Книга третья.ЗОЛОТЫЕ СТУПЕНИ

«Это крепчайший залог меж богов нерушимости слова,

Данного мной: невозвратно то слово, вовек непреложно

И не свершиться не может, когда головою кивну я».

... И Олимп всколебался великий.

«Илиада». 1. 525


Глава первая. Буран в степи

Но лишь взошла розоперстая, рано рожденная Эос...

«Илиада», I, 477


Ветер так свистит и воет, что едва слышны колокольчики лошадей. Похоже, что вечером или ночью разразится буран. Открытые сани одиноко несутся по степи — ветер бьет прямо в лицо.

Но, может быть, это совсем и не степь или называют ее как-нибудь иначе? Может быть, здесь возделанная земля, плодородные нивы, пастбища? Когда находишься в стране только неделю, то еще мало знаешь, где какие лежат почвы, тем более что нет и минуты для сбора подобных сведений.

В Петербурге сначала не хотят и верить, что Шлиман проделал путь от Амстердама до столицы на Неве за шестнадцать дней: на это обычно уходит в два или три раза больше времени. Но потом выражают радость, неподдельную радость, что человек со столь обширными деловыми связями в Европе к за океаном хочет обосноваться в России. Ему обещают всяческое содействие, пусть он лишь сначала несколько пообвыкнет.

— Когда сойдет снег и вскроется Нева, тогда, дорогой Генрих Эрнстович, и поглядим, что делать дальше.

— Прекрасно, друг мой, благодарю вас за желание мне помочь. Сани, на которых я прибыл из Нарвы, стоят еще внизу. Лучше всего поедем тут же в гильдию. Или целесообразнее начать с министерства?

— Милейший и любезнейший голубчик мой, что у вас на уме! Обед подадут через час — мы ведь не могли, разумеется, совершенно точно рассчитать время вашего приезда, и тогда...

— Значит, у нас впереди еще целый час. За Это время мы многое сделаем.

Хозяин, качая головой, уступает бурному натиску Шлимана, звонит и велит подать шубу.

Так это и продолжалось — все шесть до предела насыщенных дней. Вначале о непонятной и совершенно излишней спешке чужестранца говорили с оттенком презрения, даже смеялись над ним. Но уступали настойчивости гостя.

За шесть дней Шлиман посетил всех людей, все ведомства, важные для его предприятия, завязал первые деловые связи. Коротко сообщая хозяевам в Амстердам о своем прибытии, он добавил: «Я не хочу вводить пас в какие-либо расходы, прежде чем вы не убедитесь, что мои стремления блюсти ваши интересы принесли известную пользу. Поэтому прошу вас посылать мне письма, не оплачивая почтовых расходов».

Так прошли его первые шесть дней в России, первые шесть дней в Петербурге. На рассвете седьмого дня он был уже в санях и несся в Москву, к сожалению, намного медленней, чем пронизывающий восточный ветер, что резал лицо острыми, словно бритва, ледяными кристалликами. Тридцать два градуса мороза, сказал почтмейстер, когда они останавливались последний раз. Он, Шлиман, немало попил чая и в Голландии, чая с Цейлона и из Индии, из португальской Африки и из Китая. Но он никогда не думал, что чай может быть таким чудесным, как тот, который на каждой станции заваривали из поющего самовара.

От Петербурга до Москвы сто миль — столько же, сколько от Гамбурга до Базеля, но при таком сильном встречном ветре, хоть к меняешь часто лошадей, едва ли сделаешь в час больше двух с половиной миль. Значит, ехать придется сорок шесть часов. Ну, хорошо, если море не поглотило его, а, словно нового Иону, вернуло земле, вернуло жизни, то и буран ему ничего не сделает, даже еслн мороз покрепчает еще на несколько градусов и прибавится снегу.

«У нас никто не выходит из дому, — думает Шлиман, — когда термометр показывает пятнадцать ниже нуля. А здесь мороз в два с лишним раза сильнее, а люди в открытых санях мчатся по дороге. У нас, если предстоит поездка больше чем в сто миль, приводят в порядок дела, словно перед смертью, и составляют завещание. А здесь это делают так просто, будто едут из Амстердама в Кельи. У нас и в разгар зимы различишь, где выгоны и где пашни, где луга и леса. А здесь одни и те же просторы, невиданно бескрайние, невиданно белые: даже когда местность волниста, это не заснеженные холмы, а огромные сугробы. У нас снег мокрый, и стоит лишь подольше покатать маленький снежок, как он превратится в снежную бабу. А здесь снег сухой, как порох или сыпучий песок. У нас подобная поездка означала бы верную смерть. А здесь она, хотя и сопряжена с известными неудобствами, не является чем-то особенным: закутавшись в меха, чувствуешь себя в санях так же тепло, как в кресле Шрёдера у горячей печки.

Это совершенно удивительная страна, совсем непохожая ни на одну из стран, виденных им раньше, и люди здесь совсем иные, чем за Западе. Но насколько эта страна огромней и богаче всех остальных, настолько сильнее и желание зажить ее жизнью, усвоить ее обычаи, самому вырасти в ее просторах».

Прошло только восемь дней, как Шлиман прибыл в Россию, а он уже шагает по Москве. Мимоходом слушает, как звонят колокола и а кремлевских колокольнях. Мимоходом осматривает мощные стены Кремля и сверкающие, благовещущие, многоцветные, сказочные соборы. Торопливо проходит по улицам мимо людей, среди которых не одни только русские, но и представители многих других народов этого огромного государства. Когда-нибудь потом, говорит себе Шлиман, он основательно познакомится со всем этим, так основательно, как заслуживают этого тысячи достопримечательностей и тысячи чудес Москвы.

Но сейчас у него нет времени. Когда-нибудь в будущем он приедет сюда как путешественник, изучающий жизнь, дух и искусство страны. Но сейчас он только коммерсант. Даже этих первых дней ему достаточно, чтобы понять: он коммерсант, который должен был приехать в Россию, чтобы здесь развить в себе способности крупного дельца, отвечающего потребностям времени.

Понятие времени здесь так же необъятно, как и просторы, богато, как и сама страна, широко и высоко, как и люди. Его родной Мекленбург — отечество вендов. У многих мекленбуржцев широкие выпуклые скулы, как и у многих русских, — венды тоже славянский народ. «Не придешь сегодня, придешь завтра, а послезавтра уж наверняка», — любят говорить в Мекленбурге, когда кто-нибудь спешит и торопит других. Пожалуй, еще более растяжимо русское представление о времени. Не удался замысел в этом году, ничего, удастся, может быть, через десять лет или через пять, или, может быть, осуществят его внуки. Главное — «будет», совершится, придет.

Россия встретила Шлимана бураном. Но он сам становится ураганом, который проносится над всеми привычками, убеждениями, взглядами, деловыми обычаями его московских и петербургских компаньонов. Не завтра — сегодня! Не там — здесь! Не приблизительно — точно! Не при случае — теперь же!

В эти первые недели завязываются крепкие узы симпатии между русскими коммерсантами и иностранцем, чья незаурядная личность, чей размах и неутомимая энергия удивляют и вызывают уважение, хотя он совсем непохож на них и часто так непонятен. Но во многом, пожалуй, даже главном, он такой же, как и они. Планы Шлимана отличаются гигантским размахом, столь же бескрайним, как их страна. У Шлимана широкая натура, которую они напрасно искали у своих европейских компаньонов. Те всегда остаются мелочными скрягами, даже когда и ведут счет не на медяки, а на золотые; всегда остаются мелкими провинциальными лавочниками, что по пфеннигу торгуют солью и селедкой, даже когда и продают товары целыми кораблями и ворочают урожаем целой провинции. Вдобавок у Шлимана есть еще одно очень важное качество, которое вызывает к нему еще больше симпатий: его безусловная честность и надежность.

В середине января 1846 года Шлиман покинул Амстердам. В начале февраля он совершил первую поездку в Москву. К концу марта он уже установил торговые связи между своими новыми друзьями и американскими фирмами. В мае при его посредничестве одних только сделок на поставку чилийской селитры было заключено на двадцать восемь тысяч рублей.

Едва ли существует товар, которым не торгует теперь Шлиман, одержимый жаждой наживы, но индиго, столь основательно изученное им в Амстердаме, остается его страстью.

Шрёдеры очень довольны, что послали именно Шлимана в Петербург. Но разве он все еще их агент, зависимый от них служащий? Ему по договоренности причитается полпроцента прибыли с каждой сделки, заключенной при его посредничестве. И вот из Петербурга приходит письмо: «Доброту, которую вы проявляли по отношению ко мне во время моей работы в вашей фирме и позже, я ценю и вспоминаю с подобающим чувством самой сердечной благодарности. То, что я должен служить вам на условиях вдвое худших, чем любой другой агент, ущемляет мое самолюбие. Это мне очень обидно, поскольку я честно и упорно трудился, чтобы своими познаниями и опытностью не уступать ни одному из здешних агентов. В небольших городах, таких, как Лейпциг или Берлин, где жизнь дешева, агент может работать за полпроцента, но не в грандиозном Петербурге, самом дорогом городе мира, где и шагу не ступишь без золота». Шрёдеры подсчитывают. Шлиман уже заработал семь с половиной тысяч гульденов — это, значит, составляет для них оборот в полтора миллиона.

Они не забывают и других сообщений из России, где говорится о добрых приятелях Шлимана. Среди них даже богатейший из купцов, Петр Алексеев, который ворочает сотней миллионов и владеет вдобавок личным капиталом в двенадцать миллионов — и это в рублях, а рубль стоит два с половиной гульдена. На втором месте Пономарев, тому, можно сказать, принадлежит весь сахар и почти весь лес России. Единственный внук и наследник Пономарева чуть моложе Шлимана, завязал с ним тесную дружбу н настойчиво предлагает основать вместе торговую компанию. В то же время дед, со своей стороны, соблазняет его крупными сделками в половинной доле.

Нет, он больше не агент Шрёдера, даже если и будет еще некоторое время числится таковым. Поэтому Шрёдеры ие имеют ничего против, что Шлиман, прежде обращавшийся к ним как к хозяевам, теперь начинает свои письма словами «Дорогой друг», — и заканчивает не «С уважением и преданностью», а «С дружеским уважением». Агент превратился в равноправного купца. Естественно, что прежний договор расторгается и заключается новый, в силу которого бывший служащий будет представлять интересы Шрёдеров как компаньон.

Пожалуй, другу удобней и легче давать советы, чем подчиненному. Потомственные амстердамские купцы, умудренные опытом прошлых поколений, видят, какие опасности подстерегают их молодого друга, и боятся, как бы он в страшной спешке не поскользнулся на скользких, ненадежных золотых ступенях. Они рекомендуют ему быть рассудительным, терпеливым н спокойным. «Усвойте себе эти три слова, и вы лучшим образом достигнете цели». Шлиман улыбается, когда читает эти строки. Рассудительность — конечно, он убежден, что никогда о ней не забывает. Разве недавно он не возвратил сразу же партию бриллиантов, которую один из клиентов Шрёдера прислал ему для продажи? Он, бесспорно, мог на них неплохо заработать, но он отказался, ибо ничего не понимал в драгоценных камнях. Терпеливость? Ну хорошо, он постарается, может быть, и ему удастся иногда быть терпеливым. Но спокойствие? Это исключено. Ему надо слишком многое наверстать, не только потерянные годы, но и многое иное, поэтому-то он не дает отдыха ни себе, ни другим. Не дает себе отдыха даже в тот день, когда его, оптового купца Генриха Шлимана из Петербурга, заносят в списки купцов первой гильдии.

Это событие знаменует собой не только то, что его банковский кредит вырос до пятидесяти семи тысяч рублей серебром, оно знаменует, что им сделан шаг к независимости, обеспеченности и прекрасному будущему. Наконец-то он может сесть за бюро, на котором горят высокие серебряные канделябры, и составить два письма. Многие годы он откладывал их написание, но никогда о них не забывал.

Первое — это заказ па изготовление большого, кузнечной работы железного креста на могилу матери. Второе — в Нойштрелиц, придворному музыканту Лауэ. Шлиман кратко рассказывает, как сложилась его жизнь после того, как он покинул тихий дом в маленьком городке, сообщает о своей карьере, объясняет нынешнее свое положение. И вот, наконец, то, ради чего и пишется все письмо: пусть Лауэ направится к Майнке и от его, Генриха Шлимана, петербургского купца первой гильдии, имени попросит руку Минны.

Пономарев, друг Шлимана, посоветует, как обставить новую квартиру. Жизнь надо устраивать совсем по-иному, надо нанять слуг, приобрести много дорогой мебели и ковров, накупить полные шкафы белья, платья, мехов.

И вот все готово — готово, словно по волшебству, за невероятно короткий срок. Пройдет еще, возможно, несколько дней, прежде чем придет ответ от Лауэ вместе с письмами Майнке, вместе с весточкой — первой! — от Минны. Потом пройдут недели, прежде чем его дальнейшие предложения достигнут Мекленбурга. И даже месяцы, прежде чем невеста, любимая с дней детства, проведенных на кургане Анкерсхагена, приедет к нему и прежде чем осуществится их первая лазурно-золотая мечта. Когда осуществится и осуществится ли вообще и их вторая мечта? Летом 1831 года они поклялись друг другу в верности, почти шестнадцать лет тому назад, а в 1836 году в страстную пятницу они, не обмолвившись ни словечком, виделись в последний раз. С того дня тоже минуло десять лет. Значит, шестнадцать лет пришлось ждать, чтобы исполнилась мечта. Может быть, пройдет новых шестнадцать лет, прежде чем они вместе осуществят н вторую свою мечту — найдут Трою и страну святого Иоанна? Нет, наверняка меньше. Если стремление стать достойным Минны до сих пор окрыляло его, то любовь ее окрылит его вдвойне. Он после всех многообещающих начинаний последнего времени станет еще быстрее сколачивать капитал, который послужит основой для желанной новой жизни.

Он вздрагивает. Опять он предается фантазиям вместо того, чтобы позаботиться о складе. Сахар с Суринама, кажется, отсырел при перевозке. Необходимо тотчас же проверить и, если это так, послать поставщику резкое письмо и не оплачивать счета полностью.

«Отправлен ли рис Михаилу Озерову? Что? Еще не отправлен? Неужели мне нельзя ни на минуту отлучиться, чтобы вы тут же не сели все спокойненько распивать чаек? Что? Ах, вот как, это совсем другое дело. Прости, пожалуйста, Осип Степанович, ты ведь знаешь, я не хотел тебя обидеть. Ну, хорошо, хорошо. Раз этот индиго немного крошится, мы не можем продавать его первым сортом, хотя он куда лучше, чем у других. Двадцать тюков табака надо завтра утром отправить в Нижний Новгород. Да, иду, иду! Что там опять? Письмо? Откуда? Давай-ка скорей же, чтоб тебя... Что ты ползешь, как улитка. Неужели не видишь, что я...»

Он, не. раздумывая, прыгает с горы тюков, бочек и ящиков в узкий проход склада и вырывает письмо из рук рассыльного. Наконец-то! Письмо из Нойштрелица! Письмо от придворного музыканта. Только почему такое тонкое? Вероятно, Майнке захотели написать ему отдельно, но пропустили почту — фрау Майнке никогда не отличалась торопливостью и пунктуальностью.

«Карету мне! Быстро!» Это долгожданное, драгоценное, желанное письмо нельзя читать в суматохе склада, где его ежеминутно будут отвлекать.

В комнате еще светло. Но Шлиман задергивает коричневые бархатные гардины — Минна любила этот цвет, и у нее когда-то был чудесный коричневый бант из атласа! — и зажигает свечи, чтобы все вокруг было празднично.

Он подавляет свое лихорадочное нетерпение, заставляет себя сесть, заставляет свои дрожащие от нетерпения руки медленно сломать печать и не разорвать конверт, а тщательно вскрыть его ножом для бумаги.

Из груди его вырывается стон. Письмо падает на пол. Шлиман опускает голову на стол.

Долгая и жуткая тишина: слышно лишь, как чуть шипит неровно горящая свеча.

Мечта его погибла — погибла в одно мгновение, как некогда в одно мгновение погибли Помпеи и обратилась в пепел Троя.

За несколько дней до того, как пришло письмо из России, Минна Майнке вышла замуж.

Она устала ждать? Шестнадцать лет, конечно, большой срок, но ведь тогда им было всего по десять лет. Ему следовало заговорить раньше? Но мог ли он это сделать, когда был еще ничем и ничего не имел? Жизнь, к несчастью, так устроена, что решающее значение имеет не любовь, а деньги! Разве он не должен был сначала добиться твердого положения, а потом уже связывать ее жизнь со своею? Может, ему следовало заговорить тогда, когда он уезжал из Амстердама в Россию? Но не выставил ли он себя этим только в смешном виде? Не добившийся самостоятельности коммерсант, чье положение зависит от настроения хозяев, без всякой уверенности в будущем. Но, может быть, Минна вовсе и не принимала всерьез той клятвы, которую они дали друг другу? Нет, это невозможно — тогда не было бы ни тех слез, ни того объятия в Нойштрелице в страстную пятницу. Страстная пятница? Неужели колокола звучали для них тогда похоронным звоном, хотя они и надеялись на грядущий светлый праздник? Шестнадцать лет — ив завершение опять погребальный звон, звон по умершей любви. Или только по воображаемой любви, по иллюзии? Не погребальный ли это звон и по Минне? Любит ли она человека, за которого только что вышла замуж? Не пошла ли она за него лишь потому, что, устав ждать и потеряв надежду, решила, будто он, Шлиман, умер на чужбине? Или потому, что настаивали родители, опасавшиеся, как бы она не осталась в девах? Будто Миниа может когда-нибудь постареть или отцвести!

Первая мечта разбилась, словно дешевая рюмка. Вот придет с веником горничная, соберет осколки и выбросит их в мусорную яму. Что же теперь станет со второй мечтой? То же самое? Вероятно. Ведь одному не осуществить тех грандиозных планов, которые шестнадцать лет назад они строили вдвоем. «Нет, нет! Я осуществлю нх, осуществлю во что бы то ни стало, даже если весь мир будет против меня. Я раскопаю Трою!»

— Кушать подано, Генрих Эрнстович.

Шлиман не отвечает. Оплывают свечи, воск застывает большими каплями — на стеклянной тарелочке, что отделяет свечу от массивного, вычурной формы серебряного подсвечника, возникает кольцо. Да, кольцо. Из воска. Но другое кольцо сломалось.

Человек тоже почти сломлен. Несколько педель Шлимана треплет жестокая лихорадка. Когда он снова поднимается на ноги, с чувством утраты покончено — это ведь не первый удар в его жизни. Шлиман отправляется — свой красивый, предназначенный для Минны дом он уже успел возненавидеть — в большую деловую поездку по Европе.

Париж, Ливерпуль, Лондон — важнейшие этапы его путешествия. В Лондоне среди дикой сутолоки, царящей в полдень на Риджент-стрит, его окликают.

Шлиман бросает быстрый испытующий взгляд на остановившего его человека.

— Боже милостивый, ван Озенбругген, что вы делаете в Лондоне?

— Мы, вероятно, занимаемся одним и тем же — делами.

— Вы куда сейчас направляетесь?

— В настоящий момент в порт. Я жду свой основной багаж. Может быть, я смогу потом перебраться в ваш отель? Мой пансион мне не нравится.

— Я и в самом деле, ван Озенбругген, могу порекомендовать вам этот отель. Я живу на Виктория-стрит, в «Вестминстер Палас».

— Боже, не думаете ли вы, Шлиман, что я стал миллионером? Вы счастливчик, наверное, им уже стали, раз вы в состоянии там останавливаться.

— До этого, мой дорогой, мне еще очень далеко. Но вопрос о том, в каком отеле жить, один из важнейших для коммерсанта. Вы не поверите, насколько доступнее становятся даже самые чопорные из тех, с кем приходится вести дела, когда я им при случае сообщаю, что живу в наилучшем отеле города! Я полагаю, что в такой гостинице престиж можно прекрасно сочетать с бережливостью. Посчитайте-ка: в моем отеле сто тридцать комнат, стоимостью от двух шиллингов до двух гиней. Я довольствуюсь одним названием отеля: ведь никто, кроме меня, не знает, что я живу под самой крышей, в ящике за два шиллинга — комнатой его, конечно, не назовешь.

Ван Озенбругген качает головой: это Шлиман, таков, как он есть. Потом речь заходит о строящихся во Флиссингене пакетботах, и Шлиман выражает восхищение по поводу огромных пароходов, которые он видел в Ливерпуле.

— К сожалению, друг мой, я вынужден распрощаться с вами. У меня еще есть дела на телеграфе.

Голландец снова качает головой: входящие в моду телеграммы столь дороги, что могут совершенно расстроить бюджет скромного коммерсанта. Здесь ведь не существует, шутит он, разных тарифов, как на комнаты.

— Действительно, не существует, — соглашается Шлиман, — Вы правы. За телеграммы берут бессовестно дорого. Но поверьте мне, вы с большей пользой нигде не израсходуете денег, вы их вернете в троекратном размере.

Вечером они оба сидят в театре.

— Встретимся завтра? — спрашивает в антракте голландец.

— Завтра не выйдет. Я высвободил себе целый день, чтобы пойти в Британский музей.

— Смотреть на древние камни и мумии? Скажите еще, что весь этот хлам вас интересует!

— Даже самым наиживейшим образом. Древние камни, как вы их называете, воскрешают в памяти детство, мои тогдашние желания и мечты. Может быть, вся моя жизнь только окольная дорога к ним.

Через неделю Шлиман плывет на корабле обратно в Петербург. Он не прерывает путешествия, завидя по правому борту крутые поросшие лесом берега Мекленбурга. «Каким огромным казался прежде маяк Травемюнде, — думает он, — когда мы детьми ездили туда из Калькхорста. А ведь в Англии тысячи фабричных труб выше и величественнее, чем этот маяк!» Только эту мимолетную мысль и вызывает у Шлимана вид родных мест.

В Петербурге он со свежими силами и новым приливом энергии принимается за работу. Как от брошенного камня идут круги по воде, все больше расширяясь, так растут и ширятся и дела Шлимана — одно влечет за собой другое. Конечно, ему еще очень далеко до тузов, он еще не ворочает миллионами, но он уже фигура, с которой считаются тузы, его уважают, ему предсказывают большое будущее. Поэтому, разумеется, они встречаются не только на деловой почве, но и вообще поддерживают близкие отношения. Разумеется, многие находят, что именно их дочь была бы подходящей женой для молодого преуспевающего коммерсанта.

Есть там, к примеру, Екатерина Петровна Лыжина. Дядюшка ее владеет многими миллионами, сама она бедна. Но ей нет еще и пятнадцати. Впрочем, Шлиман не полагается больше на свое знание женщин. У него много сестер, они пишут ему длинные и нежные письма, когда хотят что-либо, чего не могут предоставить им дяди, у которых они живут. Пусть-ка и они хоть раз сделают что-нибудь для него! Он тут же посылает в Мекленбург приглашение: одна нз сестер должна немедленно приехать в Петербург, присмотреться к его будущей невесте и решить, подойдет ли она ему. Конечно, Катя еще слишком юна, чтобы выходить замуж, но пока сестра останется с ней, научит ее домоводству и прежде всего многим секретам мекленбургской кухни, кулинарным рецептам матери. Во время пребывания сестры в Петербурге можно будет, наконец, как следует обсудить заботы семьи, что так трудно сделать в письмах.

Что творится с отцом? Как он дошел до того, что признал собственным ребенком девочку, которая, как было доказано и как призналась сама Фикен, родилась от соседа-помещика? И почему младший брат, Пауль, ничего не пишет? Почему вдруг он оставил хорошее место в Амстердаме, куда его удалось устроить, и учится теперь на садовника? Что с Людвигом, которого он тоже устроил в Амстердаме, где тот делал большие успехи и писал такие милые и правильные письма по-английски, по-испански и по-французски? Почему он покинул Амстердам без всякой видимой причины? С чего это вдруг его охватила такая жажда приключений, что он сел на корабль и отправился в Америку?

Все это обсуждается с приехавшей сестрой. От Катерины она в восторге, но сама принесла мало добрых вестей. Слава богу, похоже, что по крайней мере одна из сестер все-таки еще выйдет замуж. Некий Кузе, старший учитель гимназии в Кульме, проявляет к ней интерес. Если другие и останутся в девах, не велика беда, пока их богатый братец будет оказывать им поддержку. История с Людвигом совсем непонятна. Он, кажется, стал настоящим искателем приключений. Совершенно неясно, от кого унаследовал он эту страсть. Сначала он в качестве учителя попытал счастье в Нью-Йорке, потом ударился в коммерцию, наконец, бросив все, принялся искать в Калифорнии золото. После первого восторженного письма, написанного в золотой лихорадке, сестра тоже не имела от него никаких известий.

Ну вот пришла почта, пришли газеты. Продолжить разговор можно и вечером. Среди газет есть и одна американская. В ней маленькая заметка в две-три строки, сообщающая, что где-то в новом городе, называемом Сакраменто, скоропостижно скончался некий мистер Шлиман, известный своей особой удачей в золотоискательстве.

— Дюц! Дюц! Куда же ты запропастилась? Ты помнишь, откуда писал тебе Людвиг?

— Разве я тебе не говорила? Место называется Сакраменто.

— Людвиг умер! Собери мне чемодан. Завтра я еду в Америку!


Глава вторая. Американские приключения

Силою тут не возьмешь. Одно лишь спасение в бегстве.

«Одиссея», XII. 120


Корабль был в море уже девять дней — один из новых пароходов, которые так расхваливал Шлиман, с двумя высокими, как башни, трубами и огромными колесами. Плавание было тяжелым, и большинство пассажиров лежали в своих каютах, страдая морской болезнью. Суровые зимние ветры глубоко бороздили океан, и большие волны разбивались о корабль.

Сегодня у Шлимана день рождения. Ему двадцать девять лет. Хотя он тоже болей, но не в такой степени, чтобы голова его не могла работать.

Что принесет ему этот новый год его жизни? Что он найдет в Америке? Как он уладит дела своего брата? Оставил ли тот что-нибудь, кроме долгов? Вероятно, ничего. Тогда необходимо прежде всего уплатить его долги, а затем несколькими выгодными сделками возместить убыток. Ведь недаром, отправляясь в путь, Шлиман захватил с собой все деньги, которыми мог распоряжаться без ущерба для своего дела. Пятьдесят тысяч талеров. Если ему при его оборотистости еще и немного повезет, то он сможет найти им такое применение, что они дадут десять или пятнадцать процентов прибыли. Людвиг писал о трндцати-сорока процентах, но это была, конечно, нелепая фантазия юнца.

Ну, а что еще? Екатерина Петровна. После благожелательного отзыва сестры женитьба — дело решенное, да и Лыжины, кажется, вполне согласны.

Пароход подвергался изрядной бортовой качке — это начинало напоминать плавание на «Доротее».

Видно, зима самое неподходящее время для поездок через океан. Но ведь не всегда можешь дожидаться более благоприятной поры. Ого! Что это? Слышно, как но палубе бегают люди. Почему стюард входит в каюту с таким желто-зеленым лицом? Он ведь всегда переносил качку лучше остальных. Что он бормочет? Этого только еще не хватало! Машина вышла из строя из-за поломки главного вала. Значит, как это и не досадно, придется потерять какое-то время. На ремонт уйдет, вероятно, весь день. Что? Починить вал невозможно?

— Прошу, господа, сохранять спокойствие. Для паники нет никаких оснований, — объявляет капитан. — Пробоины мы не получили и поставим паруса.

Он не успел договорить, как началось нечто невообразимое. Никто не верит капитану. Крики, визг, сцены безумия — в один миг все вдруг перестали страдать морской болезнью, хотя корабль, отданный во власть стихии, испытывал куда более сильную бортовую качку, чем прежде.

— В лодки!, — ревет обросший щетиной толстяк англичанин, и толпа обезумевших людей уже готова броситься вслед за ним.

Капитан вынужден с пистолетом в руке загородить дверь.

Благодаря немногим сохранившим хладнокровие людям постепенно восстанавливается порядок. Положение их таково: корабль находится в тысяче четырехстах морских милях от Нью-Йорка и тысяче- восьмистах от Ливерпуля. Дует сильный северо-западный ветер, и надо попытаться на парусах вернуться в тот же порт, откуда они отплыли. Провианта недостаточно, и поэтому сразу же переходят на половинный рацион. К счастью, ветер все время дует с неослабевающей силой, и через шестнадцать дней они снова в Ливерпуле.

Ну как тут не стать суеверным и не сказать себе: этой поездке не суждено состояться, поэтому откажись от нее и отправляйся-ка по железной дороге, куда более надежной, в Лондон, а оттуда на менее опасном небольшом судне через Ла-Манш в Голландию или Францию. Большинство пассажиров именно так и поступают. Шлиман тоже едет в Амстердам, но не потому, что отказывается от своей поездки. Ему кажется, что одно отданное им перед отъездом поручение неправильно выполнено. Несколько дней спустя он снова в Ливерпуле, снова на борту корабля. На этот раз путешествие проходит без происшествий и неприятных сюрпризов.

Сакраменто. Город золотоискателей.

Шлнман без труда разыскивает компаньона Людвига, тоже немца. Тот ему не нравится. Шлиман не может избавиться от впечатления, что дела брата были совсем не так плохи, как уверяет его компаньон. Но продолжать допытываться и переливать из пустого в порожнее не имеет смысла, если не можешь припереть противника к стенке.

Шлиман ходит по городу, слушает одного, расспрашивает другого. Картина постепенно проясняется. Людвиг два месяца был золотоискателем и за это время добыл золота на семьсот долларов. На вырученные деньги он открыл нечто среднее между рестораном и гостиницей. Заведение процветало. Когда он заболел, врачи так напичкали его ртутью, что он умер. После Людвига должно было остаться не менее тридцати тысяч долларов. Завладев ими, его компаньон отошел от дел или проиграл деньги.

Когда ты только что приехал в страну и не знаешь ни законов, ни судей, ни обычаев, шансов выиграть процесс мало. Поэтому Шлиман закрывает счет брата, разыскивает его могилу, велит привести ее в порядок и заказывает надгробную плиту. Он покидает Калифорнию с уверенностью, что еще вернется сюда. Здесь для предприимчивых людей широчайшее поле деятельности. Но прежде он хочет познакомиться со всей страной, чтобы понять, в чем ее богатства и какие товары могут принести наибольшую выгоду. Эти сведения очень пригодятся ему в Петербурге.

Первую остановку он делает в Вашингтоне. Если хочешь узнать страну, то раньше всего надо познакомиться с ее столицей и ее влиятельными людьми.

Первый человек в государстве — президент. Сейчас этот пост занимает Филмор. Раз имя Шлимана широко известно по всей Российской империи и во многих крупнейших торговых городах, то оно, конечно, должно быть известно в Соединенных Штатах и в их столице — ведь президент и министры сами, по большей части, коммерсанты или сыновья коммерсантов. Шлиман прямо из гостиницы посылает свою визитную карточку президенту. Тот сразу же соглашается его принять.

В семь часов вечера карета останавливается перед Белым домом. Президент встречает гостя в дверях своего кабинета.

— Вы, вероятно, удивлены моим визитом. Я специально приехал из России, чтобы увидеть эту прекрасную страну и познакомиться с ее великими людьми. Поэтому я, естественно, считаю долгом вежливости нанести свой первый визит вам, господин президент. Я рад, что познакомился с вами, и не хотел бы больше отнимать ваше драгоценное время.

Шлиман встает, чтобы откланяться, но президент не отпускает его.

— Я слышал о вас, мистер Шлиман, и я считаю за честь для себя, что вы посетили меня, и за честь для нашей страны, что вы проявляете к ней такой интерес. Америка, как вам известно, страна пионеров. После всего что я слышал о вашей деятельности в России, я нахожу, что у вас, мистер Шлиман, тоже натура пионера. Поэтому для меня было бы величайшей радостью, если бы вы остались у нас навсегда и своей инициативой способствовали бы нашему беспримерному подъему.

— Я не могу дать вам сегодня определенного ответа, господин президент. Мое дело в Петербурге долго без меня не просуществует, а ликвидировать его и переселиться в Америку я пока считаю ошибкой. Тем более что я занимаюсь коммерцией не ради самой коммерции.

Желая узнать как можно больше об Америке, Шлиман задает много вопросов. Филмор обстоятельно на них отвечает.

Они проходят в салон, где у камина сидит с дочерью миссис Филмор. Вскоре появляется и отец президента, пожилой ученый человек, он очень рад, что Шлимаи может подробно рассказать о так называемых «эльджинских мраморах» — скульптурах Парфенона, находящихся в Британском музее. Когда Шлиман возвращается в свою гостиницу, стрелки часов приближаются к десяти.

Потом он колесит по всему континенту, всем интересуется, все записывает, вплоть до числа пассажиров в поездах — для него это показатель рентабельности линии. На севере он посещает шахты и рудники, на юге изнемогает от жары в знойных лесах Панамы. На Кубе он наблюдает, как получают сахар, которым он много лет торговал, счастливо торговал. Но что такое вообще счастье? В сущности, счастье, пишет он в дневнике, это лишь результат трезвого расчета и твоей собственной активности. Но счастье, ему сопутствующее, и радость от успеха в делах, к которому оно привело, сильно омрачаются во время этой поездки. Капля горечи попадает в сверкающий золотой кубок. Можно ли изучать получение сахара в Вест-Индии и не замечать того, отчего зависит и сладость тростника и дешевизна и сбыт этого блестящего коричневого продукта и что в конечном итоге определяет и прибыли, растущие в конторских книгах? Все это можно выразить в двух словах: труд негров. А это, в свою очередь, означает: рабство. В руке Шлимана, который никогда не устает писать, дрожит перо, когда он пишет о бедственном положении рабов на Ямайке, на Кубе и в южных штатах, об их физической и духовной деградации, о грубости и низости эксплуататоров. Здесь Шлиман впервые осознает все это, и мучительные вопросы будут преследовать его всю жизнь.

В начале июня он приезжает в Сан-Франциско. Прежде, когда испанские монахи основали тут монастырь святого Франциска, все население города состояло из мужчин. Теперь это снова город мужчин. Они стекаются сюда со всех штатов Америки, со всего мира, гонимые золотой лихорадкой. Откуда берется золото? Опять интересный вопрос, ответ на который Шлиман находит, беседуя с золотоискателями и геологами, идет ли речь о золотых россыпях среди речного песка или о жилах золота в кварцевых породах гор.

Но Шлиман приехал сюда не ради этого золота. Давно уже жизнь его и его способности открыли перед ним иные пути, ведущие к богатству. Он никогда не отличался пи сильными мускулами, ни умением, прокладывать себе дорогу локтями, что так необходимо золотоискателю. Он приехал сюда потому, что нельзя узнать Америки, не побывав в Сан-Франциско, который за несколько лет превратился из безвестной деревушки в самый знаменитый и пользующийся самой дурной славой город мира.

Шлиман отдается во власть людского потока на улицах. Подобных улиц нет нигде на свете. Каменных домов почти не видно: постройка такого дома требует слишком много драгоценного времени, а оно так необходимо, чтобы искать желтый металл в земле, вымывать его из речного песка, выигрывать в карты, отнимать силой у старателей. Дома построены из дерева, а нередко это — просто большие палатки. Даже в деревянных домах вместо перегородок чаще всего натянуты полотнища.

Да и такую пеструю толпу вряд ли найдешь еще где-нибудь на свете: тонкие батистовые сорочки рядом с пропитанными потом шерстяными рубашками в клетку, наимоднейший фрак рядом с лохмотьями, кожаные костюмы бродяг из прерий рядом с хлопчатобумажными куртками китайцев с косами, одежда мексиканца рядом с синей блузой мекленбургского поденщика, сапоги рядом с лакированными ботинками, несколько европеизированные мокасины, шлепанцы, босые ноги, сомбреро и цилиндры, шляпы, шапки, пестрые головные платки...

В этом потоке люди движутся поодиночке и группами, некоторые из них — правда, очень немногие: их можно сосчитать по пальцам — в сопровождении жен и детей. Они идут со шпагами, пистолетами, длинноствольными ружьями, кирками, лопатами и лотками для промывки золота. Заглушая многоязычный гомон толпы, из палаток и балаганов несутся резкие и отрывистые звуки музыки.

«Этот ужасный город своеобразен, как никакой другой», — думает Шлиман. Он, наконец, добирается до площади, где стоит многоэтажный деревянный дом —лучший отель Сан-Франциско. Здесь фамилия Шлимана значит столь же мало, как и его деньги. У дверей толкутся желающие попасть в гостиницу — те, кто в этой великой лотерее золотоискательства выиграл несколько внушительных самородков пли мешочек золотого песка. Свободных номеров, или того, что здесь называют номерами, нет — и ждать их сегодня бессмысленно.

Адреса других гостиниц, которыми за долларовую монету снабжает его вооруженный портье в обшитой галуном ливрее, пользы не приносят — и там тоже все переполнено. Лишь поздно вечером Шлиман находит пристанище в деревянном бараке на самом краю города. Номер — это звучит насмешкой — не что иное, как отделенный занавесками закуток в большом зале. Воздух наполнен тяжелыми испарениями от десятков людей, одетых в отвратительные лохмотья. Еда столь же плоха, сколь и дорога. Такой высокой цены Шлиман еще нигде не платил за пищу. Он ест с отвращением. В этом безумном городе все так: золото здесь не ценится, и все же оно величайшая и единственная ценность! Кто знает, не пустит ли хозяин в ответ на протесты голодного гостя ему пулю в живот. В углу идет игра. Идет не на деньги, а только на золото.

Красивый молодой испанец все проиграл и, обходя столы, просит милостыню. Он хочет есть и нуждается в ночлеге.

— Сколько у тебя было золота, когда ты пришел сюда вечером? — спрашивает Шлиман.

— Точно не знаю, синьор. Три или четыре унции в самородках и мешочек золотого песка.

— И все проиграл?

— Все. Иначе бы я не просил милостыню. Мне бы, конечно, надо было прежде заплатить за ужин и ночлег, но человек задним умом крепок.

— Для чего же ты играл?

— Это доставляет наслаждение. Игра, знаете, тем хороша, что всегда надеешься выиграть и приумножить свое состояние. Да ведь если я и сохраню золото, а меня из-за него убьют или ограбят, то я им так и не воспользуюсь. Теперь же у меня по крайней мере останутся приятные переживания.

— Надо было бы... Ну ладно, если ты обещаешь больше сегодня не играть, я дам тебе пять долларов. Ты сможешь на них наесться до отвала и выпить сколько влезет хорошего вина. Ведь ты, наверное, знаешь какого-нибудь своего земляка, который не станет тебя обманывать, как этот хозяин.

«Он, верно, напал на богатую жилу», — обрадованно думает молодой испанец, выходя из барака в темноту ночи. Он недалек от истины: именно во время этого разговора Шлимана осенила счастливая мысль.

Трудно заснуть среди шума музыки, среди ссор и споров, храпа и кашля. Но день был тяжелым, и Шлиман быстро погружается в черную бездну беспорядочных снов.

Вдруг раздается крик, дикий нечеловеческий вопль. Шлиман просыпается. Едкий, удушливый дым заставляет его вскочить с постели. Пожар! О господи, пожар в этом городе, сооруженном из досок и полотнищ! Большинство постояльцев уже на улице — лишь несколько человек, помятых или раненных во время паники, пытаются еще выбраться из тесных проходов.

Палатка рядом с гостиницей горит, как куча тряпья. По обеим сторонам улицы, ведущей в город, бушует пламя. Центр города — сплошное море огня.

— Пожар начался в отеле на площади, — с трудом переводя дыхание, говорит попутчику один из тех, кто бежит из города. — Лестницу в миг объяло пламя. Неизвестно, спасся ли хоть один человек.

Они бегут дальше Это единственно правильное решение. Спастись из этого ада можно только бегством.

Шлиман тоже бежит. Все вокруг освещено заревом пожара, наполнено едким, удушливым, вызывающим слезы дымом.

Только бы уйти подальше и забраться повыше! Вот холм, Телеграф-хилл. Скорее наверх! Дым постепенно редеет, воздух становится чище, но от этого еще более жуткой и грандиозной становится картина гибнущего города.

На следующий день Шлиман уже в Сакраменто, во втором после Сан-Франциско центре золотой лихорадки. Здесь разбогател и умер его брат. В тот же вечер на стенах домов, на столах гостиниц и ресторанов появляются печатные объявления. Их читают с удивлением и пересказывают тем, кто не знает грамоты или не понимает по-английски. Некий Генри Шлиман в кирпичном здании на такой-то улице открыл банк, где он покупает любое количество золота и золотого песка по самому высокому курсу, платит наличными в американской валюте или принимает в качестве вклада, гарантируя высокий процент.

На мысль о таком банке навел его испанец: надо дать золотоискателю гарантию, что он сохранит свое состояние, добытое тяжким трудом или свалившееся, словно с неба, сохранит так долго, как это вообще возможно в этой стране. «Что толку в золоте, которое лишь переходит за игорным столом из одних рук в другие? — думает Шлиман. — Золото не должно бездействовать. Америка производит золото в невиданных количествах, но и пожирает его, как Кронос своих детей. Сколько его нужно, чтобы заново отстроить Сан-Франциско! За шестнадцать дней архитектор должен соорудить на площади новый отель».

В таком же темпе заново отстраивается весь город. Каждый имеющий капитал может в кратчайший срок его приумножить, получая проценты значительно большие, чем те, о которых мечтал брат Людвиг в своем последнем письме. Вспоминает ли Шлиман молодого испанца и тысячи других золотоискателей, чья судьба заставила его задуматься? Вряд ли. Гарантии другим, восстановление города — все это, разумеется, хорошо, но все это очень скоро почти совершенно вытесняется мыслью о собственном быстром обогащении.

Удастся ли ему заинтересовать авантюристов, съехавшихся сюда со всех концов света, идеей банка для золотоискателей? Удается. Банк Генри Шлимана, простую длинную комнату, где он одновременно и управляющий, и клерк, и слуга, и швейцар, и охранник, посещает все больше народу. Особенно после того, как разносится молва, что Шлиман честно взвешивает золото и честно платит. Да и говорить с ним почти каждый может на своем родном языке, не прибегая к услугам плутов переводчиков!

Правда, опыт достается ему дорогой ценой, и за многие уловки своих клиентов ему приходится расплачиваться из собственного кармана, пока он не перестает на них попадаться. Банк открыт с шести утра до десяти вечера. Здесь толпятся испанцы и итальянцы, немцы и русские, поляки и французы. Они хотят избавить себя от тревоги за найденное золото или обменять его на деньги.

Когда новое необычное начинание приносит первый успех, Шлимана подкашивает лихорадка, столь распространенная в болотистой долине Сакраменто, да к тому же еще и тиф. Если он сляжет, то все созданное им пойдет насмарку. Пока он выздоровеет, другие пожнут то, что он посеял. Значит, ему нельзя болеть, тем паче что у него нет ни заместителя, ни помощника, на которого можно положиться. Он велит поставить кровать в единственную комнату своего банка, глотает хинин, как другие глотают сахар, почти ничего не ест и не пьет. С трудом добираясь от постели к столу, он отпускает клиентов и опять ложится. И так продолжается много дней подряд, пока стальная воля не одерживает победы над недугом тела. Так же он побеждает и второй приступ, но это уже настойчивый сигнал о том, что природу хотя и можно одолеть, однако не считаться с ее законами нельзя. Для Шлимана сейчас важнее другое: в верховьях Сакраменто открыты новые золотоносные участки. Он боится, что увеличение добычи приведет к падению стоимости золота.

Шлиман ликвидирует банк и подводит итоги. Пятьдесят тысяч талеров, с которыми он в феврале 1850 года приехал в Америку, превратились за один год в его тысяч. Ему не приходит и в голову, что такая высокая прибыль, необычная даже для Америки тех лет, предосудительна в моральном отношении и с какой-либо стороны уязвима.

В обратный путь он отправляется не только с удвоенным капиталом. В газетах было объявлено, что Калифорния решением конгресса преобразована в самостоятельный штат. И в связи с этим каждый, кто 4 июля 1850 года находился в Калифорнии, автоматически становится гражданином Североамериканских Соединенных Штатов. Уроженцу Мекленбурга, ставшему в Голландии коммерсантом, нажившему состояние в России и удвоившему капитал в Америке, человеку, который и в Лондоне и в Париже чувствует себя как дома, это, по сути дела, безразлично. Но как знать, думает он, может, это когда-нибудь ему и пригодится.



Глава третья. Качели

С ним состязаться не мог бы тогда ни единый из смертных...

«Илиада», III. 223


Это становится обычным: корабль опять попадает в бурю. Шлиман, вцепившись в поручни, радуется неистовству стихии. Вокруг вздымаются огромные, зеленые, как стекло, пенящиеся валы и швыряют пароход с волны на волну. Вот он взлетел вверх, а в следующее мгновение уже стремглав летит в зияющую бездну.

Шлиман вдруг вспоминает детство: однажды у озера были устроены качели. Со смешанным чувством любопытства и страха он отважился забраться на них и, необычно возбужденный, то летел в небо, то вниз к земле.

Теперь корабль напомнил ему мальчика на качелях. Или жизнь вообще сплошь взлеты и падения, вверх-вниз, вверх-вниз, как на качелях?

Когда он вернулся в Петербург, безмятежный покой, царивший в его фирме, привел его в бешенство. Окружающие в первый же день почувствовали: Шлиман опять тут. Опять носится он, как вихрь, по дому и по складу, по пристаням и конторам. Длительное путешествие породило уйму замыслов и планов, пребывание за океаном помогло завязать множество новых связей, а американский опыт помог усовершенствовать применявшиеся им методы. За несколько недель перестроив всю свою торговлю на новый лад, Шлиман с такой же страстью принимается и за устройство личных дел. Прежде всего он упорядочивает денежную помощь родственникам, которую начал оказывать, будучи в Амстердаме. До сих пор эта помощь была очень щедрой, но поступала нерегулярно. Теперь oh устанавливает постоянные пенсии. Никто не посмеет сказать, что какой-либо его, могущественного Шли май а из Санкт-Петербурга, родственник или друг детства терпит нужду! Однажды, когда он сам нуждался, его очень больно ранили высокомерие и бестактность человека, оказавшего ему помощь. Поэтому теперь, считая, что каждый, кому он помогает, может быть так же щепетилен, он делает это самым тактичным образом.

Он допускает только одно исключение, только в одном случае, оказывая помощь, становится властным и ставит условия: по отношению к собственному отцу. Мысли Генриха постоянно возвращаются к тирану, думавшему лишь о себе, к человеку, который загнал в могилу его мать, лишил его самого радостей детства и спокойно, без всяких угрызений совести, оставил бы его в нищете. Он, Генрих, выбрался из нес только благодаря своей воле и необыкновенной настойчивости. Как и его братья, он не может избавиться от чувства ненависти, когда думает об отце, но он снова и снова пытается подавить в себе эту ненависть. Каким бы негодяем старик ни был, он остается отцом, а почитать отца требует нравственный закон всех времен и народов. Скрепя сердце Шлиман арендует для него имение в Западной Пруссии, чтобы вытащить его из атмосферы трактира. Отцу крупного коммерсанта, купца первой гильдии, не пристало там находиться. Сверх того он регулярно посылает ему значительные суммы. Отправляя первый перевод, он приказывает старику с помощью этих денег «устроиться так, как это подобает отцу Генриха Шлимана. Предоставляя тебе эту сумму, я ставлю условием, чтобы отныне ты держал приличного слугу и приличную служанку, а главное, чтобы в твоем доме поддерживалась чистота: тарелки, миски, чашки, ножи и вилки должны всегда блестеть, все потолки и полы должны три раза в неделю протираться, у тебя должны готовиться блюда, какие едят люди твоего сословия».

Любой другой счел бы подобное письмо за тяжкое оскорбление. Отец тоже отвечает ему словами возмущения: три страницы проклятий, неистовой ругани и брани по поводу его непочтительного, несыновьего поведения, а на четвертой странице — величайшая благодарность за перевод и просьба не забыть вскоре снова прислать денег.

Шлиман, пожав плечами, кладет письмо в папку — оно не требует ответа — и отдает соответствующие распоряжения одному из берлинских банков. Уладив все это, позаботившись о сводных братьях, он может теперь, наконец, заняться личными делами.

Его положение в обществе требует представительства, другими словами: нельзя дольше оставаться без хозяйки дома. Шлиман одинок, он мечтает о женщине, которая бы любила его не ради его денег, а ради него самого.

И вот он опять думает о девушке, что еще два года назад так понравилась ему и его сестре.

Екатерина Петровна Лыжина не обладает ни богатством, ни красотой. Правда, на его предложения она неоднократно отвечала решительным «нет». «Конечно, — думает Шлиман, — раз она небогата и некрасива, то она опасается, как бы я не счел, будто она выходит за меня только ради моих денег. Но это ее опасение свидетельствует о настоящей любви, стыдящейся открытого признания». И с такой же энергией, с которой Шлимаи делал свои дела, он устремляется теперь к личной цели. Наконец, Катерина говорит «да», и в октябре 1852 года они вступают в брак: Шлиману — тридцать, ей — восемнадцать. Он обещает сделать все, чтобы она была счастлива.

Опять петербургские мастеровые и купцы завалены заказами Шлимаиа. Предназначавшаяся для Минны квартира слишком мала и скромна для Катерины. Он снимает целый этаж роскошного дома.

Катерина въезжает в великолепный дом — она не видит в этом ничего особенного. Разве ее брат не воспитатель сына великого князя? Со своим вечно серьезным лицом ходит она по комнатам — у нее нет для него ни слова похвалы, тем паче благодарности. Нелюбящая жена особенно требовательна: может быть, блестящая обстановка сделает более сносной жизнь, которая из-за мужа не обещает быть интересней? Катерина ничего не понимает, когда он рассказывает ей о своих делах, а когда говорит о литературе и чужих народах, зевает. Когда же он, полагая, что ей, может быть, не нравится иностранное, читает для нее любимые им стихи Пушкина и Лермонтова, она засыпает. С первого же дня ей противно каждое его прикосновение, каждая его нежность.

Брак этот все что угодно, но только не единство взглядов и не духовная близость. Очень быстро обнаруживается, что каждый из супругов живет своей собственной жизнью. Поэтому в новом доме, несмотря на все его великолепие, нет ни тепла, ни уюта. Он ничего не дает своему хозяину, и тот еще глубже уходит в дела.

Хотя Шлиман по-прежнему считает своей специальностью торговлю индиго, он держит своих агентов везде, где только можно получить прибыль. Охваченный жаждой наживы, он совершенно не замечает, что частенько покидает надежное поприще солидного коммерсанта и превращается в ловкого и изворотливого дельца.

В газете появилось сообщение, что составляется новый свод законов. Все читают эту заметку. Это волнует и юристов и людей, которые так или иначе имеют дело с кодексом. Все купцы тоже говорят об этом. Но никому не приходит в голову мысль, которая сразу же возникает у Шлимана: прежде всего новый свод законов должен быть напечатай. Шлиман наводит справки, производит подсчет и предлагает правительству поставить бумагу для издания нового свода законов. Его предложение первое, да и более выгодного нельзя и ждать. Ему тотчас же дают заказ.

Однажды вечером Шлиман стоит у окна. Вдруг он видит, что на северном небе медленно появляется зарево. Северное сияние! Оно находится слишком низко над горизонтом и слишком яркое. Да и время года не то. Растущее беспокойство на улицах показывает: тут что-то другое.

Шлиман открывает окно и спрашивает, что случилось. «Горит Кронштадтский порт!» — отвечают ему с улицы. Шлиман ходит взад и вперед по комнате. Если пожар виден больше, чем за пять миль, то он, очевидно, ужасен и к утру все портовые сооружения превратятся в пепел. Огромные убытки? Пожар, естественно, приведет ко всякого рода бедствиям и нужде? В огне гибнут даже люди? Ни одна из этих, казалось бы, столь естественных мыслей не занимает его. Он целиком поглощен другим: если завтра портовые сооружения окажутся уничтоженными, то послезавтра надо начать строить их заново. Пожар может предоставить ему, коммерсанту, возможность совершить ряд блестящих сделок. Он задергивает шторы и принимается за подсчеты. А уже на рассвете на его складах начинается лихорадочная работа. Там, где обычно высились горы самых различных товаров, теперь громоздятся лишь доски и бревна.

Одновременно во все возрастающем объеме идет обычная торговля. Только в 1853 году приходят тридцать три корабля с грузами для Шлимана, и лишь со стороны Кенигсберга и Мемеля границу пересекают тысячи возов. Месячный оборот достигает миллиона рублей серебром. Когда опасность большой войны усиливается, доходы растут еще быстрее.

Но и деньги не могут целиком заполнить жизнь все более преуспевающего коммерсанта. Он изучает по своей собственной методе шведский, польский, потом датский и словенский: на каждый язык уходит по четыре недели. К чему эти новые занятия, новое напряжение всех физических н духовных сил? Чтобы не думать о том, вокруг чего постоянно, как в чертовом колесе, вертятся мысли — о браке с Катериной.

Сомнений больше нет: она любит только деньги мужа и поэтому думает лишь об удовлетворении своих желаний, которые слишком часто переходят в капризы и прихоти. Его успехи в делах трогают ее также мало, как и его неудачи. Ей все равно — в хорошем он настроении илн в плохом. Безразличие сменилось враждебностью.

Шлиман несказанно страдает. В письмах близким людям, сестрам и друзьям, спрашивает: может быть, он виновен в том, что они с Катериной не понимают друг друга и каждый день ссорятся? Те отвечают осторожно: мол, не исключено. Они пытаются объяснить ему, что он с трудом приноравливается к другим людям и их желаниям, что в его характере есть что-то самодержавное, что ему недостает, возможно, чуткости, недостает понимания женской натуры, более того, он богатый, часто расточительный человек, может быть, но отношению к Катерине слишком бережлив, чтобы не сказать — скуп. В смущении читает Шлиман эти скрытые упреки: Катерина упрекала его в том же, только намного резче и горше.

Щедрость и уступчивость не в состоянии вернуть того, чего, в сущности, никогда и не было. А попреки и угрозы и подавно.

Не удивительно, что Шлиман все больше энергии отдает делам. Они поглощают и то время, которое при иной семейной жизни оставалось бы свободным.

Осенью 1854 года Восточная война разгорелась с новой силой. В это время Шлиман был на Амстердамском аукционе по продаже индиго. Весь свой наличный капитал — сто пятьдесят тысяч талеров — он вкладывает в красящее вещество, которое из-за вызванной войной блокады всех русских портовых городов наверняка очень подскочит в цене.

На обратном пути Шлиман заезжает в Калькхорст, чтобы провести там остаток дня. Это первый раз, когда он вернулся в родные края. И вот он сидит в кругу своих кузин и молоденьких жен своих двоюродных братьев и поучает их, словно профессор. Софи, никогда его не забывавшая, внимает ему особенно страстно. Ей тридцать два года, и у нее почти нет шансов выйти замуж, но, когда Генрих берет ее за руку и просит проводить его немного, она, как в семнадцать лет, заливается краской и говорит, что это одинаково неприлично и для женатого мужчины и для незамужней девицы, даже если они двоюродные брат и сестра. Кузен, ставший теперь светским человеком, посмеивается над ней, но позже, в поезде, с досадой думает о чопорности Софи. Думает он и о том, что, может быть, был бы более счастлив, если бы женился на ней.

В начале октября он прибывает в Кенигсберг и останавливается по обыкновению в гостинице «Пруссия». Завтра он поедет дальше, так как зафрахтованные им пароходы направлены в Мемель, а оттуда товары будут по суше доставлены в Петербург. Возможно, его агенты в Мемеле уже позаботились о перегрузке, но будет лучше, если он сам проследит за порядком.

Когда на следующее утро Шлиман пробуждается — он, как всегда, спал глубоким и крепким сном — и поднимает гардины, взгляд его останавливается на башне Зеленых ворот. Он видел эту башню не раз, но никогда не обращал внимания на надпись, сделанную большими сверкающими на солнце золотыми буквами.

«Vultus fortunae varialur imagine lunae: crescit, decrescit, constans persistere nescit», — читает Шлимаи и задумывается.

Хватит ли ему, чтобы перевести эту надпись, того немногого, что он еще помнит из изучавшейся в детстве латыни? Подлежащим должно быть «vultus fortunae» — «лицо счастья». Да это совсем несложно: «Лицо счастья переменчиво, как луна, оно то прибывает, то находится на ущербе, но никогда оно не бывает постоянным». Или вторая половина фразы относится к луне, и тогда вместо «оно» надо переводить «она»? Неважно, смысла стиха это совершенно не меняет.

Вдруг холодок пробегает у него по спине. Счастье непостоянно? Особенно, разумеется, в жизни купца, как показывают бесчисленные примеры. На ум ему приходят беспорядочные строки стихов: строки о Поликрате, который был столь чрезмерно счастлив, что друзья, опасаясь зависти богов, отвернулись от него.

Счастье впервые улыбнулось Шлиману в Амстердаме в 1841 году и не изменяло ему никогда. Это постоянство теперь вдруг преисполняет его, человека, которому всегда и везде везет, страхом. Ему везет тринадцать лет — сегодня 4 октября 1854 года.

Тринадцать лет все, за что бы он ни брался, шло хорошо — у него руки, как у царя Мидаса: все, к чему тот притрагивался, превращалось в золото. Тринадцать лет без единого, хотя бы малейшего удара судьбы, без единой неудачи. Даже безнадежно запутанные дела заканчивались хорошо, приносили успех.

«Vultus fortunae variatur — переменчиво счастье».

Шлимана трясет как в лихорадке, и, когда за завтраком к нему подсаживаются несколько именитых граждан Кенигсберга и расспрашивают о возможном ходе Крымской войны, он отвечает рассеянно и часто невпопад.

«Что со Шлиманом? — недоумевают знакомые, едва он садится в почтовую карету. — Не взял ли он на себя слишком много обязательств и не попал ли из-за войны в стесненное положение? При его удали в этом, разумеется, не было бы ничего удивительного».

— И умнейший иногда ошибается, — бормочет тайный коммерческий советник Ноттебом, и друзья поддакивают ему. Дела Шлимана плохи — в этом они не сомневаются.

И в почтовой карете Шлиман продолжает испытывать чувство страха. Неужели его везенье, как луна, уже на ущербе? Внутренняя дрожь передается рукам, он чувствует, что дрожит весь. Но ничего, что подтвердило бы его опасения, не происходит. Тильзит уже проехали. Шлиман пытается заснуть.

Какая-то станция за Тильзитом. Шум, похожий на шум возбужденной толпы, заставляет его испуганно вскочить. Вокруг множество людей — мужчины, женщины, дети — с серыми от бессонной и очи, горестными лицами. Рассказывают они устало и скорбно: прошлой ночью Мемель сгорел. Сильный северный ветер разносил пламя от дома к дому, с одной улицы на другую. От города остались только груды дымящихся развалин.

Вот оно! Словно молния ударила в землю перед Шлиманом. «На ущербе» — оно или она на ущербе, постоянным оно или она быть не может! Мысли его все снова и снова возвращаются к латинскому двустишию, только эти слова и вертятся у него в голове.

Не доезжая Мемеля, почтовая карета останавливается. Шлиман выходит из нее и твердой походкой направляется в город. Сомнений нет: здесь его ждет роковое известие. Беженцы говорили правду. Мемель погиб. На улицах сохранились почернелые от дыма стены нижних этажей, и среди развалин, напоминая о бренности всего земного, как колонны надгробий, высятся печные трубы. Тут и там роется какой-нибудь мужчина или старая женщина среди камней, выискивая обломки былого благосостояния. То тут, то там лижет еще голубоватое пламя балку, рушится с треском высокий фронтон. Сильный горький запах гари въедается в легкие.

Повсюду та же картина, даже в гавани. Шлиман ищет своего агента. Тот должен быть здесь. Вот и он, тоже копается на пепелище, как нищий, мечтающий найти сокровище. Неужели это тот же самый человек, которого он привык видеть в превосходно сшитом черном сюртуке и безупречно белом жилете с золотой цепочкой? Это согбенный, постаревший человек в лохмотьях.

— Неужели это вы, господин Майер?

— Кажется, я, — вяло отвечает тот сдавленным голосом.

Шлиман не рискует сразу продолжать расспросы и взвалить на плечи несчастного еще и собственные потери. Но нет ли там в гавани кораблей? Может быть, счастье и на этот раз...

— Что с моими грузами, господин Майер?

Купец устало показывает на тлеющие развалины.

Вдруг жест его становится требовательным, а голос пронзительным :

— Вот, господин Шлиман, все, что осталось от моих складов! — И он начинает громко и судорожно рыдать.

Шлиману стоит большого труда увести его от развалин и успокоить.

— Я еще напишу вам, господин Майер, — говорит он вполголоса и медленно бредет через мертвый город к устроенной наспех почтовой станции.

Там, сидя за чаем, обсуждают постигшее Мемель бедствие. Шлиман машинально помешивает ложечкой в своей чашке. О случившемся он больше не раздумывает: плачем горю не поможешь. Коммерсант Генрих Шлиман производит подсчеты.

Сто пятьдесят тысяч талеров, которые он заплатил за уничтоженные пожаром грузы, — это весь его наличный капитал, накопленный за восемь с половиной лет непрерывной напряженнейшей работы. Деньги пошли прахом. Но значит ли это, что и восемь с половиной лет потрачены впустую и их надо занести в графу убытков? Ни в коем случае. У него остался опыт, осталась, что куда важней, хорошая репутация, приобретенная за это время. В октябре 1854 года Шлиман, которому предстоит начинать все сначала, совершенно не похож на того Шлимана, что в январе 1846 года приехал в Россию. Тогда имя Шлимана никому ничего не говорило, а теперь оно известно всему деловому миру.

Надо учитывать и другое. Поскольку война только началась, все торговые отношения были еще совершенно неопределенными и предвидеть их развитие не мог и опытнейший коммерсант. Шлиман не брал в кредит ни фунта даже самого дешевого товара. Он за все платил наличными. Поэтому у него нет никаких долгов.

Как ни чудовищны убытки, то, что противостоит им в активе, поможет их перенести: процветающая фирма в Петербурге и филиал в Москве, ни копейки долгов, громкое и внушающее доверие имя. Шлиману каждый готов предоставить любую нужную сумму, а если здесь, в России, никто не смог или не захотел бы этого сделать, то Шрёдеры из Амстердама или Гамбурга сочли бы для себя за честь оказать помощь своему бывшему протеже и нынешнему другу. Золотые буквы, начертанные на башне Зеленых ворот постепенно тускнели и меркли перед его умственным взором. Может быть, потому, что только в беде проявляется истинная сила. Он с несгибаемым мужеством начнет все сначала. И, разоренный, он вовсе не чувствует себя сломленным!

Шлиман решительным движением откладывает в сторону ложечку и подносит чашку к губам. Чай остыл. Его невозможно пить.

— Подайте мне чаю, да только горячего.

Он осматривается. В крестьянском доме, где разместились пассажиры, находится несколько семей погорельцев. Один из них, крепкий мужчина лет сорока, сидит с тупым и бессмысленным видом на своем узле и монотонно причитает:

— Мой чудесный дом! Только в прошлом году я его отстроил!

Жена одергивает его:

— Не гневи бога, несчастный, деньги ведь у тебя не пропали. Подумай-ка о соседях, которые все потеряли, у них погиб в огне даже ребенок.

Муж огрызается;

— Оставь меня в покое. О мой дом, мой чудесный дом! Он мне стоил три тысячи талеров!

Шлиман выходит из себя:

— Постыдились бы вы так причитать! Жена ваша права — вы должны радоваться, что столь многое еще спасли!

— Вам хорошо говорить, — отвечает тот со злобой, — через пять минут вы сядете в карету и поедете дальше. Вам легко нас утешать. Вы, скажу я вам, мерзавец и болван, раз издеваетесь над нами, несчастными! — Охваченный воинственным духом, он вскакивает и, потрясая кулаками, направляется к незнакомцу.

— Вы сами болван! — кричит Шлиман. — Вы хнычете, как младенец, у которого отняли куклу, вместо того чтобы взяться за дело и построить новый дом. Вы сокрушаетесь о трех тысячах. А знаете, какой я потерпел убыток при пожаре Мемеля? Сто пятьдесят тысяч! И у меня в противоположность вам нет спасенных денег.

Мужчина в замешательстве опускает кулаки.

— Сто пятьдесят тысяч? — с презрением бросает он. — Вы, вероятно, господин Гримм собственной персоной и желаете рассказать нам сказочку? Скажите и а милость, кто вы, если швыряетесь такими суммами? Или вы, чего доброго, Ротшильд?

— Я Генрих Шлиман из Петербурга, и мои сто пятьдесят тысяч талеров обратились в дым у моего агента Майера. — Шлиман в ярости отворачивается и быстро выпивает свой чай.

Когда в комнате восстанавливается тишина и почтмейстер объявляет, что пора собираться, к Шлиману подходит молодой человек, один из погорельцев.

— Прошу прощения, вы на самом деле Шлиман?

— Не думаете ли вы, что я присваиваю чужую фамилию? Сегодня ведь не велика уже честь зваться Шлиманом. Я, впрочем, не понимаю, какое это имеет к вам отношение? При создавшихся обстоятельствах обращаться ко мне за помощью бессмысленно.

— Не могу ли я, господин Шлиман, попросить вас на минутку выйти? Нет нужды, чтобы этот тип нас слышал.

Испытующе смотрит Шлиман на молодого человека. У того открытый и умный взгляд.

— Ну, хорошо, пойдемте... Итак, что вам угодно?

— Я, господин Шлиман, являюсь — или я должен сказать «являлся»? — главным приказчиком у Майера и К0. Должность эту я занимаю всего полгода и не имел еще чести видеть вас. Когда прибыли зафрахтованные вами пароходы, наши склады были забиты доверху, и места не оказалось ни для одной бочки индиго. Господин Майер находился в отъезде, я не мог получить от него указаний и решил на свой страх и риск построить для ваших товаров временный сарай прямо у мола. Там их и поместили. Вы, вероятно, знаете, что пожар возник на нашем складе, а сильный северный ветер разнес пламя по всему городу. Поэтому невредимым остался только находящийся севернее этого склада деревянный сарай, где хранились ваши товары. Там хранятся они и сейчас. Вы, господин Шлиман, единственный человек, который ничего не потерял!

Шлиман, чтобы не упасть, вынужден опереться на молодого человека. У того на глазах слезы.

— Прошу занимать места! Господин Шлиман, мы отправляемся!

Шлиман выпрямляется во весь рост. Повелительно звучит его голос:

— Ждите меня! Я управлюсь за полчаса. Идемте, дорогой мой друг!

Все последующие месяцы, пока длится война, проходят как в лихорадке. Счастье, не изменившее ему и на этот раз, преобразило Шлимана. Он стал другим человеком, стал игроком. Казалось, он жил как в угаре. Он превратился в того, кем никогда не был и никогда не хотел быть — в спекулянта. Его мучает мысль о новом пожаре, который может уничтожить его имущество, о буре, которая потопит его корабли, о всяких других катастрофах — и он не раз и не два безрассудно ставит все на карту.

Обывателю мало заботы, если где-то в далеких краях, в Турции, воюют люди. Крупному дельцу Генриху Шлиману в Петербурге не щемит сердце от того, что в далеком Крыму неистовствуют фурии войны. Это затрагивает лишь его деловую жилку — он готов превращать в звенящее золото и нужду, и кровь, и слезы. Он оставляет свой любимый товар, индиго, на заднем плане и торгует всем, в чем нуждается воюющая страна, отрезанная от обычных рынков. Он ввозит селитру, порох, свинец и все, в чем народ ощущает нужду: шерсть, пшеницу, чай.

В 1856 году война заканчивается. Едва до Шлимана доходят первые вести о предстоящих мирных переговорах, он тут же приглашает к себе Паппадакеса и Вимпоса, двух молодых афинян, изучающих в семинарии богословие. Это первый шаг к новой жизни, которая должна прийти на смену нынешней, ставшей ему в тягость. У крупного дельца, не имевшего и свободной минутки, вдруг появляется уйма времени — он изучает новогреческий. Конечно, по своей собственной методе, с помощью «Поля и Виргинии», изданной в переводе на новогреческий, — изучает, сравнивая каждое слово перевода с французским подлинником, чтобы избежать обременительного заглядывания в словарь.

Овладев, как обычно, в шесть недель новогреческим, Шлиман принимается за изучение того языка, о котором мечтал еще ребенком, языка, благозвучие которого ввергало его, юношу, в слезы, языка, в возможности овладеть которым он, будучи взрослым, нередко сомневался, — за изучение древнегреческого.

Через несколько недель он уже пишет по-гречески письмо дядюшке в Калькхорст, где в беседке от двоюродного брата-гимназиста он впервые услышал, как звучит этот язык: «Я пишу тебе, дорогой дядя, на языке, о котором постоянно думал и мечтал». Пишет кандидату Андресу, который с трудом пробавлялся в Нойштрелице частными уроками бездарным и упрямым ученикам и, наверное, умер бы уже с голоду, не получай он помощи из Петербурга: «Поверьте мне, всегда, в самое трудное для меня время, в ушах моих звучали божественные гекзаметры, стихи Софокла».

Он может написать эти письма, потому что учит классический мертвый язык точно так же, как если бы тот был живым. Он часто наблюдал, как те, кто восемь лет учил в гимназии греческий и превосходно знал все бесчисленные грамматические правила, едва могли составить связную фразу, не говоря уже о том, чтобы вести беседу. Шлиман же, напротив, считает, что грамматику освоить легче всего попутно, читая текст, и что только при практическом овладении языком постигаешь всю его прелесть.

Жену и годовалого сына он почти не видит. По вечерам, когда есть немного свободного времени, он сидит в кабинете и занимается греческим. Все воскресенье, с раннего утра до поздней ночи, он тоже отдает своей страсти. Он исписывает тетрадь за тетрадью: фразы, которые составляются лишь для упражнений в языке, полны, однако, глубоких мыслей и признаний. Друзья и знакомые видят в нем только человека необыкновенного везенья, ловкого и удачливого купца, родственники — благодетеля, всегда готового оказать помощь, жена — мелочного тирана, сын — чужого. В тетрадях для упражнений в греческом звучит голос человека, которого никто не понимает и не желает понять.

«Я хочу в Грецию. Там хочу я жить. Как это возможно, что есть столь прекрасный язык!»

«Если бы я не мог жить в Греции, то я бы больше всего хотел быть сельским хозяином в Мекленбурге. Если будут продавать Калькхорст или Анкерсхаген, я куплю. Но мне прежде надо проверки ради прожить там шесть месяцев, чтобы выяснить, выдержу ли я такую, в сущности, праздную жизнь».

«Мне опротивели ложь и обман, с которыми я встречаюсь на каждом шагу. Поэтому я хочу, ликвидировав дела, поехать в Грецию. Там я с пользой буду достаточно долго заниматься философией и археологией. Я не могу больше переносить треволнений, я должен оставить торговлю, я хочу на свежий воздух, к крестьянам и животным».

«Я знаю, что я скуп и жаден. Мне надо перестать быть таким. Всю войну я думал только о деньгах».

«Я знаю, говорят: «Каждый сверчок знай свой шесток». Но я не могу дольше оставаться купцом. В том возрасте, когда другие посещали гимназию, я был рабом, и только в двадцать лет принялся за изучение языков. Поэтому я не получил основ знаний. Из меня никогда не выйдет ученого, но кое-что я хочу наверстать. Мое желание — когда-нибудь по-настоящему поучиться, и надежды мои уже растут».

«Днем и ночью я в тревоге, как бы пожар не уничтожил моих запасов индиго. Тогда все мои мучения оказались бы напрасными. Мне надо бежать отсюда. Я должен получить возможность жить для науки, которую я так люблю».

Вот цель, но она еще двойственна. То он стремится к одному, то жаждет другого: счастье под сенью колокольни и старой липы, которое он пережил в детстве, и счастье, о котором он тогда мечтал, — Греция и наука.

Но еще раз судьба осаживает его: великий кризис, разразившийся на следующий год в торговле, держит уставшего от дел Шлимана в железных клещах. Стать жертвой этого кризиса — значит отказаться и от новой жизни еще до того, как она началась. Однако, несмотря на этот хаос, несмотря на окружающую тревогу, Шлиман берет у профессора фон Муральта уроки латыни — за десятилетия, проведенные в водовороте товаров и цифр, он почти забыл даже то немногое, что учил в детстве.

И вот все приготовления закончены. Больше его никто не удерживает, не удерживает и маленькая Наталья, родившаяся осенью.

Шлиман подводит итоги: он достиг поставленной цели. Теперь даже по отношению к своей мечте он остается осторожным дельцом, который все взвешивает, прежде чем принимает окончательное решение, — необходимо убедиться, не оказался ли он за десятилетия своей жизни купца настолько во власти магии чисел и чар торговли, что избавление от них будет для него слишком тяжелым или вовсе невозможным; необходимо убедиться и в том, не ставит ли он перед собой непосильных задач. Ибо попытка собирать в своем доме общество ученых и любителей древности показала ему, что при всей своей страсти к античности и всех своих стараниях он только жалкий дилетант, не осмеливающийся в присутствии столь ученых мужей и рта раскрыть. Он — теперь это ему отчетливо видно — не человек теории и раздумий, он создан для действий, для труда и борьбы. Есть еще одна причина, которая гонит его прочь из Петербурга и манит начать новую жизнь, — его неудачный брак. Он стал совершенно невыносимым, но продолжает оставаться в силе — ради детей, а может быть, и в слабой надежде добиться еще понимания Катерины.

Управлять от его имени фирмой в Петербурге и филиалом в Москве Шлиман поручает своим заместителям, надежным и осмотрительным людям, которые прошли его школу. Он остается хозяином и в том случае, если сам на неопределенное время отойдет от дел. Он остается хозяином, чтобы иметь возможность вернуться, если все его прежние желания и мечты окажутся пустыми.

Шлиман отправляется в путешествие, не преследующее никаких деловых целей. Так же и древнегреческий язык — тринадцатый изученный им — был первым языком, который не может принести купцу ни малейшей пользы. Впервые в жизни, изучая греческий и отправляясь в путешествие, Шлиман делает что-то ради собственного удовольствия.



Загрузка...