Книга седьмая. ОДИССЕЙ ВОЗВРАЩАЕТСЯ ДОМОЙ

Здесь твой супруг Одиссей, домой он вернулся, хоть поздно.

«Одиссея», XXIII, 7

Глава первая. Корабль феаков

В радость пришел Одиссей многостойкий, когда вдруг увидел

Край свой родной. Поцелуем припал он к земле жизнедарной...

«Одиссея», XIII. 353


В четыре часа утра (а осенью и весной — в пять) Шлиман, как правило, вместе с женой и детьми едет верхом к морю. Когда он возвращается после купания и кончает завтракать, приносят почту. Она частенько доставляет огорчения, но Шлиман всегда с нетерпением ее ждет. Иногда это целая сумка, иногда, значительно реже, — десятка два писем и газет. Из столиц разных стран приходят биржевые бюллетени, которые он, по старой привычке, все еще просматривает.

— Софья! — зовет Шлиман и распахивает одну дверь за другой, пока не находит ее. — Вести из Анкерсхагена! Наконец-то он согласился!

У этого письма долгая предыстория. Чем сильнее становилась тоска по родине, тем с большим нетерпением ждал его стареющий Шлиман. С тех пор как Вирхов вернул его отечеству, Шлиман часто бывал в Германии, не реже одного или двух раз в год, но всегда недолго: изучал музеи, читал доклады, лечился. Никогда в жизни он не позволял себе попусту тратить время.

Однако с того дня в горах Иды, когда Вирхов протянул ему как привет из Анкерсхагена цветущую ветку терна, образы родного края, где он провел детство и юность, больше его не покидали. С тех пор как он стал купцом в Амстердаме и Петербурге, он никогда не прекращал оживленной переписки с сестрами и знакомыми былых лет.

Но Шлиману хочется самому побывать на родине и невероятно долгий срок — целых два месяца! — не быть больше всемирно известным доктором Шлиманом, а только анкерсхагенским мальчишкой, который, наконец, больше чем через полвека вернулся в родные края.

Владелец имения Винкельман — ему давно уже принадлежал Анкерсхагеи — неоднократно приглашал его с женой, детьми и прислугой пожить в замке Хеннинга Браденкирла. Шлиман любезно благодарил и уверял, что не преминет воспользоваться приглашением. Но не так представлял он себе возвращение на родину. Он хотел вернуться в старый, крытый соломой пасторский дом.

Кажется, чего же проще? Тем более что пастором в Анкерсхагене был с некоторых пор его двоюродный брат. Ответ пастора Беккера не заставил себя ждать, однако из письма чувствовалось, что он находится в известном замешательстве. С одной стороны, смущало родство, о котором еще его родители охотно бы забыли или, с еще большим удовольствием, — отреклись. С другой стороны, он, тихий, скромный деревенский пастор, и в самом деле не знал, как ему вести себя с человеком и к тому же его двоюродным братом, о котором чуть ли не ежедневно пишут в газетах.

Но, несмотря на это, пастор Беккер убежден, что его знаменитый двоюродный братец все же не без заскока! Он раскопал и Трою, и полные золота гробницы Микен, и царский дворец Тиринфа, а похоже, что у него нет большего желания, чем порыться в анкерсхагенском кургане. Невозможный человек! Да и детей своих он велел крестить по греческо-православному обряду, а ведь такое вовсе не пристало сыну лютеранского пастора, даже если отец и не очень-то заслуживал этого звания.

Вот почему ответ пастора Беккера и выходит несколько кратким и растерянным. Шлиман, обычно воспринимающий самые тонкие оттенки выражений, не замечает этого. Едва получив письмо, он тут же берется за перо, пишет пространно и сердечно. А чуть позже посылает двоюродному брату свою новую большую работу о Трое с дружеской дарственной надписью.


Участники Гиссарлыкской конференции


Раскопки гомеровской Трои


Раскопки гомеровской Трои


Пастор Беккср опять испытывает затруднения. Человек он положительный, добросовестный, да и не глупый, но Троя его никогда особенно не увлекала. «Представь себе только, — говорит он жене, покачивая головой, — сорок пять марок берет Брокгауз за каждый экземпляр книги. На эти деньги у нас целый месяц живет большая семья».

Тем не менее, читая, он старается изо всех сил отдать должное дорогому подарку и спустя несколько месяцев так составить — а на это уходит еще больше стараний — благодарственное письмо, чтобы Шлиман не заметил, сколь мало он, Беккер, способен оценить его подарок.

Шлиман, несколько разочарованный тем, что из Анкерсхагена все еще не присылают приглашения, начинает выражаться яснее. Он пишет, что хотел бы показать жене и детям любимую родину. Пастор Беккер не на шутку пугается: этого только еще не хватало! Знаменитого родственника он на крайний случай мог бы еще приютить в своем скромном доме. Но его экзотическую супругу, да еще двоих детей с их совершенно безумными нехристианскими именами? Они-то, наверное, и по-немецки ни слова не понимают, не говоря уже о диалекте? Нет, это невозможно! Пастор преисполнен твердой решимости — и жена поддерживает его — оставаться глухим ко всем намекам.

Переписка затянулась на несколько лет, пока Шлиман не потерял терпения. «Я просто заключу с ним сделку!» — говорит он Софье. И посылает предложение: анкерсхагенский пастор на такой-то срок за такую-то плату отказывается от верхнего этажа своего дома и сдает с полным пансионом доктору Шлиману с семьей из Афин.

Пастор Беккер не верит своим глазам, когда читает, какую сумму ему предложили. Но и она не помогает ему преодолеть страх перед экзотическими родственниками. К тому же он не знает, сколь нетерпелив его двоюродный брат и сколь велика его тоска по родным местам. Ответ пастора весьма неопределен, да и приходит он слишком поздно: осуществить задуманный план до осени уже не удастся, а осень неблагоприятная пора для люден, привыкших к южному климату; не говоря уже о том, что сентябрь по состоянию здоровья необходимо провести в Карлсбаде.

«На будущий год мы обязательно должны поехать, — говорит Шлиман. — Я так переутомился, что мне нужно провести в Анкерсхагене по крайней мере весь июль, не думая о работе, иначе машина развалится». Он увеличивает предложенную плату до трех тысяч марок в месяц и сразу же устанавливает точное время приезда.

«Видно, такова воля божья, — решает пастор. — Деньги эти мы внесем за обучение нашего старшего сына и не будем больше ломать голову, откуда их взять». И он отвечает согласием.

Никогда еще Шлиман не ждал наступления лета так, как в этом году. Наконец долгожданное время приходит. С женой, детьми и гувернанткой он едет через Италию и Германию, нигде не останавливаясь, до самого Берлина. Здесь он показывает детям музей, самые красивые и богатые залы которого носят имя их отца, — малыши от этого в восторге. Потом он снова торопится на вокзал и мчится дальше, на север, даже не повидав Вирхова. Сейчас у него нет времени — он стремится домой. Родина ждет его.

Первая остановка в Фюрстенберге. Хюкштедты давно в могиле; навестить их можно лишь на кладбище. Но жива их дочь (Шлиман — крестный отец ее девочки Навсикаи), она замужем за господином Майером, который ведет теперь торговлю и, сверх того, является сенатором этого городка. Живут они в старом приземистом доме рядом с ратушей.

Гостя приходят приветствовать Тибуртиус и Рутенберг — двое друзей тех далеких лет, когда Шлиман был в лавке учеником. Оба они тоже кое-чего достигли и пользуются в городе большим уважением.

И вот они втроем бродят по улицам. Дети Шлимана, идущие следом вместе с матерью и гувернанткой, не находят ничего достопримечательного, кроме замка и окруженных лесами озер. Фюрстенберг кажется им настоящей дырой, которая не идет в сравнение даже со Спартой или Навплиопом. Они никак не могут понять, почему низкие домишки и кривые улочки приводят отца в такой восторг.

Следующая остановка в Нойштрелице. Вильгельм Руст, уже десятки лет самый богатый в городе купец, принимает друга и его близких с величайшим радушием. Двадцатилетняя переписка и лишь изредка короткие встречи — разве этого достаточно? Начинается один из тех восхитительных разговоров, которым не бывает конца: «А ты помнишь?..» Но тут кто-то стучит в дверь. Па пороге появляется лакей — уж не та ли на нем чуть потертая бархатная ливрея, что носил отец Руста пятьдесят лет назад? Их высочества герцогиня и герцог свидетельствуют господину доктору свое почтение. Не соблаговолит ли господин доктор оказать им честь явиться к чаю?

Особой охоты идти туда Шлиман не имеет: титулованных особ он может видеть каждый день, не то что друга юности. Однако Руст полагает, что отказываться нельзя.

Камергер и фрейлина чуть не падают в обморок, завидя гостя в его светлом летнем костюме в клеточку. Ведь к чаю предписано являться в придворном мундире! Его неуместный наряд можно бы не замечать, но нельзя пропустить мимо ушей слов, которые он произносит, когда герцог с гордостью показывает ему свои античные вазы — ценнейшие экземпляры, хранящиеся в витрине, — и даже разрешает их потрогать.

— Я их уже знаю, — улыбаясь, говорит гость. — Отец моего друга Руста был лакеем вашего батюшки и однажды показал мне их. Вот эта, кстати, — грубая подделка, да и остальные, по большей части, самый дешевый «рыночный товар». Только чернофигурная чаша представляет известную ценность. Но не огорчайтесь, ваше высочество, когда я их впервые увидел, они показались мне райским видением и отчасти способствовали тому, что я не забыл о мечте моего детства. Поэтому, я полагаю, они все же имеют большую ценность. — Он осторожно ставит вазы обратно в витрину. — Я рад, что увидел их снова. А теперь прошу прощения — мне еще предстоит кое-что сделать, я хочу узнать, кто жив еще из старых знакомых.

Точно в назначенное время к дому подают экипаж. Шлиман с удовлетворением отмечает, что герцог предоставил ему лучших своих лошадей. Торжественно, как некогда в Петербурге и Москве, восседает кучер. Щелкает бич — и вот они, миновав прямые улицы маленькой столицы, въезжают в зеленый сумрак аллей, — проселочная дорога обсажена высокими каштанами.

Шлиман ни секунды не сидит спокойно. Он смотрит то в одну сторону, то в другую. Тут скоро должна быть деревня, здесь ветряная мельница, там ручей...

Карета, красиво развернувшись, подкатывает к дому. У дверей стоит пастор с женой, детьми и прислугой.

— Добро пожаловать, — говорит он по-французски.

— Со мной ты спокойно можешь говорить на диалекте, — отвечает Шлиман, проворно выскакивает из экипажа и пожимает ему руку. — Ты, дорогой брат, наверное, догадался, что это моя жена и мои дети. Да и твою жену и детей не трудно узнать. Как я рад, дружище, как я рад! Все здесь, как прежде! Только новая солома на крыше, да и беседки перед домом тогда не было.

— Ее мы построили специально для вас, господин доктор, — поясняет тринадцатилетний сын пастора. Но тут ему приходится туго.

— В своем ли ты уме? Почему ты говоришь родному дяде «вы» и «господин доктор»? Нас надо звать: «дядя Генрих» и «тетя Софья», а детей — Андромаха и Агамемнон. Ну, это только сегодня будет казаться тебе столь непривычным. Кстати, дорогой брат, чтобы потом ие было никакой путаницы: мне ваши имена не правятся, мы признаем только древнегреческие. Раз ты по должности проповедник, то будешь зваться Демосфеном. Твоя жена, моя дорогая кузина, как владычица дома, — Гекубой. А это ваша дочь? Значит, Навсикая. Молодой же человек, что хотел величать меня полным титулом, станет, пожалуй, Астианактом. А ты что делаешь на пасторском дворе? — обращается на диалекте к слуге Шлиман.

— Я-то? Хожу за лошадьми, господин.

— Отлично, значит, ты — Беллерофонт. А ты, мило покрасневшая девушка, подойди-ка сюда, хочу разглядеть тебя получше, ты, вероятно, будешь всегда звать нас, когда наступит время, чтобы «к пище готовой потом мы руки свои протянули»? Не так ли? Назовем тебя Цирцеей. Ясно?

Шлиман уже в доме. Взбежав, как мальчишка, по широкой лестнице наверх, он кричит:

— Софья! Иди же! Куда ты запропастилась? Вот моя комната — кровать стоит все у той же стены, все тот же плющ, и виноград, и сад внизу. Быстрее, быстрее! Переоденешься потом, пойдем сразу к липе: интересно, сохранились ли там мои инициалы. А астраханская яблоня, которую я сам посадил, стоит ли она еще? Вон там поблескивает Зильбершельхен, видишь? Подожди немного: через несколько дней наступит полнолуние, тогда ты сама убедишься, что на свете нет ничего прекраснее, чем наш маленький пруд, залитый лунным светом! Нет, подожди, в сад мы пойдем, когда я вернусь. Переодевайся пока. Вот тебе, наконец, кресло, да какое! Будь как дома в моей комнате, понимаешь, в моей!

Перепрыгивая сразу через несколько ступенек, он спускается вниз. Не замечает ни пастора, ни кучера, поившего лошадей, ни деревенских ребятишек, удивленно разглядывающих белых лошадей и карету с короной. Как мальчишка, несется он по улице, распахивает дощатую калитку кладбища, взбегает на холм. Вот высокий железный крест, который он заказал, еще будучи в Петербурге, вот могила матери.

Слезы льются из его глаз, когда он трогает холодное железо и, опустившись па колени в высокой июньской траве, гладит густой, с красными прожилками плющ, которым заросла осевшая могила.

— Мама...

Никто не нарушает этого безмолвного разговора...

Шлиман медленно поднимается, машинально стряхивает с колен сухой стебелек травы и, погруженный в свои мысли, с непроницаемым лицом идет к дому, где, к величайшему огорчению пасторши, курица, стоящая на плите, грозит пережариться.

Но дети не дают грустить: гости коверкают немецкий, анкерехагенцы — английский и французский, но, несмотря на это, они вполне сносно понимают друг друга, а недоразумения лишь приправляют обед весельем. Дети пастора быстро преодолевают свою робость перед незнакомыми родственниками и вскоре уже испытывают немало удовольствия, отвечая на вопросы, которые задает им, как учитель на экзамене, их знаменитый дядюшка. Тем более что правильный ответ тут же вознаграждается монетой.

— Благодарю тебя за твои хлопоты, кузина Гекуба, — говорит через некоторое время Шлиман, полностью вернувшись на почву реальности, — но курицу с рисом мы можем есть и в Афинах, и в Трое, и в Лондоне. Я приехал к вам, чтобы почувствовать себя дома, и есть я хотел бы то же, что бывало у нас здесь раньше: гречневую кашу, фасоль, густую похлебку, горох с салом, а по торжественным случаям — оладьи. Пить я предпочел бы молоко. В именье нам, наверное, с охотой будут продавать каждый день по целому бидону. Только не кофе и не чай! Они бывали у нас лишь по большим праздникам, а до рождества мы, к сожалению, здесь не пробудем.

На следующее утро он встает, как обычно, в четыре, едва лишь среди плюща начинают щебетать птицы. Тихо, чтобы не разбудить Софью, одевается и на цыпочках спускается по лестнице. Беллерофонт, как было договорено, уже оседлал для него старого коня, белого в яблоках.

Цель поездки — озеро Борнзее, куда Шлиман и добирается через добрых полчаса. Жив ли еще старый рыбак Иленфельд? Нет, это, разумеется, невозможно. Разве что жив его сын? Сын жив. На озере, в лодке, они радостно беседуют, пока вдруг, к великому ужасу рыбака, товарищ его детских игр, раздевшись, не прыгает в воду. Что за удовольствие для человека, которому за шестьдесят! Но для Шлимана это и в самом деле огромное удовольствие. Они договариваются, что каждое утро рыбак будет вывозить его на середину озера.

Обратный путь длится немного дольше: к тому времени все уже поднялись, везде нужно остановиться и поболтать о старых временах и старых знакомых, из которых, правда, большинство в могиле.

Он собирался только отдыхать и совершенно не работать, но, к сожалению, осуществить этот план не удается. Уже на третий день из Пенцлина, тяжело дыша и обливаясь потом, приходит почтальон и приносит гору писем и корректур на немецком, английском и французском языках. Их надо немедленно править. А правка корректур для Шлимана — это не выискивание и исправление опечаток, а большая работа: с тех пор как он кончил рукопись, были сделаны новые находки, и некоторые его утверждения оказываются ошибочными или могут быть превратно поняты. А это значит, что с семи утра все в доме пастора ходят иа цыпочках и говорят едва различимым шепотом, дабы не мешать великому человеку, который сидит и пишет в своей комнатушке наверху или в новой беседке.

После обеда приезжают гости. Однажды являются сестры Шлимана, но в первые же минуты разыгрывается весьма бурная сцена. Элизе, самая старшая, дала волю своим родственным чувствам и навезла племяннице и племяннику столько конфет, что их хватило бы на год. «Ты что, хочешь этой дрянью отравить детей? — напускается на нее Шлиман. — Сидела бы тогда лучше дома!» И кулечки, описывая большую дугу, летят из окна.

Затем приезжает Карл Андрее, прежний калькхорстский кандидат. Теперь это уже старичок лет за семьдесят, еще более старомодный; робкий и чудаковатый, чем прежде. Но из заднего кармана он вытаскивает букетик полевых цветов, которые собрал по дороге, и вручает его госпоже Софье, шаркнув ногой, как это делали лет сто назад.

— Оставайтесь у нас на все время, пока я здесь, господин Андрее, — просит Шлиман. — Мой двоюродный брат как-нибудь найдет для вас место. Я был бы рад, если бы мог время от времени побеседовать с вами полчасика. Ибо вы самый ученый человек из всех, кого я знаю. Вам, кроме этого, не придется ничего делать — вы должны будете только хорошенько поправиться и основательно отдохнуть. Библиотека от вас не уйдет: в Нойштрелице вряд ли найдут кого, кто бы согласился за сто талеров в год работать так же много, как вы.

— Если бы не ваша помощь, господин Шлиман, я бы давно умер с голоду.

Но едва начавшись, разговор прерывается: целый день, а еще больше вечером, приходят из деревни да и со всей округи старики, чтобы приветствовать вернувшегося на родину Шлимана и поделиться воспоминаниями. Ибо быстро разнеслась молва, что он не стал высокомерным и не забыл родного диалекта.

Издалека тоже приезжают гости — Герман Нидерхоффер, например, тот самый мельник-подмастерье, что забрел когда-то пьяным в лавку к Шлиману. Странствовал он, рассказывает теперь Нидерхоффер, в общей сложности десять лет, пока, наконец, не устал и не помирился с отцом. Тот не только подыскал ему бравую жену, которая отучила его пить, но и место писаря. Потом его назначили сборщиком пошлины па дороге. Сейчас он на пенсии, живет тихо и не тужит: разводит кроликов и голубей, собирает почтовые марки.

Увы, огонь былых времен, кажется, угас.

— Вы далеко не так красивы, как в тот вечер, когда в синем сюртуке с блестящими пуговицами стояли у меня в лавке. Эту картину я никогда не забуду, — говорит Шлиман, немного разочарованный.

— Да и вы не так молоды и наивны, как тогда, — отвечает Нидерхоффер, не растерявшись. Они оба смеются, и смех восстанавливает дружбу, рожденную мимолетной встречей.

— Прошло почти пятьдесят лет, господин Шлиман, а я все еще помню Гомера. Хотите послушать?

Что за вопрос! Нидерхоффер встает и, опираясь о стол, начинает, как в ту незабываемую ночь:

Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который...

Шлиману хочется заткнуть уши. Виной тому не только чрезмерное скандирование и неправильное Эразмово произношение. Вот пропущено слово, вот одно заменено другим — и прекрасный греческий язык жестоко исковеркан. Шлиман в своей жизни очень редко говорил неправду, а из вежливости — и подавно. Но теперь он не может поступить иначе: весьма сердечно благодарит старого Нидерхоффера и восхищается, как чудесно тот помнит Гомера. Разве он вправе обидеть того, кто зажег в душе его огонь? Кто в мгновение осветил пропасть. Кто его, обреченного, вернул на правильный путь, приведший к желанной цели.

В один из дней, когда пребывание Шлимана в Анкерсхагене подходит к концу, ждут еще одного визита. Уже с утра Шлиман сидит в беседке, оставив корректуры. Он спрашивает пастора, не распорядится ли тот, чтобы позвонили в колокола.

— Ради чего? — недоумевает Беккер.

— Ты ведь знаешь, кто сегодня приезжает!

— Ну, я полагаю, из-за этого не стоит звонить в церковные колокола, — отвечает пастор полунасмешливо, полусердито.

— Жаль, — говорит Шлиман, — а я так хорошо все придумал.

Но дело обходится и без колокольного звона. После обеда на двор, громыхая, въезжает наемная карета. В ней сидит краснолицая, очень полная- старая женщина в старомодном черном шелковом платье. Прежде чем она успевает понять, что происходит, Шлиман ссаживает ее с коляски и целует в обе щеки.

— Минна, — говорит он, глубоко растроганный, — Минна!

Но она молчит и готова сквозь землю провалиться: очень красивая, строгая женщина, лет на тридцать моложе ее, выходит из дому и сердечно приветствует гостью.

— Пойдем, — торопит Минну друг ее далекого детства, — пойдем сразу в сад! Ты знаешь, что мои инициалы все еще видны на стволе липы? И что за прудом все еще стоят кусты жасмина и ракитника, где мы однажды спрятались, когда нас искала твоя мать? А знаешь самую последнюю новость? Я бы ни за что не поверил, если бы пастор не дал мне честного слова. Помнишь, Пранге рассказывал, что ногу Хеннинга Браденкирла зарыли в церкви перед алтарем? Не забыла? Когда десять лет назад в церкви перестилали пол, в песке действительно нашли кость ноги, и больше ничего. Что ты на это скажешь?

Минна ничего не говорит. Если бы не дети, которые так настаивали, чтобы она совершила это путешествие в прошлое, к своему знаменитому другу, она ни за что бы не поехала. Ей и так было страшно неловко от тех историй, что он рассказал о ней много лет назад, когда опубликовал свою автобиографию. Счастье еще, что никто во всем Фридланде не додумался купить книгу о Трое, где в первой главе описывалась его жизнь! А принадлежащий ей экземпляр, присланный из Афин, она стерегла от чужих глаз куда бдительней, чем сказочный дракон свои сокровища.

А Генрих — может быть, его следует называть «господин профессор» и прежде всего поблагодарить за брата, которому он оказывает такую большую поддержку, хотя они раньше только и делали, что ссорились? — Генрих бодр и весел, как будто прошло не пятьдесят, а всего лишь пять лет. Да и жена его держится совершенно естественно и не находит ничего особенного в том, что они прогуливаются по саду втроем. Минна постепенно оттаивает и почти забывает, что уже тридцать семь лет зовется госпожой Рихерс и имеет к тому же несколько внучат.

— А теперь, Минна, пойдем к нашему кургану!

«Этого только еще не хватало! — думает Минна. — Сидеть на глазах у всей деревни на дурацком старом холме среди крапивы и куриного помета!» Но она не высказывает вслух своих опасений, а принимается многословно говорить о жаре и ужасной пыли на дороге, об одышке и больных ногах, о дорогом платье. Теперь даже Генриху все ясно, и он, не возражая, усаживается с ней за стол. Сегодня стол накрыт под все еще цветущей липой. По случаю торжественного дня посреди пирогов стоит большой кофейник с ароматным кофе.

Вскоре, чтобы не опоздать на поезд, Минна — или лучше называть ее госпожой Рихерс? — должна возвращаться в Нойбранденбург.

В этот вечер сразу же после ужина Шлиман незаметно выходит из дому. С обеих сторон деревенской улицы из открытых настежь дверей несутся слова привета. Шлиман рассеянно отвечает. За сараем, где живут косари, он сворачивает вправо и идет, провожаемый лаем собаки, по лугу вдоль деревянного за бора. Потом он медленно и тяжело, как старик, поднимается иа курган — отныне курган этот принадлежит лишь ему одному. Если бы Минна осталась, он с ней и Софьей раскопал бы его завтра. Рабочие для этого уже наняты. Но теперь курган так и останется нетронутым и будет по-прежнему хранить в своих недрах золотую колыбель или другие свои тайны.

Золотистый свет летнего вечера заливает деревню. Луга вокруг пахнут сеном. Сзади в именье раздается ржанье лошади, мычит корова. А там, за хлевами, сидит какой-то мальчишка и играет на гармонике; протяжные переливы навевают и радость и печаль.

Причетник зазвонил к вечерне. В прозрачном воздухе медленно плывет благовест, замирая вдали.

Все началось здесь, на кургане, в шелесте дубовой листвы, в трепетном дрожании берез. Здесь корни всего. Как он писал об этом уже не раз? «Именно здесь ковались и точились кирки и лопаты для раскопок Трои и Микен».

Это сущая правда. Мечта о Трое зародилась здесь и, собственно, здесь, а не в Трое, Афинах или еще где-нибудь ей следовало бы и осуществиться до конца. Но жизнь не роман, и она не придерживается законов художественной композиции. Сколько окольных дорог пришлось ему оставить за собой, сколько пришлось брести по неправильным путям, сколько гор и ущелий преодолеть, прежде чем он попал из Анкерсхагена в Трою, а из Трои снова в Анкерсхаген...

Шлиман прислоняется своей почти совсем уже седой головой к стволу березы — его волосы такого же цвета, как и ее шелковистая кора.

Со стороны кладбища стремительно прилетает дрозд и, усевшись на верхней ветке, заливается в вечерней тишине. И вот шестидесяти лет как не бывало. Нет ни циклопических стен, ни Гиссарлыкского холма с его семью или более слоями, нет н золотых кладов, извлеченных из недр земли. Есть лишь яркое золото неба да золотая трель дрозда.

Под березой лежит мальчик. Скоро, пробежав всю деревенскую улицу, явится к нему его приятель, с которым они каждый день играют, и крикнет: «Генрих, тебе пора возвращаться». Скоро в вечернем воздухе раздастся голос матери, зовущей его домой...


Глава вторая. Дружественный Эол

Только Зефиру велел провожать нас дыханьем попутным...

«Одиссея», X, 25


Стоит тишина. Слышен лишь мягкий плеск воды, рассекаемой носом лодки, да нежное пенье утреннего ветерка, заставляющего шуршать песок пустыни. Солнце только что взошло. Шлиман, искупавшись, сидит на палубе и читает.

Это его третье путешествие по Нилу. Маршрут этот он уже проделал почти тридцать лет назад, когда впервые бросил свои коммерческие дела, думая, что навсегда. Он повторил его и прошлой зимой, зимой 1886/87 года. Казалось бы, он знает и маршрут, и реку, и страну. Глубочайшее заблуждение! Каждая полоска земли и воды изумительна и неповторима в своем бесконечном многообразии. Поэтому для чтения остаются лишь - жалкие минуты.

Далеко впереди видны какие-то руины, на три четверти занесенные песком. Надо будет снова причалить к берегу и осмотреть их повнимательней. Корзину черепков-то он наверняка наберет, а может быть, найдет и череп или несколько костей для Вирхова. Тогда тот, вероятно, соблаговолит подняться! И как это можно проспать восход солнца, самое чудесное время!

Ах, вот и он сам.

— Доброе утро, дорогой друг. Вы сказали Эпаминонду, чтобы сразу принес вам кофе?

— Все уже сделано. Вы, наверное, опять уже несколько часов читали?

— Точнее говоря, держал книгу в руках. Я ведь вас предупреждал, что здесь нужна только записная книжка, да потолще.

— Все ваши советы оказались полезными, начиная с одежды и кончая темными очками. Хотя моя супруга и настаивала на шерстяном белье и носках, вы оказались правы. Лишь в одном вы ошиблись.— Внрхов улыбается. — С кусками ткани из гробницы. Вам всучили подделку.

— Это меня столь же мало трогает, как и удивляет. Я вовсе и не думаю, будто в мгновение ока изучил всю египтологию. Здесь я доверяю лишь тому, что сам выкапываю. Подчеркиваю: именно выкапываю. Кто может дать гарантию, что самые красивые черепки, собранные нами у вырубленных в скалах храмов, не попали туда случайно из другого места? Поэтому они представляют для меня сомнительную ценность, и наша поездка не очень-то обогатит музей.

— Но красивая мраморная голова все же достанется музею?

— После моей смерти, то есть через годик-другой.

— Ну вот, дорогой Шлиман, опять вы принялись каркать! Сколько раз нужно мне повторять, что у вас нет ни малейших оснований для мрачных мыслей?

— Вы самый лучший врач из всех, кого я знаю, но и вы не всеведущи. Интуиция никогда не обманывала меня в науке, она всегда помогала мне делать открытия там, где никто не надеялся что-нибудь найти. Она не обманет меня и в отношении продолжительности моей жизни... Но вернемся к делу. Поверьте мне, если бы я мог снести современную Александрию, то разыскал бы и дворец Клеопатры и могилу Александра. Естественно, что во время бессистемных и слишком кратких поисков, предшествовавших нашей поездке по Нилу, я их не нашел. Тем более я рад этой голове. Она могла принадлежать одной из многих тысяч статуй Клеопатры, которые, по свидетельству Плутарха, украшали Александрию. Но еще приятнее воспоминание о том, как мне удалось вынести эту голову, несмотря и а ее восемьдесят фунтов веса, да так ловко, что ни один из десятка стражей этого не заметил, хотя они стояли вокруг, глядели на меня глазами Аргуса и даже шли за мной следом, когда мне понадобилось выйти. Заверяю вас: я пронесу эту голову незаметно и через александрийскую таможню!

В сущности, — продолжает Шлиман, — нам не следовало бы заниматься только прошлым. Какими бы интересными ни были сокровища искусства, храмы, пирамиды, мумии, окружающая нас здесь жизнь куда интересней! Посмотрите на команду нашей лодки: разве Али не похож на «Писца» из Каирского музея, а Хасан — на «Сельского старосту»? А прелестные юноши, резвящиеся там на мелководье,— разве не кажется, что именно они изображены на стенах храма Рамсеса? Жаль, что я всегда писал лишь о том, что находилось в земле, и теперь я не смогу научиться описывать то, что движется по ней...

Стой! Стой! — Шлиман неожиданно вскакивает и что-то объясняет Омару, капитану маленькой команды. Руины Абидоса для него особенно важны и требуют более длительной остановки.

В храме великого Рамсеса есть изображения, посвященные теме, которая не раз затрагивалась в его исследованиях последних лет: осада Кадета иа Оропте, сильнейшей крепости Сирии, находившейся в то время под властью хеттов. На помощь хеттам пришли из Малой Азии дарданяне и другие союзники. Это произошло незадолго до начала Троянской войны. Но таким же непостоянным, как военное счастье под Троей, было, повествуют древние рельефы, и счастьс фараона под Кадешем. Наконец Рамсес, понеся жестокие потери, с остатками войска вернулся в Египет, однако повелел художникам увековечить его подвиги и его победу. Увенчать же ее взятием вражеской крепости он не мог — на такую фальсификацию даже у него не хватило духа.

Несмотря на интересные подробности, рельефы не давали ясного представления о дарданянах.

— Придется раскопать Кадеш, — недолго думая, заявляет Шлиман, — если я до этого не умру или не начну раскопок на Крите.

— И если чума не расстроит ваши планы, — добавляет Вирхов. — Насколько мне известно, она сейчас вспыхнула в Месопотамии.

— Повсюду преграды, — вздыхает Шлиман, когда они покидают храм. Их карманы и руки полны кусков штукатурки, которые предназначаются для троянской коллекции в Берлине. — В Александрии меня проклинали мусульмане, па Крите продолжаются волнения, в Месопотамии — чума, в Дельфах — французы, они натворят там такого же беспорядка, как и здесь, в Египте. Словно все ополчилось против юго, чтобы я начинал новые раскопки. Может быть, потому, что я все равно не успею довести дела до конца?

Местный сторож ведет иностранцев в некрополь. Иероглифические надписи Шлиман разбирает далеко не полностью, да, очевидно, и не всегда правильно, но при толковании трудностей не возникает, так как по просьбе сторожа один побывавший здесь специалист все необходимое написал ему на бумаге.

Это совсем не тот Египет, который обычно видит путешественник, осматривающий только храмы и гигантские пирамиды. Здесь, как видно по надгробиям, похоронены люди, не принадлежавшие ко двору: мелкие чиновники, купцы, художники, ремесленники. Здесь похоронены люди без рангов и титулов. С огромным вниманием Шлиман и Вирхов осматривают этот город мертвых.

— Но где же похоронены рабы, — тихо и задумчиво говорит Шлиман, — миллионы безымянных людей, которые, трудясь на полях, заставили Нил приносить пользу и создали богатство страны? И те, что, тратя миллиарды рабочих часов, воздвигали колоссальные храмы, дворцы и царские гробницы? Геродот сообщает, что строительство одной лишь вымощенной каменными плитами дороги, по которой тащили камни к месту постройки пирамиды, длилось десять лет, а над сооружением самой пирамиды в течение двадцати лет надрывалось сто тысяч рабов. В ней, как говорил мне Пнтри Флиндерс, два миллиона триста тысяч каменных блоков весом около 2,5 тонны каждый. История сохранила имена фараонов, многих жрецов и высших сановников, но она не сохранила нам ни одного имени из миллионов людей, составлявших народ. А ведь они, а не фараон при всем его великолепии, — настоящий Египет. Фараон — вершина пирамиды. Но что такое один блок без двух миллионов двухсот девяноста девяти тысяч девятисот девяноста девяти блоков, на которые он опирается? Я думаю, Вирхов, в историографии начиная со с голь любимых мною греческих историков не все благополучно. Гомер был не таков: он сообщает нам о речах и деяниях простых людей. Так же и Гесиод. Но потом об этом забыли, да и мы все еще не научились этому снова.

— Вы это опять сделали, дорогой друг. Вы и здесь остались верны своему Гомеру. В отчетах вы писали и о Николаосе и о многих других рабочих. Если кто-нибудь из них серьезно заболевал, вы бомбардировали меня телеграммами, пока моя заочная терапия не помогала и больному не становилось лучше.

— Вы так полагаете? Интересно. Честно говоря, такое объяснение не приходило мне на ум. Кто же задумывается над совершенно естественными вещами? Точно так же и с другим вопросом: почему мы вообще занимаемся археологией? Ставя этот вопрос, я думаю не о цели, которую я сам преследовал и преследую. Это известно и вам и мне. Я говорю в более широком смысле: мне представляется, будто в ходе работы задача изменилась, будто важны уже не сами вещи, которые мы находим и с помощью которых восстанавливаем давно забытую культуру, а куда важней те знания, что мы нащупали лишь с помощью вещей.

— А новые знания приводят к более широкому познанию мира.

Быстро наступают сумерки, когда оба путешественника снова возвращаются к своей лодке. На палубе едят они свой скромный ужин. Торжественно и тихо горит свеча в пузатом фонаре. Вирхов впервые замечает, что у Шлимана немного дрожат руки, что спина его еще больше ссутулилась. Быть может, и вправду у него есть основания опасаться близкой смерти? Но вскоре Вирхов забывает об этом — в пылу спора друг его снова становится прежним Шлиманом.


Генрих Шлиман в 80-е годы.

Дом Шлимана в Афинах

Гробница Шлимана в Афинах


Дни идут за днями, и безмятежный покой сменяется вдруг тревогой. Неясные вначале слухи становятся реальностью: дервиши снова разожгли пламя восстания в Нубии, на берегах Нила. Не раз плывущая вверх по реке лодка подвергается обстрелу. Лишь ловкость команды спасает путешественников. Но однажды дело принимает серьезный оборот. Недалеко от Джебель Алаги почти до середины реки доходят большие песчаные отмели: лодка вынуждена плыть совсем близко у дюн восточного берега. Внезапно — это происходит первого марта — раздается треск выстрелов, и из старого полуразвалившегося укрепления на лодку обрушивается град пуль. Укрывшиеся там повстанцы грозят захватить ее. Мучительные четверть часа проходят в неравном бою, пока не грянул пушечный выстрел, отогнавший повстанцев. Выбрасывая искры, в облаках пара вниз по течению идет канонерская лодка. К счастью, па ней услышали стрельбу и поспешили на помощь.

— Вы ни в коем случае не должны продолжать плавание, — говорит молоденький лейтенант. — По всей Нубии, да и вверх по реке до Хартума, положение не лучше, чем здесь. Как в Асуане?

— Совсем спокойно.

— Ну, так было несколько дней назад. За это время все изменилось. Считайте себя в блокаде. К счастью, на левом берегу совершенно спокойно, и я вам советую стать там на якорь и переждать одну-две недели.

— Тогда придется возвращаться сушей, по левому берегу, — сердито отвечает Вирхов. — У меня нет столько времени.

— Оно должно у вас найтись. Такова непреодолимая сила обстоятельств, сэр. Вернуться сушей не удастся — нет дороги. Остается лишь одно: набраться терпения и переждать.. Мне нужно следовать дальше. Счастливо оставаться, господа.

Канонерская лодка, пыхтя, отчаливает.

— Феллахи правы, — ворчливо произносит Шлиман. — В конце концов это их страна; если бы им ее отдали, не было бы, наверное, никаких беспорядков.

— Вот видите! — обрадованно восклицает Вирхов. — Мы снова одного с вами мнения! Именно поэтому я выступал в рейхстаге против колониальных притязаний!

Они пристают к берегу вблизи деревни, белеющей среди пальм и плодовых деревьев. Сколько они здесь пробудут? Неизвестно. Лейтенант с канонерской лодки обещал дать знать, когда можно будет тронуться в обратный путь. Судя по книгам, археологических открытий здесь ждать не приходится. Однако если Шлиман берет лопату и вырывает в песке яму, он обязательно что-нибудь находит. Он действует с уверенностью лунатика, или, лучше сказать, с чутьем охотничьей собаки. Правда, могилы, которые он здесь обнаруживает, подобны сотням других и представляют интерес скорее для антрополога, чем для археолога, жаждущего раскрыть тайны истории; они относятся к далеким доисторическим временам.

Проходит неделя; дневной зной сменяется тихим дуновением ночного ветерка. Давно уже жители деревни, люди сдержанные, стали друзьями и почитателями Шлимана и Вирхова. До сих пор во всей округе был лишь единственный человек, умевший читать, — имам. Но один из двух чужестранцев, тот, что меньше ростом, с жидкими усами, в очках с тонкой оправой, не только читает по-арабски, но и пишет. Словно по волшебству, из-под его быстрого пера появляется множество писем, адресованных уроженцам деревни, что работают в Асыоте, Каире или Александрии. Когда река снова станет свободной, письма поплывут на пароходе вниз по течению и принесут изумленным людям вести с родины.

Чародей этот живет у сельского старосты вместе со своим другом, великим хакимом, который в один миг излечивает немногие существующие здесь болезни.

Когда солнце зашло и в небе, словно прибитый золотыми гвоздями, загорается Южный Крест, мужчины и женщины, трудившиеся целый день на полях или у оросительных каналов, выходят из своих низеньких домов. Дома эти ничем не отличаются от тех, в которых жили их далекие предки, когда великий Рамсес поднимался вверх по Нилу. Вирхов, устроившись на пороге хижины, вслушивается в необыкновенную тишину. А Шлиман сидит, поджав ноги, в кругу местных жителей, сынов реки и пустыни, и по памяти читает им коран.

Как цветы от дуновенья ветра, склоняются, касаясь лбом земли, седые и черные головы слушателей всякий раз, как произносится имя аллаха. Через час или два, когда чужеземец замолкает, все молча встают, низко ему кланяются, прижав руку ко лбу и груди, и исчезают в темноте.

Плещется река и дует ветерок, как это было тысячелетия назад и будет через тысячи лет.

На девятый день пребывания в нубийской деревне раздается, наконец, свисток канонерской лодки. Нил умиротворен, и находившиеся в блокаде путешественники могут продолжать свой путь.

— Как раз вовремя, — сияет Шлиман, — у Агамемнона завтра день рождения. Мальчик очень бы огорчился, не получив поздравления от отца.

Едва лодка прибывает в Вади Хальфа, как он уже строчит на телеграфном бланке: «Я молил Зевса-отца и Афину Палладу, чтобы они были милостивы к тебе и ты еще сто раз отмечал день своего рождения в здоровье и счастье».

Через три недели путешественники снова в Афинах и наслаждаются чудесной весной. Отдых — поездка по Нилу и морское путешествие — сразу же сменяется кипучей деятельностью, без которой нельзя себе представить Шлимана.

Нужно просмотреть горы почты. Через несколько дней приедет Софья, она лечится в Мариенбаде. Софья пишет, что курорт ей очень нравится и что она уже несколько раз встречала здесь первую жену Шлимана. Развеселившись, Софья прилагает к письму список находящихся на курорте, где значится одна госпожа Шлиман, а через несколько строчек — и вторая. Шлиман вскипает, он не видит в этом ничего смешного: госпожа Шлиман может быть только одна! В сердцах он телеграфирует бывшей жене, что прекратит посылать ей деньги, если она еще раз осмелится называть себя госпожой Шлиман там, где находится Софья. Однако вслед за тем он осведомляется о ее здоровье, спрашивает, помогло ли ей лечение и как поживают дети.

Нужно встретиться с архитекторами. Шлиман приобрел несколько земельных участков. На улице Фидия он хочет построить новое здание для Немецкого археологического института и должен, конечно, решить в деталях, каким будет здание, все вплоть до надписей. Дёрпфельд сооружает по его поручению школу для детей немецкой колонии в Афинах, которая постоянно растет.

В Пирей прибыл целый корабль с молодыми саженцами эвкалипта. Шлиман разъезжает в коляске по Афинам, уговаривая принять в подарок и посадить его деревья.

Софья — она несколько дней как вернулась домой — ждет с обедом. Чтобы не раздражать хозяина подачей одних блюд и уборкой других — все они подаются одновременно.

— Сегодня очередь говорить на каком языке? — садясь за стол, спрашивает Шлиман.

— На английском. Но не лучше ли нам говорить по-французски? — предлагает Андромаха.

— Если очередь за английским, то мы, разумеется, будем говорить по-английски. Ты небось боишься, что придется вносить слишком большой штраф? — подтрунивает над дочерью Шлиман.

За каждое неправильно употребленное слово платится штраф в десять лепт. Копилка стоит посреди стола: дети и даже Софья обязаны так же аккуратно платить свои долги, как когда-то он, будучи купцом, оплачивал счета. Раз в год устраивается праздник, которого нет в греческом календаре: копилка разбивается, а содержимое делится между детьми.

После обеда все расходятся по своим комнатам. Дети сидят тихо-претихо, дабы — упаси бог! — не помешать отцу. Все в доме из робости делают вид, будто после обеда глава семьи работает, как и прежде. Даже самому себе Шли май не признается, что вот уже несколько лет, как у него вошло в обычай полчасика подремать над бумагами.

Потом приходят посетители, желающие познакомиться с одной из достопримечательностей Афин, часто — просто знакомые, в их числе и Дёрпфельд. Он всегда самый желанный гость, хотя нет-нет да и находит ошибки в книге, которую хозяин почти успел забыть. С педантичной обстоятельностью немецкого школьного учителя Дёрпфельд устанавливает, что знаменитый «ключ» из клада Приама — вовсе не ключ, а резец, что «щит» — круглое блюдо, что расплющенный «шлем» — медный сосуд, что наконечники копий — это клинки кинжалов и что у серебряной вазы была не одна ручка, а две, причем не припаянные, а приклепанные.

— Еще один вопрос, господин Шлиман, — говорит Дёрпфельд, собираясь внести новую поправку. — Вы помните обитые медью деревянные ящички в микенских гробницах, не так ли?

— Вы имеете в виду подголовники?

— Н-да, так вы тогда считали. Вы хорошо помните, где и как лежали они в гробнице?

— Конечно! — И Шлиман быстро набрасывает карандашом тогдашнее состояние могилы.

Дёрпфельд удовлетворенно кивает: эти данные имеют решающее значение для подтверждения правильности его теории. Много лет странные ящички, определенные с грехом пополам как подголовники, не давали ему покоя даже во сне. Теперь он, наконец, знает, что это такое, и может без труда убедить и Шлимана: это концы брусьев бревенчатого наката, который был сооружен над богато убранными телами царей. Для лучшей сохранности или для украшения концы брусьев были обиты медью. Они сохранились даже тогда, когда сами брусья давно прогнили и рухнули вместе с каменными плитами потолка в гробницу.

— Хорошо, что нас свела судьба, — сердечно говорит Шлиман, когда гость откланивается.

Уже шесть часов, значит, пора покончить с делами и полностью посвятить себя детям. Если позволяет погода, они играют в саду и ухаживают за кустами и плодовыми деревьями. Или же идут на плоскую крышу дома, куда в самые жаркие недели выносят и кровати. Над последней ступенью красуется надпись, выполненная золотой мозаикой: «Прекрасно любоваться морем, находясь на твердой земле». Это придумано специально для Софьи, которая очень боится моря и предпочитает смотреть на него отсюда, сверху: на Фалер и Пирей, Саламин и Эгину и на далекий, тонущий в дымке горизонт.

Здесь можно посидеть, поужинать и поболтать, пока не наступит время идти ко сну. В десять часов в доме не видно уже ни одного огонька.



Глава третья. Меланфий, козий пастух

Путников он увидал, неприлично и страшно ругаться

Начал и тем глубоко возмутил Одиссеево сердце...

«Одиссея». XVII. 215


Когда Одиссей возвратился на родину преображенный, чтобы его никто не узнал, своей покровительницей Афиной Палладой в безобразного старца, его приветливо принял Евмей, свинопас. Он остался верен и по-прежнему любил своего далекого, а может быть, давно уже погибшего господина. От своих закутов под скалой он, по приказанию Телемаха, провожал нищего странника в город, ко дворцу Одиссея, где тот должен был, как повелела Афина, просить у женихов милостыню, чтобы выведать их помыслы.

Подходя к городу по неровной каменистой дороге, они приблизились к искусно построенному колодцу среди рощи любящих влагу тополей и алтарю нимф. Тут их нагнал Долиев сын Меланфий, который некогда пас у Одиссея коз, а теперь стал на сторону женихов.

Путников он увидал, неприлично и страшно ругаться

Начал и тем глубоко возмутил Одиссеево сердце:

«Вот хороши! Негодяй, я вижу, ведет негодяя!

Бог, известно, всегда подобного сводит с подобным!..»

Так безумец сказал и, мимо идя Одиссея,

Пятой ударил в бедро. Но его не столкнул он с тропинки.

Тот невредимым остался.

У Одиссея — Шлимана тоже есть свой Меланфий, по имени Беттихер, прусский капитан артиллерии в отставке. Он уже много лет, точнее с 1883 года, преследует его, точно призрак. Беттихер никогда не видел ни Трои, ни других раскопок Шлимана, но читал его книги и по ним, сидя за письменным столом, составил представление о Трое, которое ничего общего не имело со шлимановским, кроме разве только названия.

«Троя Шлимана — древний некрополь и крематорий»— называется его первый пасквиль. Затем появляются еще пять статей. Несколько филологов-завистников с готовностью предоставляют ему страницы своих журналов. И даже такой человек, как Соломон Рейнак, попадает впросак, и на Парижском конгрессе археологов выступает поборником взглядов Беттихера. Странная теория господина отставного капитана сводится к следующему: так называемая Гиссарлыкская крепость вовсе не древний Илион, а лишь огромный крематорий наподобие ассирийских и вавилонских. Слои образовались не от поселений, а в результате продолжавшегося тысячелетиями сжигания трупов. Так называемый дворец Приама и все другие дома — это здания, где сжигались трупы или хранились кости, как это подтверждают тысячи черепов и скелетов. Для хранения праха сожженных служили также урны с изображением человеческого липа, урны, названные Шлиманом «совиными», — они изготовлялись по образцу египетских каноп и имели то же назначение. «Большие стены» — это террасы, а так называемые ворота — проходы. Город же Троя лежал на берегах Скамандра, а ее крепость, вероятно, на холме у Геллеспонта.

— Что за несусветная чепуха! — неистовствует Шлиман. — Скажите-ка, господин Дёрпфельд, были ли вообще в Месопотамии подобные крематории-некрополи?

— Были, но не такие. Есть несколько холмов, которые возникли лишь в результате наслоений пепла при сожжении трупов, но на них, разумеется, нет ни террас, ни вообще каких-либо построек.

— Лучше всего было бы, пожалуй, вообще не отвечать на эту чепуху. Ведь из моих отчетов с достаточной ясностью вытекает, что ни о каких погребальных урнах не может быть и речи, хотя я вначале и допустил, к сожалению, ошибку, назвав их так. Говоря о слоях пепла, я имел в виду древесную золу и остатки побывавших в огне пожара сырцовых кирпичей. Не менее ясно говорил я и о том, что за тринадцать лет раскопок Трои нашел всего три скелета и один череп; человеческий же пепел только в двух треногих урнах в слое самого нижнего поселения. Вы только послушайте, что пишет Беттихер: «Вот уже год, как огонь моего крематория-некрополя озаряет своим светом все земли и страны. Признание того факта, что Троя и Тиринф являются некрополями, — это начало новой эпохи в археологии. Не удивительно, что сторонники отживших теорий, почувствовав опасность, ополчились против меня...»

Ну, этой тарабарщины наверняка достаточно любому мыслящему читателю, достаточно и для того, чтобы засадить Беттихера в камеру буйнопомешанных. Жаль, что я вообще пустился в полемику. «Грязью играть, лишь руки марать», — говаривал Петер Веллерт, а он был умный человек.

— Я думаю, Генрих, — вступает в разговор Софья, — лучший способ покончить с Беттихером — это опубликовать прелестную пародию, которую прислал тебе недавно один молодой археолог. Вы, кажется, ее еще не знаете, господин Дёрпфельд. Это превосходно построенное доказательство, что Афинский акрополь был не чем иным, как крематорием а-ля Беттихер. В гроте Пана с его почерневшими от копоти стенами и покрытым пеплом полом даже сегодня можно узнать печь для сожжения покойников. Каналы, которые глупцы археологи считают водопроводом, предназначались для того, чтобы всюду подводить пламя. Пропилеи с их строгими формами служили входом, полным соответствующего настроения, к месту печали, а Парфенон и Эрехтейон были вместительными и красивыми склепами. Но самое замечательное я оставила вам напоследок: дабы ловко раз и навсегда уничтожить следы того, что акрополь был крематорием, наш злоумышленник Шлиман велел снести огромную трубу крематория, то есть так называемую Башню франков.

— Очень недурно придумано, — хвалит Дёрпфельд. — Однако насмешки помогут нам тут гак же мало, как и замалчивание. Вы думаете, я потерплю, чтобы меня вдобавок ко всему прочему заклеймили позором как фальсификатора? А как же назовешь это иначе? Ведь Беттихер раструбил по всему свету, будто мы на протяжении многих лет составляли все чертежи по заранее придуманной схеме, а стены, дома и улицы наносили там, где фактически были лишь стенки кремационных печей. Но это еще не все. Только для того, чтобы опровергнуть Беттихера, мы якобы прорубили двери в уцелевших стенах и тем самым превратили закрытые печи в дома. Спорить можно; когда надо, можно спорить даже с ожесточением, но нельзя допускать подобных оскорблений!

— Дорогой Дёрпфельд, помните, что вы сказали мне в первый год нашей совместной работы, когда я повздорил со Стефани? «В науке все вопросы могут разрешаться лишь разумными доводами, а не бранью». Мне кажется, вы хотите начать сейчас браниться.

— Но разве вы не понимаете, господин Шлиман, что он нанес нам смертельное оскорбление: вам, Вирхову, мне и всем, кто признает наши выводы. Этого так мы оставить не можем.

— Ну хорошо, давайте втроем подумаем, как нам заткнуть рот этому чертову капитану. Одному из нас наверняка что-нибудь да и придет в голову.

Ночью Софья со страхом просыпается.

— Ура в честь Афины Паллады! Ура! И еще раз ура! — кричит рядом с ней Шлиман.

— Боже мой, что случилось? — спрашивает она испуганно. — Который час?

— Ровно три, Софидион. Меня вдруг осенила счастливая мысль!

— Да, с тобой иногда такое случается! Так кричать среди ночи! Надеюсь, ты не разбудил детей.

— Пойми же! Меня осенило, как поступить с Беттихером! Я тут же пошлю телеграмму Радовицу, чтобы получить новый фирман о Трое! Я снова построю дома, но значительно больше, чем в последний раз. Вообще все должно быть на широкую ногу. «Либо пан, либо пропал!», как говаривал Пранге. Надо проложить узкоколейную дорогу, а то и две или три. Представь себе, насколько это облегчит и ускорит работу! Мы окружим себя целым штабом естествоиспытателей, архитекторов и археологов и пригласим Беттихера осмотреть раскопки. Было бы смешно, если бы весь этот штаб не одолел одного отставного капитана. Кроме того, мы сможем сочетать печально необходимое с полезным: раскопать улицы вплоть до нижнего города и постепенно, идя сверху вниз, снять на глазах у всего мира еще не тронутую часть холма.

План этот Дёрпфельд принимает с восторгом. Чувствуя себя особенно оскорбленным обвинением в фальсификации, он через печать посылает приглашение Беттихеру. Одновременно он преследует и более важную цель: может быть, отставному капитану удастся то. чего не удалось добиться почти двенадцатилетними просьбами и призывами — созыва комиссии ученых, которая перед всем миром раз и навсегда подтвердила бы, что Шлиман нашел действительно Трою. В нее должны войти не только официальные лица, назначенные германским правительством; комиссия должна быть международной. По одному ученому из Берлина, Вены, Лондона и Парижа, советует Дёрпфельд.

— Тогда мы будем настаивать, — восклицает Шлиман, — чтобы из Парижа приехал сам Соломон Рейнак!

Хамди-бей, директор Оттоманского музея, которого Шлиман случайно встретил в Париже, заверяет, что никакого фирмана больше не требуется: достаточно лишь его собственного разрешения. Он обещает выслать его немедленно. Но Хамди-бей — восточный человек, и у него совсем иное представление о том, что значит «немедленно», чем у Шлимана. Письма и телеграммы остаются без ответа. Дело же не терпит отлагательств. Доказать свою правоту всему миру сейчас еще более необходимо, чем когда-либо прежде. Хотя крематорий Беттихера и не «озаряет своим светом все земли и страны», но он теперь еще сильнее отравляет воздух, особенно после того, как Рейнак одобрил эту теорию, и Беттихер издал свой памфлет и во французском переводе.

Радовиц снова должен оправдать репутацию друга Гомера и покровителя иаук. Но он, помимо этого, еще и немецкий чиновник, состоящий на императорской службе, который скорее расстанется со своими любимыми орденами, чем сделает что-либо без указаний свыше. Срочной почтой Шлиман отправляет письма Бисмарку-отцу и Бисмарку-сыну — пусть они побудят посла в Константинополе действовать безотлагательно и энергично! Шёне, Вирхов и другие должны поддержать его просьбу в соответствующих инстанциях. Когда же Радовиц сообщает, что через несколько дней получит и перешлет разрешение Хамди-бея, то тут же отправляют приглашения академиям.

— Как это Беттихер, — спрашивает однажды в тесном кругу Шлиман, — со своими сумасбродными идеями находит вообще сторонников?

Думали-гадали, отыскали некоторые причины, объясняющие его успех у отдельных лиц, а возможно, и во Франции. Но почему идеи Беттихер а получили такой живой отклик в Германии?

— Потому, что он капитан в отставке, — находит, наконец, ответ Шлиман. — Для славных обывателей и для господ филологов, которые в лучшем случае имеют чин лейтенанта запаса, капитан кажется кем-то стоящим сразу после самого господа бога. Если господин капитан что-либо изрек, остается лишь стать по стойке «смирно» и ответить: «Так точно, господин капитан!»

Шлиман рассказывает о том, как в 1871 году он пробирался в Париж, и продолжает:

— К сожалению, мы не можем прямо написать академиям, чтобы они учитывали воинские звания своих делегатов. К тому же я сильно сомневаюсь, есть ли у них чем похвастаться в этом отношении. Кстати, до какого чина дослужились вы, господин Дёрпфельд?

— Пока что до лейтенанта.

— Да, тут нам тоже щеголять нечем. Но мне пришел в голову другой выход: господин Штеффен, который по поручению Берлинского археологического института делал картографические съемки Микен, был весьма разумным и способным человеком, хотя и имел высокий чин. Если я не ошибаюсь, он тоже капитан.

— Был таковым, господин Шлиман. Теперь он майор.

— О Зевс, это превосходно! В отставке?

— На действительной службе, в одиннадцатом Гессенском полку полевой артиллерии в Касселе!

— И даже в артиллерии! Ни о чем лучшем мы не могли мечтать! Штеффен именно тот человек, который нам нужен. Я немедленно напишу в Берлинскую академию, чтобы она добилась для него отпуска на несколько недель. Итак, представьте себе картину: если майор действительной службы Штеффен скажет: «Это так», то капитану в отставке останется только щелкнуть каблуками и гаркнуть: «Так точно, господин майор!» В противном случае он нарушит субординацию, а это непростительный смертный грех!

План удается. Вначале Берлинская академия коротко и холодно отклоняет просьбу Шлимана, но потом по настоянию Эрнста Курциуса все же исполняет ее.

Конференция ученых с участием Беттихера назначена па 25 ноября 1889 года. Берлинская академия направляет в качестве делегата майора Штеффена, Венская академия — под бури оваций в честь Шлимана — посылает профессора Нимана, архитектора, проводившего раскопки на Самофракии. Французская академия под давлением всемогущего Репнака хранит молчание.

Снова построен «Шлиманополис», еще большего размера, чем когда-либо прежде. Оборудование для узкоколейки, к сожалению, застряло где-то между Марселем и Дарданеллами, его ожидают со дня на день. До приезда гостей никаких существенных работ не ведется: пусть никто потом не говорит, будто что-то специально приготовлено для комиссии. В эти дни ожидания Шлиман и Дёрпфельд определяют, что необходимо сделать.

Тридцатого ноября в Гиссарлык прибывают профессор Ниман, майор Штеффен и капитан в отставке Беттихер. Конференция продолжается с первого по шестое декабря. Не остаются необследованными ни одна стена, ни один квадратный метр раскопок. Беттихер вынужден признать — и не только из-за более высокого звания Штеффеиа, — что ни о какой фальсификации не может быть и речи. Свою злость он вымещает на Дёрпфельде, обращаясь с ним, как с мальчишкой. Но тот во имя успеха конференции сносит все.

В последний день составляют протокол, в котором Ниман и Штеффен как беспристрастные свидетели заявляют, что обвинения Беттихера лишены всяких оснований. Когда же вслед за тем Шлиман и Дёрпфельд требуют от Беттихера публично взять назад свои обвинения и выразить сожаление в связи с допущенной им ошибкой, отставной капитан самым резким казарменным тоном отказывается и заявляет, что он-де хотел лишь принести пользу науке.

Противники молча расходятся. Через слугу Шлиман передает своему побежденному, но не обескураженному врагу, что ему в такое-то время будет подана пара лошадей, которые доставят его в Кале-Султание.

Но Беттихер еще не думает об отъезде. Как и делегаты академий, он получил от Шлимана весьма щедрое возмещение расходов на дорогу — тысячу марок — и тут же взял эти деньги в одном из берлинских банков. Теперь он требует семь тысяч двести марок на покрытие путевых расходов. Лишь после того как майор объясняет ему, что у него еще немало останется и от тысячи, Беттихер, угрюмо буркнув «Так точно, господин майор!», исчезает. Но из Константинополя он присылает письмо, в котором снова выдвигает свое требование. Оно, разумеется, остается без ответа. В следующем письме Беттихер настаивает, чтобы ему выплатил еще по крайней мере тысячу марок, и грозит в противном случае пропечатать во всех газетах о «презренном поведении» Шлимана и вдобавок подать на него в суд за понесенный денежный ущерб. Но Шлиман не боится вымогателей, а после недели, проведенной вместе с Беттихером, убежден, что тот сумасшедший, и, посмеиваясь, продолжает хранить молчание. Ответ Беттихера не заставляет себя долго ждать: «Левант геральд» тут же публикует вышедшую из-под его пера клеветническую статью. В ней говорится: проверка на месте полностью-де подтвердила его, Беттихера, теорию крематория. Вскоре появляется еще один опус, в котором он беззастенчиво перепевает свои старые домыслы.

Раскопки, преждевременно прерванные из-за рано наступившей зимы, возобновляются первого марта. Они начинаются международной конференцией ученых. Из Германии приезжают Вирхов, Гремплер, фон Дун и Хуман, открывший Пергам. Из Константинополя генеральный директор музея Хамди-бей, из Кале-Султание — американский консул Френк Кольверт. Вашингтон направляет профессора Уолдстейна, Парижская академия — Бабена, раскопавшего Сузы.

В длинном протоколе они единодушно констатируют, что утверждения Беттихера ни на чем не основаны, а книги и чертежи Шлимана и Дёрпфельда во всех деталях соответствуют действительности.

Едва лишь ученые уезжают, как начинаются новые раскопки. Они продолжаются целых пять месяцев. Их цель — откопать крепость второго города в тех местах, где над ней все еще находятся руины более позднего происхождения. Опыт, приобретенный в Тиринфе, сразу же помогает заметить сходство в планировке домов Тиринфа с остатками сгоревшего города. Правда, тиринфские постройки более просторны и совершенны. Картина вырисовывается все полнее: к концу раскопочного сезона открыты почти все внешние стены с двумя главными воротами и небольшим выходом, из которого совершались вылазки.

Другая важная задача этого года состоит в том, чтобы осторожно слой за слоем срыть огромные глыбы земли, оставшиеся нетронутыми в западной и юго-западной части холма. Прежде всего выясняется, что на этом месте сохранились не все слои: здесь находился акрополь римского Нового Илиона. Чтобы создать прочное основание для сооружаемых тут величественных зданий, римские зодчие срыли, очевидно, и разровняли всю середину холма. Под очень глубокими фундаментами их храмов и портиков сразу идет пятый слой — одно из тех трех жалких маленьких поселений, которые в ходе веков возникали на развалинах сгоревшего города. Но, может быть, это сделали и не римляне: у одного греческого автора есть указание, будто еще Археанакт в шестом столетии до нашей эры разрушил стены Трои, а из камня построил Сигейон и Ахиллейон.

Работа продвигается медленно: наслоения толщиной более шестнадцати метров, через короткие промежутки времени нужно производить обмеры и фотографировать, прежде чем рыть дальше.

Наряду с этим решается еще одна задача: проводится методическое исследование нижнего города. Разведочные шурфы обнаруживают и здесь несколько жилых слоев, на изучение которых потребуются годы.

С каждым днем становится все яснее, что последнее слово о Трое еще далеко не сказано. На протяжении двадцати лет сгоревший город считался гомеровской Троей. Но теперь у самих руководителей раскопок вдруг возникают сомнения, которыми они пока еще ни с кем не делятся.

Много дней подряд они почти не замечают окружающего. Их внимание приковано к тому, что они находят чуть в стороне над большой площадкой, которую обнаружили у юго-западных ворот. Эта площадка совершенно определенно относится ко второму слою, то есть к сгоревшему городу — ее давно уже откопали со всем, что на ней находилось: домами, стенами, черепками. Не представляющие никакой ценности мелкие предметы на срезе холма принадлежат, тоже совершенно очевидно, к третьему-пятому слоям. Римские строительные остатки на самом верху также не вызывают никаких сомнений. Но что это за стена, угол которой выступает из земли над пятым слоем? Ведь это такие же многоугольные глыбы камня, как те, что были найдены в самом начале раскопок в «укреплении Лисимаха». К сожалению, оно было тогда за зиму разобрано турками и перевезено как строительный материал в Чиблак. Из таких же каменных глыб возводились постройки в Микенах и Ти-ринфе.

С лихорадочной быстротой обмеряют и сносят римский слой, а также не представляющий ценности греческий, находившийся под римским. Немногочисленные черепки, тоже раннегреческого периода, нумеруются и складываются в корзину, предназначенную для маловажных находок. Теперь осторожно! Корзины земли и мусора одна за другой доставляются к вагонеткам узкоколейки. Из земли постепенно вырисовываются стены. Дёрпфельд смотрит на Шлимана, Шлиман — на Дёрпфельда. Оба молчат. Шлиман выхватывает лопату у одного из рабочих. Он не может дождаться, пока картина станет яснее. И вот стена обрывается. Но это не угол. Да и дверь это едва ли. Может быть, это только пролом в стене? За дело! Надо искать дальше, пробовать железными щупами землю, то здесь, то там рыть лопатами и кирками, не удастся ли найти через метр, через два или через пять продолжение стены. Слава Палладе, вот она опять! В напряженном труде проходит полчаса. Ни одного черепка, ни одного орудия — только стена. Вот она, образуя прямой угол, уходит влево.

Один из рабочих, выпустив из рук кирку, кричит:

— Черепки, эфенди, больше пригоршни!

Острием ножа Шлиман и Дёрпфельд осторожно извлекают их из земли. Яркими красками — красной, синей, черной, белой и желтой — сверкают спирали и розетки, стилизованные листья и растения, птицы и бабочки, лотос и морские звезды.

Когда на следующий день здание полностью расчищают, находят еще черепки с изображением плавника дельфина, шеи журавля, бычьего рога, вытянутой вверх полукругом пальметты; осколок, по всей вероятности, кувшина с ручками и ножку какого-то сосуда, по-видимому кубка.

Храм? До раскопок в Тиринфе иначе бы это здание и не назвали. Но теперь, зная, как там был построен дворец, надо, очевидно, признать его за мегарон — сени, a за ними зал, девяти метров в ширину и одиннадцати в длину.

— Bee это, бесспорно, микенское, — говорит Шлиман и вопрошающе смотрит на Дёрпфельда. В нем еще теплится надежда, что Дёрпфельд, который сотни раз оправдывал свою репутацию обладающего безошибочным опытом архитектора, скажет «нет» и, основываясь на какой-либо незамеченной им детали, докажет ему его заблуждение.

Но Дёрпфельд лишь кивает в ответ.

— Это, вероятно, тот самый слой, который я в 1879 году назвал лидийским, — добавляет Шлиман.

Дёрпфельд снова кивает и потом произносит только скупое «вероятно».

— Но микенская эпоха и время, описанное Гомером, как мы теперь знаем, одно и то же. Значит, сгоревший город, возможно, был...

Дёрпфельд предостерегающе поднимает руку, даже не замечая, что все еще держит в ней особенно большой и красивый черепок.

— Не надо делать поспешных выводов, господин Шлиман. Пока мы нашли лишь один-единственный дом. В этом году мы вряд ли обнаружим еще что-нибудь: у вас опять малярия, да и у большинства наших рабочих тоже. Это показывает, что нам пора кончать. В будущем году мы первым делом пойдем по найденному следу и разведаем именно этот слой — по-видимому, шестой. Пока ясно только одно: во-первых, этот дом дает нам надежную датировку всего слоя, а во-вторых, убеждает нас, что сгоревший город должен быть значительно древнее, чем мы думали, ибо между ними лежат еще целых три слоя.

— Кроме того, — Шлиман хватается за соломинку, которая, возможно (о, словечко «возможно» он всегда так же ненавидел, как и «приблизительно»), явится для него якорем спасения, — ведь не исключено, что это черепки привозной керамики. Даже и теперь привозной товар приходит иногда с весьма значительным опозданием: то, на что в одном месте нет никакого спроса, может в другом считаться последней модой. Ну что ж, в будущем году картина станет яснее.

Он поворачивается и непривычно тяжелой походкой идет к своему деревянному дому. Шлиман знает: он только что говорил глупости. Почти двадцать лет его работа в Трое считалась важной, и теперь выходит, что все было напрасно. Нет, это опять глупости! Ничто не было напрасно, ни ошибки, ни заблуждения. Если прежние выводы — сплошь заблуждения, значит только теперь начинает раскрываться истина.

Шлиман поддается усталости, которая как-то сразу делает его плечи сутулыми и сгибает спину. Он прислоняется к притолоке своего домика. С моря набегают низкие облака. В ушах — последние недели чувствовалось заметное улучшение—опять невыносимо шумит. Какой-то миг ему кажется, будто он снова маленький мальчик, пришел к фрейлейн фон Шрёдер и прижимает к уху одну из больших полосатых, как тигр, раковин. Только тогда шумела неизведанная, бескрайняя, манящая, полная красоты даль. Теперь же в шуме нет ничего, кроме невыносимой ноющей боли...


Загрузка...