященства.
— Госпожу де Субиз, госпожу де Габриан, госпожу де Гассе?
— Нет, нет, нет.
— Мадемуазель де Шароле?
— Я не видел ее со времени моего последнего путешествия в Бастилию.
— Герцогиню Беррийскую?
— Вы хорошо знаете, что, с тех пор как Рион вознамерился ее победить, она без ума от него.
— Мадемуазель де Валуа?
— Ее я берегу, чтобы сделать своей женой, когда мы победим и я стану испанским принцем. Нет, мадам, ради вашего высочества я покинул двух очаровательнейших гризеток!
— Гризеток! Ах, как можно? — воскликнула герцогиня, скривив губы с выражением бесконечного презрения. — Я не думала, что вы опустились до подобных созданий.
— Ну почему же! Это две очаровательные женщины, госпожа Мишлен и госпожа Рено. Вы не знакомы с ними? Госпожа Мишлен — прелестная блондинка, настоящая головка Грёза; муж ее обойщик; я вам его рекомендую, герцогиня. Госпожа Рено — восхитительная брюнетка с голубыми глазами и черными бровями… а кто ее муж, я, ей-Богу, хорошенько не помню.
— Вероятно, господин Мишлен, — сказал Помпадур со смехом.
— Простите, господин герцог, — продолжала госпожа дю Мен, которая потеряла всякий интерес к любовным похождениям Ришелье, как только его приключения эти вышли за пределы ее сословия. — Простите, но смею ли я вам напомнить, что мы собрались здесь для серьезных дел?
— Ах да, у нас заговор, не так ли?
— Вы об этом забыли?
— По правде сказать, да, поскольку заговор — и вы с этим согласитесь, госпожа герцогиня дю Мен, — дело не из самых веселых, то сознаюсь: каждый раз, когда есть возможность, я забываю, что в нем участвую. Но это ничего не значит: точно так же каждый раз, когда надо вновь за него приняться, я за него принимаюсь. Итак, госпожа герцогиня, как же обстоят дела с заговором?
— Вот, ознакомьтесь с этими письмами, и вы будете знать не меньше нашего.
— О, пусть ваше высочество извинит меня, — ответил Ришелье, — но я не читаю даже тех писем, которые адресованы мне самому… Послушайте, Малезье, у вас такая светлая голова, изложите мне вкратце, что здесь написано.
— Извольте, герцог, — сказал Малезье. — Вот эти письма содержат обязательства бретонских дворян поддержать права ее высочества.
— Отлично!
— А эта бумага содержит протест дворянства.
— Тогда передайте ее мне. Я тоже протестую.
— Но вы ведь не знаете даже, против кого направлен этот протест.
— Неважно, я всегда протестую.
И, взяв бумагу, он поставил свою подпись под именем Гийома Антуана де Шателлю, который стоял последним в списке.
— Не препятствуйте ему, сударыня, — сказал де Селламаре, обращаясь к герцогине. — Иметь подпись Ришелье никогда не лишне.
— А это что за письмо? — спросил герцог, указывая пальцем на послание испанского короля.
— Это письмо, — продолжил Малезье, — написано собственноручно королем Филиппом Пятым.
— А почерк-то у его величества еще хуже, чем у меня! — воскликнул Ришелье. — Приятно видеть. А Раффе говорит, что хуже моего не бывает.
— Хотя письмо и написано плохим почерком, оно тем не менее содержит отличные новости, — сказала госпожа дю Мен. — Это просьба, адресованная королю Франции, созвать Генеральные штаты, чтобы помешать заключению союза четырех держав.
— Ах, вот оно что, — произнес Ришелье. — А ваше высочество уверено в решении Генеральных штатов?
— Вот петиция дворянства. Кардинал отвечает за духовенство. Таким образом остается лишь армия.
— Армию я беру на себя, — сказал Лаваль. — У меня есть пустые бланки, подписанные двадцатью двумя полковниками.
— Прежде всего я могу поручиться за свой полк, — сказал Ришелье, — а поскольку он стоит в Байонне, он может оказать нам большие услуги.
— Да, — подхватил де Селламаре, — мы на него рассчитываем. Но я слышал, что его хотят перевести в другое место.
— Серьезно?
— Совершенно серьезно. Вы сами понимаете, герцог, что мы не можем этого допустить.
— Еще бы! Я немедленно приму меры. Дайте мне бумагу и чернила… Я напишу герцогу де Бервику. Никому не покажется странным, что теперь, накануне ожидаемого выступления, я ходатайствую перед ним о милости не быть удаленным от театра военных действий.
Герцогиня дю Мен поторопилась собственноручно подать Ришелье перо и бумагу.
Герцог поблагодарил ее поклоном, взял перо и, не отрываясь, написал письмо, которое мы здесь приводим, не меняя в нем ни единого слова:
«Герцогу де Бервику, пэру и маршалу Франции[24].
Сударь, мой полк может быть брошен в дело одним из первых и должен заняться своей экипировкой, которую не сможет закончить, если ему придется перейти в другое место.
Имею честь Вас умолять, сударь, оставить полк в Байонне до начала мая, когда экипировка закончится, и прошу Вас при сем принять мои уверения в полном уважении и считать меня, сударь, Вашим покорным слугой.
— Простите, сударыня, — сказал герцог, протягивая письмо госпоже дю Мен. — Благодаря этой мере предосторожности полк не двинется из Байонны.
Герцогиня взяла письмо, прочла его и передала своему соседу, который, в свою очередь, передал следующему, так что письмо быстро обошло стол. К счастью, герцог имел дело с людьми слишком знатными для того чтобы обращать внимание на такие пустяки, как орфографические ошибки. Только Малезье, который последним прочел письмо, не смог удержаться от легкой усмешки.
— А, господин поэт, — воскликнул Ришелье, догадавшись, в чем дело, — вы смеетесь надо мной. Видно, я имел несчастье оскорбить эту смешную недотрогу, именуемую орфографией. Но что поделаешь, я дворянин, и меня забыли обучить французскому языку, надеясь на то, что я смогу за тысячу пятьсот ливров в год нанять лакея, который будет вместо меня писать письма и сочинять стихи. Так оно и получилось. Однако это мне не помешает, дорогой Малезье, стать членом Академии не только раньше вас, но и раньше Вольтера.
— В таком случае вступительную речь вам тоже напишет лакей?
— Он ее уже готовит, господин сенешаль. И вы увидите, что она будет не хуже тех речей, которые сочинили знакомые мне академики.
— Герцог, — сказала госпожа дю Мен, — ваш прием в Академию будет, наверное, весьма любопытным зрелищем, и я обещаю вам завтра же обеспечить себе место в зале Академии на это знаменательное заседание. Но на сегодняшний вечер у нас назначены другие дела. Итак, вернемся же к нашим баранам.
— Раз уж вам, прекрасная герцогиня, обязательно надо быть пастушкой, говорите, я вас слушаю. Так что же вы решили?
— Мы вам уже рассказали, что намерены при помощи этих двух писем добиться от короля созыва Генеральных штатов. Когда же Генеральные штаты будут созваны, мы, предварительно заручившись поддержкой дворянства, духовенства и армии, низвергнем регента и назначим вместо него правителем Франции Филиппа Пятого.
— А поскольку Филипп Пятый не может покинуть Мадрид, он даст нам самые широкие полномочия, и мы вместо него будем управлять Францией… Что ж, совсем неплохо! Но ведь Генеральные штаты могут быть созваны лишь по приказу короля.
— Король подпишет этот приказ, — сказала госпожа дю Мен.
— Подпишет без ведома регента? — спросил Ришелье.
— Да, без ведома регента.
— Вы, должно быть, обещали епископу Фрежюсскому кардинальскую мантию?
— Нет, но я пообещаю Вильруа звание гранда и орден Золотого Руна.
— Боюсь, герцогиня, — заметил принц де Селламаре, — что это окажется недостаточным, чтобы склонить маршала на столь ответственный шаг.
— На этот шаг нужно прежде всего склонить жену маршала.
— О, вы мне подали отличную мысль! — воскликнул Ришелье. — Это я беру на себя.
— Вы? — удивилась герцогиня.
— Да, я, сударыня, — ответил Ришелье. — У вас своя переписка, у меня своя. Я сейчас ознакомился с семью или восемью письмами, которые вы получили сегодня. Соблаговолите, ваше высочество, прочитать одно письмо, полученное мной вчера.
— Это письмо я должна читать про себя или его можно прочесть вслух?
— Я полагаю, мы имеем дело с людьми, умеющими хранить тайны? — сказал Ришелье, обводя присутствующих невозмутимым взглядом.
— Смею надеяться, — ответила герцогиня, — к тому же серьезность положения…
— Читайте же, герцогиня.
Герцогиня взяла письмо и прочла вслух:
«Герцог, я сдержала свое слово. Мой муж завтра отправляется в поездку, о которой я Вам говорила. В одиннадцать утра я буду ждать Вас у себя. Имейте в виду, что я решилась на это только потому, что считаю господина Вильруа виноватым передо мной. Боюсь, как бы не пришлось поручить Вам наказать его. Приходите же в условленный час и дайте мне возможность убедиться, что меня не следует слишком осуждать за то, что я отдала Вам предпочтение перед своим законным повелителем и господином…»
— О, простите меня, ради Бога, простите меня, герцогиня, за мою рассеянность! Я вовсе не то письмо хотел вам показать, это я получил позавчера, а я имел в виду вчерашнее.
Герцогиня дю Мен взяла у Ришелье второе письмо и принялась опять читать вслух:
«Мой дорогой Арман…»
— А это то письмо, которое нужно? Не ошиблись ли вы еще раз? — спросила герцогиня, оборачиваясь к Ришелье.
— Нет, ваше высочество, на этот раз я не ошибся.
Герцогиня начала снова:
«Мой дорогой Арман!
Когда Вы выступаете против господина де Вильруа, Вы становитесь весьма красноречивым прокурором. Мне, во всяком случае, необходимо преувеличивать Ваши таланты, чтобы оправдать тем самым свою слабость. Мое сердце — судья, заинтересованный в том, чтобы Вы выиграли дело. Приходите же завтра, мы продолжим прения. Я приму Вас на своей судейской кафедре — так вы, кажется, назвали вчера мою софу»[25].
— И вы пошли на свидание?
— Конечно, сударыня.
— Значит герцогиня…
— … сделает, я надеюсь, все, что мы захотим. А так как она может заставить своего мужа сделать все, что она захочет, мы получим приказ короля о созыве Генеральных штатов, как только вернется маршал.
— А когда он возвращается?
— Через неделю.
— Так, значит, мы можем рассчитывать на вас?
— Я всецело посвящаю себя нашему делу.
— Господа, — сказала герцогиня дю Мен, — вы все слышали, что сказал Ришелье. Пусть же каждый из нас продолжает работать. Вы, Лаваль, воздействуйте на армию. Вы, Помпадур, — на дворянство. Вы, кардинал, — на духовенство. А герцог де Ришелье пусть воздействует на госпожу де Вильруа.
— На какой же день назначается наша следующая встреча? — спросил де Селламаре.
— Это зависит от того, как сложатся обстоятельства, — ответила герцогиня. — Во всяком случае, если у меня не будет времени предупредить вас заранее, я пошлю за вами ту же карету и того же кучера, который привез вас в Арсенал в первый раз.
Затем, вставая и обернувшись к Ришелье, она продолжала:
— Вы подарите нам остаток вашей ночи, герцог?
— Я прошу прощения у вашего высочества, — ответил Ришелье, — но это, увы, совершенно невозможно: меня ждут на улице Добрых Ребят.
— Как! Значит вы возобновили отношения с госпожой де Сабран?
— Смею вас уверить, мадам, что мы их никогда не прерывали.
— Берегитесь, герцог: ведь это уже постоянство!
— Нет, мадам, это расчет.
— Ну, вы, я вижу, готовы полностью посвятить себя нашему делу.
— Я ничего не делаю наполовину, госпожа герцогиня.
— Что ж! Бог помогает нам, и мы будем брать с вас пример, господин герцог, обещаем вам это.
— Господа, — продолжала герцогиня, — мы сидим здесь уже часа полтора, и нам пора вернуться в парк, если мы не хотим, чтобы о нашем отсутствии слишком много говорили. К тому же на берегу нас ждет бедная фея Ночи, которая должна выразить нам свою благодарность за то предпочтение, которое мы ей оказываем перед солнцем, и было бы невежливо заставлять ее ждать дольше.
— Однако, с вашего разрешения, ваше высочество, — сказал Лаваль, — я вас задержу еще на одну минуту, чтобы поведать вам о затруднительном положении, в которое я попал.
— Говорите, граф, — сказала герцогиня. — О чем идет речь?
— Речь идет о наших запросах, протестах, декларациях… Как вы знаете, мы решили, что дадим напечатать все эти документы рабочим, которые не умеют читать.
— И что же?
— Так вот, я купил печатный станок и установил его в подвале дома за Валь-де-Грас. Я нанял нужных нам рабочих, и до сих пор все обстояло благополучно, как вы, ваше высочество, имели случай убедиться. Но то ли шум печатного станка навел жителей дома на мысль, что наши рабочие — фальшивомонетчики, то ли еще что-то произошло, но, так или иначе, вчера в дом явилась полиция. К счастью, успели остановить работу и задвинуть кроватью люк, ведущий в подвал, так что ищейки Вуайе д’Аржансона ничего не увидели. Но так как их посещение может повториться и кончиться не столь благополучно, я тотчас же после ухода полиции уволил рабочих, велел закопать станок, а все оттиски приказал отнести к себе домой.
— И правильно сделали, граф! — воскликнул кардинал де Полиньяк.
— Да, но как же нам теперь быть? — спросила герцогиня дю Мен.
— Установите станок у меня, — предложил маркиз де Помпадур.
— Или у меня, — сказал де Валеф.
— Нет, нет, — возразил Малезье, — печатный станок — вещь слишком опасная, среди рабочих может оказаться шпион, и тогда все погибнет. К тому же нам не так много осталось печатать.
— Да, — подтвердил Лаваль, — главное уже сделано.
— Так вот, — продолжал Малезье, — по моему мнению, нам следует попросту обратиться к умелому, скромному и надежному писцу, который за хорошую плату будет держать язык за зубами.
— О, это было бы куда более надежно! — воскликнул кардинал де Полиньяк.
— Да, но где найти такого человека? — спросил принц де Селламаре. — Вы сами понимаете, что для дела подобной важности опасно взять первого встречного.
— Если бы я осмелился… — проговорил вдруг аббат Бриго.
— Осмельтесь, аббат, осмельтесь, — сказала герцогиня.
— Я бы сказал, что у меня есть подходящий человек.
— Разве я не говорил, что аббат неоценим! — воскликнул маркиз де Помпадур.
— Но это действительно то, что нам нужно? — осведомился кардинал де Полиньяк.
— Ваше преосвященство, он точно создан специально для нас. Это настоящая машина для письма, которая будет писать все, что надо, не читая при этом.
— К тому же для пущей предосторожности мы можем самые важные документы писать по-испански, поскольку они предназначаются его католическому величеству. Это нам даст двойное преимущество: текст бумаг останется непонятен переписчику, и это послужит нам предлогом платить ему дороже, причем он даже не будет подозревать о важности этих бумаг.
— В таком случае, принц, я буду иметь честь вам его прислать.
— Нет, нет, — сказал де Селламаре, — этот человек не должен переступать порога испанского посольства. Все должно делаться через посредников.
— Хорошо, хорошо, мы все это уладим, — сказала герцогиня дю Мен. — Главное, что мы нашли переписчика. Вы за него отвечаете, Бриго?
— Да, сударыня, отвечаю.
— Больше мне ничего не надо. Теперь мы можем разойтись… Господин д’Арманталь, дайте мне, пожалуйста, руку.
Шевалье поспешил исполнить приказ герцогини, которая, не имея до сих пор возможности уделить ему больше внимания, чем другим, воспользовалась представившимся случаем, чтобы выразить шевалье признательность за мужество, проявленное им на улице Добрых Ребят, и за находчивость, обнаруженную им при выполнении своей миссии в Бретани.
Выйдя из павильона Авроры, посланцы Гренландии, превратившиеся вновь в обычных гостей замка Со, увидели лодку, украшенную французским и испанским флагами, которая их ждала, чтобы перевезти на берег, поскольку моста уже не было. Герцогиня дю Мен первой села в лодку и усадила рядом с собой д’Арманталя, предоставив Малезье беседовать с Селламаре и Ришелье. Послышались звуки музыки, и лодка поплыла к берегу.
Как говорила герцогиня, на берегу их ждала фея Ночи, одетая в длинное платье из черного газа, расшитое золотыми звездами. Ее окружали двенадцать пажей, изображающие двенадцать часов. Как только лодка подплыла достаточно близко к берегу, фея и Часы запели кантату. Кантата начиналась с короткого хорового вступления, за ним шла ария, которую пропела фея Ночи, потом вновь вступил хор. Кантата отличалась таким высоким вкусом, а исполнение ее было столь безупречно, что все гости обернулись к Малезье, бессменному распорядителю всех праздничных увеселений, и поздравили его с успехом этого дивертисмента. Лишь один д’Арманталь вздрогнул при первых звуках арии Ночи, ибо голос певицы был настолько схож с другим голосом, ему знакомым и дорогим, что, как ни невероятно было предположить присутствие Батильды на празднике в парке Со, шевалье невольно вскочил на ноги, чтобы разглядеть фею, которая вызывала в его душе такое волнение.
Но, несмотря на то что Ночь окружали факелы, пылавшие в руках Часов, д’Арманталь не мог разглядеть ее лица, ибо оно было скрыто под плотной вуалью из черного газа. Однако в ее голосе, чистом, звонком и мелодичном, шевалье узнал ту свободную манеру исполнения, то мастерство кантилены, которые так поразили его в день, когда он впервые услышал пение девушки с улицы Утраченного Времени. И каждый звук этого голоса, доносившегося до д’Арманталя все более явственно, по мере того как лодка приближалась к берегу, проникал в его сердце и заставлял юношу дрожать с головы до ног. Наконец лодка причалила к берегу.
Ария кончилась, вступил хор. Д’Арманталь продолжал стоять в лодке, всецело поглощенный своими мыслями, и в памяти его продолжал звучать только что умолкнувший голос.
— Должно быть, господин д’Арманталь, вы очень чувствительны к чарам музыки, раз вы забыли, что вы мой кавалер.
— О, простите, простите, сударыня, — воскликнул шевалье, ловко выпрыгнув из лодки на берег и протягивая руку герцогине, — но мне показалось, что я узнал этот голос, и, признаюсь, он вызвал во мне волнующие воспоминания!
— Это лишь доказывает, мой дорогой шевалье, что вы завсегдатай Оперы и что вы по достоинству оценили талант мадемуазель Бюри.
— Как, разве это пела мадемуазель Бюри? — с удивлением спросил д’Арманталь.
— Собственной персоной, сударь. И если вы не верите мне, — сказала герцогиня тоном, в котором сквозила легкая досада, — разрешите мне взять себе в кавалеры Лаваля или Помпадура, а сами можете пойти и убедиться в правоте моих слов.
— Ваше высочество! — воскликнул д’Арманталь, почтительно удерживая руку герцогини. — Надеюсь, волшебство, которое окружает нас здесь, в этом саду Армиды, извинит мое минутное умопомрачение!
И, вновь предложив герцогине руку, шевалье пошел рядом с ней по направлению к замку.
В этот момент кто-то вскрикнул. Сердце д’Арманталя сжалось, и он невольно обернулся.
— Что случилось? — спросила герцогиня дю Мен с беспокойством, к которому примешивалось нетерпение.
— Ровным счетом ничего, сударыня, — ответил Ришелье. — Просто у малютки Бюри небольшой истерический припадок. Но не тревожьтесь, ваше высочество, это болезнь не опасная… И, если вы на этом настаиваете, я готов завтра съездить к ней и узнать, как она себя чувствует…
Часа через два после этого происшествия, слишком незначительного, чтобы помешать празднику, шевалье д’Арманталь, который вместе с аббатом Бриго вернулся в Париж, вошел после шестинедельного отсутствия в свою маленькую мансарду.
Первое ощущение, испытанное д’Арманталем по возвращении домой, было чувство радости: он, наконец, снова оказался в своей маленькой комнатке, где каждая вещь навевала воспоминания. Хотя шевалье отсутствовал всего шесть недель, можно было подумать, что он покинул свою комнату лишь накануне, ибо госпожа Дени с истинно материнской заботливостью следила, чтобы все было убрано и каждый предмет стоял на своем месте. Д’Арманталь на секунду застыл на пороге со свечой в руке, охваченный трепетом, чуть ли не экстазом: все, что он испытал доселе, поблекло по сравнению с тем, что ему довелось испытать в этой маленькой комнатке. Затем он устремился к окну, открыл его и с несказанной любовью стал смотреть на темное окно соседки. Батильда, должно быть, спала сном ангела, не ведая, что д’Арманталь вернулся, что он стоит здесь и глядит на ее окно, трепеща от любви и надежды, словно — о, невозможное счастье! — окно это сейчас распахнется, и она с ним заговорит.
Д’Арманталь простоял так более получаса, полной грудью вдыхая ночной воздух, который еще никогда не казался ему таким чистым и свежим. И, переводя взгляд от окна к небу и от неба к окну, д’Арманталь почувствовал, насколько необходима ему стала Батильда, насколько глубока и сильна его любовь к ней.
Наконец д’Арманталь понял, что не может же он провести всю ночь, глядя на ее окно, и закрыл свои ставни. Но тут же он предался воспоминаниям, нахлынувшим на него при возвращении. Он открыл спинет, несколько расстроенный во время его долгого отсутствия, и пробежался пальцами по клавишам, рискуя вновь вызвать гнев жильца с четвертого этажа. От спинета он перешел к картону с неоконченным портретом Батильды. Пастель на нем слегка поблекла, но на рисунке по-прежнему можно было увидеть прекрасную и чистую девушку, а рядом с ней — головку сумасбродной и капризной Мирзы. Все вещи были такими же, какими он их оставил, но с тем налетом легкого разрушения, который время всегда накладывает на предметы, задевая их в полете кончиком крыла. Наконец, вновь остановившись — в последний раз — перед каждой вещью в комнате, д’Арманталь, как это бывает в молодости, вдруг почувствовал непреодолимое желание спать; он лег на постель и уснул, повторяя про себя мотив арии из кантаты, которую пела мадемуазель Бюри, слившаяся в его смутной дремоте перед сном в единый образ с Батильдой.
Проснувшись, д’Арманталь вскочил с постели и бросился к окну. Видимо, он спал долго, ибо солнце стояло уже высоко в небе. Но, несмотря на это, окно Батильды было плотно закрыто. Д’Арманталь взглянул на часы: стрелки показывали десять. Шевалье занялся своим туалетом. Мы уже говорили о том, что он был не лишен некоторого кокетства, более уместного у женщин, нежели у мужчин, но в этом его нельзя было винить: в то время все, даже страсти, отличалось манерностью. На этот раз он стремился подчеркнуть в своем лице не выражение затаенной печали, а открытую радость, вызванную возвращением и озарившую счастьем все его существо. Было ясно, что ему не хватает лишь взгляда Батильды, чтобы почувствовать себя владыкой вселенной. В надежде встретить этот взгляд, он подошел к окну, но окно Батильды было по-прежнему закрыто. Тогда д’Арманталь с шумом раскрыл обе створки окна, надеясь этим привлечь внимание своей соседки, однако в комнате девушки не было заметно никакого движения. Так он простоял около часа. За это время занавеска на окне Батильды даже не шелохнулась. Можно было подумать, что в комнате девушки теперь никто не живет. Д’Арманталь громко кашлял, открывал и закрывал свое окно, отковыривал кусочки штукатурки от стены и кидал их в стекла окна Батильды, но все его ухищрения оставались безрезультатными.
Постепенно его удивление сменилось тревогой. Наглухо закрытое окно свидетельствовало либо о том, что девушки нет дома, либо о том, что случилось какое-то несчастье. Куда же могла уехать Батильда? Какое же событие могло нарушить ровное течение этой спокойной и размеренной жизни? Кто мог ответить на этот вопрос? Никто, кроме добрейшей госпожи Дени. Было вполне естественно, что д’Арманталь, вернувшись домой вечером, явился наутро с визитом к своей хозяйке. Итак, д’Арманталь спустился к госпоже Дени.
Госпожа Дени не видела своего жильца с того дня, когда она угощала его и аббата Бриго завтраком. Она хорошо помнила, как заботливо вел себя д’Арманталь во время ее обморока, и поэтому сейчас приняла его так же ласково, как некогда встретили евангельские родители блудного сына.
К счастью для д’Арманталя, девицы Дени были заняты уроком рисования, а господин Бонифас отправился к своему стряпчему, так что шевалье оказался наедине со своей достопочтенной хозяйкой. Разговор, естественно, коснулся порядка и чистоты в комнате, которые поддерживались во время отсутствия жильца. От этой темы легко и просто было перейти к вопросу, не сменились ли жильцы напротив в квартире. Этот вопрос, заданный спокойным тоном и с видимостью вежливого равнодушия, не вызвал у госпожи Дени никаких подозрений. В ответ госпожа Дени рассказала, что накануне утром она видела Батильду, стоявшую у своего окна, а в тот же день вечером господин Бонифас встретил Бюва, когда тот шел из библиотеки. Однако третий клерк господина Жулю прочел на лице достойного писаря выражение величественного высокомерия, на которое наследник дома Дени обратил особое внимание, потому что оно было как нельзя менее характерным для его соседа.
Таким образом, д’Арманталь узнал все, что хотел: Батильда была в Париже, Батильда жила в своей комнате. Видимо, она лишь по простой случайности до сих пор не бросила взгляда на окно, которое так долго видела закрытым, на комнату, которая так долго пустовала. Д’Арманталь снова поблагодарил госпожу Дени за внимание, которое она проявила к нему во время его отсутствия, и выразил надежду, что будет иметь случай отплатить ей тем же. Потом он попрощался с хозяйкой, еще раз повторив изъявления благодарности, причем добрейшая госпожа Дени и не подозревала их истинной причины.
На лестнице д’Арманталь столкнулся с аббатом Бриго, который направлялся к госпоже Дени с обычным утренним визитом. Аббат спросил у д’Арманталя, не идет ли тот к себе, и, получив положительный ответ, сообщил, что, уходя от госпожи Дени, он поднимется на пятый этаж к шевалье. Д’Арманталь, не намереваясь пока никуда выходить, пообещал аббату ждать его.
Вернувшись в свою комнату, д’Арманталь направился прямо к окну. С окном соседки за время его отсутствия не произошло никаких перемен: занавески были по-прежнему тщательно задернуты, и нигде не виднелось ни щелочки, сквозь которую можно было бы бросить взгляд в комнату девушки. В этом был виден умысел. Д’Арманталь решил прибегнуть к последнему средству, которое оказалось у него в запасе: он сел за клавесин и, блестяще сыграв прелюдию, запел, аккомпанируя себе на свой лад, арию из кантаты Ночи, которую он слышал накануне и запомнил от первой до последней ноты. Он пел, не сводя глаз с неумолимого окна, но там все по-прежнему оставалось неподвижно и безмолвно: та, что жила в комнате напротив, не откликалась больше ни на что.
Не достигнув пением ожидаемого результата, д’Арманталь достиг зато другого, совсем неожиданного: едва умолкла последняя нота, как за его спиной раздались аплодисменты. Он обернулся и увидел аббата Бриго.
— А, это вы, аббат, — сказал д’Арманталь, вставая и поспешно направляясь к окну, чтобы его закрыть. — Я не знал, черт побери, что вы такой меломан.
— А я не знал, что вы такой прекрасный музыкант, дорогой воспитанник. Просто удивительно, что вы смогли так исполнить кантату, слышанную всего один раз.
— Мелодия мне показалась очень красивой, вот и все, аббат, — сказал д’Арманталь. — А так как у меня хорошая музыкальная память, я ее запомнил.
— К тому же кантата была так замечательно исполнена, не правда ли? — продолжал аббат.
— Да, — подтвердил д’Арманталь. — У этой мадемуазель Бюри чудесный голос, и я решил, что, как только ее имя появится на афише, я тут же инкогнито пойду в Оперу.
— Вы желаете еще раз услышать этот голос? — спросил Бриго.
— Да, — ответил д’Арманталь.
— Тогда вам незачем идти в Оперу.
— А куда же мне идти?
— Никуда. Сидите у себя в комнате, у вас здесь лучшая ложа.
— Как, фея Ночи?..
— Это была ваша соседка.
— Батильда! — воскликнул д’Арманталь. — Значит, я не ошибся, я узнал ее. О, но ведь это невозможно, аббат. Как могло случиться, что Батильда оказалась этой ночью у герцогини дю Мен?
— Прежде всего, дорогой воспитанник, в наши времена нет невозможных вещей, — ответил аббат Бриго. — Запомните это хорошенько. Прежде чем отрицать что-либо или за что-либо браться, верьте, что все, все возможно. Это самое верное средство достичь всего.
— Но все же, как могла бедняжка Батильда…
— Да, на первый взгляд это кажется очень странным, не правда ли? И все же, собственно говоря, нет ничего проще. Но это не должно вас особенно интересовать. Поговорим лучше о чем-нибудь другом.
— Нет, аббат, нет, вы очень ошибаетесь, эта история меня в высшей степени интересует!
— Что ж, дорогой воспитанник, раз уж вы столь любопытны, я вам расскажу, как все это получилось. Аббат де Шолье знаком с мадемуазель Батильдой. Так вы, кажется, называете вашу соседку?
— Да, но откуда ее может знать аббат де Шолье?
— О, очень просто. Опекун этой прелестной девушки, как вы это, наверное, знаете, а может быть, и не знаете, — один из лучших каллиграфов столицы.
— Дальше.
— Так вот. Господину де Шолье нужен был переписчик. Поскольку аббат, как вы уже могли убедиться, почти ослеп, он вынужден диктовать стихи, по мере того как их сочиняет, своему полуграмотному лакею. Вот аббат и поручил такое ответственное дело, как переписка его произведений, Бюва, который и познакомил его с Батильдой.
— Но все это еще не объясняет, каким образом мадемуазель Батильда оказалась у герцогини дю Мен.
— Не торопитесь. У каждой истории есть своя завязка и свои перипетии, черт возьми!
— Аббат, вы меня мучите!
— Терпение, мой друг, терпение!
— Говорите, аббат, я вас слушаю…
— Итак, познакомившись с мадемуазель Батильдой, добрейший аббат де Шолье, как, впрочем, и все, кто ее знает, был покорен ее обаянием, ибо, надо вам сказать, эта девушка обладает какими-то особыми чарами и нельзя, хоть раз увидев Батильду, не полюбить ее.
— Я это знаю, — прошептал д’Арманталь.
— Поскольку мадемуазель Батильда наделена всевозможными талантами и не только поет, как соловей, но и божественно рисует, то добрейший Шолье с таким восторгом расписывал ее достоинства мадемуазель де Лонэ, что та решила поручить Батильде нарисовать костюмы различных персонажей для этого праздника, на котором мы с вами вчера присутствовали.
— Однако все это еще не объясняет мне, почему арию Ночи пела Батильда, а не мадемуазель Бюри.
— Мы к этому сейчас подходим.
— Наконец-то!
— Далее мадемуазель де Лонэ не избежала общей участи: она, как и все, полюбила эту маленькую волшебницу. Вместо того чтобы отправить Батильду в Париж, когда эскизы костюмов были готовы, мадемуазель де Лонэ задержала ее еще на три дня в Со. Позавчера де Лонэ и Батильда сидели в одной из комнат дворца, как вдруг прибежал перепуганный лакей и сообщил, что устроительницу праздника срочно требует по крайне важному делу режиссер оперного театра. Мадемуазель де Лонэ вышла, и Батильда осталась одна. Соскучившись в ожидании своей новой знакомой, которая почему-то задерживалась, Батильда, чтобы развлечься, села за клавесин, взяла несколько аккордов, пропела две-три гаммы и, убедившись, что инструмент звучит хорошо, а она сегодня в голосе, стала петь арию из какой-то оперы. Батильда пела с таким мастерством, что мадемуазель де Лонэ, услышав это столь неожиданное для нее пение, тихонько приоткрыла дверь комнаты и до последней ноты прослушала всю арию. Затем она бросилась к прелестной певице и принялась ее обнимать, умоляя, чтобы та спасла ей жизнь.
Изумленная Батильда спросила, каким образом она может оказать своей новой знакомой столь большую услугу. Тогда мадемуазель рассказала ей, что мадемуазель Бюри, солистка королевской Оперы, дала согласие петь арию Ночи на празднике, который должен был состояться на следующий день во дворце Со. Но внезапно певица серьезно заболела и прислала предупредить ее высочество, что, к своему великому сожалению, она вынуждена просить, чтобы на нее не рассчитывали. Таким образом, они остались без исполнительницы роли Ночи, и, следовательно, праздник не может состояться, если Батильда не согласится исполнить кантату. Батильда, как вы сами понимаете, отказывалась как только могла. Она сказала, что не сможет петь незнакомую ей арию. Мадемуазель де Лонэ поставила перед ней ноты, и Батильда заметила, что партия кажется ей невероятно трудной. Мадемуазель де Лонэ возразила, что ничто не может оказаться трудным для такой прекрасной музыкантши. Батильда хотела отойти от клавесина, но мадемуазель де Лонэ заставила ее вновь сесть за инструмент. Батильда в мольбе сложила руки. Мадемуазель де Лонэ разняла руки девушки, положила их на клавиши. Клавесин зазвучал. Батильда невольно стала разбирать первый такт, потом второй, потом и всю кантату. Затем она попробовала спеть арию и пропела ее от начала до конца с удивительной верностью интонации и выразительностью.
Мадемуазель де Лонэ была вне себя от восторга. Тут в комнату вошла герцогиня дю Мен. Она была в отчаянии, ибо только что узнала об отказе мадемуазель Бюри. Мадемуазель де Лонэ попросила Батильду спеть кантату. Девушка не посмела отказаться. Это было поистине ангельское пение. Тогда герцогиня присоединила свои просьбы к мольбам мадемуазель де Лонэ. Разве можно в чем-либо отказать госпоже дю Мен? Вы же сами знаете, шевалье, что это немыслимо. Бедняжке Батильде пришлось сдаться. Стыдясь и смущаясь, не то смеясь, не то плача, она дала согласие петь, но только на двух условиях: во-первых, ее должны были отпустить в город, чтобы она сама объяснила Бюва причину своего затянувшегося отсутствия и предстоящего отъезда, во-вторых, ей должны были разрешить провести дома весь вечер этого дня и утро следующего, чтобы выучить эту злополучную кантату, которая так некстати нарушила равномерное течение ее жизни. Эти условия долго обсуждались обеими сторонами, но в конце концов были приняты и подкреплены взаимными клятвами. Батильда поклялась, что вернется на следующий день в семь часов вечера, а мадемуазель де Лонэ и герцогиня дю Мен поклялись, что гости не будут знать о том, что вместо мадемуазель Бюри поет Батильда.
— Но как же тогда, — спросил д’Арманталь, — эта тайна оказалась разглашенной?
— В силу совершенно непредвиденного обстоятельства, — ответил Бриго с той своеобразной усмешкой, из-за которой никогда нельзя понять, говорит ли он серьезно или шутит, — Кантата, как вы сами могли убедиться, была отлично исполнена до самого конца, и лучшее тому доказательство, что вы запомнили ее от первой до последней ноты, хотя прослушали всего один раз. Но вот лодка, на которой мы возвращались из павильона Авроры, подошла к берегу. Батильда, то ли охваченная волнением — ведь она впервые пела для публики, — то ли пораженная тем, что среди спутников герцогини она заметила человека, которого не ожидала встретить в таком аристократическом обществе (так никто и не узнал, в чем было дело), неожиданно громко вскрикнула и упала без чувств на руки артисток, изображавших Часы. Тут уж, конечно, все клятвы были нарушены, все обещания забыты. С Батильды сняли вуаль, чтобы побрызгать ей в лицо водой. Прибежав к месту происшествия — вы в это время вели ее высочество по направлению к дворцу, — я был несказанно удивлен, увидев в костюме Ночи вместо мадемуазель Бюри вашу прелестную соседку. Тогда я стал расспрашивать мадемуазель де Лонэ, и, поскольку соблюсти тайну было уже невозможно, она мне рассказала все, что произошло, взяв, правда, с меня обещание хранить секрет, который я выдаю только вам, мой дорогой воспитанник, ибо, сам не знаю почему, я не в силах вам ни в чем отказать.
— А этот обморок? — с тревогой спросил д’Арманталь.
— О, пустяки. Минутная слабость, которая не имела никаких последствий, ибо, как Батильду ни уговаривали, она ни за что не захотела провести в Со хотя бы полчаса и так настойчиво просила, чтобы ее немедленно отвезли домой, что в ее распоряжение предоставили карету, и она вернулась к себе, должно быть, часом раньше вас.
— Вернулась? Значит вы уверены, что она вернулась? Спасибо, аббат. Это все, что я хотел у вас узнать.
— А теперь, — сказал Бриго, — я могу уйти, не правда ли? Я вам больше не нужен, ибо вы знаете уже все, что хотели узнать.
— Я не то имел в виду, дорогой аббат Бриго. Останьтесь, я буду только рад.
— Нет, спасибо. У меня есть кое-какие дела в городе. Оставляю вас наедине с вашими мыслями, дорогой воспитанник.
— Когда я вновь увижу вас, аббат? — спросил д’Арманталь.
— Наверное, завтра, — ответил Бриго.
— Итак, до завтра!
— До завтра.
И аббат ушел, как всегда загадочно посмеиваясь, а д’Арманталь, как только тот достиг двери, вновь открыл свое окно, готовый стоять так до завтрашнего утра, лишь бы в награду ему хоть на миг удалось увидеть Батильду. Бедный шевалье был влюблен, как мальчишка.
В пятом часу д’Арманталь увидел Бюва, который сворачивал в этот момент с улицы Монмартр на улицу Утраченного Времени. Шевалье показалось, что писец шел быстрее, чем обычно; кроме того, он держал свою палку не вертикально, как это обычно делают все парижские обыватели, а горизонтально, словно бегущий гонец. Что касается величественного вида, который так удивил накануне господина Бонифаса, то от него не осталось и следа. Напротив, лицо Бюва выражало некоторую тревогу. Сомнений не было: Бюва так торопливо возвращался из своей библиотеки, потому что беспокоился о Батильде. Значит, Батильда больна.
Шевалье взглядом проводил писца до ворот арки, которая вела ко входной двери его дома. Д’Арманталь предположил, и не без оснований, что, прежде чем подняться к себе, Бюва зайдет к Батильде и, может быть, откроет ее окно, чтобы поймать хотя бы последние лучи заходящего солнца, которое тщетно весь день пыталось заглянуть в комнату девушки. Но ожидания д’Арманталя не оправдались. Бюва ограничился тем, что приподнял занавеску и прислонился своей большой головой к оконной раме, барабаня пальцами по стеклу. Так он простоял недолго; спустя несколько минут он резко обернулся, как это делает человек, которого зовут, и, опустив тюлевую занавеску, исчез. Д’Арманталь предположил, что стремительное исчезновение Бюва объясняется тем, что его позвали обедать. Тут шевалье вспомнил, что, всецело поглощенный этим злосчастным окном, которое так упорно не желало открываться, он забыл даже позавтракать, а это, надо сказать, являлось грубым нарушением привычек д’Арманталя, что говорило в пользу его чувствительности.
Так как было маловероятно, что окно откроется раньше, чем соседи пообедают, шевалье решил воспользоваться этим временем, чтобы тоже пообедать. Поэтому он позвонил привратнику, приказал ему пойти в харчевню и выбрать там самого жирного жареного цыпленка, а затем во фруктовую лавку — купить лучшие фрукты. Что до вина, то у шевалье оставалось еще несколько бутылок из присланных аббатом Бриго.
Д’Арманталь ел, испытывая угрызения совести: он не понимал, как можно при таких душевных терзаниях иметь подобный аппетит. По счастью, он вспомнил изречение какого-то моралиста, что именно печаль чрезвычайно способствует возбуждению аппетита. Эта максима успокоила его совесть, и в результате от бедного цыпленка остались одни кости.
Хотя обед — занятие вполне естественное, не вызывающее ничьего осуждения, д’Арманталь тем не менее, прежде чем сесть за стол, закрыл окно, но при этом оставил откинутым край портьеры, чтобы иметь возможность наблюдать за верхними этажами соседнего дома. Эта предусмотрительность позволила ему, когда он заканчивал трапезу, заметить Бюва, который, очевидно, также завершив свой обед, появился в окошке, выходящем на террасу. Как мы уже говорили, погода стояла великолепная, и Бюва, похоже, был весьма расположен этим воспользоваться. Но он принадлежал к тем особенным людям, для которых удовольствие существует лишь тогда, когда его можно с кем-то разделить; д’Арманталь увидел, как он обернулся и жестом пригласил кого-то — несомненно, Батильду, находившуюся в его комнате, — последовать за ним на террасу. Поэтому сердце д’Арманталя радостно забилось при мысли, что девушка вот-вот появится; но он ошибался. Как ни соблазнителен был этот прекрасный вечер, как ни красноречиво приглашал Бюва свою воспитанницу насладиться дивной погодой — все было бесполезно. Мирза — хоть ее и не приглашали — придерживалась иного мнения; она вскочила на окно и затем принялась весело прыгать по террасе, держа в пасти конец какой-то сизой ленты, которая развевалась подобно вымпелу и в которой д’Арманталь узнал завязку от ночного колпака своего соседа. Тот тоже узнал предмет своего туалета и бросился вдогонку за Мирзой; преследуя ее, он сделал три или четыре круга по террасе со всей быстротой, на какую были способны его короткие ноги. Неизвестно, как долго продолжался бы этот необычный моцион; но Мирза имела неосторожность укрыться в знаменитой пещере гидры — пещере, о которой мы столь торжественно рассказывали нашим читателям. Бюва мгновение колебался, не осмеливаясь просунуть руку в грот; но наконец, собрав все свое мужество, все-таки решился преследовать там беглянку. И через мгновение шевалье увидел, как тот вытаскивает обратно свою руку со счастливо добытой лентой. Бюва долго разглаживал ее на колене, расправляя помятые места; потом аккуратно сложил и удалился в комнату — без сомнения, для того, чтобы запереть ее в какой-нибудь ящик, где она будет в безопасности от проделок Мирзы.
Этого-то момента д’Арманталь и ждал. Он приоткрыл окно, высунул голову между створками и стал наблюдать. Через минуту Мирза, в свою очередь, высунула голову из пещеры, осмотрелась, зевнула, встряхнула ушами и выскочила на террасу. Тут шевалье окликнул ее самым ласковым и вкрадчивым тоном. Мирза вздрогнула от звука его голоса. Затем она обернулась, увидела его и тут же узнала в нем человека, который щедро кормил ее сахаром. Она радостно заворчала и с быстротой молнии метнулась в открытое окно. Д’Арманталь опустил глаза и увидел, как через улицу, словно тень, промелькнула Мирза, и, прежде чем он успел закрыть окно, собака уже скреблась у двери. К счастью, у Мирзы была такая же хорошая память на сахар, как у д’Арманталя на мелодии.
Легко догадаться, что он не заставил ждать это прелестное маленькое животное, которое влетело в его комнату, весьма недвусмысленно выражая свою радость по поводу неожиданного возвращения шевалье. Что касается д’Арманталя, он был почти так же счастлив, как если бы увидел Батильду. Ведь Мирза была как бы частью жизни девушки; та ее так любила, так ласкала, так целовала! Днем левретка клала голову ей на колени, а вечером засыпала в ногах ее постели; она была поверенной печалей и радостей Батильды; кроме того, она была надежным, быстрым, великолепным почтальоном. Именно в этом последнем качестве д’Арманталь сейчас пригласил ее и столь гостеприимно встретил. Он высыпал Мирзе весь сахар из сахарницы, присел к своему секретеру и, не отрывая пера от бумаги, написал следующее письмо:
«Дорогая Батильда,
Вы считаете, что я очень виноват перед Вами, не правда ли? Но Вам неведомы те странные обстоятельства, которые служат мне извинением. Если бы я имел счастье увидеть Вас на минуту, лишь на минуту, Вы бы поняли, почему я вынужден выступать в столь различных обличьях: то в виде студента, живущего в мансарде, то в виде блестящего офицера, развлекающегося на празднике в Со. Откройте же мне либо Ваше окно, чтобы я мог Вас увидеть, либо Вашу дверь, чтобы я мог с Вами поговорить. Разрешите мне на коленях вымолить прощение. Я уверен, что, когда Вы увидите, как я несчастен и, главное, как я люблю Вас, Вы сжалитесь надо мной.
Прощайте или, вернее, до свидания, дорогая Батильда. Я отдаю Мирзе все поцелуи, которыми я хотел бы осыпать Ваши ножки.
Прощайте еще раз. Я нее силах выразить, Вы не поверите, Вы не можете представить себе, как я люблю Вас!
Это письмо, которое могло бы показаться достаточно холодным женщине нашего времени — ибо не содержало в себе ничего, кроме того, что писавший хотел сказать, — показалось шевалье вполне достаточным. И действительно, оно было весьма пламенным для той эпохи. Итак, д’Арманталь сложил его, ничего в нем не меняя, и прикрепил письмо, как и свое первое послание, к ошейнику Мирзы. Затем, убрав в шкаф сахарницу, от которой лакомка не могла отвести глаз, он открыл дверь своей комнаты и жестом показал Мирзе, что ей надлежит делать.
Неизвестно, что руководило Мирзой — гордость или сообразительность, но приказание не пришлось повторять дважды; она слетела по лестнице, как на крыльях, не преминула мимоходом цапнуть господина Бонифаса, который возвращался от своего стряпчего, с быстротой молнии пересекла улицу и исчезла в воротах дома Батильды. Д’Арманталь еще на мгновение с беспокойством задержался у окна: он боялся, как бы Мирза не последовала за Бюва под жимолость беседки, и доставка письма, таким образом, задержится. Но Мирза была не из тех существ, которые способны совершать подобные ошибки. И поскольку д’Арманталь не увидел ее через несколько мгновений в окне, выходящем на террасу, он сделал весьма проницательный вывод, что она вполне разумно ограничилась пятым этажом. Тогда, чтобы не слишком тревожить бедную Батильду, он закрыл свое окно, надеясь, что в ответ на это он получит какой-либо знак, показывающий, что его готовы простить.
Но все произошло иначе. Д’Арманталь тщетно прождал весь вечер и часть ночи. В одиннадцать часов свет в комнате Батильды, едва пробивавшийся сквозь двойные плотно задернутые занавески, погас. Еще целый час простоял д’Арманталь у своего открытого окна, надеясь уловить хоть какое-нибудь движение, но никто не появлялся, за окном по-прежнему было темно и безмолвно, и шевалье пришлось отказаться от надежды увидеть Батильду до завтрашнего утра.
Но и наступившее утро ничего не изменило и встретило его так же сурово. Ясно было, что девушка решила обороняться. Человек менее влюбленный, чем д’Арманталь, увидел бы в таком решении страх потерпеть поражение. Но шевалье, которого неподдельное чувство возвращало к простоте золотого века, понял это как холодность и готов был считать, что она будет вечной. Да ведь и то сказать, длилась эта размолвка уже целые сутки!
Все утро он строил всевозможные планы, один другого нелепее. Единственный разумный из них заключался в том, чтобы просто-напросто пересечь улицу, подняться на четвертый этаж, пойти к Багильде и объясниться с ней. Но так как этот план был действительно разумным, д’Арманталь его, конечно, тут же отбросил. К тому же было бы слишком большой дерзостью прийти к Батильде, не получив на это предварительно хотя бы косвенного разрешения и не имея хоть какого-нибудь предлога. Такое поведение с его стороны могло оскорбить девушку, а она и так на него сердилась. Лучше было выждать, и д’Арманталь терпеливо ждал.
В два часа пришел аббат Бриго. Он застал шевалье в отвратительном настроении. Аббат взглянул на окно соседки, которое было по-прежнему плотно закрыто, и все понял. Он пододвинул себе стул, сел напротив д’Арманталя и принялся по примеру шевалье крутить свои большие пальцы один вокруг другого.
— Дорогой воспитанник, — сказал он после минутного молчания, — быть может, я плохой физиономист, но я вижу по вашему лицу, что с вами случилось какое-то весьма грустное происшествие.
— Вы не ошиблись, дорогой аббат, — ответил шевалье. — Я скучаю.
— Неужели?
— Да, и настолько, — продолжал д’Арманталь, которому надо было излить всю желчь, скопившуюся у него за истекшие сутки, — что готов послать ваш заговор ко всем чертям.
— О шевалье, это не дело — махнуть на все рукой. Как можно послать заговор ко всем чертям как раз в тот момент, когда все идет как по маслу. К тому же подумайте, что скажут остальные! Нет, что вы!
— Хорошо вам рассуждать! Все остальные, дорогой мой, живут обычной светлой жизнью, ходят на балы, в Оперу, дерутся на дуэлях, имеют любовниц и вообще развлекаются как только могут. Они не заперты, как я, в дрянной мансарде.
— Но у вас же есть клавесин. Вы можете рисовать пастелью…
— И с каким бы это чертом стал я здесь петь и рисовать?
— Прежде всего у вас есть две девицы Дени.
— О да! Ведь они так прекрасно поют и так замечательно рисуют, не правда ли?
— Бог мой, я не выдаю их вам за виртуозок и за художниц; я хорошо знаю, что им не сравниться с вашей соседкой.
— А что моя соседка?
— Почему бы вам, например, не заниматься музыкой вместе с ней? Она ведь так хорошо поет. Это развлекло бы вас.
— Да разве я с ней знаком? Она даже окна своего не открывает. Вы же видите — со вчерашнего дня она словно забаррикадировалась. Ничего не скажешь, она весьма любезна!
— А мне вот, представьте, говорили, что она очень приветлива.
— Да и как вы себе представляете наше совместное пение? Чтобы каждый пел в своей комнате? Это был бы довольно странный дуэт.
— Да нет, у нее.
— У нее?! Я ведь ей не представлен; я с ней даже не знаком.
— Ну в таких случаях находят предлог для знакомства.
— Ах, я ищу его со вчерашнего дня!
— И еще не нашли? С вашим-то воображением! Ах, мой дорогой воспитанник, я вас не узнаю.
— Послушайте, аббат, довольно шуток, я к ним сегодня не расположен. Что поделаешь, у человека бывают разные дни; вот сегодня я глуп.
— Что ж, а в такие дни обращаются к друзьям.
— К друзьям? Зачем?
— Чтобы найти предлог, которого сами тщетно ищут.
— Аббат, друг мой, найдите мне этот предлог! Ну же, я жду.
— Нет ничего легче.
— В самом деле?
— Вы этого хотите?
— Подумайте, какое обязательство вы берете на себя.
— Я обязуюсь открыть вам двери дома вашей соседки.
— Приличным способом?
— А как же! Разве я когда-нибудь действую иначе?
— Аббат, я вас задушу, если вы найдете мне плохой предлог.
— А если хороший?
— Если хороший, то я скажу, что вы, аббат, просто замечательный человек!
— Помните, что рассказал граф Лаваль относительно обыска, произведенного полицией в его доме у Валь-де-Грас, и о необходимости уволить всех рабочих типографии и закопать машину?
— Конечно.
— Помните, какое после этого было принято решение?
— Да, обратиться к услугам переписчика.
— Помните, наконец, что я взялся найти подходящего человека?
— Помню.
— Так вот: этот переписчик, которого я имел в виду, этот честный человек, которого я вызвался найти, уже найден. Дорогой шевалье, это опекун Батильды.
— Бюва?
— Он самый. Я вам передаю свои полномочия. Вы поднимаетесь к нему, предлагаете ему заработать кучу золота. Дверь его дома широко откроется перед вами, и вы сможете петь с Батильдой сколько вам вздумается.
— Дорогой Бриго! — воскликнул д’Арманталь, бросаясь аббату на шею. — Клянусь вам, вы спасли мне жизнь!
Д’Арманталь, схватив шляпу, кинулся к двери. Теперь, когда он нашел предлог, ему все было нипочем.
— Постойте, постойте, — сказал аббат Бриго. — Ведь вы у меня даже не спросили, у кого он должен взять текст для переписки.
— Как у кого? Ясное дело — у вас.
— Нет уж, молодой человек, нет!
— А у кого же?
— У принца де Листне, улица Бак, дом номер сто десять.
— У принца де Листне? Это еще что за новоиспеченный принц?
— Давранш, лакей герцогини дю Мен.
— И вы думаете, он сумеет сыграть свою роль?
— Для вас, вхожего к настоящим принцам, быть может, и нет. Но для Бюва…
— Вы правы. Прощайте, аббат!
— Значит, вы находите, что это хороший предлог?
— Отличный!
— Что ж, идите, и храни вас Господь!..
Д’Арманталь сбежал по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки. Переходя улицу, он заметил аббата Бриго, который следил за ним из окна. Шевалье помахал ему рукой и тут же исчез под аркой, ведущей к входной двери дома Батильды.
Понятно, Батильде нелегко далась ее непреклонность — сердце у нее разрывалось. Бедняжка любила д’Арманталя всеми силами своей души, как любят в семнадцать лет, как любят в первый раз. Первый месяц его отсутствия она считала дни. Когда пошла пятая неделя, она стала считать часы. Последнюю неделю она уже считала минуты. В один из этих дней напряженного ожидания за ней приехал аббат де Шолье, чтобы отвезти ее к мадемуазель де Лонэ. Так как он предварительно рассказал последней не только о талантах Батильды, но и о ее происхождении, то девушку приняли с должным почетом. Мадемуазель де Лонэ была с ней тем более внимательна, что сама долгое время страдала оттого, что окружающие не оказывали ей должного уважения.
К своей поездке в замок Со, преисполнившей гордостью Бюва, Батильда отнеслась как к развлечению, которое хоть немного рассеет ее в последние мучительные часы ожидания. Но, поняв, что мадемуазель де Лонэ намерена задержать ее во дворце именно на тот день, когда, по ее расчетам, Рауль должен был вернуться, девушка в душе прокляла себя за то, что согласилась поехать с аббатом де Шолье в Со. Батильда никогда не сдалась бы на уговоры мадемуазель де Лонэ, как бы они ни были настойчивы, если бы в дело не вмешалась герцогиня дю Мен. Отказать в просьбе ее высочеству было невозможно, тем более что по представлениям, господствовавшим в ту эпоху, герцогиня в силу своего общественного положения имела право приказывать. Поэтому Батильда, не видя другого выхода, была вынуждена согласиться. Но, так как она никогда бы себе не простила, если бы Рауль, вернувшись в ее отсутствие, застал окно комнаты закрытым, девушка уговорила герцогиню отпустить ее на сутки в Париж якобы для того, чтобы разучить кантату и успокоить Бюва. Бедная Батильда! Она изобрела целых два ложных предлога, чтобы скрыть истинную причину своего возвращения под двойной завесой.
Если Бюва был горд тем, что Батильду пригласили нарисовать костюмы для праздника, то нетрудно догадаться о его чувствах при известии, что в этом празднике ей поручено играть роль Ночи. Он постоянно мечтал, что Батильде вновь улыбнется судьба, возвратив ей общественное положение, потерянное со смертью Альбера и Клариссы. И все, что могло приблизить ее к миру, в кагором она родилась, казалось ему шагом к счастливому и неизбежному восстановлению ее прав.
Однако отъезд Батильды оказался для него суровым испытанием. Три дня, в течение которых она отсутствовала, показались ему тремя веками. Все эти дни бедный писец был подобен телу, лишившемуся души. На службе дело еще кое-как шло, хотя для всех было очевидно, что в жизни папаши Бюва произошло какое-то большое потрясение. Однако там у него была строго определенная работа: он писал карточки, наклеивал этикетки, и время с грехом пополам проходило. Но, вернувшись домой, бедный Бюва чувствовал себя совершенно одиноким. Так, в первый день он был не в силах есть, сидя в одиночестве за столом, где в течение тринадцати лет привык видеть напротив себя свою маленькую Батильду. На следующий день, после упреков Нанетты, которая убеждала, что нельзя так предаваться грусти, и предупреждала, что он испортит себе здоровье такой диетой, он пересилил себя. Но едва лишь достойный писец (который до этого никогда не замечал, что у него вообще есть желудок) закончил свой обед, как ему показалось, что он проглотил свинец. Пришлось прибегнуть к самым сильным лекарствам, чтобы побыстрее протолкнуть этот злосчастный обед, который, казалось, решил поселиться в его пищеводе. Так что на третий день Бюва вообще не сел за стол, и Нанетте стоило неимоверных трудов убедить его выпить бульону, в который, как она потом рассказывала, скатились две крупные слезы писца. Но в этот же день вечером Батильда вернулась и вновь принесла своему бедному опекуну утраченный сон и пропавший аппетит. Бюва, который три ночи спал очень плохо и три дня ел еще хуже, теперь спал как убитый и ел за троих, уверившись, что его любимица будет отсутствовать недолго. Пройдет еще одна ночь — и с ним снова будет та, без которой, как он теперь понял, жизнь для него невозможна.
Батильда со своей стороны тоже радовалась: если она не ошибалась в своих расчетах, настал последний день отсутствия Рауля, ведь он ей писал, что уезжает на полтора месяца. Медленно тянулись сорок шесть долгих дней — она их нетерпеливо считала и знала теперь, что срок, указанный Раулем, истек. Так как девушка судила о Рауле по себе, она не могла допустить и мысли о том, что он задержится хоть на мгновение. Как только Бюва ушел в библиотеку, Батильда открыла окно. Сев за клавесин, она начала разучивать кантату, но при этом ни на минуту не сводила глаз с окна соседа. Кареты редко заезжали на их улицу. Однако в этот день по какой-то невероятной случайности с десяти утра до четырех дня трижды показывалась карета, и каждый раз Батильда с бьющимся сердцем подбегала к окну. Убеждаясь, что она ошиблась и что Рауль не приехал, она, тяжело дыша, в изнеможении падала на стул. Пробило четыре, и через несколько минут на лестнице послышались шаги Бюва. Тогда она, вздохнув, закрыла окно. На этот раз уже Батильда, несмотря на все желание доставить удовольствие своему опекуну, не могла проглотить ни куска за обедом. Наконец настал час отъезда во дворец Со. Батильда в последний раз приподняла занавеску: окно Рауля было по-прежнему наглухо закрыто. Тут ей впервые пришла в голову мысль, что его отсутствие может продлиться и дольше, чем он предполагал, и она уехала с тяжелым сердцем, проклиная этот праздник, помешавший ей провести ночь в ожидании того, кого она так давно не видела.
Однако, когда она приехала в Со, иллюминация, шум, музыка и особенно волнение, вызванное тем, что ей впервые придется петь перед таким изысканным обществом, несколько отвлекли ее от дум о Рауле. Правда, время от времени ей становилось грустно, и у нее сжималось сердце при мысли о том, что в этот час ее сосед, быть может, уже приехал, и, увидев окно закрытым, он не поймет, с каким нетерпением она его ждала.
Она утешала себя только тем, что впереди был весь завтрашний день: ведь мадемуазель де Лонэ обещала Батильде, что она отправит ее в Париж еще до рассвета. Таким образом, с первыми лучами восходящего солнца она уже сможет стоять у окна, и, как только Рауль распахнет свое окно, он увидит ее. Тогда она объяснит ему, что ей пришлось уехать на один вечер, и даст ему понять, как она страдала. Батильда судила по себе, и ей казалось, Рауль будет так счастлив, что простит ее…
Батильда предавалась всем этим размышлениям, ожидая у берега озера герцогиню дю Мен. Она как раз думала о том, что при встрече расскажет Раулю, когда вдруг увидела приближающуюся лодку. В первую минуту Батильде, охваченной волнением, показалось, что голос ей изменяет. Но она была прирожденной артисткой, и поэтому великолепный оркестр, состоящий из лучших музыкантов королевской Оперы, увлек ее и придал ей бодрости. Батильда решила ни на кого не смотреть, чтобы не сбиться. Всецело отдавшись вдохновению, она пела с таким совершенством, что ее легко можно было принять за мадемуазель Бюри, которую она заменяла, хотя эта певица и была примадонной Оперы и все считали, что ей нет равной по голосу и по манере исполнения. Ошибиться было тем проще, что лицо Батильды закрывала черная вуаль.
Но сколь велико было удивление Батильды, когда она, окончив свою партию, опустила глаза и увидела в приближающейся лодке, рядом с герцогиней, молодого дворянина, до того похожего на Рауля, что если бы она узрела его во время пения, то, наверное, лишилась бы голоса. С минуту она еще пребывала в неуверенности. Но чем ближе лодка подходила к берегу, тем меньше оставалось сомнений у бедной Батильды. Такого сходства не могло быть даже у родных братьев, и поэтому ей стало очевидно, что блестящий аристократ из Со и бедный студент из мансарды — одно и то же лицо. Но не это причинило Батильде боль. Наоборот, то обстоятельство, что Рауль принадлежал к высшему свету, не удаляло его от дочери Альбера дю Роше, а приближало к ней. Она с первого взгляда догадалась, что он аристократ, точно так же, как и он с самого начала понял, что в ее жилах течет благородная кровь. Но то, что он забросил свою комнату на улице Утраченного Времени, ссылаясь на неотложные дела, а сам в это время предавался веселью на празднике в Со, ранило ее в самое сердце, как измена любви и поругание доверия. Значит, Рауль лишь мимолетно увлекся ею и поэтому поселился ненадолго в мансарде. Но эта жизнь, столь для него необычная, очень скоро ему наскучила. Не желая обидеть Батильду, он сослался на необходимость срочно отправиться в путешествие. А чтобы ее не слишком огорчать, сделал вид, что это путешествие для него несчастье. Но все это было неправдой. Рауль, видимо, никогда не выезжал из Парижа, а если и уезжал, то по возвращении направился отнюдь не на ту улицу, которая должна была ему быть столь дорога. Здесь было довольно обид, чтобы больно ранить и менее уязвимую душу, чем душа Батильды. И когда бедняжка оказалась в четырех шагах от Рауля, который сошел на берег, и стало далее уже невозможно сомневаться в том, что молодой студент и блестящий полковник — это один и тот же человек, когда Батильда увидела, что тот, кого она считала наивным юношей из провинции, предложил изящным и непринужденным движением руку гордой герцогине дю Мен, силы изменили девушке, и, почувствовав, что у нее подгибаются колени, она вскрикнула — этот крик, как мы помним, пронзил сердце д’Арманталя — и упала без сознания.
Вновь открыв глаза, она увидела, что над ней склонилась встревоженная мадемуазель де Лонэ, стараясь привести ее в чувство. Но, так как невозможно было угадать истинную причину обморока Батильды, — он длился, впрочем, лишь минуту, — девушке легко было сослаться на волнение, испытанное ею при пении, ввести в заблуждение окружающих. Правда, мадемуазель де Лонэ настаивала, чтобы девушка не уезжала сразу же в Париж, а осталась пока в Со. Но Батильде не терпелось поскорее покинуть этот дворец, где она увидела Рауля, не заметившего ее. Тоном, не терпящим отказа, она попросила, чтобы все было так, как они с ней условились. Карета, которая должна была отвезти ее в Париж сразу же после пения, была уже подана, она села в нее и уехала.
Вернувшись домой, она увидела Нанетту, которая была предупреждена о возвращении хозяйки и ждала ее. Бюва тоже решил бодрствовать, чтобы обнять Батильду и узнать подробности великолепного праздника. Но Бюва, как известно, был человеком строгих правил: полночь была крайним сроком его бодрствования, и этого срока он никогда не нарушал. Так что, когда наступила полночь, как он ни щипал себя за икры, как ни щекотал себе нос пером, как ни пел свою любимую песню, — сон побеждал все эти средства, и добряку оставалось только идти спать, что он и сделал, наказав Нанетте известить его завтра, когда же можно будет увидеть Батильду.
Как нетрудно догадаться, Батильда была очень рада остаться вдвоем с Нанеттой: при том душевном состоянии, в котором находилась она, присутствие Бюва чрезвычайно стесняло бы ее. В сердце женщины, какого бы возраста она ни достигла, всегда найдется сочувствие горестям любви, чего никогда не сыщешь в мужском сердце, сколь бы ни было оно добрым и сострадательным. При Бюва Батильда никогда не осмелилась бы заплакать; при Нанетте она залилась слезами.
Старая служанка пришла в отчаяние, видя в таком состоянии девушку: она ожидала встретить ее сияющей от гордости и радости после триумфа, которого ее любимица, конечно, не могла не вызвать. Добрая женщина отважилась на расспросы, которые становились все настойчивее. Но Батильда, покачивая головой, отвечала только: «Это ничего, ровным счетом ничего». Решив, что лучше не настаивать, раз молодая хозяйка, судя по всему, решила молчать, Нанетта удалилась в свою комнату, смежную, как мы уже говорили, с комнатой Батильды.
Но и там бедная Нанетта не могла совладать со своим сердцем, ей не терпелось узнать, что же произошло с Батильдой. Посмотрев в замочную скважину, она увидела, что та, рыдая, упала на колени перед распятием, где так часто ее можно было увидеть молящейся. Затем девушка поднялась и, как бы уступая побуждению, которое было сильнее ее, подошла к окну, раскрыла его и посмотрела на окно напротив. У Нанетты больше не было сомнений: горе Батильды было от любви и связано оно с красивым молодым человеком, живущим на той стороне улицы.
Теперь Нанетте стало немного легче. Женщины сетуют на горести любовные больше, чем на какие-либо другие, но знают по опыту, что они могут обернуться счастливым концом. Таким образом, любая печаль подобного рода — наполовину скорбь, наполовину надежда. Выяснив причину слез Батильды, Нанетта заснула успокоенная.
Батильда же спала мало и плохо; первые тревоги и первые радости любви дают один и тот же результат. Она встала вся разбитая, с опухшими от слез глазами. Ей хотелось под каким-нибудь предлогом избежать встречи с Бюва, но тот, обеспокоенный, уже два раза спрашивал через Нанетту, можно ли видеть Батильду. И девушка, призвав на помощь все свое мужество, с улыбкой пошла подставить лоб для поцелуя своему доброму опекуну.
Но Бюва обладал слишком сильным чутьем сердца, чтобы его обманула эта улыбка. Он увидел опухшие глаза, бледное лицо Батильды — и понял, что у нее горе. Батильда, как нетрудно понять, все отрицала, уверяя, что с ней ничего не случилось; Бюва притворился, что верит, так как видел, что его сомнения были бы ей неприятны. Но тем не менее на службу он отправился озабоченный, поглощенный одной мыслью — узнать, что же так огорчило его бедную Батильду.
Когда Бюва ушел, Нанетта подошла к девушке; Батильда, оставшись одна, бросилась в кресло и сидела, не двигаясь, подперев голову одной рукой и бессильно опустив другую. Служанка с минуту постояла молча, глядя на девушку с материнской нежностью. Затем, видя, что она упорно молчит, заговорила первой:
— А мадемуазель все нездоровится?
— Да, да, моя добрая Нанетта!
— Если бы вы разрешили мне открыть окно, вам, может быть, стало бы лучше.
— О нет, нет, Нанетта, спасибо! Это окно нельзя открывать.
— Быть может, вы не знаете…
— Нет, Нанетта, я знаю.
— …что красивый молодой человек из дома напротив вернулся сегодня утром.
— Нанетта, — сказала Батильда, подняв глаза и строго посмотрев на служанку, — какое мне дело до этого молодого человека?
— Простите, мадемуазель, — сказала Нанетта, — но я полагала… я думала…
— Что ты думала? Что ты полагала?
— Что вы сожалеете о его отсутствии и будете счастливы, узнав о его возвращении.
— Ты ошибаешься.
— Простите, мадемуазель, но он кажется таким изящным и благородным!
— Слишком, Нанетта, чересчур для бедной Батильды.
— Слишком, мадемуазель? Слишком благородным для вас? — вскричала Нанетта. — Вот тебе и раз! Да разве вы не стоите всех прекрасных вельмож на свете? Кроме того, послушайте, вы ведь и сами благородного происхождения!
— Я то, чем кажусь, Нанетта; я бедная девушка, спокойствием, любовью и честью которой любой важный сеньор считал бы себя в праве безнаказанно играть. Теперь ты видишь Нанетта, что это окно должно оставаться закрытым и я не должна больше видеть этого молодого человека.
— Господи, мадемуазель Батильда, да вы, верно, хотите, чтобы он умер от горя, этот бедный юноша? Он с утра ни на шаг не отходит от окна, и вид у него такой печальный, что прямо сердце разрывается.
— Что мне до этого молодого человека, что мне до его печального вида! Ведь я его совсем не знаю. Мне неизвестно даже его имя. Это посторонний мне человек, Нанетта, который поселился здесь на несколько дней и, быть может, завтра уедет, как он уже однажды уезжал. С моей стороны было бы непростительной ошибкой обращать на него внимание. А тебе, Нанетта, вместо того, чтобы поощрять эту любовь, которая была бы безумием, следовало бы, напротив, сделать все, чтобы показать мне нелепость, а главное, опасность подобного чувства.
— Барышня, зачем же мне так поступать? Ведь рано или поздно вы полюбите. Ни одной женщине этого не избежать. А раз уж это суждено, то почему бы не полюбить этого красивого молодого человека, у которого такой благородный вид, словно он король, и который, должно быть, богат, раз он ничего не делает.
— Послушай, Нанетта, что бы ты сказала, если бы узнала, что этот юноша, кажущийся тебе таким простым, таким честным и таким добрым, на самом деле злой обманщик и предатель?
— Господи, мадемуазель, я бы сказала, что этого быть не может!
— Если бы я тебе сказала, что этого юношу, живущего в мансарде и стоящего у окна в таком скромном костюме, я видела вчера в Со, что он был в мундире полковника и вел под руку герцогиню дю Мен?
— Что бы я на это сказала, барышня? Я бы сказала, что Господь Бог поступает справедливо, посылая вам человека, достойного вас. Святая Мадонна! Полковник! Друг герцогини дю Мен! О мадемуазель Батильда, вы будете графиней, я вам предсказываю это! Вы достойны такой судьбы. Вы этого заслуживаете. Если бы Провидение каждому воздавало по заслугам, то вы должны были бы стать не графиней, а герцогиней, принцессой, королевой! Да, королевой Франции. Ведь вот госпожа дю Ментенон стала королевой.
— Я бы не хотела стать королевой так, как стала она, милая Нанетта.
— Я же не говорю, что так, как она. К тому же барышня, вы ведь не любите короля, не правда ли?
— Я никого не люблю, Нанетта.
— Не мне с вами спорить, мадемуазель. Но, так или иначе, у вас больной вид, а когда юноше или девушке нездоровится, то первое лекарство — свежий воздух, солнце. Сами знаете: когда цветы стоят без света, они вянут. Разрешите мне открыть окно, барышня.
— Нанетта, я вам это запрещаю. Занимайтесь своими делами, оставьте меня!
— Ухожу, мадемуазель, ухожу, раз вы меня прогоняете! — сказала Нанетта, вытирая глаза краешком фартука. — Но будь я на месте этого молодого человека, уж я-то хорошо знаю, что бы я сделала.
— Что же такое ты бы сделала?
— Я пришла бы объясниться, и я просто уверена, что даже если он виноват, вы бы простили его.
— Нанетта, — сказала Батильда, вся дрожа, — если он придет, я запрещаю принимать его, слышишь?
— Хорошо, мадемуазель, его не примут, хотя это невежливо выставлять человека за дверь.
— Вежливо или нет, ты сделаешь, как я приказываю, — сказала Батильда; возражение придало ей силы, которые неминуемо оставили бы ее, вздумай Нанетта с ней согласиться. — А теперь я хочу побыть одна, ступай.
Нанетта вышла.
Оставшись одна, Батильда опять расплакалась. Вся ее сила питалась лишь гордостью. Но девушка была ранена в самое сердце, и поэтому окно ее так и осталось закрытым.
Мы не будем следовать за этим бедным сердцем во всех его содроганиях, во всех его томлениях, во всех его страданиях. Батильда считала себя самой несчастной женщиной на земле, как и д’Арманталь считал себя самым несчастливым мужчиной на свете.
Как мы уже говорили, в пятом часу вернулся домой Бюва. Батильда сразу увидела на его добром лице следы волнения и сделала все, что было в ее силах, чтобы его успокоить. Во время обеда она улыбалась, шутила, занимала его разговорами. Но все это нисколько не успокоило Бюва. После обеда он предложил воспитаннице в качестве развлечения прогулку по террасе. Батильда подумала, что, если она откажется, Бюва останется с ней, поэтому она сказала, что согласна, и поднялась вместе с ним в его комнату. Но тут, под предлогом, что забыла написать благодарственное письмо аббату де Шолье за любезность, которую он ей оказал, представив ее герцогине дю Мен, она опустилась к себе, оставив своего опекуна наедине с Мирзой.
Минут десять спустя она услышала, что Мирза скребется в ее дверь, и впустила левретку.
Одним прыжком Мирза оказалась в комнате и тут же принялась весьма энергично выказывать свою радость.
Батильда сразу поняла по поведению левретки, что с ней случилось что-то необычайное. Тогда она внимательно посмотрела на собаку и увидела письмо, привязанное к ошейнику. Так как это было уже второе письмо, принесенное Мирзой, девушка тотчас догадалась, откуда оно и кто его написал.
Искушение было слишком сильным, чтобы Батильда могла ему противостоять. При виде этого листка бумаги, который, казалось, заключал в себе ее судьбу, девушка испугалась, что сейчас ей станет дурно. Она, дрожа, отвязала письмо и сжала его в руке; другой рукой она гладила Мирзу, которая, встав на задние лапы, танцевала от радости, что оказалась столь важным действующим лицом.
Батильда развернула письмо и дважды пробежала его, так и не поняв ни единой строчки. Все плыло у нее перед глазами.
Хотя письмо говорило о многом, все же этого было недостаточно. Д’Арманталь оправдывался и просил прощения. В письме упоминалось об особых обстоятельствах, которые должны остаться тайной. Но во всяком случае одно не оставляло сомнений — автор письма был безумно влюблен. Поэтому Батильде стало гораздо легче на душе, хотя она еще не совсем успокоилась.
Однако Батильда из чисто женской злопамятности решила до следующего дня вести себя по-прежнему. Поскольку сам Рауль признавал, что он виноват, его надо было наказать. Бедная Батильда не подумала о том, что, наказывая своего соседа, она не меньше наказывает и себя.
И все же письмо оказало на девушку столь благотворное действие, что Бюва, вернувшись после прогулки, сразу же заметил, что Батильда чувствует себя гораздо лучше, чем час назад: на лице ее заиграла краска, веселость стала более естественной, речь — более спокойной. И Бюва готов был поверить тому, что Батильда говорила ему утром, стараясь утешить его: ее нездоровье вполне понятно, оно объясняется лишь волнением, пережитым накануне, во время спектакля. Успокоившись, Бюва, которого ждала работа, часов в восемь поднялся к себе и предоставил возможность Батильде, жаловавшейся, что накануне она заснула в три часа ночи, отдохнуть.
Но Батильда бодрствовала; несмотря на то, что прошлую ночь она провела почти без сна, у нее пока не было ни малейшего желания спать. Она была спокойна, довольна и счастлива, потому что знала — окно соседа открыто, и в настойчивости Рауля она угадывала его тревогу. Два или три раза у нее возникало желание положить этой тревоге конец, объявив виновному — вернее, дав понять тем или иным способом, — что ему даровано прощение. Но ей казалось, что девушке ее возраста и положения не следует делать таким образом шаг навстречу Раулю. В конце концов она отложила решение на завтра и все же уснула.
Ночью Батильде приснилось, что Рауль, стоя перед ней на коленях, убедительно объясняет ей причины своего поведения, и она сама чувствует себя виноватой и просит у него прощения.
Поэтому, проснувшись утром, она уже раскаивалась в своей жестокости и не могла понять, как у нее накануне хватило силы так мучить бедного Рауля.
Ее первым движением было подойти к окну и распахнуть его. Но, уже подойдя к нему, она сквозь крошечную щелку увидела, что юноша стоит у своего окна. Это ее сразу остановило. Ведь открыть окно самой было равносильно признанию в любви. Лучше было дождаться прихода Нанетты. Та откроет окно вполне естественным образом, и тогда сосед не сможет торжествовать победу.
Вскоре пришла Нанетта. Но ей слишком досталось накануне из-за этого злосчастного окна, чтобы она решилась на повторение вчерашней сцены. Поэтому она даже не подошла к окну и убирала в комнате, не заводя разговора о том, что ее необходимо проветрить. Спустя примерно час она вышла, так и не прикоснувшись к занавеске. Батильда едва не заплакала.
Бюва, как обычно, спустился выпить кофе вместе с Батильдой. Девушка надеялась, что он, войдя, спросит, почему она сидит взаперти, тогда у нее будет предлог попросить его открыть окно. Но Бюва, который накануне получил от хранителя библиотеки новый приказ о классификации рукописей, был поглощен своими этикетками и обратил внимание только на то, что Батильда хорошо выглядит. Он выпил свой кофе и, напевая любимую песенку, ушел, не сделав ни малейшего замечания по поводу занавесок, которые, увы, так и оставались задернутыми. Впервые Батильда ощутила по отношению к Бюва раздражение, почти похожее на гнев. Опекун, подумала она, уделяет ей слишком мало внимания, раз он даже не заметил, что она может задохнуться в такой наглухо закрытой комнате.
Оставшись одна, Батильда упала на стул. Она оказалась в тупике, из которого не было выхода. Надо было приказать Нанетте открыть окно — этого она не хотела. Надо было самой открыть его — этого она не могла.
Значит, оставалось ждать. Но до каких пор? До завтра, может быть, до послезавтра? А что будет тем временем думать Рауль? Не кончится ли его терпение от этой чрезмерной строгости? А если Раулю предстоит вновь покинуть свою комнату на две недели, на месяц, на полтора… навсегда, может быть? Тогда Батильда умрет. Она больше не может жить без Рауля.
Прошло два часа, которые ей показались вечностью. Батильда за это время перепробовала все занятия: бралась за вышивание, садилась за клавесин, пыталась рисовать. Но ничего не ладилось.
Но вот пришла Нанетта, и у Батильды мелькнула надежда. Однако служанка лишь приоткрыла дверь, чтобы попросить разрешения пойти по какому-то делу. Батильда жестом отпустила ее.
Нанетта отправилась в Сент-Антуанское предместье. Значит, она будет отсутствовать не менее двух часов. Чем заняться в эти два часа? Было бы очень приятно провести их у окна. Судя по лучам, пробивавшимся сквозь занавеску, за окном ярко светило солнце. Батильда села на стул, достала из-за корсажа письмо и, хотя уже знала его наизусть, еще раз перечитала его. Как она могла не сдаться, получив такое письмо? Оно было такое нежное, такое страстное. Чувствовалось, что каждое его слово шло от сердца. О, если бы она получила еще одно письмо!
Эта мысль заставила взглянуть на Мирзу. Милая посланница! Девушка взяла собаку на руки и нежно поцеловала ее изящную головку. Затем, вся дрожа, словно совершая преступление, Батильда открыла дверь, выходящую на лестничную площадку.
Перед дверью, протянув руку к звонку, стоял молодой человек.
Батильда вскрикнула от радости.
Это был Рауль.
Батильда на несколько шагов отступила назад, ибо чувствовала, что может упасть в объятия Рауля.
Рауль поспешно захлопнул дверь и, сделав несколько шагов, упал к ногам Батильды.
Они смотрели друг на друга с невыразимой любовью, затем в едином порыве прошептали: «Батильда», «Рауль»; их руки встретились в страстном пожатии, и размолвка была забыта.
Казалось бы, им столько надо было сказать друг другу, но теперь они молчали, и слышалось лишь биение их сердец. Их чувства отражались в глазах; они говорили друг с другом великим языком молчания, который так красноречив в выражении любви и имеет то преимущество, что никогда не обманывает.
Несколько минут они молчали. Наконец Батильда почувствовала, что слезы навертываются ей на глаза. Она вздохнула и, откинувшись назад, словно стараясь перевести дыхание, проговорила:
— О Господи, как я страдала!
— А я? — воскликнул д’Арманталь. — Ведь по видимости я кругом виноват, а на самом деле ни в чем не повинен.
— Ни в чем не повинен? — переспросила Батильда, к которой вернулись ее сомнения.
— Да, ни в чем, — подтвердил шевалье.
И он рассказал Батильде о себе то, что имел право рассказать: о своей дуэли с Лафаром; о том, как после нее он был вынужден скрыться на улице Утраченного Времени, о том, как он увидел Батильду, как полюбил ее, как был изумлен, постепенно обнаружив в ней не только врожденный аристократизм, но и разнообразные таланты, как он убедился, что она искусная художница и первоклассная музыкантша. Рассказал шевалье и о том счастье, которое испытал, заметив, что он не вполне ей безразличен; о полученном приказе отправиться в Бретань и принять командование полком карабинеров; о том, что, согласно тому же приказу, он должен был по возвращении в Париж немедленно посетить ее высочество герцогиню дю Мен и отчитаться перед ней в выполнении своей миссии. Наконец, он рассказал ей, как он прибыл во дворец Со, полагая, что должен лишь передать донесения, а вместо этого попал на пышный праздник и был вынужден в силу своего положения при герцогине принять участие в этом развлечении. Свой рассказ д’Арманталь завершил мольбой о прощении, словами любви и клятвами в верности, столь страстными, что Батильда сразу же забыла начало его речи, чтобы навеки запомнить ее конец.
Потом настал черед Батильды. Ей тоже нужно было многое рассказать д’Арманталю. Но в ее рассказе не было ни умолчаний, ни темных мест. Это была повесть не об одном коротком отрезке времени, а о всей жизни.
Батильда не без гордости сообщила любимому, что по происхождению она достойна его. Вначале она предстала перед ним маленьким ребенком, которого ласкали отец и мать; затем — сиротой, всеми покинутой. Вот тогда и появился Бюва — человек с вульгарным лицом, но с возвышенным сердцем. Она рассказала о его внимании, его доброте, его любви к бедной воспитаннице. Потом она перешла к своей беззаботной юности и дошла до момента, когда впервые увидела д’Арманталя. Тут она улыбнулась и покраснела, потому что ей казалось, что больше не о чем рассказывать.
А между тем, именно то, о чем, по мнению Батильды, излишне было знать шевалье, — именно это он хотел услышать из ее собственных уст, и поэтому не упускал ни одной подробности. Бедная девушка могла сколько угодно запинаться, краснеть, опускать глаза, но все-таки ей пришлось открыть свое сердце. Д’Арманталь, стоя на коленях перед ней, ловил каждое слово и, когда она умолкала, просил ее продолжать. Он не уставал ее слушать: для него было таким счастьем сознавать, что Батильда его любит, и он был так горд, что сам может ее любить!
Два часа пролетели как одно мгновение. Д’Арманталь все еще стоял на коленях перед нежно склонившейся к нему Батильдой, и они по-прежнему держались за руки, не в силах отвести друг от друга глаз, когда у двери раздался звонок. Батильда взглянула на часы, висящие в углу: шел пятый час. Сомнений быть не могло — это вернулся домой Бюва.
Первым чувством Батильды был испуг. Но Рауль, улыбаясь, успокоил ее: ведь для визита у него был предлог, подсказанный аббатом Бриго. Влюбленные обменялись последним рукопожатием и последним нежным взглядом, а потом Батильда пошла открывать дверь своему опекуну, который, как обычно, поцеловал ее в лоб и лишь тогда заметил д’Арманталя.
Бюва был ошеломлен: ни один мужчина, кроме него, не входил еще в комнату его воспитанницы. Помахивая тростью, он в изумлении уставился на д’Арманталя. Ему показалось, что он уже где-то видел этого молодого человека.
Д’Арманталь пошел ему навстречу с той непринужденностью, которой нет и в помине у людей низкого звания.
— Я, кажется, имею честь говорить с господином Бюва? — спросил он.
— Да, сударь, — ответил Бюва, вздрагивая от звука этого голоса, который ему показался столь же знакомым, как и лицо юноши. — Поверьте, я весьма польщен вашим визитом.
— Вы знаете аббата Бриго? — продолжал д’Арманталь.
— Да, сударь, отлично знаю; это… лю… это… госпожи Дени, не правда ли?
— Да, это духовник госпожи Дени, — сказал д’Арманталь, улыбаясь.
— Я его знаю. Очень умный человек, сударь, очень умный!..
— Вот именно. Вы как будто в свое время обращались к нему, господин Бюва, в поисках работы по переписке?
— Да, сударь, ибо я переписчик. К вашим услугам, сударь, — сказал Бюва и поклонился.
— Так вот, — сказал д’Арманталь, возвращая ему поклон, — аббат Бриго нашел для вас отличного клиента. Это мой опекун, сударь, сообщаю вам, чтобы вы знали, с кем имеете дело.
— В самом деле? Так присядьте же, сударь.
— Благодарю. Весьма вам признателен.
— Да, так что же это за клиент, скажите, пожалуйста?
— Принц де Листне. Он живет в доме номер сто десять по улице Бак.
— Принц, сударь, принц?
— Да, он, кажется, испанец и ведет переписку с газетой «Мадридский Меркурий», которой сообщает все парижские новости.
— Но это же настоящая находка, сударь.
— Да, вы правы, настоящая находка, хотя у вас возникнут здесь некоторые трудности, поскольку все его сообщения написаны по-испански.
— Черт побери! — вырвалось у Бюва.
— Вы знаете испанский? — спросил д’Арманталь.
— Нет, сударь. Во всяком случае, не думаю.
— Неважно, — сказал шевалье, улыбаясь тому, что Бюва высказал сомнение относительно своего знания испанского, — Вам не обязательно знать язык для того, чтобы переписывать текст на этом языке.
— Я, сударь, мог бы переписывать и с китайского, если бы все линии были достаточно четко начертаны, чтобы увидеть рисунок буквы. Каллиграфия, сударь, является в известной степени искусством копирования, наподобие рисования.
— И я знаю, господин Бюва, — подхватил д’Армакталь, — что в этой области вы настоящий художник.
— Сударь, вы меня смущаете, — сказал Бюва. — Позвольте вас спросить, в котором часу я могу застать его высочество?
— Его высочество?
— Ну да, его высочество принца де… Я уже забыл фамилию… которую вы мне назвали… которую вы соизволили мне назвать, — поправил себя Бюва, спохватившись.
— А-а, принц де Листне!
— Да, да.
— Его не надо называть высочеством, дорогой господин Бюва.
— Простите, но мне казалось, что все принцы…
— Бывают разные принцы… Это принц третьестепенный, и, если вы его будете величать «монсеньер», он будет вполне удовлетворен.
— Вы думаете?
— Я в этом уверен.
— Так скажите, пожалуйста, когда мне можно будет к нему зайти?
— Да через час, если вам удобно. Ну, скажем, после обеда, между пятью и половиной шестого. Вы помните адрес?
— Да, улица Бак, сто десять. Отлично, сударь, отлично, я непременно приду!
— Прощайте, сударь. Надеюсь еще иметь честь вас увидеть. Разрешите вас поблагодарить, мадемуазель, — сказал д’Арманталь, обернувшись к Батильде, — с вашей стороны было очень любезно составит мне компанию, пока я ждал господина Бюва. Я вечно буду вам за это обязан.
И с этими словами д’Арманталь, отвесив последний поклон, простился с Бюва и его воспитанницей. Батильда была глубоко поражена самообладанием шевалье, выдававшем в нем светского человека.
— Этот молодой человек весьма любезен, — сказал Бюва.
— Да, весьма, — машинально повторила Батильда.
— Только вот что странно, — продолжал Бюва. — Мне кажется, что я его уже где-то видел.
— Возможно, — сказала Батильда.
— Да и голос… Я убежден, что уже слышал этот голос.
Батильда вздрогнула, ибо сразу вспомнила, как перепуганный Бюва вернулся домой после своего приключения на улице Добрых Ребят, а ведь д’Арманталь ей ничего об этом не рассказал.
В этот момент вошла Нанетта и сказала, что обед подан. Бюва, который торопился к принцу де Листне, первым прошел в маленькую столовую.
— Так, значит, мадемуазель, этот красивый молодой человек все-таки пришел? — тихо спросила Нанетта.
— Да, Нанетта, да! — ответила Батильда, с благодарностью поднимая глаза к небу. — Да, и я так счастлива!
И она пошла в столовую, где Бюва, поставив в угол трость и повесив на нее шляпу, уже ждал свою воспитанницу, похлопывая себя по ляжкам, как он это обычно делал в минуты радости.
Д’Арманталь был не менее счастлив, чем Батильда. Он был любим, сама Батильда сказала ему это с той же радостью, с какой выслушала его признание в любви. Его любила не бедная сиротка, не девчонка неизвестного происхождения, а девушка из дворянского рода, отец и мать которой занимали при дворе герцогов Орлеанских почетное положение. Итак, ничто не мешало Батильде и д’Арманталю принадлежать друг другу. Если между ними и была какая-то разница в общественном положении, то столь незначительная, что стоило Батильде подняться, а шевалье спуститься на одну ступеньку, как они встретились бы.
Правда, д’Арманталь забыл об одном, только об одном — о тайне, которую он не счел возможным поведать Батильде, поскольку эта тайна принадлежала не ему; о заговоре, который, словно страшная пропасть, мог в любую минуту поглотить его. Но д’Арманталь вовсе не смотрел мрачно на мир; Батильда его любила, в этом он был уверен, а солнце любви озаряет розовым светом даже самую печальную и одинокую жизнь.
Батильда тоже не питала никаких мрачных предчувствий относительно будущего. Правда, слово «брак» не было произнесено между ними, но сердца их раскрылись в своей чистоте, и ни один брачный контракт в мире не стоил взгляда Рауля или пожатия его руки.
Сразу же после обеда Бюва, радуясь удаче, взял трость и шляпу и направился к принцу де Листне. Как только Батильда оказалась одна в своей комнате, она бросилась на колени, чтобы возблагодарить Бога. Окончив молитву, она с радостным доверием, не испытывая ни тени колебания или смущения, подошла к своему злосчастному окну, которое так долго оставалось закрытым, и распахнула его. А д’Арманталь не отходил от своего окна с тех пор, как вернулся домой.
Спустя минуту влюбленные уже обо всем договорились. Добрая Нанетта будет посвящена во все их тайны. Каждый день, в то время когда Бюва находится в библиотеке, д’Арманталь будет приходить к Батильде и проводить с ней два часа. Кроме того, они будут разговаривать через окно, а если по той или иной причине окна придется держать закрытыми, будут писать друг другу письма.
Около семи вечера на углу улицы Монмартр показался Бюва. Он шел с важным и горделивым видом, держа в одной руке рулон бумаги, а в другой — трость. По выражению его лица сразу было видно, что с ним произошло нечто важное. Бюва был у принца, который принял его самолично. Наши влюбленные заметили Бюва лишь в ту минуту, когда он уже подходил к дому, и д’Арманталь тотчас закрыл свое окно.
Батильда была не совсем спокойна. Когда д’Арманталь говорил с Бюва о принце Листне, она решила, что Рауль, застигнутый врасплох, придумал всю эту историю, чтобы объяснить ее опекуну свой приход. Не успев спросить у Рауля, как обстояло дело в действительности, и не смея вместе с тем отговаривать Бюва идти на улицу Бак, она испытала угрызения совести. Батильда любили Бюва всем сердцем, преисполненным благодарности. Он был для нее святым, и ее уважение к нему никогда не позволило бы допустить, чтобы он оказался в смешном положении. Поэтому она с тревогой ждала его прихода, надеясь по выражению лица понять, что произошло с ним на улице Бак. Лицо Бюва сияло.
— Как дела, папочка? — спросила Батильда, уже несколько успокоенная.
— Что ж, я видел его высочество, — ответил Бюва.
Батильда вздохнула с облегчением.
— Но простите, — сказала она улыбаясь, — ведь господин Рауль сказал вам, что принц де Листне не имеет права на этот титул, поскольку он третьеразрядный принц.
— Нет уж, готов ручаться, что он принц первого ранга, — сказал Бюва, — и я буду его величать только его высочеством. Тоже выдумали, третьеразрядный принц! Это мужчина ростом в пять футов и восемь дюймов, все его движения полны величия. И к тому же он, видимо, так богат, что не знает счета деньгам. Подумать только: он платит за переписку пятнадцать ливров за страницу и дал мне двадцать пять луидоров вперед! Вот так третьеразрядный принц!..
У Батильды вдруг возникло подозрение, что этот новый заказчик, к которому Рауль направил Бюва, — подставное лицо, использованное для того, чтобы Бюва принял деньги, полагая, что он их сам зарабатывает. В этом подозрении было что-то унизительное, и сердце девушки сжалось, но тут Батильда посмотрела в окно и увидела д’Арманталя, который, приподняв край занавески, глядел на нее с такой любовью, что она, забыв обо всем, ответила ему нежным взглядом. Так она стояла у окна, не в силах оторвать глаз от шевалье, и была настолько поглощена этим, что Бюва, отнюдь не отличавшийся особой наблюдательностью и обычно не обращавший внимания на душевное состояние окружающих, вдруг заметил, что Батильда сосредоточенно смотрит в окно. Без всякой задней мысли он подошел к своей воспитаннице, чтобы выяснить, что же именно ее так заинтересовало. Но д’Арманталь, заметив приближение Бюва, тотчас же опустил занавеску, и любопытство писца не было удовлетворено.
— Итак, папочка, — поспешно сказала Батильда, боясь, как бы Бюва не заметил шевалье, и стараясь поэтому занять его разговором, — вы довольны своим визитом?
— Весьма. Но я должен сказать тебе одну вещь.
— Какую?
— Господи, помилуй нас грешных!
— С вами что-то случилось?
— Ты помнишь, Батильда, я тебе говорил, что мне кажется знакомым лицо и голос этого молодого человека, но что я никак не могу припомнить, где и когда его видел.
— Да, вы это говорили.
— Так вот, когда я, пересекая улицу Добрых Ребят, чтобы выйти на Новый мост, поравнялся с домом двадцать четыре, меня осенила внезапная мысль. Мне показалось, что этот молодой человек не кто иной, как офицер, повстречавшийся мне в ту страшную ночь, о которой я не могу думать без ужаса.
— Неужели, папочка! — воскликнула Батильда, вздрогнув. — Что за безумная мысль!
— Да, это была безумная мысль, но из-за нее я чуть не вернулся домой. Я подумал, что этот самый принц де Листне, быть может, главарь бандитской шайки и меня хотят завлечь в какую-то ловушку. Но, так как я никогда не ношу с собой денег, я решил, что мои страхи преувеличены, и, к счастью, мне удалось их побороть.
— Но теперь, папочка, вы, надеюсь, уверены, — сказала Батильда, — что господин, который заходил к нам сегодня по поручению аббата Бриго, не имеет решительно ничего общего с тем человеком, с которым вы разговаривали в ту ночь на улице Добрых Ребят.
— Ну, конечно. Главарь воровской шайки — а я утверждаю, что тот человек был не кем иным, как главарем воровской шайки, — не может поддерживать какие бы то ни было отношения с его высочеством.
— О, это невозможно!
— Да, дитя мое, это, конечно, невозможно. Но я совсем забыл: я ведь обещал его высочеству, что нынче же вечером начну переписку. Мне хочется сдержать свое слово. Так что ты уж извини, дитя мое, но я не могу провести с тобой этот вечер. Доброй ночи, дорогая.
— Доброй ночи, папочка.
И Бюва поднялся в свою комнату и сразу же взялся за работу, которую так щедро оплатил принц де Листне.
Что касается влюбленных, то они возобновили разговор, прерванный возвращением Бюва; и одному лишь Богу известно, в котором часу закрылись их окна.
Свидания, о которых условились влюбленные, давали полный простор излиянию их долго сдерживаемых чувств. Первые три или четыре дня пролетели подобно сну: Батильда и Рауль были самыми счастливыми людьми на земле.
Но если для них мгновение остановилось, то для других людей жизнь продолжала идти обычным чередом и в тишине уже зрели события, которым суждено было вернуть наших возлюбленных к суровой действительности.
Герцог де Ришелье сдержал свое обещание. Маршал де Вильруа, покинувший Тюильри на неделю, был на четвертый день вызван письмом своей супруги. Она извещала его, что в Париже началась эпидемия кори, от которой в Пале-Рояле уже слегло несколько человек, и настоятельно советовала маршалу немедленно вернуться во дворец, чтобы быть подле короля. Господин де Вильруа не замедлил приехать, ибо, как известно, именно кори приписывали те несколько смертей, которые три или четыре года назад повергли в траур все королевство. Маршал не хотел упустить случай выставить напоказ свою бдительность, значение и следствия которой он сильно преувеличивал. В качестве воспитателя он пользовался привилегией проводить в обществе юного короля столько времени, сколько считал нужным, и присутствовать при беседах короля с любым посетителем, не исключая и самого регента. Собственно говоря, именно против регента и была направлена эта мера предосторожности, а поскольку подобное поведение было на руку герцогине дю Мен и ее приверженцам, то они всячески поощряли господина де Вильруа и распространяли слухи, будто он обнаружил на камине в покоях короля отравленные конфеты, неведомо кем туда положенные. В результате клевета против герцога Орлеанского все разрасталась, а маршал играл при дворе все более значительную роль. В конце концов маршалу удалось убедить короля, что своей жизнью его величество обязан именно ему. Таким образом господин де Вильруа сумел завоевать сердце этого коронованного ребенка, привыкшего бояться всех и вся и испытывавшего доверие только к маршалу да еще к епископу Фрежюсскому.
Итак, господин де Вильруа был весьма подходящим человеком для того поручения, которое ему дали заговорщики. Однако, в силу своей нерешительности, маршал долго колебался, прежде чем взяться за него. В конце концов было решено, что в следующий понедельник — день, когда регент, устававший после своих обычных воскресных кутежей, редко посещал короля, — маршал де Вильруа передаст Людовику XV оба письма Филиппа V. Кроме того, маршал воспользуется тем, что проведет этот день наедине со своим воспитанником, чтобы вынудить его подписать указ о созыве Генеральных штатов. Указ этот будет немедленно принят к исполнению и опубликован на следующий день рано утром, еще до того, как регент успеет посетить его величество. Ясно, что, чем неожиданней будет этот указ, тем труднее будет его отменить.
Тем временем регент жил своей обычной жизнью, занятый работой, научными изысканиями, удовольствиями, а главное, семейными неприятностями.
Как мы уже говорили, три его дочери причиняли ему по-настоящему серьезные огорчения, особенно герцогиня Беррийская, которую он любил больше двух других, ибо спас ее от болезни вопреки приговору трех самых знаменитых врачей. Она, забыв всякую скромность, открыто жила с Рионом и при каждом отцовском замечании угрожала, что выйдет за него замуж. Угроза как будто странная, но в ту эпоху, когда еще сохранялось уважение к иерархии сословий, осуществление такой угрозы вызвало бы куда больший скандал, чем любовная связь, которую в любое иное время подобный брак беспрепятственно бы освятил.
Мадемуазель де Шартр, со своей стороны, упорствовала в решении посвятить себя религии. И невозможно было понять, явилось ли это решение, как думал регент, следствием несчастной любви или, как считала ее мать, результатом подлинного призвания. Как бы то ни было, она, оставаясь послушницей, продолжала предаваться всем светским развлечениям, какие только могут быть допущены в монастыре. Она велела доставить в келью свои ружья, свои пистолеты, а также великолепный набор ракет, огненных колес, петард и римских свечей, благодаря чему каждый вечер устраивала пиротехническое представление для своих молодых подруг. Впрочем, она не выходила за порог Шельского монастыря, где отец навещал ее каждую среду.
Третьей особой, доставлявшей регенту, как и ее сестры, больше всего хлопот в семье, была мадемуазель де Валуа. Он сильно подозревал, что она любовница Ришелье; однако не мог получить ни одного убедительного доказательства, хотя велел своей полиции следить за любовниками и не раз, подозревая, что мадемуазель де Валуа принимает у себя герцога, появлялся там в наиболее вероятные часы таких свиданий. Эти подозрения еще больше возрастали из-за сопротивления, которое она оказывала желанию матери выдать ее замуж за своего племянника принца Домбского, который стал отличной партией, получив богатое наследство после Великой мадемуазель. Чтобы убедиться, чем вызван отказ дочери — антипатией, которую она чувствует к молодому принцу, или любовью к своему красавцу-герцогу, регент решил принять предложение своего посла в Турине Пиенёфа о браке прекрасной Шарлотты-Аглаи с принцем Пьемонтским. Мадемуазель де Валуа взбунтовалась, узнав об этом новом заговоре против ее сердца. Но слезы и вздохи были напрасны: регент, хотя был добр и податлив, на этот раз высказался вполне определенно. У бедных любовников не оставалось никакой надежды; однако все было нарушено неожиданным событием. Принцесса, мать регента, с чисто немецкой откровенностью написала королеве Сицилии, одной из своих самых постоянных корреспонденток, что слишком любит ее, чтобы не предупредить: у принцессы, которую предназначают молодому принцу Пьемонтскому, есть любовник, и любовник этот — герцог Ришелье. Нетрудно догадаться, что, хотя переговоры и зашли уже достаточно далеко, подобное заявление, исходящее от особы столь строгих нравов, как принцесса Пфальцская, все разрушило. Герцог Орлеанский в тот самый момент, когда он думал, что наконец-то удалил мадемуазель де Валуа из Парижа, внезапно узнал о разрыве переговоров, а затем и о причине этого. Несколько дней он был сердит на свою мать, посылая к дьяволу манию писать письма, которой была одержима бедная принцесса Пфальцская. Но, поскольку у герцога Орлеанского был самый отходчивый характер в мире, он вскоре уже сам смеялся над этой новой эпистолярной выходкой матери. К тому же он был отвлечен гораздо более важным делом: речь шла о Дюбуа, который во что бы то ни стало хотел стать архиепископом.
Мы видели, как после возвращения Дюбуа из Лондона дело это было обращено в шутку и как принял регент рекомендацию короля Вильгельма. Но Дюбуа был не такой человек, чтобы сдаться при первом отказе. Место в Камбре пустовало в связи с кончиной кардинала Ла Тремуай, последовавшей во время его поездки в Рим. Камбре было одно из самых богатых архиепископств, и получить его — значило занять один из важнейших постов во французской церкви, дававший сто пятьдесят тысяч ливров годовых, а так как Дюбуа очень любил деньги и старался их раздобыть всеми способами, то трудно было сказать, что его больше соблазняло — положение приемника Фенелона или огромные доходы. Но, так или иначе, при первом удобном случае Дюбуа вновь заговорил с регентом об архиепископстве. Как и в первый раз, герцог Орлеанский попытался было обернуть все в шутку. Но тот настаивал. Регент не выносил скуки, а Дюбуа изрядно надоел ему своей настойчивостью. Поэтому герцог Орлеанский решил припереть Дюбуа к стенке, сказав, что все равно тот не найдет прелата, готового посвятить его в сан архиепископа.
— Так дело только за этим?! — радостно воскликнул Дюбуа. — Отлично, у меня есть подходящий человек.
— Этого не может быть! — возразил регент, не веря, что угодничество может зайти так далеко.
— Вы сейчас сами убедитесь, — сказал Дюбуа и выбежал из кабинета.
Минут пять спустя он вернулся.
— Ну так что же? — спросил регент.
— Я нашел нужного человека, — ответил Дюбуа.
— Кто же этот негодяй, который готов посвятить в сан такого негодяя, как ты? — изумился регент.
— Ваш первый духовник собственной персоной, монсеньер.
— Епископ Нантский?
— Ни больше ни меньше.
— Трессан?
— Он самый.
— Не может быть!
— Глядите, вот он.
В этот момент дверь открылась, и лакей доложил о приходе епископа Нантского.
— Входите, монсеньер, входите, — сказал Дюбуа, делая несколько шагов ему навстречу. — Его высочество только что изволил почтить нас обоих, назначив меня, как я вам говорил, архиепископом Камбре, а вам поручив посвятить меня в сан.
— Господин де Трессан, — спросил регент, — вы в самом деле согласны сделать аббата архиепископом?
— Желание вашего высочества для меня равносильно приказу, монсеньер.
— Но вы знаете, что он простой аббат и не имеет никакого сана?..
— Что ж из этого, монсеньер? — прервал регента Дюбуа. — Епископ вам скажет, что все эти формальности можно проделать в один день.
— История не знает такого примера!
— Нет, вы ошибаетесь: вспомните святого Амбруаза.
— Ну, дорогой аббат, — со смехом сказал герцог, — если уж святые отцы церкви с тобой заодно, мне больше нечего возразить, и я отдаю тебя в распоряжение господина де Трессана.
— Я вам верну его с митрой и посохом, монсеньер.
— Но ведь тебе еще надо иметь степень лиценциата, — сказал регент, которого этот разговор начал забавлять.
— Ректор Орлеанского университета обещал присвоить мне эту степень.
— Но ведь тебе нужны аттестации и прочие документы?
— А на что тогда Безон?
— Свидетельство о добрых нравах? — Мне его подпишет де Ноайль.
— Ну, в этом я сомневаюсь, аббат.
— Что ж, тогда вы сами, ваше высочество, выдадите мне это свидетельство. И я думаю, черт возьми, что подпись регента Франции будет иметь в Риме не меньший вес, чем подпись какого-то жалкого кардинала.
— Дюбуа, — сказал регент, — будь добр, отзывайся с большим уважением о высшем духовенстве.
— Да, вы правы, монсеньер, никогда не знаешь, кем ты станешь в один прекрасный день.
— Ты хочешь сказать, что станешь кардиналом? Ну уж знаешь, это слишком! — воскликнул регент расхохотавшись.
— Поскольку вы, ваше высочество, не хотите мне дать голубое[26], мне придется в ожидании лучшего удовольствоваться красным.
— Он хочет большего, чем быть кардиналом!
— А почему бы мне не стать когда-нибудь папой?
— В самом деле, ведь Борджа был папой.
— Бог нам обоим ниспослал долгую жизнь, монсеньер. Вы еще увидите это и многое другое.
— Ты знаешь, черт возьми, что я презираю смерть.
— Увы, слишком.
— Так вот: из-за тебя я стану трусом — любопытства ради.
— Это было бы совсем неплохо. А для начала вам следует, монсеньер, отказаться от ваших ночных прогулок.
— А это почему?
— Прежде всего потому, что вы рискуете жизнью!
— Какое это имеет значение?
— И еще по другой причине.
— По какой же?
— Ваши ночные прогулки, — сказал Дюбуа ханжеский тоном, — не могут быть одобрены церковью.
— Ступай к черту!
— Вот видите, монсеньер, — сказал Дюбуа, поворачиваясь к де Трессану, — среди каких повес и закоренелых грешников мне приходится жить. Надеюсь, ваше преосвященство не будет ко мне чрезмерно сурово.
— Мы сделаем все, что будет в наших силах, монсеньер, — ответил де Трессан.
— Когда же состоится церемония? — спросил Дюбуа, не желавший терять ни минуты.
— Как только у вас будут все необходимые бумаги.
— Мне нужно на это три дня.
— Значит, на четвертый день я буду к вашим услугам.
— Сегодня суббота. Итак, до среды.
— До среды, — ответил де Трессан.
— Только, аббат, я хочу заранее тебя предупредить, — сказал регент, — на церемонии посвящения тебя в сан не будет присутствовать одна довольно влиятельная особа.
— Кто посмеет так оскорбить меня?
— Я!
— Вы, монсеньер! Ошибаетесь, вы будете сидеть на своем обычном месте.
— А я тебе говорю, что не буду.
— Держу пари на тысячу луидоров, что будете!
— Даю тебе честное слово, что не буду на церемонии!
— Держу пари на две тысячи луидоров, что будете!
— Наглец!..
— Итак, до среды, господин де Трессан… А с вами, монсеньер, мы встретимся на церемонии, — сказал Дюбуа и покинул кабинет регента в отличнейшем расположении духа. Он хотел поскорее разгласить весть о своем будущем назначении.
Но в одном Дюбуа ошибся: он не добился согласия де Ноайля. И угрозы и посулы оказались бессильны. Дюбуа никак не мог заставить кардинала подписать аттестацию о добрых нравах, которую он рассчитывал получить у него любой ценой. Правда, то был единственный прелат, посмевший оказать святое, благородное сопротивление опасности, угрожавшей церкви. Орлеанский университет присудил Дюбуа ученую степень лиценциата. Архиепископ Руанский Безон подписал рекомендацию, и к условленному дню все документы были собраны. В пять утра, переодетый в охотничий костюм, Дюбуа выехал в Понтуаз, где встретился с епископом Нантским, и тот, верный своему обещанию, посвятил его в сан.
К полудню со всеми церемониями было покончено, а к четырем часам, успев предстать перед советом регентства, который из-за кори, свирепствовавшей, как мы говорили, в Тюильри, заседал в Старом Лувре, Дюбуа вернулся домой уже в облачении архиепископа. В кабинете его ждала Фийон. Будучи одновременно агентом тайной полиции и хозяйкой веселого заведения, эта дама имела в любой час доступ к Дюбуа. Даже в этот торжественный день Фийон не посмели не впустить, так как она заявила, что у нее есть сообщение чрезвычайной важности.
— О, черт возьми, вот это встреча! — воскликнул Дюбуа, увидев свою старую знакомую.
— Черт возьми, куманек, — ответила Фийон, — если ты настолько неблагодарен, что забываешь старых друзей, то я не так глупа, чтобы забывать своих, особенно когда они идут в гору.
— Послушай, — сказал Дюбуа, снимая свое облачение, — ты и теперь, когда я стал архиепископом, намерена по-прежнему называть меня кумом?
— Еще бы! Теперь-то уж только кумом, и никак иначе. Я даже готова попросить у регента, когда с ним увижусь, сделать меня настоятельницей какого-нибудь женского монастыря, единственно, чтобы не отстать от тебя.
— А этот распутник по-прежнему посещает твое заведение?
— Увы, теперь уже не ради меня, куманек. Пролетели счастливые деньки. Но я надеюсь, что они вернутся и что на судьбе моего заведения сразу скажется твое повышение.
— Бедная моя кума! — сказал Дюбуа, наклоняясь, чтобы фийон отстегнула ему крючок на мантии. — Ты же сама понимаешь, что теперь положение изменилось и я больше не могу навещать тебя, как прежде.
— Что-то ты больно загордился. Ведь Филипп ко мне приходит по-прежнему.
— Филлип всего лишь регент Франции, а я архиепископ. Понимаешь? Мне нужна любовница, имеющая дом, куда я мог бы приходить, не опасаясь скандала, например госпожа де Тансен.
— Да, да, та, что обманывает тебя с Ришелье?
— А кто тебе сказал, что она наоборот, не обманывает Ришелье со мной?
— Матушки мои! Она, случайно, не совмещает ли несколько должностей, служа разом и любви, и полиции?
— Может быть. Да, кстати о полиции, — сказал Дюбуа, продолжая раздеваться. — Знаешь ли ты, что твои агенты ни черта не делают последние три-четыре месяца и что, если так будет продолжаться, мне придется прекратить тебе выплату жалованья?
— Ах ты, подлец! Вот как ты обращается со своими старыми друзьями! Ладно же, я пришла к тебе с важным сообщением, а теперь ничего не скажу.
— С сообщением? О чем?
— То-то, о чем! Ну-ка, отними у меня жалованье!
— Уж не об Испании идет ли речь? — спросил новоиспеченный архиепископ, нахмурив брови, так как инстинктивно чувствовал, что опасность грозит оттуда.
— Речь идет, кум, всего-навсего об одной девице, с которой я хотела тебя познакомить. Но раз ты становишься отшельником, прощай.
И Фийон направилась к двери.
— Ну ладно, будет, иди сюда, — сказал Дюбуа и направился к своему секретеру.
И старые друзья, вполне достойные друг друга, остановились и, встретившись глазами, расхохотались.
— Вот так-то лучше, — сказала Фийон. — Я вижу: еще не все потеряно; с тобой все-таки можно иметь дело. А ну-ка, кум, отомкни свой секретер и поделись со мной его содержимым, а я открою рот и поделюсь с тобой кое-какими сведениями.
Дюбуа вынул сверток, в котором было сто луидоров, и показал его Фийон.
— И чем же набита эта колбаска? — спросила она. — Ну? Только не ври; впрочем, я все равно для верности после тебя пересчитаю.
— Тут две тысячи четыреста ливров; неплохие денежки, мне кажется.
— Да, для аббата; но не для архиепископа.
— Ах ты, негодяйка, — сказал Дюбуа, — разве ты не знаешь, до какой степени наше казначейство обременено долгами!
— Ну и что? Почему тебя это беспокоит, шут ты этакий? Ведь Ло наделает вам еще миллионов!
— Хочешь вместо этого свертка десять тысяч ливров акциями миссисипской компании?
— Спасибо, любовь моя, я предпочитаю сто луи, давай их. Что поделать, я добрая женщина, а ты когда-нибудь станешь щедрее.
— Ну хорошо. Так что же ты хотела мне сказать? Я слушаю.
— Прежде всего, куманек, ты должен мне обещать одну вещь.
— Какую же?
— Поскольку дело касается одного моего старого друга, ты должен обещать, что с ним ничего дурного не случится.
— Но если твой старый друг — негодяй, заслуживающий виселицы, какого черта тебе надо его спасать от наказания?
— Это уж мое дело. У меня свои принципы.
— Отстань! Я ничего не могу тебе обещать.
— Что ж, тогда прощай, кум. Возьми свои сто луидоров.
— О, да ты, я вижу, стала недотрогой.
— Вовсе нет, но у меня есть свои обязательства перед этим человеком. Он вывел меня в люди.
— Тогда ему есть чем похвастаться. Он оказал обществу неоценимую услугу.
— Я тоже так думаю. И ему не придется об этом жалеть, поскольку я ничего тебе не скажу, если ты мне не обещаешь сохранить ему жизнь.
— Ну ладно, мы его не казним. Я даю тебе слово. Теперь ты довольна?
— Какое слово?
— Слово честного человека.
— Кум, ты хочешь меня обмануть?
— Ну, знаешь, ты мне надоела.
— Ах, надоела? Отлично! Тогда прощай.
— Я велю, кума, арестовать тебя.
— Думаешь, я испугалась?
— Я велю отвести тебя в тюрьму.
— Плевать я хотела на твою тюрьму!
— Я тебя там сгною.
— Не успеешь — сам раньше сдохнешь.
— Ну, послушай, что же ты в конце концов хочешь?
— Я хочу знать, что капитану не угрожает смерть.
— Хорошо.
— Ты даешь слово?
— Слово архиепископа.
— Не годится.
— Слово аббата.
— Не годится.
— Слово Дюбуа.
— Идет! Так вот, прежде всего я должна тебе сказать, что мой капитан прокутил больше, чем любой другой в королевстве.
— Черт возьми! Конкуренция здесь немалая.
— И тем не менее пальма первенства принадлежит ему.
— Продолжай.
— Так вот, нужно тебе сказать, что мой капитан стал в последнее время богат, как Крёз.
— Должно быть, обокрал какого-нибудь генерального откупщика.
— На это он не способен. Убить — это пожалуйста, но обокрасть… За кого ты его принимаешь?
— Так откуда же, по-твоему, у него взялись деньги?
— Ты разбираешься в монетах?
— Конечно.
— Это что за монеты, по-твоему?
— Ого, испанские дублоны!
— Золотые… С изображением короля Карла Второго. Дублоны, которые стоят сорок восемь ливров штука и которые так и сыплются из его карманов.
— И давно на него пролился этот золотой дождь?
— Давно ли? За два дня до попытки похитить регента на улице Добрых Ребят. Улавливаешь связь?
— Ну да! А почему ты пришла ко мне с этим только сегодня?
— Потому что запасы капитана начинают истощаться, и настал как раз подходящий момент для того, чтобы узнать, где он их будет пополнять.
— А ты не торопилась, чтобы он успел порастрясти свои дублоны, не так ли?
— Всем жить надо.
— Все будут жить, кума, даже твой капитан. Но я должен знать каждый его шаг, понятно?
— День за днем.
— В которую из твоих девиц он влюблен?
— Во всех, когда у него есть деньги.
— А когда нет?
— В Нормандку. Это его сердечная привязанность.
— Я ее знаю, такую не проведешь.
— Да, но тут на нее нечего рассчитывать.
— Почему?
— Она, глупышка, любит его.
— О, вот счастливчик!
— И он этого заслуживает, смею тебя уверить. У него золотое сердце — все отдаст. Не то что ты, старый скряга.
— Ладно, ладно. Ты же сама знаешь, что при известных обстоятельствах я расточительнее блудного сына. Все в твоих руках.
— Что ж, я сделаю что смогу.
— Итак, я буду каждый день знать, как проводит время капитан.
— Договорились, каждый день.
— Ты даешь мне слово?
— Слово честной женщины.
— Не годится.
— Слово Фийон.
— Идет.
— Прощайте, монсеньер.
— Прощай, кума.
Фийон направилась к двери, но в тот момент, когда она собиралась выйти, в комнату вошел лакей.
— Монсеньер, — сказал он, — тут один человек просит ваше преосвященство принять его.
— А кто он, этот человек, болван?
— Служащий королевской библиотеки, который в свободное от работы время занимается перепиской.
— И что ему надо?
— Он говорит, что должен сделать чрезвычайно важное сообщение вашему преосвященству.
— Наверное, какой-нибудь бедняк, просящий о помощи?
— Нет, монсеньер, он говорит, что пришел по политическому делу.
— Касающемуся чего?
— Испании.
— Тогда пусть войдет. А ты, подружка, пройди-ка в соседнюю комнату.
— Это еще зачем?
— А вдруг этот переписчик и твой капитан друг с другом связаны.
— Это было бы забавно, — сказала Фийон.
— Ну, иди скорей.
И Фийон исчезла за дверью, на которую ей указал Дюбуа.
Минуту спустя лакей открыл дверь и доложил о господине Жане Бюва.
А теперь мы расскажем, как случилось, что наш скромный герой удостоился чести быть принятым монсеньером архиепископом Камбрейским.
Мы покинули Бюва в тот момент, когда он возвращался домой со свертком бумаг в руках, торопясь выполнить обещание, данное принцу де Листне. Это обещание он свято сдержал, и, несмотря на то, что Бюва нелегко было переписывать с иностранного языка, на следующий день, в семь часов вечера, заказанная копия была им доставлена на улицу Бак, номер сто десять. Бюва тут же получил из рук высокого клиента новую работу, которую и выполнил с той же пунктуальностью. На этот раз принц де Листне, видимо проникшийся доверием к человеку, который уже успел доказать свою аккуратность, взял со стола гораздо большую кипу бумаг, чем первые два раза, и, чтобы не утруждать каждый день Бюва, да, должно быть, и самого себя, приказал ему принести все переписанные тексты сразу. Таким образом, их новая встреча откладывалась на три-четыре дня.
Бюва вернулся домой преисполненный гордости, так как был крайне польщен оказанным ему доверием. Батильду он застал такой веселой и счастливой, что поднялся в свою комнату в состоянии умиротворенности, близком к блаженству. Он тотчас же принялся за работу, и, разумеется, его настроение отразилось на ней благоприятно. Хотя Бюва, несмотря на промелькнувшую у него надежду, не понимал по-испански ни слова, он наловчился довольно бегло читать испанские тексты. Так как работа была чисто механическая, ему не нужно было следить за смыслом фразы, остававшимся от него скрытым, и он мог, переписывая длиннющий доклад, напевать свою любимую песенку. Поэтому он испытал чуть ли не разочарование, когда обнаружил, что за первым текстом лежит бумага, написанная по-французски. За последние пять дней Бюва привык к языку кастильцев, а всякое нарушение своих привычек он воспринимал как осложнение. Но поскольку Бюва был рабом долга, он не мог от него уклониться, и, несмотря на то что на этой бумаге не значился порядковый номер и, казалось, она попала в стопку случайно, он решил ее переписать, действуя согласно изречению: «Quod abundat, non vitiat»[27]. Итак, подточив перо ножичком и перейдя на скоропись, он начал переписывать следующие строки:
«Конфиденциально. Его превосходительству
монсеньеру Альберони. Лично.
Нет дела более важного, чем завладеть пограничными постами близ Пиренеев и заручиться поддержкой дворян, проживающих в этих кантонах».
«В этих кантонах», — повторил про себя Бюва, уже написав эту фразу. Сняв волосок, прилипший к перу, он продолжал.
«Привлечь на свою сторону гарнизон в Байонне или завладеть ею».
«Что это значит: «Привлечь на свою сторону гарнизон в Байонне»? Разве Байонна не французский город? Что-то ничего нельзя понять». — И он стал писать дальше.
«Маркиз де П.*** — губернатор в Д.*** Намерения этого дворянина известны. Когда он начнет действовать, ему придется утроить свои расходы, чтобы привлечь к себе остальное дворянство. Он должен щедрой рукой раздавать награды.
Так как Карантан — весьма важный в Нормандии укрепленный пункт, то с его губернатором следует вести себя, как с маркизом де П.*** Офицеров привлечь на свою сторону любыми наградами.
Действовать таким же образом во всех провинциях».
— Батюшки! — воскликнул Бюва, перечитывая то, что написал. — Что все это значит? Мне кажется, было бы разумней прочитать всю эту бумагу до того, как писать дальше.
И он прочел:
«На эти расходы уйдет не меньше трехсот тысяч ливров в первый месяц и затем по сто тысяч ливров ежемесячно, причем деньги эти должны выплачиваться регулярно».
«Выплачиваться регулярно», — пробормотал Бюва, прерывая свое чтение. — Совершенно очевидно, что эти выплаты будут производиться не Францией, поскольку финансы Франции в таком плачевном состоянии, что вот уже пять лет, как мне не могут выплатить по девятьсот ливров жалованья в год. Ну, пойдем дальше.
Бюва продолжал чтение:
«Эти расходы, которые прекратятся после заключения мира, дадут возможность испанскому королю уверенно действовать во время войны, Испания будет лишь вспомогательной силой. Свою армию Филипп Пятый найдет во Франции».
— Скажите, пожалуйста! — воскликнул Бюва. — А я даже не знал, что испанцы перешли границу.
«Свою армию Филипп Пятый найдет во Франции. Авангард из десяти тысяч испанцев, возглавляемых королем, окажется поэтому более чем достаточным. Но при этом необходимо привлечь на свою сторону не меньше половины войск герцога Орлеанского. (Бюва вздрогнул.) Это имеет решающее значение. А без денег осуществить подобный замысел невозможно. На каждый батальон или эскадрон потребуется сто тысяч ливров, а на двадцать батальонов — два миллиона. С такой суммой можно создать себе надежную армию и разрушить армию неприятеля.
Можно быть почти уверенным, что наиболее преданные приверженцы испанского короля не будут зачислены в армию, которая пойдет войной против Испании. Эти люди разъедутся по провинциям и развернут там полезную для нашего дела деятельность. Тем из них, у кого нет специальных полномочий, необходимо их срочно предоставить. Для этого его католическому величеству следует прислать в Париж чистые бланки приказов, которые смог бы заполнить испанский посол в Париже. Поскольку таких приказов будет множество, необходимо уполномочить посла подписывать их именем короля.
Желательно также, чтобы его католическое величество подписывал свои приказы так: «Сын Франции», ибо таков здесь его титул.
Кроме того, надлежит создать денежный фонд для оплаты боеспособной, обученной и дисциплинированной армии численностью в тридцать тысяч человек, которая будет ждать приказов его католического величества.
Эти деньги должны прибыть во Францию в конце мая или начале июня, и они будут немедленно распределены в главных городах провинций, таких, как Нант, Байонна и т. д.
Необходимо не допустить выезда из Испании французского посла: его пребывание в Испании послужит надежной гарантией безопасности для тех из наших сторонников во Франции, которые будут изобличены» [28].
— Сабля деревянная, это заговор! — воскликнул Бюва, протирая глаза. — Заговор, направленный против регента и безопасности королевства. Ох-ох-ох!..
Бюва погрузился в глубокую задумчивость.
И в самом деле, положение было критическим: Бюва замешан в заговоре! Бюва доверена государственная тайна! Бюва, быть может, держит в своих руках судьбы нации! Этого было более чем достаточно, чтобы повергнуть его в состояние полной растерянности.
Шли секунды, минуты, часы, а Бюва все так же неподвижно сидел в своем кресле, запрокинув голову и уставившись в потолок. Лишь время от времени из его груди вырывался шумный вздох, как бы выражая бесконечное удивление.
Часы пробили десять, затем одиннадцать, затем полночь. Бюва подумал, что утро вечера мудренее, и решил лечь спать. Само собой разумеется, что он оборвал переписку документа на том месте, где понял его предосудительный характер.
Однако заснуть Бюва не смог. Он ворочался с боку на бок; но едва лишь он закрывал глаза, как ему начинало чудиться, что на стене огненными буквами написан злосчастный план заговора. Раз или два, побежденный усталостью, он засыпал, но его тут же начинали мучить кошмары. В первый раз ему приснилось, что он арестован за участие в заговоре, во второй — что заговорщики закалывают его кинжалами. После первого сна Бюва проснулся в ознобе, после второго — обливаясь потом. Испытанные им при этом чувства были столь мучительны, что он зажег свечу и решил больше не пытаться заснуть.
Настало утро, но и свет не разогнал призраков ночи.
Бюва был слишком озабочен, чтобы спуститься к Батильде завтракать. К тому же он опасался, что девушка заметит его волнение и начнет расспрашивать, что с ним. А так как он ничего не умел от нее скрывать, ему пришлось бы ей во всем признаться, и Батильда тоже стала бы соучастницей заговора. Поэтому под предлогом срочной работы он велел принести себе кофе в комнату, сказав, что будет одновременно писать и завтракать.
Около десяти часов утра Бюва отправился в библиотеку. Если даже дома его мучили страхи, то легко понять, что на улице его охватил ужас. На каждом перекрестке, в глубине каждого тупичка, за каждым углом ему чудились тайные агенты, выжидающие лишь подходящего момента, чтобы схватить его. Когда на углу улицы Побед появился мушкетер, выходивший с улицы Пажевен, Бюва, завидя его, сделал такой скачок в сторону, что едва не попал под колеса кареты, выезжавшей с улицы Мель. В начале улицы Нев-де-Пти-Шан Бюва услышан за собой быстрые шаги и, не оборачиваясь, припустился бегом до самой улицы Ришелье. Здесь он вынужден был остановиться, чувствуя, что ноги его, мало привычные к столь чрезмерному напряжению, отказываются ему служить. Наконец он добрался до библиотеки, поклонился чуть ли не до земли привратнику, стоявшему у входа, поспешно проскользнул в галерею правого крыла здания; поднялся по маленькой лестнице, ведущей в отдел рукописей, влетел в свою рабочую комнату и, совсем обессилев, упал в кожаное кресло. Не переведя дыхания, он тут же запер в ящик своего стола весь сверток бумаг, полученных у принца де Листне, которые принес сюда из боязни, что в его отсутствие полиция придет к нему с обыском. Почувствовав себя в относительной безопасности, Бюва испустил глубокий вздох, по которому его коллеги поняли бы, что он во власти ужасной тревоги, не приди Бюва, как всегда, раньше всех.
Бюва твердо придерживался того принципа, что никакие личные дела, приятные или печальные, не могут позволить служащему уклоняться от выполнения своих обязанностей. Поэтому он тут же как ни в чем не бывало принялся за дело, хотя и находился в состоянии глубокого душевного потрясения.
Работа его заключалась, как обычно, в том, чтобы классифицировать книги и писать для них этикетки. Так как за несколько дней до этого в одном из залов библиотеки начался было пожар, на ковры свалили без разбору четыре тысячи томов, чтобы спасти их от огня. Теперь их надо было вновь установить на полки. Так как это была очень долгая, а главное, весьма скучная работа, то ее поручили Бюва, и он выполнял ее до этого дня с таким умом и, главное, усердием, что заслужил похвалу начальников и насмешки коллег. Ему оставалось расставить еще двести или триста томов, которые должны были занять место рядом со своими собратьями по языку, содержанию, морали, или, вернее, аморальности, так как один из двух загоревшихся залов был уставлен весьма нескромными книгами, которые то названиями, то рисунками уже не раз вынуждали краснеть до корней волос чересчур стыдливого писца. Посреди этих груд безнравственных романов и бесстыдных мемуаров, меж которыми случайно заблудилось несколько книг по истории, весьма удивленных тем, что попали в подобную компанию, писец этот казался новым Лотом, стоящим на руинах древних развращенных городов.
Несмотря на срочность работы, Бюва несколько мгновений оставался неподвижен, с трудом приходя в себя. Но едва он увидел, что дверь открылась и один из его коллег, войдя, занял свое место, наш писец инстинктивно встал, схватил перо, обмакнул его в чернила и, взяв в левую руку запас пергаментных квадратиков, направился к томам, нагроможденным друг на друга или разбросанным на полу, чтобы продолжать свою классификацию. Он взял в руки первый попавшийся том, бормоча сквозь зубы, как привык уже в подобных обстоятельствах:
— «Требник влюбленных», издано в Льеже, в 1712 году, у… имени издателя нет. Ах, Боже мой! Опять нагие фигуры! Ну какое удовольствие могут находить христиане в чтении подобных книг? Куда лучше было бы приказать сжечь их на Гревской площади рукою палача! Рукою палача! Брр! Какое имя я, черт возьми, произнес? Я! Но кем же тогда может быть этот принц де Листне, заставляющий меня переписывать подобные вещи? И этот молодой человек, который, прикинувшись, что хочет оказать мне услугу, приходит, чтобы заставить меня познакомиться с таким мерзавцем! Ну, хватит, хватит, сейчас речь не об этом, мне это безразлично. Как приятно писать на пергаменте! Перо скользит как по шелку, хвостики у букв тонкие, толстые черточки жирны; воистину человек отражается в своем почерке! Перейдем к следующему тому: «Анжелика, или Тайные удовольствия», с гравюрами, да еще с какими! Лондон. Следовало бы запретить перевозку подобных книг через границу… Ведь через несколько дней мы увидим на границе эти переписанные мною и призывающие к возмущению письма. Они устремятся поближе к Пиренеям, к сеньорам, чьи резиденции там находятся. Надо надеяться, что провинция не даст увлечь себя этим. Есть еще, черт возьми, верноподданные люди во Франции! Ну вот, я пишу «Байонна» вместо «Лондон», «Франция» вместо «Англия». Ах, проклятый принц! Пусть тебя арестуют, повесят, четвертуют! Но если его схватят и он меня выдаст? Проклятье, а ведь это возможно!
— Вот тебе раз, господин Бюва, — сказал старший писец, — что это вы делаете вот уже пять минут, скрестив руки на груди и испуганно оглядываясь?
— Ничего, господин Дкжудре, ничего. Я обдумываю новую систему классификации.
— Новую систему классификации? Полноте, какой же из вас нарушитель порядка! Вы, значит, хотите совершить революцию, господин Бюва?
— Я?! Революцию?! — вскричал Бюва с ужасом. — Революцию!! Никогда, сударь, никогда в жизни! Благодарение Всевышнему, моя преданность монсеньеру регенту известна. Преданность совершенно бескорыстная, ибо, как вы знаете, вот уже пять лет нам не платят; и если бы я однажды имел несчастье быть обвиненным в чем-нибудь подобном, то надеюсь, сударь, что нашел бы свидетелей, друзей, которые поручились бы за меня.
— Хорошо, хорошо. А пока, господин Бюва, продолжайте-ка вашу работу. Вы знаете, что она срочная. Все эти книги загромождают наше бюро, и надо, чтобы завтра не позднее четырех часов дня они стояли на своих полках.
— Они там будут, сударь; они там будут, даже если мне придется работать всю ночь.
— До чего ж славный малый этот папаша Бюва! — сказал один из служащих, который вот уже полчаса как пришел и все еще не кончил очинять свое перо. — Пообещал работать ночью, а сам знает, что есть приказ, запрещающий из-за боязни пожара подобные бдения. Но все равно хорошо: создается видимость усердия, это нравится начальникам. Ох, и льстец же ты, папаша Бюва!
Но Бюва давно уже привык в подобным насмешкам, чтобы они могли его обеспокоить. Поэтому, поставив на полку первые две книги, которые он уже занес в регистр и снабдил этикетками, он взял третью и продолжил свою работу.
«Биби, или Неизданные мемуары спаниеля мадемуазель Шанмеле». Черт возьми, вот это, наверное, очень интересная книга! Мадемуазель Шанмеле — знаменитая актриса!.. «Париж, издатель Барбен, 1694…» Ах… «Заговор господина де Сен-Мара…» Черт возьми! Я слышал об этой истории. Это был блестящий придворный, находящийся в переписке с Испанией… Проклятая Испания, вечно ей надо вмешиваться в наши дела! Правда, на этот раз сказано, что Испания будет лишь вспомогательной силой, однако это не помешает ей брать наши города и подкупать наших солдат. Что-то это очень напоминает вражеские действия… «Заговор господина де Сен-Мара с приложением достоверного описания казни господина де Ту, осужденного за сокрытие преступления». «За сокрытие»!.. Ах-ах… Но это справедливо. Закон ясно говорит: тот, кто покрывает преступника, является сообщником. Таким образом, я, например, сообщник принца де Листне, и если его обезглавят, то и меня вместе с ним. Нет, точнее, меня повесят, поскольку я не дворянин… Повесят! Нет, это невозможно. Не могут же они применить ко мне эту крайнюю меру… К тому же я решился — я во всем признаюсь… Но если я признаюсь, я доносчик… Доносчик! Какая гадость! Но быть повешенным… Ох-ох!..»
— Да что с вами сегодня, папаша Бюва? — спросил писец, кончив, наконец, очинять свое перо. — Вы развязываете галстук? Уж не душит ли он вас, случаем? Что ж, не стесняйтесь! Снимите теперь сюртук. Располагайтесь как дома, папаша Бюва, как дома!..
— Простите, господа, — сказал Бюва. — Я это сделал машинально. Сам не заметил как… Я не хотел вас обидеть.
— Отлично!
И Бюва, завязав галстук, поставил на полку «Заговор господина де Сен-Мара…» и протянул дрожащую руку за новой книгой: «Искусство безболезненного ощипывания курочек».
«Это, должно быть, поваренная книга. Если бы у меня было время заняться хозяйством, я списал бы отсюда хорошие рецепты и принес бы их Нанетте, чтобы прибавить какое-нибудь новое блюдо к нашему воскресному меню, ибо сейчас, когда у нас появились деньги… Да, появились, к несчастью, появились, но, Боже, из какого источника! О, я ему верну его деньги и все его бумаги, все, до последней строчки! Да, я-то ему все верну, но он-то мне не вернет того, что переписано моей рукой. У него уже больше сорока страниц, написанных моим почерком. А кардинал Ришелье вешал человека за пять строчек! Да, они могут повесить меня по крайней мере сто раз! И у меня не будет никакой возможности отпереться, ибо этот почерк, этот великолепный почерк, многие знают: это мой почерк… О негодяи! Они что, читать не умеют? Зачем им понадобилось переписывать все свои бумаги каллиграфическим почерком? Подумать только, когда кто-нибудь прочтет мои этикетки и спросит: «Кто классифицировал эти книги?» — ему ответят: «Представьте, этот негодяй Бюва, который потом оказался замешанным в заговоре принца де Листне». Да, ведь я же не дописал еще этикетку.
«Искусство безболезненного ощипывания курочек. Париж, 1709. Издатель Комон, улица Бак, 110». Да я же пишу адрес принца! Господи, голова идет кругом… Право, я схожу с ума! А что если я пойду и заявлю обо всем, но откажусь при этом назвать имя того, кто дал мне эти бумаги? Да, но ведь они все равно заставят меня назвать это имя. Уж они-то сумеют из меня все вытянуть. Что это, я же совсем не работаю! Ну-ка, друг Бюва, займись делом!.. «Заговор шевалье Луи де Рогана». О, что за дьявольщина! Почему мне все время попадаются заговоры? Что же затевал этот шевалье? А, вот оно что: он хотел поднять восстание в Нормандии. Припоминаю, припоминаю: это тот бедный малый, которого повесили в 1640 году, то есть за четыре года до моего рождения. Моя матушка видела, как его казнили. Бедняга! Мать мне частенько рассказывала об этой казни. О Господи, если бы кто-нибудь сказал моей бедной матушке… Да, вместе с ним был повешен еще один человек… такой долговязый, весь в черном. Как же его звали?.. Какой я дурак, вот же книга… Ага… Его имя Ван ден Энден. Так-так. «Копия плана правления, найденная в бумагах шевалье де Рогана и переписанная рукой Ван ден Эндена». О Господи! Это уже прямо ко мне относится. Повесили. Повесили за то, что он переписал план. О-ла-ла, у меня просто душа замирает.
«Протокол пыток Франсуа Афиниуса Ван ден Эндена». Господи милосердный, а что если когда-нибудь к книге, посвященной заговору принца де Листне, будет приложен документ: «Протокол пыток Жана Бюва». Уф!
«Год 1674 и т. д. Мы, Клод Базен, шевалье де Безонс и Огюст Робер де Помере, были доставлены в крепость Бастилию в сопровождении советника и секретаря короля Луи Ле Мазье и т. д. и т. д. Находясь в одной из башен названной выше крепости, мы вызвали Франсуа Афиниуса Ван ден Эндена, приговоренного к смертной казни и к допросу с пристрастием, и заявили обвиняемому, что, несмотря на данную им клятву говорить только правду, он показал не все, что знал о заговоре и намерениях мятежников шевалье де Рогана и Латремона. Ван ден Энден нам ответил, что он сказал все что знал, и поскольку он был не участником заговора, а всего лишь переписчиком некоторых документов, то ему нечего добавить к своим показаниям… Тогда мы надели ему на ноги колодки…»
— Сударь, вы такой образованный человек, — сказал Бюва, обращаясь к старшему писарю. — Нельзя ли вас попросить объяснить мне, что из себя представляют колодки для пыток?
— Дорогой Бюва, — ответил тот, явно польщенный полученным комплиментом, — я могу вам с полным знанием дела это рассказать, так как видел в прошлом году, как их надевали на Дюшофура.
— Сударь, мне было бы интересно узнать…
— Колодки, дорогой Бюва, — важным тоном продолжал господин Дюкудре, — это всего-навсего четыре доски, напоминающие бочарные.
— Отлично.
— Так вот, вашу (когда я говорю «вашу», вы сами понимаете, дорогой Бюва, я вовсе не имею в виду лично вас) правую ногу зажимают между двумя досками; потом эти доски закрепляют веревкой. То же самое проделывают и с левой ногой. Затем обе ноги связывают вместе и между средними досками колотушкой вбивают клинья. Пять клиньев при обычном допросе, десять — при допросе с пристрастием.
— Но, — проговорил Бюва изменившимся голосом, — господин Дюкудре, ноги после этого, наверное, в ужасном состоянии?
— Они просто-напросто оказываются размозженными. Когда, например, вбивали шестой клин, кости Дюшофура раздробились, а при восьмом вместе с кровью потекла мозговая жидкость.
Бюва побледнел как смерть и присел на лесенку, так как боялся упасть.
— Господи Иисусе! — пробормотал он. — Что это такое вы говорите, господин Дюкудре?
— Чистую правду, мой дорогой Бюва. Прочтите описание казни Урбена Грандье: вы найдете там протокол пыток и увидите сами, лгу ли я.
— У меня как раз в руках протокол. Протокол пыток бедного господина Ван ден Эндена.
— Отлично, читайте.
Бюва устремил взгляд в книгу и прочел:
«При первом клине:
Утверждает, что он говорит правду, что ему нечего больше сказать, что он терпит безвинно.
При втором клине:
Говорит, что признался во всем, что ему было ведомо.
При третьем клине:
Кричал: «Ах, Боже, Боже мой! Я сказал все что знал».
При четвертом клине:
Сказал, что ему не в чем признаться, кроме того, что уже известно, а именно в том, что он переписывал план правления, данный ему шевалье де Роганом».
Бюва отер платком пот, выступивший на лбу, и продолжал читать.
«При пятом клине:
Сказал: «Ой-ой, Господи», но не захотел произнести ничего другого.
При шестом клине:
Кричал: «Ой, Господи!»
При седьмом клине:
Кричал: «Я умираю!»
При восьмом клине:
Кричал: «Ах, Боже мой! Я не могу говорить, ибо мне нечего больше сказать».
При девятом клине, то есть при вбивании толстого клина:
Сказал: «Боже мой! Боже мой! Зачем так мучить меня? Вы хорошо знаете, что я ничего не могу сказать; раз я приговорен к смерти, дайте мне умереть».
При десятом, последнем, клине:
Сказал: «О, господа, чего вы от меня хотите? О, благодарю тебя, Боже мой! Я умираю, я умираю!»
— Что это с вами, Бюва? — воскликнул Дюкудре, увидев, что писец побледнел и зашатался. — Да ведь вам дурно!
— Ах, господин Дюкудре, — прошептал Бюва, роняя книгу, и поплелся к своему креслу, словно уже не мог держаться на размозженных ногах. — Ах, господин Дюкудре, я чувствую, что силы меня покидают.
— Вот что значит заниматься чтением, вместо того чтобы работать, — сказал тот служащий, который так долго очинял перо. — Если бы вы прилежно вносили книги в регистр и наклеивали этикетки на корешки, ничего подобного не случилось бы. Но господин Бюва изволит читать! Господин Бюва желает пополнить свое образование!..
— Ну, папаша Бюва, вам теперь уже лучше? — спросил Дюкудре.
— Да, сударь, потому что я принял решение, бесповоротное решение. Было бы несправедливо, ей-Богу, если бы мне пришлось отвечать за преступление, которого я не совершал. У меня есть обязательства перед обществом, перед моей воспитанницей, перед самим собой. Господин Дюкудре, если меня вызовет господин хранитель библиотеки, передайте ему, пожалуйста, что я ушел по неотложному делу.
И Бюва, вынув из своего ящика сверток бумаг, нахлобучил на голову шляпу, схватил трость и, даже не обернувшись, вышел из комнаты с величественным видом, который придавало ему отчаяние.
— Знаете, куда он идет? — спросил служащий, очинявший перо.
— Нет, — ответил Дюкудре.
— Пошел небось играть в шары на Елисейские поля или на Поршерон.
Но служащий ошибся: Бюва не отправился ни на Елисейские поля, ни на Поршерон.
Он отправился к Дюбуа.
— Господин Жан Бюва! — доложил лакей.
Дюбуа вытянул свою змеиную головку и не без труда разглядел за широкой фигурой лакея, заполнявшего собой весь дверной проем, толстенького человечка с бледным лицом и дрожащими коленками, который покашливал, чтобы придать себе побольше уверенности. С первого взгляда Дюбуа понял, с кем имеет дело.
— Пусть войдет, — сказал Дюбуа.
Лакей отошел в сторону, и Жан Бюва показался на пороге.
— Входите же, входите, — сказал Дюбуа.
— Вы мне оказываете большую честь, сударь, — пробормотал Бюва, не двигаясь с места.
— Закройте дверь и оставьте нас, — сказал Дюбуа лакею.
Лакей повиновался. Дверь, неожиданно ударив Бюва по спине, подтолкнула его вперед. С секунду он нетвердо держался на ногах, а потом опять застыл в полной неподвижности, не сводя с Дюбуа удивленных глаз.
И в самом деле, у Дюбуа был довольно странный вид. Верхнюю часть своего архиепископского облачения он успел уже снять, поэтому он был в рубашке, черных штанах и лиловых чулках. Это зрелище совершенно обескуражило Бюва, ибо он увидел, вопреки своим ожиданиям, не министра и не архиепископа, а какое-то странное существо, более похожее на орангутанга, чем на человека.
Дюбуа уселся в кресло, закинув ногу на ногу и обхватил колено руками.
— Ну, сударь, — сказал он, — вы желали со мной поговорить? Я к вашим услугам.
— Простите, сударь, — сказал Бюва, — я хотел видеть господина архиепископа Камбрейского.
— Это я и есть.
— Как, это вы, монсеньер! — воскликнул Бюва, схватившись обеими руками за шляпу и кланяясь до земли. — Соблаговолите простить меня, но я не узнал ваше преосвященство. Правда, я впервые удостоен чести вас видеть. Однако по вашему… хм… по вашему величественному виду… хм-хм!.. мне следовало бы догадаться…
— Как ваше имя? — спросил Дюбуа, прерывая лепет Бюва.
— Жан Бюва, ваш покорный слуга.
— Кто вы такой?
— Служащий королевской библиотеки.
— И вы пришли мне сообщить какие-то секретные сведения относительно Испании?
— Видите ли, в чем дело, монсеньер: поскольку служба не занимает всего моего времени, я могу по своему усмотрению располагать четырьмя часами утром и шестью — после обеда. А так как Бог наградил меня очень красивым почерком, то я беру работу на дом.
— Понимаю, — сказал Дюбуа. — Вам дали для переписки подозрительные бумаги, и вот вы мне их принесли, не так ли?
— Да, они в этом свертке, монсеньер, в этом свертке, — сказал Бюва, протянув Дюбуа пакет.
Дюбуа одним прыжком оказался около Бюва, взял сверток, сел за письменный стол и, в одно мгновение разорвав бечевку и обертку, принялся разглядывать бумаги.
Первые строчки, которые он прочел, были написаны по-испански. Но так как Дюбуа дважды ездил с миссией в Испанию, он немного болтал на языке Кальдерона и Лопе де Вега и поэтому сразу же увидел, какую важность имели эти бумаги. И в самом деле, здесь были ни больше ни меньше, как протест дворянства, список офицеров, готовых поступить на службу к испанскому королю, и манифест, сочиненный кардиналом де Полиньяком и маркизом де Помпадуром и призывающий все королевство к восстанию. Все эти документы были адресованы непосредственно Филиппу V, и к ним была приложена записка, написанная, как Дюбуа понял по почерку, рукой де Селламаре, в которой королю сообщалось, что заговор близится к развязке, что де Селламаре будет день за днем сообщать его величеству обо всех мало-мальски значительных событиях, могущих как-либо повлиять на ход подготовки восстания. И в дополнение ко всему здесь был пресловутый план заговора, с которым мы уже ознакомили читателей и который, по недосмотру оказавшись в числе бумаг, переведенных на испанский, вызвал такой страх у Бюва. Вместе с планом лежала его копия, написанная красивым почерком Бюва и прерванная на словах:
«Действовать таким образом во всех провинциях…»
Бюва с тревогой следил за выражением лица Дюбуа.
Он увидел, как удивление сменилось радостью. Затем лицо архиепископа стало непроницаемым. Читая документы, Дюбуа беспрестанно менял позу, кусал губы, пощипывал себя за нос. Однако по этим признакам Бюва все же не мог понять, какое впечатление произвели на архиепископа доставленные им бумаги. Когда Дюбуа закончил чтение, его лицо осталось для Бюва таким же загадочным, как и испанские тексты, которые он переписывал.
Что же касается Дюбуа, то он прекрасно понимал исключительную важность тайны, ключ к которой дал ему этот писарь, и теперь думал лишь о том, как бы выудить из него побольше сведений. Вот что, собственно, скрывалось за этими беспрестанными изменениями позы, покусыванием губ и пощипыванием носа. Наконец Дюбуа, видимо, принял какое-то решение, ибо лицо его вдруг озарилось приветливой улыбкой, и, обернувшись к Бюва, все еще почтительно стоявшему в стороне, он сказал:
— Что же вы не присядете, дорогой господин Бюва?
— Благодарю вас, монсеньер, — весь дрожа, ответил Бюва, — я не устал.
— Простите, — возразил Дюбуа, — но я вижу, что у вас дрожат колени.
И в самом деле, с тех пор как Бюва прочитал протокол пыток Ван ден Эндена, его ноги не переставали трястись мелкой нервной дрожью, как у собак, перенесших чумку.
— Дело в том, монсеньер, — сказал Бюва, — что вот уже два часа, как я едва держусь на ногах. Сам не пойму, что со мной случилось.
— Так сядьте же поскорей и давайте поговорим, как добрые друзья.
Бюва посмотрел на Дюбуа с таким изумлением, что в другое время архиепископ, встретив подобный взгляд, не смог бы удержаться от смеха. Но тут Дюбуа сделал вид, что не замечает удивления своего собеседника, и, придвинув стоявший неподалеку стул, жестом повторил свое приглашение.
Отказаться было невозможно. Шатаясь, Бюва подошел к стулу и сел на самый краешек. Положив шляпу на пол, зажав трость между коленями и опершись руками на набалдашник, он застыл в ожидании. Очевидно, ему было нелегко все это проделать, так как лицо его из мертвенно-бледного стало пунцовым.
— Итак, дорогой господин Бюва, вы занимаетесь перепиской?
— Да, монсеньер.
— И много вы зарабатываете?
— Очень мало, монсеньер, очень мало.
— Однако у вас замечательный почерк, господин Бюва.
— Но не все ценят подобно вам этот талант, ваше преосвященство.
— Да, это верно. Но ведь, кроме того, вы еще служите в королевской библиотеке?
— Имею эту честь.
— Ну, а ваша должность приносит вам хороший доход?
— Монсеньер, это совсем другое дело. Моя должность мне ничего не приносит, поскольку вот уже шесть лет, как кассир в конце каждого месяца говорит нам, что король слишком стеснен в средствах, чтобы нам платить.
— И тем не менее вы продолжаете служить его величеству?.. Весьма похвально, господин Бюва, весьма похвально!
Бюва встал, поклонился архиепископу и снова сел.
— И к тому же, — продолжал Дюбуа, — у вас, должно быть, есть семья, жена, дети?
— Нет, монсеньер, я холост.
— Но у вас есть хотя бы родственники?
— Только воспитанница, монсеньер, прелестная девушка, к тому же очень талантливая. Она поет, как мадемуазель Бюри, и рисует, как господин Грёз.
— Ах, господин Бюва, а как же зовут вашу воспитанницу?
— Батильда… Батильда дю Роше, монсеньер. Она дворянка, ее отец был адъютантом господина регента в те времена, когда господин регент был еще герцогом Шартрским. К несчастью, ее отец убит в битве при Альмансе.
— Я вижу, на вас лежит немалое бремя.
— Вы имеете в виду Батильду, монсеньер? О нет, Батильда не бремя; напротив, это бедное дитя приносит в дом больше денег, чем стоит ее содержание. Батильда — бремя! Подумать только! Во-первых, ежемесячно господин Папийон… вы знаете такого, монсеньер? Это торговец красками с улицы Клери… Так вот, господин Папийон выплачивает ей по восемьдесят ливров за два рисунка, которые она для него делает. Во-вторых…
— Я хочу лишь сказать, дорогой Бюва, что вы небогаты.
— О, в этом вы, конечно, правы, монсеньер, — я небогат. А мне бы очень хотелось быть богатым… ради Батильды. Если бы вы могли добиться от господина регента, чтобы из первых денег, которые попадут в государственную казну, мне бы выплатили все, что причитается за шесть лет работы в библиотеке, или хотя бы часть этих денег…
— А какую сумму примерно составляет этот долг?
— Четыре тысячи семьсот ливров двенадцать су и восемь денье, монсеньер.
— Какой пустяк! — воскликнул Дюбуа.
— Как пустяк? Разве это пустяк, монсеньер?
— Да, это не деньги.
— Нет, монсеньер, это деньги, и притом большие. И доказательством тому служит то обстоятельство, что король не в состоянии мне их выплатить.
— Да, но эта сумма не сделает вас богатым.
— Получив ее, я почувствовал бы себя свободней. Не стану скрывать от вас, монсеньер, что если из первых денег, которые поступят в королевскую казну…
— Дорогой Бюва, — сказал Дюбуа, — я могу предложить вам кое-что получше.
— Что ж, предложите, монсеньер.
— Ваше благополучие в ваших руках.
— Моя покойная матушка всегда мне это твердила, монсеньер.
— Это лишь доказывает, дорогой Бюва, что ваша матушка была весьма умной женщиной.
— Монсеньер, я к вашим услугам. Что мне надлежит делать?
— Господи, да сущую малость. Вы сейчас, не уходя из моего кабинета, перепишете все эти бумаги.
— Но, монсеньер…
— Это еще не все, дорогой господин Бюва. Затем вы отнесете тому человеку, который дал вам эту работу, и оригинал и копии, словно ничего не случилось. Вы возьмете у него новые документы для переписки и тотчас же принесете их мне, чтобы я мог с ними ознакомиться, а в остальном поступите с ними как с прежними, и так будет продолжаться до тех пор, пока я вам не скажу, что больше не надо.
— Но, монсеньер, — сказал Бюва, — мне кажется, что, если я буду так действовать, я обману доверие принца.
— Ах, так вы имеете дело с принцем, дорогой господин Бюва? А как зовут этого принца?
— Но, монсеньер, мне кажется, назвав его имя, я тем самым его выдам.
— Ну, знаете!.. Так зачем же вы ко мне пришли?
— Я пришел, монсеньер, предупредить вас, что его высочеству господину регенту угрожает опасность. Вот и все.
— Ах, вот как! — насмешливо проговорил Дюбуа. — И вы рассчитываете на этом остановиться?
— Да, монсеньер, мне бы этого хотелось.
— Увы, господин Бюва, это невозможно.
— Как невозможно?
— Совершенно невозможно, уверяю вас!
— Господин архиепископ, я честный человек!
— Господин Бюва, вы дурак!
— Тем не менее, монсеньер, мне бы хотелось молчать.
— Нет уж, дорогой мой, вам придется говорить.
— Если я буду говорить, то окажусь предателем по отношению к принцу.
— А если будете молчать, то окажитесь его сообщником.
— Сообщником, монсеньер? Но в каком же преступлении?
— Сообщником в государственной измене… О! Полиция уже давненько следит за вами.
— За мной, монсеньер?
— Да, за вами… Под тем предлогом, что вам не выплачивают жалованья вашего, вы позволяете себе вести крамольные разговоры, подрывающие авторитет государственной власти.
— О монсеньер! Неужели можно сказать…
— Под тем предлогом, что вам не платят жалованья, вы переписываете мятежные прокламации и занимаетесь этим вот уже четыре дня.
— Монсеньер, я обнаружил это лишь вчера. Ведь я не знаю испанского языка.
— Нет, сударь, вы знаете испанский.
— Клянусь вам, монсеньер…
— А я утверждаю, что вы знаете испанский! И доказать это можно тем, что в ваших копиях нет ни одной ошибки. Но это еще не все.
— Как не все?
— Да, не все. Разве этот документ написан по-испански, сударь? Взгляните…
«Завладеть пограничными постами близ Пиренеев и заручиться поддержкой дворян, проживающих в этих кантонах».
— Но, монсеньер, ведь именно этот документ и позволил мне обнаружить заговор.
— Господин Бюва, людей отправляли на каторгу и за меньшие преступления.
— Монсеньер!..
— Господин Бюва, на виселицу попадали и менее виновные, чем вы.
— Монсеньер, монсеньер!..
— Господин Бюва, их четвертовали!..
— Помилуйте, монсеньер, помилуйте!
— Помиловать? Помиловать такого негодяя, как вы, господин Бюва? Я засажу вас в Бастилию, а мадемуазель Батильду отправлю в Сен-Лазар!
— В Сен-Лазар? Батильду в Сен-Лазар! Кто же имеет право так поступить, монсеньер?
— Я, господин Бюва.
— Нет, монсеньер, вы не имеете права так поступить! — воскликнул Бюва. Боязливый и покорный, пока дело касалось его самого, он внезапно рассвирепел, как тигр, когда беда стала грозить Батильде. — Батильда вам не простая девушка, монсеньер! Батильда — дворянка, дочь офицера, который спас регенту жизнь. Я пойду к его высочеству…
— Нет, прежде вы пойдете в Бастилию, господин Бюва! А затем мы решим, как нам поступить с мадемуазель Батильдой, — сказал Дюбуа и позвонил в колокольчик.
— Монсеньер, что вы делаете?
— Это вы сейчас увидите.
В кабинет вошел лакей, и Дюбуа приказал ему:
— Конвойного и карету!
— Монсеньер! — воскликнул Бюва. — Монсеньер, я на все согласен!
— Выполняйте мое приказание, — сказал Дюбуа, обращаясь к лакею.
Лакей вышел.
— Монсеньер… — взмолился Бюва, простирая к Дюбуа руки. — Монсеньер, я подчиняюсь беспрекословно!
— Нет уж, господин Бюва. Вы хотите, чтобы вас судили? Пожалуйста. Вы хотите испытать, крепка ли веревка на виселице? Не беспокойтесь, вам доведется это узнать.
— Монсеньер! — воскликнул Бюва, падая на колени. — Что я должен сделать?
— Вас повесят! Повесят!! Повесят!!!
— Монсеньер, — доложил лакей, входя в комнату. — Карета у ворот, а конвойный ждет в прихожей.
— Монсеньер, — прошептал Бюва, по-прежнему стоя на коленях. Он ломал свои маленькие руки и в отчаянии рвал те немногие волосы, которые у него еще остались на голове. — Монсеньер, неужели вы не сжалитесь надо мной?
— Так вы не желаете назвать имя принца?
— Принц де Листне, монсеньер.
— Вы не желаете сказать мне его адрес?
— Он живет на улице Бак, в доме номер сто десять.
— Вы не желаете снять копии со всех этих документов?
— Я немедленно сажусь за работу, монсеньер, немедленно! — сказал Бюва и направился к письменному столу. Он схватил перо, окунул его в чернила и, взяв чистую тетрадь, вывел на первой странице великолепную заглавную букву. — Вот видите, монсеньер, я уже взялся за дело. Только разрешите мне написать Батильде записку, что я не вернусь обедать… Батильду — в Сен-Лазар! — сквозь зубы пробормотал Бюва. — Черт возьми! Уж он бы выполнил свою угрозу.
— Да, сударь, можете не сомневаться, я бы сделал это и еще более ужасные вещи ради спасения государства. И вы почувствуете это на собственной шкуре, если не вернете эти бумаги вашему принцу, не принесете мне новые документы и не будете приходить ежедневно ко мне в кабинет, чтобы снимать с них копии.
— Но, монсеньер, — сказал Бюва в полном отчаянии, — как же я могу одновременно работать в библиотеке и приходить сюда?
— Что ж, вы не будете ходить в библиотеку. Велика беда!
— Как я не буду ходить в библиотеку? Вот уже пятнадцать лет, как я служу там, и за это время не пропустил ни одного рабочего дня.
— Что ж, я предоставляю вам месячный отпуск.
— Но меня же уволят, монсеньер.
— Какая вам разница, раз вам все равно ничего не платят?
— Но это же честь, монсеньер, быть государственным чиновником! А кроме того, я люблю мои книги, мой стол, мое кожаное кресло! — воскликнул Бюва, готовый заплакать при мысли, что он может все это потерять.
— Если вам жалко расставаться с вашими книгами, столом и креслом, вы должны во всем меня слушаться.
— Я ведь вам уже сказал, что весь в вашем распоряжении, монсеньер.
— Итак, вы будете выполнять все, что я вам прикажу?
— Все.
— И вы будете держать язык за зубами?
— Я буду нем как рыба.
— Вы никому не скажете ни слова, даже мадемуазель Батильде?
— Ну уж ей-то меньше, чем кому бы то ни было.
— Хорошо, на этих условиях я вас прощаю.
— О монсеньер!
— Я забуду вашу вину.
— Монсеньер, вы слишком добры.
— И даже… быть может, я вас вознагражу.
— Монсеньер, какое великодушие!
— Ладно, ладно. Беритесь-ка лучше за дело!
— Я уже начал, монсеньер.
И Бюва принялся писать для быстроты скорописью, ничем не отвлекаясь, переводя взгляд лишь от оригинала к копии и от копии к оригиналу. Время от времени он останавливался лишь для того, чтобы вытереть со лба крупные капли пота.
Дюбуа воспользовался сосредоточенностью Бюва, чтобы незаметно выпустить из соседней комнаты Фийон. Знаком приказав ей молчать, он повел ее к двери.
— Ну что, кум, — прошептала Фийон, ибо, несмотря на запрещение разговаривать, она была не в силах сдержать своего любопытства, — где же твой писец?
— Вот он, — сказал Дюбуа, указывая на Бюва, который, склонившись над бумагой, усердно скрипел пером.
— Что он делает?
— Ты спрашиваешь, что он делает?
— Ну да.
— Что он делает? Угадай-ка!
— Как же я могу угадать, черт возьми?
— Значит, ты хочешь, чтобы я тебе сказал, что он делает?
— Ну да!
— Ну что ж, он изготовляет копию…
— … копию чего?
— Копию послания папы о назначении меня кардиналом. Ну, теперь ты довольна?
Тут у Фийон вырвался такой громкий возглас удивления, что Бюва вздрогнул и невольно обернулся.
Но Дюбуа успел уже вытолкнуть Фийон из кабинета, еще раз приказав ей ежедневно докладывать ему все, что она узнает относительно капитана.
Может быть, читатель спросит, что делали в это время Батильда и д’Арманталь?
Ничего. Они просто были счастливы.
Прошло четыре дня, в течение которых Бюва, ссылаясь на нездоровье, не ходил в библиотеку и делал ежедневно по две копии с секретных документов: одну — для принца де Листне, другую — для Дюбуа. Все эти четыре дня, бесспорно самые тревожные в жизни бедняги-писца, он был столь мрачен и молчалив, что Батильда, хотя все мысли ее были заняты д’Арманталем, неоднократно одолевала его расспросами. Но всякий раз Бюва, собрав все свои душевные силы, отвечал, что решительно ничего не произошло, и, так как он вслед за тем начинал насвистывать свою любимую песенку, ему удавалось обмануть Батильду. Сделать это было тем легче, что каждый день в обычный час он уходил из дому, словно направляясь в библиотеку, и девушка, таким образом, не могла заметить никаких изменений в его распорядке дня.
А к д’Арманталю каждое утро приходил аббат Бриго и рассказывал, что их дела идут вполне успешно. А поскольку отношения шевалье с Батильдой развивались тоже как нельзя лучше, д’Арманталь пришел к заключению, что участвовать в заговоре — самое приятное занятие на свете.
Что касается герцога Орлеанского, то он, ни о чем не подозревая, ни в чем не отступая от своих привычек, как всегда, пригласил на воскресный ужин своих приятелей и своих фавориток, как вдруг — это было в два часа пополудни — в его кабинет вошел Дюбуа.
— А, это ты, аббат? Я как раз посылал к тебе узнать, будешь ли ты сегодня ужинать с нами, — сказал регент.
— Вы, значит, позвали к себе на вечер гостей, монсеньер? — спросил Дюбуа.
— Ты что, с луны свалился? И почему у тебя такая постная физиономия? Уж не забыл ли ты, что сегодня воскресенье?
— Нет, не забыл, монсеньер.
— Тогда приходи нынче вечером. Гляди, вот список гостей: Носе, Лафар, Фаржи, Раван, Брольи. Я не приглашаю Бранкаса, он невыносимо скучен в последнее время. Наверное, он стал заговорщиком, честное слово! А кроме того, я позвал фалари и Аверн. Они не переносят друг друга и уж, наверное, вцепятся друг другу в волосы. Вот будет забавная картина! Кроме них, придет Мышка и, возможно, мадам де Сабран, если только у нее не назначено свидание с Ришелье.
— Это ваш список, монсеньер?
— Да.
— Быть может, теперь вы, ваше высочество, соблаговолите взглянуть на мой?
— Значит, вы тоже составили список?
— Нет, мне его принесли.
— Что это такое? — спросил регент, бегло взглянув на бумагу, которую ему подал Дюбуа.
«Поименный список офицеров, желающих поступить на службу к испанскому королю: Клод Франсуа де Феррет, кавалер ордена Людовика Святого, генерал-майор и полковник французской кавалерии; Боше, кавалер ордена Людовика Святого, полковник пехоты; де Сабран, де Ларошфуко-Гондраль, де Вильнев, де Лескюр, де Лаваль».
— Ну и что же?
— А вот вам еще один список. — И Дюбуа подал герцогу другой документ — «Протест дворянства». — Что ж, монсеньер, продолжайте составлять списки, продолжайте, не вы один этим занимаетесь. Вот, например, принц де Селламаре тоже составляет свои списки:
«Подписи следуют без различия титулов и рангов: де Вье-Пон, де Ла Пайетри, де Бофремон, де Латур-дю-Пен, де Монтобан, Луи де Комон, Клод де Полиньяк, Шарль де Лаваль, Антуан де Кастеллю, Арман де Ришелье».
— И где ты, хитрый черт, все это добыл?
— Терпение, монсеньер, это только начало. Извольте взглянуть сюда.
«План заговора. Завладеть пограничными постами близ Пиренеев. Привлечь на свою сторону гарнизон в Байонне».
— Сдать наши города, вручить испанскому королю ключи от Франции! Кто хочет это сделать, Дюбуа?
— Терпение, монсеньер, у меня припасено для вас кое-что почище. Вот извольте: письмо, написанное собственной рукой его величества Филиппа Пятого.
— «Королю Франции…» Но ведь это всего лишь копии, — сказал регент.
— Я вам сейчас скажу, у кого находятся оригиналы.
— А ну-ка, дорогой аббат, посмотрим, что это такое:
«С тех пор как волею Провидения я оказался на испанском престоле… и т. д. и т. д. Как встретят ваши верноподданные договор, направленный против меня… и т. д. и т. д. Прошу ваше величество созвать Генеральные штаты королевства».
— От чьего имени созвать Генеральные штаты?
— Вы же видите, монсеньер, от имени Филиппа Пятого.
— Филипп Пятый, — король Испании, а не Франции. Пусть он занимается своими делами. Я уже однажды перешел через Пиренеи, чтобы вернуть ему престол. Что ж, я могу еще раз проделать этот путь, чтобы свергнуть его с престола.
— Об этом мы еще успеем потолковать. Я не отвергаю этот план. Но сейчас прошу вас, монсеньер, прочтите пятый документ, как вы сможете убедиться, не менее важный, чем все остальные.
И Дюбуа протянул регенту еще одну бумагу, которую герцог Орлеанский развернул с таким нетерпением, что порвал ее.
— Ах, черт возьми! — пробормотал регент.
— Неважно, монсеньер: сложите куски и читайте.
Регент сложил оба куска разорванного документа и прочел.
— «Дорогие и любимые!..» Да, дело ясное! Речь идет, ни больше ни меньше, как о том, чтобы меня низвергнуть. Эти документы заговорщики, вероятно, собирались передать королю?
— Да, монсеньер, завтра.
— Кто должен был это сделать?
— Маршал.
— Вильруа?
— Он самый.
— Как же он мог решиться на такой шаг?
— Это не он решился, а его жена.
— Еще одна проделка Ришелье.
— Вы угадали, ваше высочество.
— Откуда у тебя все эти бумаги?
— От одного бедняги-писца, которому поручили снять с них копии, потому что после налета полиции Лавалю пришлось приостановить работу в своей подпольной типографии.
— И этот переписчик был непосредственно связан с де Селламаре?.. Какие глупцы!
— Отнюдь нет, монсеньер, отнюдь нет. Все меры предосторожности были приняты. Писец имел дело лишь с принцем де Листне.
— Принц де Листне? Это еще что за птица?
— Он живет на улице Бак, дом сто десять.
— Я такого не знаю.
— Ошибаетесь, монсеньер, вы его знаете.
— Где же я мог его видеть?
— В вашей прихожей, монсеньер.
— Значит, этот мнимый принц де Листне…
— …не кто иной, как долговязый прохвост Давранш, лакей герцогини дю Мен.
— О, я был бы удивлен, если бы эта злая оса не оказалась замешанной в заговоре.
— Она его душа! И если вы, монсеньер, пожелаете на сей раз расправиться с ней и со всей ее шайкой, то имейте в виду, что все они в наших руках.
— Займемся прежде более срочным делом.
— Да, Нам надо решить, что делать с Вильруа. Готовы ли вы, монсеньер, к решительным действиям?
— Вполне. Пока он изображал из себя оперного героя и только размахивал руками, мы его терпели. Пока он ограничивался клеветой и дерзкими выходками, мы ему прощали. Но теперь, когда речь идет о судьбе королевства, нет, уж извините, господин маршал! Вы и так нанесли Франции достаточный урон как бездарный военачальник, чтобы мы могли позволить вам наносить вред стране вашей жалкой политикой!
— Итак, — сказал Дюбуа, — на этот раз мы арестуем его.
— Да, но с известными предосторожностями: его необходимо застигнуть на месте преступления.
— Ну, это нетрудно. Он ведь ежедневно приходит в восемь утра к королю.
— Да, — подтвердил регент.
— Так вот, вам следует, монсеньер, явиться завтра ровно в половине восьмого в Версаль.
— А потом?
— Вы зайдете к его величеству раньше маршала.
— И там в присутствии короля я обвиню его…
— Нет, нет, монсеньер. Надо…
В этот момент в дверях кабинета появился лакей.
— Молчи, — предупредил регент Дюбуа и, повернувшись к лакею, спросил: — Что тебе надо?
— Вас желает видеть герцог де Сен-Симон.
— Спроси, важное ли у него дело.
Лакей обернулся к герцогу де Сен-Симону, стоящему в приемной, и, обменявшись с ним несколькими словами, сказал регенту:
— У герцога к вам дело чрезвычайной важности.
— Тогда пусть войдет.
Вошел Сен-Симон.
— Простите, герцог, — сказал регент, — я сейчас закончу разговор с Дюбуа и через пять минут буду в вашем распоряжении.
Герцог Орлеанский и Дюбуа отошли в угол кабинета. Минут пять они о чем-то шептались, а затем Дюбуа откланялся.
— Сегодняшний ужин у герцога отменяется, — сказал он лакею, выходя из кабинета. — Предупредите приглашенных. Господин регент болен.
— Это правда, монсеньер? — спросил Сен-Симон с неподдельным волнением, ибо герцог, весьма немногих даривший своей дружбой, выказывал то ли из расчета, то ли по душевной склонности большую симпатию к регенту.
— Нет, дорогой герцог, — ответил Филипп, — во всяком случае, не настолько, чтобы следовало беспокоиться. Но Ширак утверждает, что если я не переменю образ жизни, то умру от апоплексического удара. Вот я и решил угомониться.
— Монсеньер, да услышит Бог ваши слова! — сказал Сен-Симон. — Хотя, увы, вы слишком поздно приняли это решение.
— Почему слишком поздно, дорогой герцог?
— Потому что легкомыслие вашего высочества дало чересчур много пищи для клеветы.
— Если дело только в этом, дорогой герцог, то не стоит беспокоиться. Клевета меня так долго преследовала, что пора бы ей уже устать.
— Напротив, монсеньер, — возразил Сен-Симон. — Должно быть, против вас замышляют новую интригу, потому что клевета опять подняла свою ядовитую голову и шипит громче, чем когда бы то ни было.
— Ну, что же еще случилось?
— А вот что: когда я вышел после вечерни из церкви Святого Рока, то увидел на паперти нищего, который просил милостыню и пел. Не прекращая своего пения, он предлагал всем выходящим листки с текстом песен. И знаете, что это оказались за песни, монсеньер?
— Нет. Но, наверное, какой-нибудь памфлет против Ло, или против бедной герцогини Беррийской, или, быть может, даже против меня. Ах, дорогой герцог, пусть себе поют, лишь бы платили налоги.
— Вот, монсеньер, читайте, — сказал Сен-Симон.
И он протянул герцогу Орлеанскому листок плотной дешевой бумаги со стихотворным текстом, напечатанным так, как обычно печатают уличные песни.
Регент, пожав плечами, взял листок и, взглянув на него с невыразимым отвращением, принялся читать:
О вы, ораторы, чьей гневной речи сила
Будила в древности в сердцах победный дух,
И Рим, и Грецию к борьбе вооружила,
Презреньем заклеймив тиранов злобных двух.
Вложите весь ваш яд, всю вашу желчь в мой стих,
Чтоб заклеймить я мог того, кто хуже их!
— Узнает ли ваше высочество автора этой оды? — спросил Сен-Симон.
— Да, — ответил регент. — Это Лагранж-Шансель.
И он продолжал чтение.
О, страшный человек! Едва открыл он очи,
Как увидал барьер меж троном и собой,
И вот его сломить решил ценой любой,
И, мысли черные лелея дни и ночи,
В тиши овладевал — о, мстительный злодей! —
Уменьем всех Цирцей, искусством всех Медей.
…Лишь в злодеяниях и черпая отраду,
С упорством шествуя по адскому пути,
К заветной цели он надеялся прийти,
За преступления стяжав себе награду.
— Возьми, герцог, — сказал регент, возвращая листок Сен-Симону, — это так ничтожно, что у меня нет сил дочитать эти вирши до конца.
— Нет, читайте, монсеньер. Вы должны знать, на что способны ваши враги. Они выползают на свет Божий, что ж, тем лучше. Это открытая война. Ваши враги вызывают вас на бой. Примите же его и докажите им, что вы победитель в сражениях при Нервиндене, Стенкеркене и Лериде.
— Вы настаиваете, чтобы я читал, герцог?
— Это необходимо, монсеньер!
И регент с чувством непреодолимого отвращения вновь перевел глаза на листок и стал читать оду, пропустив часть строфы, чтобы поскорее дойти до конца:
Спешит за братом брат, муж за женою вслед —
От смерти не уйти, для них спасенья нет!
…Так падают сыны, оплакавши отца,
Рукой коварною повержены жестоко!
Удар настигнет всех. Вот два невинных сына —
Последний наш оплот — остались у дофина…
Но Парки рвется нить; навек покинул нас
Один из них… Второй предчувствует свой час.
Регент читал ее вслух, делая паузу после каждой строчки, и, по мере того как ода приближалась к концу, голос его все больше менялся. На последнем стихе он не смог уже сдержать свой гнев и, скомкав листок, видимо, хотел что-то сказать, но был не в силах выговорить ни слова. Лишь две слезы скатились по его щекам.
— Монсеньер, — сказал Сен-Симон, глядя на регента с сочувствием и глубочайшим уважением, — монсеньер, я бы хотел, чтобы весь мир видел эти благородные слезы. Тогда бы мне не пришлось советовать вам отомстить врагам, ибо весь мир убедился бы, что вас не в чем обвинить.
— Да, меня не в чем обвинить, — прошептал регент. — И долгая жизнь Людовика Пятнадцатого будет тому доказательством. Презренные! Они-то лучше, чем кто бы то ни было, знают, кто является истинными виновниками всех бед. Госпожа де Ментенон! Герцогиня дю Мен! Маршал де Вильруа! А подлейший Лагранж-Шансель всего лишь их выкормыш. И подумать только, Сен-Симон, что сейчас все они в моей власти и мне достаточно поднять ногу, чтобы раздавить этих гадин!
— Давите их, сударь, давите! Ибо такой случай представляется не каждый день, а уж когда он представился, его нельзя упускать!
Регент на минуту задумался, и за это мгновение его искаженное гневом лицо вновь приняло присущее ему выражение доброты.
— Но, — сказал Сен-Симон, который сразу же заметил перемену, происшедшую в регенте, — я вижу, что сегодня вы этого не сделаете.
— Да, герцог, вы правы, — сказал Филипп, — ибо сегодня мне надо заняться более важным делом, чем месть за оскорбленного герцога Орлеанского. Я должен спасти Францию.
И, протянув руку Сен-Симону, регент прошел в свою комнату.
В девять часов вечера регент, вопреки всем своим привычкам, покинул Пале-Рояль и поехал ночевать в Версаль.