Потом он перечитывает письмо. Почему нельзя написать так, как чувствуешь? Что-то теряется, выдыхается, когда слова пишутся на бумаге. Перед словом «Юра» он вписывает «твой». Сказать так ей он бы не посмел, а написать решился.


* * *


Сегодня вечером Борис дома один. Папа еще не пришел, а мама сказала:

— Борис, я ухожу, надо навестить тетю Лизу, она сломала ногу. Ужин на столе, ешь с хлебом, не забудь выпить молока.

Про папу мама ничего не сказала, ничего не просила передать. Раньше она обязательно что-нибудь бы сказала.

Хлопнула дверь, мама ушла, Борис остался один. Немного послонялся из угла в угол. Все как всегда. На окне коричневая штора в желтых кружочках. Раньше Борису очень нравилась эта штора, желтые кружочки были похожи на мандаринчики. Теперь коричневая штора выглядела мрачной. В углу телевизор. Раньше Борис обязательно включил бы его. Пусть хоть что-нибудь показывает, не все ли равно — кино, концерт, футбол, все интересно. Теперь он поглядел на темный экран и отвернулся. На стене большой календарь с японскими красавицами. Красавица в красном, другая — в зеленом, в желтом. Раньше Борис думал, глядя на них: «Какие замечательные красавицы». Теперь подумал: «Вырядились в свои разноцветные халаты. И что хорошего?» На тахте сидит потертый плюшевый мишка. Раньше Борис любил этого медведя, даже в детский сад с собой носил и во сне с ним не расставался, а чтобы мама не отбирала, клал на мишкин плюшевый живот свою щеку. Теперь мишка сидел, повалившись на бок, Борис, проходя мимо, не посадил его ровно.

Все было на своих местах, но квартира стала не похожа на себя.

Когда папа бывал дома по вечерам, в доме всегда получался какой-нибудь беспорядок. Валялась на полу прочитанная газета, лежали окурки в пепельнице. Или яблочный огрызок торчал на спинке дивана.

Мама смеялась и говорила:

«Ну когда ты привыкнешь к порядку? Неужели трудно?»

«Конечно, не трудно, — мирно отвечал папа, — я больше никогда не буду набрасывать. Я уберу».

Мама убирала сама, а папа снова устраивал назавтра беспорядок. Но от этого беспорядка Борису было хорошо. Папа дома, он читает газету, грызет яблоко, а когда решает кроссворд, карандаш обязательно закатывается под тахту и лежит там до следующей уборки. Ну и пускай лежит. И пускай будут окурки в пепельнице. Когда пепельница пустая и чисто вымытая вот уже сколько дней, от этого совсем плохо. И нет ощущения порядка, а, наоборот, беспорядка.

Все на своих местах. Кресло не сдвинуто с места. Плотно прикрыта дверь в другую комнату, а раньше папа всегда оставлял ее полуоткрытой, и она скрипела, когда ее качало сквозняком.

Борис собрался пойти к Муравьеву, не хотелось сидеть дома. Но тут зазвонил телефон. Женский голос сказал:

— Я по поводу обмена. Вы давали объявление?.. Алё!

Борис молчал. Он не мог выговорить ни слова. Да и что говорить?

— Вы слушаете? — настойчиво говорил голос. — Алё! Алё! — Она стала дуть в трубку.

— Я слушаю, — наконец проговорил Борис.

— Детка! Позови кого-нибудь из взрослых.

— Вы слушаете? — Борис говорил очень решительно. — Папа просил передать — мы отказываемся меняться. Передумали. Поняли?

Он не заметил, как открылась входная дверь, отец вошел в квартиру. Он отпер дверь своим ключом и стоял в коридоре. Пока Борис говорил с незнакомой женщиной, отец стоял там, в темном коридоре, не зажигая света, не снимая пальто, не выпуская из рук портфеля.

— И не звоните сюда больше! Папа не велел!

— Несерьезный человек твой папа! — сказал голос. — То надумал, то раздумал. Морочит людям голову.

— Нет, мой папа, очень хороший! Не имеете права так говорить! Мой папа самый лучший! Вам и не снился такой папа!

Женщина давно положила трубку, а Борис все кричал. И по лицу катились слезы.

Отец шагнул в комнату. Прижал голову сына к пальто, ладонь лежала на спине Бориса, у того вздрагивала спина, лицо зарывалось в жесткую ткань пальто.

— Не плачь, не плачь. Только не плачь, — говорил отец.

— Я не плачу, не плачу, не плачу, — твердил Борис.


* * *


В этот день Юра вместе с Хабибуллиным и Васей Носовым дежурили по кухне. Рано, еще на рассвете, когда туман над рекой стоит столбиками, когда тянет холодом от травы, от дерева, от самого неба, они сидели друг против друга на березовых чурбаках около столовой и чистили рыбу. Юра сразу исколол руки, слизывал кровь украдкой. Узкие черные глаза казаха Хабибуллина смотрели деликатно мимо Юры. Хабибуллин пел протяжную, песню без слов и без мелодии, чистил рыбешку; вид у него был такой: раз надо, нечего тратить на это всякие «трудно» или «легко». Надо, вот я и делаю свое дело. Юра завидовал ему. Рыбешка была скользкая, вылетала из рук, шлепалась на землю, облеплялась травинками, сосновыми иголками и песком. Надо было до завтрака вычистить тысячу колючих рыбок.

Юра считал их, а Хабибуллин не считал. И от этого Юре казалось, что Хабибуллин очистил больше.

— Я весь пропах рыбой, — сказал Юра.

— Хороший запах. Кошка будет за тобой ходить, облизываться.

Юра в сердцах швырнул рыбешку в бак, вода брызнула ему же в лицо. Хабибуллин незаметно вытерся. Тактичный человек Хабибуллин. Поет свою бесконечную песню.

Где-то люди воюют, проявляют смелость и героизм. А Юра сидит на чурбаке и чистит рыбу.

— Это еще что, — говорит, высунувшись из кухни, Вася Носов. — Рыба — это тьфу. Есть работенка и получше. Котлы мыть — это да, это взвоешь.

Утро незаметно наливалось светом, но теплее не стало. Руки озябли, пальцы плохо гнутся. Гора рыбы нечищеной почти не уменьшилась, так, по крайней мере, кажется Юре.

— Смотри, совсем мало осталось, — спокойно говорит Хабибуллин.

Пришла повариха Серафима, закричала грубо:

— Дрова давай! Воды неси! Что стоишь? Мясо режь!

Вася Носов начал носиться, таскал воду. Юра дочистил рыбу. Потом он и Хабибуллин притащили дров.

А назавтра старшина Чемоданов вдруг сказал ему:

— За хорошее несение службы ты, москвич, получаешь увольнение в город до двадцати двух ноль-ноль завтрашнего дня.

Юра оказался за воротами сам не помнил как. Электричка, автобус — и он вошел в свой двор, маленький дворик, проскочил его в три шага. Отпер дверь своим ключом.

— Тетя Дуся! Писем нет?

Она вышла, посмотрела внимательно, успокаивая его глазами:

— Есть, Юра, есть. Здравствуй, Юра. Совсем ты взрослый стал, а прошло-то всего ничего.

Письма лежали в кухне на их столе, покрытом клеенкой в зеленую клетку. От мамы, от отца.

— Думала, отошлю тебе в полевую почту, а потом думаю — заедет он, чует сердце. Я тебе картошки нажарю, садись, Юра.

Он не слушал тетю Дусю, схватил конверты. От Лили письма не было. Сразу стало как-то тускло на кухне, маленькая лампочка еле мерцала под потолком. Может быть, письмо завалилось за стол? Он заглянул.

— Не было больше Ничего, не ищи, — сказала тетя Дуся.

Он сел на табуретку, стал читать письма. От мамы, от отца, еще от мамы. Они пишут сюда, домой, значит, еще не дошли до них Юрины письма с номером его полевой почты. Как долго идут они, письма! Значит, и Лилино письмо где-то идет, долго идет, а все равно придет.

— Взрослый стал, совсем взрослый стал. Слава богу, живы твои. Живы — и слава богу. Поешь картошки, Юра. Мне на завод пора.

— Я сыт, тетя Дуся. Мне надо идти!

Он выскочил во двор. Он вспомнил: цветок. Жив ли его цветок? Лилин цветок с зелеными бледными листиками. Скорее к Валентине. Вдруг показалось, что сейчас он пересечет двор и сразу все узнает — как там Лиля, помнит ли она о нем.

Он сильно волновался, когда стучал в окно Валентины.


* * *


Группа «Поиск» собралась в этот день в полном составе в сквере. Они сидели все в ряд на скамейке. В середине Костя; он держал свернутую в трубку тетрадь и, когда говорил, размахивал этой тетрадкой в такт своим словам. Рядом с ним — Валерка; он в последнее время стал немного сомневаться, не напрасно ли потянуло его в эту группу «Поиск». Название красивое, конечно, но найти ничего не удается, какой же это поиск? С другой стороны, рядом с Костей, села Катаюмова. Ее глаза сияли, потому что сегодня в первый раз она надела новую шапочку, которую ей связала мама. Голубая шапка очень шла Катаюмовой, и настроение у нее было превосходное. Рядом с Катаюмовой оказался Борис; ему было все равно, где сидеть, но совсем хорошо, если с Муравьевым. А Муравьев сидел с краю, рядом с Борисом. Конечно, Муравьев хотел бы оказаться в этот раз на месте Бориса, но как-то всегда так получается, что рядом с Катаюмовой сидит кто угодно, только не Муравьев. Наверное, так получается потому, что для нее, Катаюмовой, существуют все люди, кроме Муравьева. Как будто нет такого человека, Муравьева. Что бы он ни сделал, она не замечает его. Может быть, когда-нибудь она об этом пожалеет. Муравьев, во всяком случае, очень на это надеется.

Вот и сейчас он думает:

«Ладно, придет такой день, она поймет, что Муравьев — это не какое-нибудь пустое место. Муравьев такой человек, знакомством с которым можно будет впоследствии гордиться. Может быть, всю оставшуюся жизнь Катаюмова будет говорить: «Знаете, я училась в одном классе с самим Муравьевым. Тем самым, знаменитым, представьте себе». И все будут завидовать, пожалеют от души, что не они учились в одном классе с такой замечательной личностью. Но, конечно, чтобы понять, какой это человек — Муравьев, надо иметь ум, а не только одну красоту».

Костя говорит, отбивая в воздухе такт тетрадкой:

— Если мы не изменим тактику, мы никогда не найдем Г.З.В. Не знаю, как вам, а мне это начинает действовать на нервы. — Костя говорит напористо. — Мы живем в век научно-технической революции. Вся наука — на службе у человека.

— Что-то не пойму, к чему ты это все клонишь, — шевельнулся Валерка. — С вертолета, что ли, его искать, этого Г.З.В.?

— Вертолета нам никто не даст, — вставила Катаюмова, — а то было бы совсем неплохо.

Костя не намерен был переводить серьезный разговор в легкомысленные шутки.

— И все-таки век техники — это век техники. Слушайте. Анализ состава бумаги, на которой написаны письма Г.З.В., — это раз. Изучение шрифта пишущей машинки — это два. Вы заметили, что у этой машинки, как и у всякой, есть свои особенности? Некоторые буквы выпрыгивают из строки вверх. Можно и на этом построить какую-то версию.

— Начитался детективов, — проворчал Валерка, — версию, версию.

Но Костю не так легко сбить. Он продолжал упорно, как будто никто ничего не сказал:

— Отпечатки пальцев — три. Письма напечатаны под копирку, где-то, значит, остались эти листочки копирки, они могут многое рассказать. На копирке же отпечатываются все слова, которые напечатаны на бумаге.

— А может, он ее съел, — говорит вдруг Борис.

— Кто съел? Что съел? — совсем растерялся Костя.

Все уставились на Бориса.

— Нет, это я так. В одном многосерийном фильме видел — шпион копирку съел и не поморщился.

— Зачем съел? — спрашивает Катаюмова.

— След замести, вот зачем, — ответил Борис.

Все засмеялись. Но Костя не дал им развеселиться.

— Хватит смеяться! — Он сурово свел брови и опять махнул тетрадочной трубкой. — Надо сосредоточиться и действовать. Пишущую машинку он не съел? Как вы не видите — этот Григорий Захарович над нами смеется. Он водит нас за нос, а мы, как дурачки, ничего не можем узнать.

В это время Борис вздрогнул так, что сидевший с ним рядом Муравьев чуть не свалился со скамейки. Мимо них шла маленькая девочка с рыжей собакой на поводке.

— Анюта, — тихо сказал Борис.

— Сильва, — сказал Муравьев.

Сильва сразу потянула поводок, хотела подойти к ним. Анюта узнала их и сказала:

— Борис! Мне скоро велосипед купят, складной. А ты умеешь на велосипеде? Не умеешь?

— Слушайте! — вдруг закричал Валерка. Валерка редко кричал, поэтому все удивились и стали ждать, что он скажет. — Собака! — крикнул Валерка.

— Что — собака? Сами видим, что собака, — сказал Костя.

— Это Сильва, — сказал Муравьев.

— Это почти Анютина собака, — добавил Борис.

— Что ты кричишь? Говори толком, — проговорил Костя. — Собака, ну и что?

— Как — что? Собака — это собака. Собаки знаете какие умные? Они только говорить не могут, а все абсолютно понимают. Если собака возьмется, она любое дело сделает, потому что это же собака.

Когда Валерка говорил о собаках, его нельзя было остановить. Он приходил в экстаз и в это время никого не видел.

Сильва носилась по бульвару, какой-то маленький ребенок бегал за ней, но догнать не мог и визжал от охотничьего азарта.

Костя наконец не выдержал:

— Валерка! Ты что сюда пришел? Собак прославлять? Мы и так согласны, что это очень умное животное. Дальше-то что?

— Не понимаешь? На лице Валерки было записано: «Эх вы». Он посмотрел в лицо каждому, даже маленькой Анюте, которая стояла рядом со скамейкой. — Сильве надо дать понюхать письмо, вот что! Сильва приведет по следу! Она найдет этого Г.З.В.! Сильва сможет! Вы посмотрите, какие умные у нее глаза!

— А что? Это мысль! — Муравьев встал, и остальные тоже поднялись.

— Это моя собака, — строго сказала Анюта к взяла за ошейник Сильву, которая устала бегать и как раз в эту минуту прибежала и уселась около Анютиных ног.

— Твоя, твоя, — сказала Катаюмова. — Кто с тобой спорит?

— Мы просим у тебя собаку всего на два часа, — сказал Костя. — Для очень важного поиска. Согласна?

Анюта думала. Борис сказал тихо:

— Всего на два часа, а, Анюта? Мы ровно через два часа ноль-ноль минут отдадим.

— Ладно, — наконец сказала Анюта. — Только чтобы ровно через два часа ноль-ноль минут. — Такая почти военная точность почему-то понравилась Анюте. — Только смотрите, ни сахара, ни конфет ей не давайте, у нее и так диатез.

— Не будем, не будем, — сказал Борис, — не беспокойся, Анюта.

— И не вздумай отпускать с поводка. Убежит и не вернется.

— Не отпущу, ни за что не отпущу.


* * *


Старшина Чемоданов крикнул на всю казарму:

— Подъем!

Юра вскочил. Темно за окном, темно в казарме. Рядом маячит фигура Носова. Носов садится прямо на пол и наматывает длинную обмотку. Юра тоже быстро наматывает обмотку. Она уже не путается, не вырывается из рук, как раньше. И ботинок находится сразу, он не затолкнулся под кровать. Это хорошо, когда можешь в темноте, спросонья, попасть правой ногой в правый ботинок.

Они идут строем в темноте. Мерзлая земля звонко стучит под ногами, корявая дорога присыпана светящимся снежком. Бьют дорогу тяжелые шаги. Юра уже привык ходить в строю, длина шага рассчитана так, чтобы не наступать на пятки тому, кто идет впереди. А если шагаешь с нужной скоростью, можно вздремнуть и на ходу. Юра закрывает глаза, чтобы попробовать — и тут же засыпает. Строй не быстрый, не медленный — размеренный, ноги идут, а глаза закрыты. Сон не сон, а все-таки сон.

Дует за воротник шинели.

...Дует, совсем застыла спина. Наверное, мама открыла форточку на всю ночь, мама стремится, чтобы все побольше дышали свежим воздухом. Ночью было тепло, а теперь, наверное, уже утро. Как быстро оно пришло, совсем не успел выспаться, а сейчас мама начнет будить его, пора в школу.

— Юра! Вставай, сыночек.

Мама жалеет его будить. Скажет: «Вставай, Юра» — и уйдет на кухню, будет там ставить чайник. Нарочно уйдет, не до конца разбудив, чтобы Юра мог еще минут пять поспать. И он спит эти самые сладкие пять минут. А потом, напрягая всю волю, встает. Почувствовал босыми ступнями мохнатый коврик у кровати — рыжие розы на черном фоне. Смешные розы, смешной шершавый коврик щекочет пятки. Ветерок дует в форточку совсем не холодный, ласковый мирный ветерок. Юра одевается. Юра идет умываться. Почему так холодно спине? Юра садится за стол, мама намазывает маслом белый кружок батона, придвигает бутерброд Юре. А где же папа? Папа уже ушел на свой завод, папы нет. И Юра сейчас доест и побежит в школу. И тут он слышит:

— Юра! Вставай, сыночек, опоздаешь в школу.

Мамина легкая рука трогает его голову. И тут он просыпается в самом деле. Опускает ноги на прохладный шершавый коврик. На столе стоит чайник, в форточку задувает ветерок. Значит, до этой минуты он спал и видел во сне, что он встал, оделся, умылся, и коврик видел, и чай. Вот только попить и поесть не успел, во сне редко удается поесть. Но как ясно все виделось: желтые розы на коврике, легкий ветерок из форточки, мамин коричневый халат с желтыми разводами, синее утро за окном, пар над носиком чайника, красная масленка на синей скатерти. Ясно, как наяву, а оказалось — во сне. А вдруг и сейчас это сон? Вдруг он все еще спит и ему опять снится то же самое — как он зашнуровал ботинки, как трудно попадали концы шнурков в нужные дырочки, потому что железочки от шнурков давно отвалились и концы облохматились. Может же и это быть во сне. И красная масленка, и коричневый мамин халат.

Юра встряхивает головой, таращит глаза на маму.

— Что ты трясешь головой, как козленок? Поторопись, сынок, в школу опоздаешь.

Какая у мамы улыбка, он раньше не замечал — зубы белые-белые, глаза темные, и в каждом глазу светлая точка. Мама накидывает на плечи серый пуховый платок, от этого в комнате уютно и легко...

— Отставить сон в строю!

Юра вздрогнул, проснулся, в него ткнулась голова Хабибуллина. Старшина Чемоданов сурово сдвинул брови. Рассветает.

— Отставить сон в строю! Запевай!

Значит, все-таки уснул на ходу. Значит, правда — если как следует устал, заснешь хоть вниз головой.

Запевает Сергей Александров. Высокий голос напряженно поет, того и гляди, сорвется:

— «Эх, махорочка, махорка! Породнились мы с тобой. Вдаль глядят дозоры зорко. Мы готовы в бой, мы готовы в бой!»

И все подхватили, как будто не было в это мрачное сероватое утро других желаний — только петь в пустом поле: «Мы готовы в бой, мы готовы в бой».

Звенит под ногами промерзшая, прокаленная холодом дорога. Тупо стучат ботинки, все разом. «Эх, махорочка, махорка...»

Не забыть написать Лиле, как ему снился во сне сон. С ним иногда случалось такое еще до войны, в детстве. Снится, что ты проснулся, снится, как одеваешься. А потом выясняется, что лежишь и спишь. В детстве это с ним бывало. Интересно, а с Лилей тоже бывало? Наверное, да. Ему хочется, чтобы у них были похожие воспоминания и похожие сны.

Варвара Герасимовна когда-то сказала ему:

«Юра, не спи на ходу».

Смешными показались тогда эти слова. Разве может человек спать на ходу? Только в кровати, на белой подушке, пахнущей чистотой и ветром. Под легким теплым одеялом, на которое надет прохладный полотняный пододеяльник. Раньше он никогда не задумывался над этим, ему было, в общем-то, все равно, какая у него подушка и какой пододеяльник. О чем тут было думать? Это разумелось само собой, как многое в жизни. Как мама и папа. Как дом и синяя скатерть со светлыми кисточками. Как длинный двор за окном, где играли в пряталки и салки, а однажды устроили ледовое побоище, и у Юры вместо щита была крышка от большой кастрюли. Как школа на горке, как Варвара Герасимовна, как Валентина рядом за партой. Жизнь, просто жизнь, все, что было в ней, все само собой разумелось.

— «Эх, махорочка, махорка! Породнились мы с тобой!»

Кончилась песня, все повеселели, подобрались. Вася Носов тихо сказал:

— Старшина знает, как поднять настроение.

— Разговорчики! Левой! Левой! Шире шаг! — командует старшина. А потом добавляет другим, не командирским голосом: — Вот сейчас вам будет тепло. Придем на станцию, там на путях есть такая вещь, очень даже согревающая. Ни один не озябнет.

На путях стояли открытые платформы, груженные торфом. Почти до самого вечера они разгружали торф. Сырые, тяжелые темные брикеты, похожие на увеличенные кирпичи, смерзлись на открытой платформе. Сколько их надо перекидать за этот день? Сто? Тысячу? Юре казалось, что миллион.


* * *


Анюта отдала поводок Борису и пошла домой.

У Муравьева в кармане оказалось смятое письмо Г.З.В., они сунули листок Сильве под нос. Она внимательно его понюхала, посмотрела на каждого из них своими умными, немного грустными глазами и вдруг рванулась вперед.

— След, Сильва, след! — сказал Валерка.

Натянув поводок, как струну, Сильва неслась вперед. Длинные уши трепыхались, она вытянула морду, как на охоте, маленький хвост был вытянут в одну линию со спиной. Борис, державший поводок, еле поспевал за Сильвой. А сзади бежали Муравьев, Костя, Катаюмова.

— Смотрите, как бежит, никуда не сворачивая, — говорила на бегу Катаюмова. — До чего умная собака эта Сильва, правда, Валера? Если она найдет Г.З.В., давайте купим ей конфет или печенья.

— Нельзя конфет, — на бегу сказал Борис. — Анюта не велела. У Сильвы и так диатез.

— Ладно, не будем, — сказал Костя. — Вперед, Сильва! Молодец, Сильва!

Вдруг навстречу им вышла пожилая женщина в клетчатых брюках. Она вела на бульвар черного пуделя, аккуратно подстриженного под льва: грива была расчесана, а на конце хвоста распушилась кисточка.

— Манюня! Рядом! Умоляю! — сказала дама, когда пудель стал вертеться и смотреть на Сильву.

— Не отвлекайся, Сильва! — сказал Борис.

Муравьев снова сунул ей листочек с лиловыми буквами, отпечатанными на машинке.

— Сейчас понюхает еще раз и снова пойдет по следу, — сказал Муравьев. — Каждая собака знает, куда вести.

Сильва равнодушно посмотрела на письмо и рванулась за пуделем Манюней.

— Борис, держи крепче поводок! — крикнул Валерка.

Борис и так держал изо всех сил.

— Нюхай, Сильва, нюхай, — твердил Валерка. — След, Сильва, след!

Валерка хорошо помнил, как в кинофильмах вели себя проводники служебных собак.

Сильва еще раз задумчиво посмотрела на помятый листочек, грустным взглядом проводила Манюню и, поняв, что сегодня ей не отделаться от службы собаки-ищейки, вдруг опять с силой натянула поводок.

— Пошла! — крикнул Костя.

И все устремились вслед за Сильвой и Борисом.

— Я говорил! — в восторге крикнул Валерка. — Собака — это собака!

Сильва летела вперед. Она вся вытянулась снова, ноздри раздувались, они ловили все запахи. Человек не различает и сотой доли тех запахов, которые чует собака.

Было видно, что Сильва напряженно работает.

— Если не сбивать, точно приведет, — сказал Валерка.

— Это Валера придумал, — сказала Катаюмова и покосилась на Муравьева.

Даже на самом быстром бегу она не забывала наносить уколы Муравьеву.

Сильва тем временем вывела их на широкую улицу. Мчались машины, спешили люди. Столько разных запахов. Из двери кондитерской пахло ванилью. Из окна парикмахерской пахло одеколоном.

— Вперед, Сильва! Вперед, — тихо, но твердо говорил Борис.

И собака больше не останавливалась, она неслась вперед. До чего же умная собака! Борис всегда знал, что Сильва умная, но сегодня она и его удивляла.

Одно дело, когда собака носится по двору без всякой цели, и совсем другое дело, когда она понимает, чего от нее хотят люди, и несет свою верную службу. Она сегодня делает то, что человек сделать не в силах, хотя человек учится в школе, читает книги, смотрит разные передачи по телевизору.

Свернули в узкую улицу, замелькали черные деревья; забор стройки тянулся долго, потом длинный белый дом, светились окна.

Собака влетела в подъезд, кинулась вверх по лестнице.

— Лифт! Лифт! — закричала внизу Катаюмова.

Борис слышал ее крик, но бежал дальше, за Сильвой, все вверх.

— Какой тебе лифт! — отозвался запыхавшийся голос Муравьева. — Сильва лучше знает!

Сильва остановилась у двери и, высунув язык, стала смотреть на звонок. Как будто она хотела сказать Борису: «Позвони». Муравьев наконец догнал Бориса и собаку. За его спиной стояли Костя, Валерка, Катаюмова.

Муравьев не сразу заметил сгоряча, что дверь, перед которой они остановились, знакомая. И подъезд знакомый, и лестница знакомая. И звонок очень-очень знакомый. Муравьев молчал, Валерка тоже молчал. Молчала даже Катаюмова, хотя и она могла сказать кое-что по этому поводу...

— Ну, что же ты, Борис? Звони, — сказал Костя; от волнения его голос прерывался.

Борис еще раз оглянулся на всех и нажал кнопку. Звонок запел веселенькую мелодию.

Все напряженно ждали. За дверью послышались шаги.

— Идет, — прошептал Костя.

Он не знал, кто окажется там за дверью. И Борис не знал. А остальные знали. Но Костя и Борис не знали, что остальные знают, только не решаются сказать и прячут глаза.

Сильва беспокойно ерзала по каменному полу и скулила. Она обмотала поводком ноги Борису, потому что вертелась вокруг него.

Замок щелкнул. На пороге стояла Анюта.

Костя открыл рот и долго не закрывал.

Увидев Сильву, Анюта присела на корточки, стала трепать собаку за уши, гладить ее шелковую спину.

— Сильвочка моя миленькая, я так рада, что ты вернулась! Устала, наверное?

Сильва нырнула в глубь квартиры.

— Нашли вы того человека по запаху? — спросила Анюта.

— Н-не совсем, — промычал Борис. Он очень растерялся, увидев вместо Григория Захарыча Анюту. — Спасибо тебе за собаку.

— Значит, не нашли? — опять спросила Анюта. Она любила определенность. — Сами виноваты. Сильва очень умная, а вы заставляете ее искать сами не знаете кого. Сосед с ней на охоту ходит, она и то всех может найти. В лесу! В болоте! А у вас? На улице и то не нашла. Ну вас!

И Анюта сердито захлопнула дверь.



Они вышли на улицу. Все молчали, подавленные неудачей. Первой опомнилась Катаюмова.

— Это все ты, Муравьев! Собака, собака! При чем здесь собака? Ничего она не соображает, твоя собака. А вы-то, чудики, Муравьева послушали!

Она быстро побежала от них по улице.

— При чем здесь Муравьев! — крикнул ей вслед Костя.

И Валерка повторил:

— При чем здесь Муравьев?

Борис украдкой взглянул на Муравьева. Его лицо выражало печаль. Опять к нему несправедлива эта девочка, пусть не самая умная, зато самая красивая девочка во всем микрорайоне.

— А ты, Валерка, хорош. «Собака, собака»! — Костя опять махал тетрадкой. — Она и побежала к себе домой, как всякая собака.

— Откуда я мог знать? Я думал, она по записке ведет. Я же не знал, что она домой ведет. Я думал...

— Ты думал! — Костя жестко усмехнулся. — Мыслитель. Дать тебе по шее как следует!

— Только попробуй, — отозвался Валерка без особой уверенности.

— Связываться не хочу, — бросил Костя и зашагал к своей улице.

Валерка тихо сказал ему вслед:

— Подумаешь, командует!

Но сказал он так, чтобы Костя этих слов не услышал. Валерка и в самом деле чувствовал себя виноватым. Он кивнул на прощание Муравьеву и Борису и медленно пошел домой.

Муравьев и Борис тоже шли к дому Бориса.



* * *


Юра постучал в окно Валентины и сам услышал, как сильно стучит сердце. Неужели из-за цветка он так волнуется? Да, из-за цветка. Потому что никаких других сигналов, никаких известий от Лили нет...

Занавеска отодвинулась сразу, как будто там, за окном, ждали, когда постучится Юра.

— Юра! Приехал! — Валентина распахнула дверь. — Юра! Иди сюда скорее! Посмотри, посмотри!

Валентина все-таки чуткий человек — она сразу догадалась, почему он прибежал.

На подоконнике стоял цветок. Как же он изменился — стал выше, крепче. И листья были не бледные, а ярко-зеленые, они сверкали свежим, живым блеском.

— Видишь, Юра? Помнишь, что ты говорил? Стыдно теперь?

Юра стоял и молча смотрел. Живой похорошевший цветок.

Пусть суеверие, пусть что угодно — сейчас, сегодня для него это важно. Ему нужны хоть какие-нибудь доказательства, пусть нелепые, пусть зыбкие. Писем нет, адреса Лилиного нет — а Лиля все-таки есть. Теперь он в это может верить, потому что на окне стоит цветок.

— Все хорошо, Юра, видишь? — И глаза у нее сияют, и веснушки сияют. — Все хорошо, все будет замечательно.

Из угла ворчит бабка Михална:

— Куда уж лучше! Ногу девке покалечили. У нее всегда все хорошо, ты ее больше слушай.

Только теперь Юра заметил, что Валентина скачет по комнате на одной ноге, а другая толсто забинтована. Валентина опирается руками о стол, о комод, о подоконник. И ловко передвигается, в тесной комнате ей не приходится далеко прыгать — уже поставила на стол кастрюлю с пшенной кашей, чайник.

— Что у тебя с ногой? —строго спрашивает Юра; за строгостью он прячет смущение: стыдно, что не сразу заметил Валентинину забинтованную ногу.

А она ничуть не обижена, отвечает беспечно.

— На крыше дежурила, — почти весело, говорит она, — осколок отлетел. Да пройдет, господи. Ты-то как? Садись, ешь.

Он ставит на стол банку консервов — сухой паек, вытаскивает из кармана шинели большой кусок сахара, завернутый в газету.

— Нерв перебили какой-то главный, — произносит бабка Михална ровно, без выражения. — Может, и вовсе хромая будет. А он, урод, все на своей гармони играет, ему ни к чему. — Это она про своего сына, отца Валентины, догадывается Юра. — А девка? Ей замуж идти — это как? Кто хромую возьмет? Я ему пишу, а он только свою гармонь знает, артист окаянный!

— Бабушка! Садись к столу! — громко зовет Валентина. — Смотри какой пир!

— Не нужен мне ваш пир, — отвечает сердито бабка и садится к столу, блестит глазами на консервы и сахар.



Юра ест кашу, а сам все глядит на цветок. Никогда он не обращал внимания на цветы — ну, растут, цветут. Красиво, конечно. Но не присматривался. Вспомнил вдруг, как отец однажды к чему-то сказал:

«В наше суровое время цветы на окнах — мещанство. Фикусы, герани разные...»

Интересно, что сказал бы отец про этот цветок, из-за которого его сына бьет нервная дрожь.

Валентина, как всегда, угадывает, о чем думает Юра.

— Я за него так боялась! Понимаю, что ты чудишь, а все равно как-то не по себе: вдруг он зачахнет.

— Ты даже не знаешь, Валентина, как это важно, что он живой. Такой был несчастный цветочек... Да ты ешь, Валентина..

Он сидит у них до вечера. Рассказывает Валентине про уроки старшины Чемоданова: «Койка — лицо курсанта!» Рассказывает, как учили сложные формулы, без которых нельзя стать артиллерийским офицером. Про дежурство на кухне. Он рассказывает только смешное и удивляется, когда Валентина вдруг говорит:

— Как же тебе трудно, Юра!

И как-то по-бабьи скорбно качает головой и смотрит на него так, как будто она взрослая, умудренная жизнью, а он всего лишь мальчик.

Нет, непонятная девчонка Валентина. Гоняли вместе по двору, играли в салочки, в казаки-разбойники. Кричали: «Мне чура!», «Жилишь!», «Ты — на новенького!» А теперь она вдруг говорит с ним каким-то взрослым тоном, хотя она просто Валентина, а он почти офицер. И, самое странное, он почему-то чувствует, что у нее есть право на такой тон.

— Как же тебе тяжело-то, Юра!

— Ты что? Ничуть не тяжело. То есть тяжело, конечно, но терпимо. Ты, Валентина, подумай: люди воюют, рискуют, погибают, а я пока что живу почти что в пионерском лагере.

— Понимаю, Юра. Я не спорю... Я провожу тебя немного. — Она спохватывается, смотрит на толстые бинты. — Только до двери.

Он ушел от Валентины, еще раз забежал к себе — вдруг, пока его не было, как раз в эти самые часы, пришло письмо? Нет, не пришло, пустой почтовый ящик на двери. Оставалось опять ждать.



* * *


Муравьев и Борис вместе идут из школы.

— Слушай, давай рассуждать логически, последовательно, — говорит Муравьев.

— Давай, — охотно соглашается Борис. Он очень любит, когда Муравьев говорит с ним вот так, по-взрослому.

— Значит, мы так и не знаем, кто говорил под окном те слова про глобус и про тайну. И что такое Г.З.В. — не знаем. Ничего не знаем.

— Где зимует ворона, — говорит Борис.

— Какая ворона? Ты что?

— Г.З.В. — где зимует ворона. Это я просто так.

— Ну тебя с вороной! Это, может быть, зашифровано имя-отчество, фамилия. А может быть, пароль? Или марка машины? Есть трактор ХТЗ — Харьковский тракторный завод. Есть грузовик МАЗ — Минский автомобильный завод.

Все-таки Муравьев очень умный, думает Борис, зря его ругает Регина Геннадьевна, велела даже родителей в школу привести. Вот и сейчас, когда они шли по коридору, Регина Геннадьевна напомнила:

— Муравьев, ты не забыл — я жду твоих родителей.

Борису очень жалко Муравьева. Наверное, это очень неприятно, когда вызывают в школу родителей.

Муравьев ответил:

— Они не могут прийти, Регина Геннадьевна, ни мама, ни папа.

— Почему же, Муравьев? — Директор смотрела очень проницательно; она, конечно, видела Муравьева насквозь и хотела, чтобы Муравьев об этом знал.

— Они уехали в Бельгию, они приедут только летом, а потом опять уедут. А летом чего же идти в школу?

Он смотрел печально на директора. Если бы Регина Геннадьевна знала Муравьева немного меньше, она бы, наверное, поверила, что ему от всей души жалко, что его папа, или мама, или оба вместе не могут прийти к директору школы, узнать, как их сын разбил аквариум, как лазил по кирпичной стене, как кричал на всю школу, как утащил скелет из кабинета биологии и пугал девочек. Пусть все-все им расскажет Регина Геннадьевна, так будет гораздо лучше. Но что поделать — его родители никак не могут прийти в школу. В глазах Муравьева столько искреннего сожаления, горячего желания помочь Регине Геннадьевне, что Борис в ту минуту поверил: Муравьеву правда жалко, что так неудачно получилось.

— Уехали? — спрашивает еще раз Регина Геннадьевна.

— Уехали. Еще осенью.

— В Бельгию?

— В Бельгию. В город Брюссель.

— А с кем же ты, Муравьев, остался?

— Я? С дедушкой. Он старенький, ему волноваться никак нельзя.

И — тяжелый, долгий вздох Муравьева. Был бы дедушка помоложе и покрепче, тогда, конечно, Муравьев привел бы его в школу. Но нельзя же, в самом деле, волновать такого старенького дедушку.

Борис вспоминает крепкого, широкоплечего деда и начинает смотреть в окно.

— Хорошо, Муравьев, я сама позвоню твоему дедушке. У вас починили наконец телефон?

— Обещали в ближайшее время, Регина Геннадьевна. Так долго не чинят, просто безобразие.

Муравьев идет рядом с Борисом и рассуждает:

— Если мы будем искать Г.З.В., нам многое откроется, если найдем. А если не найдем?

— Давай искать лучше глобус. Глобус хоть понятно, что это такое: круглый, на ножке, вертится.

— Да, да. Глобус — это понятно, — задумчиво говорит Муравьев.

Борис чувствует, что сейчас Муравьев не с ним, он ушел в свои размышления, он и не помнит, что рядом идет Борис. Борис очень не любит, когда так случается.

— Смотри, Муравьев, смотри. Вон идет Анюта.



Борис весь подался вперед, по той стороне улицы идет маленькая девочка в растерзанной шапке, портфель набит так, что не закрывается, девочка держит его под мышкой, оттуда торчат коньки.

— Смешная, с коньками в школу ходит, — говорит Муравьев.

— Ничего смешного, это же Анюта. Она в спортивной школе учится. Чтобы энергию направить в мирных целях.

— Подожди! — кричит Муравьев. — Анюта! Постой!

— Я и так стою. — Она поднимает на них свои коричневые глаза, бросает тяжелый портфель на тротуар, сдвигает шапку со лба на затылок.

Они подходят к Анюте. Борис улыбается во весь рот и сам не замечает. Он так рад встретить Анюту! Она, конечно, не знает, что он не один раз приходил к тем доскам в ее дворе. Доски на месте, а ее не было.

— Я тебя видела, Борис, — говорит Анюта. — Раз сто. Ты возле досок ходил. Смотрю в окно — ходишь туда-сюда.

— Не сто, — тихо бормочет Борис. — Раз пять всего-то.

— Скажи, Анюта, приехал твой сосед из ГДР?

— Нет еще. Но теперь уже скоро, — вздыхает Анюта.

— А почему ты огорчаешься? — спрашивает Муравьев. — Он же хороший, ты сама говорила.

— Хороший. Но он собаку заберет, Сильву.

Анюта отворачивается и смотрит по сторонам, чтобы они не заметили, как она расстроилась.

— Ну, это можно попросить, чтобы давал погулять, — говорит Борис. — Договориться можно.

— Правда? —Анюта снова засияла. — Ты молодец. Можно же договориться. Сильва ко мне привыкла, она меня слушается. И сосед позволит ей со мной гулять. Да?

— Конечно, позволит, — говорит Борис уверенно. — Почему не позволит?

— А когда он приедет? — спрашивает Муравьев.

— Через семь дней. — Анюта отвечает Муравьеву, а смотрит на Бориса.

Она ни о чем не спрашивает его, но Борис почему-то догадывается, чего она хочет:

— Вместе зайдем к нему и договоримся. Я с любым человеком договориться могу. Муравьев знает.

— Он может с кем хочешь договориться, — уверенно отвечает Муравьев. — Его вся школа за это уважает.

Все-таки Муравьев очень хороший друг.

— Пойду, — говорит Муравьев. — Очень много задали по литературе — длинные стихи наизусть учить. И кому это нужно?

Он уходит. Анюта говорит Борису:

— Ты по бревну пройти можешь? А на руках? Не можешь? Эх ты! — Анюта не любит, когда кто-нибудь относится к ней покровительственно, она сразу начинает сбивать спесь с любого человека. — Вся школа его уважает! А по бревну пройти не может!

— Почему не могу? Могу, наверное. Ну, не на руках, конечно. А на ногах — скорее всего, могу.

— «Скорее всего!» Мерси пардон!

Почему «мерси пардон», совсем уж непонятно. Но Борис не обижается на Анюту. Почему-то ему весело от всех ее слов, от ее сварливого тона, от ее сердитых глаз. Не хочется на нее обижаться, и все.

— И на ногах, наверное, не смогу, — мягко говорит он.

И она вдруг перестает наседать, успокаивается, идет с ним рядом. Потом говорит:

— А портфель мой немного понести можешь? А то рука скоро оторвется.

Он берет ее портфель, пробует закрыть разинутую крышку, но портфель набит до самого верха, крышка не закрывается. Борис несет портфель под мышкой, а свой — в руке. И ему совсем не тяжело.

— Знаешь, Анюта, мне надо достать одну вещь, которую я даже не представляю, где можно достать. А если бы я знал, где ее достают, то уж ничего бы не пожалел.

— Какую вещь? Не пойму что-то. — Она остановилась, опять поправила ушанку, которая на этот раз сползла набок, так что закрыла один глаз, и Анюте приходилось смотреть на все только одним глазом. — Какую вещь ты не можешь достать? Портфель брось, что его зря держать, такую тяжесть?

— Я думаю, что никто не знает, где это можно достать.

— Ну, это ты брось, это глупости. У моей мамы есть знакомая тетя Вера. Мама говорит, что тетя Вера может достать любую вещь, абсолютно любую. Она не может достать только птичьего молока, так сказала мама. А птичьего молока и вообще никто не может достать, его вообще на свете не бывает, птичьего молока. Только конфеты так называются, но конфеты — ерунда, я вообще сладкого не люблю. А ты?

— И я не люблю, — ответил Борис, хотя на самом деле очень любит конфеты и пирожные, а мороженого «Лакомка» может съесть три порции сразу.

— Ну? Что тебе нужно достать? Какую вещь?

— Мне, Анюта, очень нужно где-нибудь раздобыть пулеметную ленту. От настоящего военного пулемета. Поняла?

— Да, — растерянно говорит Анюта, — поняла. А зачем?

— Для музея, — коротко объяснил Борис, — в школе музей. Поняла? И все ждут пулеметную ленту. А ее нет.

Что сейчас ответит Анюта? Начнет любопытничать, как всякая девчонка? Зачем именно лента? И почему именно Борису она нужна? И что, и как, и почему, и отчего. Анюта помолчала, поковыряла носком сапога в сером, растаявшем почти совсем снегу и сказала:

— Пошли. Может, ничего и не получится. А может, и получится. Мама говорит, что многое зависит от обаяния. У тебя есть обаяние?

— Не знаю.

— «Не знаю». Какой ты все-таки! Ты же мужчина! Мерси-пардон самый настоящий.

Борису хотелось спросить, что такое «обаяние», он это слово слышал не раз и раньше, но как-то не вникал, что это значит.

— Ты, наверное, и не знаешь, что это значит — обаяние? Горе ты луковое! Обаяние — это когда человек симпатичный.

Анюта стала пристально разглядывать Бориса, наклонила голову набок, обошла с другой стороны, опять зашла с той же.

— Немного кривобокий. Но это, наверное, из-за моего портфеля. Ладно, пошли.

Они остановились перед двенадцатиэтажным домом.

— Пришли, — сказала Анюта. — Теперь надо на седьмой этаж.

Анюта смело нажала на кнопку звонка. Подождали. Было тихо за дверью.

— Никого нет, — сказала Анюта.

И тут за дверью послышались шаги.

Высокая красивая женщина стояла перед ними. Она переводила взгляд с Бориса на Анюту, потом опять на Бориса и опять на Анюту. Она молча улыбалась и очень спокойно ждала, что же они скажут. Борис не знал, что говорить, и сказал:

— Здрасьте.

— Добрый день, — ответила женщина.

— Вы приходили к нам в школу, — сказала Анюта, отбрасывая на затылок непослушную свою шапку, — помните?

— Предположим. Я много выступаю в школах.

— Вы рассказывали про войну и показывали разные фотографии.

— Да. И что же?

— А потом мы с мальчишками провожали вас домой и помогали нести ваши папки и коробки до самой квартиры. Помните?

— Помню. Это было очень мило с вашей стороны — и мальчишек и твоей.

— И вы нам показывали в школе настоящую пулеметную ленту, она у вас лежала в коробке.

— Да, показывала.

— Ну вот, — Анюта выразительно помолчала. — Нам эта лента очень нужна. Вот так нужна, — Анюта провела ладонью по горлу.

— Интересно, — медленно, задумчиво сказала женщина. — Лента от старого пулемета системы «максим» очень нужна вам. А зачем?

Тут Борис набрал побольше воздуха и начал без передышки:

— Один человек сказал: «У меня есть лента», а Катаюмова, ехидина известная, говорит: «Еще чего», не верит. Тогда он сказал: «Принесу». Конечно, обманывать нехорошо, но она сама до этого довела. Он замечательный человек, он даже самого Хлямина не боится, одной левой может положить Хлямина! А Хлямин — ого! Теперь ленты нет, Катаюмова прохода не дает, он ужасно переживает, а еще деда в школу вызвали. А он на верном пути, еще немного, и отыщется Г.З.В., он еще всем докажет. Лента нужна — во! — и Борис тоже провел ладошкиным ребром по шее.

Конечно, понять его рассказ было трудно. Женщина и не поняла почти ничего, это было видно по ее лицу.

Анюта дернула Бориса за пальто и сказала угрожающе тихо:

— Прекрати.

Потом повернула свое румяное лицо к женщине:

— Вы не обращайте внимания, он волнуется, поэтому так непонятно объясняет. Просто у них в школе музей про войну, нужна пулеметная лента. Понимаете?

— Понимаю, — сказала женщина. — Для школьного музея. Ну что же, у меня не одна лента. Думаю, что смогу вам найти одну. Я надеюсь. Сейчас посмотрю, подождите.

Она ушла в комнату. Анюта толкнула Бориса локтем в бок, она даже чуть слышно повизгивала от радости, что все так складно получилось.

Женщина не выходила. Было слышно, как она двинула стулом, заскрипела ящиком. Но вот что-то зазвенело, и она вышла и вынесла им самую настоящую пулеметную ленту.

— Могу смело подарить вам — это моя личная собственность. А на работе, в обществе «Знание», у меня есть еще. Вот вам бумага, заверните экспонат. Всего хорошего. — И она раскрыла перед ними дверь.

— Спасибо! — крикнул Борис.

Когда они оказались на улице, Анюта засмеялась и сказала:

— Видал? Раз-два — и все. Ты бы сам ни за что не догадался!

— Конечно, я бы не догадался. Ты, Анюта, очень хорошо додумалась. Ты даже не представляешь, как мне нужна эта лента!

Они шли обратно. Борис нес два портфеля и сверток с лентой.

— Давай я что-нибудь понесу, — сказала Анюта.

— Нет, я сам...


* * *


На курсах лейтенантов сегодня последний экзамен, кончилось учение лейтенантов. Завтра они получат звездочки на погоны — и на фронт. Прошло почти четыре месяца на курсах, Юра научился ползать по-пластунски, грязная, промокшая шинель не всегда просыхала к утру. Он умеет стрелять и знает, как точно навести ствол орудия, чтобы снаряд летел прямо в цель. Раньше, до войны, Юра часто играл в войну. Они стреляли друг в друга из плохо оструганных дощечек: «Пух! Ты убит». Они были отважными разведчиками, он и Славик, и легко находили Перса, который любил прятаться всегда в одном и том же месте — за дровяными сараями. Дурачок все-таки был — кто же прячется всегда в одном и том же месте? И раздавался победный крик на весь двор: «Перс! Вылезай, мы тебя нашли! Ты за сараями!» До чего же азартно и весело они играли в войну! Как давно это было...

За четыре месяца от Лили ни одного письма.

Курс трех лет они прошли за неполных четыре месяца. Юра валится вечером на кровать, засыпает, не успев положить голову на подушку. Может ли человек в такой напряженной жизни мечтать, тосковать? Может. Юра все время, чем бы он ни был занят, ждет письма от Лили. Вот их первая рота сидит в бывшей пионерской комнате, капитан Логинов ведет занятия по тактике. Висит на стене выгоревший текст торжественного обещания, оставшийся с тех давних, давних пор. В углу на тумбочке лежит барабан без палочек. За окном турник, качели, занесенная снегом скамейка и лесенка у волейбольной площадки, где в незапамятные времена Юра любил сидеть, когда судил игру. «Три — пять, подача справа». Иногда Лиля приходила в лагерь играть в волейбол. Она высоко подпрыгивала у сетки, пружинисто и весело стукала по мячу. У Лили тонкие руки, они кажутся слабыми. Но мяч отлетал сильно и точно.

Лиля не пишет ему. А он опять написал ей:

«Лиля! Посылаю опять письмо на почтамт. Потому что больше писать мне некуда, а не писать тебе я не могу. Лиля, я все помню, мне очень важно, чтобы ты это знала. А цветок, который я подарил тебе в тот день, жив. Это тоже очень важно. Лиля, я тебя люблю. И это самое важное. Юра».

Два письма уже вернулись с почтамта. «Адресат не востребовал» — такая пометка была сделана на конверте. Конечно, не востребовал. Как же может Лиля прийти на почтамт, если она воюет где-то далеко от Москвы, там, куда увез ее в ту ночь длинный темный эшелон.

Но он все равно посылает ей письма на почтамт, пока не получил номера ее полевой почты.

Капитан Логинов говорит:

— Заканчиваю последнее занятие. Встретимся на днях на государственном экзамене.

И вот уже экзамены позади, завтра они уедут из этого места, из уютной деревни Пеньки. Такая мирная была жизнь в последние месяцы — аккуратно заправленные койки, столовая с горячим супом, торфяной синий дымок над крышей кухни. Носов, Хабибуллин, Терехов. Письма от мамы, ее тревоги — как кушаешь, не простудись. Все это был, оказывается, его дом. Где человек прижился, там его и дом.

Скоро этого дома не будет.

Старшина Чемоданов подходит к Юре:

— Сейчас двенадцать ноль-ноль. До вечера можешь ехать в город, отличник.

Какое славное курносое обветренное, красное, доброе лицо у старшины Чемоданова! Замечательный человек старшина Чемоданов!

Электричка ехала слишком медленно. Автобус от вокзала тащился по Москве еле-еле. Юре казалось, что прошло полдня. Часы на углу показывали час дня. Неужели всего час он в дороге? Время умеет шутить шутки. Он влетел в свою квартиру, он в этот раз почти не надеялся застать письмо от Лили. Домой написать могла только она. Мама и отец писали ему на курсы. Вошел в кухню — пустой стол. От Лили ничего нет. И стало ему пусто, он понял, что все равно надеялся. Уговаривал себя, что не верит в письмо, а сам верил. Хоть два слова, хоть одно. Ничего.

Тетя Дуся на заводе. В квартире пусто, тихо. Чего он мчался? Никто его не ждет. Он вошел в свою комнату, пыль на пианино особенно видна. Мама не выносила пыли. Как мама там существует без пианино. Она пишет, что есть инструмент в клубе «Катушка». Странное название. Он напишет маме, как перед самым отъездом на фронт был дома, вытер пыль с ее пианино. Мама всегда хотела научить Юру играть, а Юра сопротивлялся.

«Не обязательно быть Львом Обориным, — говорила мама, — будешь играть для себя. Это большое утешение в жизни — играть для себя».

«Не хочу я играть для себя», — упирался Юра.

Так и не пошло дело дальше хроматических гамм. Хроматические. Смешное слово, хромают они, что ли? У Юры — безусловно. Он открыл крышку, нажал на клавиши — до, ре, ми, фа, соль. Беспомощные, отрывистые звуки, шаткая лесенка. Хорошо бы уметь извлечь из этих клавиш хоть какую-нибудь музыку. Утешение. Он, кажется, начинал понимать, что имела в виду мама, когда говорила это немного старомодное слово.

Он закрыл пианино, поднялся — очень пусто и неприкаянно, когда спешишь ни к кому. И вдруг в окно застучали. Он вздрогнул, мелькнула шальная мысль: «А если она? Лиля?»

К стеклу приплюснулся побелевший плоский нос. Валентина.

Валентина! Он почему-то совсем забыл о ней. Он в этот день помнил только о Лиле. И было ему очень грустно. Писем нет, цветок, конечно, завял, нет же на свете вечных цветков.

— Юра! Зайди к нам!

Она стояла во дворе, нога уже не была забинтованной.

— Я иду с завода, я теперь на заводе работаю, а мне старик Курятников говорит: «Юра приехал». Я бегу, а ты сидишь. Когда тебе на фронт?

— Завтра, Валентина. Как твоя нога?

— Заживает. Пошли к нам, Юра.

Они идут по двору, Валентина немного прихрамывает.

— Ты совсем хорошо шагаешь, Валентина.

— Правда почти незаметно? — сияет она. — Врач Надежда Исаевна говорит, что у меня нечеловеческая воля. Я даже не знаю, почему она так говорит.

У Валентины в глазах сияют золотые точки, а веснушки пропали, потому что уже зима. Старенькое пальто, она в нем еще в десятом классе ходила и в девятом тоже в нем.

— Юра, ты сейчас такое увидишь! — Она распахивает дверь, смотрит на Юру блестящими от радости глазами.

На окне стоит цветок. Он покрыт яркими малиновыми колокольчиками, крупными и тяжелыми. Они свисают вниз, и кажется, могут зазвенеть, как колокола. Они горят, будто внутри каждого цветка светится маленькая лампочка.

— Вот это да! Слушай, Валентина, такого не бывает.

— А вот бывает. Видишь, Юра? Он в один день зацвел. Еще вчера не было ни одного цветка. Представляешь?

Она погладила ладонью осторожно цветок. И он тоже дотронулся до бархатистого колокольчика. Он был прохладный. Символ, примета, надежда.

— Садись, Юра, я колбасу пожарю. Нам на мясные талоны колбасу дают, вчера взяла.

Бабка Михална молча смотрела на Юру. Она шила что-то пестрое, на краю стола лежали лоскуты, длинные ножницы.

Юра, сам не зная, как созрело решение, шагнул, схватил ножницы и срезал цветок под самый корень. Сочный стебель хрустнул под ножницами, в горшке остался торчать коротенький зеленый огрызок. Цветок Юра держал в руке.

Валентина схватилась за щеки.

— Ты что? Ты зачем? Я так берегла его!

Он молчал. Как объяснить ей? Он и сам себе не мог ничего объяснить.

Бабка бросила шить, смотрела на Юру, на Валентину, потом сказала:

— Не поймешь ничего. — И снова застучала швейной машинкой, быстро и сердито завертела ручку.

Юра взял с этажерки толстый словарь, открыл посредине, положил срезанный цветок между страницами.

— Вот так, Валентина. Пусть лучше сохранится таким, чем завянет и облетит. Поняла?

— Ну как же ты мог?

— И больше об этом не говорим, хорошо? Пойду поброжу немного.

— А поесть?

— Спасибо, не буду.

Он шел по своему городу. Дома разрисованы пятнами, чтобы сверху было не понять, дом или роща. Грузовики с закрашенными фарами, только щелки оставлены. Притаившийся город, как солдат в окопе.

Он шел по широкой улице, людей совсем мало. Вот здесь они шли с Лилей. Вот там, через квартал, ее переулок.

Вдруг он увидел девушку — светлые волосы, серое пальто. Сердце прыгнуло, покатилось вниз. Хотел крикнуть, позвать — горло перехватило. Она уходит! Рванулся за ней, она шла быстро. Лиля, Лиля. Значит, ты просто не хочешь получать мои письма? Забыла все, что так важно? Она свернула в переулок, в тот самый! Она идет к себе домой! Стуча ботинками, он бросился за ней. Серое пальто, светлые волосы. Она слышит его топот и ускоряет шаг. У самого подъезда он догнал ее:

— Лиля!

Она наконец обернулась. Совершенно чужое лицо. Маленькие темные глаза, накрашенный ярко рот. Не Лиля. И нисколько не похожа на Лилю. Совсем ничего общего.

Чужая девушка пожала плечами, сказала:

— Ненормальный! — и ушла в подъезд.

Он долго стоял на месте. Вот красная дверь, вот немного стершаяся надпись: «Здесь будет наша встреча». Он отковырнул от угла кусок штукатурки и обвел каждую букву, чтобы были они поярче, чтобы не стерлись. «Здесь будет наша встреча».

Потом он пошел обратно. Время тянулось медленно. Юра сам не заметил, как оказался на этом месте. Заснеженная горка, заснеженные улицы и здания, красная кирпичная стена, на фоне стены — школа. Маленькая какая, оказывается. Всегда она казалась ему огромной, его школа. Окна школы перекрещены лентами, вьется по снегу дорожка к школьной двери. Странно: вся жизнь переменилась, перевернулась, а школа стоит, звенят звонки, кто-то сидит за его партой, решает примеры, учит стихи.

Идет по тропинке женщина. Белые ботики на каблуках, синее пальто с пушистым воротником.

— Варвара Герасимовна!

Она присмотрелась, узнала его, охнула, бросилась к нему:

— Юра! Как ты, Юра?

Он нес ее старенький портфель. Голос у нее все тот же — учительский, размеренный.

— Наши почти все на фронте. И девочки ушли некоторые — Лена, Сашенька, Маруся. Пишут редко, война. Валентина иногда забегает ко мне. Я о тебе знаю от нее.

— Завтра нас увозят на передовую, Варвара Герасимовна. Хорошо, что я вас встретил.

— Ты очень вырос, Юра. Ты стал взрослым. Мужчины всегда воевали, когда случалась война, — такая историческая роль мужчины. Согласен?

— Согласен. А как вы живете, Варвара Герасимовна?

— Как живет учительница? Учу детей. Дали нам участки в Ростокино, весной посадим картошку. Если вырастет, можно будет продержаться следующую зиму. Сын Павлик часто болеет, маленький еще, а я много в школе и мало с ним. А муж на фронте, как у всех людей.

— Пишет?

— Давно ничего нет. — Она помрачнела. Из-под вязаной серой шапочки выбивались светлые волосы, блеснула седина, а может быть, Юре показалось.

— Напишет скоро. Письма ужасно плохо идут, долго да и теряются.

— У меня беда, Юра. Выселяют из комнаты. Может быть, из-за этого придется уйти из школы, поступить на завод.

— Как — на завод? Кем — на завод?

Юра даже представить себе не может Варвару Герасимовну без школы, а школу — без Варвары Герасимовны.

— Кем? Ну, мало ли... Делопроизводителем, счетоводом каким-нибудь. Дело в том, что комната у нас от завода, ее муж получил перед войной. А теперь она нужна заводу, эта комната.

— Подождите, Варвара Герасимовна, — Юра остановился. — Вы не можете уйти из школы. Как же вы без школы?

— Что же делать, Юра? Ходить, хлопотать, доказывать, бороться за себя я, к сожалению, не умею. Такой уж у меня недостаток — не умею.

Она стояла перед ним, маленькая, чуть сутулая, падал бесшумный легкий снежок на серую шапку, на плечи, на пушистый воротник пальто.

— Мне пора, Варвара Герасимовна, извините, до свидания. Мне скоро на курсы. Старшина Чемоданов шутить не любит.

— До свидания, Юра. Пиши. Воюй смело, береги себя, Юра!

Он бежал по улице, поскальзывался на поворотах и снова бежал. В заводоуправление он ворвался красный, голова взмокла под ушанкой.

— Мне к директору, — сказал Юра девушке в приемной.

— Занят директор. У нас заказы для фронта, он пятые сутки с завода не уходит.

— У вас заказы, а я сам сейчас на фронт! Пропустите, нет времени, девушка.

И Юра решительно открыл толстую и высокую дверь директорского кабинета.

Человек в полувоенной гимнастерке без погон сидел за огромным письменным столом. Твердо посмотрел на Юру:

— Слушаю.

Но тут на его столе зазвонил телефон, он поднял трубку и сказал теперь уже в нее:

— Слушаю.

Некоторое время послушал, потом отрывисто, командирским тоном:

— Открытые платформы не годятся. Нужны пульманы или коробочки... А я говорю — надо. Отвечать будете не передо мной, а в наркомате. Все. Слушаю, — повернулся он к Юре. Нетерпение в его глазах. Как будто Юра его задержал, а не разговор по телефону задержал Юру в его кабинете.

Юра хотел рассказать, какая замечательная учительница Варвара Герасимовна. Как она умеет преподавать историю так, что каждый человек чувствует себя исторической личностью. Потому что она, талантливый педагог, вселяет в своих учеников чувство причастности всему, что происходит с твоим народом. И вот теперь война, ее муж воюет, она о нем ничего не знает. А маленький Павлик болеет. И она не умеет сказать за себя. А это не недостаток, это, может быть, как раз достоинство — не уметь сказать за себя.

Но все это объяснять было долго и нельзя. И Юра сказал только одну фразу:

— Варвара Герасимовна учитель, больше никем быть не должна, ее нельзя выселять из комнаты, она жена фронтовика, и Павлик совсем маленький, лет шесть всего.

Директор слушал, смотрел внимательно и устало. Прикрыл глаза. Потом подвинул Юре листок, ручку.

— Пиши здесь фамилию ее, имя и отчество. Ты кто? Ученик ее? Верю, что хорошая учительница. Прослежу, не выселят. Ты на фронт?

— Завтра.

— Счастливо вернуться, ученик.

Директор устало потер щеки и глаза ладонями, помял немного в руках свое лицо. Юра вспомнил: папа так делал, когда хотел отогнать усталость.

Юра помчался к остановке автобуса, в электричку вскочил на ходу, автоматических дверей тогда не было и тамбур был открыт.

На фронт их отправили в ту же ночь. В теплушке было тесно, темно. Пахло махоркой, сырыми шинелями, сапогами. Юре казалось, что теплушка -— дом, уютный и надежный.


* * *


Кончились уроки, Муравьев не пришел. Он и не обещал сегодня прийти, но Борис очень ждал и почему-то был почти уверен — Муравьев придет. Он должен прийти, ведь у Бориса в парте лежит сверток. А в нем, в этом свертке, не мясорубка, не какая-нибудь ерунда, а самая настоящая пулеметная лента. Тяжеленькая, ржавая, старая, без патронов — настоящий музейный экспонат. А Муравьев не идет, Борис напрасно прождал его все перемены.

Кончился последний урок.

— Ты почему не идешь домой? — спрашивает Лена, аккуратно складывая книжки в ранец. — Опять учительница наказала?

Лена была бы рада, если бы наказала. Почему бывают такие зловредные люди?

— Сама ты наказанная. — Борис даже головы не поворачивает в ее сторону. — Все из школы одни ходят, а тебя, как в детском саду, за ручку водят. Что, съела? Мне даже стыдно за тебя перед другими.

— Это перед какими другими? Это перед той неаккуратной и невоспитанной девочкой неизвестно из какой школы? Тоже нашел подругу!

Лена выплывает из класса. Она сто раз неправа, но вид у нее такой уверенный и довольный, как будто неправы все на свете.

Борис остался один в классе. Галина Николаевна сказала:

— Борис, мы будем спускаться в раздевалку организованно. А тебе что, нужно особое приглашение?

— Я еще не иду домой, меня один человек ждет.

— Ох, Борис, вечно у тебя все не как у людей! — покачала головой учительница, но настаивать не стала, увела ребят.

Борис подождал еще немного, но уже было ясно — Муравьев не придет. Придется подняться на третий этаж. Очень не хотелось Борису идти туда одному без Муравьева. Потому что Хлямин, конечно, там разгуливает, и этот Хлямин только и ждет случая, чтобы прицепиться к человеку, который его не трогает, а идет себе спокойно по своим делам.

Борис взял сверток, прижал его к груди и пошел по лестнице наверх. На третьем этаже пятиклассники и шестиклассники прохаживались по коридору, но это только некоторые. А остальные бегали, визжали, играли в чехарду, перескакивая с разбегу через тех, кто стоял нагнувшись и ждал, пока через него перескочат. Очень громким был этот третий этаж, гораздо громче, чем второй, где учился Борис.

— Ха! Кто это к нам пришел? — вдруг сказал голос рядом с Борисом.

Хлямин ухмылялся во весь рот, его ручища с растопыренными пальцами протянулась к свертку:

— Малолеток явился, что принес? Сейчас посмотрим, может, пригодится.

Хлямин схватился за сверток, вот сейчас он отнимет у Бориса этот прекрасный сверток, и всё, и неизвестно, что тогда будет.

Борис зажмурился, он знал — пощады не будет. Он приготовился к самому худшему. Но что случилось? Почему Хлямин вдруг отпустил его? Почему стало тихо вокруг? И почему потихоньку проходит это ужасное чувство одиночества и беспомощности?

Борис приоткрыл один глаз. И сразу увидел Костю. Он держал Хлямина за руку выше локтя, держал, видно, крепко, потому что Хлямин морщился и тянул:

— Пусти! Что пристал? Кого я трогал? Ты видал? Пусти, ну пусти же, больно же!

— Да ну? Больно? Бедняжка!

Вокруг стояли большие ребята, они засмеялись. А Костя сказал:

— Еще раз тронешь Бориса, будешь иметь дело со мной. Понял?

— И со мной, — сказал голос за спиной Бориса.

Борис сразу узнал этот голос, обернулся — за ним стоял Муравьев. Он запыхался, видно, прибежал только что.

— А я его и не боюсь ни капли, — сказал Борис и отодвинулся немного поближе к Муравьеву.

— Ты все понял, Хлямин? — еще раз спросил серьезный Костя.

— Понял, пусти.

Костя отпустил, Хлямин быстро ушел. Тут зазвенел звонок, все стали расходиться по классам. Муравьев сказал Борису:

— Ты чего пришел? Подождешь меня?

— Смотри, что я принес. — У Бориса горело лицо, счастливые глаза сияли. — На, посмотри. — Борис протягивал Муравьеву сверток.

— Что там?

— Нет, ты разверни, разверни! — Борис подпрыгивал от нетерпения.

Они стояли вдвоем у окна, Муравьев положил сверток на подоконник, снял бумагу, на подоконник со звоном выскользнула длинная тяжелая пулеметная лента.

— Лента, — растерянно произнес Муравьев, от волнения у него вместо крика получился шепот. — Лента. Борис! Самая настоящая.

— Лента к пулемету системы «максим», — говорит Борис, стараясь сохранить солидность. — Вот сюда вставлялись патроны.

— Борис! Ну, это, знаешь... Где ты ее достал?

Муравьев перебирает пальцами ленту, гладит ее. Изъеденные ржавчиной гнезда для патронов, темно-бурый металл. Где побывала эта лента? Где люди, стрелявшие из пулемета «максим»?

— Муравьев! Звонок давно был! — Учительница литературы Вера Петровна стоит у двери класса, держит под мышкой журнал, сердито смотрит на Муравьева. — Неужели тебе требуется особое приглашение, Муравьев? Вечно ты, Муравьев!

— Иду, Вер Петровна! —Муравьев сказал это таким радостным голосом, что очки Веры Петровны от удивления чуть не поползли на лоб. — Борис, подожди меня, у нас последний урок, — сказал Муравьев, убегая в класс.

Борис остается в коридоре третьего этажа. Он теперь никого не боится, он спокойно заворачивает ленту в бумагу и ждет Муравьева. До чего же обрадовался Муравьев! А Борис доволен, кажется, еще больше...



* * *


Борис сидел на корточках, прислонившись спиной к стене, и терпеливо ждал, когда выйдет Муравьев. Время тянулось медленно, Борису надоело ждать, ему хотелось поскорее вместе с Муравьевым нести в исторический кабинет пулеметную ленту. Он представил себе, как все удивятся. Катаюмова скажет: «Ах, неужели это пулеметная лента? Как я восхищаюсь Муравьевым». А Борис и виду не подаст, что он имеет к этой ленте какое-то отношение. Муравьев обещал, Муравьев и принес. Потому что Муравьев такой человек — он зря не скажет. И Костя с большим уважением посмотрит на Муравьева и скажет: «Муравьев очень серьезный человек», а если уж Костя кого-нибудь назовет серьезным, значит, нет похвалы выше. И Валерка потрогает ленту и присвистнет, а потом скажет: «Ну ты, Муравьев, даешь». Да, Валерка, пожалуй, именно так и скажет, это в его характере. А самое главное — Варвара Герасимовна. Она увидит ленту, обрадуется и скажет: «Муравьев, я всегда верила в тебя. Теперь у нас, ребята, настоящий музей, в нем есть такой ценный экспонат — настоящая, совершенно подлинная пулеметная лента. А чья это заслуга? Ну конечно, Муравьева, лучшего нашего разведчика из группы «Поиск». Давайте все скажем ему спасибо и пожмем его мужественную руку». Вот что скажет Варвара Герасимовна. А может быть, учительница хоть чуть-чуть догадается, что и человек, который скромно помалкивает в сторонке, тоже имеет кое-какие заслуги в этом деле с лентой? Борису в глубине души, конечно, хочется, чтобы Варвара Герасимовна все-таки почувствовала, что это так. Но при этом Борис и виду не подаст — он промолчит с достоинством настоящего друга. Вся эта картина, которую Борис вообразил, чрезвычайно ему нравится, и он снова и снова представляет себе, как все будет.

Когда зазвенел звонок, Муравьев первым выскочил из своего пятого «А». Он в ту же минуту оказался около Бориса.

— Пошли, Борис.

— Держи, — Борис отдал Муравьеву ленту.

В кабинете истории была одна Варвара Герасимовна, она проверяла контрольные.

— Подождем, пока наши соберутся, — сказал Муравьев Борису и прикрыл дверь кабинета истории. Варвара Герасимовна их не заметила, она перелистывала тетради, помечала что-то на полях красной ручкой. — Они все придут, сегодня как раз четверг, — добавил Муравьев.

Борис сразу понял, что Муравьеву хочется отдать пулеметную ленту при всех, а не только одной учительнице.

Они отошли в сторону и стали ждать. Первой в кабинет истории прошла Катаюмова. Она увидела Муравьева с Борисом и сказала вредным голосом:

— А вы опять шепчетесь? У нас сегодня собирается группа «Поиск», вам что, нужно особое приглашение?

Муравьев не успел ничего ответить, Катаюмова уже закрыла за собой дверь. Костя с Валеркой шли следом, Костя сказал:

— Муравьев, пошли, чего вы там стоите в стороне?

Валерка подмигнул Борису. Борис заулыбался.

Муравьев сказал:

— Мы сейчас придем.

И вот они входят в кабинет истории. Все сидят на своих местах Катаюмова перед Варварой Герасимовной, Костя у карты Древней Руси, по которой скачут черные всадники. А Валерка, по привычке, на последней парте. Борис садится. А Муравьев продолжает стоять, лицо у него торжественное. Он держит газетный сверток так, что всем его видно, с любого места.

— Садись, Муравьев, что же ты стоишь? —спрашивает Варвара Герасимовна.

— Что у тебя в бумаге? — спрашивает Валерка.

— Мясорубка опять, — замечает Катаюмова.

Все смеются, и Борис думает:

«Смейтесь, смейтесь, скоро вы перестанете смеяться, раскроете рты от изумления и восторга».

— Это не мясорубка, — говорит Муравьев очень спокойно. — Это знаете что? Пулеметная лента. — И он разворачивает сверток.

Лента выскальзывает на стол, все вскакивают, подходят к столу, берут ленту в руки. Варвара Герасимовна тоже подходит, отложив контрольные. И тоже берет ленту, и она свисает тяжело, позванивает, качаясь на руке учительницы.

— Подумать только, — наконец произносит Катаюмова, — теперь у нас есть новый экспонат. А я была уверена, что Муравьев врет.

— Ну зачем так? — останавливает ее Варвара Герасимовна. — Муравьев обещал принести ленту, и в конце концов Муравьев принес ее. А ты несправедлива к Муравьеву.

— Теперь напишем табличку, — говорит Костя: — «Лента пулеметная». Да, Варвара Герасимовна?

— Конечно. И припишем, что ленту подарил музею Муравьев, ученик пятого класса.

— Ну, Муравьев, ты даешь! — в полном восторге произнес Валерка.

Борис сидел молча. И хотя каждый сказал не совсем то, что предполагал Борис, и никто не замер от восхищения, все равно ему было очень приятно. Потому что на столе лежала настоящая пулеметная лента. А около стола стоял и улыбался, хотя старался быть невозмутимым, его друг Муравьев.

И даже когда Катаюмова говорит: «Каждый может достать пулеметную ленту, подумаешь!», даже тогда Борис продолжает радоваться. Потому что никто не слушает ехидную Катаюмову, а все хвалят Муравьева.

— Где бы нам теперь планшет добыть? — говорит Костя, когда все вдоволь налюбовались прекрасной ржавой, самой настоящей пулеметной лентой. — Нам бы все-таки отыскать того, кто письма присылал. Вот тогда был бы «Поиск» как поиск.

— А мы найдем, мы уже почти нашли, — вдруг говорит Муравьев.

— Кто — мы? — спрашивает Варвара Герасимовна, и все замолкли, уставились на Муравьева.

— Как — кто? Я и Борис. Мы уже почти знаем, кто такой Г.З.В., — очень уверенно говорит Муравьев.

Борис ерзает на своем стуле. Что он такое несет, Муравьев?

Какого Г.З.В. они знают? Ничего похожего! Но Муравьев, на которого из-за радости с лентой нашло самое настоящее вдохновение, продолжает:

— Просто не люблю говорить раньше времени. Все расскажем потом.

— Когда — потом? — сердится Катаюмова. — Нечестно заводить отдельные тайны. Все хотят знать!

— Мало ли что хотят, — вдруг безжалостно смотрит на Катаюмову Муравьев. — Через неделю все узнаешь, Катаюмова.

— Через неделю? — Она встряхивает своей красивой головой. — А сам опять будешь целый год за нос водить?

Варвара Герасимовна говорит спокойно:

— У нас, я считаю, нет оснований не верить Муравьеву. — И она кивает на пулеметную ленту: — Борис, убери экспонат в шкаф, вон в тот, пожалуйста.

Борис берет ленту, кладет ее на полку, закрывает стеклянную дверцу. За стеклом лента выглядит еще лучше: она поблескивает таинственно, и ржавчина не так заметна.


* * *


Машина едет по полю, где совсем недавно шел бой. Развороченная воронками земля, подбитые танки. Можно ли привыкнуть к войне? Даже теперь, после трех лет фронта, Юра считает, что нельзя. Воюют, выполняя свой долг.

Грузовик тяжело переваливается на каждой рытвине, скрипит расшатанный кузов. Юра сидит в кабине рядом с шофером.

Когда машина наклоняется влево, Юра наваливается плечом на водителя. А он, голубоглазый, обветренный, очень молодой, говорит:

— Товарищ лейтенант, вы из Москвы? Из самой-самой Москвы?

— Да. А как ты догадался?

— А сам не знаю. По разговору, наверное. Я сам из Курской области.

Помолчали. Сосредоточенно смотрит парень на дорогу. Поехали лесом, машина подпрыгивает на корнях старых деревьев, выступающих из земли.

— У нас в Курской области река Сейм, не слыхали? Прозрачная река, вода в ней холодная, а по берегам клен растет, сосна красная. Моя деревня на высоком берегу, далеко видно. И летают над рекой стрекозы — голубые, зеленые. А в заливе цапли рыбу ловят.

Юра сам не знает, почему именно ему, этому совсем незнакомому парню из Курской области, стал он рассказывать про Лилю. Почему именно в тот день явилась острая потребность поделиться? Долго держал все в себе, а тут вдруг заговорил.

— В детстве увидел девочку и полюбил. Думаешь — детство, глупость? Нет, любовь в любом возрасте — большое чувство. И к кому когда она придет, никто не знает. Полюбил, потом долго не виделись, но не забыл ее, Лилю. А был мальчишкой, найти не сумел, не решился — так и жил, вспоминая. И вот встретил на улице. Взрослая, красивая. Я ее сразу узнал. А потом и она меня вспомнила.

Машина пошла медленно, еле-еле.

— Ты что так медленно едешь? Давай скорее, меня ждут в части.

— Рассказывайте, товарищ лейтенант, рассказывайте.

Водитель смотрит умоляюще, а машину ведет еще медленнее.

И Юра перестает настаивать. Он рассказывает про цветок, который зацвел малиновыми колокольчиками. Письма возвращаются с почтамта. Глупо, конечно, писать ей на почтамт — где почтамт, а где фронт. И она на фронте с первых месяцев войны. А на заколоченной двери надпись: «Здесь будет наша встреча».

— Ну, товарищ лейтенант, дальше-то что было?

Медленно ползет по лесной дороге машина, водитель даже шею вытянул в Юрину сторону, так внимательно слушает, ловит каждое слово.

— Да поезжай ты быстрее. В другой раз доскажу, что ты?

— А вдруг меня убьют? Или вас? Нет уж, рассказывайте сейчас.

И Юра вдруг понял, что его история — его надежда, его Лиля, его письма, — все это может быть важным не только для него. От его надежды идет, может быть, свет надежды, который вдруг оказался так нужен этому парню с реки Сейм, где летают синие и зеленые стрекозы, а вода прозрачная и холодная, потому что быстрая. А может быть, парень просто любит всякие истории? Или ждет, что все завершится счастливым концом?

Юра рассказывает, в его рассказе перемешалось два образа — девочка в синем сарафане, собирающая тихим летним вечером теплые шишки под соснами, и девушка, окончившая курсы связисток, бегущая к воинскому эшелону по темным путям вокзала.

«Юра! Я напишу! — Он слышит ее голос. — И ты напиши. Юра!»

Он пишет, а от нее за все годы ни одного письма.

— Вот и все, — говорит Юра. — Как раз сегодня три года, как расстались, двадцать седьмое июля.

Юра замолчал. Нет счастливого конца.

— Напишет, — очень уверенно говорит шофер, сдвигает пилотку на одну бровь, включает полный газ.

Машина рванулась вперед, как будто прыгнула. Но, проехав совсем немного, резко остановилась: на дороге стоял другой грузовик, водитель сидел на подножке своей машины, махнул им — «стойте».

Когда они остановились, пожилой шофер чужой машины сказал:

— Не ездите по этой дороге, там, впереди, взрыв только что был, прямо свету конец. На самой дороге снаряд рванулся, воронка такая, какой я за всю войну не видал.

Их машина поехала лесом, в объезд. Молчали. Потом водитель сказал:

— Товарищ лейтенант ваша Лиля нас спасла.

Юра удивленно посмотрел, не понял. Потом сообразил: если бы он не рассказывал о Лиле, они бы ехали на полной скорости и как раз оказались бы там, где разорвался снаряд. Лиля спасла.

Вечером он напишет ей: «Лиля, ты спасла меня. А себя? Где ты? Отзовись».


* * *


В блиндаже уютно горит свечка, горячий стеарин стекает в пустую консервную банку из-под американской тушенки. В углу на еловых лапах, укрывшись плащ-палаткой, спит капитан Киселев.

Раздается грохот, сыплется земля с потолка на письмо. Юра стряхивает с листка мусор и читает письмо. Днем принесли ему письмо, а прочесть было некогда.

— Гремит, — говорит Киселев, — гроза, наверное.

Юра понимает, что капитан говорит во сне. Бой гремит недалеко, а не гроза. Снится, наверное, капитану, мирная летняя гроза, лиловая туча, изрезанная голубыми молниями. До войны мама считала, что гроза — это опасно. И еще были разные опасности. Не промочи ноги, Юра. Не пей сырой воды, Юра. Смотри не вспотей, а то простудишься. И еще: не ешь немытое яблоко, может заболеть живот. Мирные, милые мамины страхи. Посмотрела бы она теперь на своего сына. Небритый — не успел перед боем. С красными глазами — две ночи без сна. С сединой, пробившейся так рано. С большими руками, в больших сапогах, широкоплечий человек.

А ему так бы хотелось увидеть сейчас маму! Он только здесь, на фронте, понял, что такое мама. Самый любящий тебя на всем свете человек — это мама. Смешные ее заботы, пустяковые тревоги, раздражавшие тебя страхи — все это была любовь к тебе. И постоянная о тебе забота. О тебе, а не о себе.

Отец написал ему недавно:

«Мы с тобой солдаты, нам достается война. А маме нашей всех труднее: ей достаются тревога, беспокойство, ожидание. Пиши чаще, сынок».

А сегодня Юра получил письмо от Варвары Герасимовны.

«Милый Юра! Все у меня хорошо, живу в своей комнате, сын мой Павлик чувствует себя лучше, почти здоров. Завод дал дров. Кто-то ходил на завод, хлопотал за нас, а кто, так и не знаю. Но благодарна всем сердцем.

Работаю в нашей школе. Знаешь, без школы жить не могу. Только вот школы теперь разделили на мужские и женские. Наша — женская...»

Юра представил себе: по дорожке вверх поднимаются к школе одни девочки. Странная картина. В классах одни девочки. На переменах в коридорах тихо, чинно — девочки прогуливаются парами. Хотя — какие девочки, а то, может быть, и бегают и шумят.

«Юра! Помнишь географа? Он ушел в ополчение нашего Ростокинского района, и скоро письма перестали приходить. Пропал без вести. Два года с лишним мы ничего не знали. Теперь выяснилось — попали они в окружение, их прятали колхозники. Но немцы нашли, угнали на работу в Германию. На этом след пока теряется».

Вспомнился географ. Лысина сияет. Скрипучий голос, въедливый взгляд. Он был глубоко убежден, что каждый обязан знать про Дарданеллы, про Канин Нос. Ну никак не прожить человеку без Канина Носа. Чудак. А может быть, и правда не прожить? Кто знает так уж точно, без чего можно прожить, а без чего нельзя?

Теперь этот человек, которого Юра не может вспомнить без указки, пропал без вести. Невозможно вообразить, как учитель держит в руках оружие. Как шагает в строю. Он всегда немного сутулился. Ходил как-то боком, сам себе наступал на ноги.

Теперь Юре кажется, что географ был его любимым учителем. Планер достал для школы. Учил ребят летать. Не вспоминается, как терзал его географ своими контурными картами. А вспоминается серый планер в небе, острые крылья в синем небе. Зеленая горка, школа блестит окнами. А планер кружит, парит над всем.


* * *


Когда Борис и Муравьев оказались одни на улице, Борис хотел спросить: «Зачем ты, Муравьев, опять наобещал всем то, чего мы сделать не можем? Не успели кончить эту историю с лентой, а ты опять». Все это Борис хотел произнести, когда они будут с Муравьевым одни. Но он посмотрел на обескураженное, виноватое лицо Муравьева и ничего не сказал. Конечно, Муравьев старше Бориса и вообще очень умный. Но сегодня он сделал глупость: бухнул ребятам и Варваре Герасимовне про Г.З.В., и что теперь делать, совсем неизвестно. Где его искать, этого Г.З.В.? Зачем он написал всем письма? Чего он хотел? Чтобы его искали? Но его ищут и не могут найти уже почти полгода.

— Сам не знаю, как получилось, — вздохнув, бормочет Муравьев. — У меня всегда так — из меня обещание вылетает, а потом только я успеваю подумать: что это я такое пообещал?

Муравьев расстраивается, ругает себя, и Борису, как всегда в таких случаях, становится жалко Муравьева.

— Ладно, ты не переживай. Может, мы его и найдем. Не на Луне же он, правда? Где-нибудь есть этот Г.З.В. А мыто с тобой как возьмемся, так и отыщем.

Они идут мимо бульвара. Снег совсем растаял, по черному сырому асфальту, которым залита аллея, прогуливаются люди с собаками. Звонкими голосами кричат маленькие дети.

Борис и Муравьев садятся на скамейку, и Муравьев говорит:

— Теперь, Борис, ты расскажи все-таки, где ты раздобыл пулеметную ленту. Это же совершенно невероятное дело — достать самую настоящую ленту. А ты достал.

— Ничего особенного, — отвечает Борис. Ему так хорошо оттого, что Муравьев сказал именно эти слова! И он некоторое время сидит молча рядом с Муравьевым, а потом рассказывает о том, как они с Анютой ходили к той женщине из общества «Знание», как все ей объяснили про музей, как женщина отдала им ленту.

— Это знаешь, Муравьев, кто все придумал?

— Кто?

— Не знаешь. Анюта, вот кто.

— Ну да! Та маленькая девчонка?

— Какая же маленькая? Она уже в первом классе учится.

Проходят мимо скамейки разные люди, одни спешат, другие прогуливаются. Одни с собаками, другие сами по себе.

И вдруг недалеко от скамейки раздается мужской голос:

— Сильва! Ко мне! Иди рядом!

Борис и Муравьев одновременно вздрагивают. По дорожке чинно шагает Сильва, золотистые уши мотаются в такт шагам. Кудрявый короткий хвост довольно виляет. А рядом с собакой идет совершенно незнакомый пожилой человек. Синий тренировочный костюм с белой полоской на воротнике и белыми лампасами на брюках. В руке — снятый с Сильвы поводок, блестит на закате лысая круглая голова.

— Сильва! Ты будешь слушаться? А то пойдем домой!

Собака послушно пошла рядом с его ногой.

— Он, — прошептал Муравьев. — Анютин сосед приехал.

— Ага, приехал. Собаку отнял.

Борис сразу подумал, что Анюте, наверное, было грустно отдавать Сильву хозяину. Но Анюта, наверное, даже виду не подала — вернула, и все. Такой уж она самолюбивый и гордый человек — Анюта.

— Давай подойдем к нему, — говорит Муравьев.

— Не знаю даже, — нерешительно мнется Борис. — Что мы ему скажем-то?

— Скажем, что у нас музей. Скажем, что нам нужны экспонаты. Давай подойдем, ну чего ты?

Муравьев уже встал и переминается от нетерпения с ноги на ногу. Борис тоже поднимается со скамейки. Они догоняют лысого хозяина Сильвы.

— Скажите, пожалуйста, вы уже вернулись? — Это Муравьев, не зная, как начать, задал первый вопрос.

— Да, представьте себе, — отвечает человек, нисколько не удивляясь, что они к нему пристали с вопросами. — Впрочем, это вы могли заметить.

— Ну да, мы заметили. Смотрим — Сильва идет и ведет вас. То есть наоборот, вы ведете Сильву, конечно.

Старик стоял перед ними, Сильва скромно сидела у его ноги. Старик смотрел иронически на Муравьева, на Бориса и опять на Муравьева.

— Ну, что же вы, друзья, хотите мне сказать? Я весь внимание.

Муравьев хотел все объяснить спокойно и толково. А получилось немного бестолково;

— Понимаете, у нас музей и группа «Поиск», чтобы искать. Там есть котелок и фотография и еще письмо, только буквы стерлись почти совсем. Но это не мы нашли, а совсем другие люди. А мы нашли - пока только пулеметную ленту, очень хорошую, самую подлинную и настоящую. Но — всего одну ленту. А тут как раз вас встретили.

Старый человек опустился на скамейку и задумался о чем-то. Муравьев и Борис стояли рядом и ждали. Нетерпеливому Муравьеву стало казаться, что человек вообще забыл об их существовании, так долго он молчал и думал. И Борису тоже стало неловко: что же они тут стоят, если он не хочет с ними разговаривать?

Но вдруг Сильва потянула хозяина за брюки с лампасами, он поднял голову и сказал:

— Жаль, что ты не умеешь ничего объяснить толком, путаешь, сбиваешься, совсем заморочил мне голову. Должен сказать честно: такой недостаток в людях я переношу с трудом. Я ценю стройность, логику, порядок.

Муравьев виновато вздыхал. Но что он может поделать, если иногда, в ответственные минуты, слова вылетают у него не по очереди, а как придется, толкая друг друга, и, как всегда, когда лезут без очереди, создавалась сутолока и бестолковщина.

Борис выступил вперед.

Он сказал:

— Это Муравьев.

Борис хотел объяснить свою мысль: «Это Муравьев, человек необыкновенный, почти выдающийся. И поэтому к нему надо быть снисходительным. Да, он иногда говорит так, что не поймешь. Но не это же главное в Муравьеве! Если присмотреться к Муравьеву, получше узнать Муравьева, понять Муравьева, то окажется, что этот недостаток вовсе не такой уж недостаток, а вообще пустяк. Потому что все остальные качества Муравьева настолько прекрасны и высоки, что не приходится обращать внимания на всякие мелочи». Вот такая сложная мысль была в голове у Бориса. Но выразить ее словами он не сумел. И поэтому повторил еще раз, погромче:

— Это Муравьев!

— Как Муравьев! — вдруг закричал сосед. — Неужели Муравьев?

Он вдруг страшно разволновался, схватил Муравьева за плечи, стал вертеть его, поворачивать лицом к свету, рассматривать и восклицать то радостно: «Муравьев!», то недоверчиво: «Муравьев?», то восторженно: «Муравьев!!»

А почему он так делал, Борис не понимал, и Муравьев не понимал. А сосед ничего не объяснял, а только все радовался и удивлялся, как будто произошло какое-то невероятное событие.

— Нет, вы только подумайте — Муравьев! Ну конечно же, Муравьев! И как я сразу не догадался, что это Муравьев!

Сильва обежала круг по газону и снова остановилась около хозяина, а он все продолжал кричать, всплескивал руками, тряс своей круглой большой, совершенно голой головой.

Потом он немного успокоился, но объяснять все равно ничего не стал, а нагнулся, прицепил поводок к Сильвиному ошейнику и сказал:

— Сейчас мы пойдем ко мне, это совсем близко. Нам надо поговорить. Думаю, что и для музея, о котором ты, Муравьев, так красочно рассказывал, кое-что найдется.

Так они и шли по бульвару — впереди Сильва, туго натянув поводок, за ней сосед, еле поспевая и отдуваясь, а за ними рысью Муравьев и Борис.


* * *


Когда Юра повел бойцов в атаку, размышлять было некогда. Враг был рядом, его надо было смести, выгнать с этой высотки, покрытой молодой светлой травкой и желтыми зайчиками мать-и-мачехи.

— За мной! — закричал старший лейтенант самым громким голосом. Когда-то, в далекие-далекие времена, он кричал так, когда играли в войну, и за ним неслись по длинному двору Перс, Леонидка, Валентина, которую тянуло в мальчишечьи игры. — За мной!

Он ринулся вперед, не оборачиваясь, он знал, что солдаты бегут следом, не отставая. И каждый из них был частью одного порыва и одного азартного желания — победить.

Пуля пробила грудь, но Юра не заметил. Просто что-то толкнуло, но враг был уже совсем рядом, и старший лейтенант продолжал бежать вперед. Земля была сырой и скользкой.

— Вперед!

Он слышал за спиной топот ног, дыхание. Атака не длится долго, атака — это рывок. Вперед!

Вдруг поскользнулся, упал. Такая досада! Перед самым подножием высоты. Хотел подняться — не смог. Стал сразу неловким, бессильным. На груди промокла шинель. Неужели упал в лужу? Мазнул ладонью — кровь. Только тогда и понял — ранен. Бойцы неслись вперед.

— Ребята! Командира ранило!

Кто-то склонился над ним, а он не узнал — кто. И не помнил, где он. Казалось, летит по своему двору, а пальто накинуто на плечи и застегнуто на одну верхнюю пуговицу, чтобы развевалось на бегу, как бурка. Вперед! За мной! В атаку!

И топают ноги по весенней земле, бегут солдаты. Атака — это рывок без раздумий, нельзя медлить. Вперед!

— Вперед! — кричит Юра.

Кажется ему, что он кричит, а сам даже не прошептал — подумал только.

Очнулся в медсанбате. Брезентовая стенка палатки, носилки, стонут раненые. А где-то недалеко, за стенкой палатки, девушка поет: «Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают». Играет баян. Рядом с Юрой на носилках пожилой солдат повернулся на бок, охнул от боли и сказал:

— Концерт. Артисты приехали.

Значит, это не сестричка поет, артисты приехали...

Маленькая медсестра с мелкими кудряшками из-под пилотки склоняется над ним:

— Потерпи, миленький. Попей. Сейчас доктор придет.

Белые кудряшки выбились из-под пилотки, светлые глаза, прозрачные, прохладные.

— Лиля! Лиля, я знал, что ты найдешься. Я знал, что ты жива. Цветы не завяли тогда, поняла?

Она молчит, прозрачные глаза смотрят прямо на него. Грудь болит, но так хорошо лежать, не двигаться, смотреть в эти глаза. Он не слышит, как она говорит:

— Я не Лиля, миленький. Меня Ниной зовут, миленький. Подожди, сейчас доктор придет.

«И поэтому знаю, со мной ничего не случится», — поет ясный легкий голос.

— Большая потеря крови, — сказал уверенный голос рядом с Юрой, — в госпиталь отправляйте.

Юра пришел в себя и увидел над головой белый потолок. Повернул голову — розовая стена, окно, повернул в другую сторону — кровать, белая подушка, серое одеяло. Человек смотрит на Юру, улыбается.

— Неужели в тыл отправили? — пробормотал Юра.

Человек смеется:

— Слышите, что он сказал? «Неужели, говорит, в тыл отправили?» Слушай, старший лейтенант, важное сообщение. Нет больше тыла, и фронта тоже нет. Вчера кончилась война! Победа, старший лейтенант!

Кончилась война! Юра попытался подняться, зашумело в ушах, позеленело в глазах, лег опять. Кончилась война. Осознать это было трудно. Когда его ранили, бои шли на территории Германии, и было ясно, что скоро конец. Его ждали, конца войны. Ждали четыре года. А пришел он внезапно, весной сорок пятого. И понять, что войны нет, было трудно.

— Что ты! — говорил усатый. — Ребята в воздух палили из автоматов. Чуть окна не повылетали в нашем госпитале. Да ты успокойся, побледнел сильно. Теперь чего бледнеть? Теперь — все! Кто живой, тот живой!

Из угла палаты сказал молодой голос:

— Это вы хорошо сказали: кто живой, тот живой. У меня мама военврач, я так беспокоюсь.

— Все! Теперь беспокойства кончились. Вернемся домой, будет мир. Это понимать надо — мир будет на всей земле!

Юра лежал, шумела палата. Ему казалось, что усатый, который так радуется, очень хороший человек.

Вошла сестра — белый халат с маленьким красным крестиком, вышитым на кармане у груди.

— Почему шумите, седьмая палата? Плохо кому-нибудь?

— Все прекрасно, сестричка! Старший лейтенант очнулся! Победу проспал!

Она, постукивая каблуками, подходит к Юриной кровати. Светлые брови, бледные щеки.

— С победой, товарищ старший лейтенант. Как вы себя чувствуете?

— Хорошо, сестра, спасибо. И вас с победой, сестра. Поверить не могу — войне конец.

Она улыбается:

— А вам как раз вчера, в самый День Победы, письмо принесли, товарищ старший лейтенант.

Что она сказала? Письмо? Она сказала, что ему принесли письмо. Неужели письмо? Разве бывает на свете такое счастье?

— Где письмо?

— У меня в ящике, там, в коридоре. Я принесу.

И она медленно, очень медленно, как кажется Юре, идет к двери. Стучат каблуки. По пути она поправляет кому-то подушку. У двери останавливается, оборачивается и говорит:

— Оно пришло к вам в часть, а нам переслали. Я принесла, а вы без сознания. Я спрятала и жду. Думаю: придет же он когда-нибудь в себя, правда же? Наш хирург — лучший на весь фронт. Вот вы и очнулись. Полагается вообще-то плясать, когда письмо. Но вам прощается.

Она еще долго что-то весело говорит. Откуда ей знать, что он сейчас испытывает. Сколько лет он ждет этого письма. Как оно для него важно, это письмо. А сестричка щебечет.

Юру начинает бить дрожь, жуткая слабость сковывает руки, ноги, плечи. А если бы не слабость, встал бы, побежал сам за этим письмом. Письмо. Поверить трудно и не верить нельзя. Вместе с победой пришло оно — ничто на свете не случайно. Он ни секунды не сомневается — конечно, это письмо от нее, от Лили. Мало ли, почему она не писала раньше. Могла быть заброшена в тыл врага — она же связистка. Сколько раз за эти годы он представлял себе лес, партизанские землянки, в одной сидит Лиля с наушниками, пищит рация, идут сигналы через фронт. А письма через фронт идти не могут. А еще он сто раз представлял себе, как она ранена, контужена, попала в плен. А о самом худшем он старался не думать.

— Сейчас принесу, — наконец говорит сестра и продолжает стоять, кокетливо улыбается усатому, а сама все стоит у порога.

— Спляшет, спляшет, — говорит усатый, — вот поправится немного. Неси, сестричка, письмо. Видишь, терпение у него кончается.

— Иду, иду. А почерк красивый, аккуратный, сразу видно — женский. — Сестра игриво грозит пальчиком.

Потом она выходит в коридор, цокают, удаляясь, ее шаги.


* * *


В комнате, куда они вошли, пахнет краской.

— Ремонт недавно делали, перед самым моим отъездом. Никак не выветрится. — Сосед распахивает окно, с улицы сразу доносятся голоса мальчишек, удары по мячу: где-то близко играют в футбол.

— Садитесь.

Они усаживаются рядом на диван, а он — напротив.

Некоторое время они сидят молча. Потом сосед говорит:

— Как же я сразу не догадался, что ты Муравьев? Мог бы и догадаться. Старею. А твоя как фамилия?

Борис говорит фамилию. Вообще-то странный какой-то человек.

— Нет, тебя не знаю. А тебя знаю прекрасно. Потому что ты Муравьев.

— Откуда вы меня знаете-то? — спрашивает Муравьев настороженно. Он и сам уже не рад, что ввязался в эту историю.

— Как — откуда? Как это — откуда? Знаю очень даже хорошо. И характер твой представляю себе неплохо. Терпения у тебя маловато. Верно? Ну, верно или нет?

Он спрашивает так весело и настойчиво, как будто покажет сейчас какой-то занятный фокус.

— Верно. Терпения мало, это все говорят.

— Вот видишь! А еще ты вечно попадаешь в разные истории, и тебе часто влетает в школе. Так или нет?

Борис вспоминает, как Регина Геннадьевна требует, чтобы Муравьев привел деда, и Муравьев тоже вспоминает об этом. Он кивает и признается:

— Бывает. А кто вам сказал? Откуда вы узнали?

Муравьев очень хочет догадаться. Может быть, Борис рассказал о нем Анюте, а маленькая Анюта — своему соседу? Муравьев смотрит на Бориса, но у Бориса такой обалдевший вид от всех этих загадок, что Муравьев сразу отбрасывает это предположение. Борис ни при чем, он сейчас и сам сбит с толку не меньше, чем Муравьев.

— Что, озадачены? — смеется сосед. Его небольшие глаза блестят от радости, а чему он рад, пока непонятно.

— Вы гипнотизер! — догадывается Борис. — Я по телевизору видел, они умеют все на расстоянии угадывать.

— Нет, я не гипнотизер, — смеется сосед, — и не телепат, и не маг, и не фокусник. Я знаете кто? Я учитель, старый учитель, мне семьдесят два скоро. И вашего брата умею видеть насквозь. Не так уж это сложно. А тут с Муравьевым еще одно обстоятельство есть, тоже, в общем, важное.

— Какое обстоятельство? — спрашивает Муравьев.

— Какое обстоятельство? — спрашивает и Борис.

Учитель молчит, смотрит на них весело, наслаждаясь откровенно их нетерпением. У Бориса, он чувствует это, от нетерпения и любопытства зачесались ладони.

— Видите ли, если все рассказывать, надо долго рассказывать, — говорит учитель очень знакомую фразу, которую иногда говорит Муравьев, Борис слышал это высказывание не раз. Но от Муравьева! Откуда это может знать старый учитель? А учитель, переждав еще немного, добавляет: — А так нечего и рассказывать.

Борис вытаращил глаза:

— Как вы сказали? Если рассказывать, надо долго рассказывать. Да? Так вы сказали? А так нечего и рассказывать? Слышишь, Муравьев?

Муравьев отвечает еле слышно, от волнения, от впечатлений сегодняшнего дня он растерялся.

— Слышу. Если рассказывать, надо долго рассказывать. Да, это очень интересно...

— Итак, на сегодня разговор закончим, — говорит учитель.

Они поднимаются. В комнату влетает Сильва с тапкой в зубах. Она треплет тапку, успевает облизать руки Борису, брюки Муравьева немного пожевать и снова умчаться под стол.

— Сильва, будь добра, пойди на место, — вежливо и твердо произносит учитель.

И вдруг Борис замечает одну вещь, от которой его сразу бросает в жар, потом в озноб и снова в жар. На шкафу, под самым потолком, стоит большой, величиной с самый крупный арбуз, глобус. Он на черной лакированной ножке. Борису кажется, что глобус медленно и плавно вращается, плывут перед глазами Индийский океан, Африка, Австралия.

— Глобус! — произносит Борис.

И Муравьев тоже говорит:

— Глобус.

А учитель в этот момент говорит самую непонятную фразу из всех сказанных за этот невероятный день. Он говорит:

— Ну, это кому глобус, а кому Михаил Андреевич. Будем знакомы, мои дорогие.

Потом они прощаются и уходят. Радостный лай Сильвы провожает их из-за захлопнутой двери.

— «Кому глобус, а кому Михаил Андреевич», — тупо повторяет Муравьев. — «Кому глобус, а кому Михаил Андреевич». Подожди, Борис, Борис, подожди. Что-то начинает проясняться.

— Да, он сказал: «Кому глобус, а кому Михаил Андреевич». Ты что-нибудь понял, да, Муравьев?

— Погоди, погоди. А какие слова были сказаны тогда под окном? Помнишь, ты стоял и ел печенье и слышал.

— Сейчас я вспомню! — Борис минуту шевелит губами, повторяет что-то про себя, потом произносит:

— «Главное — чтобы никто не узнал о глобусе. Но я верю, ты умеешь хранить тайну».

— «Чтобы никто не узнал о глобусе». А мы узнали — вот он, глобус, стоит на шкафу. Так? Муравьев все равно узнает. Все до конца. Только мне интересно, и даже очень, кто был там под окном. Голос-то был какой — мужской? Женский? Детский?

— Сиплый. Я потому и не понял. А теперь-то ты разберешься, правда, Муравьев?

На лестнице послышались шаги, сверху спускалась Анюта.

— Анюта! — обрадовался Борис. — Здравствуй, Анюта.

— Меня мама заставила тепло одеться, а от этого руки не поворачиваются.

Анюта снимает шапку, толстый шарф, куртку и запихивает все это по очереди за батарею. А сама остается в свитере и брюках.

— На теннис иду. А вы опять кого-нибудь ищете?

— Беги на свой теннис, опоздаешь, — сказал Муравьев.

— Уже почти нашли, — ответил Анюте Борис.

— А ну вас, какие-то вы очень секретные. Ничего не поймешь у вас.

Она побежала по лестнице вниз быстро-быстро. Снизу раздался ее голос:

— Ищут, ищут, не найдут — носом в лужу попадут.

Дверь подъезда хлопнула.

— Какая вредная девчонка! — сказал Муравьев.

— Она не вредная, она веселая, — ответил Борис.

— Пошли, Борис, по домам. Я должен как следует все обдумать. И давай пока никому ничего не скажем. Договорились?


* * *


Юра держит письмо. Он очень долго держит его в руке и молчит. В палате очень тихо.

Как только он взял в руки конверт, он сразу понял, что письмо не от Лили. Холодная тоска навалилась на него еще до того, как он прочел фиолетовые строчки. Обычный листок из блокнота с мелкими зубчиками по краям. А в нем судьба.

«Здравствуйте, Юра! Вы меня не знаете, но я решила вам написать, потому что в кармане Лилиной гимнастерки был ваш адрес. Значит, она хотела, чтобы вы знали о ней. Лиля погибла в самом начале войны, в июле сорок первого года. Ее забросили в тыл к немцам вместе с десантниками. Мы, ее родные, долго не знали о ее гибели. Тяжело писать, и потому кончаю письмо. Двоюродная сестра Клава».

Лиля погибла. Лиля погибла. Давно, четыре года назад. Он любил ее, а ее уже не было в живых. Он писал ей письма, а они уходили в пустоту. Может ли это быть? Лиля — и вдруг погибла. Значит, никогда — никогда, самое безнадежное слово из всех слов, — он не увидит ее. А как же цветок, его живые красные колокольчики? А надпись: «Здесь будет наша встреча»? Как же это так? Этого не может быть. Ошибка, бывают же такие ошибки! Он много раз слышал про ошибки: думали, что человек убит, а он жив, вернулся, в орденах и даже не ранен. Бывают ошибки. Так хочется надеяться на это. Но в сердце пустота, нет надежды. Он знает, чувствует, что это не ошибка.

Письмо написала Клава, двоюродная сестра Лили.

Две девочки под красными соснами. Закат над речкой, вода бежит внизу, журчит у черной коряги. Вода не светлая, как всегда, а малиновая, на закате. Светлые волосы девочки падают ей на лицо, она поднимает тонкую руку, отводит волосы, смотрит, как садится солнце за темный лес. Надо собрать шишки для самовара. «Мальчик, помоги нам, пожалуйста». Синий сарафанчик. Защитная гимнастерка. Наушники. Упала — и светлые волосы смешались с высокой июльской травой.

— Лейтенант, выпей воды... А я говорю, выпей. — Рядом с его кроватью сестра. — Как же я тебе письмо-то отдала, не подумала? Ты же слабый совсем еще. Я думала — радость. Не спорь, пей.

Зубы стучат о край стакана. Лежит на одеяле письмо, листочек из блокнота.


* * *


Юра приехал в Москву осенью.

Мама и папа встречали его на вокзале. Мама показалась Юре совсем маленькой. Отец поседел, на пиджаке медаль «За оборону Севастополя».

— Вырос, — сказал отец.

— Похудел, — озабоченно сказала мама.

Комната совсем такая же. Это странно. Все на свете теперь другое — сам Юра другой, все вокруг изменилось на целую войну. А здесь ярко блестит пианино, старенький диван слегка продавлен, и от этого он еще уютнее. Кровать под белым покрывалом. Занавеска на окне колышется от ветра. И желтые листья звездами лежат за окном — на скамейке, на земле.

Тетя Дуся входит к ним без стука:

— Юра! Приехал! Живой, слава богу. Орден! Ну надо же — молчали. Орден Красной Звезды у Юры, а я его вот таким помню. — Она показывает совсем немного от пола. — Вот такусеньким.

Тетя Дуся подвигает себе стул, садится.

— Перса убили, слыхал?

— Да, мне Валентина писала, тетя Дуся.

— Ах, Валентина. Хорошая девка выросла, красивая. А бабка Михална померла прошлой зимой, сын ее так и не приехал. Где его мотает, окаянного?

Мама накрывает на стол, папа режет хлеб. Так было всегда — папа режет хлеб, мама расставляет тарелки, кладет приборы, приносит из буфета солонку, красную масленку, похожую на помидор. И на крышке — зеленая ручка в виде хвостика. Вот, оказывается, по чему можно соскучиться — занавески, масленка, желтый клен за окном.

Мама не спускает глаз с Юры и льет молоко мимо чашки, на синюю скатерть.

Какое у мамы лицо — счастливое, светлое и грустное. Почему грустит мама? Потому, что была страшная война. И потому, что сын стал взрослым. И потому, что так много сил ушло на ожидание. И еще потому, что она чувствует без слов и объяснений, что сын пережил горе. Матерям не надо объяснять все словами.

— Пообедайте с нами, — говорит папа тете Дусе.

— Сыта. Пойду во двор, похвалюсь перед соседками. Юра приехал с орденом!

И Юра вдруг чувствует, что тетя Дуся не просто соседка по квартире, а близкий человек, почти родня.

И тут к стеклу приплюснулся нос.

— Валентина!


* * *


Борис остановился посреди двора и стоит, смотрит по сторонам. Это не его двор, но сейчас в Москве почти все дворы проходные, а значит, общие. И нет ничего особенного, что человек захотел постоять во дворе, через который проходил его путь из школы к дому. Мало ли, почему он стоит, этот человек. Может быть, он устал все время идти и решил отдохнуть?

Борис стоит и смотрит вокруг. У самой стены белого дома, в котором живет Анюта, пробилась острая низенькая трава. И листья на тополе распустились, они пахнут клеем и весной.

Вот через двор идут Лена с бабушкой. Лена, как обычно, держит бабушку под руку, они шагают медленно, степенно, о чем-то негромко разговаривают.

— Борис! Ты что тут стоишь? — спрашивает Лена, проходя со своей бабушкой мимо Бориса.

Он отворачивается и не отвечает.

— Невоспитанный мальчик, — говорит бабушка. — Скажу учительнице, чтобы в будущем году не сажала тебя с ним. Разве мало в классе хороших детей?

— Меня посадила Галина Николаевна на него влиять. Боюсь, и во втором классе придется влиять.

Они прошли, а Борис сказал сам себе:

— Я и сам с тобой не сяду.

Пробежала по двору рыжая собака.

Борис радостно метнулся к ней:

— Сильва!

Но это была другая собака, незнакомая. Она залаяла на Бориса, как на чужого.

Из-за угла появилась Анюта.

Анюта кинула портфель на землю, села на него и подперла кулаками щеки.

— Я тебя давно не видел, Анюта.

— Я тебя тоже давно не видела. Что ж тут такого?

— Нашли вы того человека? Ну, который письма прислал.

— Нет еще. Но скоро найдем.

— Откуда ты знаешь, что скоро?

— Так мне кажется. И Муравьев сказал, а я Муравьеву верю. Фантазия — это не вранье. Понимаешь?

— Понимаю. А у него фантазия? У Муравьева?

— Немного совсем. А другие думают, что он врет. Он никогда не врет, Муравьев.

— А наш сосед сказал, что ты и Муравьев замечательные личности. Почему он так сказал, я не поняла.

— Сосед? Не знаю, почему он так сказал. Но вообще-то он разбирается.

Она еще немного посидела на своем портфеле. Борис стоял рядом и смотрел на Анюту. Глаза у нее карие, яркие, Щеки вымазаны мороженым, а сквозь мороженое пробивается румянец. Такая замечательная Анюта, что Борис стоял бы около нее и смотрел хоть сто лет.

— Пойду. Мне с Сильвой гулять. Мы ее выводим по очереди: сосед утром, я днем, а вечером опять он, потому что поздно меня мама не пускает.

— А можно я вас с Сильвой подожду? И вместе с вами погуляю?

Борис ждет, что она скажет. Анюта смотрит на него молча некоторое время, потом говорит почти величественно, как королева:

— Ладно.

Они носились вместе с Сильвой по всем дворам, по бульвару.

Это был очень счастливый день.

Муравьев сидит на кухне и ест сосиски с зеленым горошком. Он специально сегодня сварил сосиски и разогрел горошек, потому что это любимая еда деда. А дед что-то задумчивый ходит в последнее время. И тренировку по теннису в четверг пропустил.

Сегодня дед поел совсем мало, отодвинул тарелку и ушел из кухни.

— Дед, вкусно?

— Очень.

— Дед, сыграем в шахматы?

— Не могу. В школу приглашен. Был бы ты человеком, не вызывали бы, сидели бы сейчас мы с тобой в теплой дружественной обстановке, играли бы в шахматы. Я вот все десять классов кончил, ни разу ни родителей, ни тем более деда в школу не вызывали.

— То было когда? Совсем другое время, — отвечает Муравьев, домывая тарелки.

На душе у Муравьева скребут кошки. Он вообще считает, что семья и школа должны быть по отдельности. Нельзя смешивать одно с другим. Потому что в школе человек один, а дома другой. И совершенно не обязательно, чтобы его семья знала, как там в школе у него. Только нервы сами себе портят эти взрослые. Муравьев был спокоен, пока был сломан телефон. Но не уследил, и дед пригласил монтера, пока Муравьев был в школе. И тут же Регина Геннадьевна дозвонилась деду. Тоже, между прочим, нехорошо так делать. Зачем было звонить? Неужели нельзя было отвлечься, забыть, заняться чем-нибудь другим? Разве мало дел у директора школы? Регина Геннадьевна сама однажды сказала:

«У меня миллион дел, а ты, Муравьев, заставляешь тратить на тебя нервные клетки каждый день». — А он совсем не заставляет. А теперь дело совсем плохо. Сейчас дед пойдет, ему Регина Геннадьевна все расскажет. И про аквариум, где жили эти, с ручками. И про воздушного змея, которого он запустил вчера на перемене и гонял с ним долго, пока не прошел весь урок русского языка. Но змей-то запутался в дереве, не мог же Муравьев вот так взять и бросить его. Про все скажет директор, ничего не забудет. Муравьев, например, не любит, когда у людей такая уж хорошая память. Регина Геннадьевна помнит даже то, что Муравьев вытворял в четвертом классе и третьем. Он и сам-то давно про это забыл. А она помнит. Как котенка на урок принес. А ведь его, котеночка, не с кем было оставить. Он один дома скучал и плакал. Нет, школа есть школа, не приноси. Первого сентября Муравьев забрался на кирпичную стену. Верно, забрался, он не отказывается. Но почему забрался? Чтобы лучше видеть и слышать торжественную обстановку, в которой начинался учебный год. Он и посидел на этой кирпичной стене совсем недолго. Стоит ли об этом говорить? И давно это было — осенью, а теперь уж скоро весна...

Дед надевает праздничный пиджак, причесывает перед зеркалом в ванной свои седые волосы.

И вдруг дед говорит:

— Пошли.

Этого Муравьев никак не ожидал. Зачем ему-то идти? Он сегодня уже был в школе, целых пять уроков отсидел. Четверку за контрольную по математике подучил. Зачем опять идти?

— Мне-то зачем идти, дед? Я уже там был, во сколько — пять уроков целых.

— Как это — зачем? Что же, я там один краснеть должен? Нет уж, дорогой мой внук, пошли вместе.

Дед крепко держит внука за руку, они идут к школе.

Вот она, школа, стоит себе на горке. Темные окна блестят, а в кабинете директора на первом этаже горит свет.

Дед решительно стучит в дверь, и Муравьев понимает, что дед побаивается.

— Войдите! — громко говорит Регина Геннадьевна.


* * *


Юра и Варвара Герасимовна сидят в пустом классе.

Четыре года они не виделись.

— Варвара Герасимовна, как я рад вас видеть! Я так хотел прийти сюда, в школу. Знаете, там очень часто вспоминал школу. Свой дом и свою школу.

Учительница очень пристально смотрит на Юру. Сидит перед ней взрослый человек, совсем не похожий на того мальчика, который был ее учеником. И все-таки чем-то похожий. Не уходит от человека его детство, что бы ни произошло с ним в жизни, с этим человеком.

— Леночка вернулась из эвакуации. Севрюга погиб. Слышал?

— Да, Валентина сказала мне.

— Валентина хороший, верный человек. Сашенька на фронте замуж вышла.

— А вы как, Варвара Герасимовна? Как вы?

— А я тебе и рассказываю про себя. Разве ты не чувствуешь? Чем живу, о том и рассказываю. Я счастливый человек, Юра. Муж с фронта вернулся живой. Живой! Сын здоров. Ученики помнят.

— Правда, счастье. А что слышно о географе? Как он?

— Не знаешь?

Глаза у нее загораются, она рада, что пришел ее ученик, что помнит ее. Значит, он не бывший ученик, а все еще ученик. Она нужна ему, значит, она до сих пор его учительница.

— Михаил Андреевич оказался в Германии на военном заводе. Представь себе: идет война, наши солдаты сражаются на фронте, а там, на заводе, пленные должны делать снаряды и этими снарядами враги будут стрелять в наших. Вдумайся только, что это такое. Мирный, тихий наш географ. Подумать страшно. Он у станка, а над ним — конвоир с автоматом.

В дверь класса, где они сидят, просовывается голова с косичками:

— Варвара Герасимовна!.. Ой, здрасте, извините.

— Что, Марина?

Учительница смотрит на девочку, а Юра по ее взгляду видит, что Варвара Герасимовна любит эту Марину. И какое-то ревнивое чувство кольнуло его. Его школа и его учительница, постаревшая, поседевшая. Их столько связывает. А хозяйка здесь, в его школе, — маленькая Марина, которая и не знает его, и нет ей до него никакого дела.

— Варвара Герасимовна! Репетиция будет? Девочки спрашивают.

— Скажи, Марина, чтобы шли домой. Завтра порепетируем. И напомни Люсе, что я хочу видеть ее маму. Пожалуйста.

Марина убежала.

— «Гамлета» ставим с девчонками. Конечно, дикость, принц Гамлет — Ира Аракелян. А что делать в женской школе? Подбирает косы под большой берет и играет за милую душу. Накал страстей.

— Тихони они у вас, ни шума, ни скандала?

— Ну, это как сказать, — смеется она. — С ними тоже не скучно, с этими тихонями. И ссорятся, и с уроков бегают, и списывают, и подсказывают. Полный набор. Обычные девочки. Но честно скажу, без мальчишек школа — не школа. Все-таки вы были яркими личностями.

— Да уж.

— Перед самой войной Михаил Андреевич рассказал мне историю с контурной картой. Помнишь, Валентина тебе нарисовала?

— Разве она?

— А кто же? Конечно, она. Неужели ты не догадался? Она сделала в тот день две карты, себе и тебе.

— А он, значит, видел, Михаил Андреевич?

— Не знаю, видел или нет. Думаю, что просто догадался. По твоему лицу, по ее — это же не очень трудно, Юра. Лицо для хорошего учителя открыто. Даже и теперь вижу по твоему лицу многое.

— А что вы видите, Варвара Герасимовна?

— Ну, вижу, что ты пережил большое горе. Ты не говоришь, я не спрашиваю. Но вижу.

Юра тускнеет, в сердце опять просыпается боль, она щемит, давит. Именно в сердце.

— Расскажите дальше про Михаила Андреевича.

— Дальше? Слушай, Юра. Наш тихий, скромный географ создает там подпольную антифашистскую организацию. Становится одним из ее руководителей. Снаряды идут на фронт бракованные. Фашисты ищут и не могут найти виновных. И это продолжается до самой нашей победы. Годы этот человек ходит по краю пропасти. Его жизнь висит на волоске. И он не покоряется обстоятельствам. Он борется.

Загрузка...