Фисюк (излишне торопливо): - Майора Кабарова...
Командующий (подняв глаза): -Майора Кабарова?
Фисюк (не сразу): - Можно сказать... так!..
- Н-да... - Командующий, помедлив, достал из ящика стола сложенный вчетверо листок, к которому был прикреплен надорванный конверт. - А можно сказать и иначе... Вот, Кабаров называет другую фамилию... Разберете? Лежа писал. В госпитале... Едва отыскали вашего изгнанника... знаете где?
- Догадываюсь...
- Ознакомьтесь... - Командующий взглянул на боковую дверь: - Ну, с этим все!
Фисюк обернулся: к столу подходили Степан Овчинников и особист, раскрывающий папку.
Фисюк с докладной Кабарова в руках, как-то боком шагнул к двери, стараясь не глядеть на Овчинникова, и только на пороге оглянулся. Командующий, просматривая бумаги особиста с грифом СС (совершенно секретно).
Степану: - Так, значит, где они вас подобрали?
Но ответил не Степан, а особист:
- Показал, что за Норд-Капом...
Командующий: - Значит, норвежцы, говорите.
Особист: - Показывает, что норвежцы.
Фисюк вышел, остановился, с трудом разбирая строки кабаровской докладной: бумага в его руках дрожала...
...Мы снова в кабинете.
Командующий: - Так... Где же они вас прятали?
Особист коснулся листочка: - Вот, обратите внимание...
Командующий (обращаясь непосредственно к Степану): - Значит, прямо на этой шаланде... через все Баренцево море?.. Норвеги.. Норвеги... Третьего летчика привозят... Через все кордоны... Ну что ж... - Он подошел к Степану. - Поздравляю вас, товарищ Овчинников... Повезло!.. Теперь в отпуск?
Степан: - Хотел бы в часть.
Командующий: - На остров?.. Там сегодня будет жарко.
Степан: - И в самый раз. - С улыбкой: - А то я, знаете, простыл в море...
Командующий: - Ну что же. Так и решим. Отправитесь вместе с Братновым...
Степан поворачивается и уходит. Внезапно голос особиста:
- Я бы воздержался, товарищ командующий... Следствие об Овчинникове только еще...
Командующий (неожиданно резко): - Вы полетите?!
Особист: - Каждый делает свое дело...
Командующий: - Ну вот пусть они и делают свое дело!..
...Стремительно несется торпеда, подвешенная под самолетом. Пять торпедоносцев летят низко, над морем, а чуть выше, справа, слева от них истребители сопровождения.
В кабине ведущего самолета в летных доспехах Гонтарь. В штурманской кабине Братнов склонился над картой.
Тимофей стоял в своей кабине, под сферическим колпаком стрелка-радиста, опершись на пулемет и оглядывая горизонт.
Позади шли, чуть вздрагивая в воздушных потоках, четыре торпедоносца, сверкая кабинами над черной водой. Облака были густыми, плотными, они висели, как освещенные солнцем аэростаты в огромном прозрачном и ослепляющем мире, где не было ни конца ни края ни этому морю, ни этому небу.
Тимофей невольно залюбовался. И вдруг неожиданно прозвучал веселый голос Игоря Гонтаря:
- Все-таки, Александр Ильич - бог с небесей правду видит...
- Если грозовая облачность не мешает...
Гонтарь продолжил уж не столь весело. - Все видит, да не скоро скажет...
- Курс nord-nord... ответил Братнов. Он назвал цифру...
Самолеты спускаются ниже, они прижимаются к самой воде: на волнах остаются от винтов дорожки ряби. Рев моторов. Где-то сбоку поднялись с воды потревоженные птицы. Их целая туча. Заметались взад-вперед, остались позади. Такого Тимофей еще не видел.
И вдруг со звоном вылетела створка плексигласса, точно в кабине разорвался снаряд. Тимофея ударило в лицо. Он чуть не упал. Схватился за щеку, на руке была кровь. На кольцевом прицеле трепетали в потоке воздуха, как живые, несколько испачканных перьев.
Гонтарь: - Что там?
Тимофей сплюнул в досаде, снова вытер лицо, ощупал рукой пробитую птицей дыру в плексиглассе и вдруг увидел, как соседний самолет, вздрагивая, развернулся и пошел обратно. Штурманская кабина его была пробита и, похоже, обрызгана кровью.
Гонтарь: - Ну, в чем дело?
Тимофей: - Тройка желтая повернула обратно!.. Птицы побили...
Гонтарь выругался зло: - Глупость какая! У тебя как?
- Порядок, товарищ командир, - доложил Тимофей, машинально ощупав голову и чувствуя липкую кровь, пробурчал: - Птичка божья... Чертова! - Он достал бинт и сдвинул шлем.
Сопровождающие истребители покачали крыльями и повернули назад.
Тимофей: - Истребители сопровождения отваливают.
Гонтарь: - Ну все, проводили. Теперь мы как христосы в пустыне.
Самолеты входят в туман.
Голос Тимофея: - И дальше весь путь до цели мы шли в туманах... Мы шли уже три с половиной часа. А мне казалось, этому туману не будет конца. Мы прочесали нужный квадрат, да что там прочесали, можно сказать, на животе проползли, матки не было...
..Тимофей в кабине. Видно. что ему плохо. Он покачивается на сиденье-ремне из брезента, прижав руку к виску и с трудом вглядываясь в бешено мчащиеся мимо клочья тумана.
Гонтарь: - Как ведомые?
Тимофей с трудом поднялся, вглядываясь в серую мглу за кабиной: Порядок, товарищ командир...
Братнов: - Игорь, горючего в обрез, только на обратный путь.
Гонтарь: - Ну, в последний раз... Ребята, глядеть в оба!
Штаб. Радиорубка. Напряженные лица вокруг приемника. Начальник штаба (взглянув на часы): - У них кончилось горючее.
Командующий: - Приказываю возвращаться!
Командующий и офицеры штаба медленно, устало идут по коридору. А изо всех отсеков на них смотрят те, кто готовил-ждал операцию: на их лицах один и тот же вопрос: "Как?"
Идущий позади офицер бросил тихо:
- Не нашли...
Коридор пуст. Внезапно из глубины его выскочил матрос с наушниками:
- Вижу матку!.. Передают, вижу !!...
Кабина Морозова. По радио голос Санчеса: - Где она? Где?
Гонтарь: - Слева за моим хвостом. Разуй глаза!
Тимофей, рука на ключе, отвечает в микрофон:
- Я четверка. Цель сзади слева, дистанция четыре... Над целью воздушный барраж! Вижу шесть "МЕ-110"! С подвесными баками. "Мессера" эшелонированы по высоте...
Гонтарь: - Охранение 18 единиц, два эсминца. Передайте землю.
Тимофей выстукивает Морзе.
Штаб. Радиорубка. Все слушают Морзе.
Начальник штаба: - Восемнадцать! Значит, матку выводят в другой район... Ну и повезло, можно сказать, за хвост схватили...
- Еще не схватили... не подпустят...
Начальник штаба: - 18 единиц... И барраж. Плотность огня.. Нет; не подпустят... Это безумие.
Кабина Гонтаря.
- Ну что, Александр Ильич? Атака?.. Стрелок?
Тимофей (Гонтарю): - Переключаю открытым текстом...
Гонтарь: - Давай, Тима! - И громче: - Принимаю решение атаковать!.. Конвой 18 единиц... Степан?
Степан: - Да.
Капитан с обожженным лицом: - Идет!
Штаб.
Радио, как эхо: - Да!.. Идет!
Офицеры у приемника молчат. Командующий вытащил папиросы. Спичка на зажигалась. Он чиркал ее противоположным концом.
Полковник Фисюк бежит по коридору, влетает в рубку; хотел протиснуться к приемнику. Его не замечают. Тяжело дыша, он стоит за спинами штабных офицеров - слушает голоса.
Голос: - Я Зотов! "Мессера" сбросили подвесные бачки... Разворачиваются для атаки!
Фисюк: - Зотов? Из разведывательного? На "спитфаере"?
Ему никто не ответил.
Голос Гонтаря: - Атакуем с двух бортов. Отвлекаю огонь на себя.
Кабина Гонтаря.
- Атака! - Гонтарь надел каску, повернул штурвал, машина в крутом вираже заходит на матку. - Ну, Александр Ильич, глаза страшат, руки делают.
Вспыхнули залпами борта кораблей. Огромные столбы воды встали на пути машины водяным частоколом. Подняв самолет, Гонтарь перепрыгнул через них. Забрызгало кабину, но брызги точно смыло.
Опять туман. Гонтарь напрягся, стараясь разглядеть контуры матки, ни, кроме белых хлопьев разрывов, почти ничего не видно. Близкий разрыв снаряда подбросил самолет. Что-то зазвенело.
Голос Братнова: - Ку-да! Левее! Еще чуть... - Братнов лежа наводил самолет, рука на кнопке сбрасывателя.
Огонь усилился. Сотни многоцветных трасс потянулись к самолету. Перед самой кабиной разорвался снаряд, и следующий снаряд, ударив о передний пулемет, рикошетом разворотил приборную доску. Осколки звякнули по каске. Братнов отпрянул от прицела:
- Хана! - И вновь прильнул к прицелу. Сквозь рваные дыры с силой врывался ветер.
- Залп! - крикнул Гонтарь.
Братнов нажал кнопку сбрасывателя. Тимофей бил и бил из пулемета по кораблям конвоя. Перезаряжая пулемет, крикнул:
- Наши на развороте!..
Со стороны солнца заходили на матку торпедоносцы Степана Овчинникова.
Мы снова переносимся в штаб, и снова грохот боя сменяется густой нервной тишиной. Внезапно по радио:
- У Гонтаря загорелся мотор!
Штабные офицеры замерли. В глазах у Фисюка застыл ужас. Штурманская линейка соскользнула со стола, шлепнулась об пол. Люди вздрогнули, забыв, что отзвук падения самолета радио передать не может. Пальцы командующего сжимают угол тумбочки.
- Санчес, атака!
- Есть! - послышался голос Санчеса. - Начинаю атаку!
- Братнов! Братнов! - вдруг оглушило людей.
Фисюк, не глядя, нащупал край табуретки и сел.
-..."Мессер" слева! Тима! Тима! - гремел приемник.
- У Гонтаря загорелся второй мотор! - крикнул Зотов. - Продолжает атаковать...
Командующий закрыл глаза...
...В кабине ни видел пожара только Братнов. Лежа у прицела, он наводил самолет:
- Левее! Еще чуть левее!..
- Торпеда сброшена. Машина проскочила конвой! - докладывал Зотов. Взрыв! Торпеда попала в цель... Второй взрыв!
- Командир, горим! Горим!. - крикнул Морозов: его кабину лизали огненные языки. Он пытался сбросить с себя горящую куртку.
- А! - перехватило дыхание у штурмана. Только сейчас он увидел, что домой им не вернуться.
Штаб. Бледное лицо Фисюка. Он машинально взял из коробки командующего папиросу.
Командующий: - Все средства спасения в квадрат четыре!..
Часть офицеров бросилась из рубки.
Голос Зотова: - Третье попадание в матку. Матка накренилась! Гонтарь отвалил, набирает высоту...
Кабина Гонтаря. Гонтарь защищает лицо от огня рукой. - Экипажу покинуть самолет!
Штурман Братнов сидел, перегнувшись и держась одной рукой за живот. Вторая рука свисала плетью. Куртка разорвана, слипшиеся волосы закрывали глаза. Он тяжело дышал.
- Штурман, прыгай!
Братнов, опираясь рукой на сиденье, упал на бок, дотянулся ногой до нижнего люка, выбил его каблуком сапога и вывалился в ледяное, белое от ярости море.
..Кабина стрелка в огне. Черный дым. В дыму фигура, переваливающаяся через борт.
Гонтарь, загородившись рукой от огня, успел увидеть, как вниз, к разъяренному , в белой пене, Баренцеву, спускались два парашюта. Резким движением он отстегнулся от сиденья, нащупал вытяжное кольцо парашюта и, задыхаясь от дыма, начал открыватьь фонарь кабины. Перекошенная взрывом створка не открывалась. Он принялся дергать ее двумя руками, ударил кулаком, еще и еще раз, но все было тщетно. Последним ударом он разбил руку. Выматерился зло. Витиевато.
И вдруг движения его стали спокойными. Это спокойствие казалось диким среди бушующего пламени. Гонтарь посмотрел вниз, на море. Там не было ничего, кроме кипения, не предвещавшего добра. Тогда он привалился к спинке сиденья и, разворачивая самолет назад, к конвою, внезапно запел хрипло, срывающимся голосом:
- Э-эх, загулял, загулял паренек. И-эх, загулял парень молодой!..
Объятый пламенем самолет прорезал небо, оставляя за собой клубы черного дыма. Он круто снижался сквозь рваные облака прямо на миноносец конвоя, неостановимо садивший синими трассами. Ветер раздувал пламя и расшвыринал клочья дыма. А над вспененными волнами неслось: - ...В красной рубашоночке, хорошенький...
- ...Хорошенький такой... - хрипел штабной репродуктор. - И-эх, загулял па...
И все смолкло. Только шорохи эфира наполняли комнату.
Наконец командующий встал: - Спасательные лодки в квадрат приводнения парашютистов!
Кто-то выбежал. Офицеры расступились, и мы снова увидели Фисюка. Он по-прежнему сидел на краю табуретки и все крутил в руках смятую папироску...
Море. Оно чуть поутихло. С большой высоты видна крошечная резиновая шлюпка... Тимофей с трудом открыл глаза и увидел снижающуюся над ним летающую лодку. Он встрепенулся, лицо его исказилось от боли - и он потерял сознание...
Когда Тимофей снова открыл глаза - над ним плыли, словно отражаясь от водной ряби, какие-то неясные тени или блики. Что это? Он закрыл и снова открыл глаза. Это мешающее ему что-то - словно босшумный бумажный пропеллер крутился где-то сбоку - исчезло. Он вдруг увидел чью-то подвешенную в гипсе ногу, хотел повернуть голову, не сумел - плечо его, шея и часть головы были туго стянуты бинтами. В ушах стояли странный мерцающий шум, и глухие удары, не удары - шмяканья словно где-то очень далеко ударяли в мокрую глину. Других звуков не было. Тимофей попытался подняться, и тут же над ним склонилась женская голова в белой косынке - он не сразу узнал в девушке медсестру Клаву. Она о чем-то спросила его. Но слов ее не было слышно: сестра беззвучно шевелила губами, протянула ему стакан с водой.
Тимофей отпил глоток. Часть палаты, отражаясь в воде стакана, по-прежкнему казалась колеблющимся миражем. С соседней койки ему кивал пожилой человек с подвешенной к потолку ногой.
Точно горячей волной ударило: "Дядя Саша?!" Тимофей, наконец, разглядел - рядом лежал старшина Цибулька с задранной, в бинтах, ногой, за ним Степан Овчинников, похожий на белую куклу, только скуластое лицо открыто, потом еще кто-то..
- А дядя Саша где ?! Где Братнов?! - прокричал он.
Вряд ли Цибулька услышал его хрип. Но догадался. Показал рукой куда-то вниз, де, на самом дне наш дядя Саша..
Тимофея мучила мысль: почему так тихо, почему он не слытит ни звуков шагов, ни скрипа кровати, ни собственного голоса? Клава, опустив Тимофея на подушку, отошла. Тимофей глядел на пустой стакан. Щелкнул по нему. Звука не было. Тогда, уже почти в отчаянии, он бросил стакан на пол. И опять, словно в мягкую вату. Только снова появилась у кровати Клава, за ней спешил доктор.
...Когда Тимофей открыл глаза, была уже ночь. Маленькая лампочка горела на тумбочке, а тень от женской фигуры вырисовывалась на светлой стене: рядом на стуле дремала Клава..
Голос Тимофея: - Сколько я так лежал, спеленутый? Клава не отходила от меня, все новости приносила. И все хорошие. Профессор сказал, пусть не волнуется. Скоро будет слышать... Что про нас приказ ставки вышел. Но и плохие немцы в отместку разбомбили наш остров... Наконец я стал подыматься...
...Опираясь на палку, Тимофей торопится вниз по лестнице. Он увидел в вестибюле у газетной витрины толчею. К витрине прикрепляли свежую газету.
Какой-то человек, стоявший к нему спиной, показывал на газету и говорил о чем-то. Его слушали с сочувствием...
Тимофей не сразу признал в говорившем Фисюка: тот был без фуражки и в госпитальном халате, наброшенном на плечи. Узнав, кинулся к нему, - что с дядей Сашей? Остановился: увидел под стеклом витрины, по которой спокойно, разъясняюще постукивал палец Фисюка, большой портрет Гонтаря и еще кого-то, остриженного под машинку.
Тогда Тимофей отстранил одного, другого, наконец понял, кто этот остриженный под машинку человек, хотя узнать его было не просто: к знакомому, с запалыми щеками лицу Братнова, обтянутыми щеками измученного зека, был пририсован не очень умелой рукой офицерский китель со звездой Героя Советского Союза.
А рука Финсюка привычным движением продолжала рубить воздух, как бы помогая словам.
И Тимофей вдруг словно впервые увидел Фпсюка: его боксерский затылок, его жиденькие светлые волосы, примятые от постоянного ношения фуражки, как ободом. И внезапно услышал взволнованные слова Фисюка о его многолетнем старом друге - Александре Ильиче Братнове....
Нет, не хотел Тимофей больше видеть Фисюка. Фисюк сам приходил к нему. Усаживался возле кровати. Видно, что-то мучило его, он казнился, что ли? и расказывал, и рассказывал.
Прославленный Папанин, говорил, "начальник" Северного морского пути, жаловался Сталину. Его транспорты взрывают аж под Норильском, и адмирал флота Арсений Головко был вызван "на ковер". - Тимоша, мы боялись, что он не вернется. Его казнят, как казнили "испанцев" - советского командарма Штерна, его помощника Михаила Кольцова, писатель который, и всех до одного генералов-авиаторов, от лихого Рычагова начиная, посмевшнго дерзить самому: "Наши летчики летают на гробах..."
"Увы, казнили, Тима.... Как за что? За то, что "проиграли" войну...
- За это разве убивают?
- У нас убивают за все, Тима!
Умницу Арсения Головко спас лишь его остроумный ответ: "Товарищ Сталин. Вы правы, у нас промахов немало... но искать немецкме подлодки в Великом Ледовитом океане, все равно, что иголку в стоге сена..." - Дрогнули в улыбке сталинские усы. - Можете итти, товарищ адмирал флота ! - сказал...
Правда Фисюка была любопытная, солдату неведомая, но какая-то чужая, "паркетная", как острил Игорь Гонтарь. Никакой другой, похоже, он не знал...
...Ревут гудки пароходов. Движутся сквозь дымку смутные силуэты каравана. Вот проплыл нос огромного транспорта "Куин Виктория".
На палубе закрепленные тросами, зачехленные танки. Огромные ящики, на одном из них написано мелом: "Русские, держись!", "Привет Москве". И снова танки под брезентом.
По палубе идут двое. На переднем, под капюшоном, массивная фуражка английского королевского флота, с большим витым золотом козырьком. Рядом молодой подтянутый офицер.
Капитан: - Сколько до Мурманска?
Молодой офицер: - Три часа ходу, сэр.
Капитан: - Что слева по борту?
Молодой офицер: - Так... ерунда, сэр, кусок земли. Необитаем...
Капитан: - Необитаемый остров? Представьте-ка себе необитаемый остров - в трех часах ходу от Лондона... - Он рассмеялся и, помедлив, добавил: Дикая страна.
Идет в туманах караван... Ревут ревуны...
*) Подлинную правду скрывали много лет, как и правду о самом существования Гулага.
Подлинную правду о морском и воздушном побоище в Заполярье, где погибло 300 % летчиков-торпедоносцев, честно, самокритично и, я бы сказал, мужественно оставил нам в своих поздних записках адмирал флота Арсений Головко.
В дни торжества победителей гитлеровцы передали нам, по условиям капитуляции, карту минных полей на территории страны-победителя.
ПОДВОДНЫЕ ЛОДКИ НЕМЦЕВ ИМЕЛИ НА РОССИЙСКОЙ ЗЕМЛЕ ТАЙНЫЕ БАЗЫ - ДЛЯ СНАБЖЕНИЯ И ПОДЗАПРАВКИ АККУМУЛЯТОРОВ - В САМОЙ СЕВЕРНОЙ ТОЧКЕ НОВОЙ ЗЕМЛИ, НА "МЫСЕ ЖЕЛАНИЯ", И В МНОГОЧИСЛЕННЫХ ШХЕРАХ ЗЕМЛИ ФРАНЦА ИОСИФА.
**) О причинах столь фантастически удачной для гитлеровцев заполярной операции (В книге "Полярная трагедия", стр. 311-312. )
БЕЙ (КОГО-НИКОГО) СПАСАЙ РОССИЮ!
Биографическая зарисовка.
1. "НЕ ЛЕЧИТСЯ ЭТО"
Мое пристальное внимание к последним российским новостям привлек журналист Андрей Матяш - своими репортажами из Чечни. Я - ветеран, солдат двух войн, видевший как подо Ржевом уложили безо всякого смысла миллион, наших ребят, верил Андрею Матяш и не верил Ноздреву (так мои друзья называли штабного генерала Манилова). Затем стал приобщаться и к статьям политических комментаторов.
И вдруг наткнулся на политического обозревателя Игоря Свинаренко, который, видно, убежден, что во время самых страшных эпидемий, уносящих миллионы жизней, место врачей - в стороне. И чем дальше от опасности, тем лучше. Так и называется его статья "РАЗВЕ ЭТО ЛЕЧИТСЯ?"
О чем это он? О чуме? Холере? Спиде?
Оказалось, о великорусском шовинизме...
Впрочем, судите сами.
Игорь Свинаренко, человек, судя по всему, жизнерадостный, не без юмора. откровенный до нельзя: что чувствует, от читателя ни за что не утаит: "В России лучше быть здоровым, богатым и русским..."
В подтверждении здравой мысли не скупится и на хорошо знакомые жизненные детали:
"Вот двое ребят спалили синагогу. Их поймали..." Их вроде бы даже отправили в психушку. "В чем может состоять их лечение? Возможно их будут насильно кормить фаршмаком, гефелтофишем и цимесом?"
Тут бы улыбнуться мне над веселым текстом "по факту взрыва", как говорят оперативники. Но дальнейшее настораживает... "С тех пор как я узнал из русских газет, деловито продолжает Свинаренко, что подавляющее большинство опрошенных граждан не любит евреев, я сам пребываю в легкой задумчивости. Которая усилилась, когда генерал Макашов призвал этих граждан не ограничиваться смелыми устными ответами, а непосредственно идти и лично ссать евреям в окошки, и ему за это ничего не было..."
Тут уж не до юмора. Власть либо мертва, либо взгляды генерала-погромщика разделяет "целиком и полностью", как писали в партийных резолюциях.
Естественно, жду, что политолог многонациональной страны коснется, с юмором или без оного, причин столь массовой нелюбви опрошенных граждан к иудеям.. Может быть, исследует все это с высоты сегодняшнего опыта... Не исключено, даже вспомнит бывшие советские СМИ, десятилетиями рвавшуюся с поводка на очередных "козлов отпущения".
Однако Свинаренко вбирает голову в плечи и, подчеркнув удобство и неоспоримость своей национальной позиции, известной из классики стравливания, как "первые среди равных", уходит в сторонку.
"Так что же делать, глядя на такой народ?.. Глядя изнутри?" "Боюсь, что титульный народ России не согласится считать, извините за выражение, чучмеков, чурок и жидов своими братьями, как его не уговаривай... НЕ ЛЕЧИТСЯ ЭТО".
Как видим, глубоко верит господин Свинаренко в свой народ. Впрочем, если это тоже лишь юмор, то юмор отчаяния...
2. ЕСЛИ "НЕ ЛЕЧИТСЯ", ТО КОМУ ОБЯЗАНЫ?
Не лечатся, как мы знаем,, болезни страшно запущенные, хронические.
Господин Свинаренко, а Вам мы не обязаны тем, что они так запущены? Да-да и Вам, лично, господин юморист.... И в прямом смысле, и еще более в фигуральном. То-есть всем, кто, как и вы, полагают, что эта болезнь не лечится, а потому надо действовать по пословице: "Не тратьте, куме, силы, опускайтесь на дно".
Тут, конечно, Вы усмехнулись иронически И, может быть, даже крепко выразились по моему адресу. Мол, на каком основании?!
Что б эти "основания" прояснились вполне, я вынужден ненадолго задержаться на нескольких эпизодах своей, "АВТОБИО...", как говаривал, посерьезнев, наш дивизионный "особист"...
Ежедневная газета "Североморский летчик", появившаяся на флоте в конце войны, стала фантастически знаменитой с самого первого номера. В передовой статье об удачах и задачах было сказано черным по белому: "Партийная организация обсуждает застой своего члена..."
Весь Кольский полуостров, истосковавшийся по женскому полу, "прорабатывал" знаменитую передовую. Хохот достиг Москвы. Поверяющих с лампасами - не продохнуть. Их приказ суров: дураков - вон! Искать грамотных людей!
Меня, механика бомбовоза, сдернули в землянке с нар: " Тревога! Бегом-бегом!" и доставили в "лежачий небоскреб" - длинный барак, отведенный в губе Грязной новой газете.
Так я стал журналистом.
Первым заданием нам, нескольким новичкам, - срочно! по очерку о героях. "Пишите все как есть! - напутствовал полковник, Главный редактор. Если что секретно, - снимем..."
Мы изучали пахнувший краской номер ревниво: "проба пера"! Никакой правки. Ура!
Нет, вот красный карандаш Главного коснулся листа. Сняты всего полторы строчки. Какой-то секрет все-таки прорвался. Выдали по неопытности... В материале о командире эскадрильи Илье Борисовиче Катунине, который врезался на горящем штурмовике в немецкий корабль и стал Героем Советского Союза посмертно. Жирно вычеркнуто "... родился в бедной еврейской семье." Текст изменен почти незаметно: "... родился а Белоруссии."
Герой второго очерка летчик-разведчик Турков, по национальности мордвин. И о том мы не забыли - полстроки в тексте. Эти полстроки красный карандаш вынес в броский, крупным "кеглем" на всю страницу, заголовок: "СЫН МОРДОВСКОГО НАРОДА".
Через полгода бдительный карандаш Главного уж ни у кого удивления не вызывал.
Он возник в моей памяти, как наяву, этот красный карандаш, массивный, покрытый белым лаком, точно бутафорский, с вмятиной от редакторских зубов, в страшный осенний день сорок четвертого: экипажи торпедоносцев выгружали из залитых кровью кабин ИЛ-4-х мертвых воздушных стрелков. Чтоб не срывать морской операции, к пулеметам посадили всех, кто был под рукой.. Я был уже корреспондентом летной газеты. Командир полка ругнулся, произнес памятную мне фразу: "По какой графе тебя спишу, если что?", но разрешил, и я ушел, со своим бывшим экипажем, нижним стрелком.
Это был удачный день. Потопили в Варангер-фиорде огромный транспорт с войсками из горной дивизии СС "Эдельвейс", и, как водится. вечером был "выпивон" с неизменным поросенком. Пригласили и меня. Один из гостей спросил вполголоса, кивнув в мою сторону: "А это кто?"
- Во парень! - воскликнул летчик, показав большой палец. И вполголоса:
- Хотя и еврей...
Для меня, вчерашнего школьника, это были годы ошеломляющих открытий...
Тем более, что не заставили себя ждать и все новые...
В Университете я познакомился с девчушкой по имени Полина, студенткой химфака, комсомолочкой. Всю ее семью, жившую под Кривым Рогом, гитлеровцы расстреляли, как ЮДЕ. В тот, послевоенный год, случайно недобитую полицаем Полину вычеркнули в Министерстве Высшего Образования недрогнувшей рукой, как ЮДЕ из представленных химфаком МГУ списков аспирантов.
- Бред! - воскликнула комсомолочка. - В нашей-то стране...
- Не бред, а закономерность замечательной российской жизни, - столь же горячо возразил я, помня красный карандаш Главного и уж не раз слыша вокруг себя бранчливое "Все евреи в Ташкенте!"
Это был наш первый семейный скандал: в то утро я, говоря высоким слогом, предложил Полине руку и сердце.
И затем, уже как самый близкий ей человек, наблюдал борьбу Московского Университета за нее, и, в конце-концов, тяжкую победу академиков Зелинского и Несмеянова над сталинским расизмом...
По счастью, хороших людей на Руси всегда было больше, чем палачей.
Полина верила в это исступленно. Я тихо сомневался...
Тем не менее, не поддайся я своей напористой комсомолочке, вряд ли бы решился в 1965 году публично, с трибуны Союза писателей СССР, неторопливо рассказать, как во время альпинистского похода по Кавказу меня в Осетии не пригласили на свадьбу, как грузина, в Тбилиси избили, как "армяшку", мои друзья по походу - прибалты, сторонились как русского. А, когда вернулся в Москву, узнал, что ЦК КПСС не утвердил меня членом редколлегии литературного журнала, как еврея. У меня были и другие основания уличить наших высоких гостей из брежневского Политбюро, глаза в глаза, в безумной политике государственного антисемитизма и стравливания народов СССР. В Москве, в Прибалтике, на Кавказе. В опасности, в связи с этим, развала Советского Союза....
Союз писателей СССР, вопреки указанию райкома партии, не спешил исключать меня из своих рядов и даже "прорабатывать"...
Обошлись и без Союза писателей...
"Секретную записку" председателя КГБ Андропова о неуправляемом писателе перекинули через площадь Дзержинского к соседям из Серого Дома, и поехал Григорий Свирский вместе со своей возлюбленной Полиной свободу искать. Спасибо, не на Восток, а на Запад...
Ныне ее, наконец, рассекретили, записочку гуманиста Андропова.
И снова открытие для меня, правда, уже не столь ошеломляющее: оказалось, даже в бумагах для сугубо "внутреннего пользования", для самих себя, у них, властителей, ни шагу без подмигиваний и ужимок заговорщиков: мое "Иду на Вы" - о многолетнем государственном антисемитизме невыразительный расхожий газетный штамп. Полунамек... Засекретили, так же, как в свое время, национальность погибшего героя Ильи Катунина. За то о цензурном произволе, теме, казалось, в то время не менее запрещенной, несколько безбоязненных абзацев..
Впрочем, все это можно проверить каждому по интернетовскому адресу
http://gsvirsky.narod.ru.
Там, дорогие, все черным по белому...
3. НАКОНЕЦ, МЫ НА СВОБОДЕ...
Вытолкали нас с Полиной в свободный мир. Тем не менее, время ошеломляющих открытий продолжалось. Переслал мой друг Марк Поповский, в те годы московский писатель, на Запад, с риском для жизни, "антисоветскую" повесть Григория Свирского "Заложники". О судьбе нашего поредевшего поколения, добиваемого и с фронта, и с тыла. Я писал эту книгу, как легко понять, "в стол". Друзья уносили ее по листочкам, по главам, и неизвестно где прятали. "Тебе т а м будут руки ломать, признаешься, где лежит. Лучше тебе не знать..."
На Западе "ЗАЛОЖНИКИ" издали сразу. На двунадесяти языках. Но как только посмел коснуться и в следующей книге "ПРОРЫВ" об этнических конфликтах и произволе бюрократии, только уж не в СССР, а на Святой Земле, американский колосс "Кнопф", блистательно, как подарочное издание, выпустивший "Заложники" на английском, прислал мне интеллигентный отказ. "Мы не разделяем ваш взгляд на Голду Меир и Бен Гуриона..." А конфиденциально, при встрече, добавили, что все, написанное в романе "Прорыв", сомнений у них не вызывает, но, к сожалению, пока что расходится со взглядом Американского Еврейского Конгресса...
Господа, а как же свобода слова? В свободном-то государстве!!
4. ВОЗВРАЩЕНИЕ НА ИТАКУ...
Все советские годы мои книги, изданные в Европе и США, отлавливали на границах СССР, как оружие или наркотики. Как писатель, я вернулся в Россию лишь через двадцать лет. Блокаду прорвал в 1990 году журнал "Огонек". Здесь появился, возможно, мой лучший рассказ "Лева Сойферт - друг народа..."
Времена, и в самом деле, изменилось круто. Все мои романы и повести, написанные и опубликованные в изгнании, ныне переизданы в Белокаменной... Естественно, я доволен этим. Не только потому, что прорвался к своему читателю. Рад, что не удалось всемогущей Лубянке добить русского писателя.
А ведь как старались! ..
Однако, выяснилось, до победы еще далеко.
Вскоре на выход моей трилогии "ВЕТКА ПАЛЕСТИНЫ, еврейская трагедия с русским акцентом", отозвался в газете "Вечерний Клуб"- Александр Борщаговский, самый известный в сталинское время "космо..." или "косНополит", как произносил непонятное ему слово мой сосед-стеклодув Федя. Затем появились и другие отклики критиков преклонного возраста... Новые поколения литераторов и Главных редакторов заглавная и не умирающая тема имперской России - травля и стравливание национальных меньшинств, похоже, совершенно не интересовали...
В Москве, естественно, встретился со своими старыми друзьями и коллегами - Бенедиктом Сарновым и Володей Войновичем. Четверть века не виделись. Выпили, предались воспоминаниям. Я рассказал о странной индифферентности молодых критиков, с которой столкнулись мои немолодые издатели...
- Ну, чего же тут странного?! - воскликнул жизнерадостный Володя Войнович. - Не помнишь, что ли, Галича: "А вокруг шумела Иудея И о мертвых помнить не хотела..." Все как всегда... Твои проблемы интересует сейчас лишь десяток высоколобых... Да ладно, всю жизнь мы пили под тост "Чтоб они сдохли!". Они и сдохли...
Радостное благодушие взорвала Слава, жена Бенедикта Сарнова. Она вбежала в комнату и включила телевизор. В экранной дымке строем шествовали молодцы в черных мундирах, со свастикой на рукаве.
- Не видал раньше? - весело спросил Володя Войнович. - Баркашовцы! Русские штурмовики...
Штурмовики несли плакат, славивший генерала Макашова, "истинного патриота России", как было начертано на нем.
Мы долго молчали..
Бенедикт Сарнов, человек немногословный, ироничный, усмехнулся:
- Тебе, Григорий, ветерану, такие мальчики, наверное, не могли присниться и в дурном сне...
Что тут говорить, болью отозвался в моем сердце этот торжественный проход. Не забыл его до сих пор.
На аэродроме под Мурманском, где стояла наша 5-я ОМАГ - Особая морская авиагруппа - хоронили часто. Еще чаще - и хоронить-то было некого...
Теперь уж не тайна, в узкой, стиснутой полярными сопками Ваенге погибло 300 % экипажей торпедоносцев. Я знал каждого из летчиков, упавших в ледяное Баренцево море или на скалы. Сердечно привязался к медлительному добрейшему сибиряку Александру Ильичу Скнареву, своему штурману, без вины виноватому штрафнику, вырубал в скале могилу для нашего командира эскадрильи майора Лапшенкова, тихого деликатного человека, знавшего наизусть, казалось, всю русскую поэзию. Его подкараулил фашистский "ас" Ганс Мюллер, сбив прямо над нашей головой, когда командир эскадрильи учил молодых. Сердечно привязался к Борису Павловичу Сыромятникову, нашему "бате", просившему с застенчивой улыбкой , когда меня забрали в газету, не забывать своих.
Ни один из этих прекрасных людей до победы не дожил...
Хоронить друзей и знакомых, впрочем, приходилось после каждого массированного налета Юнкерсов" 87-х на наш аэродром. Надрывно воя боевыми сиренами, они выходили из пикирования у самой земли, до свастик и победных звездочек на их фюзеляжах, казалось, рукой подать...
И вдруг этот парад с фашистскими опознавательными знаками в самом центре Москвы.
Фантасмагория?!. Дьявольский шабаш.
5. ШАБАШ... ДОЗВОЛЕННЫЙ ВЛАСТЬЮ...
Если приглядеться к нему, и вовсе не фантасмагория. Не шабаш А закономерность! И ей, как известно, - века ... А последние сто лет без особого труда прослеживаются. По годам и даже дням...
В роковом 1881-м бомбисты "Народной воли" взорвали Александра 2-го. Среди бомбистов, это давно установлено, были русский, поляк, но ни одного еврея. Однако на следующий день почти все русские газеты вышли с аршинными заголовками: "Жиды убили нашего государя-императора!".
Лишь после всестороннего жандармского сыска была обнаружена и народоволка Геся Гельфман , лично бомбы в царя не метавшая, тем не менее, приговоренная к вечной каторге.
Но газеты долгого жандармского сыска не ждали. Им все было ясно заранее... весь юг тут же заполыхал погромами. Он вышвырнул из страны более двух миллионов украинских, крымских, бессарабских евреев... Отчего так ярились газеты? Чего вдруг?
И вовсе не вдруг...
Россия всю ее долгую историю - жертва насилия. От Батыя до Ленина.
В конце-концов, это ощущение стало народным самосознанием. Выразило себя в большой поэзии: "Какому хочешь чародею Отдай разбойную красу."
О черносотенных Думах начала и конца нашего века, о дозволенных государем-императором Союзах "Михаила Архангела" и "Русского народа" и вспоминать не хочется: по юдофобству Россия почти всегда бежала "впереди планеты всей". Можно ли ощущать себя "невинной жертвой без "козлов отпущения"?!. Если уж не евреи, то виной всему, конечно, татары или "англичанка" как иронизировал еще Чехов.
Партийная газета "Правда" времен клинического советского юдофобства такого наворотила, что голодная улица по сей день кричит о нацменьшинствах России, чаще всего, так: "Чурки!", "Князья", "Чучмеки"! "Жиды!"
Украл русский, он - вор. Украл еврей - украл жид пархатый. Они все такие....
Беличье колесо примитивного мышления так и катилось, подгоняемое подванивающим газетным ветром; катится и по сей день! без остановки..."Бей - жидов, буржуев, меньшевиков -эсеров, троцкистов, уклонистов, империалистов, кулаков и подкулачников, "врагов народа", Запад, НАТО, лиц кавказской национальности, чеченцев, жидов-олигархов...( Ненужное зачеркнуть). Бей (кого-никого) спасай Россию!. Давным-давно эта немудрящая формула стала расхожим стереотипом, шаблоном уличного кликушества... Главная беда России дураки и дороги - не мной это придумано.
Только сильный и зрелый народ способен принять другой народ и поднять его до себя, - принять, обогатившись... Мещанство, особенно, если оно во власти, и чужое погубит, и свое сгноит.
Кому неясно теперь - избиение целого народа не может быть этим народом прощено и забыто. Нужны новые подходы к "заминированным" советским злодейством народам. Как к "наказанным народам" - высланным из своих городов и аулов на смерть и муки, так и жестоко и многолетне в собственном доме дискриминированным. Россия довела свое собственное еврейство до того, что многие русские евреи почувствовали себя людьми безысходно ущемленными. Именно от этого и бежали из своего отечества...
Способен ли кто из нас, литераторов, сфокусировать в глазах читателя опасность неразвитого, примитивного мышления улицы, бездумной толпы, которой в новой России судьба стать весомой частью "электората"?! ... Способен ли кто остановить сползание измордованной "демократической" России к имперской спеси, к большой крови?
Господа хорошие! Как воздух, нужен России талантливый политолог. Мудрый и страстный политолог, который, в отличие от печального юмориста Игоря Свинаренко, не сдастся на милость быдла или "общественного бессознательного", как любят говорить ныне газетчики. И найдет в своем народе людей, которые считают, "извините за выражение, чучмеков, чурок и жидов" равноправными соседями и братьями, кто бы и как на них не натравливал. И потому начнут долгий, терпеливый, не на короткую кампанию рассчитанный процесс и з л е ч е н и я обиженных временем, сбитых с толку земляков. Растолковав им хотя бы то, что, в свое время, предстало передо мной, мальчишкой, в виде нервного, примятого редакторскими зубами красного карандаша...
Тут, на мой взгляд, самое время для короткого эпилога... Увы, его еще нет. Его напишет Владимир Владимирович Путин.
Если им запланирован мир, - уточню я в первую годовщину президентства Путина, - а не усердно предлагаемый ныне россиянам наркотик великодержавия, ведущий и к непрекращающимся малым войнам и, не дай Бог! к большой...
ЧАСТЬ 2
"ХОЖДЕНИЕ В ШТРАФНИКИ". ПАРИЖСКИЙ ТРИБУНАЛ.
О МОИХ ДУШЕВНЫХ ДРУЗЬЯХ - ЕДИНОМЫСЛАХ.
1. Иду на вы! Григорий Свирский глазами непосредственных свидетелей, российских литературоведов и критиков.
Григорий Свирский:
Я полагал, что "ШТРАФНИКИ" и были моим "казачинским порогом". Однако Енисей, река, особенно при низкой воде, порожистая. Тут же угрожающе вырос своими острыми гранями и второй... Правда, от него можно было уклониться. Я не стал."
БЕНЕДИКТ САРНОВ:
"... Столкнувшись с невозможностью пробиться своими книгами к читателю, Свирский не смог, как это стало естественно для многих его собратьев по перу, уйти в "подполье"... Позиция "внутреннего эмигранта" была не для него. И он упорно, настойчиво, не обращая внимание на полученные синяки и шишки, продолжал биться лбом о стену: писал письма во все инстанции, выступал на собраниях.
Сегодня это трудно себе представить, но тогда - ох, какое это непростое было дело - выступить на большом собрании и сказать вслух все, что думаешь. Писатель Борис Балтер, человек большого личного мужества, выводивший в 41-ом из окружения полк, говорил мне после выступления на одном таком собрании, что подниматься на трибуну ему было страшнее, чем подыматься в атаку,
Григорий Свирский поднимался на эту трибуну не раз.
Одно из его выступлений я хорошо помню.
Большой зал Центрального Дома литераторов был переполнен... В президиуме сидел важный гость: секретарь ЦК КПСС...
Не стану пересказывать речь Григория Свирского, тем более, что она уже опубликована, с опозданием ровно на четверть века (журнал "Горизонт", 1990 N°3) Приведу из нее только небольшой отрывок:
"...Как-то шли по Осетии с группой альпинистов и туристов. В одном из селений подошел к нам старик и сказал: "Мы приглашаем вас на свадьбу. Вся деревня будет гулять; а ты, он показал на меня, не приходи!" И вот я остался сторожить вещи группы. Сижу, читаю книжку и вдруг вижу, улица селения в пыли, словно конница Буденного мчится, меня хватают и тащат. Жених и невеста кричат: " Извини, дорогой! - Меня притаскивают на свадьбу, наливают осетинскую водку арака в огромный рог и вливают в меня. Я спрашиваю моего друга, что произошло? Почему раньше я получил "персональное неприглашение", а сейчас потчуют, как самого дорогого гостя? Оказывается, мой друг спросил несколько ранее старика и тот объяснил гордо: "Мы грузинов не приглашаем!" Мой друг объяснил, что я не грузин... Тогда старик закричал, что только что кровно обидел человека, и он, этот человек, будет мстить. И вот вся свадьба чтобы не было мести, сорвалась - и за мной... На другой день старик приходил узнать, простил ли я его за то, что он принял меня за грузина...
Когда кончился маршрут, мы спустились в Тбилиси. Вечером вышли гулять. Подходят два подвыпивших гражданина и что-то говорят мне по грузински. Я не понимаю. Тогда один размахивается и бьет меня в ухо. Я падаю. Кто-то в подъезде гостиницы кричит: "Наших бьют!" - альпинисты выскакивают из гостиницы и начинается потасовка.
И вот мы в милиции. Идет разговор по грузински. И вдруг ударивший меня кидается к столу дежурного, разглядывает мой паспорт и идет ко мне со словами: "Извини меня, мы думали, что ты армяшка, из Еревана. Идем, будем гулять". Я едва от них отбился.
В нашей группе альпинистов половина была из Прибалтики. Они прекрасные спортсмены. После того, что произошло, мы сблизились. Но когда они о чем-то говорили, и мы подходили - они замолкали, а когда я спросил в чем дело, мне ответили: "Ты же русский!"
Когда приехал в Москву, узнал, что меня не утвердили в должности члена редколлегии литературного журнала, потому что я еврей..."
Как видите, история была лаконичная, но - емкая. Она с разительной наглядностью представила картину уже тогда сложившихся болезненных межнациональных отношений, тщательно прикрываемую парадными лозунгами...
В той речи Свирский впервые сказал вслух и о черносотенцах в рядах Союза писателей СССР.
Речь писателя неоднократно прерывалась аплодисментами... Однако несмотря на "хеппи энд" именно с этой речи начались все последующие неприятности Григория Свирского. Сперва от него потребовали, чтобы он отрекся от своих слов, как от клеветнических... Потом перестали печатать... Короче говоря, очень скоро он понял, что нормальной жизни на родине ему больше не будет... А эмиграция тогда для российского инакомыслящего отнюдь не только еврейской национальности - возможна была только в одну страну: в Израиль...
Услыхав, что Свирский уехал из Израиля в Канаду, многие его московские приятели говорили:
- Ничего удивительного! Такой характер! Такой вот взрывной, ершистый, неуживчивый человек!
Доля истины в этом, конечно, есть. Но тут необходимо одно небольшое разъяснение.
Главным свойством этого неуживчивого характера, я бы сказал, первопричиной этой неуживчивости была не какая-нибудь там склочность его натуры, а основополагающая черта его личности, для обозначения которой я не могу подобрать никакого другого слова кроме старомодного, уже почти вышедшего из употребления: донкихотство...
(Предисловие Б. Сарнова к первому изданию в Москве романа "ПРОРЫВ", 1992.)
Насколько известно, - добавлю от себя, как составитель "странички", по намеченным Григорием СВИРСКИМ этническим границам, границам стойкой неприязни одного народа к другому, порой перерастающей в ненависть, и раскололся спустя четверть века нерушимый Советский Союз. История, таким образом, свидетельствует, что русский писатель Григорий Свирский отнюдь не был Дон Кихотом, каким его считали опасавшиеся за его жизнь советские литераторы, задаривая коллегу чугунными и деревянным Дон Кихотами. Теперь уж ясно, что он выступил с крайне рискованным для него пророчеством, сбывшимся с абсолютной точностью. Еще все можно было бы в нашей многонациональной стране исправить, если бы...Увы! Судьба пророков во все века известна.
ЕФИМ ЭТКИНД:
"...Что такое высшее ораторское искусство? Это искусство сказать все и не попасть в Бастилию в стране, где не разрешается говорить ничего" Аббат Гальяни. Письмо от 24 сентября 1774 года.
Этим эпиграфом начал свое предисловие к лондонскому изданию "На Лобном месте" Е. Эткинд.
"...Григорий Свирский знал, на что идет, говоря своим собратьям правду безо всяких обиняков. Заявляя открыто, что в наступившем 1968 году писатель "принижен, ограблен в самом главном - в праве выступать со своими сокровенными мыслями и чувствами..." Да, Свирский еще и потому вправе, что не дожидался безопасности, а начал свою речь - под огнем. Там, где хозяин в зале - генерал госбезопасности Ильин, где улюлюкает черная сотня, там не до риторики; эти обстоятельства "не читки требуют с актера, а полной гибели всерьез". В своей книге Свирский с восхищением говорит о подвиге Константина Паустовского, Владимира Померанцева, Александра Галича, Виктора Некрасова... Я назову еще Григория Свирского: копию его речи читали во всех концах Советского Союза и радовались не только мужеству оратора, но и победе справедливости..."
АЛЕКСАНДР БОРЩАГОВСКИЙ:
"... Свирского изгоняли, выталкивали из страны, которую он так мужественно, смело отстаивал на фронте. Изгоняли цинично и жестоко, по испытанной уже тогда методе травли и клевет, а он от деда-прадеда, от суровых испытаний фронта не так был скроен, чтобы терпеть унижения.
Свирский уехал. Канул в чужой мир. Оказался там - безъязыкий, в самых трудных условиях существования. Мелькали годы (или влачились жестоко!), и все чаще возникали свидетельства его упорного писательского труда, вопреки всем сложностям и скитаниям по странам и континентам. Изредка мы прочитывали его книги, изданные в Лондоне и Нью-Йорке, в Париже и в Монреале, в Израиле и в Японии, книги на русском и переведенные с родного русского на многие языки мира.
Но вот московское издательство "КРУК" выпустило его трилогию "ВЕТКА ПАЛЕСТИНЫ. Еврейская трагедия с русским акцентом"... События трилогии не замкнуты рамками одной семьи или рода, и главное в ней нe национальная проблематика, а жизнь и судьба мира, будущее которого может быть благополучно только в общности, а не в религиозном противостоянии..
А только что вышла из печати и новая книга Григория Свирского "На Лобном месте, литература нравственного сопротивления". Книга эта - поистине уникальна... Она адресуется прежде всего... людям мыслящим, способным к восприятию глубинных процессов литературы".
Александр Борщаговский. "Вечерний Клуб" №28, 16 июля 1998.
Григорий Свирский:
Но это произошло через четверь века. А тогда... Цензоры от страха обезумели. Набор всех моих книг был за одну ночь, во всех типографиях СССР и ГДР, рассыпан. В Лейпциге рассказ "Король Памира" о пограничном шофере выдирали из стотысячного тиража по листочку... В Москве заново проверяли новые издания: не упомянут ли где опальный?.. Не проскочило ли имя?
"Григорию Свирскому перекрыли кислород", - академически спокойно заключил в своих недавних мемуарах бывший зам. Министра КГБ СССР.
Документ ЦК КПСС от января 1972 года об изгнании Григория Свирского из страны уже известен читателю из биографии писателя. Повторим здесь - для истории - лишь имена государственных сатрапов, изгнавших русского писателя из России, за которую он воевал:
Председатель КГБ: Ю. Андропов
Секретари ЦК:
М. А. Суслов, А. П. Кириленко, П. Н. Демичев, И. В. Капитонов, А. Н. Шелепин, К. Ф. Катушев.
Немало мне попортил нервы мой старый друг и наставник АЛЕКСАНДР БЕК, замечательный человек и писатель. Когда ЦК запретило все мои книги, и я понял, что пора уезжать, он при каждой встрече предупреждал:
"Гриша. Тебя никогда не выпустят. Если ты тут говорил такое, что же ты скажешь там?!"
Когда, наконец, овир выдал мне "разрешение", и я купил билет на самолет Москва-Вена , естественно, тут же позвонил исстрадавшемуся добряку.
Александр Бек примчал тут же (жили рядом), повертел мой билет и заключил твердо: "Не выпустят!! Гриша, я пережил гибельный 37-ой год, я их хо-ро-шо знаю-."
- А - билет?!!
- Гриша, мы тебя проводим, помашем ручками, но что им мешает посадить самолет в Киеве?
Парижский трибунал. Документы международного процесса против национальной политики СССР...
(март-апрель 1973 года)
ПОД СУДОМ ТРИБУНАЛА СОВЕТСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ АНТИСЕМИТИЗМ.
Свидетели обвинения Лауреат Нобелевской премии Президент Рене КАССЕН, Главный раввин Франции КАПЛАН, писатель Григорий СВИРСКИЙ и другие.
РАСИСТСКАЯ ФАЛЬШИВКА ИЗ СОВЕТСКОГО СОЮЗА.
Советское Информационное Агентство в Париже уличено в преступном распространении ложных сведений. Пытаясь обличить политику Израиля, журнал "СССР" - орган Советского Посольства в Париже опубликовал клеветническую статью - "Школа мракобесия", на основании которой ЛИКА (международная лига по борьбе с антисемитизмом и расизмом) вызвала на суд редакцию указанного журнала с обвинением в пропаганде расовой ненависти. Адвокаты ЛИКА- Роберт Бадинтерн и Жерар Розенталь прибегли при этом к сенсационному свидетельству писателя Григория Свирского - участника второй мировой войны в рядах Советскою Армии.
(L'Express, 2-8 апреля 1973 Париж)
"В СССР ВЕЛИКОДЕРЖАВНЫЙ ШОВИНИЗМ ОКАЗАЛСЯ СИЛЬНЕЕ УЧЕНИЯ МАРКСА"
Русский писатель Григорий Свирский... против господина ЛЕГАНЬЕ главного редактора журнала "СССР", издаваемого Советским Информационным Агентством в Париже.
Возможно, что читателям газеты "Le Monde" уже известно содержание бичующей речи Свирского против цензуры, произнесенной на собрании советских писателей 16 января 1968 г., речи, из-за которой Свирский был исключен из Коммунистической партии три месяца спустя (см. Le Monde от 28 и от 29 апреля 1968 г.). Но отметим при этом, что он протестовал уже тремя годами ранее против государственного антисемитизма и угнетения национальных меньшинств, и что на западе этот протест остался незамеченным..."
("Le Monde". 8-9 апреля 1973)
НЕСЛЫХАННОЕ ДЕЛО ВО ФРАНЦУЗСКОМ СУДЕ
Бюллетень Советского Посольства в Париже опубликовал антисемитскую статью, пользуясь материалами, опубликованными в царской России в 1906 году.
"Французская пресса еще никогда не публиковала столь антисемитского текста" - вот общее мнение всех французских газет no поводу статьи "Израиль - школа мракобесия", напечатанной в журнале "СССР" - органе Советского Посольства в Париже. Под предлогом обличения политики Израиля эта статья является в действительности клеветой на весь еврейский народ на основании злостно искаженных текстов религиозных книг...
Процесс является первым в истории применением закона от первого июня 1972 года. На приговор суда, который будет вынесен в будущий вторник в семнадцатой камере Парижского Гражданского Суда, отзовётся с волнением всё общественное мнение Франции, т.к. причиною дела является поступок, вызывающий чувства презрения, стыда и недоумения, - так пишет о процессе Парижская газета "Ле Монд". Надо отметить, что всё это грязное дело нас многому научит, и что его следует принять всерьёз по двум важным причинам:
Первым делом из-за источников пропаганды, а во-вторых - из-за тех комментариев к процессу, которые были опубликованы в Бюллетене "СССР" 21 марта,через шесть месяцев после появления статьи "Израиль - школа мракобесия".
Дело касается странных "пояснений", которые не разъясняют, а только затуманивают сущность дела. Утверждая, что "Бюллетень" вовсе не занимался антисемитской пропагандой, и, признавая "недопустимыми" обобщения, явствующие из статьи, вызвавшей процесс, автор "пояснений" заявляет, что в тексте "Израиль - школа мракобесия" все якобы основано на оригинальных текстах еврейских религиозных писаний. Но случилось неожиданное и почти театральное событие: на суд явился писатель Григорий Свирский, бывший авиатор Советской армии, с доказательствами того, что антисемитская статья, опубликованная органом Советского посольства в Париже, ничуть не использует какие-либо религиозные материалы, а точно копирует отнюдь не религиозную книгу некоего Россова, опубликованную в Санкт-Петербурге в 1906-ом году перед кровавыми погромами на юге России. Название книги - "Еврейский Вопрос". Под главным заголовком красуется следующая надпись: "О невозможности предоставлении полноправия евреям".
Но сравним оба текста - старый и новый:
Текст советского бюллетеня "U.R.S.S.", Paris, 22.9.19/2, р. 9. {Перевод с французского)
Текст черносотенца Россова (Санкт-Петербург. 1906), стр. 15.
1) "Мир принадлежит сынам всемогущего Еговы, причем они могут пользоваться любой маскировкой. Все имущества инаковерующих принадлежат им лишь до времени, до момента их перехода во владение "избранного народа". А когда избранный народ станет многочисленнее всех других народов, "Бог отдаст их ему на окончательное истребление"."
1) "Мир, по учению Шулхан-Аруха, должен принадлежать евреям и они, для удобства обладания этим миром, могут надевать на себя "какие угодно личины". Собственность "гоев" принадлежит им только временно, до перехода в еврейские руки. А когда еврейский народ будет превышать численностью другие народы, то "Бог отдаст им всех на окончательное истребление".
2) "Вот конкретные правило, определяющие отношения иудеев ко всем другим людям, презрительно именуемых ими "гоями", "акумами" или "назореями".
2) "Вот буквальные правила из некоторых параграфов "Шулхан-Арука", опредепящие отношения евреев к гоям, акумам или наза-реям (эти названия означают христиан-иноверцев)."
3) "Акумы не должны считаться за людей" (Орах-Хайим, 14,32, 33. 39,55,193)
3) "Акумы не должны считаться за людей" (Орах-Хайим, 14, 32, 33,39,55,193).
4) "Иудею строго запрещается спасать от смерти акуна, с которым он живет в мире."
4) "Еврею строго запрещается спасать от смерти (положим-утопает) даже такого акума, с которым он живет в мире."
5) "Иудею воспрещается лечить акума даже за деньги, но ему дозволяется испытывать на нем действие лекарств." (Иоре-Дея, 158).
6) "Когда иудей присутствует при кончине акума, он должен этому радоваться." (Иоре-Дея, 319,5)
5) "Согласно с этим, запрещено еврею лечить акума даже за деньги, но "дозволено испытывать на нем лекарство - полезнс ли оно" (или вредно?). (Иоре-Дея)
6) "Когда еврей присутствует при смерти акума, должен радоваться такому событию" (Иоре Дея, 340,5)
[b]7) "Уделять что-нибудь хорошее акуму или дарить акуну что-нибудь является великим святотатством. Лучше бросить кусок мяса собаке, чем дать его гою."
7) "Уделить что-нибудь хорошее на долю акума или дарить что-нибудь акуму считается больший грехом. Лучше бросить кусок мяса собаке, чем дать его гою".
Хошен-га-мишнсп-, 156, 8) "Однако, дозволяется давать милостыню бедным акумам или навещать их больных, чтобы они могли думать, будто иудеи их добрые друзья. (Иоре-Дея," 151,12)
X. Мишнат, 156, 7). "Однако можно иногда подавать милостыню бедным акумам или навещать их больных, чтобы они могли думать, будто еврей-хорошие друзья для них". (Иоре-Дея 151,12)
---------------------------------------------------------------
Подобные отрывки, как читатель увидит из сопоставления на следующих страницах оригиналов, идентичны не только по духу, концентрации ненависти, не только по содержанию и стилю, но даже по расположению цитат. И черносотенец Россов, и "Бюллетень" Советского посольства цитируют "древние источники", к примеру, в таком порядке: "Орах Хаим", 14, 32, 33, 55, 193... Слова "древние источники" взяты в ковычки, потому что и Россов и "Бюллетень СССР" цитируют не сами древние тексты, а их перевод на русский, сделанный известным России черносотенцем Шмаковым. Шмаков не только перевирал оригинал, но и добавлял от себя целые абзацы. Скажем, в древнем тексте сказано (Закон N°1): "... даже отдавать под заклад или на хранение акуму верхнее платье с кистями (т.е. предмет культа. Г.С.) воспрещается, за исключением разве того случая, когда оно дано на короткое время."
В переводе Шмакова добавлено: нельзя отдавать, т.к. "акум может обмануть еврея, говоря, что он тоже еврей. Если бы тогда еврей доверился ему и один отправился бы с ним путешествовать, то акум убил бы его."
Закон N°2: "Все, что еврею по обряду необходимо для богослужения, как, например, упомянутые выше кисти и т.п. может изготовлять только еврей, а не акум". Шмаковым добавлено: "...акумы же не должны рассматриваться евреями, как люди"... И сноску приписал Шмаков, чтобы не сомневались: "Шулхан Арух, Орах Хаям, 14, 1."
Фальсификация Шмаковым древних текстов исследована многими учеными, в том числе Н. А. Переферковичем (изд. "Разум", С. Петербург, 1910 г.). Автор статьи в "Бюллетене СССР", как видим, в самые древние тексты даже не заглянул. Опирался исключительно на Россова, который, в свою очередь, исходил из "новейшего перевода" Шмакова. вдохновителя большинства кровавых погромов в России начала века.
Г. С.
Приведенные отрывки достаточно красноречиво указывают на то, какими источниками пользовалось Советское посольство в Париже.
При этом следует заметить, что в вопросе пропаганды расизма существуют и другие аспекты, находящиеся в силу вещей вне компетенции французского судопроизводства. Статья "Израиль - школа мракобесия" была опубликована, как известно, 22 сентября 1972 года, но другие подобные тексты, также якобы почерпанные из "религиозных источников" и содержащие те же едва измененные фразы Россова были напечатаны по инициативе "Агентства Печати Новости" одновременно в Лондоне и в Риме (в первом случае 11 октября 1972 года, а во втором случае - 12 октября того же года). Неважно, писал ли эти тексты Занденерг в Париже, Хабибеллин в Лондоне или Ребров в Риме, - все равно их автора зовут совсем иначе,... - важно то, что судебное дело в Париже по всей вероятности нарушило чьи-то планы организации антисемитской агитации крупного международного масштаба. Недаром господин Бодинтер, адвокат Общества ЛИКА, заметил в связи с процессом: "Грустно, что подобное дело исходит из России и радостно то, что осуждение происходит во Франции"...
"Всё это служит распространению темной и дикой ненависти к евреям. Этим отвратительным делом заняты не только негодяи из "Черной сотни"... миллионы, миллиарды рублей уходят на это дело отравления народного сознания"...
Автор этого текста - Ленин. И грустно, что Советский Союз учится теперь не у Ленина, а у Россова."
("Le Soir", 22-24 апреля 1973)
"... Доказательства вызвали сенсацию. Виднейшие французские газеты опубликовали выступление Свирского на суде.
"У антисемитов нет воображения" - писала газета "Ле Монд..."
"Интересно отметить поведение коммунистической газеты "Юманите". Она опубликовала отчет о суде, но без свидетельских показаний Свирского."
("Давар". 29.4.73 г., Израиль.)
Из официальных документов Парижского Трибунала (март-апрель 1973 г.)
(Перевод с французского)
ДЕВЯТАЯ СТРАНИЦА ОТЧЕТА О СУДЕБНОМ СЛЕДСТВИИ
"В ходе процесса Суд принял во внимание следующие соображения и обстоятельства настоящего дела:
Ложное утверждение статьи бюллетеня "СССР" о том, что "иудеи" не считают людьми инаковерующих, ложное утверждение, которое порождает ненависть к еврейскому народу и способствует исключению евреев из общества других людей,
свидетельства и доказательства того, что расовая клевета являлась уже неоднократно стимулом преследований и массовых убийств".
Заявление Рене Кассена, Нобелевского лауреата, о том, что Советский Союз подписал в 1965 году Декларацию Прав Человека и Гражданина и Акт соглашения о борьбе с дискриминацией".
Заявления Григория Свирского и его доказательства того, что статья, опубликованная в журнале "СССР", есть ничто иное, как едва измененная копия книги Россова, изданной в Петербурге в 1906 году перед началом серии погромов, под названием "Еврейский Вопрос".
Заявления Гастона Моннервиля, обратившего внимание Трибунала на то, что т.н. "Сионские Протоколы" (они лежат в основе утверждений Россова) являются опасным, ведущим к преследованиям текстом".
Всесторонне рассмотрев вопрос, суд вынес нижеследующий приговор.
ПРИГОВОР Парижского трибунала
(На заключительном заседании, имевшем место 24 апреля 1973 года)
... Принимая во внимание сущность процесса-обвинение журнала "СССР" в пропаганде расизма, и то, что пропаганда расовой ненависти является предусмотренным законом преступлением,
принимая во внимание сущность обвинений, высказанных в статье журнала "СССР" и то, что сам редактор указанного журнала Робер Леганье признал на суде напечатанные тексты "досадными" и опубликованными "по ошибке",
принимая во внимание то, что статья журнала "СССР", направлена не только против сионизма, как это может показаться, но написана так, что содержащиеся в ней обвинения исподволь распостраняются на всех лиц еврейского происхождения,
принимая во внимание то, что согласно высказанным на суде доказательствам Григория Свирского и двух присутствовавших на процессе раввинов, и согласно показаниям Леона Полякова, религиозные книги иудаизма (и в частности) книга Шульхан-Арух, написанная лет четыреста тому назад, были искажены в свое время чиновниками царской "Охранки" и авторами т.н. "Сионских Протоколов",
Трибунал признал вполне приемлемой предоставленную ему жалобу (приемлемой, - вопреки утверждениям обвиняемой стороны о необоснованности процесса).
Робера Леганье, допустившего напечатание в журнале "СССР" статьи, вызывающей у населения чувство ненависти к определенной группе лиц на основании их этнического или расового происхождения и на основании их религиозной принадлежности, Суд признал виновным в нарушении закона и присудил виновного к уплате штрафа в размере тысячи пятисот франков и к уплате Лиге ЛИКА символического возмещения в размере одного франка.
Кроме того, все расходы и издержки, связанные с ведением процесса, должны быть выплачены обвиняемой стороной.
ПОДПИСЬ СУДЬИ
МОЙ ГАЛИЧ
1. Острое желание написать статью "МОЙ ГАЛИЧ", иными словами, "Александр Галич - глазами его старого товарища", возникло, когда я прочитал, показалось, талантливую, с бездной бытовых деталей, статью критика и стиховеда Станислава Рассадина в "Новой газете" №№ 55, 57. В этой статье немало верных догадок, объясняющих, скажем, причины истерики "прогрессивных" членов Союза писателей СССР прозаика и сценариста Нагибина и драматурга Арбузова, который публично обозвал Галича мародером.
Станислав Рассадин объясняет истерики недругов поэта "логикой зависти".
Завистники, ну, никак не могли понять, откуда этот "сноб...поверхностный", по словам Нагибина, человек, запевший "от тщеславной обиды", смог состояться, как любимый всеми Гомер каторжного времени. Именно Гомер! "Для нас... Галич - Гомер, и никак не меньше, подтвердил Владимир Буковский в книге "И возвращается ветер." - Каждая его песня - это Одиссея, путешествие по лабиринтам души советского человека".
Исследователь Галича Рассадин принял поэта "всей душой", но постичь его "секрет", секрет ошеломляющей победы, не может и по сей день.. Чего не скрывает и в своей статье "Везучий Галич". "Не понимаю, как и откуда возникло чудо его настоящих песен... Это невероятно, признаюсь и мне..."
Странно как-то! Для откровенных завистников "чудо Галича" невозможно! Невероятно!
Для почитателя Галича - непостижимо!
И приветственно-критический "плюс" и воинствено-злобный "минус" оба остались в истории с раскрытыми от удивления ртами. Что за оказия такая?!
Станислав Рассадин даже прямого намека поэта не понял, хотя намек был недвусмысленным: "Не я пишу стихи, - объяснил Галич, - Они, как повесть, пишут меня."
Строчка эта, строго говоря, сотворена не Галичем. Легли на душу поэта строки Тациана Табидзе, в переводе Пастернака.
"Не я пишу стихи, они, как повесть пишут
Меня, и жизни ход сопровождает их."
Однако строчки грузинского поэта выразили, как видим, и творческое самочувствие, и самопостижение Галичем самого себя и своего "хода жизни". По сути, стали его собственными...
Придется и мне, товарищу Галича, дружившего с ним и в Москве, и на Западе, вернуться к этому намеку, вспомнить, как же на самом деле рождалась она, эта повесть его жизни, которая стала нашей эпохой. Чем обяснить и ее "несовместимые"" этапы, и тематическую многогранность, заставившую нашего общего друга Льва Копелева воскликнуть: "В каких университетах изучал он диалекты и жаргоны улиц, задворок, шалманов, забегаловок, говоры канцелярий, лагерных пересылок, общих вагонов... дешевых рестораций?" И как объяснить ошеломляющий, почти космический взлет его славы?.. Каковы подлинные причины жизненности его песен, оставшиеся как бы и "не понятыми"? Какие, иными словами, тщетные надежды и беды, и наши общие, о которых он прямо говорил, как о мотивах своего очередного стихотворного "залета", и сугубо личные, оставляли столь глубокие "зарубки" на сердце поэта. И отзывались затем его "приземленными" стихами-песнями, которые остались жгуче актуальными и для сегодняшних поколений, хранящих ленты с записями Александра Галича, как свое личное достояние?
2. Он долго был на распутье. Давно уже состоялся, как советский драматург и комедиограф. Его фильм "Верные друзья" шел под неумолчный хохот зрителей... Но он рвался в сторону от своего официального и даже зрительского признания. Его острые глаза задерживались то на трагическом, то на балаганном...Уже была написана и непритязательная "Леночка", и первые сатирические стихи, но как далеко можно было итти в своей саркастической, крайне рискованной, по сути, политической поэзии? Выстраданной и единственной в те годы поэзии протеста. Хотелось сказать прямо - "в рыло Хрущу", как он говаривал: поэту запрещено быть самим собой. Доколе?! А времена были страшные. Начиная с повести Эммануила Казакевича 1948 года "Двое в степи" - о расстрельном приговоре невинному человеку, была взята под глухой "колпак" вся правдивая литература о войне, унесшей 30 миллионов погибших, а вовсе не 7, как придумал перепуганный Сталин, торопливо уравнивая немецкие и советские потери.
Глухой цензурный колпак, как мы хорошо помним, не сняла и смерть "вождя и учителя".
Входили в "моду" не серьезные, осмысляющие жизнь, а массовые молодежные журналы - "Юность" и близкие к ней, жестко опекаемые, порой блокированые цензурой КГБ. С такой жесткостью опекалась ранее, пожалуй, лишь кинопродукция... Продуманно создавалась безопасная для советских властей литературная "элита" - из обтекаемо-поверхностных мыслителей, которые несли, как знамя, свою "молодежную тему". Лидировал в ней юный Василий Аксенов. Он сам понимал, что его добротно, талантливо выписанные и легкие для чтения "времянки" вроде "затоваренной тары" умрут раньше самого автора, и свой, на мой взгляд, лучший рассказ "На полпути к луне" напечатал вдали от легковесной "Юности". ("Новый мир", №7 за 1962)
В чем был подлинный смысл этого встреченного газетами "на ура" нового направления, которому дали и большие тиражи и прессу, я понял не сразу. Озарило внезапно, кого б не озарило! когда однажды предложил журналу "Юность" рассказ о Шурке Староверове.. Рассказ выходил в издательстве, но какие тиражи в издательских сборниках? Слезы. Главный герой этого рассказа умелец - каменщик Шурка Староверов. Строительному тресту райком партии "спустил разнарядку" - двух "работяг" в городской Совет, одного аж в Верховный. Шурку и "двинули". Он и сидит там, в Верховном, по его собственным словам, "заместо мебели". Главный редактор "Юности" Валентин Катаев, спросив своего сотрудника о чем рассказ, произнес задумчиво. "Шурка - каменщик. Так сказать, Его величество рабочий класс... И ... "заместо мебели"?... Нет-нет, дорогие, это не молодежная тема!..."
Глубокая правда происходящего и в стране, и в душах людей долго оставалась безымянной, подпольной, она начала обретать полюбившееся имя, пожалуй, лишь тогда, когда магнитофоны во всех концах города вскоре запели-забормотали о милосердном автобусе, который все кружит и кружит по Москве.
"- ... Чтоб всех подобрать, потерпевших в ночи
Крушенье, крушенье ...
"Булат Окуджава, услышали мы веселый голос автора. - Грузин московского разлива".
Однако беспощадное, как вспышка молнии, и глубинное постижение происходящего в стране пришло с Александром Галичем.
Случайно ли, что первая же книга стихов "ПОКОЛЕНИЕ ОБРЕЧЕННЫХ", изданная в 1972 году, естественно, "за бугром", открывается именно этим, в свое время, оглушившим меня прозрением - "Старательский вальсок":
"...Но поскольку молчание - золото
То и мы, безусловно, старатели...
Вот как просто попасть в палачи:
Промолчи, промолчи, промолчи!"
В те дни я и услышал от него досадливое: "Булату можно, а мне нельзя?!"
Московские литераторы-единомышленники жили и порой, не осознавая этого, влияли друг на друга, помогая друг другу распрямиться...
3. Галич вступил на тернистый путь не сразу. Он начинает добродушно, миролюбиво. "Монологи простых людей", как их назвали позднее, начались, как известно, с "Леночки", которая апрельской ночью стояла на посту, следя за порядком и мечтая о своем принце, который не замедлил, "с моделью вымпела в руке", появиться. И сказка и быль. А... идеи?
Незлобивое мещанство на страже "соцзаконности" - какие тут идеи?! Выражено это в самой мягкой и необидной форме. Вот она, вся, как на ладони, Леночка, подхваченная "красавцем-эфиопом"... и пропади она пропадом, вся окружающая ее действительнось!
Но не всегда маразм власти, остро ранивший Галича, укладывался в сказку. В марте 1963 года Никита Хрущев устроил погром художникам, выставившим свои картины в Манеже. Затем весь май поучал-оскорблял писателей и топал на них ногами...
Немало людей, которых подобное "выкоблучивание" государственных персон вообще не трогает. В зале убивали "оступившихся" художников, Нагибин ускользал из зала и обсуждал с кем-то в фойе, по телефону, достоинство и "капризы" своей новой машины. Галич, в отличие от тьмы преуспевающих нагибиных, подобен нравственному сейсмографу. Поруганные художники были для него последней каплей. Сохраниться ли тут добродушию? Оживает Александр Галич-сатирик. Появляется "Тонечка". Оскорбленная любовь "вещи собрала, сказала тоненько: "Тебя не Тонька завлекла губами мокрыми. А что у папы у ее топтун под окнами..." Сатирик точен и ядовит.. Голос "изменщика" - это голос всех люмпенов с нашей улицы. (Галич присмаривался к улице особенно внимательно): "А папаша приезжает сам к полуночи. Топтуны, да холуи все по струночке. Я папаше подношу двести грамчиков. Сообщаю анекдот про абрамчиков..."
Однако доброго человека не сразу разъяришь. Он отходчив. И Галич снова и снова сочиняет свои добродушно-иронические стихи-песни про маляров,истопника и теорию относительности. И подобные ей.
Но все чаще и чаще слух улавливает совсем другие песни. Как не услышать их человеку, у которого есть сердце ?
"Будь проклята ты, Колыма, Откуда возврата уж нету... - все хрипит и хрипит улица песни каторжан. - Сойдешь поневоле с ума. Придумали, гады, планету." Можно ли было на это не откликнуться?
Тюремный цикл Галича смыл остатки благодушия. Бессонной ночью стал набрасывать "Облака", песню, ставшую народной. "Им тепло, небось, облакам. А я продрог насквозь на века." Затем неизбежно, и вроде бы сами по себе, появляются стихи, посвященными писателю-страдальцу Варламу Шаламову, которого не смогла уничтожить даже Колыма, и его, чудом выжившего, "стражи закона" принялись добивать и добили в Москве.
А за ними, естественно, родился и "Ночной дозор" - стихи о шутовском параде гипсовых памятников-обрубков, который возглавляет главный палач-генералиссимус. Галич насторожен и прозорлив: "...Им бы, гипсовым, человечины! - Они вновь обретут величие!"
И с каждым месяцем, буквально с каждым шагом все глубже философское осмысление трагедии страны.
"Ах, как шаг мы печатали браво,
Как легко мы прощали долги!
Позабыв, что движенье направо
Начинается с левой ноги."
Галич сиял, показывая мне свою свеженькую "забугорную" книгу с размашистой скорописью-посвящением Корнея Чуковского: "Ты, Моцарт, гений, и сам того не знаешь..."
Он жаждал признания "стариков", которых почитал с детства. Он его получил.
Жил в те дни скудно. Государство, внеся Галича в "черный список", хотело "исправить" неслуха голодной петлей. Не удалось. Тесть, отец Ангелины - жены Галича, старый большевик, а затем, естественно, многолетний зек, который любил Галича, каждый месяц отрезал им сотенную от своей персональной пенсии в 250 рублей. На нее кое-как и перебивались. А писалось, как никогда. Пошел гулять по России Клим Петрович Коломийцев с его калечной прозой, ставшей, благодаря Галичу, поэзией: "У жене моей спросите, у Даши. У сестре ее спросите, у Клавки, Ну, ни капельки я не был поддавши..."
Превращение косноязычной прозы улицы в поэзию Станислав Рассадин, конечно, заметил. А вот растущий ужас Галича при виде "балаганных рож" - и работяг типа Клима Петровича, и их партийных властителей - остался как бы вне его зрения. Как же боялся поэт этой заказной, нарочитой слепоты советских исследований.
"А над гробом встали мародеры
И несут почетный... ка-ра-ул!"
Что делать? Неужели все было напрасным? И убийство в лагере молодого поэта Галанского, и муки генерала Григоренко, годами скрученного смирительной рубахой. Сколько вокруг невинных жертв? Галич подписывает все протесты интеллигенции против произвола КГБ и сочиняет в те дни песню-пророчество "Летят утки". Их стреляют, этих уток. Одну за другой. Надо ли было им лететь? Песня, исполнявшаяся Галичем в Москве "Надо было лететь даже если никто не долетит...", была куда трагичней, чем напечатанный "за бугром" текст: "... если долетит хоть один!.."
Чудо настоящих стихов-песен Галича - в неотступном, бесстрашном ПРОТИВОСТОЯНИИ ЧЕЛОВЕКА БЕСЧЕЛОВЕЧНОМУ ГОСУДАРСТВУ, - без такого, не на жизнь, а насмерть, противостояния, чудо Галича не состоялось бы, как бы ни был он безумно талантлив. Галич ОТКРЫЛ своим творчеством - для миллионов слушателей - путь, способ, ГЛУБОКО ЛИЧНЫЙ СПОСОБ ВНУТРЕННЕГО СОПРОТИВЛЕНИЯ ГОСУДАРСТВЕННОМУ ХАМСТВУ И ВАРВАРСТВУ. Подлинного сопротивления людей - без опасных для их жизни протестных уличных демонстраций, которых бы растреляли, как расстрелял Хрущев рабочих Новочеркасска.
Вот этого, самого существенного и в облике Галича, и в "чуде его настоящих песен", не понял вовсе или, того хуже, не решился, не посмел сказать читателю даже ныне, осенью 2001 года, "иследователь" Станислав Рассадин в самой либеральной московской "Новой газете".
Особенно остро ненавидел Галич, что не раз подчеркивал и в разговоре со мной, прихлебателей власти, людишек, по обыкновению, подловато-ничтожных. Не случайно он воссоздал их в лице своего "героя" Клима Петровича Коломийцева предельно смешными. Кто не хохотал, слушая, как Клим Петрович ошалело лупит по чужим бумажкам:
"Который год я вдовая... Но я стоять готовая за дело мира! Как мать вам заявляю и как женщина!.."
А ведь ничто так не убивает, как смех...
" ...Не я пишу стихи, - не раз вспоминал я давние слова Галича,- они, как повесть, пишут меня..."
Неофициальные, а позже, в дни крутого запрета, и негласные поэтические вечера Александра Галича в московских квартирах не прекращались завершаясь, как обычно, по давней русской традиции, застольем ... Вечерами наш дорогой Александр Аркадьевич, что называется, порой уж лыка не вязал.
Это стало причиной некоторого моего, на время, отдаления от него. Я писал в те годы свои "Заложники". Друзья уносили из моего дома готовые главы, никогда не говоря, где будут их прятать. "Тебе там начнут руки выламывать, ты скажешь, где рукопись. А ты знать-не знаешь", - так успокаивал меня мой тезка Григорий, химик, сослуживец Полины, израненный фронтовик.
Когда книга была готова, стали перебирать имена писателей, и достойных и, в то же время, надежных, чтоб прочли опасную рукопись и высказали свои замечания. Галичу, с его почти ежедневным застольем, не дали. "Что у трезвого на уме, у пьяного на языке, - заключила моя решительная жена Полина.
Но, думаю, кто-то шепнул ему о существовании "Заложников", и каждый раз он смотрел на меня вопросительно. Я молчал.
Лишь когда мы улетали, в дни шумных "проводин", позвонил, чертыхаясь.
Болеет, а Свирские проститься к нему не пришли... Вы что думаете, вдруг вскричал он, - Я - ссучился?!
Мы схватили из цветочницы букет подснежников, бросились к нему.
4. На презентации моих книг в Союзе писателей Москвы 10 мая 2000 года, наконец-то, переизданных и здесь, в России, пришло неожиданно много народа. Выступления писателей и ученых оказались для меня еще более неожиданны.
Судите сами.
Известный философ и литературовед Юрий Карякин, с которым я ранее вовсе не был близко знаком, на этой презентации сказал спокойно, как давно всем здесь известное: "один из самых сильных ударов по цепям, которыми было сковано наше сознание, нанес Григорий Свирский. Он первым освободил нас от страха. После его смелого выступления в дни террора и цензурного зажима на общем собрании московских писателей ... мы вдруг поняли: можно! Не убъют!"
Карякин, и в самом деле, в те дни прочитал для нас такую отчаянно-смелую лекцию о "забытом" Достоевском, о которой литературоведы все советские годы не смели и помыслить. Затем Карякина затаскали по обкомам-горкомам, но действительно... не убили.
В то утро позвонил мне журналист Валентин Аграновский, "болен, потому и не прикачу поручкаться" - сказал. Вспомнили забытое. Как взмыленно примчался ко мне Валентин в те давние шестидесятые. Заговорил с порога, полушопотом: "Я из Малеевки. Там сейчас Паустовский, Каверин... - он перечислил еще несколько имен писателей-"стариков". Они просят передать тебе, что произойдет дальше... Сперва тебя исключат из партии... Уже исключили?!.. Та-ак! Потом посадят. - На глазах моей жены выступили слезы, он замолк, но затем заставил себя завершить так, как его просили. Угрозами ли, мордобоем ли потребуют от тебя, чтоб ты раскаялся... Это им жизненно важно... Так вот, они просят передать, Гриша: их опыт, опыт тридцать седьмого года, свидетельствует. Сломается жертва на Лубянке или нет, - все равно "десятка". Понимаешь?! Так старики очень просят, чтобы ты не раскаялся... Очень просят...
Осознавал ли я тогда, как было важно в те страшные годы для многих писателей, что б я не отрекся от своих слов? Чтоб мои публичные обвинения преступных властей жили? Не ушли в песок... Вряд ли. Я видел слезы Полины и ...думал о "посадке". Сегодня гебисты уведут, или успею исчезнуть?
На той же презентации моих книг Главный режиссер театра "У Никитских ворот" Марк Розовский рассказал, что его театру запретили поставить новую пьесу только потому, что фамилия автора почти совпадала с фамилией Григория Свирского.
- Мы долго, во всех инстанциях, доказывали, что это пьеса совсем другого человека, писателя начала века, друга Максима Горького... И так не и смогли ее пробить...
Как ужасна должна быть политика государства, если, названная публично, своими словами, без эвфемизмов, вызывает такие ярость и страх властителей ... Другого оружия у меня не было. Лишь острое слово...
Одни члены Союза писателей СССР от меня, после моих публичных выступлений, испуганно отпрянули. Даже демонстративно не здоровались. Другие потянулсь ко мне. Стали друзьями на всю жизнь. Ибо выбор предстоял каждому.
5. Мы сблизились с Александром Галичем, вряд ли нужно объясниять, почему... Ему было худо в те годы, как никогда... На все приглашения западных Университетов и знакомых прилететь к ним - для лекции или с концертом власть отвечала Галичу отказом. "Подохнешь тут!" Когда приглашения стали приходить пачками, бросили со злостью: "Можешь укатить, но лишь по "жидовской линии", в свой Израиль."
Не знаю, только ли чиновный глум был причиной, но тогда лишь впервые увидел я на его шее крест. От России он уезжать не собирался.
...Но и выжить здесь не мог...
Прошли годы. Изменилсь не только власть, но и сам воздух российской жизни. Одни писатели устарели, другие исчезли как и не были. А Галич - жив! Жив, как никогда - для миллионов россиян. Так почему же сегодня, сейчас, когда разоблачениями и "климов коломийцевых", на всех ступенях правительственной элиты, и всего советского образа жизни уже никого не удивишь, Галич по-прежнему доставляет своими песнями ЭСТЕТИЧЕСКОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ. Нам, литературоведам, как написал мне недавно из Москвы литературный критик и мой многолетний друг Бен Сарнов, "...еще предстоит проанализировать весь его инструментарий, аналитически доказать, какой он великолепный мастер, какие открыл новые возможности, и языковые, и драматургические."
Так чего же он ждет, Бен Сарнов? Мы не вечны, Бен! Или, по разным причинам, Галич тебе ныне не с руки?
Как видим, сугубо литературоведческая, может быть, диссертационная тема "Мастерство Галича" или "Секреты вечного текста" еще ждет своих скрупулезных исследователей...
Впервые "в другой жизни" я встретился с ним во Франкфурте, в издательстве "Посев". Оказался в те дни в Мюнхене, на радио "Свобода", меня отыскали, попросили срочно вылететь во Франкфурт! Там, в "Посеве", должна была выйти моя "Полярная трагедия", и этот звонок особого недоумения не вызвал.. Но едва я переступил порог "Посева", ощутил необычную напряженность. Словно редакторам "Посева" что-то угрожало. Они шептались, молча выглядывали из своих кабинетов, провожая меня глазами. А меня тянули куда-то в конец коридора. А там, в пустой комнате, вот так раз! - Александр Аркадьевич!
Чего же у всех были замороженные лица? Позднее объяснили: во Франкфурте находилось и руководство НТС (Народно-трудового союза), много лет враждовавшего с советской Москвой. Они хотели проверить что "советский", выдававший себя за Галича - действительно Галич. У них были основания не сразу верить новичкам "оттуда". Российские гебисты выкрали в Париже и убили генералов, руководителей Белого движения. У НТС не раз пропадали руководители. Одних выкрадывали и доставляли в Москву, на смерть. Других травили ядами. Дважды появлялась и агентура, выдавашая себя за диссидентов - беглецов от ГБ. Насторожились НТСовцы. "Очень похож на свой портрет, но..."
Но стоило нам расцеловаться, напряженность, как рукой сняло. Начался общий праздник, Карнавал. В тот день Александр Аркадьевич вручил мне свое "забугорное" "ПОКОЛЕНИЕ ОБРЕЧЕННЫХ", надписав: "Дорогому моему Грише Свирскому, на память об этой фантастической встрече во Франкфурте на Майне, а не на Одере! Александр Галич. 29 июня 1974 года. Франкфурт на Майне."
Затем начались вечера песен и стихов Галича. Народ валил толпами. Дряхлые старики первой эмиграции. Помоложе - военных лет. Одни упитанно-самодовольные, другие, напротив, какие-то растерянно-загнанные ...
После Франкфурта перебрались с концертами в Мюнхен. Общий восторг русских слушателей трудно передать.
Несколько насторожил меня Париж. Зал, как всегда, был полон. Я опоздал, присел на первое попавшееся свободное место.
Галич, по своему обыкновению, полувыпевал-полувыговаривал со сцены стихотворение "Все не вовремя", посвященное Шаламову:
"...Да я в шухере стукаря пришил,
А мне сперва вышка, а я в раскаяние..."
Случайная соседка, дебелая дама в белом шелке, наклонилась ко мне и, обдав духами Коти, - шопотом:
- Слушайте, на каком языке он поет?
Меня аж как морозным ветром обдало.
"Они не знают современного сленга?!" А Галич - весь в сленге. Что он тут будет делать?!
Эта новость Галича не встревожила. Он верил в себя.
- Образуется. Захотят - поймут!
И действительно - поняли. Как не понять тем, кто, куда бы судьба их не забросила, жили Россией...
Но с того часа он стал внимательней к аудитории. Понимают-нет? И настороженнее, да и добрее к давним изгнанникам, тянущимся к нему с вопросами-расспросами.
А как Галич любил посмеяться! Он никогда не рызыгрывал из себя мэтра. Любил подтрунить над самим собой. О своей же постоянной внимательности и настороженности на концертах он рассказывал много веселых историй.
И порой хохотал до слез.
Одна из таких историй произошла в Израиле, куда его пригласили. Привез его старый еврей-импрессарио, который всю жизнь "отлавливал" мировых знаменитостей. И Мишу Хейфеца привозил, и сказочных итальянских теноров. Естественно, импрессарио хорошо понимал что такое настоящее искусство!
Вот как рассказывал мне об этом Галич:
"Вышел на авансцену, боковым зрением вижу, мой старик "на нерве". Крест - я там в лавочке "на дороге Христа" купил. Большой, почти патриарший, что ли. Надел перед выступлением. Чтоб в Израиле о вере вопросов не было. Вера - это мое, интимное. Не для эстрады. Крест что ли старика насторожил. Выглядывает из-за бокового занавеса. По русски он ни бельмеса... Поверил слуху, что Галич -знаменитость. Высокий класс."
Я ударил по струнам гитары. Мой старик стал белее штукатурки. Понял: "Играть этот Галич не умеет..."
Я запел "Облака плывут, облака". Он и вовсе показался из-за полотнища.. В его глазах стыл ужас. Понял: "Петь он тоже не умеет..." Когда завершал "Облака", мой импрессарио был на грани обморока. Высунулся на полкорпуса. Съежился. Несчастнее его человека не видел... И тут зал вдруг взорвался бешеными аплодисментами, криками восторга. Глаза старика выкатились от изумления. Он ничего не мог понять. Артист явно играть не умеет, петь не умеет, а зал ревет...
Естественно, мы часто виделись на "Свободе".
"Впервые я прикатил туда к ним после войны Судного дня, в 1973 году, на которой был их военным корреспондентом. Затем писал, по их просьбе, отзывы на передачи "Свободы". Подрабатывал.
Александра Аркадьевича встретили там, как Бога. И жил он там, как Бог. Во всяком случае, именно это я подумал, попав в его огромную, видно, гостевую квартиру "Свободы" с темно-медными греческими философами, не помню уж какими."
Александр Галич принес на "Свободу" и новые мысли, и свою застарелую ненависть к московским бюрократам-убийцам русской культуры.
Редакция "Свободы" разделила мою книгу "На Лобном месте" на свои передачи. Получилось 67 передач. И предложила начать чтение. Приезжать для этого на их студию, когда бываю в Европе. Или наговаривать текст на пленку и присылать в Мюнхен. Главы из книги начали передавать еще при сухом, немногословном журналисте Матусевиче, беглеце из московии, а завершали при Александре Галиче, когда тот ведал на "Свободе" культурой.
Представляя меня российским слушателям, Галич не скрывал, что ему доставляет особое удовольствие "лупить советскую власть по роже". Он, и в самом деле, лупил ее с такой яростью и остервенением, что я со своими литературными героями - писателями, убитыми или изгнанными из СССР, казался самому себе робким заикающимся интеллигентом... Отвернув в сторону микрофон, он заметил вполголоса, что ему представляется сейчас в лицах ненавистная ему сановная Москва - полудохлый Суслов, вождь КГБ Андропов и другие "гуманисты", которые простить себе не могут, что выпустили Галича на волю, не сбили грузовиком...
Уж кто-кто, а я понимал его...
Прощаясь с Галичем, спросил его, есть ли у него охрана?
- А у тебя, что ли, есть? - яростно, еще не остыв от передачи на Россию, спросил он.
- У меня? - удивился я. - Я высказал свое и ... улетел. Ищи-свищи... А ты остаешься на одном и том же месте. В Мюнхене. Или Париже. На тебя может запросто и потолок упасть...
Он усмехнулся недобро: - Гриша, я их и там в гробу видел!
Взглянув на мое посерьезневшее лицо, взмахнул рукой - Э, да чтоб они сдохли!..
И когда через несколько лет сообщили, что Галич в своем собственном доме "умер от электрошока", я не поверил в это ни на одну минуту. А, когда узнал, что "электрошок" случился с ним именно тогда, когда его жена, Ангелина, отлучилась на двадцать минут в булочную, предположение стало уверенностью. Французское следствие эту мою уверенность не подтвердило. Естественно: убийство совершили профессионалы. Так, при помощи "спецсредств", весьма профессионально, КГБ убивало украинских националистов и других своих "ненавистников", которые, тем не менее, всегда умирали, как устанавливали врачи, "своей смертью". Чаще от инфаркта. Изредка от "несчастного случая" или "электрошока". Правду приносили на Запад, если не потенциальные убийцы-перебежчики, так само время, которое нельзя обмануть...
Она пробъется, тем более, что Галич стал настолько современным, что даже его шутки о гадах-физиках, которые "раскрутили шарик наоборот", становясь едва ль не планетарным мироощущением миллионов о бесконечно разных сторонах нашей подчас косо идущей жизни, получили до гениальности простую поэтическую основу:
"... И я верю, а то не верится,
Что минует та беда...
А шарик вертится и вертится,
И все время не туда!"
ПАМЯТИ ПРОФЕССОРА Е. Г. ЭТКИНДА...
Ефим Григорьевич, профессор ленинградского Университета, автор классического труда"МАТЕРИЯ СТИХА" и многих других литературоведческих книг, разошелся во взглядах с КГБ давно. Профессор позволил себе выступить в защиту "тунеядца" Иосифа Бродского, объявив его, вопреки мнению ГБ, талантливым поэтом. Лекции профессора тут же стали отправляться на отзыв отпетым патриотам. А когда в доме ЕФИМА ГРИГОРЬЕВИЧА, при обыске, была найдена спрятанная там рукопись вражеской книги "АРХИПЕЛАГ ГУЛАГ", судьба его была решена...
Как только изгнанник пересек границы СССР, он получил четырнадцать приглашений крупнейших Университетов мира. Изгнанник выбрал Парижский Университет. И, по законам Французской республики, вместе с должностью профессора Парижского Университета сразу же обрел и французское гражданство. Прошло несколько лет, и в Париже появилась всемирно известная ныне группа Ефима Эткинда, которая занялась переводом на французский... Александра Сергеевича Пушкина. Как это ни странно, величайший поэт России до той поры переводился на французский лишь... прозой. Каждый стихотворный перевод принимался, а нередко и отвергался лишь после взыскательного обсуждения всей группой. Когда, через несколько лет, гигантский труд был завершен, и весь университетский мир праздновал победу поэтического коллектива профессора Эткинда, корреспонедент газеты "Правда" во Франции, отправил в свою газету знаменательное "признание", на всякий случай, выразив и свое личное отношение: "Эткинд обретается в Париже..."
Уничижительное "обретается" гебиста к ученому с мировым именем, к тому же открывшему в те дни для Европы великого русского поэта, а кто из международных корреспрондентов в те годы не был гебистом? приоткрыло лицо советского ГБ. Приоткрыло даже для тех, кто до этой минуты о бесчеловечном ГБ, враге русской культуры, и слышать не хотел...
Когда Ефим Григорьевич по возрасту перестал быть профессором в Париже, он был немеденно приглашен читать лекции в крупнейшие Университеты мира Йельский в США, Берлинский, Пражский, Хельсинский... Пенсионером Ефиму Григорьевичу стать так и не дали...
В России мы жили в разных городах. Я был знаком лишь с трудами Ефима Григорьевича. Я стал близким ему человеком тогда, когда ему переслали рукопись моей будущей книги "НА ЛОБНОМ МЕСТЕ". Его восторженные письма ко мне, как мне сказали, скоро будут опубликованы. Каждый раз, когда я появлялся в Европе, Ефим Григорьевич водил меня взглянуть на "Мой Париж", как он называл свой любимый уголок города.
Герои этой книги, объединенные только интернетом, живут во всех концах земли, где именно, мне неведомо. Об этом, наверное, ведает лишь российское ГБ, которое, по признанию ОРГАНОВ, отслеживает "отдельных пользователей" по IP их компьютеров. "МОЙ ПАРИЖ" этой книги - это Париж Ефима Григорьевича Эткинда, который водил меня туда каждый раз, когда я появлялся во Франции...
ПОСЛЕДНИЙ ВЫСТРЕЛ ВЯЧЕСЛАВА КОНДРАТЬЕВА
Я влюбился в "Сашку" неведомого мне ранее Вячеслава Кондратьева. Отправил автору письмо, пригласил в гости в Канаду, встречал в Торонтском аэропорту как родного.
И немудрено.
"Место "Сашки" оставалось в советской литературе не занятым, - писал "Новый мир". - "Сашка" появился и занял свое место".
Вторая мировая война - тема в СССР разрешенная без малого полвека. Что же это за удивительное место, которое до "Сашки" оказалось не занятым? Почему писатели его обходили? Боялись? Не видели?.. О чем повесть "Сашка", в конце концов?
Ползет Сашка по полю - за валенками для ротного. На убитом немце приметил - новые валенцы, сухие, вроде. Для себя бы не полез, пули так и порошат снег, так и порошат. Для себя бы ни-ни, а ротного жалко: попал в полынью, когда Волгу перемахивали... Еще не приблизились мы к главной теме, а от книги уж не оторвешься...
Вячеслав Кондратьев - участник страшных боев подо Ржевом в 1942-м, когда за каждую сожженную дотла деревеньку погибали порой десятки тысяч солдат, и окрестные поля были забиты "подснежниками", как называли тогда эти навалы трупов местные жители. "Я убит подо Ржевом..." Не случайно Александр Твардовский избрал для своей смертной темы подмосковный городок Ржев, возле которого были ранены и будущий писатель Вячеслав Кондратьев, и его герой Сашка - простодушный деревенский паренек, рядовой пехоты, над которым любой отделенный - власть...
Стягивает Сашка валенцы с убитого. "Подснежники" "по всей роще раскиданы... Зимой лица их цвета не покойницкого, а оранжевого, прямо куклы, и потому Сашка брезговал не очень".
Стонет раненый, оставленный на поле боя. Видывал Сашка "помиравших от ран ребят, и всегда поражали Сашку их глаза - посветлевшие какие-то, отрешенные, уже с того света будто бы... Умирали глаза раньше тела..."
Вот и у немца такие глаза, у пленного, который понял, что ведет его Сашка на расстрел.
Патронов у Сашки не было. Дрался с этим немцем, как бывало в деревне, когда до зла доводили. "... Левой сбоку что есть силы ударил немца кулаком по виску, благо был тот без каски, а только в пилотке. Но удар не оглушил немца..." И стал он под навалившимся на него Сашкой изворачиваться...
Спасибо, ротный пособил, а то бы неизвестно чем кончилось. Немец оказался упорным, своей солдатской присяге верным, никаких показаний не давал, и комбат приказал Сашке, доставившему пленного: "Немца - в расход!"
И тут произошло нечто в советской литературе неслыханное. Сашка и представить себе не мог, что можно стрелять в безоружного.
Партшкол Сашка не кончал. Газеты брал лишь на раскурку. Да и по языку его ясно, что из глубинки парень: "утомный день", вспоминает. - Не давал он "себе послаби..." Деревенская лексика, деревенские воспоминания, оттуда же и мораль: "Лежачего не бьют..." Не им это придумано, да и когда придумано? Раньше отцов-дедов это знали.
Когда вел к комбату, увидел, как немец поежился от звука взводимого затвора, сказал наставительно: "Чего боишься? Мы не вы..." Не понял немец Сашку, и Сашка ударил себя в грудь: "Мы... нихт шиссен тебя... Ферштеен?"
И вдруг - "в расход..."
"Много, очень много видал Сашка смертей за это время - проживи до ста лет, столько не увидишь - но цена человеческой жизни не умалилась от этого в его сознании, и он пролепетал:
- Не могу я, товарищ капитан... Ну, не могу... Слово я ему давал, уже понимая, что это ни к чему, что все равно заставит его капитан свой приказ исполнить..."
Но, оказалось, Сашка и самого себя постиг не до конца. Не так-то просто превратить его, простодушного паренька, в карателя, который казнит и правых, и виноватых. Ординарец комбата, едва тот ушел, начал Сашку костерить, Сашка в ответ ему свое любимое словечко: "Не суети..."
"Что делать и как быть, Сашка еще не решил. Разные мысли метались, но ни одной стоящей. Может, встретится кто из начальства и приказ комбата отменит... Ничего-то пока Сашка не решил, но знал одно - это еще в блиндаже, когда приказ повторял, в голове пронеслось, - есть у него в душе заслон какой или преграда, переступить которую он не в силах..."
Народное сознание не принимает убийства беззащитного, сказал Вячеслав Кондратьев со всей силой своего таланта: простой человек скорее сам подставит себя под удар...
И когда Сашка "решил так бесповоротно, вроде спокойней стало, только покой этот - покойницкий... Лишь бы скорей подходил комбат, лишь бы скорей все это кончилось. И немцу маята эта невпроворот, и Сашке..."
Чему быть, того не миновать, идет комбат решительным шагом, пистолет на ремне, застрелит Сашку и будет прав: не выполнил Сашка боевого приказа!
"Сашка не сник, не опустил глаза, а, ощутив вдруг, как отвердилось, окрепло в нем чувство собственной правоты, встретил взгляд капитана прямо, без страха, с отчаянной решимостью не уступить: "Ну, что будешь делать?! Меня стрелять? Ну, стреляй, если сможешь, все равно я правый, а не ты... Ну, стреляй... Ну!.."
То ли оттого, что Сашка, а не кто иной пленил этого немца (а пленного той зимой порой и разведгруппы не ухватывали, потеряют половину людей, а немца нет как нет), то ли еще отчего (в психологию комбата автор не углублялся, что жаль), но только комбат... отвернул глаза и, к изумлению своего ординарца, пошел назад, бросив на ходу:
- Немца отвести в штаб бригады...
У Сашки засекся голос ответить "есть!", снял каску, обтер пот со лба и подумал, коли живой останется, день этот будет для него "самым памятным, самым незабывным".
Много и другого совершил Сашка и по долгу службы, и по дружбе, но чтоб на безоружного рука не поднялась - такого в советской литературе за последние сорок лет не было. Это заметили почти все рецензенты, вспомнив Веньку Малышева из повести Нилина "Жестокость", но запамятовав почему-то Эммануила Казакевича и его повесть "Двое в степи".
Конвойный Джурабаев из этой повести отказался стрелять в осужденного лейтенанта Огаркова, которого забыли при отступлении. Так и не убил, как ему разводящий ни намекал. Даже разделил со смертником кашу, принесенную только ему, часовому.
Слепая механическая жестокость государства чужда и Сашке, и Джурабаеву, не воспринимается ими - трудно ли представить себе, какова была все эти годы атмосфера в стране, если за сорок лет, от "Двое в степи" Казакевича в сороковых до "Сашки" Вяч. Кондратьева в восьмидесятых, никто на теме расправы с безоружным не задержался ни на миг...
Сравни эти книги, читатель, и у тебя появится полное ощущение времени, которое с одинаковым бездушием уничтожало и своих, и чужих, отбросив за ненадобностью даже само представление о человечности.
Правда бессмысленного побоища подо Ржевом долгие годы была скрыта от советского читателя. Был разрешен лишь горестный вздох Твардовского: "Я убит подо Ржевом..."
Кондратьева эта война догнала полвека спустя...
Немец не убил, бандит не тронул - сам себя порешил. Из старого пистолета. "Безысходность", говорят газеты, каждая трактуя безысходность по-своему. "Правда" - как неприятие дней сегодняшних, властей нынешних, авторы, близкие Кондратьеву по духу - как неприятие Кондратьевым тех путей, на которые поворачивает страна, никогда не знавшая свободы...
Выбор пути - дело труднейшее в стране, где даже цифры погибших и пропавших без вести на войне почти полвека считаются государственным секретом, и вместо них выдается, время от времени, лагерная липа: то семь миллионов осталось на поле боя, то двадцать, то двадцать шесть миллионов (последнее откровение), а по глухим дорогам раскиданы сотни тысяч, возможно, миллионы так и не захороненных солдат, и приходится властям обращаться за помощью к пионерам-тимуровцам и прочим энтузиастам, путешествующим по российскому захолустью...
У каждого писателя, как у летчика, есть своя рекордная высота. Высота Вячеслава Кондратьева - правда "Сашки"; правда отнюдь не только "окопная", а - глубоко и непримиримо враждебная всем российским диктаторам, которые уничтожали своих подданных миллионами...
Так что видим, заступничество русского писателя Вячеслава Кондратьева и за Виктора Некрасова, выброшенного из страны, и за малые народы, которых травят изо всех углов, вовсе не случайность в его трудной биографии. И он сам, и его герой Сашка безоружного в обиду не дадут...
США. 1988, 1998
УНИКАЛЬНАЯ КНИГА
24 июля 1942 года в ставке под Винницей Гитлер дал интервью, в котором повторил слова Сталина, до времени пролежавшие под спудом: "Сталин в беседе с Риббентропом также не скрывал, что ждет лишь того момента, когда в СССР будет достаточно своей интеллигенции, чтобы полностью покончить с засильем в руководстве евреев, которые на сегодняшний день пока еще нужны".
Это "полностью покончить", по свидетельству истории, оказалось не чем иным, как вторым изданием гитлеровского "окончательного решения"...
Но у Иосифа Сталина был свой путь, свои неизменные методы сотворения нового мира. Чтобы "полностью покончить", он считал необходимым вначале добиться признания самих евреев - актеров, писателей, врачей - в антинародной деятельности.
И поначалу ему удавалось порой добиться такого признания, нелепого и страшного самооговора. Читать об этом мучительно тяжело. Но московский литератор Александр Борщаговский, или Борщагивский, как называл его Соломон Михоэлс, подружившийся с ним еще в послевоенном Киеве, автор многих книг, сценариев кинокартин "Три тополя на Плющихе", "Дамский портной", посчитал своим писательским и человеческим долгом исследовать все 42 объемистых тома следственного дела "Еврейского Антифашистского комитета", 8 томов расстрельного процесса и многие тома "переследования". Никаких неясностей и секретов, связанных с убийством Соломона Михоэлса и других деятелей еврейской культуры, более не осталось.
Документальная книга Борщаговского названа точно: "ОБВИНЯЕТСЯ КРОВЬ".
По делу Еврейского Антифашистского комитета было арестовано пятьдесят человек, в том числе жена Молотова Жемчужина, что держалось в тайне даже от машинисток МГБ: ее имя вписывалось в протоколы чернилами.
Методы шельмования невинных людей были стереотипными, широко "прокатанными" еще в кровавых тридцатых: редакторов еврейских газет в Нью-Йорке Гольдберга и Новака, демократов, людей просоветских взглядов, побывавших в СССР, объявили шпионами. А затем всех, встречавшихся с ними, естественно, агентами всевозможных разведок.
Как выколачивались признания, можно было бы и не упоминать (и без того ясно!), не окажись в делах впечатляющего свидетельства Абакумова, бывшего министра государственной безопасности, заключенного своим заместителем Рюминым в тот же карцер, в котором ранее держали жертв этого сталинского министра.
"Ночью 16 марта меня схватили и привели в так называемый карцер, а на деле, как потом оказалось, это была холодильная камера с трубопроводной установкой, без окон... размером в два метра. В этом страшилище, без воздуха, без питания (давали кусок хлеба и две кружки воды в день), я провел восемь суток. Установка включалась, холод все время усиливался. Я много раз... впадал в беспамятство... Этот каменный мешок может дать смерть, увечье и страшный недуг. 23 марта это чуть не кончилось смертью меня чудом отходили..."
Но даже холодильные камеры не могли вырвать у писателей и актеров нужные Сталину показания. Куда более помогли палачам добровольные свидетельства поэта Ицика Фефера. Они-то и определили ход иезуитского процесса. В самом конце его, на закрытом заседании, Ицик Фефер сообщил суду, что много лет был осведомителем МГБ и потому он добровольно, "без карцера и пыток", сообщил о преступном заговоре.
В своих "признаниях" Фефер оклеветал более ста деятелей культуры. Кстати, у него и до этого процесса был большой практический опыт доносительства. Он выдавал Лубянке всех, кто слал в Еврейский Антифашистский комитет "националистические письма", жалобы на дискриминацию или, того хуже, желание немедленно отправиться на защиту новорожденного Израиля. Сколько сотен и тысяч людей ушли, благодаря ему, в тюрьмы?!
И вот подвернулась возможность расправиться и с убитым Михоэлсом, своим давним недругом в искусстве. Он немедля окрестил его главой сионистского заговора, торгующего родиной.
"Никогда еще покушение Сальери на Моцарта, - пишет в своей книге Александр Борщаговский, - не было столь изощренным и страшным, вдобавок еще и опирающимся на государственную власть".
Он исследует психологию этого современного Сальери, неистового в своей "социалистической заносчивости", который без устали третирует талантливых российских коллег как "реакционных" и "местечковых", не понявших в своей ограниченности, что "Советский Союз навсегда похоронил проклятый "еврейский вопрос"; не устраивают "народного поэта" и классики национальной литературы. ("Бялик и Фруг залили своими слезами всю еврейскую литературу".)
Вульгаризация, слепая поддержка "Правдой" и литжурналами своих "социально близких" бездарей - всего того, что несли советской культуре "авербаховщина", "рапповщина", дали и здесь ядовитые побеги. Поверив в свою пролетарскую исключительность, Фефер шел к предательству, как на подвиг.
Показания Фефера не проверялись, они "не вызывали у следователей сомнений". Какие могут быть сомнения, когда осведомитель признается даже в том, что Еврейский Антифашистский комитет пытался расселить в северном, степном Крыме еврейские колхозы с единственной целью дать американцам плацдарм для нападения на СССР. Золотой человек Фефер!
Поэты и писатели, брошенные властью на скамью подсудимых, были обескуражены, растеряны. У них не было иллюзий по поводу МГБ, но - Фефер?! Свой брат-литератор! "Пролетарский поэт", но все же - поэт... Зачем ему было оговаривать и самого себя, и Михоэлса будто их завербовали в Америке?! Даже прозорливый мудрый Лозовский, ученый-международник, бывший зам. министра иностранных дел и руководитель Информбюро, вначале, по его словам, играл по партитуре Фефера. "Хотел дожить до суда", сообщил он.
Лишь на суде Лозовский был беспощаден к палачам, едок, ироничен:
- Это мое последнее слово, может быть, последнее в жизни! Мифотворчество о Крыме представляет собой нечто совершенно фантастическое, тут применимо выражение Помяловского, что "это фикция в мозговой субстракции"... Обвинения Фефером всего и вся - "это клеветническая беллетристика. И это легло в основу всего процесса, это же явилось исходным пунктом всех обвинений, в том числе в измене... Президиум Еврейского Антифашистского комитета признан шпионским центром, это - вздор".
Как же могли появиться эти 42 объемистых следственных тома? - бросил он суду и ответил исчерпывающе:
- Дело в том, что руководитель следствия полковник Комаров имел очень странную установку, он мне упрямо втолковывал, что евреи - это подлая нация... что вся оппозиция состояла из евреев... вот из чего развилось "дело" в 42 тома...
Ко дню суда избавился от своих партийных иллюзий и директор Боткинской больницы, член партии с 1920 года доктор Борис Шимелиович, которого во время следствия били смертным боем ("Шимелиовича на первые допросы буквально приносили ко мне в кабинет", - признавал позднее Рюмин), а доктор Шимелиович по-прежнему апеллировал к совести Сталина, открывал ему правду: "Меня заставляют признать преступления..."
На суде этот "первостепенный консультант Михоэлса", по утверждению Фефера, имел право воскликнуть с гордостью, что он себя виновным во время следственного мордобоя так и не признал.
"До того, как я погрузился в изучение судебного архива дела Еврейского Антифашистского комитета, имя Шимелиовича мало что говорило мне, - пишет Борщаговский в своей книге, - я рвался навстречу неразгаданной судьбе Михоэлса, думал о людях, которых знал и любил, таких, как Квитко, Маркиш, Гофштейн или Зускин, чувствовал перед ними святой долг человека уцелевшего, не разделившего их участи. Сегодня я смело ставлю доктора Бориса Шимелиовича рядом и вровень с Михоэлсом, ставлю его впереди всех несломленных, мужественных и сильных".
Не только сила и мужество проявлялись в смертную минуту. А и такие глубины и величие израненных сердец, что иные сцены могли казаться выдумкой, не подтвердись они бесспорными свидетельствами. Фефер предал, среди других, и старого поэта Галкина, которого обвинял в преступной связи "с контрреволюционной организацией "Джойнт". На очной ставке Фефер, опустив голову, глядя куда-то в пол, подтвердил, что да, оба они, и Фефер, и Галкин... "Да", глухо повторял он. Это "да" тянуло за собой каторжный приговор Галкину. Галкин взглянул на Фефера, увидел несчастного растоптанного человека, с черными пятнами у глаз и кровоподтеками на лысине. Галкин проходил по другому процессу и не ведал "особой роли" Фефера, он решил, что Фефера нещадно били, били, как всех их, он шагнул к своему губителю и... поцеловал его.
"Самуил Галкин поцеловал бы, даже зная о долгой "внештатной" службе Фефера-"Зорина". У него хватило бы света и доброты на целое человечество... - справедливо заметил Борщаговский. - Но "Перец Маркиш не поцеловал бы Фефера даже полумертвого..."
Другой человек Маркиш, другой характер - геройский и справедливый, бросивший суду, что они, жертвы палачества, будут отомщены...
О каждом из них можно было бы написать светлую книгу - об академике Лине Штерн, о замечательном актере Зускине, о еврейских поэтах и писателях, отбросивших на суде все свои прежние, под кулаками полковников-антисемитов, "признания" и заявивших о полной невиновности всех, кого следствие пыталось очернить.
Многолетнее следствие, начатое и завершенное в накаленнейшей атмосфере расового преследования, когда винили не за поступки, их сочиняли следователи (бумаги Еврейского Антифашистского комитета так и остались неразобранными), винили, по сути, только за кровь, еврейскую кровь, ее ненавидели и Сталин, и Гитлер, это расследование настолько отдавало "липой", что главный судья генерал-лейтенант Чепцов пришел к решению: "...выносить приговор по этому делу при таких непроверенных и сомнительных материалах нельзя". И Чепцов, зная доподлинно, что "инстанция", иными словами Политбюро ЦК КПСС, требует расстрела всех, кроме академика Лины Штерн, начал бороться за повторное расследование.
Это могло стоить ему головы, но он стоял на своем, обходя всех, от Генерального прокурора СССР до Шверника, и требуя доследования... Наконец его принял Маленков. Тот "навел справки" и ответил со сталинскими интонациями: "Вы хотите нас на колени поставить перед этими преступниками, ведь приговор по этому делу апробирован народом, этим делом Политбюро занималось три раза, выполняйте решение Политбюро!"
Вопреки требованию Рюмина привести приговор в исполнение немедленно, Чепцов предоставил всем осужденным право подать апелляцию...
Ее рассмотрел, многосторонне, с чувством сердечного участия, по сути, лишь автор этой книги Александр Борщаговский - это придало повествованию своеобразный "эффект присутствия".
Я впервые увидел его зимой 1949 года в редакции "Нового мира". Он рассказывал о своем замысле новой книги "Русский флаг" так увлеченно и талантливо, что я спросил редактора, когда рассказчик вышел, кто это.
- ...Борщаговский?! - переспросил я изумленно: в те дни, во всех газетах, сообщалось, что критик Борщаговский - "диверсант пера", "убийца советской литературы" и прочее и прочее, его судьба, казалось, предрешена, а он спокоен, шутлив, полон творческих замыслов...
Прошло почти полвека, - отпраздновал недавно свое восьмидесятилетие и этот действительно незаурядный сильный человек, с которым я дружил всю жизнь, до дня моего отъезда из СССР: он решительно его не одобрял. Горьким и откровенным итогом завершается последняя книга Александра Борщаговского "ОБВИНЯЕТСЯ КРОВЬ":
"Кто же мы были: пишущие, кого-то поучающие со страниц своих книг, не видящие чужих слез, не проникавшиеся чужой бедой? Как случилось, что о большинстве арестов мы и не знали до недавнего времени? Как назвать общество, до такой степени разобщенное, лишенное не просто гласности, а даже жалких крупиц правдивой информации?
Мы жили инерцией 30-х годов, инерцией равнодушия, невмешательства в чужое неблагополучие, не говоря уже о "заминированных" судьбах. Срабатывал и инстинкт биологической самозащиты: дойди до моего сознания мысль, что преследование меня и моих товарищей не чудовищная ошибка, не следствие происков писателей-карьеристов, а одно из звеньев акции уничтожения, санкционированной государством, - додумайся я в 1949 году до такого, едва ли у меня нашлись бы силы для литературной работы..."